Минуту спустя два сбира приносят мою кровать и уходят, чтобы снова вернуться со всеми моими пожитками; но проходит два часа, а я никого не вижу, несмотря на то, что двери моей камеры остаются открыты. Эта задержка порождает во мне кучу мыслей, но я не могу ни о чем догадаться. Опасаясь всего, я старался успокоиться, чтобы противостоять всему тому, что могло произойти неприятного.

Кроме Пьомби и Куатро, Государственные Инквизиторы использовали еще девятнадцать других ужасных тюрем, под землей, в том же Палаццо Дукале, к которым они приговаривали тех преступников, кто заслуживал смерти. Все верховные судьи на земле всегда считали, что, оставляя жизнь тому, кто заслуживал смерть, они проявляют милосердие, как бы ни было ужасно наказание, которым ее заменяют. Мне кажется, что это может быть милостью, только если так представляется осужденному, но его приговаривают к этому, с ним не советуясь. Такая милость становится несправедливостью.

Эти девятнадцать подземных тюрем совершенно похожи на могилы, но их называют колодцами, потому что они всегда залиты на два фута морской водой, поступающей через ту же зарешеченную дыру, через которую туда проникает немного света; эти дыры размером всего в квадратный фут. Заключенный должен, по крайней мере, если он не хочет весь день находиться погруженным в ванну из грязной воды глубиной по колени, держаться сидя на подпорке, где у него также есть соломенный тюфяк, и куда он ставит на рассвете свою воду, свой суп и свой сухарь, который он должен съесть сразу, потому что если он задержится, придут огромные морские крысы и вырвут это из рук. В этой ужасной тюрьме, к которой обычно заключенные приговариваются на весь остаток жизни, и с соответствующей едой, некоторые доживают до глубокой старости. Злодей, который умер в эти дни, был туда посажен в сорок четыре года. Заслуживший смерть, он, возможно, был убежден, что ему оказали милость. Есть люди, которые боятся только смерти. Человек, о котором я говорю, звался Бегелен: он был француз. Он служил капитаном в войсках Республики во время последней войны с турками в 1716 году, и на Корфу, под командой маршала графа Шуленбурга, который заставил Великого Визиря снять осаду. Этот Бегелен служил шпионом у маршала, переодеваясь в турка и направляясь смело во вражескую армию; но в то же время он служил шпионом Великому Визирю. Разоблаченный и признанный виновным в этом двойном шпионаже, он заслужил смерть, и действительно, его отправили умирать в Колодцы, оказав тем самым милость; и действительно, он прожил там тридцать семь лет. Он наверняка страдал там от голода. Он мог действительно сказать: Dum vita superest bene est.

Но тюрьмы, которые я видел в Спилберге, в Моравии, куда милосердие помещает осужденных на смерть, и где злодеи не могут никогда выдержать и года, таковы, что про смерть, которую они причиняют, можно сказать: Siculi non invenere tyranni.

Прождав два часа, я не мог не вообразить, что, возможно, меня готовятся перевести в Колодцы. В условиях, когда несчастный питает химерические надежды, он должен также быть подвержен необоснованным паническим опасениям. Трибунал, хозяин высот и подземелий дворца, вполне мог отправить в ад кого-то, кто имел намерение дезертировать из чистилища.

Я, наконец, услышал тяжелые шаги, кого-то, кто подходил к моему помещению. Я увидел Лорена, обезображенного гневом. Кипя от ярости, понося бога и всех святых, он начал с того, что потребовал отдать ему топор и все инструменты, что я использовал, чтобы просверлить пол, и назвал того из его сбиров, кто мне их принес. Я ответил ему, не шевелясь, что не знаю, о чем он говорит. Тогда он приказывает, чтобы меня обыскали. Но на этот приказ я быстро вскакиваю, грожу мерзавцам и, раздевшись до гола, говорю им делать свое дело. Он проверяет мои матрасы, опустошает тюфяк и заглядывает даже в вонючий горшок. Он берет в руки подушку от кресла и, не нащупав ничего твердого, швыряет ее с досады на пол.

– Вы не хотите, – говорит он, – сказать мне, где инструменты, с помощью которых вы проделали отверстие, но кое-кто заставит вас говорить.

– Если правда, что я проделал дыру в полу, я скажу, что получил инструменты от вас самого, и что я вам их вернул.

На этот ответ, на который его люди, до того бывшие озлобленными, зааплодировали, он взвыл, стал биться головой о перегородку, затопал ногами; я подумал, что он взбесится. Он вышел, и его люди принесли мне мои вещи, мои книги, мои бутылки и все, исключая лампу и мой камень. После этого, прежде чем покинуть коридор, он закрыл стекла двух окон, через которые поступало немного воздуха. Теперь я оказался заперт в маленьком пространстве, в которое воздух не мог поступать ни через какое другое отверстие. Я признал, что после его ухода я остался в неплохих условиях. Несмотря на наличие известного рода ума, он не догадался распотрошить кресло. Оставшись обладателем моего засова, я возблагодарил Провидение и увидел, что могу еще рассчитывать на него как на инструмент своего бегства.

Великая жара и потрясение минувшего дня помешали мне заснуть. На следующий день рано утром мне принесли вина, которое уже превратилось в уксус, протухшей воды, испорченный салат, тухлое мясо и черствый хлеб; все было несъедобное, и когда я попросил открыть окна, он мне даже не ответил. Была произведена необычная процедура: стражник с железным прутом обошел кругом мою камеру, простукивая везде пол, стены и, особенно, под кроватью. Я заметил, что стражник, обстукивавший пол и стены, ни разу не ударил в потолок. Это наблюдение зародило во мне проект выйти отсюда через крышу; но чтобы проект созрел, нужно было сочетание обстоятельств, от меня не зависящих, потому что я не мог ничего сделать так, чтобы это не проявилось на виду. Камера была новая; малейшая царапина бросалась бы в глаза каждому из стражников, входящих в нее.

Я провел тяжелый день. К полудню образовалась сильная жара. Я положительно думал, что задохнусь. Я находился в настоящей парильне. Мне невозможно было есть или пить, потому что все было протухшее. Слабость, вызванная жарой и потом, сочившимся из всех пор крупными каплями, не давала возможности ни ходить, ни читать. Мой обед на следующий день был такой же; вонь от принесенной телятины раздражала обоняние. Я спросил у него, не отдан ли ему приказ умертвить меня голодом и жарой, и он ушел, мне не ответив. Он проделал то же самое и на следующий день. Я сказал ему дать мне карандаш, потому что я хочу написать несколько слов секретарю, и, не отвечая мне, он ушел. Я с досады поел немного супа и покрошил хлеба в кипрское вино, чтобы сохранить силы и убить его завтра, вонзив ему мой эспонтон в глотку; это было вполне всерьез, потому что я видел, что мне ничего другого не остается; но на следующий день, вместо того, чтобы осуществить свой проект, я удовольствовался тем, что пообещал его убить, когда меня выпустят на свободу; он засмеялся и, не ответив, удалился. Я стал думать, что он так поступает по приказу секретаря, которому он, возможно, объявил о взломе. Я не знал, что делать; мое терпение боролось с отчаянием; я чувствовал, что умру от истощения.

На восьмой день я, в присутствии его стражников, грозным голосом потребовал отчета в своих деньгах, называя его подлым палачом; Он ответил, что даст мне отчет завтра, но прежде, чем он закрыл дверь, я схватил бак для отходов и показал ему своей позой, что собираюсь выкинуть его в коридор; он сказал стражнику принять бак и, поскольку, в воздухе распространился смрад, он открыл окно; но как только стражник заменил мне бак, он снова закрыл окно и ушел, пренебрегая моими криками. Такова была моя ситуация; однако, видя, что то, что происходит со мной, явилось следствием моих ему обвинений, я решил с завтрашнего дня обращаться с ним еще хуже.

Назавтра мой гнев утих. Перед тем, как представить мне отчет по деньгам, он отдал корзину лимонов, которые прислал мне г-н де Брагадин, и я увидел большую бутыль воды, которую нашел вполне хорошей, и на обед – курицу, выглядевшую вполне сносной; кроме того, стражник открыл оба окна. Когда он представил мне мой счет, я только посмотрел на сумму и сказал отдать остаток своей жене, за вычетом цехина, который сказал распределить между своими людьми, что там были, и они меня поблагодарили. Оставшись наедине со мной, вот какую беседу он повел с довольно спокойным видом:

– Вы мне тут сказали, месье, что это я, мол, вам подсказал сделать огромную дыру, в той другой камере, но мне это теперь не интересно. А не могу ли я спросить, кто вам передал все необходимое, чтобы сделать вашу лампу?

– Вы сами.

– Ну уж я не думал, что ум сводится к наглости.

– Я не лгу. Это вы дали мне своими собственными руками все, что мне было необходимо: масло, кремень и спички; все остальное у меня было.

– Вы правы. Могли бы вы с такой же убедительностью мне доказать, что я передал вам все необходимое, чтобы сделать дыру?

– Да, с такой же легкостью. Я все получил только от вас.

– Боже, помилуй меня! Что я слышу? Скажите же мне, как я передал вам топор?

– Я скажу вам все, что вы хотите, но в присутствии секретаря.

– Я не хочу больше ничего знать, и я вам верю. Молчите и подумайте о том, что я бедный человек и что у меня есть дети.

Он ушел, держась за голову.

Я остался весьма доволен тем, что нашел способ заставить бояться этого негодяя, который было решил, что я должен заплатить жизнью. Я понял, что его собственный интерес заставит его ничего не говорить министру обо всем, что я тут сделал.

Я заказал Лорену купить мне все труды маркиза Маффеи; этот расход ему не понравился, но он не осмелился мне это сказать. Он спросил, зачем мне нужны еще книги, если у меня их уже много.

– Я их все читаю, и они дают мне что-то новое.

– Я дам вам возможность получить книги от кое-кого, кто находится здесь, если вы готовы давать ему свои, и таким образом вы сбережете ваши деньги.

– Эти книги – романы, которых я не люблю.

– Это научные книги; и если вы думаете, что вы единственная здесь умная голова, то вы ошибаетесь.

– Я этого очень хочу. Посмотрим. Вот книга, которую я предлагаю для умной головы. Принесите мне что-нибудь такое же.

Я дал ему «Рационариум» Пето, и четыре минуты спустя он принес мне первый том Вольфи. Весьма довольный, я отозвал у него мое распоряжение купить Маффеи, и обрадованный, что заставил меня прислушаться к разуму в этой важной области, он удалился.

Меньше обрадованный тем, что буду развлекаться этим ученым чтением, чем случаем установить связь с кем-то, кто сможет мне помочь в проекте моего бегства, который уже наметился в моей голове, я нашел, открыв книгу, листок бумаги, на котором прочел в шести приличных стихах парафраз слов Сенеки: Calamiosus est animus futuri anxius.

Я сразу набросал шесть других. Я отрастил ноготь моего мизинца на правой руке, чтобы прочищать ухо; я заострил его кончик и сделал из него перо, а вместо чернил я использовал сок черной ежевики, и я написал на той же бумаге свои шесть стихов. Помимо этого, я написал каталог всех книг, что у меня были, и поместил его в оглавлении той же книги. Все книги, переплетенные в картон и изданные в Италии, имеют на задней обложке что-то вроде кармана. Сзади обложки этой же книги, там, где помещают заглавие, я написал «latet». Желая скорее получить ответ, я сказал Лорену назавтра, что уже читал эту книгу, и хорошо было бы, если бы эта особа послала мне другую. Он сразу принес мне второй том.

Тайная записка, заложенная между страницами книги, написанная по латыни, говорила следующее: «Мы двое, заключенные вместе в этой тюрьме, получаем огромное удовольствие, благодаря тому, что невежество скупца предоставляет нам беспримерную удачу. Я, что пишу, Марин Балби, венецианский нобль, монах ордена сомасков. Мой компаньон – граф Андре Асквин из Удине, столицы Фриули. Он сказал мне написать вам, что вы вольны располагать всеми его книгами, каталог которых найдете внутри переплета. Нам надо, месье, употребить все предосторожности, чтобы скрыть от Лорена нашу маленькую коммерцию».

Одинаковость наших идей переправить наши каталоги, помещая их в переплете книги, меня не удивила, потому что это следовало из общих интересов, но рекомендация о предосторожностях мне показалась странной, тем более, что записка, о которой говорилось, была тайная. Лорен не только мог, но и должен был открывать книгу, и, увидав письмо и не сумев прочитать, он положит его в карман, чтобы дать прочесть любому священнику, которого встретит на улице, и все будет раскрыто в самый момент своего зарождения. Я решил, что этот отец Бальби, должно быть, легкомысленный балбес.

Я прочел каталог и на середине листочка написал, кто я такой, как я был арестован, о неосведомленности в своем преступлении и о надежде, что вскоре я возвращусь к себе. По получении новой книги отец Бальби мне написал письмо на шестнадцати страницах. Граф Асквин ничего мне не писал. Этот монах развлек себя тем, что описал мне всю историю своих несчастий. Он был в Пьомби уже четыре года, потому что, заимев трех бедных дочерей, чистых, внебрачных, он их крестил, дав им свое имя. Его отец настоятель первый раз его поправил, во второй пригрозил, а на третий направил жалобу в Трибунал, который его заключил в тюрьму; и отец настоятель каждое утро отправляет ему обед. Его защита занимала половину письма, вся заполненная сотней жалоб. Его настоятель, говорил он, как и Трибунал, – настоящие тираны, которые, по совести, не имели никакого права. Он говорил, что поскольку уверен, что те бастарды от него, он не может лишить их преимуществ, которые они могли бы извлечь из его имени, и что их матери вполне порядочные, хотя и бедные, потому что до него не знали ни одного мужчины. Он заключал, что совесть его обязывает объявить своими этих детей, которых эти честные девушки принесли ему, чтобы избежать клеветы, будто они от других, а также что он не может противиться своей природе и чувствам отца, которые он ощущает по отношению к этим бедным невинным крошкам. Нет никакого риска, говорил он, что его настоятель будет повинен в том же грехе, что и я, потому что его благочестивая нежность проявляется только по отношению к его школьникам.

Мне не нужно было ничего более, чтобы понять этого человека: оригинал, чувственный, дурной резонер, злой, глупый, неосторожный, неблагодарный. Написав мне в своем письме, что он был бы несчастен без компании графа Аспина, которому семьдесят лет, без книг и без денег, он употребил две страницы для перечисления своих горестей и жалоб на свои недостатки и нелепости. Вне тюрьмы я бы не стал отвечать человеку таких качеств, но тут я нуждался в поддержании общения с любым. Я нашел в кармашке книги карандаш, перья и бумагу, что дало мне возможность писать со всеми удобствами. Весь остаток его письма был посвящен истории всех заключенных Пьомби, которые здесь пребывали за те четыре года, что он здесь. Он сказал, что стражника, который по секрету покупал ему все, что он хочет, зовут Николас; тот также говорил ему имена всех, кто здесь находился в заключении, и все, что происходило в других камерах, и, чтобы убедить меня в этом, он рассказал мне все, что знал о дыре, которую я сделал. «Вас перевели оттуда, сказал он, – чтобы поселить там патриция Приули «Великого Хана», и Лорен потратил два часа на то, чтобы зачинить дыру, проделанную вами с помощью плотника и слесаря, которым он приказал молчать под страхом смерти, как и всем своим стражникам. Николас заверил меня, что еще день, и вы бы убежали с помощью средства, о котором было много разговоров, и из-за которого Лорена бы удушили, потому что оно было совсем простое, и хотя он показывал удивление при виде дыры и показывал, что разозлен на вас, все же только он мог передать вам инструменты, чтобы проломить пол, и вы должны были их ему вернуть обратно. Николас мне также сказал, что г-н де Брагадин предложил ему тысячу цехинов за то, что он поможет вам бежать, и что Лорен хвалился, что может получить эти деньги и не потерять своего места, благодаря протекции г-на Диедо, друга его жены. Он также мне сказал, что ни один стражник не осмелится доложить секретарю о том, что произошло, из опасения, что Лорен выпутается и отомстит доносчику, выгнав его с работы. Я прошу вас мне довериться и рассказать в деталях историю этого происшествия, и особенно, что вы сделали, чтобы достать необходимые инструменты. Обещаю, что моя сдержанность будет равна моему любопытству.»

Я не сомневался в его любопытстве, но весьма – в его сдержанности, потому что сама его просьба выдавала в нем самого несдержанного из людей. Однако я видел, что мне следует обращаться с ним бережно, потому что человек такого склада казался мне созданным специально, чтобы делать то, что я ему говорю, и он послужит для того, чтобы вернуть мне свободу. Я провел целый день в написании ему ответа, но сильное подозрение заставило меня воздержаться от посылки ему письма: я увидел, что эта эпистолярная коммерция может быть организована Лореном, чтобы узнать, кто дал мне инструменты для пробивания дыры, и где я их храню. Я написал ему в немногих словах, что большой нож, которым я проделал дыру, лежит сверху опоры окна в коридоре камеры, где я нахожусь, и куда я, зайдя, положил его сам. Эта ложная информация менее чем в три дня меня успокоила, потому что Лорен не заглядывал на опору, что он бы проделал, если бы перехватил мое письмо.

Отец Бальби написал мне, что я мог бы иметь этот большой нож, потому что, как сказал ему Николас, перед заключением в камеру меня не обыскали; Лорен это знал, и это обстоятельство, возможно, спасло бы его, если бы мое бегство удалось, поскольку, как он считал, получая человека из рук Мессера Гранде, он должен полагать, что его уже обыскали. Мессер Гранде говорил, что, видя, как я поднимаюсь с постели, он был уверен, что у меня на себе нет оружия. Он кончал свое письмо просьбой отправить ему мой нож с помощью Николаса, в котором я могу быть уверен.

Легкомыслие этого монаха меня удивляло. Поскольку я уверился, что мои письма не перехватываются, я написал ему, что не чувствую в себе сил довериться его Николаю, и что я не могу также доверить мой секрет бумаге. Между тем, его письма меня забавляли. Он сообщил мне в одном, почему содержат в Пьомби графа Асквина, который не может двигаться, потому что, помимо того, что ему семьдесят лет, он отягощен большим животом, и у него ранее была сломана нога, которая плохо срослась. Он мне сказал, что этот граф, не будучи богат, получил в Удине профессию адвоката и защищал в городском совете дела крестьян против знати, которая хотела лишить его права избираться в провинциальную ассамблею. Требования крестьян нарушали общественное спокойствие, нобли обратились в Трибунал Государственных Инквизиторов, которые потребовали от графа Асквина отказаться от своих клиентов. Граф Асквин ответил, что муниципальный закон поручил ему защищать конституцию, и он им не подчинится; но Инквизиторы арестовали его, вопреки закону, и поместили в Пьомби, где он находится уже пять лет. Он получал, как я, пятьдесят су в день, но имел привилегию пользоваться своими деньгами. Этот монах, у которого не было никогда ни су, наговорил в связи с этим много плохого о своем товарище по поводу его скупости. Он рассказал, что в камере по другую сторону залы находятся два дворянина из «Семи коммун», посаженных также за неподчинение, из которых старший сошел с ума, и его держат связанным. В другой камере сидят два нотариуса.

В эти дни был заключен под стражу маркиз из Вероны из семьи Пиндемонти за то, что не подчинился приказу, предписывавшему ему явиться. Этот сеньор пользовался большими привилегиями, вплоть до того, что было позволено его слугам доставлять ему его письма в собственные руки. Он оставался там только неделю.

Поскольку мои подозрения рассеялись, я стал рассуждать в душе следующим образом. Я хочу освободиться. Эспонтон, который есть у меня, превосходен, но мне невозможно им воспользоваться, потому что каждое утро мою камеру простукивают везде, кроме потолка. Я могу рассчитывать выйти отсюда только через потолок, пробив его извне. Тот, кто его пробьет, сможет спастись вместе со мной, если поможет мне в ту же ночь проделать дыру в большой крыше дворца. Я мог бы пообещать ему пойти с ним до конца как с компаньоном по побегу. Когда я окажусь на крыше, я увижу, что можно будет сделать; Следовательно, нужно решиться и действовать. Я не видел никого, кроме этого монаха, который, в возрасте тридцати восьми лет, хотя и не обладающий большим здравомыслием, мог выполнить мои инструкции. Так что я должен был решиться довериться ему во всем и подумать, как отправить ему мой засов. Я начал с того, что спросил, хочет ли он свободы, и чувствует ли он, что готов все сделать, чтобы ее добиться, спасшись вместе со мной. Он ответил, что как он, так и его товарищ готовы на все, чтобы разорвать цепи, но что бесполезно думать о невозможном; он привел мне длинный перечень трудностей, которому посвятил четыре страницы, и которые я никогда бы не одолел, если бы хотел их все разрешить. Я ответил ему, что главные трудности меня не заботят, и что, выработав свой план, я думал только о разрешении мелких проблем, но это я не могу доверить бумаге. Я пообещал ему свободу, если он даст мне слово чести слепо выполнять мои приказы. Он обещал мне все сделать.

Я написал ему, что у меня есть заостренная железная полоса длиной в двадцать дюймов, с помощью которой он должен пробить потолок своей камеры, чтобы выйти через него, и, выйдя, должен пробить разделяющую нас стену, пройти через это отверстие в мою камеру, пробить ее сверху и вытащить меня наружу. После того, как вы это все выполните, – сказал я ему, – вам больше ничего не надо будет делать, потому что я закончу остальное. Я выведу вас наружу, вас и графа Асквина.

Он ответил мне, что когда он вытащит меня наружу из камеры, я останусь, тем не менее, в тюрьме, которая отличается своими размерами. Мы окажемся, писал он, в чердаках, еще за тремя дверями, запертыми на ключ. Я это знаю, мой преподобный отец, – ответил я, – и мы уйдем не через двери. Мой план готов, и я в нем уверен, и я прошу у вас только точности в его исполнении, и никаких возражений. Подумайте только над тем, чтобы переправить вам в руки железную полосу длиной в двадцать дюймов, так, чтобы тот, кто вам ее переправит, не знал, что он несет, и сообщите мне свои мысли по этому поводу. В ожидании закажите Лорену купить сорок-пятьдесят образов святых, достаточно больших, чтобы обклеить всю внутреннюю поверхность вашей камеры. Все эти эстампы на религиозные темы не вызовут у Лорена подозрение, что они нужны вам только для того, чтобы прикрыть отверстие, которое вы проделаете в потолке и через которое вы выйдете. Вам понадобится несколько дней на эту операцию, и Лорен не сможет увидеть утром отверстие, которое вы проделаете накануне, поскольку вы загородите его эстампом, и ваша работа будет скрыта. Я не могу этого проделать, потому что я на подозрении, и не поверят, что я любитель эстампов. Сделайте это и подумайте, как получить мою железку.

Думая об этом также, я приказал Лорену купить мне библию ин-фолио, недавнего издания, Вульгату или греческую Септанту. Я подумал об этой книге, объем которой позволяет надеяться поместить внутри переплета мой эспонтон и отправить таким образом его монаху; но получив ее, я увидел, что мой засов по длине на два дюйма превышает размер книги, имеющий ровно полтора фута. Монах написал мне, что его камера уже обклеена эстампами, и я сообщил ему мою мысль о библии и о затруднении из-за большой длины железки и невозможности ее сократить без помощи кузнеца. В своем ответе он посетовал на бесплодность моего воображения, поскольку я мог бы переправить засов в моей лисьей шубе. Он мне сказал, что Лорен рассказал ему об этой прекрасной шубе, и что граф Асквин не вызовет никаких подозрений, попросив показать ее ему, с тем, чтобы заказать такую же. Мне останется только переслать ее ему сложенной; я был уверен, что Лорен ее по дороге развернет, потому что шубу в сложенном виде нести труднее, чем развернутую, но чтобы его не обескураживать и в то же время доказать, что я не такой легкомысленный, как он, я написал ему, что он все же должен послать за шубой. Лорен утром по пути попросил ее у меня, и я ему отдал свернутую, но без засова. Четверть часа спустя он вернул ее мне, сказав, что ее нашли прекрасной.

Монах написал мне на следующий день письмо, в котором признал свою вину в плохом совете, но сказал также, что я зря ему последовал. Эспонтон, как он решил, для нас пропал, потому что Лорен принес шубу развернутой и, должно быть, спрятал железку в свой карман. Надежда была потеряна. Я утешил его, разубедив, и попросив в дальнейшем быть менее дерзким в своих советах. Я решил теперь отправить монаху мой засов в библии, использовав надежный способ помешать Лорену осматривать края толстого тома. Я сказал ему, что хочу отметить день Св. Михаила двумя большими блюдами макарон в масле и с сыром пармезан: я хотел для этого два блюда, потому что хотел подарить одно тому почтенному человеку, что дает мне книги. На эту просьбу Лорен сказал, что этот почтенный человек хотел бы почитать толстую книгу, которая стоит три цехина. Я ответил, что пошлю ее ему вместе с блюдом макарон, но заметил, что хотел бы самое большое блюдо, которое найдется в доме, и хотел бы сам его заправить; он обещал мне проделать все в точности. В ожидании я обернул засов в бумагу и засунул его в корешок переплета библии. Я выделил два лишних дюйма: каждый конец засова высовывался из библии на дюйм. Поместив на библию большое блюдо макарон, заправленных маслом, я был уверен, что глаза Лорена будут прикованы к маслу, из опасения пролить масло на библию, и поэтому у него не будет времени вглядеться в края в углах тома. Я известил отца Бальби обо всем, посоветовав проявить ловкость при получении макарон из рук Лорена, и ни в коем случае не брать сначала блюдо, а затем библию, а забрать все вместе, потому что, взяв блюдо, он откроет библию и Лорен легко сможет увидеть два выступающих конца.

В день Св. Михаила Лорен явился рано утром с большим котлом, в котором кипели макароны; я поставил масло на жаровню, чтобы его растопить, и приготовил два блюда, усыпанные сыром пармезан, который мне принесли уже натертым. Я взял продырявленную ложку, и стал их перемешивать, подкидывая понемногу масло и сыр, пока не наполнил большое блюдо, предназначенное монаху, достаточным количеством того и другого. Макароны плавали в масле, заполнив блюдо до краев. Диаметр этого блюда примерно вдвое превышал ширину библии. Я взял его и поместил на большую книгу, которая лежала в дверях моей камеры; стоя спиной к Лорену, я взял и поднял все вместе и, повернувшись к нему лицом, сказал, чтобы он протянул руки, и заботливо и медленно ему все передал, так, чтобы масло, выплеснув из блюда, не попало на библию. Вручая ему этот важный груз, я не отрывал глаз от него, и с удовлетворением видел, что он не отводит своих глаз от масла, опасаясь его пролить. Он хотел отнести сначала макароны, а затем вернуться за библией, но я возразил ему со смехом, что тогда мой подарок потеряет всю свою красоту. Он принял его, наконец, пожаловавшись, что я добавил слишком много масла, и заявив, что если он прольет немного масла на библию, это будет не его вина. Я убедился в победе, увидев библию в его руках, потому что концы эспонтона, заложенного внутрь книги, были невидимы для него, когда он ее держал; они были загорожены его плечами, и он не смотрел и не интересовался ее углами. Единственным его усилием было держать блюдо горизонтально. Я следил за ним глазами, пока не увидел спускающимся тремя маршами ниже, чтобы пройти в прихожую камеры монаха, который, трижды высморкавшись, подал мне условный сигнал, что все перешло в полном порядке в его руки. Лорен вернулся мне сказать, что все прошло надлежащим образом.

Отец Бальби потратил восемь дней, чтобы проделать достаточное отверстие в своем потолке; он каждый раз маскировал отверстие эстампом, приклеивая его хлебным мякишом.

Восьмого октября он пишет мне, что провел всю ночь, трудясь над стеной, разделяющей нас, и не смог вытащить даже одного блока; он преувеличивал трудность разъединить кирпичи, соединенные слишком прочным цементом; он пообещал мне продолжить, и повторял во всех своих письмах, что наше соглашение оказалось более трудновыполнимым, и у нас ничего не получится. Я отвечал ему, что уверен в обратном. Увы! Я не был ни в чем уверен, но надо было действовать, либо все бросить. Как я мог ему сказать, что сам ничего не знаю? Я хотел выйти оттуда – вот все, что я знал, и я думал только о том, чтобы совершать шаги и двигаться вперед, и остановиться только тогда, когда я сочту, что препятствие непреодолимо. Я читал и понял из большой книги опыта, что не следует согласовывать большие предприятия, а лишь выполнять их, не споря с властвующей над нами во всем, что предпринимает человек, фортуной. Если бы я преподал эти высокие тайны моральной философии отцу Бальби, он бы счел, что я сумасшедший.

Работа его была трудна только в первую ночь; Но в последующие – чем больше он вытаскивал кирпичей, тем легче давались ему последующие. К концу своей работы он посчитал, что извлек из стены тридцать шесть кирпичей.

Шестнадцатого октября в восемнадцать часов, в тот момент, когда я развлекался переводом оды Горация, я услышал топот вверху над своей камерой и три легких удара рукой; я ответил тремя такими же ударами – это был согласованный сигнал, что мы не ошиблись. Он работал вплоть до вечера, и на следующий день написал мне, что если мой потолок состоит только из двух слоев досок, его работа будет окончена в тот же день, потому что доска была в дюйм толщиной. Он заверил меня, что проделает маленький круглый канал, как я и сказал, и что он боится не продырявить неожиданно последнюю доску; это было то, что я ему внушал, поскольку малейший признак крошек внутри моей камеры заставлял заподозрить их внешнее происхождение. Он заверил меня, что углубление дыры будет продолжаться до той поры, пока она не будет доведена до состояния, когда ее можно будет завершить в течение четверти часа. Я наметил этот момент на послезавтра, чтобы выйти из моей камеры ночью и больше в нее не возвращаться, потому что, имея компаньона, я был уверен, что за три-четыре часа мы сможем проделать отверстие в большой крыше Дворца дожей и выбраться наверх, а там воспользуемся одним из способов, которые предоставит нам случай, чтобы спуститься вниз. В тот же день, – это был понедельник, – в два часа пополудни, в то самое время, как отец Бальби работал, я услышал, как открылась дверь в зале, соседней с моей камерой; моя кровь заледенела, но я, не теряя времени [1322], постучал два раза – условный сигнал тревоги, по которому отец Бальби должен был быстро пролезть через дыру в трубе и вернуться в свою камеру. Минуту спустя я увидел Лорена, который попросил у меня прощения за то, что добавит к моей компании нищего, оборванца. Я увидел человека лет сорока-пятидесяти, маленького, худого, неказистого, плохо одетого, в черном круглом парике, которого развязали двое стражников. Я не усомнился, что это не мошенник, хотя Лорен назвал его таким в его присутствии, а это не вызвало возмущения у персонажа. Я ответил Лорену, что Трибунал – хозяин; принеся ему матрас, он ушел, сказав тому, что Трибунал будет давать ему десять су в день. Мой новый товарищ ему ответил:

– Бог ему за них воздаст.

Разочарованный этим фатальным препятствием, я рассматривал этого мошенника, которого выдавала его физиономия. Я подумал, что надо его разговорить, когда он начал сам, поблагодарив меня за предоставленный ему матрас. Я предложил ему есть со мной, и он поцеловал мне руку, спросив, не может ли он, тем не менее, отдавать те десять су, которые ему платит Трибунал, и я ответил, что да. Тогда он встает на колени и достает из кармана четки, оглядывая при этом камеру.

– Чего вы ищете, мой друг?

– Я ищу, извините, какой-нибудь образ Непорочной Девы Марии, потому что я христианин, – или, по крайней мере, какое-нибудь простое распятие, потому что я никогда так не нуждался обратиться к Св. Франциску Ассизскому, которого имя ношу я, недостойный, как в данный момент.

Я едва сдержал взрыв смеха, не столько из-за его христианского порыва, сколько из-за способа его выражения. Его просьба об извинении заставила меня предположить, что он принимает меня за иудея; я поспешил дать ему молитвенник Святой Девы, который он поцеловал, и, возвращая мне, скромно сказал, что его отец, надзиратель на галере, забыл научить его читать. Он сказал мне, что он богомолец пресвятой Розарии, перечислив мне большое количество ее чудес, которые я выслушал с ангельским терпением, и попросил у меня позволения обратиться к ней, поставив перед глазами святой образ, что был на фронтисписе моего часослова. После молитвы, которую я произнес вместе с ним, я спросил у него, обедал ли он, и он сказал, что умирает от голода. Я дал ему все, что у меня было; он поглотил все с собачьим аппетитом, выпил все вино, что у меня было, и, когда захмелел, начал плакать, а затем стал говорить, что с ним поступили неправильно и несправедливо. Я спросил у него о причине его несчастья, и вот его рассказ:

– Моя единственная страсть в этом мире, дорогой мэтр – слава этой святой Республики и постоянное подчинение ее законам; всегда внимательно следить за выходками мошенников, чьим занятием является обкрадывать и посягать на права своего повелителя и укрывать в тайне свои выходки, и я стараюсь раскрывать их секреты и всегда сообщаю Мессеру Гранде все, что могу раскрыть; правда, мне всегда платят, но деньги, что мне дают, никогда не доставляют мне такого удовольствия, как то удовлетворение, которое я ощущаю, оказываясь полезным славному евангелисту Св. Марку. Я всегда смеюсь над предрассудками тех, кто вкладывает дурной смысл в понятие «шпион»; это имя звучит дурно лишь для ушей тех, кто не любит правительства, потому что шпион это не что иное как друг блага для государства, бич для преступников и верный слуга своего господина. Когда дело идет о том, чтобы пробудить мое рвение, чувство дружбы, которое обладает какой-то силой для других, ничего не значит для меня, и еще менее того то, что называют благодарностью, и я часто клянусь таиться, чтобы выведать важный секрет, который, узнав, докладываю пунктуально, заверяя при этом своего духовника, что мне не в чем каяться, не только потому, что и не собирался выполнять обет безмолвия, но и потому, что, действуя в интересах общественной пользы, я соблюдаю присягу. Я чувствую, что, раб своего долга, я предам и своего отца, и готов предать саму природу.

Вот уже три недели, как я наблюдаю на Изола, маленьком острове, где я живу, за серьезным заговором между четырьмя или пятью важными персонами города, за которыми знаю недовольство правительством по поводу захваченной и конфискованной контрабанды, за которую главные должны были поплатиться тюрьмой. Первый капеллан прихода, рожденный подданным Королевы-императрицы, входил в этот заговор, тайну которого я собрался раскрыть. Эти люди встречались по вечерам в комнате кабаре, где была кровать; выпив и поговорив, они расходились. Однажды, застав комнату открытой и пустой, я, будучи уверен, что меня не заметили, храбро решил спрятаться под кроватью. К вечеру мои люди пришли и стали говорить о городе Изолы, который, как они говорили, находится не под юрисдикцией Св. Марка, а под руководством Триеста, потому что он никак не может рассматриваться как часть венецианской Истрии. Капеллан сказал главе заговора, которого звали Пьетро Паоло, что если он хочет подписать письмо, и если остальные тоже хотят это сделать, он лично пойдет к имперскому послу, и что императрица не только завладеет городом, но и вознаградит их. Все сказали капеллану, что готовы, и он взялся принести завтра письмо и отнести его отсюда послу. Я решил развеять в дым этот бесславный проект, хотя один из заговорщиков был моим кумом через Св. Иоанна, в духовном родстве, что для меня нерушимо и более свято, чем если бы он был мой родной брат.

После их ухода я имел полную возможность убежать, решив, что бесполезно подвергать себя новому риску, прячась назавтра снова под той же кроватью. Я выяснил достаточно. Я отплыл в полночь на корабле и на другой день ближе к полудню был уже здесь, записал имена шестерых мятежников и отнес секретарю Государственных Инквизиторов, рассказав им о факте. Он приказал мне явиться на другой день рано к Мессеру, который даст мне человека, с которым я отправлюсь на Изолу, чтобы указать ему на личность капеллана, который, очевидно, еще не уехал, и после этого я не должен больше ни во что вмешиваться. Я выполнил его приказ. Мессер мне дал человека, я проводил его на Изолу, показал капеллана и ушел по своим делам.

После обеда мой кум по Св. Иоанну позвал меня, чтобы побриться, потому что я брадобрей. После того, как я его побрил, он дал мне стакан превосходного рефоско и несколько кусков колбасы с чесноком и дружески выпил со мной. Моей душой овладело чувство симпатии к куму, я взял его за руку и, плача, от всего сердца посоветовал отринуть знакомство с капелланом, и особенно воздержаться от подписания известного ему письма; тогда он сказал мне, что он не более друг капеллану, чем кто-нибудь другой, и поклялся, что не знает, о каком письме я хочу с ним говорить. Я рассмеялся, сказал, что я просто болтаю, и ушел от него, раскаявшись, что послушался голоса своего сердца.

На следующий день я не увидел ни того человека, ни капеллана, и через восемь дней покинул Изолу, направившись сюда. Я пошел сделать визит Мессеру Гранде, который, не долго думая, велел меня арестовать, и вот я здесь, вместе с вами, дорогой мэтр. Я благодарю Св. Франциска, что оказался в обществе доброго христианина, который оказался здесь по причинам, которые я не хочу знать, потому что я не любопытен. Меня зовут Сорадачи, моя жена Легренци, дочь секретаря Совета Десяти, который, смеясь над предрассудками, решил нас поженить. Она будет в отчаянии, не зная, что со мной приключилось, но я надеюсь, что останусь здесь лишь на несколько дней; я остаюсь здесь лишь для удобства Секретаря, который непременно захочет меня допросить.»

После этого бесстыдного рассказа, который разъяснил мне, с какого сорта монстром я имею дело, я притворился, что он мне понравился, и, воздав хвалы его патриотизму, предсказал ему, что буду свободен через немного дней. Через полчаса он заснул, и я все описал отцу Бальби, внушив ему необходимость приостановить нашу работу, чтобы дождаться благоприятного случая. На другой день я заказал Лорену купить мне деревянное распятие, эстамп Святой Девы и принести флакон святой воды. Сорадачи спросил у него свои десять су, и Лорен с пренебрежением дал ему двадцать. Я сказал Лорену принести мне в четыре раза больше вина и принести чесноку, поскольку он оказался лакомством для моего товарища. После его ухода я незаметно вытащил из книги письмо отца Бальби, в котором он расписал мне свой испуг. Он вернулся в свою камеру скорее мертвый, чем живой, и быстренько поместил эстамп на дыру. Он размышлял о том, что если Лорен решит переместить Сорадачи из моей камеры в его чердак, то все пропало. Тот увидит, что его нет в камере и увидит отверстие.

Рассказ Сорадачи о своих делах дал мне понять, что его наверняка должны подвергнуть допросам, потому что Секретарь должен был велеть его арестовать только из-за подозрения в клевете или из-за неясности в докладе. Я решил доверить ему два письма, которые, если он отнесет их тем, кому они адресованы, не принесут им ни пользы, ни вреда, а мне будут полезны, если предатель отдаст их Секретарю, чтобы доказать ему свою верность. Я потратил два часа на написание карандашом этих писем. На другой день Лорен принес мне распятие, образ Девы, бутылку святой воды и все, что я ему заказывал.

Хорошенько попотчевав этого мерзавца, я сказал ему, что мне надо попросить его об одолжении, от которого зависит мое счастье.

– Я рассчитываю, дорогой Сорадачи, на вашу дружбу и вашу смелость. Вот два письма, которые прошу вас отнести по их адресам, когда вы освободитесь. Мое счастье зависит от вашей верности, но вам надо их спрятать, потому что если их у вас найдут по выходе отсюда, мы оба пропали. Надо, чтобы вы поклялись мне на распятии и перед этой Святой Девой, что вы меня не предадите.

– Я готов, мой учитель, поклясться всем, чем хотите; я слишком вам обязан, чтобы мог вас предать.

Он принялся плакать и называть себя несчастным оттого, что я мог счесть возможным предательство с его стороны. Подарив ему рубашку и шапку, я снял свою, окропил камеру святой водой и перед двумя святыми образами произнес формулу клятвы с заклинаниями, которые не несли в себе какого-либо смысла, но звучали устрашающе, и, несколько раз перекрестившись, поставил его на колени и, под угрозой ужасающих проклятий, заставил поклясться, что он отнесет письма. После этого я отдал их ему, и он сам спрятал их на спине своей куртки под подкладкой.

Я внутри себя был уверен, что он отдаст их Секретарю; я употребил также все свое умение, чтобы по моему стилю нельзя было догадаться о моей хитрости. Они были составлены для того, чтобы снискать мне снисхождение Трибунала, и даже его уважение… Я адресовал их г-ну де Брагадин и г-ну аббату Гримани и писал, чтобы они сохраняли спокойствие и совершенно не беспокоились на мой счет, потому что я имею основание надеяться на скорое освобождение. Я писал им, что они увидят по моем выходе из тюрьмы, что это наказание принесло мне больше добра, чем зла, потому что никто в Венеции не нуждался больше меня в исправлении. Я просил г-на де Брагадин прислать мне боты, подбитые мехом, для зимы, потому что моя камера достаточно высока, чтобы я мог в ней стоять и прогуливаться. Я не хотел, чтобы Сорадачи узнал, что мои письма были столь невинны, потому что ему мог прийти в голову каприз совершить благородный поступок и их передать.