Я вышел первым; отец Бальби шел за мной. Я сказал Сорадачи вернуть пластину на место, как она была, и отправил его молиться своему Св. Франциску. Стоя на четвереньках, я достал свой эспонтон и, вытянув руку, воткнул его наклонно в место соединения двух пластин, так что, нащупав четырьмя пальцами приподнятый мной край пластины, я смог приподнять ее к верху крыши. Монах, следуя за мной, держался четырьмя пальцами правой руки на пояс моих штанов возле пряжки, так что я стал подобен тягловому животному, ползущему по наклонной поверхности, смоченной туманом.

На середине этого подъема, довольно опасного, монах говорит мне остановиться, потому что один из его узлов, сорвавшись с его шеи, соскользнул, разматываясь, вниз, возможно не дальше, чем до водостока. Моим первым порывом было искушение отвесить ему пинка; этого было бы достаточно, чтобы отправить его быстренько вслед за его узлом, но Бог дал мне сил сдержаться; наказание было бы слишком суровым для обеих сторон, потому что в одиночку я ни за что не смог бы спастись. Я спросил у него, был ли это узел с веревками; поскольку он ответил, что это был другой, где лежал его черный редингот, две рубашки и ценный манускрипт, который он нашел в Пьомби и который, если это было то, что он думал, осчастливил бы его, я сказал ему тихим голосом, что следует сохранять спокойствие и идти своей дорогой. Он вздохнул и, держась за мой зад, последовал за мной дальше.

Пройдя по верху пятнадцать или шестнадцать пластин, я оказался на самой верхушке крыши, где, расставив ноги, удобно уселся верхом. Монах проделал то же позади меня. Мы сидели спиной к малому острову Сен-Джоржио Маджиоре, и перед нами, в паре сотен шагов, были многочисленные купола церкви Св. Марка, составляющей часть Палаццо Дукале; это была капелла Дожа; ни один монарх на земле не мог похвалиться подобной. Я прежде всего сгрузил с себя свой вьюк и сказал моему спутнику сделать то же. Он положил свою связку веревок между бедер достаточно удачно, но его шляпа, которую он положить туда же, соскользнула и, проделав все прыжки, необходимые, чтобы достигнуть водостока, упала в канал. Чем привела компаньона в отчаяние.

– Плохое предзнаменование, – сказал он, – вот, в начале предприятия, я уже без рубашки, без шляпы и без манускрипта, который содержит точную и никому не известную историю всех дворцовых празднеств Республики.

Менее свирепый, чем когда я карабкался, я сказал ему спокойно, что два несчастных случая, произошедшие с ним, не представляют из себя ничего необычного, чтобы суеверный человек мог назвать их предзнаменованиями, что я их не считаю таковыми, и что они меня не пугают; но что они должны послужить ему последним предупреждением быть осторожнее и благоразумнее и заставить подумать о том, что если бы его шляпа, вместо того, чтобы упасть направо, упала налево, то мы бы пропали, потому что она попала бы во двор дворца, где арсеналотти ее бы подобрала и, догадавшись, что на крыше Палаццо Дукале кто-то есть, сочла своим долгом нанести нам визит.

Проведя несколько минут в таком положении и поглядывая направо и налево, я сказал монаху остаться там с узлами до моего возвращения. Я двинулся оттуда с эспонтоном в руке, перемещаясь на заду, верхом на коньке крыши, без всяких затруднений. Я затратил почти час, излазив все вокруг, заглядывая повсюду, осматривая и изучая, и не находя ни на одном из краев ничего, за что можно было бы привязать конец веревки, так, чтобы я был уверен в ее надежности и чтобы можно было спуститься. Я был в полной растерянности. Нельзя было и думать ни о канале, ни о дворе дворца. Поверх церкви моему взору открывались только промежутки между куполами, которые не вели ни к каким незамкнутым пространствам. Чтобы проследовать за церковь к Канонико, я должен был бы взбираться на округлые покатости; естественно, что я поспешил отказаться, как от невыполнимого, от всего того, что мне было непонятно, как сделать. Приходилось рисковать, но без опрометчивости. Это была та точка, которой теория морали не знает, когда среднего не дано или оно, я думаю, совершенно неуловимо.

Я остановил свой взгляд и мою мысль на слуховом окошке, находившемся со стороны Rio de palazzo (Дворцового канала – заметка Казановы на полях) на двух третях ската. Оно было достаточно удалено от места, где я вышел, что давало мне уверенность, что чердак, который оно освещает, не относится к пространству тюрем, которые я преодолел. Оно должно было освещать какое-то помещение, жилое или нет, над какими-то апартаментами дворца, где сейчас, на рассвете, я найду двери, естественно открытые. Относительно слуг дворца или семьи Дожа, которые могли бы нас увидеть, я был по совести уверен, что они поторопились бы дать нам пройти и сделали бы все, за исключением того, чтобы передать нас в руки инквизиторской юстиции, даже если бы мы были известны как самые большие государственные преступники. С этой мыслью я должен был заглянуть внутрь окошка, что и проделал, подняв одну ногу и соскользнув вниз, так что оказался сидящим на его маленькой крыше, параллельной большой; длина ее составляла три фута, а ширина – полтора. Я глубоко наклонился, крепко держась за края, и засунул туда голову. Я увидел, а скорее почувствовал наощупь, тонкую железную решетку, а за ней окно, с округлыми стеклами, замкнутыми на маленькие свинцовые задвижки. Я не увидел никакого препятствия в этом окне, даже замкнутом, но железная решетка, хотя и тонкая, требовала напильника, а у меня не было другого инструмента, кроме моего эспонтона.

Задумчивый, грустный и смущенный, я не знал, что делать, когда событие, вполне естественное, произвело на мою удивленную душу эффект настоящего чуда. Я надеюсь, что моя искренняя исповедь не повредит мне во мнении моего читателя, хорошего философа, если он поразмыслит над тем, что человек, находящийся в состоянии беспокойства и растерянности, представляет из себя лишь половину того, чем он был бы в спокойном состоянии. Колокол Сен-Марк, прозвонивший полночь в этот момент, произвел эффект, поразивший мой ум и своим сильнейшим потрясением заставивший его выйти из опасного состояния раздвоенности, им овладевшего. Этот колокол сообщил мне, что день, который начинается в этот момент, есть именно день Всех Святых, в который и должен чествоваться мой покровитель, если он у меня есть; Но что еще более придало мне смелости и положительно прибавило физических сил, был мой мирской оракул, который я получил из моего дорогого Ариосто: Tra il fin d’Ottobre, et il capo di Novembre. Если большое несчастье приводит к тому, что сильный ум становится набожным, почти невозможно, чтобы на него не оказало бы воздействия суеверие. Звон этого колокола со мной говорил, он сказал мне действовать и предсказал победу. Распростершись на животе вплоть до шеи, прислонившись головой к решетке, я воткнул мой эспонтон в переплет, обрамляющий ее, и решил разрушить его, чтобы вынуть решетку целиком. Я потратил всего четверть часа на то, чтобы разломать на куски все дерево, из которого состояли четыре стороны рамы. Решетка осталась целиком в моих руках, я отложил ее в сторону в окне. Мне не составило никакого труда выбить все застекленное окно, за исключением крови, которая текла из моей левой руки, слегка пораненной разбитым стеклом.

С помощью моего эспонтона я применил свой первый метод, чтобы снова подняться и усесться верхом на пирамидальный конек крыши, и направился в то место, где оставил своего компаньона. Я нашел его в отчаянии, в ярости, бешенстве; он высказывал мне упреки, что я оставил его совсем одного на целые два долгих часа. Он заверил меня, что дожидается лишь семи часов, чтобы вернуться в свою тюрьму.

– Что же вы обо мне подумали?

– Я подумал, что вы упали в какую-то пропасть.

– И вы разве не обрадовались, увидев, что я не упал?

– Что же вы делали так долго?

– Вы это увидите. Следуйте за мной.

Я привязал снова себе на шею свое имущество и веревки и направился к окошку. Когда мы приблизились к тому месту, где окно оказалось справа от нас, я дал ему полный отчет о том, что проделал, объяснив, как нам обоим проникнуть в чердак. Я видел, что это легко сделать одному из нас, который, с помощью веревки, может быть опущен вторым; но я не знал, как сделать так, чтобы мог спуститься и второй, потому что не видел, как можно прикрепить веревку, чтобы его подтянуть. Проникнув внутрь и упав сверху, я мог сломать ногу, потому что не знал, с какой высоты придется прыгать. На это вполне разумное рассуждение, произнесенное дружеским тоном, монах мне ответил, что мне нужно только его спустить, и что потом у меня будет время подумать, как мне присоединиться к нему в том месте, куда я его опущу. Я вполне овладел собой, чтобы не объяснять ему всю низость этого ответа, но недостаточно, чтобы признать его лишенным недостатков. Я отвязал свой узел с веревками, опоясал его ими подмышками и грудь, заставил его лечь на живот и опустил задом вперед до маленькой крыши окошка, где, продолжая сидеть на коньке крыши и держа веревку натянутой, велел ему пролезть в окно ногами до самых бедер, придерживаясь за веревку, протянутую по крыше. Затем я соскользнул по откосу, как это делал в первый раз, и, лежа на груди, сказал ему сдвинуться телом вниз, ничего не боясь, потому что я крепко держу веревку. Когда он достиг пола чердака, он отвязался, и, вытягивая веревку к себе, я нашел, что расстояние от окна до пола чердака составляет десять длин моей руки. Это было слишком много, чтобы рискнуть спрыгнуть. Он сказал, что я могу скинуть веревки внутрь, но я поостерегся следовать этому глупому совету. Я вернулся на конек крыши и, не зная, что предпринять, направился к находящемуся вблизи куполу, который еще не осматривал. Я увидел террасу на платформе, застланной свинцовыми пластинами, соединенную с большим окном, закрытым двумя ставнями на защелках, и стоящий там бак с кучкой негашеной извести, лежащие мастерок и лестницу, достаточно длинную, чтобы я мог с ее помощью спуститься туда, где находится мой компаньон; собственно, меня заинтересовала только эта лестница. Я продел под первую ступеньку свою веревку и, сидя верхом на крыше, дотащил ее до окошка. Теперь мне надо было ее просунуть внутрь. Длина лестницы составляла двенадцать моих рук. Трудности, встреченные мной при попытке провести лестницу внутрь, были таковы, что мне пришлось прибегнуть к помощи монаха. Я опустил лестницу к водостоку, так, что один ее конец касался горловины водостока, а другой пролег поверх желоба, так, что треть ее длины свисала наружу. Затем я соскользнул на крушу окошка, подтянул к себе лестницу и подвязал веревку за восьмую ступеньку. После этого я снова опустил ее вниз и снова положил параллельно окошку, затем потянул на себя веревку, но лестница никак не хотела входить в окно дальше пятой ступеньки; ее конец уперся в крышу чердака и никакими силами нельзя было заставить ее вдвинуться дальше. Необходимо было приподнять ее за второй конец: тогда противоположный конец бы опустился, и лестницу можно было бы засунуть целиком внутрь. Я мог бы положить лестницу поперек окна, привязать к ней веревку и спуститься без всякого риска, но лестница тогда бы осталась на этом месте, и утром указала бы сбирам и Лорену место, где я, возможно, еще бы находился. Нужно было, наконец, просунуть в окно всю лестницу и, не полагаясь ни на кого, я должен был решиться опуститься на водосток, чтобы приподнять ее конец. Что я и проделал, подвергаясь риску, который, если бы мне не помогло Провидение, мог стоить мне жизни. Я осмелился отойти от лестницы, отпустив веревку и не опасаясь, что она упадет в канал, потому что ее третья ступенька уперлась в водосток. Я осторожно соскользнул, держа свой эспонтон в руке, до самого водостока рядом с лестницей, отложил эспонтон и ловко повернулся таким образом, чтобы окно оказалось передо мной, и правая рука лежала на лестнице. Мраморный водосток образовывал упор для моих ног, так, что я не стоял, но лежал на животе. В этой позе у меня хватило силы приподнять лестницу на полфута, подтолкнув ее в то же время вперед. Я с удовлетворением увидел, что она вдвинулась внутрь на фут. Читатель понимает, что ее вес должен был значительно уменьшиться. Надо было приподнять ее еще на пару футов, чтобы протолкнуть дальше, и затем, я был уверен, что засуну ее внутрь целиком, вернувшись затем на крышу окошка и вытянув на себя веревку, привязанную к лестнице. Чтобы приподнять ее на два фута, я поднялся на колени, но усилие, которое я захотел употребить, заставило соскользнуть носки моих ног, так, что мое тело выпало наружу вплоть до груди, удерживаясь на локтях. В этот ужасный миг я употребил всю мою силу, чтобы удержаться на своих локтях и остаться лежать на ребрах, и мне это удалось. Осторожно, чтобы не упасть, я смог с помощью остатка рук, вплоть до кончиков пальцев, утвердиться устойчиво животом на водостоке. Мне можно было не опасаться за лестницу, которая в результате двух попыток вошла внутрь более чем на три фута и оставалась неподвижной. Держась за водосток фактически запястьями и опираясь на него пахом, нижней частью живота и верхней частью бедер, я увидел, что, приподняв мое правое бедро так, чтобы положить на водосток колено, потом другое, я постепенно уйду от большой опасности. Усилие, которое я приложил, чтобы исполнить мое намерение, стоило мне нервической судороги, боль от которой могла бы сразить самого сильного человека. Она случилась со мной, когда мое правое колено коснулось водостока; эта болезненная судорога, называемая спазмой, заставила меня, как бы парализовав все мои члены, оставаться неподвижным, дожидаясь, пока она не пройдет сама, как это уже было со мной в другие разы. Ужасный момент! Две минуты спустя я попытался и, благодаренье Богу, поставил на водосток колено, затем другое и, отдышавшись, выпрямился, хотя и на коленях, приподнял лестницу, насколько смог, и этого оказалось достаточно, чтобы она вошла параллельно в горловину окна. Достаточно понимая в законах рычага и равновесия, я взял мой засов и, следуя своей обычной методике, забрался в окно, где очень легко закончил дело, просунув туда лестницу, которую мой компаньон схватил за конец руками. Я закинул на чердак веревки, свои вещи и все следы взлома и сошел на чердак, радостно встреченный монахом, который позаботился забрать лестницу. Держась за руки, мы сделали круг по мрачному помещению, в котором оказались, и которое имело около тридцати шагов в длину и десять в ширину. В одном конце мы обнаружили двустворчатую дверь, сделанную из железных полос; повернув щеколду, расположенную в ее середине, я ее открыл. Мы обошли помещение на ощупь кругом вдоль перегородок и, пожелав пересечь его, наткнулись на большой стол, окруженный табуретами и креслами. Мы вернулись туда, где нащупали окна, я открыл одно, затем ставни, и, при свете звезд, мы увидели пространство между куполами. Я ни секунды не остановился на идее здесь спуститься – я хотел понять, куда я попал, и не узнавал этих мест. Я снова закрыл ставни, мы вышли из залы и вернулись в то место, где оставили наш багаж. Там, не имея больше сил, я упал на пол, вытянулся, засунув себе под голову узел с веревками, и, в изнеможении, полностью исчерпав телесные и духовные силы, испустил глубокий вздох; Я так неодолимо погрузился в сон, что показалось, что я умер, и хотя я был уверен, что это так и есть, я бы не стал отказываться от этого, потому что удовольствие, которое я испытал, засыпая, было неописуемое.

Мой сон продлился три с половиной часа. Меня разбудили пронзительные крики и сильные толчки монаха. Он сказал, что прозвонило двенадцать часов, и мой сон в нашей ситуации немыслим. Он был прав, но мой сон был непроизвольным: это моя натура, находящаяся при последнем издыхании, и истощение, вызванное тем, что я не ел и не спал последние два дня, произвели такой эффект. Но этот сон вернул мне всю мою энергию, и я обрадовался, увидев, что темнота в чердаке немного уменьшилась.

Я поднялся, сказав:

– Это место – не тюрьма, отсюда должен быть простой выход, который можно легко найти.

Мы направились в сторону, противоположную железной двери, и в дальнем закоулке, мне показалось, что я заметил дверь. Я нащупал замок, воткнул туда мой засов, мечтая, чтобы это не был шкаф. После трех-четырех толчков я открыл его; я увидел маленькую комнату и нашел на столе ключ. Я примерил ключ к двери и увидел, что она открывается. Я открыл ее и сказал монаху быстро идти принести наши узлы; после того, как он их принес, я снова закрыл маленькую дверь и положил ключ туда, где он был. Я вышел из этой маленькой комнаты и увидел галерею с нишами, полными тетрадей. Это были архивы. Я нашел каменную лестницу, короткую и крутую, и спустился по ней; за ней я увидел другую, в конце которой была стеклянная дверь; я открыл ее и оказался, наконец, в зале, которую я знал: мы были в канцелярии Дожа. Я открыл окно и увидел, что спуститься оттуда будет легко, но я окажусь в лабиринте маленьких дворов, окружающих церковь Св. Марка. Боже сохрани! Я увидел на бюро железный предмет с деревянной рукояткой и округлым концом, такой, который секретари канцелярии используют, чтобы протыкать пергаменты, которые они прошивают бечевкой для свинцовых печатей, я взял его. Я открыл бюро и нашел копию письма, которое передавало Генеральному Проведитору на Корфу три тысячи цехинов на реставрацию старой крепости. Я посмотрел, не найду ли саму сумму, но ее там не было. Бог знает, с каким бы удовольствием я присвоил ее, и как бы я смеялся над монахом, если бы он посмел мне сказать, что это кража. Я взял бы ее как подарок Провидения, а кроме того, я захватил бы ее по праву победителя.

Я пошел к двери канцелярии, вставил свой засов в замок, но менее чем через минуту убедился, что мой эспонтон не может его преодолеть; я решил сделать быстро дыру в одной из двух дверных створок. Я выбрал место, где доска имела меньше утолщений. Я врезался в щель в доске, где она примыкала к другой створке, и дело пошло быстро. Я указывал монаху, куда втыкать найденный инструмент с деревянной рукояткой, а затем вскрывал щели своим эспонтоном, затем, втыкая его вправо и влево, куда только можно, я ломал, раскалывал, пробивал дерево, не обращая внимания на сильнейший шум, производимый этими действиями; монах трепетал, потому что это должно было быть слышно далеко. Я понимал опасность, но вынужден был ею пренебречь.

Дыра за полчаса стала достаточно широкой для нас, и слава богу, потому что мне было довольно трудно сделать ее больше. Утолщения сверху, снизу, справа и слева требовали применения пилы. Края дыры вызывали страх, потому что были усеяны шипами и острыми щепками, способными порвать одежду и поцарапать кожу. Она была в высоту пяти футов, я подставил табурет, на который взобрался монах. Он просунул в отверстие сложенные вместе руки и голову; встав сзади на другой табурет и держа его за бедра, затем за ноги, я протолкнул его наружу, где было очень темно; но я за это не волновался, потому что знал это место. Когда мой компаньон оказался снаружи, я выбросил ему все свои вещи, оставив в канцелярии только веревки. Затем я составил табуреты рядом друг с другом под дырой, добавив сверху третий, поднялся на них; при этом дыра оказалась против моих бедер. Я с трудом протиснулся в нее до самого низа живота, обдираясь, потому что было тесно, и, поскольку не было никого, чтобы мне помочь продвинуться дальше, я сказал монаху, чтобы схватился за меня и беспощадно тащил наружу, пусть даже по кускам, если это необходимо. Он выполнил мой приказ, и я вытерпел молча всю ту боль, которую это причинило моей расцарапанной коже на боках и бедрах. Оказавшись снаружи, я быстро собрал свои пожитки, спустился на две лестницы и открыл без всяких затруднений дверь, выходящую в аллею, где находилась большая дверь королевской лестницы и, сбоку, кабинет Savio alla scrittura. Эта большая дверь была закрыта, как и другая, выходящая в зал с четырьмя дверями. Дверь на лестницу была большая, как городские ворота; мне достаточно было одного взгляда, чтобы увидеть, что без молота или петарды ее не взломать; мой засов в этот момент, казалось, сказал мне: hic fines posait; ты больше ничего для меня сделать не сможешь, инструмент моей любезной свободы достоин того, чтобы быть выставленным в музее ex-voto, среди других реликвий. Безмятежный и спокойный, я уселся, говоря монаху, что мой труд окончен и что остальное – за Богом или за Фортуной: Abbia chi regge il ciel – cura del resto O la Fortuna se non tocca a lui.

– Я не знаю, сказал я ему, – удосужатся ли уборщики дворца прийти сюда сегодня, в день Всех Святых, или завтра, в день Поминовения. Если кто-то придет, я спасусь, как только увижу эту дверь открытой, и вы – следом за мной; но если никто не придет, я отсюда не двинусь, и если я умру от голода, – не знаю, что здесь можно поделать.

При этих словах этот милый человек впал в ярость. Он называл меня сумасшедшим, обольстителем, лжецом и уж не знаю как еще. Моя выдержка была героическая. Прозвонило тринадцать часов. С момента моего пробуждения на чердаке под окном до этого момента прошел только час. Важное дело, которое меня занимало, было – переодеться. Отец Бальби имел вид крестьянина, но он был цел: на нем не было ни лохмотьев, ни крови; его жилет из красной фланели и штаны из фиолетовой кожи не были порваны; но моя персона внушала сострадание и ужас. Я был весь в лохмотьях и весь в крови. Порвав свои шелковые чулки, я проделал глубокие раны на двух коленях, они кровоточили. Водосток и свинцовые пластины сделали свое дело. Дыра в двери канцелярии порвала мой жилет, рубашку, штаны, ляжки и бедра, у меня повсюду были ужасные царапины, и я сделал себе перевязки, как только смог, с помощью веревок, моток которых был в кармане. Я взял свою красивую одежду, которая в этот довольно холодный день выглядела комично, пригладил, как смог, свои волосы, заправив их в кошелек, натянул белые чулки, кружевную рубашку, не имея других, засунул две другие рубашки, платки и чулки в карманы, и закинул подальше за спину свои штаны, порванную рубашку и все остальное. Я накинул свое прекрасное пальто на плечи монаху, у которого они выглядели как украденные. У меня был вид человека, который, будучи на балу, остался там, весь растрепанный, на месте оргии, где его потрепали. Повязки на моих коленях портили всю мою элегантность.

Потрепанный, с прекрасной испанской шляпой на голове, украшенной золотом и белым плюмажем, я открыл окно. Мое лицо сразу заметили бездельники, слоняющиеся по двору дворца, и, не понимая, как такой, как я, может столь рано находиться в этом окне, пошли оповестить кого-то, у кого был ключ от этого места. Человек подумал, что, возможно, кто-то был заперт здесь накануне, по незнанию, и, сходив за ключами, пришел сюда. Я узнал об этом только в Париже, пять-шесть месяцев спустя.

Досадуя, что меня увидели в окно, я уселся рядом с монахом, который выговаривал мне грубости, когда услышал шум ключа и кого-то, поднимающегося по королевской лестнице. Я встал, взволнованный, посмотрел через щель большой двери и увидел одного человека, в черном парике, без шляпы, который поднимался, держа в руке связку ключей. Я сказал монаху самым серьезным тоном не открывать рта, держаться позади меня, и во всем следовать за мной. Я обнажил свой эспонтон, держа его спрятанным в одежде, и занял позицию около двери, откуда мог, после того, как открыли дверь, выскочить на лестницу. Я вознес молитвы Богу, чтобы этот человек не оказал никакого сопротивления, потому что в противном случае я должен буду его убить. Я решился на это.

Когда дверь была открыта, я увидел, что при виде меня он окаменел. Не останавливаясь и не говоря ему ни слова, я спустился возможно более быстро, сопровождаемый монахом. Не медленно, но и не бегом, я преодолел прекрасную лестницу, называемую лестницей Гигантов, не слушая голоса отца Бальби, который следовал за мной, не переставая повторять:

– Пойдем в церковь.

Дверь церкви была справа, двадцатью шагами дальше от лестницы.

Церкви Венеции не дают никакого иммунитета для обвиняемого, хоть для преступника, хоть для гражданского; поэтому нет никого, кто вздумал бы туда прятаться, чтобы получить защиту от стражников, имеющих на руках приказ его арестовать. Монах знал это, но это не могло удалить из его головы это искушение. Он мне говорил позднее, что то, что заставляло его обратиться к церкви, было религиозное чувство, которое я должен уважать.

– Почему же вы не пошли туда один?

– Потому что у меня не хватило сердца вас покинуть.

Защита, которую я искал, находилась за пределами границ Светлейшей Республики; в этот момент я уже следовал туда, я был уже там в своих мыслях, надо было переправить туда тело. Я направился прямо к воротам Делла Карте, которые являются королевскими для Палаццо Дукале, и, ни на кого не глядя (способ, чтобы на тебя не смотрели), пересек Пьяццетту, вышел на берег и спустился в первую же гондолу, которую там нашел, говоря громко гондольеру, стоящему на корме:

– Я хочу плыть в Фюзине, зови быстрей второго человека. Пришел второй человек, я бросился небрежно на подушки в середине, монах сел на скамейку, и гондола отчалила от берега. Фигура этого монаха, без шляпы, с моим пальто, вызывала мысли о шарлатане или астрологе. Поравнявшись с Таможней, мои гондольеры принялись энергично рассекать воды большого канала Джюдекки, который следовало пересечь как для того, чтобы следовать в Фюзине, так и для того, чтобы плыть в Местре, куда, разумеется, я и хотел попасть. Оказавшись на середине канала, я высунул голову и спросил у лодочника, что на корме:

– Как ты думаешь, мы будем в Местре до четырнадцати часов?

– Вы сказали мне плыть в Фюзине.

– Ты сошел с ума; я сказал тебе в Местре.

Другой лодочник сказал, что я ошибся, и отец Бальби, добрый христианин, радеющий за правду, тоже сказал, что я ошибаюсь. Я зашелся смехом, признав, что я мог и ошибиться, но моим намерением было приказать плыть в Местре. Возражений не последовало. Мой гондольер сказал, что готов отвезти меня хоть в Англию.

– Мы будем в Местре, – сказал он, – через три четверти часа, потому что идем против ветра и течения.

Я смотрел на прекрасный канал позади себя, не видя на нем ни одного судна, любуясь самым прекрасным днем, какой только можно было пожелать, первыми лучами превосходного солнца, выходящего из-за горизонта, двумя молодыми лодочниками, гребущими в полную силу, и, думая в то же время о жестокой ночи, которую провел, о месте, в котором я находился в предыдущий день, и обо всех усилиях, которые мне пришлось предпринять, и чувства овладели моей душой, устремившейся к Богу милосердному, потрясая истоки моей благодарности, умиляя меня с необычайной силой, настолько, что внезапно пролились потоком слезы, принося облегчение моему сердцу, которое душила радость; я зарыдал, я плакал как ребенок, которого ведут против воли в школу.

Мой обожаемый компаньон, который до сего момента произнес только слова, подтверждающие правоту гондольеров, счел своим долгом и в своей манере успокоить мои слезы, не поняв их прекрасного источника, так что я неожиданно перешел от слез к смеху, таким странным манером, что, ничего не поняв, он, как заверил меня несколько дней спустя, счел меня сошедшим с ума. Этот монах был животное, и его злоба происходила от его глупости. Я был вынужден, в силу трудных обстоятельств, им пользоваться, но он меня уже почти достал, впрочем, сам того не замечая, в силу своей глупости. Он так и не понял, что я специально сказал направляться в Фюзине, намереваясь на самом деле плыть в Местре, – он говорил, что эта мысль могла мне прийти, еще когда мы были на Большом канале.

Мы прибыли в Местре. Я не нашел на почте лошадей, но у трактира Кампана было довольно много возчиков, перевозивших так же быстро, как почтовые. Я зашел в конюшню и, видя, что лошади хорошие, договорился с возчиком, чтобы он доставил меня за час с четвертью в Тревизо. В три минуты лошади были запряжены, и, полагая, что отец Бальби находится сзади, я повернулся и произнес: «Садимся».

Но я его не увидел. Я поискал его глазами, спросил, где он, но никто не знал. Я сказал гарсону конюшни пойти его поискать, решив сделать ему выговор, даже если он пошел удовлетворить свои естественные потребности, потому что в наших обстоятельствах следовало отказаться даже от этого. Пришли сказать, что его не нашли. Я был как оглушенный. Я подумал уезжать одному, и я должен был так и поступить, но прислушался к слабому голосу чувства, противостоящему сильным доводам разума, и вышел наружу; я расспрашиваю, вся площадь говорит мне, что его видели, но не знают, куда он мог пойти; я пробегаю аркадами главной улицы, мне приходит в голову посмотреть в сторону кафе, и я его вижу, сидящего у стойки, пьющего шоколад и болтающего со служанкой. Он меня видит, он говорит мне, что она мила, предлагает мне также выпить чашечку шоколаду и просит заплатить, потому что у него нет ни су. Я овладеваю собой и говорю ему, что не желаю этого, предлагая поспешить и дергая его за руку так, что он решает, что я ее сейчас оторву. Я плачу за него, он следует за мной. Я дрожал от гнева. Я направился к коляске, которая ждала у дверей трактира, но едва сделав десяток шагов, я встретил жителя Местре по имени Бальбо Томази, хорошего человека, но имевшего репутацию доверенного лица Трибунала Инквизиторов. Он видит меня, походит и кричит:

– Каким образом вы здесь, месье, я рад вас видеть. Вы спаслись. Как вам это удалос?

– Я еще не спасся, месье, но мне дали отпуск.

– Это невозможно, потому что вчера вечером я был в доме г-на Гримани в Сен-Поль, и я бы это знал.

Читатель может представить себе состояние моей души в этот момент – я раскрыт человеком, которому, полагаю, платят за то, чтобы я был арестован, и которому для этого стоит лишь подмигнуть первому же сбиру, которых полно в Местре. Я говорю ему говорить потише и пройти со мной за трактир. Он идет, и когда я убеждаюсь, что нас никто не видит, и мы находимся рядом с небольшой канавой, позади которой большая толпа народу, я кладу правую руку на свой эспонтон, а левой беру его за колет; но он очень ловко ускользает, прыгает через канаву и бежит изо всех сил в направлении, противоположном городу, поворачиваясь время от времени и делая жесты руками, говорящие: – Доброго пути, доброго пути, успокойтесь. Я потерял его из виду, и возблагодарил Бога, что этому человеку удалось вырваться из моих рук, помешав мне совершить преступление, потому что я намеревался перерезать ему горло, а у него не было дурных намерений. Мое положение было ужасно. Я был один и в состоянии войны со всеми силами Республики. Я должен был положиться целиком на свою прозорливость и осторожность. Я вернул свой эспонтон снова в карман.

Мрачный, как человек, избежавший только что большой опасности, одарив злым взглядом подлеца, который видел, какой опасности он меня подверг, я сел в коляску. Он сел рядом, и не смел со мной говорить. Я думал о том, чтобы избавиться от этого несчастного. Мы прибыли в Тревизо, где я приказал начальнику почты держать для меня наготове двух лошадей, чтобы выехать в пятнадцать часов; но я не собирался продолжить путешествие на почтовых – во-первых, потому что у меня не было денег, а во-вторых, потому что опасался, что меня выследят. Трактирщик спросил, хочу ли я завтракать, и мне это было жизненно необходимо, так как я умирал от истощения, но я не решился на это. Потеря четверти часа могла явиться для меня фатальной. Я боялся, что меня нагонят, и я буду опозорен на всю оставшуюся жизнь, потому что умный человек должен уметь ускользнуть от ста тысяч человек, желающих его схватить. Если он не сможет спрятаться – он дурак. Я вышел из ворот Сен-Томас как человек, желающий прогуляться, и, пройдя милю по большой дороге, прыгнул в поля с намерением не покидать их, пока не покину пределы Венецианского государства. Самая короткая дорога оттуда была на Бассано, но я пошел более длинной, потому что на самом близком выходе меня могли ждать, и я был уверен, что никто не сообразит, что для того, чтобы выбраться из страны, я выберу дорогу на Фельтре, которая, если идти в направлении аббатства Тренто, была самая дальняя.

Пройдя три часа, я опустился на землю, не имея сил двигаться дальше. Мне надо было чего-то поесть, или бы я там умер. Я сказал монаху накинуть мое пальто и пойти к видневшемуся вдали дому фермера, чтобы купить там что-нибудь съестное и принести сюда. Я дал ему на это денег. Сказав, что он представлял себе меня более мужественным, он отправился с моим поручением. Этот несчастный оказался крепче меня. Он не спал, но он хорошо поел накануне, он пил шоколад, он был худой, осторожность и гордость не тревожили его душу, и он был монах. Хотя этот дом не был харчевней, добрая фермерша отправила мне с крестьянкой вполне приличный обед, взяв с меня только тридцать су. Почувствовав, что мной овладевает сон, я вернулся на дорогу, вполне сориентировавшись. Четыре часа спустя я остановился позади хутора и узнал, что нахожусь в двадцати четырех милях от Тревизо. Я был измучен, у меня распухли щиколотки и порвались башмаки. День должен был через час закончиться. Я распростерся среди группы деревьев и усадил рядом с собой монаха.

– Нам надо идти, – сказал я ему, – в Борго ди Вальсугано, первый город, находящийся за пределами государства Венеции. Там мы будем в такой же безопасности, как в Лондоне, и там мы отдохнем, но чтобы достичь этого города, который принадлежит принцу-епископу Трента, нам надо одолеть некие серьезные препятствия, из которых первое – это то, что нам надо разделиться. Вы пойдете лесом Мантелло, а я – горами; ваша дорога легче и короче моей, более трудной и длинной; у вас будут деньги, у меня – ни су. Я дарю вам мое пальто, которое вы обменяете на плащ и шляпу, и все вас сейчас примут за крестьянина, потому что у вас, к счастью, такое лицо. Вот все деньги, что у меня остались от двух цехинов, что я взял у графа Асквина, это семнадцать ливров, возьмите их; вы будете в Борго послезавтра к вечеру, я – двадцатью четырьмя часами позже вас. Вы дождетесь меня в первой харчевне слева. Мне необходимо поспать эту ночь в хорошей кровати, и Провидение ее мне найдет, но для этого я должен быть спокойным, а с вами я не могу успокоиться. Я уверен, что сейчас нас повсюду ищут и что наши приметы настолько известны, что нас арестуют в любой гостинице, куда мы осмелимся войти вместе. Вы видите мое плачевное состояние и настоятельную необходимость мне отдохнуть десять часов. Так что прощайте. Отправляйтесь отсюда и оставьте меня одного в этих местах, чтобы я нашел себе кров.

– Я ожидал, – ответил мне он, – что вы мне это скажете; но в ответ я напомню вам, что вы мне обещали, когда я дал уговорить себя проломиться в вашу камеру. Вы мне обещали, что мы больше не расстанемся; так что не надейтесь, что я вас оставлю; ваша судьба теперь будет моей, моя – вашей. Мы найдем хороший кров за наши деньги и не пойдем в гостиницы, чтобы нас не арестовали.

– Вы твердо решили не следовать доброму совету, который я вам дал.

– Очень твердо.

– Посмотрим.

Я поднялся, не без большого усилия; я взялся за пряжку на его талии, впечатал его в землю, затем достал из кармана свой эспонтон, улегся на левый бок и начал выкапывать с совершенным хладнокровием ямку, не отвечая на его вопросы. После четверти часа трудов я сказал, грустно глядя на него, что, как христианин, я считаю себя обязанным предупредить его, что он должен поручить себя Богу.

– Потому что, – сказал я, – я сейчас вас здесь заживо закопаю, и если вы окажетесь сильней меня, то вы сами меня закопаете. К такой мере принуждает меня ваше упорство. Вы можете однако спастись, потому что я за вами не побегу.

Видя, что он мне не отвечает, я продолжил свою работу. Я начал испытывать страх, что придется идти до конца из-за упрямства этого животного, от которого я решил отвязаться.

Наконец, то ли по здравом размышлении, то ли из-за страха, он вскочил около меня. Не зная его намерений, я показал ему кончик своего засова, но бояться было нечего. Он сказал, что сделает все, чего я хочу. Я обнял его; я отдал ему все деньги, что были у меня, и подтвердил свое предложение встретиться с ним в Борго. Хотя я и остался без единого су и должен был еще пересечь две реки, я был весьма рад, что избавился от компании человека с его характером. Только при таком условии я был уверен, что смогу выбраться из страны.