Поужинав пораньше с г-ном де Брагадин, я отправился в мой новый казен, чтобы насладиться там свежестью на балконе моей спальни. Я остановился при входе, увидев, что балкон занят. Поднялась прекрасно сложенная девица и попросила у меня извинения за свою вольность.

– Я та самая, что вы приняли сегодня утром за статую из воска. Мы не зажигаем света, потому что окна открыты из-за кузин, но когда вы захотите пойти спать, мы их закроем и уйдем. Это моя младшая сестра, а моя мама уже в постели.

Я ответил, что балкон к ее услугам, что еще рано и что я прошу лишь ее позволения остаться в домашней одежде и побыть в ее обществе. Она развлекала меня в продолжение двух часов разговорами, и рассудительными и приятными, и ушла в полночь. Ее юная сестра зажгла мне свечу, потом ушла, пожелав мне хорошего сна.

Когда я отправился спать, раздумывая об этой девушке, мне показалось невозможным, чтобы она была больна. Она разговаривала с живостью, была весела, воспитана и полна ума. Я не понимал, что за рок принудил ее болеть, если только болезнь не была вызвана какой-то причиной, которую Ригелини называл уникальной, и почему она не может исцелиться в таком городе как Венеция, потому что, помимо своей бледности, она мне казалась вполне заслуживающей иметь активного любовника, и обладала достаточным умом, чтобы прибегнуть к лекарству, с которым по сладости не сравнится ни одно другое.

На другой день я звоню, чтобы встать, и на мой звонок появляется младшая; в доме нет прислуги, но мне и не нужно. Я прошу у нее горячей воды, чтобы побриться, спрашиваю, как чувствует себя ее сестра, и она отвечает, что та не больна, что бледность ее не от болезни, а потому, что она вынуждена делать себе кровопускание, когда начинает задыхаться.

– Это не мешает ей, – говорит малышка, – хорошо есть и еще лучше спать.

– В то время, как девочка разговаривает со мной, я слышу звуки скрипки.

– Это, – говорит она, – моя сестра учится танцевать менуэт.

Я быстро одеваюсь, чтобы пойти посмотреть, и вижу красивую девицу, которую старый маэстро учит танцевать и заставляет ее держать ноги вместе. Этой девушке не хватает только румянца оживления. Ее белизна подобна снегу.

Мастер танца приглашает меня потанцевать с его ученицей, и я охотно соглашаюсь, но прошу его играть larghissimo. Он отвечает, что это слишком утомит мадемуазель, но она говорит, что она сейчас не слаба. После этого менуэта я вижу подобие румянца на ее щеках, заставляющее ее броситься в кресло. Она говорит, однако, танцмейстеру, что на будущее она хочет танцевать именно так. Когда мы остаемся одни, я говорю ей, что урок, который дает ей этот человек, слишком короток и не избавлен от ошибок. Я показываю ей, что надо держать ноги носками наружу, подавать руку грациозно, сгибать колени в такт, и когда через час я вижу, что она немножко устала, я прошу прощения и еду в Мурано с визитом к М. М.

Я вижу ее очень печальной. Отец К. К. умер, и ее забрали из монастыря, чтобы выдать замуж за адвоката. Она оставила письмо для меня, в котором говорила, что если я хочу опять предложить ей жениться, она будет ждать, твердо отказывая в своей руке тому, кого ей предлагают. Я ответил ей без всяких уверток, что, не имея состояния и, по-видимому, не имея надежды обрести его скоро, я оставляю ее свободной и даже советую не отказывать тому, кого ей предлагают и кого она сочтет способным составить ее счастье. Несмотря на такого рода отпущение К. К. стала женой ХХХ только после моего побега из тюрьмы, когда никто больше не надеялся увидеть меня в Венеции. Я увиделся с ней только через девятнадцать лет после этого времени. К тому моменту она была уже десять лет как вдова, и несчастна. Если бы я находился сейчас в Венеции, я не женился бы на ней, потому что женитьба в моем возрасте – это буффонада, но наверняка соединил бы ее судьбу с моей.

Я смеюсь, когда слышу, как некоторые женщины называют предателями мужчин, которых обвиняют в непостоянстве. Они были бы правы, если бы могли доказать, что, когда мы сулим им постоянство, мы на самом деле намереваемся его нарушить. Увы! Мы любим, не советуясь с разумом, и он не замешан в том, как мы перестаем любить.

В это же время я получил письмо от посла, в которое было вложено другое, в обычном стиле, для М. М. Он сказал, что я должен использовать все свое влияние для того, чтобы внушить М. М. разумные мысли. Он сказал, что нет ничего более неосмотрительного с моей стороны, чем выкрасть ее, чтобы отвезти в Париж, где, несмотря на всю его протекцию, она не будет в безопасности. Эта очаровательная несчастливица передала мне свою грусть.

Одно маленькое происшествие заставило нас задуматься.

– Будут хоронить одну монахиню, – сказала мне она, – умершую позавчера от истощения, в ореоле святости, в возрасте двадцати восьми лет. Ее звали Мария Кончетта. Она знала тебя и назвала твое имя К. К., когда ты приходил сюда к мессе в дни праздника. К. К. поспешила просить ее сохранять тайну. Монахиня сказала ей, что ты человек опасный, которого девушка должна опасаться. К. К. мне все это рассказала после того, как Пьеро с маскарадом тебя раскрыл.

– Как ее звали, когда она была в миру?

– Марта С.

– Теперь я знаю все.

Я рассказал М. М. всю историю моих любовных приключений с Нанетт и Мартон, закончив письмом, что она мне написала, в котором сказала, что она мне обязана, хотя и косвенным образом, своим вечным спасением.

В восемь или десять дней беседы, которые я вел на балконе с дочерью моей хозяйки, и уроки, которые я ей давал каждое утро, обнаружили два вполне естественных результата. Один – что дыхание ей больше не отказывало, а другой – что я в нее влюбился. Менструации к ней не пришли, но ей не нужно было больше посылать за хирургом. Ригелини пришел к ней с визитом, и, видя, что она чувствует себя лучше, предсказал, что она еще до осени к ней возвратятся природные циклы, без которых она могла существовать только с искусственными средствами. Ее мать смотрела на меня как на ангела, которого послал ей господь, чтобы излечить ее дочь, а эта последняя была полна благодарности, которая у женщин отделяется от любви лишь самым маленьким шагом. Я привел ее к тому, что она уволила своего учителя танцев.

Но, по истечении этих десяти или двенадцати дней, я увидел однажды, во время моего урока, что она умирает. Ей перехватило дыхание. Это было гораздо хуже, чем астма. Она упала в мои руки как мертвая. Ее мать, испуганная видеть ее в таком состоянии, решила послать за хирургом, и ее маленькая сестра стала расшнуровывать ей платье и юбку. Затвердение ее груди, которой не нужно было никакой окраски, чтобы быть самой красивой, меня удивило. Я прикрыл ее, сказав, что хирург не сможет пустить ей кровь, если это увидит; но, смотря на меня умирающим взором, она опустила вниз мою руку самым нежным образом, заметив, что я держу ее прижатой с большим удовольствием.

Пришел хирург и быстренько пустил ей кровь из руки, и через мгновенье я увидел, как она перешла от смерти к жизни. Он сделал ей компресс, и все стало в порядке. Ей выпустили не более четырех унций крови, и ее мать сказала, что этого достаточно; я увидел, что чудо не такое великое, как представляет Ригелини. Пуская кровь таким образом два раза в неделю, из нее выпускают три фунта крови в месяц: это столько, сколько должны были бы выделять ее менструации, и поскольку ее сосуды были закупорены таким образом, природа, всегда стремясь к самосохранению, вела ее к смерти, если она не освободит себя от избытка, который мешает свободному движению.

Едва ушел хирург, она слегка меня удивила, сказав, что если я подожду немного в зале, она вернется танцевать; и она пришла, чувствуя себя хорошо, как будто ничего и не было.

Ее грудь, дававшая приятное ощущение двум из моих чувств, пленила мою душу; она настолько меня заинтересовала, что я вернулся в начале ночи. Я нашел ее в ее комнате вместе с сестрой. Она сказала, что придет насладиться свежим воздухом на мой балкон в два часа, потому что дожидается своего родственника, близкого друга ее отца, который каждый вечер проводит с ней полтора часа уже в течение восьми лет.

– Сколько ему лет?

– Между пятьюдесятью и шестьюдесятью. Он женат. Это граф С. Он нежно ко мне привязан, но как отец. Он любит меня сейчас, как и в моем самом раннем детстве. Его жена приходила несколько раз меня повидать, и приглашает меня обедать. Будущей осенью я поеду в провинцию вместе с ней. Он знает, что вы живете у нас, и не возражает. Он вас не знает, но если хотите, вы можете с ним познакомиться сегодня вечером.

Этот рассказ, разъяснивший мне все, без того, чтобы я допустил нескромные расспросы, доставил мне удовольствие. Знакомство с этим греком могло быть для меня лишь поверхностным. Он был муж графини, с которой я увидел М. М. впервые два года назад. Я нашел этого графа весьма учтивым. Он поблагодарил меня, приняв отцовский тон, за дружбу, которую я питаю к его крестнице, и просил меня завтра прийти с ней к нему обедать, где он будет иметь удовольствие представить меня своей жене. Я с удовольствием согласился. Я всегда любил театральные сцены, и моя встреча с графиней должна была быть вполне интересной. Его манеры были галантны, и я видел, что мадемуазель была обрадована, когда, после его ухода, я воздал ему хвалы. Она сказала, что у него есть все бумаги, чтобы забрать себе из дома Персико все наследственное имущество своей семьи, составляющее сорок тысяч экю, из которых четверть принадлежит ему лично, не считая приданого его матери, которое та отписала в пользу дочерей, так что та, что выйдет замуж, принесет с собой в приданое пятнадцать тысяч дукатов в твердой валюте, а ее сестра столько же.

Эта девица намеревалась влюбить меня в себя и обеспечить мое постоянство посредством того, чтобы скупиться на свои милости, потому что, когда я пытался от нее их добиться, она противилась этому с помощью замечаний, на которые я не осмеливался ответить; но я собрался внушить ей иной образ мыслей.

На следующий день, я проводил ее к графу, не предупредив, что я знаком с графиней. Я полагал, что она сделает вид, что меня не знает, но не тут то было. Она оказала мне прекрасный прием, какой принято оказывать старым знакомым. Когда ее муж, слегка удивленный, спросил у нее, откуда мы знакомы друг с другом, она ответила, что мы виделись на Мире два года назад. Мы провели день очень весело.

К вечеру, возвращаясь в моей гондоле вместе с девицей, я потребовал некоторых милостей, но получил с ее стороны лишь упреки, которые меня задели до такой степени, что, доставив ее домой, я отправился ужинать с Тониной, где, поскольку Резидент вернулся очень поздно, я провел почти всю ночь. На следующий день, проспав почти до полудня, я не дал ей урока. Когда я попросил у нее прощения, она сказала, что я не должен себя ограничивать. Вечером она не пришла на балкон, и я был разочарован. На другой день я вышел рано, но урока тоже не было, и вечером на балконе я имел от нее лишь беседы на нейтральные темы, но следующим утром меня разбудил сильный шум, я выхожу из комнаты, чтобы узнать, что случилось, и хозяйка мне говорит, что дочь не может дышать. Скорей за хирургом!

Я захожу к ней, и мое сердце обливается кровью при виде умирающей. Было начало июля, она лежала в постели, прикрытая лишь простыней. Она могла говорить со мной только глазами. Я спрашиваю у нее, есть ли у нее сердцебиение, я прикладываю руку в соответствующее место, я целую его центр, и у нее нет сил мне в этом воспрепятствовать. Я целую ее губы, холодные, как лед, и моя рука быстро опускается на полтора фута ниже и захватывает то, что там находится. Она сопротивляется слабо, но с энергией в глазах, убедительно говорящих мне, что я делаю ошибку. В этот момент входит хирург, вскрывает ей вену, и она сразу начинает дышать. Она хочет подняться, я советую ей остаться в постели и убеждаю в этом, говоря, что пошлю за своим обедом и поем вместе с ней. Ее мать говорит, что постель пойдет ей на пользу. Она надевает корсет и говорит сестре, чтобы та принесла на простыню легкое покрывало, потому что без этого она смотрится как голая.

Пылая от любви из-за того, что я проделал, решив не упустить момент счастья, когда он подвернется, я прошу хозяйку послать на кухню г-на де Брагадин за моим обедом, и сажусь у изголовья прекрасной больной, убеждая ее, что она бы выздоровела, если бы могла любить.

– Я уверена, что выздоровела бы, но кого могу я любить, не будучи уверенной, что сама любима?

Воспользовавшись сказанным, я передвигаю руку на ближайшее ко мне бедро и прошу ее позволить мне остаться там, но, продолжая упрашивать, сам встаю и передвигаюсь туда, где надеюсь доставить ей весьма приятное ощущение с помощью поглаживаний. Но она отодвигается, говоря мне прочувствованным тоном, что то, что я ей делаю, возможно, и есть причина ее болезни. Я отвечаю, что это, наверное, так и есть, и при таком доверительном общении я прихожу к выводу, что, возможно, добьюсь, чего хочу, и воодушевлен надеждой вылечить ее, если то, о чем все говорят, – правда. Я берегу ее стыдливость, воздерживаясь от нескромных расспросов и объявляю себя ее любовником, обещая ничего не требовать от нее, кроме того, что самой ей кажется необходимым, чтобы питать мою нежность. Она съедает с большим аппетитом половину моего обеда, она встает, когда я собираюсь уйти, и два часа спустя, вернувшись, я застаю ее на моем балконе.

На этом балконе, сидя друг напротив друга, после четверти часа любовных речей, она позволяет моим глазам радоваться всеми своими прелестями, которые ночное освещение делает для меня еще более интересными, и которые она позволяет мне покрывать поцелуями. В возбуждении, с которым пробуждается страсть в ее душе, тесно прижатая к моей груди, уступая инстинкту, врагу всего искусственного, она делает меня счастливым с такой горячностью, что я понимаю со всей очевидностью, что она считает, что получила гораздо больше, чем дает мне. Я приношу жертву, не окропляя жертвенник кровью.

Когда ее сестра приходит сказать, что уже поздно и что она засыпает, она говорит ей идти ложиться спать, и как только мы остаемся одни, мы ложимся без всяких предисловий. Мы провели всю ночь, я – воодушевленный любовью и желанием ее вылечить, она – благодарностью и высшим наслаждением. К утру она ушла спать в свою комнату, оставив меня очень усталым, но отнюдь не исчерпанным. Опасение оплодотворить ее помешало мне кончить, оставаясь все время живым. Она спала со мной без перерыва три недели подряд, и дыхание ей ни разу не отказывало, и к ней пришли месячные. Я бы женился на ней, если бы, в конце этого месяца, со мной не случилась катастрофа, как будет видно из дальнейшего.

Читатель, возможно, помнит, что я имел основания желать зла аббату Кьяри за его сатирический роман, который Мюррей дал мне почитать. Прошел месяц, как я с ним объяснился таким образом, что можно было подумать, что я собираюсь мстить, и аббат держался настороже. В это же время я получил анонимное письмо, в котором говорилось, что, вместо того, чтобы думать о том, чтобы поколотить этого аббата, я бы лучше подумал о себе самом, потому что на меня надвигается неминуемое несчастье. Надо презирать всех, кто пишет анонимные письма, потому что они либо предатели, либо дураки; но никогда не следует пренебрегать излагаемыми в них сведениями. Я ошибся.

В это же самое время некто Мануцци, плагиатор по своей первой профессии и к тому же шпион Государственных инквизиторов, мне ранее незнакомый, завязал со мной знакомство, похваляясь, что может передать мне в кредит бриллианты на некоторых условиях, что заставило меня принять его там, где я в это время обитал. Рассматривая некоторые книги, которые я доставал то оттуда, то отсюда, он остановился на манускриптах, изучающих магию. Обрадованный его любопытством, я обратил его внимание на те, которые описывают элементарных духов.

Читатель может легко представить себе, что я презирал эти книги, но они у меня были. Шесть или семь дней спустя этот предатель пришел ко мне сказать, что некий любопытствующий, которого он не может мне назвать, готов дать мне тысячу цехинов за мои пять книг, но хочет их предварительно посмотреть, чтобы убедиться, что они аутентичные. Он пообещал, что вернет мне их в течение двадцати четырех часов и ни в коем случае ничего им не сделает, и я ему их доверил. Он не замедлил их вернуть на другой день, сказав, что человек счел их фальсифицированными, но я узнал, несколькими годами позже, что он их носил к секретарю Государственных инквизиторов, которые таким образом уверились, что я явный чародей.

В этот же самый роковой месяц мадам Мемо, мать господ Андре, Бернара и Лорена, забрала себе в голову, что я склоняю ее детей к атеизму, связалась со старым шевалье Антонио Мочениго, дядей г-на де Брагадин, который с ней солидаризовался, потому что говорил, что я совратил его племянника, используя кабалу. Дело было рассмотрено Святым присутствием, но поскольку было затруднительно заключить меня в тюрьму церковной Инквизиции, они определили передать его Государственным Инквизиторам, которые занялись изучением моего поведения. Этого было достаточно, чтобы я пропал.

Г-н Антонио Кондульмер, мой враг, поскольку был другом аббата Кьяри, и красный Государственный инквизитор, увидел возможность объявить меня возмутителем общественного покоя. Секретарь посольства мне рассказал несколько лет спустя, что доноситель обвинил меня, предъявив двух свидетелей, в сношениях с дьяволом. Они засвидетельствовали, что когда я проигрывал, в такой момент, когда все верующие богохульствуют, я изрекал лишь проклятия дьяволу. Я был обвинен в том, что ел скоромное в любой день, ходил только на красивые мессы, и есть сильные основания считать меня франк-масоном. К этому добавляли, что я часто встречаюсь с иностранными министрами и что, живя вместе с тремя патрициями и, очевидно, зная все, что происходит в Сенате, я выдаю эти тайны за большие суммы денег, которые, как все видели, проигрываю.

Все эти претензии заставили всемогущий трибунал рассматривать меня как врага родины, конспиратора, первостатейного злодея. В течение двух или трех недель многие люди, которым я должен был верить, говорили мне совершить путешествие в какую-нибудь другую страну, потому что трибунал мной занимается. Этим было все сказано, потому что в Венеции могут жить счастливо лишь те, чьим существованием ужасный трибунал не интересуется; но я пренебрегал общим мнением. Если бы я к нему прислушивался, это бы меня беспокоило, а я был враг всяческого беспокойства. Я говорил, что, не чувствуя за собой вины, я не могу быть обвинен, а не будучи обвинен, я не должен ничего бояться. Я был дурак. Я рассуждал как свободный человек. Мне также мешало серьезно думать о воображаемых несчастьях действительное несчастье, которое угнетало меня с утра до вечера. Я все время проигрывал, всюду имел расходы, я заложил все свои украшения, вплоть до шкатулок с портретами, которые, однако, отделил от остального, передав в руки м-м Манзони, у которой держал все свои важные бумаги и письма любовной корреспонденции. Я видел, что все от меня убегают. Старый сенатор мне сказал, что трибунал знает, что молодая графиня де Бонафеде сошла с ума от снадобий и приворотных зелий, что я ей давал. Она была еще в больнице и во время своих припадков не переставала повторять мое имя, выказывая ко мне отвращение. Я должен рассказать читателю эту короткую историю. Эта молодая графиня, которой я дал несколько цехинов вскоре после моего возвращения в Венецию, сочла, что может заставить меня продолжить визиты, которые были полезны только ей самой. Утомленный ее надоедливыми записками, я повидался с ней еще несколько раз, и все время оставлял ей денег, но, за исключением первого раза, ни разу не соглашался оказывать ей знаки своей нежности. В конце года она совершила некое преступление, в котором я не мог ее уличить, но имел все основания считать ее виновной.

Она написала мне письмо, в котором убеждала прийти встретиться с ней в такой-то час, по делу большой важности. Любопытство привело меня туда в назначенный час. Она бросилась мне на шею, говоря, что важное дело – это любовь. Я рассмеялся. Я нашел ее более красивой, чем обычно, и более опрятной. Она говорила о форте Сент-Андре и донимала меня до такой степени, что я счел, что лучше ее удовлетворить. Я снял пальто и спросил, дома ли ее отец; она сказала, что он ушел. Намереваясь пройти в гардероб, я вышел, и, собираясь вернуться в ее комнату, ошибся и вошел в соседнюю, где был удивлен, увидев графа с двумя людьми нехорошего вида.

– Дорогой господин граф, – сказал я ему, – графиня ваша дочь только что сказала мне, что вас нет дома.

– Это я дал ей такое распоряжение, потому что у меня дело с этими людьми, которое я, впрочем, закончу в другой день.

Я собираюсь уйти, но он меня останавливает; он отсылает этих двух людей и говорит мне, что очень рад меня видеть. Он рассказывает историю своих несчастий. Государственные инквизиторы прекратили выплату его пенсиона, и он едва не выкинут на улицу вместе со всем семейством, вынужденный просить милостыню. Он живет в этом доме, за который три года не платит арендную плату, пользуясь сутяжническими приемами, но они уже исчерпаны, и его скоро выгонят. Он говорит мне, что если бы у него было, чем заплатить хотя бы за первый триместр, он бы как-то перебился и протянул до следующего. Речь идет только о двадцати дукатах наличными; я достаю из кармана шесть цехинов и даю ему. Он меня обнимает, он плачет от радости, он зовет свою дочь, предлагает ей составить мне компанию, берет свое пальто и уходит.

Я смотрю на дверь между этой комнатой и той, где я находился с его дочерью и вижу, что она приоткрыта.

– Ваш отец, – говорю я ей, – меня удивил, и нетрудно догадаться, что он собирался сделать с двумя сбирами, что были с ним. Очевиден сговор; бог меня спас.

Она отрицает, она плачет, она бросается на колени, я не смотрю на нее, беру свое пальто и спасаюсь бегством. Я больше не отвечал на ее письма, и больше ее не видел. Это было летом. Жара, страсть, голод и нищета ударили ей в голову. Она сошла с ума до такой степени, что однажды в полдень выскочила на улицу совершенно голая и побежала к площади Св. Петра, упрашивая всех встречных и тех, кто ее останавливал, отвести ее ко мне. Эта печальная история стала известна всему городу и сильно мне досаждала. Сумасшедшую заперли, и к ней вернулся разум лишь пять лет спустя, но она покидала госпиталь только чтобы просить по Венеции милостыню, как и все ее братья, за исключением старшего, которого двенадцать лет спустя я встретил гарсоном в Мадриде, в личной гвардии короля.

Прошел уже год, как это случилось, но об этом вспомнили в тот роковой июль 1755 года. Все черные тучи сгустились над моей головой, чтобы поразить меня молниями. Трибунал дал приказ Мессеру Гранде (начальник полиции) доставить мою персону живым или мертвым. Это формула всех декретов к аресту, которые исходят из этого грозного триумвирата. Любой из его приказов объявляется только под страхом смерти нарушителя.

За три или четыре дня до дня Св. Якова, чье имя я ношу, М. М. сделала к моему празднику мне подарок из нескольких локтей серебряного кружева. Я явился повидаться с ней, одетый в красивое одеяние, и сказал, что приду завтра просить у нее одолжить мне денег, ломая себе голову, где бы еще их достать. Она где-то взяла пятьсот цехинов, когда я продал ее бриллианты.

Уверенный, что завтра получу эту сумму, я провел день, все время играя и проигрывая, и к ночи проиграл пятьсот цехинов на слово. На рассвете, желая успокоиться, я отправился в Эрберию. Это место, называемое Эрберия, находится на набережной Большого канала, который пересекает весь город, и называется так потому, что это действительно рынок зелени (les herbes), фруктов и цветов.

Те, кто приходит туда прогуляться в такой ранний час, говорят, что приходят туда, чтобы вкусить невинное удовольствие полюбоваться на прибывающие туда на двух-трех сотнях судов разного рода зелень, всевозможные фрукты и цветы по сезону, которые обитатели маленьких городков, окружающих столицу, привозят туда и продают по сходной цене оптовым торговцам, которые перепродают их дальше средним, те – мелким, а те распределяют их по еще более дорогой цене по всему городу. Но это неправда, что венецианская молодежь приходит в Эрберию до восхода солнца, чтобы доставить себе это удовольствие, это лишь предлог.

Те, кто туда приходит, это светские мужчины и женщины, что провели ночь в казенах, в кабаках или садах, за удовольствиями стола или в исступлении игры. Склонность к такой прогулке показывает, что нация еще может изменить свой характер.

Венецианцы былых времен, склонные к тайне как в галантных приключениях, так и в политике, заменяются современными, преобладающий вкус которых состоит в том, чтобы не делать ни из чего тайны. Мужчины, которые приходят туда в компании с женщинами, хотели бы вызвать ревность у себе подобных, демонстрируя свою удачу. Те же, кто приходит туда в одиночку, ищут новых открытий, либо питают свою зависть; и женщины приходят туда скорее для того, чтобы показать, чем чтобы смотреть. Они уверены, что все понимают, что они не из тех, кто стесняется. Их кокетство заключается в демонстрации небрежности в одежде. Повидимому, эти женщины хотели бы показать себя в этом месте в состоянии наружного беспорядка, и что этим они хотели бы вызвать интерес у тех, кто их видит. Мужчины, что ведут их под руку, должны демонстрировать привычную вежливую скуку и иметь вид, по которому можно без труда догадаться, что обрывки старых туалетов, в которых их красотки совершают свой парад, это признаки их триумфа. Все на этой прогулке должны иметь усталый вид и демонстрировать необходимость поскорее отправиться в постель.

Погуляв с полчаса, я пошел в свой казен, где все должны были быть еще в постели. Я достаю свой ключ, но он мне не нужен. Я вижу распахнутую дверь, и, более того, сбитый замок. Я поднимаюсь и вижу все семейство на ногах и слышу причитания моей хозяйки. Она говорит мне, что Мессер Гранде с бандой сбиров ворвались силой в ее дом, перевернув все вверх дном и говоря, что ищут чемодан, полный соли, что является серьезной контрабандой. Они, мол, знают, что этот чемодан был привезен накануне. Она сказала мне, что чемодан был действительно привезен, но он принадлежит графу С. и в нем содержится только его одежда. Мессер Гранде его осмотрел и ушел, ничего не сказав. Он также посетил мою комнату. Она требовала возмещения ущерба, и, видя, что она права, я пообещал поговорить в тот же день с г-ном де Брагадин, и пошел спать, однако оскорбление, нанесенное этому дому, легло мне на сердце, и я смог поспать только три-четыре часа.

Я пошел к г-ну де Брагадин, рассказал ему все дело и потребовал отмщения. Я живо описал ему все основания, по которым моя порядочная хозяйка желала соразмерного отмщения за обиду, поскольку законы гарантируют спокойствие всей семье, к которой арестованный не имеет отношения. Высказав ему все это в присутствии двух других друзей, случившихся здесь, я увидел, что все трое задумались. Мудрый старик сказал, что ответит мне после обеда.

Во время этого обеда, на котором де ла Хайе не промолвил ни единого слова, я увидел, что все трое грустны. Я отнес это на счет той дружбы, что они питали ко мне. Связь этих трех почтенных персонажей со мной всегда служила поводом удивления для всего города. Полагали, что дело не может быть естественным и обязано своим происхождением колдовству. Они были набожны до крайности, а в Венеции не было большего вольнодумца, чем я. Добродетель может быть снисходительна к пороку, – говорили они, – но не любить его.

После обеда г-н де Брагадин принял меня в своем кабинете, вместе с двумя другими друзьями, которые никогда не бывали лишними. Он сказал мне с большим хладнокровием, что вместо того, чтобы требовать возмещения ущерба за то, что Мессер Гранде натворил в доме, где я живу, я должен думать о том, чтобы удалиться самому в безопасное место.

– Чемодан с солью, – сказал он мне, – только предлог. Это тебя они хотят и тебя собирались найти. Твой ангел сделал так, что они тебя не нашли, – спасайся. Я был восемь месяцев Государственным инквизитором, и я знаю стиль арестов, которые делаются по приказу трибунала. Не взламывают дверь для того, чтобы захватить мешок соли. Может также быть, что они ошиблись нарочно. Поверь мне, дорогой сын, беги сразу в Фюзине, оттуда уезжай на почтовых, днем и ночью, во Флоренцию, и оставайся там, пока я тебе не напишу, что ты можешь вернуться. Бери мою четырехвесельную гондолу и уезжай. Если у тебя нет денег, я дам тебе сотню цехинов на первое время. Благоразумие требует, чтобы ты уезжал.

Я ответил, что, не чувствуя себя ни в чем виноватым, я не могу бояться трибунала, и, соответственно, не могу следовать его совету, хотя и знаю, что он человек очень осмотрительный. Он ответил, что трибунал Государственных инквизиторов может признать меня виновным в преступлениях, о которых я не знаю. Он посоветовал мне спросить у моего оракула, должен ли я следовать его совету или нет, но я отказался от этого, сказав, что я спрашиваю, только когда сомневаюсь. Я сослался на последний резон, сказав, что, уехав, я покажу, что боюсь, из чего будет следовать, что я сознаю себя виновным, потому что невинный, не имея угрызений совести, не имеет основания бояться.

– Если молчание, – сказал я ему, – душа этого великого трибунала, вам будет невозможно после моего бегства выяснить, хорошо или плохо я сделал, убежав. Сама осмотрительность, которая, согласно Вашему Превосходительству, приказывает мне уехать, помешает мне и вернуться. Следует ли, таким образом, мне отдать последнее «прости» своей родине? Он попытался, наконец, убедить меня спать, по крайней мере, в эту ночь, в моих апартаментах во дворце, и я, к своему стыду, даже в этот момент отказал ему в этом удовольствии.

Полицейские не могут входить во дворец патриция, по крайней мере, если трибунал не даст им прямой приказ, но такого никогда не случалось.

Я сказал ему, что предосторожность, состоящая в том, чтобы спать в его дворце, гарантирует меня только на ночь, и что меня найдут везде в течение дня, если у них есть приказ меня арестовать.

– Они могут это сделать, – сказал я ему, – но я не должен бояться.

Добрый старик взволновал меня, сказав, что возможно мы больше не увидимся, и я попросил его, ради всего святого, не говорить о грустном. На эту просьбу он немного подумал, потом улыбнулся и обнял меня, произнеся формулу стоиков: Fata viam inveniunt.

Я обнял его, проливая слезы, и вышел, но его предчувствие подтвердилось. Я больше с ним не увиделся. Он умер одиннадцать лет спустя. Я вышел из дворца, не имея в душе ни тени страха, но множество переживаний из-за моих проигрышей. Я не решался ехать в Мурано взять у М. М. пятьсот цехинов, которые должен был отдать тому, кто выиграл их у меня накануне; я предпочел пойти просить его подождать неделю. После этого я направился к себе и, выразив сочувствие хозяйке и поцеловав ее дочь, пошел спать. Это было в начале ночи 25 июля 1755 года.

На следующий день, на рассвете, Мессер Гранде вошел в мою комнату. Проснуться, увидеть его и услышать вопрос, являюсь ли я Яковом Казанова было делом мгновенным. После того, как я ответил ему, что я именно тот, кого он назвал, он приказал мне выдать все, что у меня есть написанного, мной или другими, одеться и следовать за ним. Когда я спросил, от чьего имени отдает он мне такой приказ, он ответил, что от имени трибунала.