В ту эпоху самым блестящим двором Европы был двор герцога Вюртембергского. Он содержал его, располагая огромными субсидиями, которые ему выплачивала Франция, чтобы располагать десятью тысячами его солдат. Это был прекрасный корпус, который за всю войну отличился лишь ошибками.

Большие расходы, что нес герцог, состояли из затрат на великолепные приемы, превосходные строения, охотничьи команды и капризы разного рода, но то, что стоило ему сокровищ, были спектакли. У него были французская комедия и комическая опера, итальянские серьезная опера и буффо и десять трупп итальянских танцоров, из которых каждый имел уровень премьера в каком-то из известных итальянских театров. Постановщиком его балетов был Новерс, который часто использовал до сотни фигурантов, его машинист делал ему декорации, которые часто заставляли зрителей поверить в магию. Все его танцовщицы были красивы, и все они старались по крайней мере раз усладить влюбленного монсеньора. Главная была венецианка, дочь гондольера Гарделло, та, которую венецианский сенатор Малипьеро, тот, что дал мне первые начатки хорошего образования, воспитал для театра, оплатив ей учителя танцев. Читатель может вспомнить, что я встретил ее в Мюнхене, бежав из Пьомби, замужем за танцором Мишелем л’Агата. Герцог Вюртембергский влюбился в нее, попросил ее у ее мужа, который был счастлив уступить ее ему; но спустя год, разлюбив, он дал ей титул Мадам и назначил пенсион. В своей необузданности он возбудил ревность у всех остальных, которые мечтали стать его любовницами и заполучить больше благ, чем Бывшая, которая всего-то заимела титул и почести, делая лишь то же, что могли бы и они, чтобы ее столкнуть. Но Гарделла обладала искусством выживания. Далекая от мысли утомлять герцога упреками в его неверности, она осыпала его по этому поводу комплиментами. Не любя его, она чувствовала себя гораздо счастливей, будучи в отставке, чем если бы она была влюблена и страдала. Ей, полной амбиций, было достаточно почестей, которыми он ее осыпал. Она с удовольствием наблюдала за всеми танцовщицами, которые, стараясь понравиться герцогу, обращались к ней. Она оказывала им хороший прием, поддерживала их в стремлении понравиться суверену и склоняла его к ним, а он, в свою очередь, находя эту терпимость фаворитки замечательной и героической, полагал своим долгом всеми средствами заверить ее в своем совершенном уважении. Он оказывал ей публично все почести, какие, согласно обычаю, мог оказывать лишь принцессам.

Я понял через короткое время, что все, что делал этот принц, было направлено лишь на то, чтобы заставить о нем говорить. Он хотел, чтобы говорили, что ни один принц из его современников не обладает ни таким умом, ни такими талантами, ни таким искусством изобретать удовольствия и наслаждаться ими, ни большими способностями к управлению, ни более мощным темпераментом в поглощении всех гастрономических радостей, радостей Бахуса и Венеры, никогда не посягая при этом на время, необходимое для того, чтобы править своим государством и управлять всеми его департаментами, во главе которых он желал находиться. Чтобы иметь для этого время, он решился обмануть природу в той ее части, что необходима для сна. Он считал, что волен так поступать, и подвергал опале слугу, который не шел до конца в попытках заставить его сойти с кровати после трех-четырех часов сна, которому он вынужден был отдаться. Слуга, обязанностью которого было его будить, имел право делать все, что хочет, с его державной персоной, чтобы вырвать его из объятий Морфея. Он его тряс, он заставлял его выпить крепкий кофе, он доходил до того, что клал его в холодную ванну. Когда, наконец, Его Светлейшее Сиятельство уже не спал, он собирал своих министров, чтобы решить текущие дела; затем он давал аудиенцию всем, кто ему представлялся, из которых большая часть были простые крестьяне, тупые, невежественные, со своими жалобами, полагавшие, что нет дела важнее, чем поговорить со своим сувереном, и что он разрешит их проблемы за минуту. Однако не было ничего более комического, чем эти аудиенции, которые герцог давал своим бедным подданным. Он пытался заставить их прислушаться к голосу разума, и они выходили от него, напуганные и лишенные надежды. По другому дело обстояло с хорошенькими крестьянками. Он выслушивал их жалобы тет-а-тет, и, несмотря на то, что он ничего им не согласовывал, они выходили утешенные.

Субсидий Франции было недостаточно для его больших трат, он загружал своих подданных большими натуральными поборами, которые, наконец, став непереносимыми, заставили их несколько лет спустя обратиться в Имперский трибунал в Вессларе, который заставил его изменить систему. Его «пунктиком» было руководить, двигаясь под дудку короля Прусского, который все время насмехался над ним. Этот принц имел в женах дочь маркграфа Байрейтского, самую красивую и самую совершенную из принцесс Германии. Она спасалась в это время у своего отца, не имея сил переносить кровные оскорбления, которые муж, не стоящий ее, наносил ей. Те, кто говорит, что она покинула его, не желая терпеть его неверность, плохо осведомлены.

Поселившись в «Медведе» и пообедав в одиночку, я переоделся и пошел на итальянскую серьезную оперу, которую герцог устроил бесплатно для публики в прекрасном театре, который повелел для этого соорудить. Он был в кругу, перед оркестром, окруженный своим двором. Я сел в ложе, в первом ряду, один, обрадованный возможностью послушать без помех музыку известного Юмелла, которого герцог держал у себя на службе. Ария, исполненная знаменитым кастратом, доставила мне много удовольствия, и я зааплодировал. Минуту спустя ко мне подошел человек и заговорил со мной по-немецки, грубым тоном. Я ответил ему четырьмя словами, смысл которых означал: я не понимаю по-немецки. Он отошел, и подошел другой, говоря мне по-французски, что когда суверен в опере, не разрешается аплодировать.

– Что ж. Тогда я приду, когда суверена не будет, потому что, когда мне нравится ария, я не могу не поаплодировать.

Дав такой ответ, я пошел вызывать мою коляску, но ко мне подходит тот же офицер и говорит, что герцог хочет со мной говорить. Я иду с ним в круг.

– Вы Казанова?

– Да, Монсеньор.

– Откуда вы приехали?

– Из Кёльна.

– Вы первый раз в Штутгарте?

– Да, Монсеньор.

– Рассчитываете ли остановиться здесь надолго?.

– Пять или шесть дней, если позволит Ваше Величество.

– Столько, сколько захотите, и вам также позволено аплодировать.

Следующей арии герцог аплодировал, и все поступили так же, но ария мне не понравилась, и я остался спокоен. После балета герцог направился отдать визит своей обрадованной фаворитке, я увидел, как он поцеловал ей руку и затем удалился.

Офицер, который не знал, что я с ней знаком, сказал, что это Мадам, и что, имея честь говорить с принцем, я могу также пойти поцеловать ей руку в ее ложе. Мне пришло в голову ответить, что я полагаю возможным для себя уклониться от этой чести, потому что она моя родственница. Необъяснимая ложь, которая могла принести мне только неприятности. Я увидел, что он удивлен, он оставляет меня и идет в ложу моей родственницы, которой сообщает о моем появлении. Она поворачивает голову и подзывает меня веером. Я иду к ней, смеясь про себя над дурацкой ролью, которую должен играть. Едва я вхожу, она подает мне руку, которую я целую, называя ее кузиной. Она спрашивает, сказал ли я герцогу о нашем родстве, я отвечаю, что нет; но она берет это на себя и приглашает меня обедать к ней завтра.

По окончании оперы она уходит, и я иду делать визиты танцовщицам, которые переодеваются. Ла Бинетти, моя самая старая знакомая, при виде меня встает, преисполненная радости, и просит меня обедать у нее каждый день. Скрипач Курц, который был моим товарищем по оркестру Сан-Самуэль, представляет мне свою дочь, невероятно красивую, говоря хозяйским тоном, что герцог ее еще не имел, но какое-то время спустя это проделает и полюбит ее; она подарит ему двух малюток; она создана, чтобы внушить ему постоянство, потому что сочетает красоту с умом, но сейчас герцог нуждается в переменах. После Курца я вижу малютку Вулкани, которую узнал в Дрездене; она меня удивила, представив своего мужа, который бросился мне на шею. Это был Баллетти-младший, брат моей изменницы, мальчик, исполненный таланта и ума, которого я безумно любил. Все знакомые обступили меня, и тут пришел офицер, которому я представился как родственник Гарделлы, и рассказал компании всю историю; но ла Бинетти ясно и четко заявляет, что это неправда, и смеется мне в лицо, когда я говорю, что она не может этого знать, чтобы обвинить меня во лжи. Ла Бинетти, дочь гондольера, как и та, находит, что я должен отдать ей приоритет, и она, быть может, права.

На следующий день я обедаю, очень весело, с фавориткой, хотя она и говорит, что, не видя герцога, она не знает, как он к этому отнесется. Ее мать находит, что эту интрижку между кузеном и кузиной, не стоит затевать. Она говорит, что ее родственники никогда не играли комедий; я спрашиваю, жива ли еще ее сестра, и этот вопрос ей очень не нравится. Эта сестра была толстая слепая нищенка, которая просила милостыню на мосту в Венеции.

Проведя весело весь день в компании этой фаворитки, которая была моя самая старая знакомая такого рода, я ее оставил, заверив, что назавтра приду к ней завтракать, но по выходе из дома ее усатый портье выдал мне грубейшим образом самую дурную любезность. Он приказал мне, не сказав, от кого это исходит, чтобы ноги моей не было больше в этом доме. Осознав, наконец, какую большую глупость я совершил, я вернулся в дурном настроении в свою гостиницу. Если бы я не пообещал Ла Бинетти пообедать с ней завтра, я бы сразу же унес ноги и таким образом избежал бы тех неприятностей, что получил из-за своей ошибки в этом городе.

Ла Бинетти жила в доме своего любовника, который был посланником Вены. Этот дом представлял собой часть городской стены, так что его лестница и окна выходили наружу, за город. Если бы в тот момент я был способен быть влюбленным, вся моя прежняя любовь пробудилась бы, так как ее прелести были очаровательны. Венский посланник был терпим, а ее муж был настоящим животным, посетителем злачных мест. Мы пообедали в самой веселой обстановке и, не имея больше дел в Вюртемберге, я решил уехать через день, так как назавтра должен был посетить Луисбург вместе с Тоскани и ее дочерью. Это было уже договорено, и завтра, в пять часов утра, мы должны были встретиться. Но вот что случилось со мной, когда я вышел вечером из дома Бинетти.

Три офицера, очень приятных, с которыми я познакомился в кафе, подошли ко мне, и я прошелся с ними два или три круга по променаде. Они сказали, что у них встреча с девицами, и заверили меня, что если я хочу к ним присоединиться, я доставлю им удовольствие. Я сказал, что не говорю по-немецки, и мне будет скучно, но они ответили, что девушки, с которыми они встречаются, итальянки, и уговорили меня.

На закате мы вошли в город и поднялись на третий этаж дома скверного вида, где я увидел в неприглядной комнате двух так называемых племянниц Почини и, секунду спустя, самого Почини, который стал с отменной наглостью меня обнимать, называя своим лучшим другом. Ласки, которыми осыпали меня девицы, должны были доказывать давнее знакомство, и все это принудило меня замкнуться.

Офицеры начали развлекаться, я не последовал за ними, но это их не стеснило. Я спохватился, слишком поздно, в том попустительстве, которое себе позволил, пойдя туда с незнакомыми, но дело было сделано. Все, что случилось со мной дурного в Штутгарте, произошло из-за моего непродуманного поведения.

Подали суп из харчевни, я не ел, но, чтобы не сойти за невежливого, выпил два-три стакана венгерского. Принесли карты, офицер организовал банк, я понтировал, голова у меня замутилась, я проиграл пятьдесят или шестьдесят луи, что у меня были. Мне не хотелось больше играть, но доблестные офицеры не захотели, чтобы я уходил, пренебрегши ужином с ними. Они уговорили меня составить банк в сотню луи и дали мне их в марках. Я их проиграл, снова составил банк и проиграл его, затем поставил больше, все увеличивал и увеличивал, и наконец в полночь мне сказали: пожалуй, достаточно. Пересчитали марки, и получилось, что я проиграл четыре тысячи луи или около того. Голова у меня кружилась так сильно, что пришлось послать за портшезом, чтобы отвезти меня в гостиницу. Мой слуга сказал, раздевая меня, что при мне не было ни моих часов, ни золотой табакерки. Я не забыл предупредить его, чтобы разбудил меня в четыре часа, и провалился в сон.

Слуга не подвел. Я удивился, найдя в кармане сотню луи; я хорошо помнил, однако, о моем крупном проигрыше на слово, но решил, что подумаю об этом позже, как и о моих часах и табакерке. Я взял другую и пошел к Тоскани, мы направились в Луисбург, мне все показали, мы хорошо пообедали и вернулись в Штутгарт. У меня было такое хорошее настроение, что в компании никто не мог и вообразить себе то несчастье, что приключилось со мной накануне.

Первое, что сказал мне мой испанец, было то, что в доме, где я ужинал, никто ничего не знает ни о моих часах, ни о табакерке, и второе – что три офицера приходили ко мне в восемь часов утра с визитом и сказали ему, что завтра придут ко мне завтракать. И они не обманули.

– Господа, – сказал я им, – я проиграл сумму, которую не могу оплатить, и которую, разумеется, никогда не проиграл бы, если бы не яд, который вы мне подлили в венгерское вино. В борделе, куда вы меня завели, меня обокрали на сумму в три сотни луи, но я никого не обвиняю. Если бы я вел себя разумно, ничего бы не случилось.

Они начали шуметь. Они говорили мне о чувстве чести, которое заставляет их играть, но все их рассуждения были напрасны, потому что я решил ничего не платить. В разгар нашего спора пришли Баллетти, Тоскани-мать и танцор Бинетти, которые выслушали все, и у них возникли вопросы. Они ушли после завтрака, и один из офицеров предложил мне проект урегулирования.

Они получают по их действительной стоимости все вещи, что у меня были – золотые украшения и бриллианты, – и если их стоимость не покрывает сумму моего долга, они примут расписку, по которой я обязуюсь выплатить остаток в определенное время.

Я ответил, что не могу платить им никоим образом, и начались упреки с его стороны. Я сказал ему еще с большим хладнокровием, что для того, чтобы заставить меня платить, у них есть два способа. Первый – предъявить мне судебный иск, и при этом я найду адвоката, и он меня защитит. Второй, который я предложил им с самым скромным видом, – принудить меня платить, самым честным образом, в полной секретности, каждому из них, со шпагой в руке. Они ответили, разумеется, как и следовало ожидать, что окажут мне честь меня убить после того, как я с ними расплачусь. Они ушли, ругаясь и заверяя меня, что я об этом пожалею.

Я вышел, чтобы идти к Тоскани, где провел весело весь день, что, при положении, в котором я находился, казалось безумием, но такова была сила чар ее дочери, а душа моя просила веселья.

Между тем Тоскани, которая была свидетельницей ярости трех отчаянных игроков, сказала мне, что я должен первым напасть на них в суде, потому что если я позволю им выступить первыми, они получат большое преимущество; она послала найти адвоката, который, выслушав все, сказал, что я должен немедленно идти к суверену. Они привели меня в притон, дали выпить подмешанного вина, которое лишило меня здравого рассудка, они играли, и игра была запрещенная, они выиграли непомерную сумму, и в этом дурном месте у меня украли мои вещи, что я, будучи пьяным, осознал только по возвращении в гостиницу. Дело было вопиющее. К суверену, к суверену, к суверену!

Я решился на это на другой день и, последовав общему совету, решил не писать, а явиться ко двору, чтобы рассказать лично. В двадцати шагах от дверей дворца я встретил двоих из этих месье, которые подступили ко мне и сказали, что я должен подумать о том, чтобы им заплатить; я хотел продолжить свой путь, не отвечая; я почувствовал, что меня хватают за левую руку, естественным движением я выхватываю шпагу, подбегает офицер стражи, я кричу, что мне хотят помешать пройти к суверену, чтобы принести справедливую жалобу. Офицер слушает часового и всех окружающих, заявивших о том, что я вытащил шпагу, чтобы защититься, и решает, что никто не может помешать мне войти.

Я вхожу, меня пропускают вплоть до последней прихожей, я прошу аудиенции, мне говорят, что я получу ее, офицер, который хватал меня за руку, входит тоже, он излагает дело по-немецки, так, как он хочет, офицеру, который исполняет функции камергера и который, очевидно, с ними заодно, и проходит час, а я не получаю аудиенции. Тот же офицер, который заверил меня, что суверен меня выслушает, говорит мне, что суверен уже все знает, что я могу возвращаться к себе, успокоиться и ожидать, что справедливость восторжествует. Я выхожу из дворца, чтобы вернуться к себе в гостиницу, но встречаю танцора Бинетти, который, зная обо всем, убеждает меня идти обедать к нему, где венский посланник возьмет меня под свою защиту, чтобы гарантировать от насилия, которое могут учинить мне жулики, вопреки тому, что сказал тот другой офицер в приемной герцога. Я пошел туда; Бинетти взялся с жаром за мое дело, пошел информировать о нем посланника, который, выслушав меня самого, сказал, что герцог, может быть, ничего не знает, и что я должен описать вкратце мое дело и передать записку ему. Я уверился в правильности этой идеи.

Я быстро написал записку об этой грустной истории, и посланник убедил меня, что не позже чем через час она попадет в руки принца. Ла Бинетти во время обеда заверила меня самым положительным образом, что венский посланник будет моим защитником, и мы провели день довольно весело, но к вечеру пришел мой испанец сказать, что если я вернусь в гостиницу, я буду арестован, потому что офицер пришел в мою комнату, где, не найдя меня, встал у дверей гостиницы и оставался там в течение двух часов, имея в своем распоряжении двух солдат. Ла Бинетти не захотела, чтобы я возвращался в гостиницу; она требовала, чтобы я остался у нее, мой слуга ушел и вернулся со всем необходимым, чтобы мне раздеться и поселиться у моей доброй подруги, где я могу не опасаться насилия. Посланник пришел в полночь, он не рассердился, что ла Бинетти дала мне убежище, и сказал, что моя записка, без всякого сомнения, была прочитана сувереном. Я пошел спать, достаточно спокойный, и прошло три дня без того, что я бы заметил какие-то результаты моей записки, и чтобы я услышал, чтобы кто-то говорил о моем деле. Ла Бинетти не хотела, чтобы я куда-либо выходил. На четвертый день, когда я советовался со всем домом, что я должен предпринять, г-н посланник получил письмо от Государственного министра, в котором тот его просил от имени суверена отказать мне от своего дома, поскольку я участвую в судебной тяжбе с офицерами Его Светлости, и, поскольку я нахожусь в его доме, процесс не может протекать свободно ни в пользу одной ни в пользу другой из сторон ввиду необходимости проведения допросов. В этом письме, которое я прочел, министр заверял посланника, что дело будет рассмотрено с полнейшей справедливостью. Таким образом, мне следует вернуться в мою гостиницу. Ла Бинетти от этого пришла в полнейшее негодование, наговорила посланнику упреков, которые он высмеял, сказав, что не может меня защитить вопреки распоряжению герцога. После обеда, когда я хотел идти к моему адвокату, судебный пристав принес мне вызов в суд, который мне перевел мой хозяин. Я должен был явиться в течение часа к какому-то нотариусу, который должен получить и записать мои показания. Я явился туда вместе с посыльным и провел два часа с этим человеком, который записал по-немецки все то, что я продиктовал ему на латыни. Он сказал мне подписать, но я ответил, что не могу подписать то, чего не понимаю, и мы имели долгий диспут, в котором я стоял неколебимо. Он впал в гнев, говоря, что я не могу ставить под сомнение правоту нотариуса, я отвечал ем, что он может обойтись без моей подписи, и выйдя от него, я велел отвести меня к моему адвокату, который сказал, что я был прав, отказываясь подписывать, что он придет ко мне завтра, чтобы получить от меня доверенность, и что таким образом мое дело станет его делом. Успокоенный этим человеком, который показался мне порядочным, я пошел ужинать и спать к себе, вполне спокойным, но на следующий день мой слуга вошел ко мне вместе с офицером, который довольно вежливо сказал мне на хорошем французском, что я не должен удивляться, если буду арестован в моей комнате, с часовым у двери, поскольку, так как я иностранец, противная партия хочет увериться, что я не ускользну во время процесса. Он попросил у меня мою шпагу, которую я был вынужден ему отдать с большим моим сожалением. Она была хорошей стали и стоила пятьдесят луи; это был подарок от м-м д’Юрфе. Я известил о своем аресте моего адвоката, который заверил меня, что этот арест продлится лишь несколько дней. Будучи поставлен перед необходимостью оставаться у себя, я начал получать визиты от танцоров и танцовщиц, которые оказались самыми порядочными людьми из всех, кого я встречал. Отравленный стаканом вина, обманутый, обворованный, я оказался лишен свободы и в опасности быть приговоренным к уплате ста тысяч франков, в результате чего я должен был бы оказаться в одной рубашке, потому что никто не знал, что у меня есть в моем портфеле. Я оказался огорошен таким притеснением, я написал Мадам, ла Гарделе, и не получил ответа. Ла Бинетти, ла Тоскани и Баллетти, которые обедали или ужинали у меня, составили мое единственное утешение. Офицеры-мошенники являлись, каждый поодиночке, уговаривая меня отдать деньги одному, не давая другим, каждый заверяя, что избавит меня от неприятностей. Они удовольствовались бы тремя или четырьмя сотнями луи, но при этом, отдав одному, я не был бы уверен, что другие не явятся за тем же. Я сказал одному из них, который мне особенно надоел, что они доставили бы мне удовольствие, не докучая более визитами.

На пятый день моего ареста герцог Виртембергский выехал из Штутгарта, направляясь в Франкфурт, и в тот же день ла Бинетти пришла сказать, что Венский посланник велел ей известить меня, что суверен обещал офицерам не вмешиваться в это дело, и что поэтому он видит для меня опасность, что я стану жертвой несправедливого решения. Он советовал мне постараться избавиться от неприятностей, пожертвовав всем, что я имею в золоте и бриллиантах и получив отказ от требований от своих предполагаемых кредиторов в явной форме. Ла Бинетти не соглашалась с этим мнением, но сочла себя обязанной сказать мне, что посланник велел ей это передать.

Я не мог решиться лишиться моих украшений и опустошить мой сундучок, где у меня были часы, табакерки, другие шкатулки, оправы и портреты, которые стоили свыше сорока тысяч франков, но тот, кто заставил меня принять суровое решение, был мой адвокат, который наедине со мной сказал мне ясно и четко, что если я не могу решить дело, заплатив, мне следует подумать о спасении, так как без этого я пропал. Решение полицейского судьи, – сказал мне он, – будет расправой, поскольку вы, будучи иностранцем, не можете рассчитывать затянуть ваше дело, превратив его в обычное крючкотворство. Вы должны начать с того, чтобы назвать поручителей. Вам приведут местных свидетелей, которые расскажут, что вы профессиональный игрок, что это вы завели офицеров к своему соотечественнику Поччини, что это неправда, что вас опоили, и что это неправда, что у вас украли часы и табакерку. Скажут, что все это найдут в ваших чемоданах, когда судья прикажет составить опись вашего имущества. Ожидайте всего этого завтра или послезавтра, и не сомневайтесь в том, что я вам говорю. Придут опустошить ваши два чемодана, ваш сундук и ваши карманы, все опишут и все будет продано с молотка в тот же день, и если полученных денег не хватит для оплаты вашего долга и всех судебных издержек и вашего ареста, вас закатают, месье, в солдаты войск Его Светлейшей Милости. Я сам слышал офицера, вашего самого главного кредитора, который говорил, смеясь, что он сам заплатит четыре луи за ваш контракт, и что герцог будет очень доволен, что смогли приобрести прекрасного мужчину.

Адвокат ушел, оставив меня оцепеневшим. Его рассказ вверг меня в такой сильный ступор, что по меньшей мере час мне казалось, что все соки моего организма искали выхода, чтобы освободить место, которое они занимали. Меня разденут до рубашки и сделают солдатом! Меня!. Этого не будет. Изыщем средство, чтобы выиграть время.

Прежде всего, я написал офицеру, моему основному кредитору, что я соглашусь, но все трое должны собраться вместе и в присутствии нотариуса и свидетелей, чтобы засвидетельствовать их отказ от претензий и дать мне возможность сразу уехать. Трудность состояла в том, чтобы ни один из троих не состоял завтра в карауле, но я старался выгадать хоть один день; тем временем я надеялся, что добрый Боже меня просветит.

Я написал письмо президенту полиции, называя его Монсеньором и испрашивая его мощной защиты. Я говорил ему, что, решившись продать свое имущество, чтобы прекратить судебные действия, в результате которых меня хотят разорить, я прошу его приказать прекратить процедуры, затраты на которые ложатся на мой счет. Кроме того, я прошу его направить ко мне законного представителя, который оценит мое имущество по его действительной стоимости, так что я смогу согласовать претензии офицеров – моих кредиторов, с которыми я умоляю его быть моим посредником. Мой слуга отнес мои письма тем и другому.

После обеда офицер, который получил мое письмо и который требовал две тысячи луи, пришел в мою комнату. Он застал меня в постели, я сказал ему, что думаю, что у меня лихорадка, и что я жду от него сочувствия. Он сказал, что только что говорил с президентом полиции, который дал ему прочесть мое письмо.

– Придя к соглашению, – сказал он, – вы приняли верное решение, но вам не нужно, чтобы мы были все трое вместе. У меня есть все полномочия от моих двоих товарищей, заверенные нотариально.

– Месье, я прошу только удовлетворения увидеть вас всех вместе, и думаю, что вы не можете мне в этом отказать.

– Вы получите его; но если вы торопитесь, заверяю вас, что вы сможете нас увидеть только в понедельник, потому что один из нас будет в карауле следующие четыре дня.

– Я подожду понедельника, но дайте мне ваше слово чести, что все юридические действия будут приостановлены до этого времени.

– Я даю его вам, и вот моя рука. Я прошу вас, в свою очередь, о маленьком одолжении. Мне нравится ваша почтовая коляска. Отдайте мне ее за ту цену, в которую она вам обошлась.

– Охотно.

– Вызовите хозяина гостиницы и скажите ему, что она моя.

– Очень хорошо.

Он вызывает хозяина; я говорю тому, что моя коляска принадлежит месье, и он мне отвечает, что я волен ею распоряжаться, после того, как расплачусь, и сказав это, уходит. Офицер смеется, говорит мне, что уверен, что получит коляску, благодарит меня, обнимает и уходит.

Два часа спустя, приходит человек приличной наружности, говорящий по-итальянски, и передает мне от имени шефа полиции, что мои кредиторы придут вместе в понедельник, и что он тот, кто оценит мое имущество. Он мне советует поставить в соглашение условие, чтобы мои вещи не шли с молотка, и чтобы мои кредиторы ориентировались на цену, которую он поставит. Он обещает, что я буду доволен. Сказав ему, что я сделаю ему подарок в сотню луи, я встаю и предлагаю, чтобы он окинул глазом все, что у меня есть в моих двух чемоданах, и мои украшения.

Все осмотрев и заметив, что одни мои кружева стоят двадцать тысяч франков, он заверяет меня, что у меня более сотни тысяч франков, и что он скажет нечто совсем противоположное под большим секретом офицерам.

– опираясь на это, – говорит он мне, – попытайтесь уговорить их удовольствоваться половиной того, что вы им должны, и вы уедете с половиной своего имущества.

– В этом случае вы получите пятьдесят луи, и вот пока шесть.

– Я принимаю их. Рассчитывайте на мою дружбу. Весь Штутгарт знает, что ваши кредиторы мошенники, и герцог их знает; но он полагает себя обязанным закрывать глаза на их разбой.

После этих двух действий, я вздохнул спокойней. Имея в запасе пять дней, я должен был использовать их, чтобы обеспечить бегство со всем моим маленьким хозяйством, включая мою коляску. Это было трудно, но легче, чем из Пьомби. Мне достало и смелости и средств. Я послал просить на ужин Ла Тоскани, Баллетти и танцора Бинетти. Мне нужно было обсудить дело с людьми, которые могли не бояться гнева моих троих преследователей.

После хорошего ужина я проинформировал моих трех друзей обо всех обстоятельствах моей ситуации и о моем решении спастись, ничего не теряя из моего имущества.

Бинетти заговорил первым. Он сказал, что если я могу выйти из гостиницы и пойти к нему, я смогу выбраться через одно из окон его дома, я окажусь в чистом поле и в ста шагах от большой дороги, откуда смогу выехать на почтовой карете за пределы герцогства. Баллетти посмотрел из окна моей комнаты, выходящего на улицу, и решил, что я не смогу через него выбраться из-за дощатой крыши лавки. Я считаю это соображение правильным и говорю, что найду другой способ выйти из гостиницы, и меня заботит мой багаж. Ла Тоскани говорит, что я должен бросить чемоданы и переправить все их содержимое к ней, что она найдет способ переправить все туда, где я остановлюсь.

– Я вынесу все, – говорит она мне, – понемногу за раз, под моими юбками.

Баллетти говорит, что его жена ей поможет, и на этом мы останавливаемся.

Я говорю Бинетти, что буду у него в воскресенье в полночь, когда не должен буду убивать охрану, что стоит у дверей моей комнаты все время, кроме ночи. Охрана меня запирает, уходит спать и возвращается утром. Баллетти говорит о своем верном слуге, которого он направит на большую дорогу, где тот подождет меня с почтовой каретой. Ла Тоскани добавляет, что можно погрузить на эту карету весь мой багаж в других чемоданах. Она приступает к делу, спрятав две моих вещи под юбками. Три женщины так мне хорошо послужили в следующие дни, что в субботу в полночь мои чемоданы опустели, как и шкатулка, из которой я положил в карманы все, что было ценного.

Днем в воскресенье ла Тоскани принесла мне ключи от двух чемоданов, куда положила все мои пожитки, и Баллетти пришел заверить меня, что почтовая карета будет ждать на большой дороге, охраняемая его слугой. Уверившись, что все в порядке, я предпринял следующее, чтобы выйти из гостиницы.

Солдат, что прогуливался у дверей моей комнаты, обычно уходил, увидев меня лежащим в постели. Он желал мне доброй ночи, запирал меня и, положив ключ в карман, уходил. Он возвращался утром, но не открывал дверь, пока я не позову. Тогда входил мой слуга.

Солдат стражи обычно ужинал за маленьким столом, на который выносилось то, что я выделял ему со своего собственного стола. Вот какую инструкцию я выдал своему испанцу:

– После ужина, – сказал я ему, – вместо того, чтобы идти спать, я буду готов выйти из моей комнаты, и выйду оттуда, когда не увижу больше света снаружи. Выйдя, я спущусь по лестнице и беспрепятственно выйду из гостиницы. Я направлюсь прямо к Бинетти и через его дом выйду из города; я буду тебя ждать в Фюрстемберге. Никто не сможет помешать тебе уехать завтра или послезавтра. Ты, однако, должен, как только ты увидишь меня готовым в моей комнате, загасить свечу на столе, за которым ужинает часовой; ты легко ее погасишь, снимая нагар. Ты возьмешь ее, чтобы снова зажечь в моей комнате, и я воспользуюсь этим моментом темноты, чтобы выйти. Когда ты снова зажжешь свечу, ты вернешься к солдату, чтобы помочь ему прикончить бутылку. Когда ты ему скажешь, что я лег, он придет пожелать мне спокойной ночи, как это делает всегда, затем он меня запрет и уйдет вместе с тобой. Он ничего не поймет, когда зайдет сказать мне свое пожелание и увидит меня лежащим. Чтобы обмануть солдата, я помещу на подушке болванку для парика, прикрытую ночным колпаком, и взобью одеяло так, что легко будет ошибиться.

Все сошло вполне благополучно, как я услышал от самого Ледюка, три дня спустя, со всеми подробностями.

Пока Ледюк пил с часовым, я приготовился, с манто, накинутым на плечи, с охотничьим ножом на поясе, так как у меня больше не было моей шпаги, и двумя пистолетами в кармане.

Как только темнота снаружи заверила меня, что свеча погасла, я вышел из комнаты, спустился по лестнице и вышел из дверей гостиницы, никого не встретив. Оставалось четверть часа до полуночи. Я быстрыми шагами направился к дому Бинетти; при свете луны я увидел дома его жену, ожидающую меня в окне. Она открывает дверь, я поднимаюсь вместе с ней, и, не теряя ни минуты, она ведет меня к окну, через которое я должен выйти; жена Биллетти уже там, чтобы помочь мне спуститься вниз, и ее муж уже внизу, в грязи по колено, чтобы подать мне руку. Я начинаю с того, что бросаю ему свое манто.

Две очаровательные женщины опутывают меня веревкой, под мышки, поперек груди, и, держа ее за два конца, опускают меня, мало-помалу, очень осторожно и очень удобно, вопреки всей опасности. Никогда еще беглеца так хорошо не обслуживали. Баллетти, принимая меня, передает мне мое манто, затем говорит следовать за ним.

Не обращая внимания на грязь, в которой мы бредем по колена, и пролезая собачьими дырами там, где мы натыкаемся на живые изгороди, и лестницами, сделанными, чтобы помешать проникать зверям, мы доходим до большой дороги, очень усталые, несмотря на то, что расстояние не превышает трехсот-четырехсот шагов. Столько же мы проходим, чтобы добраться до коляски, стоящей закрытой, в ожидании меня, у отдельно стоящего кабака. Лакей Баллетти сидит в ней. Он выходит, говоря нам, что почтальон зашел только что в кабак и выйдет, выпив кружку пива. Я сажусь на его место и, хорошо его отблагодарив, говорю его хозяину уходить вместе с ним и предоставить мне дальнейшее.

Это было 2 апреля 1760 года, день моего рождения, отмеченный во всю мою жизнь многими происшествиями.

Почтальон две минуты спустя выходит из кабака, спрашивая, долго ли еще ждать, полагая, что говорит с тем же человеком, с которым он выехал из Канстата. Я оставляю его в его заблуждении и говорю ехать в Тюбинген, не останавливаясь для смены лошадей в Вальдембюке, он подчиняется; однако мне становится смешно при виде его лица, когда он рассмотрел меня в Тюбингене. Слуга Баллетти был очень молод и очень маленького роста; когда почтальон говорит мне, что я не тот, с кем он выехал, я отвечаю, что очевидно он был пьян, и, успокоенный двумя флоринами, которые я ему дал на чай, он ничего не ответил. Я выехал дальше и остановился лишь в Фюрстемберге, где был уже спокоен.

Хорошо поужинав и еще лучше поспав, я написал каждому из трех офицеров одно и то же письмо. Я вызвал на дуэль всех троих, сказав ясно и четко, что если они не придут, я буду называть их в дальнейшем не иначе как J… F…. Я обещал им ждать их три дня, начиная со дня написания письма, надеясь их убить всех троих и стать после этого знаменитым по всей Европе. Я написал также ла Тоскани, Баллетти и ла Бинетти, порекомендовав им моего слугу.

Офицеры не пришли, но в эти три дня дочери хозяина гостиницы помогли мне провести время со всем возможным удовольствием.

На четвертый день, в полдень, я увидел прибывшего Ледюка с чемоданом, привязанным к седлу. Первое, что он мне сказал, было, что я должен ехать в Швейцарию, так как весь город Штутгарт знает, что я здесь, и что я должен опасаться, потому что три офицера из мести легко могут организовать мое убийство. После того, как я сказал ему, что не нуждаюсь в его советах, он поведал мне о том, что произошло после моего бегства.

– После вашего ухода, – сказал он, – я отправился спать. На другой день в восемь часов часовой пришел и стал прогуливаться перед вашей дверью, и в десять пришли три офицера. Когда я сказал им, что вы еще спите, они ушли, сказав мне, чтобы я их позвал из кафе, когда ваша комната откроется, но, не видя меня, они пришли снова в полдень и приказали солдату караула открыть вашу дверь. Я насладился прелестной сценой.

Они решили, что вы спите, пожелали вам доброго утра, приблизились к вашей кровати, потрясли вас, колпак сполз, болванка для парика упала и, увидев их потрясенными, я не смог удержаться и прыснул.

– Ты смеешься, мерзавец? Ты скажешь нам, где твой хозяин.

На эти слова, сопровождаемые ударом трости, я ответил с проклятием, что они могут допросить только часового. Часовой сказал, что вы могли уйти только через окно, но они вызвали капрала и приказали взять невинного солдата под арест. На этот шум поднялся хозяин, открыл чемоданы и, увидев их пустыми, заявил, что ваша почтовая коляска послужит ему платой, и оставил без внимания, когда офицер сказал, что вы ее ему продали.

Пришел другой офицер и, услышав о происшедшем, решил, что вы не могли уйти иначе, чем через окно, и поэтому приказал, чтобы солдата освободили; но произошла, на мой взгляд, самая черная из несправедливостей. Поскольку я продолжал говорить, что не знаю, куда вы могли уйти, и потому что я не мог удержаться от смеха, решили меня отправить в тюрьму. Мне сказали, что я там пробуду, пока не скажу, где вы, или, по крайней мере, где ваши вещи.

На следующий день пришел один из офицеров и сказал, что меня приговорят к галерам, если я буду продолжать отказываться. Я ответил ему, что даю слово испанца, что ничего не знаю, но даже если бы знал, я ни за что не сказал бы ему, потому что, по чести, я не могу стать шпионом против моего хозяина. Палач, по приказу этого месье, выдал мне плетей и после этой церемонии меня отпустили. Я пошел спать в гостиницу, и на другой день весь Штутгарт узнал, что вы здесь и что вы прислали отсюда офицерам вызов на дуэль. Это глупость, говорят все, потому что они так не поступят, но м-м Бинетти мне велела вам передать, что вы должны отсюда уехать, потому что они могут послать вас убить. Хозяин продал вашу почтовую коляску и ваши чемоданы венскому посланнику, который помог вам, как говорят, выйти через окно помещения, которое он сдает Бинетти. Я сел в почтовую карету, так что никто мне не мешал, и вот я здесь.

Три часа спустя после его прибытия я сел в почтовую карету до Шафхаузена, и оттуда направился в Цюрих, наняв лошадей, потому что в Швейцарии нет почты. Там я очень хорошо поселился в «Шпаге».

Сидя в одиночестве после ужина, в одном из богатейших городов Швейцарии, где я очутился, как будто упав с неба, потому что у меня не было ни малейшего намерения туда попасть, я предался размышлениям о моем теперешнем положении и моей прошедшей жизни. Я обратился в моей памяти к моим несчастьям и удачам и обдумал свое поведение. Я понял, что сам привлек к себе все беды, которые со мной случились, и злоупотребил милостями, что предоставила мне Фортуна. Пораженный несчастьем, в которое я только что впрыгнул двумя ногами, я содрогался, я решал перестать быть игрушкой Фортуны, вырваться из ее рук. Располагая сотней тысяч экю, я решил создать себе стабильное положение, исключив всякие случайности. Совершенный мир есть самое большое благо.

Охваченный этой мыслью, я лег спать, и самые приятные сновидения посетили меня в моем уединении, в изобилии и спокойствии. Мне снилось, что я живу в прекрасной сельской местности, что я там хозяин, наслаждаюсь свободой, которую напрасно ищут в обществе. Я спал, но во сне убеждал себя, что не сплю. Неожиданное пробуждение на рассвете дало мне ясность; я подосадовал на себя и решил осуществить свой сон, я поднялся, оделся и вышел, даже не попытавшись понять, куда я иду.

Час спустя, выйдя из города, я оказался среди гор; Я решил бы, что заблудился, если бы не колеи, которые убедили, что эта дорога должна вывести меня в какие-то обитаемые места. Я встречал каждые четверть часа каких-то крестьян, но доставил себе удовольствие не спрашивать их ни о чем. Пройдя неторопливым шагом часов шесть, я очутился вдруг на большой равнине между четырех гор. Я заметил слева от себя, в прекрасной перспективе, большую церковь, примыкающую к большому зданию правильной архитектуры, которая влекла к себе проходящих мимо. Подойдя, я увидел, что это должен быть монастырь, и обрадовался про себя, поняв, что я нахожусь в католическом кантоне.

Я вошел в церковь; я увидел внутри прекрасную отделку алтарей из мрамора и орнаментов и, прослушав последнюю мессу, зашел в ризницу, где увидел монахов-бенедиктинцев. Один из них, которого, по кресту, что он носил на груди, я принял за аббата, спросил, не хочу ли я осмотреть все, что есть замечательного в алтаре, не сходя с балюстрады; я ответил, что он окажет мне честь и удовольствие, и он пошел сам, в сопровождении двух других, показывая мне богатую отделку помещения, ризы, покрытые крупным жемчугом, и вазы для святых даров, украшенные алмазами и другими каменьями.

Очень плохо понимая по-немецки и, тем более, швейцарский жаргон, который таков же по отношению к немецкому, как генуэзский – к итальянскому, я спросил у аббата на латыни, давно ли сооружена церковь, и он рассказал мне подробно ее историю, закончив, что это единственная церковь, которая была освящена непосредственно И.-Хр. Видя мое изумление и желая доказать, что он говорит мне только чистую и совершенную правду, он отвел меня в церковь и показал на поверхности мраморной плиты пять вдавленных следов, которые оставили пять пальцев И.-Хр., когда он лично освящал эту церковь. Он оставил эти знаки, чтобы нехристи не могли сомневаться в чуде, и чтобы избавить настоятеля от заботы приглашать епископа этой епархии для освящения этой церкви. Тот же настоятель узрел эту истину в чудесном сновидении, которое ему указало ясно и недвусмысленно, чтобы он больше об этом не думал, так как эта церковь divinitiis consecrata и что это так же верно, как ясно видны в таком-то месте церкви пять вдавленных пальцев. Настоятель туда пошел, увидел их и возблагодарил господа.