Несмотря на эту зарождающуюся любовь, я не терял вкуса к продажным красотам, которые блистали на панели и заставляли о себе говорить; но меня больше всего привлекали содержанки и прочие, принадлежавшие публике, поскольку пели, танцевали и играли в комедиях. Осознав себя во всем свободными, они наслаждались своим правом отдаваться, то по любви, то за деньги, и то одному, то другому в одно и то же время. Я сходился со всеми очень легко. Фойе театров – это знатный рынок, на котором любители пользуются своим талантом, чтобы плести интриги. Я достаточно хорошо пользовался этой приятной школой; я начинал с того, что становился другом их признанных любовников, и преуспевал благодаря искусству никогда не показывать ни малейших претензий, и, в особенности, казаться не то чтобы непоследовательным, а без всяких последствий. Нужно было всегда иметь наготове кошелек в руке, но если обращать мало внимания на пустяки, потеря бывала не так велика, как удовольствие. Я был уверен, что так или иначе все окупится.

Камилла, актриса и танцовщица Итальянской Комедии, с которой я закрутил любовь семь лет назад в Фонтенбло, была девочкой, к которой я был очень привязан из-за развлечений, которые находил у нее в маленьком домике у Белой заставы, где она жила со своим любовником, графом д’Эгревиль, который очень ценил мое общество. Он был братом маркиза де Гамаш и графини дю Рюмэн, красивый юноша, очень добрый и довольно богатый. Он никогда не был столь счастлив, как когда видел много народа в гостях у своей любовницы. Она любила только его; однако, полная ума и жизненного опыта, она не лишала надежды никого, кто проявлял к ней склонность; не скупясь и не проявляя излишней щедрости на свои милости, она заставляла себя обожать в своем кругу, не допуская ни бестактности, ни обидного пренебрежения.

Среди тех, кого, после своего любовника, она выделяла более других, был граф де ла Тур д’Овернь. Это был сеньор высокого рождения, который ее боготворил, но, будучи недостаточно богат для того, чтобы она целиком принадлежала ему, должен был довольствоваться тем, что ему доставалось. Говорили, что она любила его в качестве второго. Она содержала для него за недорогую цену молодую девочку, преподнеся ему ее, так сказать, в подарок, видя его столь влюбленным. Ла Тур д’Овернь содержал ее в Париже для себя в меблированных комнатах на улице Таранн; он говорил, что любит ее, так как это подарок, который сделала ему его дорогая Камилла, и часто приводил ее с собой ужинать на Белую заставу. Ей было пятнадцать лет, она была проста, наивна, без малейших амбиций; она говорила своему любовнику, что никогда не простит ему неверности, за исключением, если это будет с Камиллой, которой она считает для себя долгом уступать, потому что обязана ей своим счастьем. Я настолько влюбился в эту девочку, что часто отправлялся ужинать к Камилле лишь в надежде встретить ее там и насладиться наивностями, которыми она забавляла всю компанию. Я скрывался, как только мог, но был настолько увлечен ею, что часто уходил печальным с ужина, поскольку видел невозможность излечить мою страсть обычными путями. Я сочтен был бы странным, если бы позволил кому-то догадаться, и Камилла надо мной бы безжалостно посмеялась. Но вот что произошло со мной, излечив от этой страсти.

Как-то, покинув маленький домик Камиллы у Белой заставы, я искал фиакр, чтобы вернуться к себе, поскольку весь народ после ужина уже разошелся. Мы задержались за столом до часу после полуночи, и мой лакей сказал, что не нашел фиакра. Ла Тур д’Овернь сказал, что отвезет меня без малейшего неудобства, хотя его коляска была только на две персоны.

– Моя малышка, – сказал он, – посидит на нас.

Я, естественно, согласился, и вот я в коляске, с графом слева от меня и Бабеттой, сидящей на бедрах у нас обоих. Сгорая от желания, я думаю воспользоваться случаем и, не теряя времени, поскольку кучер погоняет быстро, беру ее за руку, сжимаю ее, она сжимает мою, я для начала подношу ее к губам, покрывая ее молча поцелуями и, стараясь убедить ее в своем пыле, пускаюсь во все тяжкие, как и должно быть в столь великом расположении моей души; но как раз в момент кризиса я слышу Ла Тур д’Оверня, который говорит мне:

– Я исполнен благодарности, мой дорогой друг, к чувству вежливости вашей страны, которому я даже не считал себя достойным; я надеюсь, что это не простая ошибка.

При этих ужасных словах я протягиваю руку и чувствую рукав его одежды; в такие моменты не хватит никакого присутствия духа, тем более, что за этими словами последовал взрыв смеха, который обнаруживал человека вполне понятливого. В моем расслабленном состоянии я не имел возможности ни рассмеяться, ни отрицать произошедшее. Бабетта спрашивает у своего друга, над чем он так смеется, и, поскольку он хочет объяснить ей, что его рассмешило, я ничего не говорю и чувствую себя до крайности глупо. К счастью, коляска останавливается, мой лакей открывает дверь, чтобы мне выйти, и я вхожу к себе, пожелав им доброй ночи, на что ла Тур д’Овернь мне желает того же, продолжая от души смеяться. Я же стал смеяться над приключением лишь полчаса спустя, поскольку оно было на самом деле потешное; но вопреки этому, я нашел его грустным и неприятным по причине насмешек, от которых должен был отбиваться.

Три или четыре дня спустя я решил отправиться попросить завтрака у любезного сеньора в восемь часов утра, потому что Камилла послала ко мне узнать, как я себя чувствую. Это дело не должно было помешать мне видеться с ней, но я желал узнать заранее, с какой ноги мне выступать.

Как только очаровательный Ла Тур меня увидел, он разразился смехом и, хорошенько посмеявшись, бросился меня обнимать, изображая девицу. Я попросил его, наполовину смеясь, наполовину серьезно, забыть эту глупость, поскольку не знал, как мне защищаться.

– Зачем думать, – ответил он, – о защите? Мы вас все любим, То, что произошло, – очень комичное приключение, которое веселит нас каждый вечер.

– Так что все об этом знают?

– А вы сомневаетесь? Камилла задыхается от смеха, и вы должны прийти этим вечером; я приведу Бабетту, и она вас насмешит, поскольку придерживается мнения, что вы не ошиблись.

– Она права.

– Как это, она права? Говорите это другим. Вы оказываете мне слишком много чести, я этого не стою; но вы правильно решили.

Естественно, я поддержал эту версию за столом, выражая удивление нескромностью де Ла Тур и говоря, что победил свою страсть, которую к нему испытывал. Бабетта называла меня грубой свиньей, полагая, что я не излечился. Это приключение непостижимым образом отвратило меня от нее, склонив к дружбе к Ла Тур д’Овернь, который обладал всеми качествами, чтобы быть любимым всеми. Но эта дружба, к сожалению, имела роковое продолжение.

Это было в понедельник в фойе Итальянской Комедии. Этот очаровательный человек попросил меня одолжить сотню луи, обещая вернуть их в субботу.

– У меня их нет. Вот к вашим услугам мой кошелек, – говорю я, – в нем только десять-двенадцать луи.

– Мне нужно сто, и сейчас, потому что я потерял их вчера вечером на слово у принцессы д’Ангальт (Это мать императрицы Екатерины Российской (замечание автора на полях)).

– У меня их нет.

– У держателя лотереи должно быть в наличии более тысячи.

– Согласен, но моя касса неприкосновенна; я должен сдать ее банковскому агенту сегодня в восемь.

– Ничто не помешает вам сдать ее, потому что в субботу я вам все отдам. Вычтите оттуда сотню и положите на ее место мое слово чести. Полагаете ли вы, что оно стоит сотни луи?

При этих словах я повернулся к нему спиной, прося подождать, пошел в мое бюро на улице Сен-Дени, взял сто луи и отнес ему. Наступила суббота, я его не видел, и утром в воскресенье я заложил свое кольцо и возместил в кассе ту сумму, которую взял накануне у банковского агента. Три-четыре дня спустя, в амфитеатре Итальянской Комедии – ла Тур д’Овернь, который подходит ко мне и приносит свои извинения. Я отвечаю ему, показывая свою руку без кольца и говоря, что заложил его, чтобы спасти свою честь. Он отвечает мне с грустным видом, что его обманули, но он уверен, что вернет сумму в следующую субботу.

– И я вам ее передам, – говорит он, – мое слово чести.

– Ваше слово чести у меня в кассе, так что позвольте мне его уже не учитывать; Вы вернете мне сотню луи, когда захотите.

При этих словах я увидел, что этот бравый сеньор побледнел, как смерть.

– Мое слово чести, мой дорогой Казанова, – говорит он, – мне дороже жизни, и я верну вам сто луи завтра в восемь часов утра в ста шагах от кафе, что имеется в конце Елисейских Полей. Я передам их вам тет-а-тет, никто нас не увидит; надеюсь, что вы меня не обманете и вы будете при шпаге, как я при своей.

– Это очень неприятно, господин граф, что вы изъявили желание заставить меня платить столь дорого за удачное словцо. Вы оказываете мне огромную честь, но я предпочел бы попросить у вас прощения, если это сможет помешать этому досадному делу.

– Нет, я неправ гораздо больше, чем вы, и эта вина может быть стерта лишь кровью одного из нас двоих. Вы придете?

– Да.

Я поужинал очень грустно у Сильвии, потому что я любил этого бравого человека, но себя любил не меньше. Мне казалось, что я неправ, потому что мое словцо было действительно слишком резкое, но я не собирался отказываться от свидания.

Я пришел в кафе минуту спустя после него; мы позавтракали; он заплатил, и затем мы вышли, направившись к Этуаль. Когда мы убедились, что не видны, он отдал мне сверток с сотней луи с очень гордым видом и, сказав, что одного удара шпаги тому или другому должно быть достаточно, он обнажил оружие, отойдя на четыре шага. Вместо ответа, я обнажил свое и, прежде, чем он встал в позицию, вскинул вперед в выпаде свой правый сапог и, уверенный, что поразил его в грудь, отскочил назад, выполняя его условие. Нежный, как барашек, он опустил свою шпагу, поднял руку к груди и, не показывая мне, что она окрашена кровью, сказал мне, что он удовлетворен. Я сказал ему все, что мог сказать, и должен был сказать и больше, в то время, как он прижимал к груди платок. Я обрадовался, видя, что кончик моей шпаги окровавлен только на глубину в линию. Я предложил ему проводить его, но он не захотел. Он попросил меня сохранять скромность и быть ему в будущем другом. Обняв его и проливая слезы, я вернулся к себе, очень огорченный и очень продвинувшийся в школе жизни. Это дело осталось неизвестным никому. Восемь дней спустя мы ужинали вместе у Камиллы.

В эти дни я получил двенадцать тысяч франков от аббата де Лавиль в качестве вознаграждения за то, что я проделал в Дюнкерке. Камилла мне сказала, что Ла Тур д’Овернь находится в постели из-за своего ишиаса, и если я хочу, мы можем пойти к нему завтра нанести визит. Я согласился, мы туда пошли и, позавтракав, я сказал ему с серьезным видом, что если он допустит меня проделать над его ляжкой то, что я хочу, я его вылечу, потому что его страдание не из-за того, что называют ишиасом, а из-за некоего сырого ветра, и я могу заставить его улетучиться с помощью талисмана Соломона и пяти слов. Он рассмеялся, но сказал мне делать, что хочу.

– Тогда я пойду купить кисть, сказал я.

– Я отправлю слугу.

– Нет, потому что я должен быть уверен, что он не будет торговаться, а кроме того я должен купить некоторые снадобья.

Я пошел, купил селитры, серного цвета, ртути и маленькую кисть и сказал ему, что мне надо немного его урины, произведенной прямо сейчас. Разразившийся смех его и Камиллы не заставил меня изменить мой серьезный вид; я дал ему стаканчик, задернул занавески, и он подчинился. Изготовив маленькую порцию амальгамы, я сказал Камилле растереть ее ему на ляжке своими руками, в то время, как я буду бормотать заклинание, но что все сорвется, если она засмеется. Отсмеявшись с добрую четверть часа, они согласились, наконец, принять такой же серьезный вид, как и я. Ла Тур предоставил свою ляжку Камилле, которая, вообразив, что играет роль в комедии, принялась натирать больного, в то время, как я стал бормотать вполголоса то, что невозможно было им понять, так как я и сам не знал, что говорю. Я боялся сам испортить операцию, видя гримасы, которые делала Камилла, чтобы не рассмеяться. Не было ничего более комического. Наконец, сказав, что натирать достаточно, я обмакнул кисть в смесь, затем одним движением нанес ему знак Соломона – пятиконечную звезду, образованную пятью линиями. После этого я обернул его ляжку тремя салфетками и сказал ему, что если он проведет в своей постели двадцать четыре часа, не развертывая салфеток, я гарантирую, что он выздоровеет. Мне понравилось, что, как я видел, они больше не смеялись. Они были удивлены.

После этого фарса, который я придумал и разыграл без всякого предварительного намерения, дорогой, в фиакре, я рассказал Камилле множество историй, которые она выслушивала столь внимательно, что когда я ее покидал, я видел, что она поражена.

Четыре или пять дней спустя, когда я уже почти забыл все, что проделывал с г-ном де Ла Тур д’Овернь, в восемь часов утра я вдруг слышу, как у моей двери останавливаются лошади. Я смотрю в окно и вижу его сходящим с лошадей и входящим ко мне.

– Вы были уверены в успехе, – говорит он, обнимая меня, – поскольку не пришли на другой день проверить, как я себя чувствую после вашей удивительной операции.

– Разумеется, я был уверен, но если бы у меня было время, вы бы меня, тем не менее, увидели.

– Скажите, можно ли мне пойти в баню.

– Никаких бань, пока вы не почувствуете себя здоровым.

– Я вам обязан. Все удивлены, поскольку я не мог помешать рассказать о чуде всем моим знакомым. Находятся мудрецы, которые смеются надо мной, но я не обращаю на них внимания.

– Мне кажется, вы должны быть сдержаны, потому что вы знаете Париж. Меня назовут шарлатаном.

– Никто так не думает, и я пришел просить вас доставить мне удовольствие.

– Чего вы хотите?

– У меня есть тетя, известная и прославленная как ученая во всех абстрактных науках, великий химик, женщина большого ума, очень богатая, сама себе хозяйка, знакомство с которой может быть вам полезно. Она умирает от желания с вами увидеться, познакомиться с вами, и уверена, что вы не таков, как о вас думает Париж. Она уговорила меня привести вас к ней обедать, и я надеюсь, что вы не откажете. Эту тетю зовут маркиза д’Урфе.

Я ее не знал, но имя д’Урфе мне тотчас припомнилось, поскольку я знал историю знаменитого Анн д’Урфе, талант которого расцветал в конце XVI века. Эта дама была вдовой своего правнука, и я видел, что она прекрасно могла, принадлежа к такой фамилии, быть напитана всеми возвышенными доктринами, относящимися к науке, которая меня весьма интересовала, хотя я и считал ее химерической. Я, конечно, ответил г-ну де ла Тур д’Овернь, что пойду с ним к его тетушке, когда он захочет, но не на обед, по крайней мере, если мы не будем там только втроем.

– Она содержит, – ответил он мне, – ежедневно стол на двенадцать кувертов, вы будете там у нее обедать со всем, что есть лучшего в Париже.

– Это как раз то, чего я не хочу, поскольку я ненавижу репутацию магика, которую вы мне создаете по доброте души.

– Отнюдь нет, вы вполне известны, и с вами хотят познакомиться. Герцогиня де л’Орагэ мне сказала, что четыре-пять лет назад вы захаживали в Пале-Рояль и что вы проводили целые дни с герцогиней д’Орлеан и м-м де Буфлер, м-м дю Бло, и сам Мелфорт говорил мне о вас. Вы напрасно не возобновляете свои старые привычки. То, что вы сделали для меня, убеждает меня в том, что вас могла бы ждать блестящая судьба. Я знаю в Париже сотню персон высокого ранга, мужчин и женщин, у кого та же болезнь, что и у меня, и которые отдали бы вам половину своего состояния, если бы вы их вылечили.

Ла Тур рассуждал здраво; но поскольку я знал, что то, что я ему сделал – не более чем шалость, удавшаяся благодаря случайности, я не старался стать общественной фигурой. Я сказал, что категорически не желаю выставляться на публике, и что следует объяснить м-м его тетушке, что я пойду к ней лишь самым скромным образом и никак не иначе, и ей следует только назначить день и час. В тот же день, вернувшись к себе около полуночи, я нашел записку от графа, в которой он написал мне быть завтра в полдень в Тюильери на террасе Капуцинов, и он придет туда, чтобы отвести меня обедать к ней, заверив, что мы будем единственными, для кого будет открыта ее дверь.

Встретившись точно в назначенный час, мы направились к этой даме. Она жила на набережной Театинцев, рядом с отелем де Буйон. М-м д’Урфе, прекрасная, хотя и пожилая, встретила меня очень достойно, со всей любезностью старого двора времен Регентства. Мы провели полтора часа, разговаривая о вещах нейтральных, но одновременно, не показывая виду, нас внимательнейшее изучали. Мы оба хотели свернуть разговор на что-то более интересное. Я не боялся разыгрывать из себя невежду, потому что им был. М-м д’Урфе демонстрировала лишь любопытство, но я со всей очевидностью видел, что ей не терпится показать свою осведомленность. В два часа нам троим предложили обед, какой в обычные дни там подают для двенадцати. После обеда Ла Тур д’Овернь нас покинул, направляясь повидать принца Тюренн, которого оставил сегодня утром в сильной лихорадке, и тут Мадам стала говорить со мной о химии, алхимии, магии и обо всем том, что составляло область ее увлечения. Поскольку мы перешли к вопросам Великого Творения, и я, в своей простоте, спросил у нее, знает ли она о первичной материи, она, соблюдая вежливость, не рассмеялась, но с тонкой улыбкой сказала мне, что у нее есть теперь то, что называют Философским Камнем, и что она посвящена во все Великие Действия. Она показала мне свою библиотеку, которая принадлежала еще великому д’Урфе и Рене Савойской, его жене, что она пополнила ее манускриптом, который обошелся ей в сто тысяч франков. Ее излюбленный автор был Парацельс, который, согласно ей, был ни мужчиной и ни женщиной, и который имел несчастье отравиться слишком большой дозой Универсального Средства. Она показала мне маленький манускрипт, где был описан Великий Процесс в весьма ясных французских выражениях. Она сказала, что не запирает его на сотню замков, потому что он написан шифром, ключ от которого имеется только у нее.

– Вы сейчас говорите, мадам, не о стеганографии?

– Нет, месье, и если вы хотите, вот копия, которую я вам дарю.

Я согласился и положил ее в карман.

Из библиотеки мы прошли в ее лабораторию, которая меня удивила; она показала мне материю, которую держала в огне в течение пятнадцати лет, и которую нужно было держать там еще четыре или пять. Это был Порошок Преображения, который должен был за минуту превращать любой металл в золото. Она показала мне трубу, в которой осаждается уголь и поддерживает в печи огонь все время нужной температуры, поступая туда под действием собственного веса, так, что она часто не заходит в лабораторию по три месяца, не боясь, что огонь погаснет. Через маленький проход снизу отводится зола. Кальцинирование ртути было для нее детской забавой; она продемонстрировала мне кальцинат и сказала, что когда я захочу, она покажет мне процесс. Она показала мне «дерево Дианы» знаменитого Таллиамеда, ученицей которого она была. Этот Таллиамед, как известно всем, был ученый Майе, который, согласно м-м д’Урфе, не умер в Марселе, как убеждал всех аббат ле Массерье, но жив, и она сказала мне с легкой улыбкой, что она часто получает от него письма. Если бы Регент Франции его слушал, он жил бы до сих пор. Она сказала мне, что Регент был ее первейший друг, что это он дал ей прозвище Эгерии и это он выдал замуж м-м д’Урфе. У нее был комментарий Раймонда Луллия, который прояснял все то, что Арнольд де Вильнёв записал после Роджера Бэкона и Жебера, которые, согласно ей, не умерли. Этот драгоценный манускрипт был в шкатулке из слоновой кости, ключ от которой она держала при себе, впрочем, ее лаборатория была закрыта от всех. Она показала мне бочонок, наполненный платиной из Перу, которую она могла конвертировать в золото, когда заблагорассудится. Лично г-н Вуд преподнес ей это в подарок в 1743 году. Она показала мне такую же платину в четырех разных вазах, из которых в трех она лежала, неповрежденная, залитая кислотами серной, азотной и соляной, и лишь в четвертой, где она использовала царскую водку, платина не смогла сопротивляться. Она расплавляла ее с помощью вогнутого зеркала и сказала мне, что только платина не поддается любым другим способам плавления, чем, по ее словам, оказывается выше золота. Она показала мне ее осаждение с помощью нашатыря, чего нельзя добиться для золота. У нее была печь атанор, действующая уже пятнадцать лет. Я видел, что она полна сажи, что указывало, что ею пользовались за день-два до того. Возвращаясь к ее «Дереву Дианы», я со всем уважением поинтересовался, не полагает ли она, что это просто детская игра для развлечения. Она с достоинством ответила, что также для развлечения она создала деревья, используя серебро, ртуть и пары селитры, совместно кристаллизуя их, и что она не рассматривает свое дерево только как металлическое растение, предназначенное лишь для того, чтобы демонстрировать в миниатюре то, что природа может творить в большом масштабе, но сказала, что она может создать дерево Дианы, которое будет настоящим солнечным деревом, способным производить золотые яблоки, которые можно собирать и которые воспроизводятся вплоть до исчерпания одного из ингредиентов, который она смешивает с «шестью прокаженными» в соотношении их качеств. На это я скромно заметил, что не считаю это возможным без «порошка творения». М-м д’Юрфе ответила мне лишь милой улыбкой. Она показала мне чашку из фарфора, где лежали нитраты ртути, серы и, в другой чашке, – соль постоянства.

– Полагаю, – сказала мне маркиза, – вы знаете, что это за ингредиенты.

– Я их знаю, – ответил я, – если эта «соль постоянства» – из урины.

– Да, вы знаете.

– Я восхищен, мадам, вашей проницательностью. Вы проанализировали амальгамацию, с помощью которой я начертал пентакль на бедре вашего племянника, но здесь нет известкового налета, который мог бы проявить для вас слова, что придают силу пентаклю.

– Для этого не нужно известкового налета, а лишь манускрипт одного адепта, лежащий у меня в комнате, который я вам покажу, где эти слова выписаны.

Я ничего не ответил, и мы вышли из лаборатории.

Едва войдя в свою комнату, она достала из ящика черную книгу, которую положила на свой стол, и стала искать фосфор; пока она искала, я открыл книгу, что лежала сзади нее, и увидел, что она покрыта пентаклями и, к счастью, увидел тот самый талисман, что начертал на бедре ее племянника, в окружении имен Гениев планет, за исключением двух – Сатурна и Марса, и быстро закрыл книгу. Эти Гении были те же, что у Агриппы, которого я знал, но, не показывая виду, я подошел к ней, когда она, секунду спустя, нашла фосфор, что меня действительно удивило, но я поговорю об этом позже.

Мадам присела на свое канапе, указав мне сесть рядом и спросив, знаю ли я талисманы графа де Треве.

– Я никогда о них ни с кем не говорил, но я знаю талисманы Полифила.

– Говорят, что это те же самые.

– Я так не думаю.

– Мы об этом узнаем, если вы можете написать слова, что вы произносили, рисуя пентакль на бедре моего племянника. Книга укажет, если я здесь увижу слова, которые окружают тот талисман.

– Это будет доказательство, я согласен. Сейчас я их напишу.

Я написал имена Гениев, мадам открыла пентакль, перечислила мне имена и, притворяясь удивленным, я передал ей мою бумагу, где она прочла с большим удовлетворением те же самые имена.

– Вы видите, – сказала она, – что Полифил и граф де Треве трактуют одну и ту же науку.

– Я признаю это, мадам, если в вашей книге найдется метод произносить неизреченные имена. Знаете ли вы теорию планетарных часов?

– Думаю, что да, но она не нужна в этой операции.

– Прошу прощения. Я нарисовал на бедре г-на де Ла Тур д’Овернь пентакль Соломона в час Венеры, и если бы я не начал с Анаэля, который есть гений планеты, моя операция бы не удалась.

– Да, это то, что я упустила. И после Анаэля?

– Следует перейти к Меркурию, от Меркурия к Луне, от Луны к Юпитеру, от Юпитера к Солнцу. Вы видите, что это магический цикл в системе Зороастра, в котором я перескакиваю через Сатурна и Марс, которых наука исключает для этой операции.

– А если бы вы начали действовать в час Луны, например?

– Я бы тогда пошел к Юпитеру, затем к Солнцу, затем к Анаэль, то-есть к Венере, и кончил бы Меркурием.

– Я вижу, месье, что вы в высшей степени постигли практику часов.

– Без этого, мадам, ничего нельзя добиться в магии, потому что тут нет времени для вычислений; но это нетрудно. За месяц изучение вопроса становится привычкой любого кандидата. Труднее вопросы, касающиеся культа, потому что этот вопрос более сложен, но и это преодолевается. Я не начинаю у себя утра, не выяснив, сколько минут составляют час в данный день, и мне необходимо, чтобы мои часы были отрегулированы наилучшим образом, поскольку минута все решает.

– Не будете ли вы любезны сообщить мне эту теорию?

– Вы найдете это у Артефиуса и более ясно у Сандивуайя.

– У меня они есть, но они на латыни.

– Я сделаю вам перевод.

– Вы будете столь любезны?

– Вы показали мне такие вещи, мадам, которые вынуждают меня к этому, из соображений, о которых я, возможно, смогу сказать вам завтра.

– Почему не сегодня?

– Потому что я должен прежде узнать имя вашего Гения.

– Вы знаете, что у меня есть Гений.

– Вы должны его иметь, если правда, что у вас есть порошок превращений.

– У меня он есть.

– Поклянитесь Порядком.

– Я не смею, и вы знаете, почему.

– Завтра, возможно, я сделаю так, что вы больше не будете сомневаться.

Эта клятва была от Розенкрейцеров, она никогда не произносится перед непосвященными, так что м-м д’Юрфе боялась, и должна была бояться, проявить нескромность, и я, со своей стороны, должен был показать, что опасаюсь того же. Мне необходимо было выиграть время, но я знал, что представляет из себя эта клятва. Ее можно давать мужчинам между собой без особого стеснения, но м-м д’Юрфе как женщина должна была испытывать неловкость, произнося ее мужчине, которого видела перед собой в первый раз.

– Когда мы видим эту клятву, – сказала мне она, – провозглашенной в нашем Святом писании, она там завуалирована. Он клянется, говорит святая Книга, положив ей руку на ягодицу. Но имеется в виду не ягодица. Также не бывает, чтобы мужчина принимал эту клятву таким образом от женщины, потому что женщина не имеет права слова.

В девять часов вечера граф де ла Тур д’Овернь пришел к своей тете и был удивлен, застав меня еще у нее. Он сказал, что лихорадка его кузена принца Тюрена возобновилась, и что найдено, что у него оспа. Он сказал, что должен расстаться с ней не менее чем на месяц, потому что должен запереться вместе с больным. М-м д’Юрфе похвалила его усердие и дала ему пакетик, сказав, чтобы он вернул его ей после того, как принц выздоровеет. Она сказала повязать его ему на шею и быть уверенным в счастливом высыпании (оспенном) и скорейшем выздоровлении. Он обещал, взял пакетик и ушел.

Я сказал маркизе, что не знаю, что содержится в ее пакетике, но если оно относится к магии, я не верю в его пользу, поскольку магия в этом случае не показана. Она ответила, что в нем содержится электрум, поэтому я попросил у нее прощения. Она сказала, что ценит мою скромность, но думает, что я не останусь недоволен ее обществом, если захочу поддержать это знакомство. Она сказала, что познакомит меня со всеми своими друзьями, приглашая пообедать с каждым из них по отдельности, и что затем я смогу с приятностью общаться со всеми ими вместе. В соответствии с этим распорядком, я обедал на другой день с г-ном Жерэн и его племянницей, которые мне не понравились. В другой день – с Макартни, ирландцем, физиком в старом вкусе, который весьма меня утомил. В другой раз она приказала своему швейцару впустить монаха, который разговаривая о литературе, наговорил тысячу дерзостей относительно Вольтера, которого в то время я любил, и против «Духа законов», в авторстве которого он отказывал его знаменитому создателю Монтескье, что говорило о плохом уме монаха. В другой день она устроила мне обед с шевалье д’Арзиньи, человеком девяноста лет, которого называли старейшиной петиметров, бывавшего при дворе Луи XIV, отличавшегося тогдашней вежливостью и знавшего множество анекдотов того времени. Этот человек меня весьма позабавил; он был нарумянен, носил платье того века; вел себя очень нежно по отношению к своей любовнице, для которой держал домик, где ужинал ежедневно в компании ее подруг, молодых и очаровательных, которые предпочитали его общество любому другому; несмотря на все он не делал попыток быть ей неверным, потому что спал с ней каждую ночь. Этот очаровательный человек, хотя и дряхлый и дрожащий, имел характер нежный и манеры такие странные, что я счел правдой все, что он говорил. Его аккуратность была необычайна. В первой бутоньерке его платья у него был большой букет из тубероз и нарциссов, с сильным запахом амбры, исходящим от его помады, покрывавшей его брови и удерживавшей на голове укладку из волос, его зубы источали весьма сильный аромат, который не был неприятен м-м д’Урфе, но мне был невыносим. Если бы не это, я постарался бы доставлятъ себе удовольствие бывать в его обществе так часто, как только можно. Г-н д’Арзиньи был эпикуреец из принципа, человек удивительного спокойствия; он говорил, что согласился бы получать двадцать четыре палочных удара каждое утро, если это даст ему уверенность, что он не умрет в ближайшие двадцать четыре часа, и что чем он становится старее, тем более готов терпеть такое избиение.

В другой день я обедал с г-ном Шароном, советником Высшей палаты, который был докладчиком на процессе против м-м дю Шатле, своей дочери, которая его ненавидела… Этот старый советник был ее счастливым любовником в течение сорока лет, и на этом основании полагал себя обязанным ее вразумлять. Французские власти вразумляют, и считают себя вправе действовать так по отношению к тем, кого любят, поскольку право судить принадлежит им в силу денег, затраченных ими на покупку этого права. Этот советник меня утомил.

Но я порадовался в следующий раз с г-ном де Виарме, племянником Мадам, молодым советником, который пришел к ней обедать вместе со своей супругой. Эта пара была очаровательна, племянник был полон ума, о чем знал весь Париж, читая его «Упреки королю». Он сказал мне, что обязанностью советника является противостоять всему, что может делать король, даже хорошему. Основания, которые он привел мне в поддержку этой максимы, были те же, что приводят все социальные меньшинства. Я не буду утомлять читателя их повторением.

Обед, который развлек меня в наибольшей степени, был тот, который Мадам дала для м-м де Жержи, на который та пришла в сопровождении знаменитого авантюриста графа де Сен-Жермен. Этот человек, вместо того, чтобы есть, говорил с самого начала и до конца обеда, и я слушал его с самым большим вниманием, потому что никто не говорил лучше него. Он обнаружил себя сведущим во всем, он хотел удивлять и действительно удивлял. Он говорил безапелляционно, что однако не удручало, поскольку он был учен, говорил прекрасно на всех языках, был великий музыкант, великий химик, обладал приятной внешностью и обладал способностью превращать всех женщин в своих друзей, поскольку, давая им румяна, украшавшие их кожу, убеждал их не стараться становиться моложе, потому что, говорил он, это невозможно, но надо стараться беречь себя и сохраняться в том же состоянии с помощью воды, которая вообще-то стоит весьма дорого, но которую он дает им в подарок. Этот человек, весьма странный, рожденный, чтобы быть самым дерзким из всех обманщиков, безапелляционно смел утверждать, как бы под давлением, что ему триста лет, что он овладел тайной универсальной медицины, что он творит с природой все, что захочет, что он плавил бриллианты и создавал один большой из десяти-двенадцати мелких, так, что общий вес сохранялся и камень получался самой чистой воды. Это были для него пустяки. Несмотря на свое бахвальство, свои несуразности, очевидные обманы, я не мог заставить себя отнестись к нему как к наглецу, но еще более не мог считать его респектабельным, я, вопреки себе, нашел его удивительным человеком, поскольку он меня действительно удивил. Я вернусь к разговору о нем в своем месте.

После того, как мадам д’Юрфе познакомила меня со всеми своими персонажами, я сказал, что буду обедать у нее, когда ей будет угодно, но всегда только с ней самой тет-а-тет, за исключением ее родственников и Сен-Жермена, чье красноречие и фанфаронады меня забавляли. Этот человек, который часто приходил на обеды в лучшие дома Парижа, там не ел. Он говорил, что его жизнь зависит от пищи, которую он употребляет, и ему с удовольствием уступали, потому что его рассказы составляли душу обеда.

Я все лучше узнавал м-м д’Юрфе, которая считала меня настоящим и преданным адептом под маской человека легкомысленного; но она укрепилась в этой ложной идее пять или шесть недель спустя, когда спросила у меня, расшифровал ли я манускрипт, где описан процесс Великого Созидания. Я сказал, что расшифровал его и, соответственно, прочел, и что я его ей верну, дав слово чести, что не скопирую его.

– Я не нашел там, – сказал я ей, – ничего нового.

– Кроме ключа, месье, извините, если я говорю о вещи невозможной.

– Хотите, мадам, чтобы я назвал вам ваш ключ?

– Сделайте одолжение.

Я выдал ей слово, не относящееся ни к одному языку, и увидел на ее лице удивление. Она сказала, что это за гранью ее понимания, потому что она полагала себя единственной хозяйкой этого слова, которое хранила в памяти и никогда не писала.

Я мог сказать ей правду, что само вычисление, которое послужило мне для расшифровки манускрипта, позволило мне понять это слово, но мне пришел в голову каприз сказать, что некий Гений открыл мне его. Эта ложная доверительность привела к тому, что м-м д’Юрфе стала моей верной адепткой. С этого дня я стал для нее непререкаемым авторитетом, и я злоупотреблял своей властью. Каждый раз, когда я об этом вспоминаю, я чувствую себя удрученным и пристыженным, и сейчас каюсь в этом, чувствуя себя обязанным писать правду в этих Мемуарах. Великое заблуждение м-м д’Юрфе состояло в том, что она верила в возможность входить в общение с духами, которых называют элементарными. Она готова была отдать все, чтобы этого достичь, и знакомилась с разными обманщиками, которые вводили ее в заблуждение, обещая указать дорогу. Теперь, видя перед собой меня, который дал ей столь очевидное свидетельство своей учености, она решила, что достигла своей цели.

– Я не знала, – сказала она мне, – что ваш Гений обладает властью заставить моего открыть ему свои секреты.

– Нет нужды его заставлять, потому что он знает все в силу свойств своей собственной природы.

– Знает ли он также и то, что я храню как секрет в своей душе?

– Разумеется, и он должен мне это сказать, если я его расспрошу.

– Можете ли вы спрашивать, когда захотите?

– В любой момент, если у меня есть бумага и чернила; и даже я могу спрашивать его через вас, сообщив вам его имя. Мой Гений зовется Паралис. Задайте ему письменный вопрос, как если бы вы обращались к смертному; спросите у него, как я мог расшифровать ваш манускрипт, и вы увидите, как я заставлю его вам ответить.

М-м д’Юрфе, дрожа от радости, задала свой вопрос; я обратил его в числа, затем, как всегда, составил пирамиду и извлек ответ на ее письменный вопрос. Этот ответ состоял только из согласных, но с помощью второй операции я доставил ей гласные, которые она расставила, и вот – ответ, абсолютно ясный, который ее поразил. Она видит перед глазами слово, необходимое для расшифровки своего манускрипта. Я ушел от нее, унося с собой ее душу, ее сердце, ее ум и все, что у нее оставалось от здравого смысла.