Моему другу Патю на ярмарке Сен-Лорен пришло на ум поужинать с фламандской актрисой по имени Морфи, и он пригласил меня поучаствовать в этой затее; я согласился. Сама Морфи меня не трогала, но все равно: интерес друга – достаточная причина. Он предложил два луи, которые были приняты, и мы отправились после оперы в дом красотки на улице Deux-Portes-St-Sauveur. После ужина Патю возымел желание лечь с ней, и я попросил для себя кушетку в каком-нибудь уголке дома. Маленькая сестра Морфи, хорошенькая грязная шлюшка, сказала, что предоставит мне свою кровать, но хочет малый экю; я согласился. Она отвела меня в комнату, где я увидел лишь соломенный тюфяк на трех-четырех досках.

– Это ты называешь кроватью?

– Это моя кровать.

– Я ничего не хочу и ты не получишь свой малый экю.

– А вы думали раздеться полностью, чтобы здесь спать?

– Конечно.

– Странное дело. Но у нас нет простыней.

– Так ты спишь одетая?

– Отнюдь нет.

– Ладно. Ложись сама спать, и получишь свой малый экю. Я хочу на тебя посмотреть.

– Ладно. Но вы мне ничего не сделаете.

– Ничегошеньки.

Она раздевается, ложится и укрывается старой занавеской. Ей было тринадцать лет. Я смотрел на эту девушку; я смахнул с себя всякое предубеждение, я не видел больше в ней шлюшку в лохмотьях: она была совершенной красоты. Я захотел рассмотреть ее всю, она отбивалась, смеялась, она не хотела, но шестифранковый экю сделал ее покорной как овечка; она не имела других недостатков, кроме того, что была грязна; я вымыл ее всю своими руками; мой читатель знает, что любование неразрывно связано с другими апробациями, и я увидел, что маленькая Морфи расположена позволить мне делать все, что хочу, за исключением того, что делать мне не хотелось. Она предупредила, что этого она мне не позволит, потому что это, по мнению ее старшей сестры, должно стоить двадцать пять луи. Я сказал ей, что мы поторгуемся об этом другой раз; впрочем, она выдала мне все знаки своей будущей благосклонности в этом, продемонстрировав в наибольшем изобилии все, чего бы я ни захотел.

Маленькая Елена Прекрасная, которую я оставил нетронутой, отдала своей сестре шесть франков и сказала ей, чего она ждет от меня. Та позвала меня, перед тем, как я ушел, и сказала, что, нуждаясь в деньгах, немного уступит. Я ответил, что приду завтра поговорить об этом. Я захотел, чтобы Патю посмотрел на нее такой, как я увидел, чтобы и он убедился, что невозможно найти красоты более совершенной. В этой Елене, белой, как лилия, собралось все, что природа и искусство художников могли собрать самого красивого. Плюс к этому, красота физиономии, которая говорила о душе, созерцающей мир с самым дивным спокойствием. Она была блондинка. Я пришел туда вечером, и, не договорившись в цене, предложил ей двенадцать франков, с тем, чтобы сестра предоставила свою кровать, и, наконец, мы договорились, что я буду давать ей каждый раз двенадцать франков за то, за что я готов был бы заплатить и шесть сотен. Лишек был велик, но Морфи была из породы греков, и в этом вопросе не проявляла никакой щепетильности. Было ясно, что я никогда не решусь потратить двадцать пять луидоров и лучше соглашусь ее потерять. Старшая Морфи сочла меня самым большим дурнем, потому что за два месяца я потратил три сотни франков даром. Она отнесла это на счет моей скупости. Какая там скупость! Я заплатил шесть луи, чтобы заказать ее портрет обнаженной немецкому художнику, который изобразил ее как живую. Она лежала на своем матрасе, закинув руки и шею на подушку и откинув голову назад. Искусный художник изобразил ее ноги и бедра таким образом, что глаз не мог представить ничего лучше. Я сказал подписать внизу: О’Морфи. Имя не из Гомера, но, тем не менее, греческое, означающее «Прекрасная».

Но таковы тайные пути могучей судьбы. Мой друг Патю захотел иметь копию этой картины. Разве можно отказать другу? Тот же художник сделал копию, отправился в Версаль, показал ее, вместе с несколькими другими портретами, г-ну де Сен-Квентин, а тот показал их королю, который захотел проверить, верен ли оригиналу портрет «Гречанки». В случае, если это так, монарх изъявил желание, чтобы оригинал загасил пламя, зажженное в его душе.

Г-н де Сен-Квентин спросил у художника, может ли он отвезти в Версаль оригинал «Гречанки», и тот ответил, что это вполне возможно. Он пришел ко мне сказать об этом деле, и я нашел, что это хорошо. Морфи затряслась от радости, когда я сказал, что ей следует отправиться ко двору со своей сестрой и с художником в качестве проводника, и следовать там велениям Провидения. Одним прекрасным утром она умыла малышку, одела ее прилично и отправилась с художником в Версаль, где тот велел ей прогуливаться по парку до его возвращения.

Он вернулся с камердинером, который сказал ему идти в гостиницу и ждать двух сестер, которых отвел и запер в кабинете садового домика. Я узнал назавтра от самой Морфи, что полчаса спустя пришел сам король, спросил у нее, она ли та «Гречанка», достал из кармана портрет, внимательно посмотрел на малышку и сказал: «Я никогда не видел ничего более похожего». Он сел, поставил ее между своих колен, слегка приласкал и, убедившись своей королевской рукой, что он девственна, подарил ей поцелуй. О'Морфи посмотрела на него и засмеялась.

– Отчего ты смеешься?

– Я смеюсь, что для вас шестифранковый экю все равно, что глоток воды.

Монарх от этой наивности разразился смехом и спросил ее, хочет ли она остаться в Версале. Она ответила, что это зависит от сестры, и сестра сказала королю, что большего бы счастья и не желала. Король ушел и запер их на ключ. Четверть часа спустя Сен-Квентин пришел и вывел их наружу, отвел малышку в апартаменты на первом этаже, передав ее некоей женщине, и пошел со старшей к немцу, которому дал пятьдесят луи за портрет и ничего – Морфи. Он взял только ее адрес и заверил, что у нее будут новости. Она получила тысячу луи, которые показала мне на другой день. Немец, честный человек, дал мне двадцать пять луи за мой портрет и сделал мне другой, скопировав его с того, что был у Патю. Он предложил мне делать даром портреты всех красивых девушек, каких захочу. Удовольствием было видеть радость доброй фламандки, которая, рассматривая пять сотен двойных Луи, почитала себя богачкой и рассматривала меня как виновника своего счастья.

– Я не ожидала столько, потому что, хотя это правда, что Елена красива, но я не верила тому, что она говорила про вас. Как это может быть, мой друг, что вы оставили ее девственницей? Скажите правду.

– Если она ею была, могу вас заверить, что из-за меня она не перестала ею быть.

– Точно она была ею, потому что это только вам я ее отдала. Ах! Благородный человек! Она была предназначена королю. Как говорится, Бог всему владыка. Я преклоняюсь перед вашим благородством. Дайте, я обниму вас.

О’Морфи, поскольку король ее иначе не называл, нравилась ему даже больше своей наивностью, о которой монарх не имел понятия, чем своей красотой, хотя посещения его были из самых регулярных. Он поместил ее в апартаменты в Оленьем парке, где Его Величество содержал свой сераль, и куда можно было заходить только дамам, представленным ко двору. Малышка через год родила девочку, которая делась неизвестно куда, потому что Луи XV не желал ничего знать о своих бастардах, пока была жива королева Мария.

О’Морфи была покинута через три года. Король дал ей четыреста тысяч франков, которые она принесла в приданое офицеру штаба из Бретани. Я видел их сына в 1783 году в Фонтенбло. Ему было двадцать пять лет, и он ничего не знал об истории своей матери, которой он был истинным портретом. Я просил его передать ей мой привет и записал свое имя в его записной книжке.

Причиной опалы этой прекрасной персоны была злоба м-м де Валентинуа, невестки принца Монако. Эта дама, о чем судачил весь Париж, подсказала О’Морфи во время своего визита в Олений парк, что та рассмешит короля, задав ему вопрос, как он относится к своей старой жене. О’Морфи, будучи простушкой, задала королю этот дерзкий и оскорбительный вопрос, который поразил монарха до такой степени, что он вскочил и сверкнул глазами.

– Несчастная, – сказал он, – кто подговорил вас задать мне этот вопрос?

– О’Морфи, дрожа, сказала ему правду; король повернулся к ней спиной, и больше она его не видела. Графиня де Валентинуа снова появилась при дворе лишь два года спустя. Луи XV, который знал, что как муж пренебрегает своей женой, хотел, по крайней мере, компенсировать ей это как король. Горе было тому, кто осмелился бы ею пренебречь.

Несмотря на весь ум французов, Париж был и остается городом, где обман процветает. Когда обман раскрывается, этим пренебрегают и над этим смеются, и обманщик смеется больше всех, потому что он обогатился – recto stat fabula talo. Этот национальный характер легко прослеживается на панно стиля ампир, входящих в моду. Новый обман входит в моду. Достаточно, чтобы вещь захватывала своей необычностью, как тотчас все ее принимают, потому что все боятся показаться глупыми, сказав, что это невозможно. Во Франции только физики знают, что между возможностью и действием – дистанция бесконечная, в то время как в Италии сила этой аксиомы внедрена в общее сознание. В то время во Франции прославился один художник, заявивший о себе, что он может изготовить портрет человека, ни разу не взглянув на него; все, что ему для этого нужно – чтобы ему подробно рассказали об этом человеке: заказчик должен дать настолько детальное описание физиономии человека, что художник не сможет ошибиться. Отсюда следует, что портрет делается скорее благодаря стараниям заказчика-информатора, чем художника; выходило также, что информатор оказывался должен признавать сходство превосходным, так как если он говорил, что портрет непохож, вина за ошибку ложилась на его плечи, поскольку он не смог дать правильное описание. Я ужинал у Сильвии, когда некий человек рассказал об этой новости, но, заметим, без удивления, и не ставя под сомнение умение художника, который, как говорят, изготовил уже более сотни портретов, все очень похожие. Все сказали, что это замечательно. Я единственный, кто рассмеялся, сказав, что это жульничество. Обиженный рассказчик предложил биться об заклад на сто луи, но я, смеясь по прежнему, сказал, что нечего заключать пари, потому что здесь кроется обман.

– Но портреты похожи.

– Я этому не верю, потому что, если они похожи, это какое-то жульничество.

Сильвия, единственная согласившаяся со мной, поддержала предложение рассказчика пойти с ним и со мной к художнику. Мы так и сделали и увидели у художника большое количество портретов, все якобы схожие с оригиналом, но поскольку мы незнакомы были с этими оригиналами, мы не могли судить о степени сходства.

– Не могли бы вы, месье, – сказала Сильвия, – сделать портрет моей дочери, не видя ее?

– Да, мадам, если вы уверены, что можете мне дать описание ее внешности.

Мы переглянулись, и для нас все стало ясно. Вежливость не позволила продолжить далее эту тему. Художник по фамилии Сансон накормил нас хорошим обедом, и мне бесконечно понравилась его племянница, очень умная особа. Я был в ударе и развлекал ее, заставляя все время смеяться. Художник сказал, что его главная еда – ужин, и он будет рад принимать нас, если мы окажем ему честь, придя к нему на ужин. Он показал нам более пятидесяти писем из Бордо, Тулузы, Лиона, Руана, Марселя, в которых содержались заказы портретов и описания внешности оригиналов. Я прочел с огромным удовольствием два или три таких описания. Художнику платили авансом.

Два-три дня спустя я встретил красивую племянницу на ярмарке, и она упрекнула меня, что я не прихожу ужинать к ее дяде. Племянница была весьма интересная, и, задетый упреком, я на другой день отправился туда, и за семь-восемь дней дело серьезно продвинулось. Я увлекся, но племянница, умная девица, не была влюблена и лишь смеялась, ничего мне не обещая. Несмотря на это, я продолжал надеяться и оказался в тупике.

Я пил в одиночестве кофе у себя в комнате, думая о ней, когда ко мне пришел с визитом некий молодой человек, которого я не узнал. Он сказал, что имел честь ужинать со мной у художника Сансона.

– Да, да, извините, месье, что не узнал вас.

– Это естественно: вы за столом не отрывали глаз от мадемуазель Сансон.

– Это возможно, потому что, согласитесь, она очаровательна.

– Не могу это отрицать, потому что, к сожалению, слишком хорошо это знаю.

– Вы влюблены в нее.

– Увы, да.

– Ну и любите ее.

– Я это и делаю в течение года, и я начал уже надеяться, когда явились вы и лишили меня надежды.

– Да, месье? Я?

– Да, вы.

– Мне очень жаль, но я не знаю, что здесь поделать.

– Между тем, это нетрудно, и если позволите, я объясню, что вы смогли бы сделать и очень этим меня обязать.

– Расскажите же, пожалуйста.

– Вы могли бы не ступать больше ни ногой в ее дом.

– Действительно, я мог бы это сделать, имей я сильное желание вас обязать; но, кстати, уверены ли вы, что она вас полюбит?

– О! Это моя забота. В ожидании этого, не ходите туда больше, и я позабочусь об остальном.

– Уверяю вас, что мог бы оказать вам такую необычную любезность, но позвольте сказать, что я нахожу странным, что вы на это рассчитываете.

– Да, месье, после долгого размышления. Я узнал вас как человека большого ума. Я решил, что вы поставите себя на мое место и рассудите, и что вы не захотите биться со мной насмерть из-за девушки, на которой, как я думаю, вы не собираетесь жениться, в то время как при моей любви единственное, о чем я мечтаю, – это брак.

– А если я тоже хочу на ней жениться?

– В таком случае мы должны оба сожалеть об этом, и я более, чем вы, потому что, пока я жив, м-ль Сансон не будет женой другого.

Этот молодой человек – хорошо сложенный, бледный, серьезный, холодный как лед, влюбленный, который сделал мне такое предложение в полнейшем спокойствии, в моей собственной комнате, заставил меня поразмыслить. Я ходил по комнате вдоль и поперек добрую четверть часа, чтобы выбрать одно из двух действий и решить, какое из них более храброе и больше отвечает моим устремлениям. Я увидел, что более храбрым было то, что отдавало должное рассудительности моего соперника.

– Что вы подумаете обо мне, месье, – спросил я его с решительным видом, – если я больше не ступлю ногой к м-ль Сансон?

– Что вы проявили сострадание к несчастному, который отныне, чтобы выразить свою благодарность, будет готов отдать всю свою кровь за вас.

– Кто вы?

– Я Гарнье, единственный сын Гарнье – виноторговца на улице Сены.

– Хорошо, месье Гарнье, я больше не пойду к м-ль Сансон, будьте мне другом.

– До смерти. Прощайте, месье.

Минуту спустя заявился ко мне Патю, и я рассказал ему эту историю; он счел меня героем, обнял меня, подумал и сказал, что поступил бы так же на моем месте, но не на месте того, другого.

Граф де Мельфорт, в то время полковник Орлеанского полка, попросил меня через Камиллу, сестру Коралины, которую я больше не видел, дать ответы на два вопроса с помощью моей кабалы. Я выдал два ответа, весьма темных, но говорящих о многом, и, запечатав их, отдал Камилле, которая на другой день позвала меня с собой, не сказав, куда. Она отвела меня в Пале-Рояль, мы поднялись по маленькой лестнице в апартаменты мадам герцогини Шартрской, которая появилась четверть часа спустя, осыпая ласками мою провожатую и благодаря ее за то, что та привела мою персону. После маленького очень любезного предисловия, очень изящно, но без претензии, она стала объяснять мне то, что она не слышала и желает узнать; я сказал ей, что надо разделить вопросы, потому что нельзя спрашивать оракула о двух вещах сразу; она предложила задать вопросы мне самому; я ответил, что она должна написать все своей рукой и положиться на высший разум, который знает все ее тайны. Она записала все, что хотела знать, в виде семи-восьми вопросов, перечитала в одиночестве и сказала мне с гордым видом, что хотела бы быть уверена, что никто, за исключением меня, не увидит никогда того, что она написала. Я заверил ее в этом словом чести; я прочел, и увидел не только, что она была права, но, доставая их назавтра из своего кармана вместе с ответами, я рисковал быть скомпрометированным.

– Мне нужно на это дело всего три часа, и Ваша Светлость может быть спокойна. Если она хочет, она может уйти, оставив меня здесь, но с тем, чтобы никто не зашел сюда, чтобы меня прервать. После того, как я закончу, я запечатаю все в конверт, и мне надо лишь знать, кому я могу его отдать.

– Мне самой, или мадам де Полиньяк, если вы ее знаете.

– Да, мадам, я знаю ее.

Герцогиня дала мне собственными руками огниво, чтобы зажечь маленькую свечку, чтобы я мог запечатать пакет, и удалилась, и Камилла вместе с ней. Я остался, запертый на ключ, и три часа спустя, когда я кончил, вошла мадам де Полиньяк, я отдал ей пакет и ушел.

Герцогине Шартрской, дочери принца де Конти, было двадцать шесть лет. Она была наделена тем сортом ума, который внушает преклонение ко всем женщинам, обладающим этим даром, она была очень живая, без предрассудков, веселая, способная на меткие выражения, любящая удовольствия и предпочитающая их надежде на долгую жизнь. Коротко и хорошо – слова, которые у нее всегда были на языке. Кроме того, она была добрая, великодушная, спокойная, терпимая и постоянная в своих привязанностях. А еще она была очень красива. Она плохо себя вела и пренебрегала указаниями учителя манер Марселя, который хотел ее исправить. Она танцевала, наклонив голову вперед, с носками ног внутрь; несмотря на это, она была очаровательна. Существенным недостатком, который ее огорчал и который вредил ее прекрасному лицу, были прыщи, происходящие, по-видимому, от болезни печени и дефекту крови, что стало, наконец, причиной ее смерти, и чем она пренебрегала до последнего момента жизни.

Вопросы, которые она задала моему оракулу, имели отношение к вещам, волновавшим ее сердце, и между другими, она хотела узнать средство, чтобы удалить со своей прекрасной кожи маленькие бубоны, которые действительно огорчали всех, кто ее видел. Мой оракул был темен в отношении сопутствующих обстоятельств, но не ее болезни, поэтому она высоко оценила его ответы.

На другой день после обеда Камилла прислала мне записку, как я и ожидал, в которой просила отложить все дела и быть в пять часов в Пале-Рояль, в том же кабинете, куда она меня водила. Я пришел туда и старый камердинер, который меня там ожидал, вышел и через пять минут я увидел прелестную принцессу.

После очень краткого, но любезного приветствия она достала из кармана все мои ответы и спросила, не занят ли я; я заверил ее, что я целиком в ее распоряжении.

– Очень хорошо; я тем более никуда не уйду, и мы поработаем.

Затем она показала мне все вопросы, которые она задала по поводу разных дел, и в частности о средстве, чтобы заставить исчезнуть свои прыщи. То, что рекомендовал ей мой оракул, было тайной, которую никто не мог знать. Я предполагал и догадывался; но даже если бы я и не догадывался, все равно я страдал тем же недомоганием и был в достаточной мере физиком, чтобы знать, что быстрое излечение кожной болезни местными средствами может убить принцессу. Поэтому я ответил, что нельзя излечиться менее чем за восемь дней с момента проявления болезни на лице, и что необходимо соблюдать режим в течение года, чтобы излечиться радикально; но через восемь дней она будет казаться вылечившейся. Затем мы провели три часа в выяснении всего, что она должна делать. Интересуясь наукой оракула, она выполнила все, что нужно, и через восемь дней все прыщи исчезли. Я проводил ей очистку каждый день, я рекомендовал ей, что она должна есть, и запретил все прогулки, приказав лишь умываться перед сном и поутру настойкой подорожника. Умный оракул рекомендовал принцессе промывать все места, где обнаруживается тот же эффект, и принцесса, очарованная скромностью оракула, повиновалась. Я специально пошел в Оперу в тот день, когда там появилась принцесса с совершенно очищенным лицом. Она прошлась после Оперы по большой аллее своего Пале-Рояль, сопровождаемая всеми первыми дамами и приветствуемая народом; она меня увидела и наградила улыбкой. Мне показалось, что я счастливейший из смертных. Камилла, г-н де Мельфорт и м-м де Полиньяк единственные знали, что я имел честь быть оракулом принцессы. Но на другой день после Оперы маленькие прыщики снова покрыли ее кожу и я получил приказ явиться утром в Пале-Рояль. Старый камердинер, который меня не знал, велел мне пройти в изящный кабинет, смежный с другим, где помещалась ванна; вышла герцогиня с грустным видом, поскольку у нее появились маленькие прыщики на подбородке и на лбу. Она держала в руке вопрос к оракулу, и поскольку она была небольшого роста, я позабавился, предоставив ей получить ответ самой, что ее удивило, так как, переведя цифры в буквы она выяснила, что ангел упрекнул ее в нарушении предписанного режима. Она не могла это отрицать. Она ела ветчину и пила ликеры. В этот момент пришла одна из ее горничных и сказала ей что-то на ухо. Она сказала ей подождать минуту за дверью.

– Вы не будете недовольны, месье, – сказала она мне, – увидев здесь кое-кого, кто является вам другом и человеком не болтливым.

Говоря так, она положила в карман все бумаги, не имеющие отношения к ее болезни, и позвала. Вошел некто, кого я принял положительно за пажа. Это был г-н де Мелфорт.

– Видите, – сказала она, – господин Казанова учил меня делать кабалу, – и показала ему ответ, который достала. Граф ничего не понял.

– Давайте, сказала она мне, – надо ему показать. Что вы хотите, чтобы я спросила?

– Все, что угодно Вашему Высочеству.

Она подумала, достала из кармана коробочку из слоновой кости и написала: «Скажи, почему эта помада больше не приносит мне никакой пользы».

– Она составляет пирамиду, с столбцами и ключами, как я ее учил, и когда она была готова извлечь ответ, я ей показал, как сделать добавления и вычитания, которые должны вытекать из цифр, которые без этого были произвольны, после чего сказал ей самой проинтерпретировать цифры в буквы и вышел, сославшись на некую надобность. Я вернулся, когда решил, что перевод совершен, и увидел герцогиню вне себя от удивления.

– Ах, месье! Каков ответ!

– Ошибочный, может быть; но такое бывает.

– Отнюдь нет, – волшебный. Вот он: «Она годится только для женщины, не имевшей детей».

– Я не нахожу этот ответ удивительным.

– Потому что вы не знаете, что эта помада у меня от аббата де Броссэ, который дал мне ее пять лет и десять месяцев назад, перед тем, как я родила герцога де Монпансье. Я отдам все на свете, чтобы научиться самой творить эту кабалу.

– Как, – сказал граф, – это та самая помада, историю которой я знаю?

– Точно.

– Это удивительно.

– Я хотела бы спросить еще кое-что о женщине, имя которой не хочу называть.

– Скажите – женщина, о которой я думаю.

Она спросила, какова болезнь этой женщины, и я сделал так, что она получила ответ, который хотела передать своему мужу. Герцогиня громко вскрикнула.

Было уже очень поздно, и я уехал вместе с графом де Мельфорт, который переговорил перед этим с мадам. Он сказал мне, что то, что ответила кабала о помаде, удивительно, и вот ее история:

– М-м герцогиня, – сказал он, – красивая, как вы видите, имела лицо, столь покрытое прыщами, что г-н герцог, разочарованный, не имел сил лечь с ней; соответственно, у нее не было детей. Аббат де Броссэ вылечил ее этой помадой, и, сияя красотой, она явилась в Комеди-Франсез в ложу королевы. Случайно герцог Шартрский, придя в театр и не зная, что там его жена, зашел в ложу короля. Он видит напротив свою жену, находит ее красивой, спрашивает, кто она, и ему говорят, что это его жена; он не верит; он выходит из своей ложи, подходит к ней и делает комплимент ее красоте и возвращается в свою ложу. В полдвенадцатого мы все – в Пале-Рояль, в апартаментах герцогини, которая играет. Вдруг, – необычайное событие, паж извещает герцогиню, что герцог, ее муж, идет к ней, она встает, чтобы приветствовать его, и герцог говорит ей, что нашел ее в Комедии столь прекрасной, что, сгорая от любви, пришел просить ее позволить ему сделать ей ребенка. При этих словах мы все вышли; это было летом сорок шестого года, и весной сорок седьмого она родила герцога де Монпансье, которому сейчас пять лет и который чувствует себя хорошо. Но после родов прыщи вернулись, и помада больше не помогает.

После этого рассказа граф достал из кармана овальную коробочку, покрытую чешуйчатым орнаментом, с портретом мадам герцогини, очень похожим, и дал ее мне, сказав, что если я захочу оправить ее в золото, она передаст мне также золота, и передал мне также сверток в сотню луидоров. Я взял его, умоляя передать принцессе мою благодарность, но не стал оправлять портрет в золото, испытывая в то время большую нужду в деньгах. В дальнейшем, когда герцогиня вызывала меня в Пале-Рояль, не возникало больше вопросов о прыщах, поскольку герцогиня не хотела придерживаться режима; но она заставляла меня проводить пять или шесть часов в том или другом уголке, приходя и уходя, угощая меня обедом или ужином с помощью того старого добряка, не сказавшего мне ни слова. Кабалистические заклинания касались лишь ее секретных дел или других, которыми она интересовалась, и она получала ответы, которые я не должен был знать. Она хотела, чтобы я научил ее делать эти заклинания, но никогда не заставляла меня; она передавала через г-на де Мельфорт, что даст мне должность, которая будет приносить двадцать пять тысяч ливров ренты, если я захочу научить ее этому вычислению. Увы! Это было невозможно. Я был влюблен в нее до безумия, но никогда не давал ей ни малейшего знака своей страсти. Подобное счастье казалось мне слишком большим: я боялся быть униженным пренебрежением, и, возможно, был дураком. Все, что я знаю, это что я раскаиваюсь в том, что не признался. Правда то, что я пользовался многими привилегиями с ее стороны, которых, возможно, был бы лишен, если бы она узнала, что я ее люблю. Я боялся, что, открывшись, потеряю ее. Однажды она захотела узнать с помощью кабалы, можно ли вылечить рак груди у м-м ла Попелиньер. У меня возник каприз сказать ей, что у этой дамы нет никакого рака, и что она очень хорошо себя чувствует.

– Как, – сказала она, – весь Париж считает, что это так, она сама советуется со всеми; несмотря на это, я полагаюсь на кабалу.

Она встречает при дворе г-на де Ришелье и говорит ему, что она уверена, что м-м де Попелиньер притворяется; маршал, который был посвящен в тайну, сказал ей, что она ошибается, и она предложила ему пари на сто тысяч франков; она заставила меня дрожать от страха, когда рассказала мне эту историю.

– Принял ли он пари?

– Нет. Это его удивило, а вы знаете, что он должен знать.

Три или четыре дня спустя она сказала мне, что г-н де Ришелье заверил ее, что этот рак был уловкой, чтобы пробудить жалость ее мужа, которого она захотела вернуть, но маршал сказал, что готов заплатить сто тысяч, чтобы узнать, как она прознала про это.

– Если вы хотите их получить, – сказала она, – я все ему расскажу.

– Нет, нет, мадам! Я умоляю вас.

Я боялся ловушки. Я знал голову маршала, авантюра с дырой в стене, с помощью которой этот знаменитый сеньор проник к этой женщине, была известна всему Парижу. Г-н де ла Попелиньер сам предал гласности эту историю, не желая больше видеть свою жену, которой давал двенадцать тысяч франков в год. Графиня сочинила симпатичные куплеты об этом событии, но никто их не слышал вне ее кружка, кроме короля, который ее очень любил, несмотря на то, что она ему время от времени адресовала оскорбительные словечки. Она его спросила однажды, правда ли, что король Пруссии приехал в Париж, и когда король ответил ей, что это сказка, она сказала, что огорчена этим, потому что умирает от желания видеть короля.

Мой брат, который написал в Париже несколько картин, решил представить одну г-ну де Мариньи. Одним прекрасным утром мы отправились вдвоем к этому сеньору, который обитал в Лувре, куда люди искусства приходили составить его двор. Мы очутились в зале, прилегающей к его апартаментам, и, придя туда первыми, ждали его выхода. Картина была там выставлена. Это была батальная сцена в духе Бургиньона.

Вошел мужчина, одетый в черное, увидел картину, задержался на мгновение и сказал про себя:

– Очень плохо.

Минуту спустя приходят двое других, смотрят на картину, смеются и говорят:

– Это работа какого-то ученика.

Я смотрю на моего брата, сидящего рядом и потеющего крупными каплями. Менее чем за четверть часа зал заполнился людьми, и плохое качество картины было сюжетом насмешек всех собравшихся. Мой бедный брат чувствовал себя умирающим и благодарил бога, что никто его не знает. Поскольку состояние его души вызывало у меня смех, я встал и вышел в другую залу. Я сказал брату, последовавшему за мной, что г-н де Мариньи сейчас уйдет, и что если он найдет картину прекрасной, он отомстит тем самым всем этим людям; но весьма разумным образом он не согласился с этим мнением. Быстро, быстро мы спустились и сели в фиакр, велев нашему слуге забрать картину. Так что мы вернулись к себе, и мой брат нанес картине по меньшей мере двадцать ударов шпаги и принял мгновенное решение прекратить свои дела и покинуть Париж, чтобы отправиться учиться дальше и стать мастером в искусстве, которому он был предан. Мы решили уехать в Дрезден.

За два-три дня до того, как покинуть приятные досуги в этом пленительном городе, я обедал в одиночестве в Тюильери у швейцара Цветочных ворот, которого звали Конде. После обеда его жена, довольно красивая, представила мне счет, где я увидел все проставленным вдвойне; я попытался оспорить счет, но она не захотела уступить ни копейки. Я заплатил и, поскольку счет был подписан внизу словами «жена Конде», я взял перо и приписал к слову «Конде» слово «Лябр» (губан) (получилось слово, созвучное «канделябру»). После чего вышел, прогуливаясь по направлению к поворотному мосту. Я уже не думал о жене швейцара, которая меня обсчитала, когда увидел маленького мужчину в надетой набекрень шапочке с огромной бутоньеркой в петлице, подпоясанного шпагой с двухпальцевой гардой, который подступил ко мне с наглым видом и сказал без предисловия, что имеет желание перерезать мне горло.

– По-видимому, подпрыгнув, потому что вы всего лишь обрезок человека, по сравнению со мной, и я обрублю вам уши.

– Проклятие, месье.

– Без всяких деревенских перепалок. Следуйте за мной.

Я пошел большими шагами по направлению к Этуаль, где, не видя никого вокруг, спросил наглеца, чего он от меня хочет и почему напал на меня.

– Я шевалье де Талвис. Вы оскорбили порядочную женщину, которой я покровительствую. Обнажите шпагу.

Говоря так, он достает свою шпагу. Я мгновенно достаю свою и, не дожидаясь, пока он прикроется, раню его в грудь. Он отпрыгивает назад и говорит, что я ранил его как убийца.

– Подумайте и возьмите назад свои слова, иначе я перережу вам горло.

– Ничего подобного, потому что я ранен; но я требую реванша и мы еще обсудим ваш удар.

Я оставил его там; но мой удар был нанесен по правилам, потому что он взял шпагу раньше меня. Если он не прикрылся, это была его ошибка.

В середине августа я покинул вместе с моим братом Париж, где провел два года и где насладился всеми прелестями жизни, без всяких неприятностей, если не считать того, что часто оказывался без денег. Через Метц и Франкфурт мы прибыли в Дрезден в конце месяца и увиделись с нашей матерью, которая оказала нам самый нежный прием, радуясь возможности видеть два первых плода своего замужества, которых не надеялась уже снова увидеть. Мой брат полностью отдался изучению своего искусства, копируя в знаменитой галерее прекрасные батальные картины самых знаменитых авторов, которые там хранились. Он провел там четыре года, пока не счел себя в состоянии снова вернуться в Париж и посрамить критиков. Я расскажу в своем месте, как мы оба вернулись туда почти в одно время, но читатель увидит, как перед тем мной играла фортуна, попеременно то злая, то добрая.

Жизнь, которую я вел в Дрездене вплоть до конца карнавала следующего 1753 года, не содержала ничего экстраординарного. Единственная вещь, которую я сделал, чтобы доставить удовольствие комедиантам, была комико-трагическая пьеса, где я вывел двух персонажей, игравших роль Арлекина. Моя пьеса была пародией на «Братья – враги» Расина. Король много смеялся над комическими несуразицами, которыми была начинена моя комедия, и я получил к началу поста прекрасный подарок от этого щедрого монарха и его министра, подобных которым не видела Европа. Я сказал «Прощай» моей матери, моему брату и моей сестре, ставшей женой Пьера Августа, придворного клавесиниста, который умер два года назад, оставив свою вдову в приличном достатке и окруженной семейством.

Я использовал три первых месяца моего пребывания в Дрездене, знакомясь с местными продажными красотками. Я нашел их превосходящими итальянок и француженок в том, что касается материала, но значительно ниже по грации, уму и по искусству нравиться, которое состоит преимущественно в том, чтобы казаться влюбленной в того, кто находит их забавными и оплачивает их. Из-за этого они слывут холодными. Меня остановило в этих брутальных исследованиях нездоровье, которое передала мне одна прекрасная венгерка из дома Крепс. Это было в седьмой раз, и я был, как всегда, принужден соблюдать режим в течение шести недель. Я всю жизнь только тем и занимался, что старался заболеть, когда наслаждался здоровьем, и старался выздороветь, когда терял это здоровье. Я прекрасно и в равной степени преуспевал как в том, так и в другом, и сегодня я пользуюсь в этом отношении превосходным здоровьем, которое хотел бы иметь возможность еще тратить, но возраст мне этого не позволяет. Недуг, который мы называем французским, не убавляет жизнь, когда знаешь, как его лечить; он оставляет только шрамы, но их легко пережить, когда думаешь о том, что они связаны с удовольствием. Таковы военные, которые с удовольствием разглядывают следы своих ранений – знаки их доблести и источники их славы.

Король Август, выборный король Саксонский, любил своего премьер-министра графа Брюля, потому что тратил, соответственно, больше, чем тот, и потому что не сталкивался, благодаря ему, ни с чем невозможным. Корольобъявил себя врагом всякой экономии, смеясь над теми, кто его обкрадывал, и тратясь только на забавы. Не имея достаточно ума, чтобы смеяться над политическими глупостями монархов и разного рода людскими странностями, он держал при себе четырех шутов, которых по-немецки называют Фу, задачей которых было смешить всякими настоящими дурачествами, свинством, наглостью. Эти господа Фу частенько получали от своего господина значительные преференции для тех, в чьих интересах они выступали. Поэтому очень часто эти Фу прославлялись и поощрялись порядочными людьми, которые нуждались в их протекции. Кого только нужда ни заставит делать низости? Агамемнон у Гомера говорит Менелаю, что они вынуждены так поступить.

Ошибаются те, кто сегодня говорит, что граф де Брюль послужил причиной того, что сейчас называют потерей Саксонии. Этот человек был только верным министром своего господина, и все его дети, которые не унаследовали ничего из всех его предполагаемых огромных богатств, оправдывают в достаточной мере память своего отца.

Я увидел, наконец, в Дрездене самый блестящий двор Европы, и искусства, которые его украшали. Я не видел там галантности, поскольку король Август не был галантным, и саксонцы по натуре не таковы, а суверен не подавал им такого примера.

По моем прибытии в Прагу, где я не собирался останавливаться, я только отнес письмо Амореволи антрепренеру оперы Локателли и повидал ла Морелли. Это было старое знакомство, которое продлилось все три дня, что я был в этом обширном городе. Но в момент моего отъезда я встретил на улице моего старого друга Фабриса, который был полковником и обязал меня пойти с ним обедать. Я обнял его и объяснил, что должен ехать.

– Вы поедете этим вечером с одним из моих друзей и воспользуетесь дилижансом.

Я сделал, как он хотел, и был очень этому рад. Ожидалась война, и она разразилась два года спустя, когда он снискал себе большую славу.

Что касается Локателли, это был оригинальный характер, который едва ли можно было понять. Он обедал каждый день за столом, накрытым на тридцать кувертов; сотрапезники были его актеры, актрисы, танцовщики и танцовщицы и их друзья. Он сам председательствовал за добрым столом, который готовили по его заказу, потому что добрая еда была его страстью. Я имел случай говорить с ним, когда путешествовал в Петербург, где я встретил его и где он умер недавно в возрасте девяноста лет.