Младшая дочь м-м Кинсон, у которой я поселился, часто приходила ко мне в комнату без приглашения, и, догадавшись, что она меня любит, я нашел, что было бы странным, если бы я решил быть с ней жестоким, тем более, что она была не без достоинств, имела красивый голос, читала все современные брошюры и говорила обо всем вдоль и поперек с живостью, вызывающей симпатию. Она была в благоуханном возрасте пятнадцати-шестнадцати лет.

Первые четыре-пять месяцев между мной и ею происходили только ребячества, но однажды, войдя в свою комнату очень поздно, я застал ее заснувшей на моей кровати. Заинтересовавшись, проснется ли она, я разделся, лег, и все остальное происходило молча. На рассвете она вышла и пошла к себе. Ее звали Мими. Два-три часа спустя случилось так, что пришла модистка с молодой девушкой, и они пригласили меня позавтракать. Девушка была хороша, но, изрядно потрудившись с Мими, я отправил их восвояси, поболтав с ними часок. Когда они выходили из моей комнаты, пришла м-м Кинзон с Мими прибрать мою постель. Я сел писать и услышал:

– Ах, плутовки!

– О ком это вы, мадам?

– Загадка не слишком сложная; вот запачканные простыни.

– Я виноват, извините; не говорите ничего и поменяйте их.

– Разве я чего-то говорю? Пусть снова приходят.

Она вышла, чтобы принести новые простыни, Мими осталась, я извинился перед ней за свою неосторожность, она рассмеялась и сказала, что небо покровительствует этому невинному событию. С этого дня Мими больше не церемонилась; она приходила спать со мной, когда хотела, не беспокоя меня, я отсылал ее, когда мне не хотелось, и наше маленькое сожительство протекало самым спокойным образом. Четыре месяца спустя Мими сказала мне, что беременна. Я ответил ей, что не знаю, что делать.

– Надо кое о чем подумать.

– Подумай.

– О чем ты хочешь, чтобы я подумала? Будет то, что будет. Я решила ни о чем не думать.

На пятый или шестой месяц живот Мими заставил ее мать догадаться о положении дел, Она схватила ее за волосы, побила ее, заставляя признаться и желая узнать, кто автор этой полноты, и Мими ей сказала, быть может и не солгав, что это я.

М-м Кинзон поднимается и заходит в ярости в мою комнату. Она бросается в кресло, переводит дух, умеряет свой гнев и высказывает мне свои упреки, кончая тем, что я должен жениться на ее дочери. При этом предложении я понимаю, о чем речь, и отвечаю, что женат в Италии.

– И с какой стати вы стали делать ребенка моей дочери?

– Уверяю вас, я не имел такого намерения, и, кстати, кто вам сказал, что это я?

– Она, месье, она сама; она в этом уверена.

– Я ее поздравляю. Что касается меня, готов поклясться, что я в этом не уверен.

И что?

И ничего. Если она беременна, она родит.

Она с угрозами уходит, и я через окно вижу, как она садится в фиакр. На другой день я вызван к комиссару квартала; я иду туда и застаю там м-м Кинзон, вооруженную всеми бумагами. Комиссар, спросив мое имя, с какого времени я в Париже, и некоторые другие вещи, и записав мои ответы, спрашивает, признаюсь ли я в том, что нанес обиду, в которой меня обвиняют, дочери присутствующей здесь дамы.

– Будьте добры, месье комиссар, записать слово в слово мой ответ.

– Очень хорошо.

– Я не нанес никакой обиды Мими, дочери дамы Кинзон, которая здесь присутствует, и полагаюсь на мнение самой Мими, к которой относился всегда по дружески, что ничего плохого ей не делал.

– Она говорит, что вы ее обрюхатили.

– Это возможно, но не наверняка.

– Она говорит, что наверняка, потому что она не встречалась с другим мужчиной, кроме вас.

– Если это так, то она несчастна, потому что мужчина не должен это делать ни с кем, кроме своей жены.

– Что вы ей давали, чтобы ее совратить?

– Ничего, потому что это она меня совратила, и мы сделали это по взаимному согласию.

– Была ли она девственна?

– Я не спрашивал ее об этом ни до, ни после, так что я не знаю.

– Ее мать требует от вас удовлетворения, и закон на ее стороне.

– У меня нет ничего такого, что могло бы ее удовлетворить, а что касается закона, я охотно его исполню, если узнаю, в чем он состоит, и буду изобличен в том, что я его нарушил.

– Вы должны согласиться. Не находите ли вы, что мужчина, сделав ребенка порядочной девушке в доме, где он живет, нарушает этим законы общества?

– Я согласен, поскольку мать считает себя обманутой; но когда она отправляет дочь ко мне в мою собственную комнату, не должен ли я предположить, что она готова спокойно перенести все последствия такой беседы?

– Она отправляла ее к вам только для того, чтобы она вам услужила.

– Она мне услужила так же, как и я услужил ей в рамках потребностей человеческой натуры; и если она направит ко мне ее этим вечером, я, может быть, сделаю то же, если Мими согласится, и ничего – насильно, ни вне пределов моей комнаты, за которую я исправно плачу за каждый день.

– Вы можете говорить, что хотите, но вы заплатите штраф.

– Я ничего не буду платить, потому что нельзя налагать штраф, когда нет нарушения закона, и если меня осудят, я буду апеллировать до последней инстанции, пока справедливость не восторжествует, потому что знаю, что я никогда не буду столь низок, чтобы отказать в ласке девушке, которая мне нравится и которая приходит за ней в мою собственную комнату, особенно, если уверен, что она делает это с согласия своей матери.

Таково было, с небольшими отклонениями, объяснение, которое я прочел и подписал, и которое комиссар отнес лейтенанту полиции, который пожелал меня выслушать и который, допросив мать и дочь, отпустил меня и приговорил неосмотрительную мать оплатить расходы комиссара. Я не уступил слезам Мими, чтобы избавить мать от расходов на ее роды. Она разродилась мальчиком, которого я отправил в «Отель-Дье» на содержание нации. Мими после этого бежала из материнского дома, чтобы выступать в Комической опере, на ярмарке С.-Лорен у Моне. Не будучи известной, она не сочла за труд найти себе любовника, который принял ее за девственницу. Я был рад, когда встретил ее в театре на ярмарке. Я нашел ее очень хорошенькой.

– Я не знал, – сказал я ей, – что ты музыкантша.

– Как все мои товарищи. Дочери парижской Оперы не знают ни ноты, но тем не менее поют. Дело лишь в том, чтобы иметь красивый голос.

Я пригласил Мими на ужин у Патю, который нашел ее очаровательной. Но потом она сбилась с пути. Она влюбилась в скрипача по имени Берар, который поглотил все, что у нее было, и она исчезла.

Итальянские комедианты начали тогда ставить в своем театре пародии на оперы и трагедии, и я познакомился со знаменитой Шантийи, которая была любовницей маршала де Сакс и звалась Фавар, потому что поэт Фавар на ней женился. Она пела в пародии на «Тетиса и Пелею» г-на де Фонтенеля в роли Тонтон, с необычайным успехом. В нее влюбился за ее грацию и талант человек высочайших достоинств, которого знала вся Франция по его творениям. Это был аббат де Вуазенон, с которым я познакомился столь же близко, как и с Кребийоном. Все театральные творения, в которых сыграла м-м Фавар и которые составили ей имя, были плодом этого знаменитого аббата; он был избран в Академию после моего отъезда. Я познакомился с ним, я поддерживал с ним отношения и он удостоил меня своей дружбой. От меня он воспринял идею создания ораторий в стихах, которые были впервые пропеты в концерте духовной музыки в Тюильери в один из тех дней, когда по религиозным соображениям театры бывают закрыты. Этот аббат, тайный автор многих комедий, был человеком очень невысокой святости; он был полон ума и доброжелательности, известный острослов, чьи шутки повторялись повсюду и который, несмотря на это, никого не обидел. У него не было врагов, потому что его критические замечания скользили по поверхности и не ранили.

– Король зевает, – сказал он мне однажды, вернувшись из Версаля, – потому что должен завтра явиться в Парламент, чтобы занять скамью правосудия.

– Почему называют это место скамьей правосудия?

– Я не знаю. Может быть потому, что правосудие на ней спит.

Я увидел черты этого аббата в Праге, в лице графа Франсуа Хардига, в настоящее время полномочного министра императора при выборном дворе королей Саксонии. Этот аббат представил меня г-ну де Фонтенель, которому было тогда девяносто три года и который был не только замечательного ума, но и глубокий физик, знаменитый также своими остроумными словечками, из которых можно было бы составить сборник. Он не делал ни одного комплимента, чтобы не оживить его блесками ума. Я сказал ему, что приехал из Италии специально (exprès), чтобы сделать ему визит. Он ответил мне, обыграв слово – exprès:

– Признайте, что пришлось долго ожидать.

Любезный ответ, и в то же время критический, потому что обнажает надуманность моего комплимента. Он показал мне свои опубликованные творения. Он спросил меня, отведал ли я французских спектаклей, и я ответил, что видел в Опере «Тетис и Пелея», его вещь, и поскольку я воздал ей хвалы, он сказал, что голова его была лысая (une tête pelée).

– В пятницу в «Комеди франсез», – сказал я, – я видел «Аталию».

– Это шедевр Расина, сударь, и Вольтер ошибается, обвиняя меня в том, что я ее критиковал, и приписывая мне эпиграмму, автора которой никто не знает, и последние два стиха которой очень плохи:

Pour avoir fait pis qu'Esther Comment diable as-tu pu faire? [44]

Мне сказали, что г-н де Фонтенель был нежным другом м-м де Тансэн, и что г-н Даламбер явился плодом этой связи. Ле Рон было имя его приемного отца. Я познакомился с Даламбером у м-м де Графиньи. Этот великий философ постиг секрет, как не выглядеть ученым, потому что окружал себя приятной компанией людей, далеких от науки. Он обладал также искусством прибавлять ума тем, кто разговаривал с ним.

Когда я во второй раз приехал в Париж, бежав из тюрьмы Пьомби, я устроил себе праздник, снова увидевшись с Фонтенелем, и он умер через две недели после моего приезда, в начале 1757 года.

Когда я в третий раз вернулся в Париж с намерением оставаться в нем до самой смерти, я рассчитывал на дружбу г-на Даламбера, но он умер через две недели после моего прибытия, в конце 1783 года. Я не увижу больше ни Парижа, ни Франции; я слишком опасаюсь расправ обезумевшего народа.

Г-н граф де Лоц, посол короля Польского, выборщика короля Саксонского, в Париже, поручил мне в том 1751 году перевести на итальянский французскую оперу, наполненную превращениями и большими балетами, вплетенными в сюжет оперы, и я выбрал «Зороастр» г-на де Каюзак. Я должен был адаптировать итальянские слова к французской музыке хоров. Музыка сохранилась прекрасно, но итальянская поэзия не блистала. Несмотря на это, я получил от щедрого монарха прекрасную золотую табакерку и доставил большое удовольствие своей матери.

В это же время прибыла в Париж м-ль Весиан вместе со своим братом, молодая, хорошего происхождения и образованная, красивая, нетронутая и любимая до последней степени. Ее отец, служивший военным во Франции, умер у себя на родине в Парме; его дочь осталась сиротой и, не имея, на что жить, последовала чьему-то совету продать все и пробраться со своим братом в Версаль, чтобы прибегнуть к состраданию военного министра и что-нибудь получить. Сойдя с дилижанса, она сказала кучеру фиакра отвезти ее в меблированную комнату по соседству с Итальянским театром, и фиакр отвез ее в Бургундский отель на улице Моконсей, где жил я.

Утром мне сказали, что на моем последнем этаже поселились двое новоприбывших молодых итальянцев, брат и сестра, очень красивые, но не имеющие с собой ничего, кроме маленького саквояжа. Итальянцы, вновь прибывшие, красивые, бедные и мои соседи – пять поводов, чтобы пойти лично посмотреть, что это. Я стучу, снова стучу, и вот – мальчик в рубашке открывает мне дверь и просит извинения, что он в рубашке.

– Это я должен извиниться. Я пришел в качестве итальянца и вашего соседа предложить вам свои услуги.

Я вижу матрас на полу, на котором в качестве брата спит этот мальчик, и кровать, закрытую занавесками, где должна находиться, как я понимаю, его сестра, и говорю, не видя ее, что если бы я подумал, что они в девять часов утра еще в постели, я бы не осмелился стучать к ним в дверь. Она отвечает, не показываясь, что она спала больше, чем обычно, так как устала с дороги, и что она сейчас встанет, если я буду любезен дать ей минутку.

– Я вернусь в свою комнату, мадемуазель, и вы будьте добры известить меня, когда будете готовы принять мой визит. Я ваш сосед.

Четверть часа спустя, вместо того, чтобы меня позвать, она входит сама и, исполнив изысканный реверанс, говорит, что пришла вернуть мне визит, и что ее брат придет, когда будет готов. Я благодарю ее, приглашаю сесть, искренне объясняю интерес, который она мне внушает; она этим польщена и, не дожидаясь дальнейших расспросов, рассказывает мне всю короткую и простую историю, которую я выше описал; Она заканчивает ее, сказав, что должна подумать, чтобы найти за день менее дорогое жилье, потому что у нее осталось только шесть франков и ей нечего продать. Ей надо платить на месяц вперед за ту комнату, что она занимает. Я спрашиваю, есть ли у нее рекомендательные письма, она достает из кармана пакет, и я вижу семь или восемь сертификатов со службы ее отца, выписку из свидетельства рождения его, ее и ее брата, свидетельство о смерти, свидетельства о добром поведении, о бедности и паспорта, и это все.

– Я представлюсь вместе с братом, – говорит она, – военному министру, и я надеюсь, что он сжалится над нами.

– Вы никого не знаете?

– Никого. Вы первый человек во Франции, которому я рассказала мою историю.

– Мы соотечественники. Вас рекомендует ваше положение и ваше лицо, я хочу быть вам советчиком, если позволите. Дайте мне ваши бумаги, я с ними ознакомлюсь. Не говорите никому, что вы находитесь в нищете, не выходите из отеля, и вот вам от меня два луи.

Она принимает их с благодарностью.

М-ль Весиан была брюнетка шестнадцати лет, очень интересная, хотя и не настоящая красавица. Хорошо говоря по-французски, она рассказала мне о своих плачевных обстоятельствах без заискивания и без той робости, которая исходит из опасения, что лицо, которое это слушает, может воспользоваться бедствиями, о которых ему поведали. У нее был вид ни гордый, ни униженный, она не теряла надежды и не хвалилась своей храбростью: с благородной сдержанностью и без малейших признаков желания выставить напоказ свою добродетель, она являла, однако, нечто, что обезоруживало развратника; ее глаза, ее красивое лицо, белизна ее кожи, ее свежесть, ее небрежный наряд, – все меня искушало, но, несмотря на то, что она привлекла меня с первого момента возникновения чувства, я не только не предпринял ничего относительно нее, но положительно решил, что я не буду первым, кто толкнет ее на дурную дорожку. Я отложил на другое время разговоры, которые могли бы прозондировать ее на эту тему и, быть может, склонить ее к другим отношениям; Но в этот первый момент я сказал ей лишь, что она прибыла в город, где ее судьба должна свершиться и где все ее качества, данные ей природой, казалось бы, чтобы ей помочь, могут стать причиной безвозвратных потерь.

Вы приехали в город, – сказал я ей, – где богатые мужчины презирают свободных женщин, кроме тех, которые пожертвовали им свою добродетель. Если вы такая, как я думаю, и если вы решились ее сохранить, готовьтесь терпеть нужду, и если вы чувствуете в себе дух, свободный от предрассудков и готовый согласиться на все ради достижения обеспеченного состояния, постарайтесь, по крайней мере, не дать себя обманывать. Не верьте позолоченным словам, которые вам будет говорить воспламененный мужчина, чтобы добиться ваших милостей; доверяйте ему лишь тогда, когда факты будут предшествовать словам, потому что после наслаждений пламя угаснет, и вы окажетесь обмануты. Остерегайтесь также предполагать бескорыстные чувства в тех, кого видите очарованным вашими прелестями: они вам воздадут фальшивой монетой за ваши полноценные сокровища. Не будьте легкомысленны. Что касается меня, я не сделаю вам дурного, и надеюсь, что смогу сделать что-то доброе, я уверяю вас, что воспринимаю как свою сестру, потому что слишком молод, чтобы сойти за отца; я не говорил бы так, если бы не находил вас очаровательной.

Вошел ее брат, и я увидел красивого мальчика восемнадцати лет, хорошо сложенного, но без всякого блеска, говорящего очень мало и с невыразительным лицом. Мы позавтракали, и когда я захотел узнать от него, чем бы он хотел заняться, он ответил, что чувствует себя готовым делать все, чтобы устроить прилично свою жизнь.

– Есть ли у вас какие-либо таланты?

– Я неплохо пишу.

– Это уже кое-что. Остерегайтесь, если будете выходить, всех, не ходите ни в какие кафе, на прогулках ни с кем не разговаривайте. Ешьте у себя со своей сестрой, и скажите, чтобы вам выделили маленький кабинет на четвертом этаже. Напишите сегодня что-нибудь на французском и отдайте мне завтра утром, и надейтесь на лучшее. Что касается вас, мадемуазель, вот для вас книги, выберите. У меня есть ваши бумаги, я смогу сказать вам что-то завтра, потому что вернусь сегодня очень поздно.

Она взяла книги и с благодарным видом ушла, сказав, что вполне мне доверяет.

Очень желая оказаться полезным этой девушке, я целый день говорил везде, где только не был по этому делу, и слышал повсюду от мужчин и женщин, что если она в какой-то мере красива, она не пропадет, и ей надо действовать, а относительно ее брата меня уверили, что, если он хорошо пишет, ему найдут место в какой-нибудь конторе. Я подумал найти какую-нибудь светскую женщину, которая могла бы рекомендовать ее г-ну д’Аржансону и представить ему. Это был правильный путь, я чувствовал, что смогу пока ее поддержать, и я попросил Сильвию поговорить с мадам де Монконсей, которая имела большое влияние на военного министра. Она мне обещала, но захотела перед этим посмотреть на девушку.

Я вернулся к себе в одиннадцать часов и, увидев свет в комнате Весиан, постучался туда, и она мне открыла, сказав, что не ложилась, в надежде меня увидеть. Я дал ей отчет в том, что сделал для нее, и нашел ее готовой ко всему и полной благодарности. Она говорила о своем положении с видом гордого безразличия, призванным сдержать слезы, которые она не хотела показывать, но я видел ее глаза, которым сдерживаемые рыдания придали особый блеск; это зрелище исторгло из меня вздох, которого я устыдился. Наши разговоры продолжались два часа. Объяснение, изложенное в приличных выражениях, дало мне понять, что она никогда не любила, и, соответственно, заслуживает любовника, который достойным образом вознаградил бы ее за принесенную ему в жертву невинность. Вряд ли можно рассчитывать, что это был бы брак; юная Весиан никогда бы не пошла на неверный шаг, но она не выглядела недотрогой, и не старалась внушить мне, что не пошла бы на него за все золото мира; она хотела только не отдаваться из каприза или какого-то пустяка.

Я вздыхал, слушая эти рассудительные речи, не по возрасту искренние, и распалялся. Я вспоминал бедную Люси из Пасеан, мое раскаяние, мою вину в том, что я поступал с ней так, как я поступал, и чувствовал, что сижу рядом с овечкой, которая вот-вот станет добычей некоего голодного волка, которая была выращена не для этого и воспитана с чувством добродетели и чести. Я вздыхал о том, что не в силах был ни составить ее счастье в незаконном соединении, ни быть ее защитником. Я видел, что, защищая ее, я принесу ей больше вреда, чем пользы, и вместо того, чтобы помочь ей в обретении честной судьбы, я, может быть, приведу к ее утрате. Я сидел возле нее, говоря ей о чувствах, но никогда о любви, целуя, возможно слишком часто, ее руку, но никогда не переходя к разрешению, и даже к началу, которое слишком быстро переходит к завершению, и от которого я обязан был ее охранить; не было бы в таком случае никакой надежды на удачу у нее, ни возможности освободиться от обязательств у меня. Я любил женщин до безумия, но всегда предпочитал им свою свободу. Когда появлялась опасность ее утерять, спастись я мог только случайно.

Было три часа ночи, когда я раскланялся с м-ль Весиан, которая, естественно, не могла отнести мою сдержанность на счет моего чувства чести, по-видимому, приписав ее либо моей стыдливости, либо бессилию, либо какой-нибудь секретной болезни, но никак не недостатку желания, так как моя страсть достаточно виделась в моих глазах, в той смешной жадности, с которой я целовал ее руки и пальцы. Таков я был с этой очаровательной девушкой, и в чем раскаялся впоследствии. Я сказал, пожелав ей приятных снов, что завтра мы пообедаем вместе.

Мы пообедали очень весело, и ее брат пошел пройтись после обеда. Окна моей комнаты, откуда виделась вся Французская улица, позволяли видеть все экипажи, подъезжающие к дверям Итальянского театра, где происходило в этот день большое стечение народа. Я спросил у своей соотечественницы, не хочет ли она, чтобы я отвел ее на комедию; она с радостью согласилась; я посадил ее в амфитеатре и оставил там, сказав, что мы вернемся домой в одиннадцать часов. Я не хотел находиться возле нее, чтобы избежать возможных вопросов, потому что чем проще она выглядела, тем больший интерес вызывала.

Поужинав у Сильвии, я вернулся к себе и увидел у дверей очень элегантный экипаж; мне сказали, что он принадлежит молодому сеньору, который ужинал с м-ль Весиан и находится еще там. Ну вот она и на тротуаре. Я посмеялся над собой и пошел спать.

Я просыпаюсь назавтра, вижу фиакр, останавливающийся у дверей отеля, молодого мужчину, одетого в легкое платье, который выходит из него, поднимается и заходит к моей соседке. Мне все равно. Я одеваюсь, чтобы выйти, и тут – Весиан, который входит и говорит мне, что не заходит к сестре, так как там находится сеньор, который ужинал с ней накануне.

– Это нормально.

– Он богат и в высшей степени вежлив. Он хочет проводить нас по Версалю, и намерен найти мне должность.

– Кто он?

– Я не знаю.

Я беру их бумаги в пакете и отдаю ему, чтобы он вернул их своей сестре; затем ухожу. Я возвращаюсь в три часа, и консьержка передает мне записку от мадемуазель, которая уехала и просила мне ее передать. Я иду в свою комнату, вскрываю записку и нахожу там два луи и такие слова: «Я возвращаю вам деньги, которые вы мне одолжили, и благодарю вас. Граф де Нарбонн заинтересовался мной и хочет только добра мне и, разумеется, моему брату, и я напишу вам обо всем из дома, где он хочет, чтобы я поселилась, и где мне не надо будет ни о чем заботиться; однако я высоко ценю вашу дружбу и прошу вас сохранить ее для меня. Мой брат оставит за собой кабинет на четвертом этаже, а моя комната остается за мной весь месяц, потому что я ее оплатила».

Отделение брата сказало все. Она проделала все очень быстро. Я решил больше с этим не связываться и переосмыслил свое решение оставить ее нетронутой для этого юного графа, который сделает с ней бог знает что. Я оделся, чтобы пройтись по Французской улице и разузнать об этом Нарбонне, потому что, хотя и раздраженный, я хотел все знать. В Комеди-Франсез первый встречный мне рассказал, что Нарбонн сын богатого отца, от которого он зависит, что он погряз в долгах и что он обегал всех девок Парижа.

Я бывал все дни на двух-трех спектаклях, скорее для того, чтобы познакомиться с Нарбонном, чем чтобы повидаться с Весиан, которую, я полагал, я презираю, и прошло восемь дней без того, чтобы я мог что-то узнать, либо повидать этого юного сеньора; я начал забывать об этом приключении, когда Весиан вошел в мою комнату в восемь часов утра и сказал, что его сестра находится в своей и хочет со мной говорить. Я пошел, не теряя ни минуты, и нашел ее очень грустной и с огромными глазами. Она сказала брату пойти пройтись рассказала мне следующее:

– Г-н де Нарбонн, которого я полагала порядочным, потому что мне нужно было, чтобы он был таковым, подсел ко мне там, где вы меня оставили, и сказал, что мое лицо его заинтересовало, и спросил меня, кто я. Я сказала ему то же, что и вам. Вы обещали мне подумать обо мне; но Нарбонн сказал, что ему нет нужды думать об этом, и что он все сделает быстро. Я ему поверила; я оказалась дурой. Он меня обманул, он – мошенник.

Поскольку она не могла сдержать больше слез, я отошел к окну, чтобы дать ей время вытереть их, и несколько минут спустя вернулся к ней.

– Расскажите мне все, дорогая Весиан, и облегчите себе душу. Не считайте себя виноватой передо мной, потому что, в сущности, я причина вашего несчастья. У вас бы не было теперь горя, которое отягчает вашу душу, если бы я не проявил неосторожность и не отвел вас в комедию.

– О, месье! Не говорите этого; должна ли я пенять вам за то, что вы сочли меня умной? Коротко. Он предложил мне свое попечение при условии, что я дам ему твердый знак своего доверия к нему; этим знаком было поселиться у одной приличной женщины в маленьком доме, который он снимает, и при том без своего брата, потому что злословие может счесть его моим любовником. Я дала себя уговорить. Несчастная! Могла ли я туда поехать, не спросив у вас совета? Он сказал мне, – и обманул меня, – что респектабельная особа, к которой он меня привел, отведет меня в Версаль, где появится и мой брат, и мы оба будем представлены министру. После ужина он ушел, сказав, что приедет за мной завтра в фиакре, и дал мне два луи и золотые часы, думаю, чтобы внушить мне, что он богатый сеньор, который взялся заботиться обо мне без всяких задних мыслей.

Приехав в свой домик, он представил меня женщине, которая по своему виду не показалась мне респектабельной, и держал меня там все эти восемь дней, приходя, уходя и возвращаясь и ни на что не решаясь, пока, наконец, сегодня, в семь часов утра, эта женщина не сказала мне, что по семейным соображениям г-н граф должен уехать в деревню, и что у дверей стоит фиакр, который отвезет меня в отель «Бургундия», откуда он меня привез, и куда он ко мне вернется в свое время. Она сказала с грустным видом, чтобы я отдала ей золотые часы, которые он мне дал, поскольку она должна вернуть их часовщику, которому месье забыл заплатить. Я сразу ей их вернула, не говоря ни слова, завернула в платок все, что со мной было, и полчаса назад вернулась сюда.

Через минуту я спросил у нее, надеется ли она его увидеть при его возвращении из деревни.

– Мне его увидеть! С ним разговаривать!

Я быстро вернулся к окну, чтобы еще дать место ее слезам, потому что она всхлипнула. Никогда еще несчастная девушка в плачевной ситуации меня так не трогала. Жалость пришла на место нежности, которую она мне внушала восемь дней назад, и, несмотря на то, что она меня не обвиняла, я ощущал себя главной причиной ее несчастья; соответственно, я считал себя обязанным вернуть ей прежнюю дружбу. Бесчестное поведение Нарбонна возмутило меня до того, что, если бы я знал, где мне найти его одного, наверное, я бы, не говоря Весиан, напал на него.

Я воздержался расспрашивать ее в деталях об истории этих восьми дней, которые она провела в этом домике. Это была история, которую я знал сердцем, не нуждаясь в том, чтобы она терпела унижение, непосредственно рассказывая ее. В отобранных назад часах я видел бесчестье, низкий обман, скаредность, позор этого несчастного. Я дал ей более четверти часа, простояв у окна; я вернулся, когда она меня позвала, и нашел ее менее печальной. В великом горе слезы – незаменимое облегчение. Она просила меня отнестись к ней как к дочери, заверила, что больше не проявит себя недостойно, и просила сказать, что она должна делать.

Сейчас вы должны, – сказал я, – не только забыть вину Нарбонна, но забыть также ошибку, которую вы допустили. Что сделано, то сделано, дорогая Весиан; вы должны вернуть себе самоуважение и снова принять тот вид, который блистал на вашей прекрасной физиономии восемь дней назад. В вас видны были честность, искренность, прямодушие и та гордая уверенность, которая пробуждает симпатию в тех, кто с ними сталкивается. Все это снова должно возродиться в вашем лице, потому что именно эти качества способны заинтересовать порядочных людей, а вы в этом должны быть сейчас заинтересованы больше, чем всегда. Что касается меня, моя дружба мало что значит, но я предлагаю вам ее в полной мере, заверяя, что теперь вы можете ей располагать даже в большей мере, чем восемь дней назад. Обещаю, что я вас не покину, пока вы не станете уверены в своем будущем. Я не знаю, что вам сейчас сказать, но будьте уверены, что я о вас думаю.

– Ах, дорогой друг! Если вы обещаете думать обо мне, я больше ни о чем не прошу. Несчастная! Нет больше никого, кто бы обо мне думал.

Это заключение так ее затронуло, что я увидел, как задрожал ее подбородок и у нее перехватило дыхание. Я позаботился о ней, не прибегая ни к чьей помощи, пока не увидел, что она снова успокоилась. Я рассказал ей истории, частью реальные, частью выдуманные, о мошенничествах тех, кто только и занимается в Париже тем, что обманывает девушек; я рассказал также несколько забавных историй, чтобы ее развеселить, и закончил тем, что она должна возблагодарить небеса за то, что приключилось у нее с Нарбонном, потому что это несчастье было ей необходимо, чтобы она стала более осмотрительна в будущем.

Все время, пока длилась эта беседа вдвоем, во время которой я воистину проливал бальзам на свою душу, я воздерживался от того, чтобы брать ее за руку и подавать ей малейшие знаки своей нежности, потому что единственным чувством, которое владело мной, была жалость. Я почувствовал настоящее удовольствие, когда, по истечении двух часов, я увидел, что она приободрилась и прониклась решимостью героически пережить свое горе. Она встала, посмотрела на меня одновременно с доверием и сомнением и спросила, нет ли у меня неотложных дел, которые должны занять меня днем; я ответил, что нет.

– Ладно, – сказала она, – проводите меня куда-нибудь в окрестности Парижа, где бы я могла, подышав свежим воздухом, обрести тот вид, который вы считаете необходимым для меня, чтобы я могла снискать расположение тех, кто меня увидит. Если я смогу хорошо поспать этой ночью, я чувствую, что смогу еще снова быть счастливой.

– Я благодарен вам за это доверие, я пойду оденусь, и мы куда-нибудь поедем, когда вернется ваш брат.

– При чем тут мой брат?

– Подумайте, дорогая, о том, что вы должны внушить Нарбонну стыд и сожаленье на всю жизнь своим поведением. Представьте себе, что он узнает, что в тот же день, как он вас выгнал, вы пошли на прогулку вдвоем со мной, – он восторжествует и скажет, что поступил с вами, как вы того заслуживаете. В то же время, идя с братом, вы не дадите никакой пищи для злословия или клеветы.

Хорошая девочка покраснела и согласилась подождать брата, который вернулся через четверть часа, и я отправил его искать фиакр. К моменту, когда мы поднялись, появился Баллетти, который пришел меня проведать. Я пригласил его присоединиться, представив предварительно девушке, он согласился, и мы отправились в Грос Кэй – есть матлот, тушеную говядину, омлет, голубей на вертеле; девушка заметно повеселела в беспорядке этого обеда.

Весиан пошел после обеда пройтись в одиночку, и его сестра осталась с нами. Я с удовольствием увидел, что Баллетти находит ее привлекательной, и, не советуясь с ним, задумал привлечь моего друга к обучению ее танцам. Я рассказал ему о ее ситуации, об основаниях, по которым она покинула Италию, о слабой надежде, что она получит какой-то пенсион при дворе, и о необходимости приобрести какую-то профессию, соответствующую ее полу, чтобы иметь, на что жить. Балетти думает и говорит, что готов все сделать, и, хорошо рассмотрев ее телосложение и физическое состояние девушки, заверяет ее, что найдет способ заставить Лани принять ее в балетную труппу Оперы.

– Тогда надо, – говорю я ему, – завтра начать давать ей уроки. Мадемуазель живет в комнате, соседней с моей.

План сложился в течение часа, и Весиан разразилась смехом от мысли, что станет танцовщицей – вещь, которая никогда не приходила ей в голову.

– Но можно ли научиться танцевать так наспех? Я умею танцевать только менуэт и охотно участвую в контрдансах, но не знаю ни одного па.

– Фигуранты Оперы, – ответил ей Баллетти, – знают не больше вашего.

– И сколько я могу попросить у г-на Лани, потому что, мне кажется, я не могу претендовать на много.

– Нисколько. В Опере не платят фигурантам.

– На что же мне жить?

– Об этом не заботьтесь. Такая как вы найдет с десяток богатых сеньоров, которые предложат вам свои подношения. Вам останется только хорошо выбрать. Мы увидим вас осыпанной бриллиантами.

– Теперь я понимаю. Меня туда примут и будут содержать в качестве любовницы.

– Именно так. Это гораздо лучше, чем четыреста франков пенсиона, которых вы, быть может, добьетесь после долгих усилий.

Она смотрела на меня в удивлении, стараясь понять, серьезно ли все это, или это просто шутка, и когда Баллетти отошел, я уверил ее, что это наилучшее для нее решение, по крайней мере, если она не предпочтет ему печальную участь горничной какой-нибудь гранд-дамы, которуюудастся найти. Она сказала, что не хотела бы быть горничной даже у королевы.

– А фигуранткой Оперы?

– Это лучше.

– Вы смеетесь?

– Умираю от смеха. Содержанкой большого сеньора, который покроет меня бриллиантами! Я постараюсь выбрать самого старого.

– Прекрасно, дорогой друг; но остерегитесь наставить ему рога.

– Обещаю, что буду ему верна. Но он найдет должность моему брату.

– В этом не сомневайтесь.

– Но в ожидании, пока меня примут в Оперу и представится мой престарелый влюбленный, кто даст мне, на что жить?

– Я, Баллетти и все мои друзья, и все это без всякого другого интереса, кроме, чтобы смотреть в ваши прелестные глаза, и быть уверенными, что вы ведете себя разумно, и заботиться о вашем благополучии. Я убедил вас?

– Вполне убедили; я буду делать только то, что вы мне велите. Будьте только всегда мне другом.

Мы вернулись в Париж, когда уже стемнело. Я отправил Весиан в отель и пошел ужинать с моим другом, который за столом попросил свою мать поговорить с Лани. Сильвия сказала, что это будет лучше, чем ходатайствовать о нищенской пенсии в военном ведомстве. Говорили о проекте, который обсуждался в совете Оперы, который состоял в том, чтобы сделать платными все места фигуранток и певиц хоров в Опере; хотели даже сделать их дорогостоящими, потому что, чем они будут дороже, тем больше девицы, их занимающие, будут стимулированы. Этот проект, в ряду других скандальных мер, имел, однако, видимость разумности. Он должен был некоторым образом облагородить положение мерзавцев, продолжавшее быть презираемым. Я отметил в то время несколько фигуранток и певиц, некрасивых и бесталанных, и, несмотря на это, живущих вполне благополучно; считалось, что девица в этом статусе должна проявлять то, что в народе называют благоразумием, хотя на самом деле каждый, кто захотел бы жить благоразумно, умер бы с голоду. Однако если новенькой удастся продержаться благоразумно хотя бы месяц, очевидно, что ее судьба сложится удачно, потому что в таком случае сеньоры, которые вознамерятся завладеть этой респектабельной разумницей, – самые респектабельные. Большой сеньор очарован, когда публика, при появлении опекаемой им девицы, называет его имя. Он спускает ей даже некоторую неверность, при условии, что она не отбрасывает то, что он ей дает, и дело при этом не выглядит слишком скандальным; наличие альфонса редко вызывает возражения, и, впрочем, содержатель не приходит ужинать к своей содержанке без того, чтобы заранее не оповестить ее об этом. Побуждало французских знатных сеньоров иметь на содержании девиц из Оперы то, что все эти девицы принадлежали королю в качестве членов его Королевской Академии музыки.

Я вернулся в одиннадцать часов и, видя комнату Весиан приоткрытой, вошел в нее. Она была в постели.

– Я сейчас встану, потому что хочу поговорить с вами.

– Оставайтесь в постели и разговаривайте так. Я нахожу вас так более прекрасной.

– Это мне приятно.

– О чем вы хотите со мной говорить?

– Ни о чем; только поговорить о том, что я собираюсь сделать. Я сохраняю целомудрие лишь с той целью, чтобы найти человека, ценящего его лишь для того, чтобы разрушить.

– Так и есть; и поверьте мне, все в этой жизни устроено так же. Мы примеряем все на себя, и каждый из нас тиран. Вот почему лучшее существо – это то, которое терпит. Мне нравится, что вы становитесь философом.

– Как можно им стать?

– Надо думать.

– Как долго?

– Всю жизнь.

– И это никогда не кончится?

– Никогда; но получаешь то, что можешь, и доставляешь себе такую порцию счастья, какую можешь.

– И это счастье, в чем оно состоит?

– Его ощущаешь во всех удовольствиях, что доступны философу – и когда он думает, что доставил их себе, и когда чувствует, что подавил в себе предрассудки.

– Что есть удовольствие? И что есть предрассудок?

– Удовольствие это радость чувств; это полное удовлетворение их потребностей; когда чувства, исчерпав себя, или утомившись, хотят отдыха, чтобы перевести дух, или возродиться вновь, удовольствие переходит в воображение, ему нравится размыслить о счастье, что доставляет ему успокоение. Или иначе, философ – тот, кто не отвергает никаких удовольствий, если они не порождают при этом еще больших страданий, и умеет их себе доставить.

– И вы говорите, что это зависит от способности подавить в себе предрассудки. Что такое предрассудки, и как можно их подавить, откуда взять силы на это?

– Вы задаете мне, дорогой друг, вопрос, который моральная философия считает самым великим: это урок, который дает нам вся жизнь. Но скажу вам коротко, что предрассудок – это все, вроде обязанности, которой не находится объяснения в природе.

– Философ, стало быть, должен сделать своим основным занятием изучение природы?

– Это все, что он должен делать. Самый ученый это тот, кто меньше ошибается.

– Кто же из философов, по-вашему, меньше ошибается?

– Это Сократ.

– Но он ошибся.

– Да, в метафизике.

– Ох! Мне это не интересно. Мне кажется, можно обойтись без этой науки.

– Вы ошибаетесь, потому что сама мораль есть метафизика физики, потому что все есть природа. Поэтому можете считать глупцом любого, кто скажет вам, что сделал новое открытие в метафизике. Но здесь я должен оставить вас без объяснения. Продвигайтесь потихоньку. Думайте, делайте заключения в зависимости от верного суждения, имейте всегда в виду ваше благополучие, и будете счастливы.

– Ваше поучение мне нравится гораздо больше, чем урок танца, который мне даст завтра Баллетти, потому что я предвижу, что я от него устану, в то время как сейчас я с вами совсем не устала.

– Отчего вы решили, что не устали?

– Из-за того, что не хочу, чтобы вы уходили.

– Чтобы мне умереть, дорогая Весиан, если когда-нибудь философ определял усталость лучше, чем вы. Какое удовольствие! Отчего я хотел бы продемонстрировать его, обняв вас?

– Это оттого, что наши души могут обрести счастье, только находясь в согласии с нашими чувствами.

– Как, божественная Весиан, выкристаллизовался ваш ум!

– Это вы, мой божественный друг, явились его акушером, и я понимаю вас, поскольку почувствовала ваше желание.

– Удовлетворим же наши желания, дорогой друг, и обнимем друг друга.

В этих рассуждениях мы провели всю ночь, и на рассвете наша радость стала полной, в чем мы уверились, поскольку и не подумали о том, что дверь комнаты была открыта, – признак того, что нам и не пришло в голову пойти ее закрыть.

Баллетти дал ей несколько уроков, она была принята в Оперу, и в течение двух – трех месяцев продержалась там, руководствуясь теми правилами, которые я ей преподал и которые ее замечательный ум воспринял как необходимые. Она избегла всех, кто пытался ее завоевать, потому что они казались ей в чем-то похожими на Нарбонна. Тот, кого она выбрала, был сеньор, отличающийся от других, потому что сделал для нее то, что не делал ни один из прочих. Он предложил ей покинуть театр. Он снял для нее маленькую ложу, в которой она проводила все дни оперы, где она принимала своего содержателя и его друзей. Это был г-н граф де Трессан, если не ошибаюсь, или де Треан – в этом моя память колеблется. Она сделала его счастливым и оставалась с ним до самой его смерти. Она живет еще в Париже, ни в ком не нуждаясь, потому что ее любовник ее обеспечил. О ней больше нет речи, потому что женщина пятидесяти шести лет, живущая в Париже, как бы уже и не существует. После ее ухода из отеля де Бургонь я больше с ней не разговаривал: когда я видел ее в бриллиантах, и когда она видела меня, наши души приветствовали друг друга. Ее брат был устроен, но он не достиг ничего больше, чем женился на Пульчинелле, которая уже, возможно, умерла.