Этот аббат, очарованный покорным вниманием, с которым я выслушивал его россказни, спросил меня, где я здесь поселился, и я ответил, что нигде, поскольку, придя из Цюриха пешком, я сразу вошел в церковь. Тогда он сложил руки и воздел их кверху, глядя в небо и как бы благодаря бога за то, что он тронул мое сердце и направил меня в паломничество, чтобы принести сюда мои прегрешения, потому что, говоря по правде, я всегда имел вид великого грешника. Он сказал мне, что, поскольку уже полдень, я окажу ему честь, пойдя с ним отведать супу, и я согласился. Я еще не знал, где нахожусь, и не хотел у него спрашивать, с радостью оставляя его во мнении, что пришел туда специально в паломничество, чтобы замолить мои грехи. Дорогой он сказал мне, что монахи постятся, но я могу есть скоромное вместе с ним, потому что он получил бреве от папы Бенуа XIV, который позволил ему есть скоромное всякий день вместе с тремя сотрапезниками. Я ответил, что охотно поучаствую в его привилегии. Войдя в свои апартаменты, он показал мне бреве в рамке, под стеклом, висящее над ковриком, напротив стола, выставленное на обозрение любопытным и сомневающимся. На столе было только два прибора, и слуга в ливрее быстро принес третий. Аббат предложил мне этот третий прибор, сказав, что второй – для его канцлера.

– Мне нужна, – сказал он с скромным видом, – канцелярия, так как, в качестве аббата Нотр-Дам де Эйнсидель, я являюсь также князем Святого римского государства.

Я вздохнул с облегчением. Я, наконец узнал, где я нахожусь, и был обрадован, так как читал и слышал разговоры о монастыре Нотр-Дам от монахов-отшельников. Это было Лоретто этой страны гор. За столом князь-аббат счел возможным расспросить меня, из какой я страны, женат ли, и если я собираюсь объездить Швейцарию, он снабдит меня рекомендательными письмами повсюду, где я хочу побывать. Я ответил, что я венецианец, неженат, и что с удовольствием приму от него письма, которые он окажет мне честь дать, после того, как я расскажу ему, кто я такой, в ходе доверительной беседы, которой, я надеюсь, он меня удостоит.

Вот каким образом я решился исповедаться ему, до того момента не испытывая к этому никакого желания. Это было мое внезапное желание. Мне казалось, что я делаю только то, чего хочет Бог, потому что я следовал идее, заранее не обдуманной, упавшей с неба. Итак, я изъявил ему достаточно ясно, что он должен стать моим исповедником, на что он повел со мной рассуждения, полные елея, которые меня не утомили, поскольку сопровождались весьма тонким обедом, с блюдами из бекасов и куликов.

– Откуда, мой преподобный отец, такая дичь в этот сезон?

– Это секрет, месье, который я вам с удовольствием открою. Я храню эту дичь до шести месяцев без доступа воздуха, так что она не портится.

Этот князь церкви был перворазрядный лакомка и гурман, сохранявший при этом строгий вид. Его рейнское вино было превосходным. Принесли озерную форель, и он заметил мне с улыбкой, на цицероновой латыни, что было бы проявлением гордыни отказаться от нее лишь потому, что это рыба, тонко подчеркнув этот софизм. Он внимательно меня разглядывал и, изучив мои повадки, мог больше не опасаться, что я попрошу у него денег, что, как я увидел, его успокоило. После обеда он послал со мной канцлера, и тот провел меня по всему монастырю и, наконец, в библиотеку, где я увидел портрет кёльнского Выборщика в епископском облачении. Я сказал, что он похож, но что художник сделал его несколько менее красивым, и показал его портрет в прекрасной табакерке, которую во время обеда еще не доставал из кармана. Он весело отметил каприз Его Электорального высочества, чтобы художник изобразил его Великим Магистром, и полюбовался красотой табакерки, и им все больше и больше овладевала идея относительно моей особы. Но библиотека вызвала бы у меня восторженные восклицания, если бы я был один. Книги были только in-folio. Самые новые были старше, чем в век, и все эти толстые книги трактовали только вопросы религии. Библии, комментаторы, святые отцы. Несколько легистов на немецком, анналы и большой словарь Хоффмана.

– Но ваши монахи. – спросил я, – имеют ли у себя в комнатах книги по физике, истории, о путешествиях?

– Нет, – сказал он, – они хорошие люди, которые не думают ни о чем другом, кроме как исполнять свой долг и жить в мире.

В этот момент во мне родилось желание сделаться монахом, но я ничего ему не сказал. Я попросил лишь отвести меня в свой кабинет, где я принесу ему полную исповедь во всех моих прегрешениях, чтобы получить завтра отпущение грехов и принять от него святое причастие, и он отвел меня в маленький флигель, где даже не предложил мне стать на колени. Он усадил меня напротив себя и по меньшей мере в течение трех часов я рассказывал ему о своих скандальных похождениях, но без красочности, так как мне нужно было придерживаться стиля покаяния, хотя когда я повторял в уме свои проделки, я не мог их порицать. Несмотря на это, он не усомнился, по крайней мере, в моем исправлении; он сказал, что раскаяние придет, когда с помощью правильного поведения я снова обрету благодать, потому что, по его мнению, и еще более по моему, без благодати невозможно почувствовать раскаяние. Произнеся слова, которые способны очистить от греха весь людской род, он посоветовал мне удалиться в комнату, которую он мне дает, провести остаток дня в молитвах и рано лечь спать, откушав супу, если я намерен ужинать. Он сказал мне, что назавтра, на первой мессе, я причащусь, и мы расстались.

В одиночестве, в моей комнате, я склонился к идее, которая пришла мне перед исповедью. Я решил, что нахожусь в том самом месте, в котором смогу жить счастливо до своего последнего часа, не полагаясь более на фортуну. Мне казалось, что это зависит только от меня, потому что я чувствовал уверенность, что аббат не откажет мне в принятии в свой орден, в случае, если я передам ему, например, десять тысяч экю, с тем, чтобы дать мне ренту, которая, после моей смерти, перейдет монастырю. Для счастья, как мне казалось, мне нужна только библиотека, и я был уверен, что мне позволят ее устроить по моему выбору, если я сделаю вклад в монастырь, оставив за собой лишь свободный выбор книг на всю свою жизнь. Что касается общества монахов, раздоров, дрязг, неотделимых от их натуры, которую я знал, я был уверен, что не буду в них замешан, так как, ничего не желая и не питая никаких амбиций, способных вызвать их зависть, я мог ничего не опасаться. Я видел возможность будущего раскаяния, и страх приводил меня в трепет, но я льстил себя надеждой, что найду способы от него излечиться. Испрашивая одеяния Св. Бенедикта, я испрошу срок в десять лет, перед тем как принять постриг. Впрочем, я решил, что не хочу никакой нагрузки, никакого религиозного титула, я хочу только мира в душе и всей приличной свободы, которой могу пожелать, не вызывая скандала. Если аббат даст мне десять лет послушничества, которых я у него попрошу, я предложу ему оставить у себя десять тысяч экю, уплаченные мной авансом, если я решусь отказаться от пострига. Я записал свой проект на бумаге, после чего заснул, и назавтра, после принятия святого причастия, представил его аббату, когда он пригласил меня выпить чашку шоколаду.

Он прочитал мою записку перед тем, как мы позавтракали, ничего мне не сказал, и, перечитав ее во время прогулки, сказал, что ответит мне после обеда.

После обеда этот славный аббат сказал мне, что его коляска готова, чтобы отвезти меня в Цюрих, где он просит меня подождать две недели его ответа. Он пообещал, что сам принесет его мне, и дал мне два запечатанных письма, попросив отнести их лично по адресам.

– Ваше преподобие, я бесконечно обязан вашему высочеству, я отнесу ваши письма и буду вас ждать в «Шпаге» и надеюсь, что вы удовлетворите мои пожелания.

Я принял его руку, которую он очень скромно протянул для поцелуя.

Когда мой испанец увидел меня вернувшимся, он разразился смехом, объяснившим его мысль.

– Чему ты смеешься?

– Я смеюсь тому, что, едва приехав, вы находите случай развлекаться два дня.

– Скажи хозяину, что мне нужна коляска в моем распоряжении на две недели и хороший наемный слуга.

Хозяин, которого звали Оте, и который имел звание капитана, явился лично сказать, что в Цюрихе есть только открытые коляски; я согласился, и он поручился за верность предлагаемого наемного слуги. На другой день я отнес письма по адресам, это были г-н Орсильи и г-н Песталуци, их не было дома. Я увидел обоих после обеда у себя; они просили меня обедать у них по их дням и пригласили с собой в городской концерт, потому что там не было другого зрелища, кроме этого; он предназначался только для граждан-абонентов и для иностранцев, которые должны были платить экю, но они сказали, что я должен пойти как гражданин, и наперебой воздавали при мне хвалы аббату Эйнсиделя. На этом концерте, на котором звучала инструментальная музыка, я очень скучал. Мужчины все сидели по одну сторону, где и я со своими гостеприимцами, женщины – по другую, и мне это не понравилось, потому что, несмотря на мое грядущее обращение, я заметил среди них трех-четырех, которые мне приглянулись, которые обратили внимание на меня и с которыми я охотно бы полюбезничал. По окончании концерта выход произошел вперемешку, и два гражданина представили мне своих жен и дочерей; эти дочери положительно были из самых очаровательных в Цюрихе. Церемонии на улице были очень короткими, так что, поблагодарив этих господ, я вернулся к себе. Назавтра я обедал в семейном кругу у г-на Орельи, где воздал должное достоинствам его дочери, но не выявляя при этом своих чувств. На другой день у г-на Песталучи я играл в точности ту же роль, хотя мадемуазель легко продемонстрировала мне свой ум в вопросах галантности. Я оказался, к моему большому удивлению, очень ученым, и через три-четыре дня весь Цюрих знал об этом. Я наблюдал, что на променадах на меня поглядывали с почтением, что для меня было ново. Я все больше убеждался, что стать монахом было мое истинное призвание. Я скучал, но видел, что при таком внезапном изменении нрава это было неизбежно. Эта скука исчезнет, когда я привыкну к мудрости. Я проводил утром по три часа с преподавателем языка, который учил меня немецкому; он был итальянец, родом из Генуи, его звали Джустиниани, он был капуцин, и отчаяние заставило его отступить от веры. Этот бедный человек, которому я давал каждый день по экю и шести франкам, явился для меня ангелом, посланцем Провидения, а в моем безумном предполагаемом обращении я принимал его за дьявола, вышедшего из ада, потому что он пользовался каждым перерывом в наших длительных занятиях, чтобы говорить мне дурное обо всех религиозных отправлениях, и те, что имели наиболее привлекательный вид, были, по его мнению, самыми извращенными, поскольку были самыми соблазнительными. Он честил всех монахов как самых низких каналий рода человеческого.

– Однако, – как-то сказал я ему, – Нотр-Дам де Ейнсидель, например? Согласитесь, что…

– Что? Это объединение двух дюжин бездельников, невежд, порочных, лицемеров, сущих свиней, которые…

– Но его Высокопреподобие аббат?

– Крестьянин-выскочка, играющий роль принца и в своем самомнении вообразивший себя принцем.

– Но он ведь действительно…

– Отнюдь, это маска; я смотрю на него как на шута.

– Что он вам сделал?

– Ничего. Он монах.

– Он мой друг.

– Если так, простите мне все, что я сказал.

Этот Джустиниани, однако, меня смутил. На четырнадцатый день моего предполагаемого обращения, накануне дня, в который аббат обещал нанести мне визит, в шесть часов пополудни я сидел у окна, откуда видел прохожих и всех, кто прибывал к моей гостинице в коляске. Я увидел карету, запряженную четверкой лошадей, подъехавшую крупной рысью и остановившуюся у моих дверей. Официант подошел открыть дверцу кареты, так как на запятках не было слуги, и я увидел четырех женщин, хорошо одетых, которые оттуда вышли. Я не нашел ничего особенного в первых трех, но четвертая, одетая в то, что называют амазонкой, меня поразила. Эта молодая брюнетка с черными глазами, очень контрастирующими с цветом волос, с решительными бровями, лилейным цветом лица и розовыми щеками, под шляпкой голубого сатина, из-под которой свисал серебряный локон, падавший ей на ушко, представляясь талисманом, ввергавшим меня в ступор. Я лег грудью на подоконник, выгадывая десяток дюймов, и она подняла свою очаровательную головку, как будто я ее позвал. Моя необычная позиция заставила ее рассматривать меня с полминуты, что слишком для приличной женщины. Она входит, я перемещаюсь к окну из моей прихожей, которое выходит в коридор, и вижу ее быстро поднимающейся, чтобы догнать своих трех компаньонок, только что прошедших. Когда она оказалась перед моим окном, она случайно повернула голову и, увидев меня стоящим, ускорила шаги, издав легкий вскрик, как будто увидав привидение, но тут же справилась, засмеявшись, и упорхнула в комнату, где скрылись ее подруги.

Спасайтесь, смертные, если у вас есть силы, от подобной встречи. Сопротивляйтесь, фанатики, если можете, обращаясь к безумной идее похоронить себя в келье, если увидите то, что мне довелось увидеть в тот момент в Цюрихе, 23 апреля. Я бросился на кровать, чтобы успокоиться. Я вернулся к окну в коридоре пять-шесть минут спустя и, увидев официанта, выходящего из комнаты новоприбывших, сказал ему, что буду ужинать внизу за общим столом.

– Если вы хотите там ужинать, чтобы быть с этими дамами, это бесполезно. Они будут ужинать в своей комнате в восемь часов, чтобы уехать завтра на рассвете.

– Куда они едут?

– Они направляются в Эйнсидель в паломничество. Они все четверо католички.

– Откуда они?

– Из Золотурна.

– Как их зовут?

– Я не знаю.

Я вернулся в кровать, я думал ехать в Эйнсидель. Но что я буду там делать? Они едут туда исповедоваться, причащаться, беседовать с Богом, со святыми, с монахами; с каким лицом я предстану там? Может также статься, что я встречу дорогой аббата, и к тому же я должен, вопреки аду и небесам, следовать своей дорогой. Я отбросил эту мысль, но я видел, что если бы у меня был настоящий друг, я отправился бы с ним залечь в засаде, чтобы похитить амазонку, что было бы самым легким делом, потому что с ними не было никого из сопровождения. Я подумал было дерзко пойти и пригласить их на ужин, но боялся, что остальные три паломницы меня выгонят; мне казалось, что амазонка является богомолкой только для проформы, потому что ее лицо говорило об этом, и давно уже мне не доводилось обманываться в физиономии женщины.

Но неожиданно самая счастливая из идей возникла в моей возбужденной душе. Я вернулся к моему окну в коридор и оставался там, пока не появился проходящий мимо официант; я зазвал его в свою комнату, дал ему луи и сказал, чтобы он дал мне свой зеленый передник, такой, как его, потому что я хочу пойти прислуживать за столом этих дам.

– Ты смеешься?

– Я смеюсь над вашей прихотью. Пойду принесу вам передник. Более красивая спросила у меня, кто вы такой.

– Это может быть, потому что она видела меня мимоходом, но она меня не узнает. Что ты ей сказал?

– Что вы итальянец, и все.

– Запомни, что надо быть сдержанным.

– Я попросил вашего испанца прийти обслуживать за ужином, потому что я один, и у меня еще стол внизу.

– Он не должен появляться в комнате, пока я разыгрываю свою роль, потому что этот дурачок не может удерживаться от смеха, и все полетит к черту. Позови его. Он должен будет ходить в кухню и приносить мне оттуда блюда.

Официант возвратился с передником, и с ним Ледюк. Я сказал ему со всей серьезностью, чего я от него хочу, он смеялся как безумный, но заверил меня, что все сделает. Я велел дать мне разделывательный нож, убрал волосы под косынку, раздвинул ворот рубашки, надел передник поверх пурпурной куртки, отделанной золотым галуном, посмотрелся в зеркало и нашел, что выгляжу гнусно и плохо похож на персонаж, который должен представлять. Я был вне себя от восторга. Они из Золотурна. Они говорят по-французски. Ледюк мне сказал, что официант сейчас принесет ужин. Я вхожу в их комнату и говорю, глядя на стол:

– Сейчас вас обслужат, медам.

– Поторопитесь же, – говорит самая некрасивая, – потому что мы должны подняться до света.

Я расставляю стулья и вижу уголком глаза, что красотка неподвижна, я бросаю на нее молниеносные взгляды и вижу, что она ошеломлена. Я выхожу навстречу официанту, помогаю ему поместить блюдо на стол, и официант уходит, говоря мне:

– Останься здесь, так как я должен пойти обслуживать внизу.

Я беру тарелку и ставлю ее перед той, что меня поразила, не глядя на нее, но прекрасно ее вижу, вижу только ее. Она удивлена; другие меня не замечают. Я подхожу сменить ей тарелку, потом быстро меняю другим, те сами берут кипяток, пока я передаю им с великолепной сноровкой соленого каплуна.

– Вот, – говорит очаровательница, – официант, который отлично обслуживает. Давно ли вы, мой дорогой, служите в этой гостинице?

– Всего несколько недель, мадам. Вы очень добры.

Я спрятал под рукавами моей куртки манжеты ручной вышивки, которые застегивались на запястьях, но жабо высовывалось слегка из выреза, она его заметила и сказала мне:

– Подождите, подождите.

– Чего желаете, мадам?

– Покажите-ка. Это превосходные кружева.

– Да, мадам, мне это говорили; но они старые. Это итальянский сеньор, который здесь живет, мне подарил.

Говоря это, я позволил ей вытянуть наружу всю манжету; она проделала это медленно, не глядя на меня, но делая это, по-моему, специально очень медленно, давая мне насытиться видом ее очаровательной физиономии. Какой упоительный момент! Я понимал, что она меня узнала, и, видя, что она соблюдает секрет, какое огорчение я испытал, сознавая, что должен довести до конца мой маскарад. Одна из ее подруг, в конце концов, решила прекратить изучение ею моих манжет, сказав:

– Какое любопытство! Кажется, что ты никогда не видела кружев.

Моя героиня краснеет. Ужин кончается. Они расходятся по своим углам, чтобы раздеться, в то время, как я разбираю стол; но красавица садится писать. Я не хочу быть настолько фатом, чтобы решить, что она пишет для меня. Вынеся все, я останавливаюсь в дверях.

– Чего вы ждете? – спрашивает она.

– На вас сапожки, Мадам. Вы же не захотите ложиться обутая.

– Действительно, вы правы. Я, должно быть, неправа, что рассердилась на вас за то, что вы заметили эту ошибку.

– Не смогу ли я вам помочь, мадам?

Я опускаюсь перед ней на колени, она протягивает мне ноги, продолжая писать; я расшнуровываю ее сапожки, передаю их ей, затем я расстегиваю подвязки ее панталон, чтобы их снять и доставить мне удовольствие видеть, и еще большее – потрогать ее икры, но она говорит мне, прервав свое письмо:

– Ну вот, достаточно, достаточно, я не думала, что вы проявите такое усердие. Мы увидимся завтра вечером.

– Вы будете ужинать здесь, мадам?

– Разумеется.

Я выхожу, унося с собой сапожки и спрашивая, желает ли она, чтобы я запер дверь, или чтобы оставил ключ внутри.

– Оставьте ключ внутри, любезный, я запру сама.

Я вышел, и она заперла дверь. Мой испанец берет у меня сапожки и говорит, смеясь, как сумасшедший, что она меня провела.

– Как?

– Я все видел. Вы играли свою роль как ангел, и я уверен, что завтра утром она даст вам луи на чай, но если вы мне его не отдадите, я все раскрою.

– Молчи, мерзавец, вот тебе аванс, принеси мне поужинать.

Вот удовольствия моей жизни, которых я не могу больше испытать; но у меня осталось удовольствие их пережить еще раз, о них рассказывая. И, несмотря на это, есть чудовища, которые призывают это запретить, и дураки-философы, которые утверждают, что все это не более чем суета.

В воображении я спал с амазонкой; радость искусственная, но чистая, и я оказался перед ее дверью, с ее вычищенными сапожками в руке, как раз, когда кучер пришел их будить. Я спросил их для проформы, хотят ли они завтракать, и они со смехом ответили, что у них нет аппетита. Я вышел, чтобы дать им возможность одеться, но дверь оставалась открытой, и мои глаза завтракали видом алебастровой груди. Она обратилась ко мне, спрашивая, где ее сапожки, и я попросил позволить мне их ей надеть. Она обулась, и поскольку на ней были велюровые панталоны, видом походила на мужчину, но впрочем, при чем тут официант? Тем хуже для него, если он смеет надеяться на что-то серьезное, кроме тех пустяков, что ему достались. Он будет наказан, потому что никогда не будет настолько отважен, чтобы пойти дальше. Сегодня, став старым, я приобрел некоторые привилегии в этом роде и радуюсь, пренебрегая ими, но и пренебрегая теми, кто мне их предоставляет.

После их отъезда я снова лег, а проснувшись, узнал, что аббат в Цюрихе. Г-н Оте сказал мне часом позже, что он будет обедать со мной тет-а-тет в моей комнате. Я сказал, что платить буду я и что он должен принять нас как принцев.

Бравый прелат вошел ко мне в полдень и сделал мне комплимент по поводу прекрасной репутации, которую я заслужил в Цюрихе, что позволило ему предположить, что мое преображение продолжается.

– Вот, – сказал он мне, – дистих, который вы должны вывесить на дверях ваших апартаментов:

Inveni portum. Spes et fortuna valete; Nil mihi vobiscum est: ludite nunc alios. [13]

– Это перевод, – сказал я ему, – двух греческих стихов Эврипида; но они были бы хороши в другие времена, монсеньор, так как за вчерашний день я изменил намерения.

Он поздравил меня и пожелал мне исполнения всех моих желаний, заверив по секрету, что ему было бы легче добиться спасения, оставаясь в миру, чем удалившись в келью. Этот текст показался мне свойственным не лицемеру, но порядочному человеку, исполненному здравого смысла. После обеда я осыпал его всеми возможными изъявлениями благодарности, проводил его до самой дверцы его коляски и видел, что он уезжает, весьма довольный. Затем я занял место у окна моей комнаты, выходящего к мосту, ожидая моего ангела, который явился из Золотурна специально, чтобы избавить меня от страданий монашества. Я наслаждался самыми красивыми замками Испании вплоть до прибытия коляски. Она приехала в шесть часов, я спрятался, но так, чтобы видеть, как выходят дамы. Я вижу их и замечаю, что все четверо смотрят на окно, в котором красавица видела меня в предыдущий день. Это любопытство, которого не могло бы возникнуть, если бы красотка не раскрыла мой секрет, показало, что она рассказала все, и руки у меня опустились. Я разочаровался не только в надежде пойти дальше в очаровательном приключении, но и в вере в то, что я хорошо сыграл свою роль. Я предвидел, что, возможно, утрачу уверенность, надоем, буду высмеян и освистан. Эти мысли все портили; я сразу решил, что не буду исполнять перед ними фарс, в котором смогу посмеяться только над собой. Если бы я интересовал амазонку так, как она интересовала меня, она бы не стала раскрывать игру; она этим все сказала; она не захотела пойти в игре дальше, либо, по недомыслию, не предвидела, что ее нескромность свяжет мне руки и ноги, потому что две из трех остальных мне положительно не нравились, и если женщина, что мне нравилась, меня вдохновляла, другая, которая мне не нравилась, сбивала с толку. Предвидя все, что может произойти неприятного, если я не появлюсь к столу, я ушел. Я встретил Джустиниани. Я поведал ему о своем желании провести пару часов в обществе юной и продажной красотки, и он отвел меня к двери, где, как он сказал, на втором этаже я найду то, что ищу, шепнув на ушко старухе, которую там увижу, его имя. Он не осмелился пойти со мной, потому что его могли знать и доставить ему неприятности в этом городе, где полиция в этих вопросах была весьма сурова. Он сказал мне также, что я должен заходить в этот дом, лишь будучи уверен, что меня не видят, и чтобы дождался сумерек. Я так и сделал; меня дурно накормили, но неплохо развлекли в обществе двух юных работниц, вплоть до полуночи. Моя щедрость, неизвестная в этой стране, доставила мне дружбу женщины, которая пообещала мне сокровищ этого рода, если я продолжу приходить к ней, соблюдая все предосторожности, чтобы меня не заметили. По возвращении Ледюк сказал мне, что я хорошо сделал, что сбежал, потому что вся гостиница узнала о моем маскараде, и все, включая г-на Оте, намеревались развлечься, собравшись около комнаты, чтобы наблюдать, как я играю роль официанта; это сообщение мне очень не понравилось.

– Это я, – продолжал он, – занял ваше место. Эту даму зовут В… Я никогда не видел столь пикантной.

– Не спрашивала ли она, где другой официант?

– Нет. Это другие задавали этот вопрос несколько раз.

– А м-м В. ничего не говорила?

– Ничего. Она стала грустна, сделала вид, что не интересуется вами, когда я сказал, что вчерашний официант не появляется, потому что заболел.

– Почему же ты сказал, что я болен?

– Что-то же было нужно сказать.

– Ты расшнуровывал ее сапожки?

– Она не захотела.

– Кто тебе сказал ее имя?

– Кучер. Она новобрачная, и муж преклонного возраста.

Я лег спать, и назавтра рано занял место у окна, чтобы увидеть, как они садятся в коляску, но не прятался за занавеску. Мадам шла последней, и, чтобы посмотреть наверх, спросила, не идет ли дождь, и приподняла свою сатиновую шляпку. Я быстро снял свою, и она приветствовала меня грациозной улыбкой.