Я бросился в постель, приказав Клермону на будущее больше меня не ждать. Я смеялся над проектом Клементины, которая полагала, что средством устранения аппетита для кого-нибудь является поставить перед его глазами любимые блюда, объяснив ему при этом, что ему запрещено к ним притрагиваться. Она не встречалась в этой области ни с кем, кроме меня, но слова, которые она мне сказала, что, если противиться желаниям, то человек не будет унижен, получив удовлетворение, были полны смысла. Унижение, которого он боится, происходит из преданности и уважения к своим обязанностям, и она оказывала мне честь, предположив, что я думаю, как она. Я должен был оставить ее так думать. Я заснул, решив никогда не предпринимать ничего с тем, кто мог вынудить меня потерять его доверие.

На следующий день я был разбужен очень поздно. Она пришла пожелать мне доброго утра, держа в руках «Верного пастыря».

– Я прочла первый акт, – сказала она; я не читала ничего, столь трогательного. Поднимайтесь. Мы прочтем второй перед обедом.

– Смею ли я подниматься перед вами?

– Почему нет? У мужчины очень мало есть такого, что требуется скрывать для соблюдения приличий.

– Будьте же добры подать мне эту рубашку.

Она передала ее, смеясь, и я, поблагодарив, сказал, что при первой возможности окажу ей такую же услугу.

– От вас до меня, – сказала она, краснея, – расстояние меньше, чем от меня до вас.

– Кстати, моя божественная Геба, вы ответили мне как настоящий оракул, как вы делали, когда вам поклонялись в Коринфе.

– Разве храм Гебы был в Коринфе? Сардини этого не говорил.

– Но Апполодор так говорил. Там было даже убежище. Но я прошу вас не уходить от вопроса. То, что вы сказали, противоречит геометрии. Дистанция от вас до меня должна быть такой же, как от меня до вас.

– Я сказала глупость.

– Вовсе нет. У вас была мысль, верная или нет, и я хотел бы ее знать.

– Ну что ж! Две дистанции зависят от подъема или спуска. Разве неправда, что спуск свойственен свободно отпущенному телу, без того, чтобы его нужно было толкать? Не правда ли также, что без толчка невозможен подъем? Если это правда, согласитесь, что я, будучи меньше вас, могу вас достичь, лишь поднимаясь, что трудно, в то время, как вам, для того, чтобы добраться до меня, достаточно отпустить тормоза, что легко. Поэтому, вы ничем не рискуете, позволяя мне сменить вам рубашку, но я весьма рискую, позволив вам проделать ту же операцию. Ваш бросок ко мне может меня обременить. Вы согласны?

– Согласен ли я? Я вне себя. Никогда не доказывался парадокс с большей убедительностью. Я мог бы к вам придраться, но предпочту промолчать, восхититься и преклониться.

– Благодарю вас, но оставим церемонии. Как смогли бы вы ко мне придраться?

– При той ловкости, с какой вы пустили в оборот мои размеры, не хотите же вы сказать, что разрешили бы мне сменить вам рубашку, если бы я был карлик.

– Отлично, дорогой Иолай, мы не можем это допустить. Я была бы счастлива, если бы Господь назначил мне в мужья такого как вы.

– Увы! Почему я не заслужил этого!

Мама-графиня пришла сказать, чтобы шли обедать, радуясь в то же время, что мы развлекаемся.

– До безумия, – ответила Клементина, – но в то же время мы благоразумны.

– Если вы благоразумны, не увлекайтесь друг другом до безумия.

Мы пообедали, мы развлекались и после ужина прочли «Верного пастыря». Она спросила меня, хороша ли «Тринадцатая песнь Энеиды» г-на Вижи.

– Дорогая графиня, она ничего не стоит, и я выбрал ее только чтобы польстить потомку автора который, однако, создал поэму о похождениях крестьян, не лишенную достоинств. Но вы хотите спать, и я мешаю вам раздеться.

– Не думайте об этом.

Раздевшись и не обращая внимания на жадность моих взоров, она уселась в кровати; я сел у нее в ногах, и ее сестра повернулась к нам спиной. «Верный пастырь» лежал на ее ночном столике, я взял его и раскрыл случайно там, где Миртиль с нежностью говорит о поцелуе, который получил от Амариллис. Клементина казалась мне настолько же взволнованной и тронутой, насколько я – пылающим, я приклеился своим ртом к ее губам и, не видя никаких признаков тревоги, собрался уже прижать ее к своей груди, когда она, самым нежным образом, упершись рукой, отодвинулась от меня, упрашивая пощадить ее. Я попросил у нее прощения, осыпая поцелуями прекрасную руку, которую она мне протянула.

– Вы дрожите, – сказала она.

– Да, дорогая графиня; и могу вас уверить, что это из страха вам не понравиться. Прощайте. Я ухожу, желая любить вас поменьше.

– Ну нет, потому что это желание – не что иное как начало ненависти. Делайте как я; я хочу, чтобы любовь, которую вы мне внушили, с каждым днем все возрастала, в совершенном согласии с той силой, которая мне нужна, чтобы ей противиться.

Я отправился спать, весьма недовольный собой. Я не мог решить, то ли я зашел слишком далеко, то ли недостаточно далеко, и, по той или по другой причине, чувствовал в себе раскаяние. Клементина, казалось мне, была создана, чтобы ее более уважали, чем любили, и я не мог себе представить, чтобы я продолжал любить ее без того вознаграждения, которого любовь требует от любви. Если она меня любила, она не могла мне в этом отказать, но я должен был этого добиваться, я должен был быть даже настойчивым, чтобы опровергнуть свое поражение. Долг любовника – заставить объект любви отдаться, и любовь никогда не признает его дерзким. Клементина, стало быть, не могла противопоставить мне неуклонного сопротивления, если меня любила, я должен был быть непреклонным, тем более, что, встретив ее сопротивление, я чувствовал уверенность в победе. Это было несомненно. Но едва решившись использовать это средство, я думал об этом и находил его отвратительным. Мысль перестать любить Клементину отравляла мне душу. Я ненавидел такое исцеление пуще смерти, потому что она была достойна обожания.

Я плохо спал. Я поднялся очень рано, пошел в ее комнату; она еще спала, а графиня Элеонора одевалась.

– Моя сестра, – сказала она, – читала до трех часов. Одолев все эти книги, она сойдет с ума. образуем ей альков. Ложитесь около нее с этой стороны. Посмотрим на ее удивление, когда, проснувшись и повернувшись, она увидит вас.

– Вы полагаете, что она примет это как шутку?

– Она должна будет рассмеяться. Вы одеты.

Я поступил, как она мне сказала. В комнатном платье и ночном колпаке я занял место, которое освободила Леонора, укрытая по шею; она смеялась, в то время, как мое сердце трепетало, мой ум неспособен был придать этому действию видимость шутки, которая, единственно, могла прикрыть его покрывалом невинности. Мне хотелось, чтобы она помедлила просыпаться, чтобы дать мне время придать происходящему шутливый образ.

Клементина наконец просыпается. Она поворачивается и, с закрытыми глазами, протягивает руку и, полагая, что это сестра, дарит мне обычный поцелуй и остается укрытая, собираясь снова заснуть, но Элеонора не может удержаться, чтобы не прыснуть. Клементина открывает глаза и на миг видит меня в своих объятиях, затем видит свою смеющуюся сестру вставшей.

– Прелестная картина, – говорит она, не двигаясь, – и я любуюсь вами двумя.

При этом вступлении мои чувства приходят в порядок, доверие к себе возвращается, и я ощущаю себя в достаточной мере овладевшим собой, чтобы продолжить играть роль.

– Вот, – говорю я ей, – как я получил поцелуй от моей прекрасной Гебы.

– Я думала, что даю его моей сестре; это тот поцелуй, что Амариллис дала Миртилю.

– Все равно. Он произвел тот эффект, который и был должен, и Иолай помолодел.

– Дорогая сестра, то, что ты позволила сделать этому дорогому Иолаю, слишком значительно, так как мы любим друг друга и я грезила о нем.

– Это не так уж значительно, – ответила Элеонора, – Так как он полностью одет. Смотри.

При этих словах она раскрывает меня, чтобы ее убедить; но, желая показать меня своей сестре, она выставляет мне на показ красоты, которые покрывало не позволяло мне увидеть. Клементина их быстренько прикрывает, но я уже увидел и карниз и фриз жертвенника Амура, где я желал бы умереть. Она прикрывается снова, и Элеонора уходит, оставив меня опирающимся на локоть, с головой, наклоненной к сокровищу, которым лишь потусторонняя сила мешает мне овладеть.

– Дорогая Геба, – говорю я ей, – вы, разумеется, прекрасней, чем богиня. Я увидел то, что видно лишь при ее падении; если бы я был Юпитер, я бы не поступил, как он.

– Сардини говорил, что он на нее напал, и чтобы отомстить за Гебу, я должна теперь напасть на Юпитера.

– Но вспомните, что я Иолай. Я ваше творение. Я вас люблю и я стараюсь подавить желания, которые меня терзают.

– Вы договорились об этом розыгрыше с Элеонорой.

– Никакой договоренности. Все решил случай. Я вошел, она одевалась, вы спали, она говорит мне занять ее место, чтобы посмеяться над вашим удивлением, и я должен за это ее поблагодарить. Красоты, что я увидел, выходят за рамки того, что я задумал. Моя Геба очаровательна. Могу я надеяться на милостивое прощение?

– Это странно, что когда питают слишком нежные чувства дружбы к кому-то, это не может помешать проявлять любопытство ко всей его персоне!

– Это естественно, моя божественная мыслительница. Любовь можно рассматривать как очень сильное любопытство, если можно считать любопытство одной из страстей. Но вы ведь не любопытствуете обо мне?

– Нет. Вы, возможно, мне бы и не понравились, и я не хочу рисковать, потому что я вас люблю, и мне приятны чувства, которые вы мне внушаете.

– Я вижу, что это вполне возможно, и что соответственно я должен позаботиться сохранить эти мои преимущества.

– Вы, стало быть, довольны мной?

– В высшей степени, поскольку я довольно хороший архитектор. Я нахожу вас божественно сложенной.

– В добрый час, мой дорогой Иолай, но воздержитесь от того, чтобы это трогать. Для суждения вам достаточно видеть.

– Увы! Позвольте хотя бы кое-что потрогать, чтобы судить об упругости и нежности этих мраморов, которые природа так хорошо отполировала. Позвольте, чтобы я поцеловал эти два источника жизни. Я предпочитаю их сотне принадлежащих Кибеле и не завидую Атису.

– Вы ошибаетесь. Сардини говорит, что это у Дианы Эфесской было сто сосков.

Как удержаться от смеха, слыша в такой момент исходящие из ротика Клементины потоки мифологической эрудиции? Может ли Амур ожидать подобного эпизода? Может ли его опасаться? Его предвидеть? Нет. Но, далекий от того, чтобы счесть его жестоким, я вижу, что он может быть для меня благоприятным. Я говорю, что она права, прошу прощения, и чувство литературной благодарности мешает ей защитить от моих губ розовый бутон, выделяющийся на теле только своим цветом.

– Вы напрасно сосете. Оно стерильно. Идите к моей сестре. Вы сглатываете?

– Да. Квинтэссенцию моего собственного поцелуя.

– Там может быть и несколько капель моей субстанции, потому что вы доставили мне удовольствие. Это долгий поцелуй; но мне кажется, что тот, что сорван изо рта, предпочтительней.

– Вы правы. Там действительно присутствует взаимность.

– Правило и пример! Жестокий наставник! Окончим. Это доставляет слишком много удовольствия. Амур за нами наблюдает и смеется над нашим безрассудством.

– Отчего, дорога моя, мы удерживаемся от того, чтобы отдать ему победу, которая лишь сделает нас счастливыми?

– Это счастье ненадежно. Нет. Прошу вас. Держите свои руки здесь. Если поцелуи могут нас убить, убьем друг друга, но не прибегнем к другому оружию.

После долгих дебатов, столь же нежных, как и мучительных, она первая сделала паузу и, метая искры пламени из глаз, попросила меня идти в мою комнату.

В неистовстве моей ситуации моя любовь излилась слезами, оплакивая принуждение, в которое поставили нас враждебные предрассудки ее натуры. Успокоив свое пламя с помощью туалета, который никогда еще не был мне столь необходим, я оделся и вернулся в ее комнату. Она писала.

– Я чувствую вдохновение, которого до сей поры еще не ощущала. Я хочу воспеть в стихах победу, которую мы оба одержали.

– Грустная победа, враждебная человеческой природе, источник смерти, который любовь должна ненавидеть, потому что он ее позорит.

– Это поэзия. Напишем вдвоем, следуя гению нашей музы, прославляя эту победу и высмеивая ее. Но у вас грустный вид.

– Я страдаю, и, не зная мужской природы, вы не можете понять причину.

Клементина не ответила, но я видел, что она тронута. Я страдал от тяжелой и удручающей боли там, где тираническое предубеждение удерживало меня связанным в моменты, когда любовь требовала свободы. Только постель и сон могли вернуть мое существо в равновесие. Я грустно пообедал, будучи способен только на легкое внимание к чтению перевода, который предоставил мне г-н Вижи. Я попросил графа, моего друга, держать талью вместо меня, и мне позволили пойти спать. Никто не мог понять причину моей болезни, одна Клементина могла бы догадаться.

Поспав три или четыре часа, я принялся описывать в терцинах, как у Данте, историю болезни, что я перенес в условиях моей грустной победы. Сама Клементина принесла мне ужин, сказав, что банк окончился, и что ее кузен даст мне отчет завтра. Видя, что я ужинаю с хорошим аппетитом, она ушла, чтобы также воспеть в стихах эту историю. Я ее окончил и переписал набело перед тем, как снова лечь спать, и очень рано увидел Клементину у своей кровати, держащую в руках свою маленькую поэму, которую я прочел с удовольствием. Ее удовольствие от моих похвал по поводу ее мыслей было гораздо больше, чем мое.

Однако мое удовольствие возросло, когда, читая ей то, что я написал, я увидел, что она тронута и местами готова пролить слезы. Мне доставило также удовольствие услышать, что если бы она знала этот раздел физики, который касается этой области, она поступала бы иначе.

Выпив вместе с нею по чашке шоколаду, я попросил ее прилечь рядом со мной, одетым, и обращаться со мной таким же образом, как я с ней накануне, чтобы она поняла, какое это мучение, и улыбнувшись, она вняла моим просьбам, но при условии, что я не предприму ничего по отношению к ней.

Я должен был, таким образом, предоставить ей свободу действий; но, наконец, мне это не понравилось. Будучи хозяйкой положения, она деспотически пользовалась моим телом, зная, какие муки я должен испытывать, не отвечая ей тем же, при том, что ее глаза не видели того, чем при этом владели ее руки; я напрасно подстрекал ее удовлетвориться самой во всем том, чего она бы могла желать, но она никак не хотела ничего другого, кроме того, что делала.

– В такой момент, – говорил я ей, – невозможно, чтобы ваше удовольствие сравнялось с моим.

И она отвечала мне, что я напрасно жалуюсь.

Когда она покидала меня, она сказала, вся пылая, что поняла, что в любви следует делать все или ничего.

Мы провели день в чтении, за столом, в прогулках, играх, смеясь над тысячью вещей, но не преступая в любви тех пределов, которые я сам себе наметил. Она хотела владеть мной, не давая, чтобы я поступал с ней так же; я пользовался этим с нежностью, и она не могла счесть это дурным.

Два или три дня спустя, ближе к полуночи, я предложил ей, когда ее сестра находилась там же и лежала рядом с ней, средство, к которому прибегают монашки, вдовы, зрелые девушки, которые избегают любви из-за опасения последствий. Я достал из кармана пачку тонких футляров из Англии, объяснив ей, как ими пользоваться, и предоставив возможность как следует изучить механизм и форму этих чехлов. Изрядно посмеявшись, она произнесла, а ее сестра присоединилась к ее мнению, что они гадкие, противные и неприличные. Она добавила, кроме того, что они совершенно ненадежны, потому что могут легко порваться. Я напрасно с нею спорил. Я должен был убрать их обратно в карман, когда она сказала, что один их вид внушает ей ужас.

Я решил, что Клементина так сопротивляется лишь потому, что недостаточно влюблена, и поэтому лишь от меня зависит сделать ее такой с помощью верного средства – предоставить ей новые удовольствия, не взирая на затраты. Я задумал дать ей прекрасный обед в Милане, у пирожника, апартаменты которого еще принадлежали мне. Я должен был отвезти туда все семейство, не объясняя, в какое место, так как граф, мой друг, мог бы счесть себя обязанным известить свою жену и представить ей своих сестер. Это бы испортило все мое удовольствие. Эта поездка должна была быть для них весьма соблазнительна, так как ни одна из трех сестер никогда не видела Милана. Мало помалу я сам соблазнился своей идеей, так что решил обставить ее великолепным образом.

Я написал Зенобии, чтобы купила три платья для трех красивых девушек, лучшие из того, что она сможет найти, из лионских тканей; я направил ей размеры, детально описав, какие желаю к ним гарнитуры. Самый дорогой, с обшивкой из валансьеннских кружев, я предназначил для шелкового платья жемчужного цвета, самого короткого, которое я предназначил для графини Амбруаз. Я направил ей письмо для г-на Греппи, согласно которому тот должен был выделить ей человека, который оплатил бы ей все, что она купит. Я приказал ей отнести три платья к пирожнику и разложить их там на моей кровати. Я отправил ей письмо для пирожника, в котором приказал ему приготовить мне обед на восемь персон в такой-то день, постное и скоромное, не экономя. Я сообщил Зенобии, что все должно быть готово через сорок восемь часов, и что она должна быть у того же пирожника к моменту моего приезда, в компании дам, которым и предназначены три платья. Я направил ей мое письмо через Клермона, не объясняя, куда я его отправляю.

По возвращении Клермона, когда я уверился, что все мои распоряжения будут выполнены буквально, я сказал за столом мамаше – графине, что хочу иметь честь дать ей другой обед в том же духе, что дал в Лоди, но при двух условиях: первое, что никто из семьи не будет знать, куда я их везу, пока мы не сядем в коляски, и другое, что никто не выйдет из дома, где будет обед, пока мы не сядем обратно в коляски, чтобы в тот же день вернуться в С.-А.

Графиня из приличия посмотрела на мужа, который сразу сказал, что он рад и готов, тем более, что я предложил отвезти все семейство. Я сказал, что мы отъедем завтра в восемь часов утра, и что им не нужно думать об экипажах. Я не исключил из участников поездки и доброго каноника, как потому, что он любезничал с графиней Амбруаз, так и потому, что он стал заядлым игроком и проигрывал каждый день. Он и в этот день крупно проигрался. Он проиграл три сотни цехинов на слово, и он сказал мне за ужином, что ему нужно, чтобы я дал ему три дня, до возвращения человека, которого он отправит завтра с утра в Милан. Я ответил ему, что все мои деньги – в его распоряжении. Когда мы разошлись, я проводил, как обычно, мою прелестную Гебу в ее комнату. Мы приступили к «Множественности Миров» Фонтенеля. Она сказала мне, что, поскольку надо рано вставать, она хочет пойти спать, и, ответив, что она права, я взял Ариосто и, пока она ложилась, я прочел ей историю Флёрдепин, принцессы Испании, которая оказалась влюблена в Брадаманте. К концу этой замечательной сказки я ожидал увидеть Клементину разожженной, но отнюдь нет, она была мрачна, как и ее сестра Элеонора.

– Что с вами, божественная Геба? Вам, может быть, не нравится Риччардетто?

– Риччардетто мне нравится. На месте принцессы я поступила бы так же; но мы не уснем этой ночью, и вы тому причиной.

– Я! Что я сделал?

– Увы! Ничего. Но вы могли бы сделать нас счастливыми, дав нам большой знак дружбы.

– Говорите. Моя жизнь, все, чем я владею, моя свобода, наконец, все – для вас. Вы заснете.

– Доверьте нам, куда мы поедем завтра.

– Разве я не сказал вам, что в момент отъезда вы это узнаете?

– Но мы не уснем; и мы будем мрачными весь день.

– Мне очень жаль.

– Вы сомневаетесь в нашей скромности? Впрочем, этот секрет не может быть столь уж значительным.

– Разумеется, он не таков. Это простой секрет, но я вам его раскрою. Я жалею, что не решался. Я даю вам завтра обед в Милане.

– В Милане?

– В Милане? – вторит вторая.

Они обе вскакивают, в том, в чем они есть, падают на меня, они меня пожирают, затем бросают меня, чтобы обняться, затем снова бросаются на меня и говорят. Они говорят, что никогда не видели Милана, они ничего так не хотят, как увидеть замечательный город; когда они должны были сообщать, что никогда его не видели, им было стыдно; однако в то же время, когда они узнали, что должны будут вернуться в С.-А. вечером, это их ввергло в отчаяние, и договоренность, что нельзя выходить из дома, куда я их отвезу, кажется им жестокой и варварской.

– Стоит ли делать, – говорит Клементина, – пятнадцать миль, чтобы добраться до Милана, с тем, чтобы там только пообедать, и снова их проделать после обеда, чтобы вернуться домой?

– Разве можем мы туда поехать, – говорит Элеонора, – без того, чтобы повидать, по крайней мере, нашу свояченицу?

– Я предвидел все ваши упреки, дорогие мои дети, и в этом причина секрета; но поездка задумана именно таким образом. Она вам не нравится? Прикажите, мы ее отменим.

– Не нравится? – говорит Клементина. Эта поездка, такая, как вы задумали в своей голове, еще более очаровательна.

Сказав такое, она, опьяненная радостью и чувством, не может сдержать своей любви. Она в моих объятиях, а я – в ее; Элеонора – в постели. Клементина отдается всем моим желаниям и участвует в моих порывах, мешая смех со слезами, исходящими из ее души, влюбленной и удовлетворенной.

Два часа спустя я ее покидаю и отправляюсь спать, исполненный счастья и озабоченный тем, чтобы возобновить его на завтра, в большей степени совершенства, с более успокоенной кровью.

Назавтра, в восемь часов, мы все позавтракали; но, несмотря на свои таланты, я не мог развеселить компанию. Клементина и ее сестра распространяли вокруг веселье, но остальные, в беспокойном желании знать, куда я их веду, имели вид слегка озабоченный.

Клермон очень хорошо исполнил мои поручения, и экипажи уже стояли во дворе наготове, мы спустились, и я поместил в своем экипаже Клементину и графиню Амбруаз, которая держала на коленях свое дитя; после этого я пошел ко второму экипажу и сказал компании, которая умирала от любопытства:

– Мы едем в Милан. Трогай, почтальон. В Милан, в Кордус, к пирожнику.

После чего направился к своему экипажу, сказав почтальону то же самое. Клермон сел на лошадь, и мы поехали. Клементина притворилась удивленной, графиня Амбруаз сделала вид, как будто приятно удивлена, что, однако, наводило на размышления. Мы все время болтали и веселились, вплоть до деревни, где высадились, потому что перед большой дорогой следовало на четверть часа распрячь лошадей.

Я нашел компаньонов довольными и смирившимися с программой.

– Что скажет моя жена? – спросил граф, мой друг.

– Она ничего не узнает, и в любом случае я единственный буду виноват. Вы будете обедать у меня, где я живу инкогнито.

– Вот уже два года, – сказала графиня Амбруаз своему мужу, – как ты думаешь отвезти меня посмотреть Милан, а нашему другу потребовалось для этого лишь четверть часа.

– Это правда, ответил он; но я хотел, чтобы мы провели там месяц.

Я заметил, что если он хочет провести там месяц, я обо всем позабочусь, и он поблагодарил, сказав, что я человек необычный. Я ответил, что я человек, который не делает трудностей из того, что легко.

– Признайте, что вы счастливы, – сказала мне графиня Амбруаз, садясь в экипаж, и я согласился:

– Однако это ваше общество делает меня счастливым. Лишите меня вашего общества, – и вот, я несчастен.

Я заставил ее смеяться до слез, прикладывая ее малыша к своей груди, когда он, понапрасну попытавшись пососать, заплакал над обманом. Нежная мать его успокоила, радуясь похвалам, которые я воздал прелестной картине, представшей перед моим взором. Она по красоте уступала лишь своей сестре Клементине, которая была на три дюйма выше нее. Дорогой мы все время смеялись, в особенности над каноником, который обратился к ней, чтобы она испросила у меня для него позволения отлучиться на полчаса, чтобы сделать некий визит. Она ответила, что он должен находиться в тех же условиях, что и все остальные. Он хотел пойти повидать даму, которая, если узнает, что он, будучи в Милане, не зашел к ней, не простит его вовек.

Мы прибыли в Милан при звоне полуденного колокола и сошли у дверей пирожника, жена которого прежде всего приняла на руки единственного знатного отпрыска фамилии А. Б.; она умолила графиню доверить его ей, показав ей свою грудь, которая свидетельствовала о правомочности такого предложения. Эта сцена пищевой благотворительности произошла у подножья лестницы, и графиня признала обходительность доброй пирожницы с достоинством, которое меня умилило. Мне показалось, что я автор всех этих маленьких радостей, которыми случай пожелал украсить пьесу, что сочинил мой гений. Я был самым счастливым из моих актеров, и чувствовал это.

Она приняла мою руку, и мы вошли в мои апартаменты, удобней которых нельзя себе представить. Я остановился пораженный, увидев вместе с Зенобией и покинутую де ла Круа, которую нашел красивой до изумления. Я не сразу ее узнал. Она была очень хорошо одета, и ее лицо, избавившееся от грустного выражения, которое я видел, когда передавал ее Зенобии, стало очаровательным.

– Вот две очаровательные куколки, – говорит миланская графиня. Кто вы, мадемуазели?

– Мы, – отвечает Зенобия, – покорные служанки г-на шевалье, и мы здесь, чтобы иметь честь вам служить.

Зенобия направляется за ней, вместе со второй, которая начала уже говорить по-итальянски и неуверенно поглядывала на меня, опасаясь, что я буду недоволен. Но я быстро ее ободрил, сказав, что она хорошо сделала, пойдя с Зенобией. Ее лоб разгладился. Эта девочка неспособна была долго быть несчастной, на нее нельзя было смотреть без интереса. Такое рекомендательное письмо на физиономии не свойственно банкроту. Имеющий глаза заплатит ей за один вид.

Мои верные служанки приняли у дам накидки, и те прошли в мою спальную комнату, где увидели три платья, разложенные на большом столе. Я узнал только одно, жемчужного цвета, отделанное кружевами, поскольку я его заказал. Оно было для графини Амбруаз, которая отметила его прежде остальных.

– Очаровательное платье! Сказала она. Вы должны знать, чье оно.

– Конечно, я знаю. Оно принадлежит вашему мужу, который с ним сделает, что хочет. Я надеюсь, что если он вам его даст, вы не обидите его отказом. Держите, господин граф, это – для вас. Я застрелюсь, если вы не окажете мне честь, согласившись.

– Мы слишком вас любим, чтобы согласиться на то, чтобы вы застрелились. Ваша игра столь же благородна, сколь и нова. Я беру его из этих рук и передаю в эти другие, моей дорогой половине.

– Как, мой дорогой друг, это платье, это очаровательное платье – для меня? Кого мне благодарить? Обоих. Я непременно хочу в нем обедать.

Две другие не были столь богаты, но зато более ослепительны, и я радовался, видя, что глаза моего ангела прикованы к более длинному, и Элеоноры – смотрели только на то, которое, она уверена, предназначалось ей. Одно было из ткани в полоску бледно-зеленого цвета, отделанное розовыми перьями, другое – небесно-голубое, усыпанное букетами пяти-шести цветов, прикрепленными славными пряжками, образующими красивый узор. Зенобия сразу указала Клементине на полосатое.

– Откуда вы знаете?

– Потому что оно самое длинное из трех.

– Значит, это для меня? – спросила она у меня.

– Если смею надеяться.

– Я возьму его.

Графиня Элеонора решила, что то, что для нее, превосходит по вкусу прочие. Мы оставили их одних.

Я вышел из комнаты вместе с обоими графами и каноником, которые были в задумчивости. Они должны были иметь представление о расточительности игроков, для которых деньги ничего не стоят, но я видел, что они, тем не менее, удивлены, и вызывать удивление – это моя страсть. Неудержимое чувство самолюбия возвышало меня над окружающими, мне было достаточно в это верить. Я презирал бы того, кто осмелился бы мне сказать, что я смешон, и однако, возможно, он был бы прав.

Удовлетворенный произведенным эффектом, я сообщал свою веселость остальным сотрапезникам. Я сердечно обнимал графа Амбруаза, прося у него прощения за подарки, что я сделал его семье, и тысячу раз благодарил его брата, что предоставил мне это знакомство.

Прекрасные графини явились, сверкая как звезды, говоря все трое разом, что уверены, что я снял, уж они не знают как, их размеры. Графиня отметила, что я велел сделать ее платье таким, что его можно будет расширить, когда она будет беременна, и она восхищалась гарнитурой, которая должна была стоить вчетверо дороже, чем само платье. Клементина не могла оторваться от зеркала; она догадалась, что цветами зеленым и розовым я хотел придать ей атрибуты Гебы. Что касается графини Элеоноры, то она продолжала считать, что ее платье самое красивое.

Очарованные удовлетворением наших красавиц, мы сели за стол, ощущая все сильный аппетит. Нам предложили на этом обеде все, что можно себе вообразить самого тонкого из постного и скоромного, и устрицы из венецианского Арсенала, которые пирожник умудрился выманить у метрдотеля герцога Моденского, составили украшение нашего стола. Мы съели их три сотни и опустошили двадцать бутылок шампанского. Мы оставались за столом три часа, выпивая и распевая песни, обслуживаемые очаровательными девицами, чьи прелести спорили с прелестями тех, что ими любовались.

К концу обеда вошла жена пирожника, держа у груди малыша графини. Это было новое театральное зрелище; радость дорогой мамочки, которая испустила крик ликования при виде их, и пирожницы, которая, казалось, торжествовала, занимая место графини целых четыре часа.

Мы провели еще час, выпивая пунш и смеясь, после чего графини пошли переодеваться. Зенобия позаботилась поместить три платья в корзине в мой экипаж, и когда я предложил ехать, я увидел, что они взгрустнули. Покинутая Кроче улучила момент мне сказать, что очень довольна Зенобией, и спросить у меня, когда мы уедем. Я пообещал ей, что она будет в Марселе не позднее чем через две недели после Пасхи.

Зенобия, которую я потихоньку расспросил, сказала, что эта девушка с превосходным характером, очень умная, и что ей будет очень грустно, когда та уедет. Будучи довольным прекрасными платьями, что она купила, я подарил ей двенадцать цехинов. Она сказала, что я получу квитанции от продавца у служащего г-на Греппи. Довольный всем, я заплатил бравому пирожнику все, что он запросил. Я любил, был любим, я чувствовал себя хорошо, у меня было много денег и я их тратил, я был счастлив и говорил себе это, смеясь над дураками-моралистами, говорящими, что нет истинного счастья на земле. Это словцо «на земле» вызывало у меня смех, как будто можно искать его где-то еще. Mors ultima linea rerum est. Есть счастье совершенное и реальное, пока оно длится; это счастье проходит, но его конец не противоречит тому, что оно действительно существовало, и чтобы тому, кто его пережил, об этом свидетельствовать. Люди, его не заслуживающие – это те, кто в этом не признается, либо те, кто, обладая возможностями его пережить, пренебрегают ими. Carpe diem quam minimum credula postero, и в другом месте: Prudens futuri temporis exitum caliginosa nocte premlt Deus rldelque si mortalis ultra fas trépidât. Quod adest mémento componere sequus: ceetera fluminis ritu feruntur

Мы выехали из дома пирожника в семь часов и прибыли в С.-А. к полуночи, и сразу пошли спать, но я покинул Клементину лишь после тех часов, что делают мужчину счастливым, и повторяются, чтобы сделать его таковым всякий раз, когда он, здоровый телом и духом, призывает их снова.

– Понимаешь ли ты, – сказала мне она, – что после твоего отъезда я не смогу жить счастливо?

– Первые дни мы оба будем несчастны; но мало помалу наше пламя под слоем золы философии утихомирится.

– Но признайся, что ты легко утешишься со своими девицами; но не думай, что я ревную, потому что я пришла бы в ужас, если бы узнала про себя, что способна на такие переживания по поводу твоего поведения.

– Прошу тебя, не воображай себе такое. Девицы, которых ты видела, не способны тебя заменить и не могут меня увлечь. Та, что побольше – это жена портного, а другая – это приличная девушка, которую я должен сопроводить в Марсель, ее родину, откуда ее похитил один несчастный, предварительно соблазнив. На будущее и до самой моей смерти ты будешь единственной, которая царит в моей душе, и если случится мне, поддавшись обману чувств, сжать в своих объятиях соблазнивший меня объект, воспоследует, моя дорогая, жестокое раскаяние, чтобы отомстить за тебя и сделать меня несчастным.

– Я уверена, что поэтому я никогда не окажусь несчастна. Но я не понимаю, как, любя меня, как ты меня любишь, и держа меня в своих объятиях, ты можешь думать о возможности оказаться мне неверным.

– Я и не думаю, но я допускаю.

– Мне кажется, это все равно.

Что ответить? Она права, хотя и ошибается; но то, что ее заставляет ошибаться, это – любовь; моя не использует силу, равную той, что мешает ей предвидеть. Я рассуждаю правильней лишь оттого, что меньше люблю. Мужчина, убежденный в том, что любит, находясь в объятиях возлюбленной, может отвечать на такое лишь поцелуями и слезами.

– Увези меня с собой, – говорит она, – я готова. Я буду счастлива. Ты должен, если ты меня любишь, думать лишь о своем собственном счастье. Будем счастливы вместе, дорогой друг.

– Я не могу опозорить твою семью.

– Ты считаешь меня недостойной стать твоей женой?

– Ты достойна монарха. Это я недостоин владеть такой девушкой, как ты. Знай, что у меня во всем мире нет ничего, кроме фортуны, которая может покинуть меня хоть завтра. Будучи один, я не боюсь ее поворотов, но я убью себя, если увижу тебя участницей моих несчастий.

– Почему мне кажется, что ты никогда не можешь стать несчастным, и почему я чувствую, что ты можешь быть счастлив только со мной? Твоя любовь не похожа на мою, если ты не оказываешь ей доверия, такого же, как я.

– У меня больше, чем у тебя, жестокого опыта, который, заставляя дрожать перед будущим, тревожит любовь. Любовь очарованная уступает в силе разуму.

– Жестокий разум! Значит, мы должны расписаться в расставании?

– Мое сердце останется с тобой; я уезжаю, обожая тебя, и если фортуна будет благоприятна мне в Англии, ты увидишь меня здесь в следующем году. Я куплю землю, где ты захочешь, и подарю ее тебе, уверенный, что ты принесешь мне ее в приданое, и наши дети украсят наше счастье.

– Ах! Замечательное будущее. Это мечта. Почему я не могу уснуть и проспать до самой смерти! Но что мне делать, если ты оставил меня беременной?

– Ах, моя божественная Геба! Этого не будет. Разве ты не поняла, что я обращался с тобой бережно?

– Бережно? Я ничего этого не знаю, но я догадываюсь. Я знаю, что ты меня бережешь. Увы! Ты не рожден, чтобы причинить мне горе. Нет. Никогда я не буду раскаиваться, что предалась любви в твоих объятиях. Вся здешняя семья говорит, что ты счастливец, и что ты достоин им быть. Какие хвалы! Дорогой друг, ты не поверишь, как бьется от радости мое сердце, когда я слышу, как говорят такое в твое отсутствие. Когда мне говорят, что я тебя люблю, я отвечаю, что обожаю тебя, и ты знаешь, что я не лгу.

Такими диалогами мы заполняли интервалы между нашими любовными объятиями в течение пяти или шести последних ночей, что мы провели вместе. Ее сестра, лежащая возле нас, спала, или притворялась спящей. Когда я уходил к себе, я ложился спать, вставал поздно, затем проводил весь день с нею одной или в семейном кругу.

Какая жизнь! Возможно ли, чтобы мужчина, хозяин самому себе, мог бы решиться ее покинуть? Благодаря везению я выигрывал у каноника деньги, которые позволял выигрывать у себя остальной семье, за чьей игрой я совершенно не следил. Одна Клементина не желала пользоваться моей невнимательностью; но два последних дня я заставил ее принять на себя половину моего банка, и, поскольку канонику, как всегда не везло, она выиграла сотню цехинов. Этот бравый монах потерял тысячу цехинов, из которых семь сотен остались в доме.

Последняя ночь, которую я провел всю с моим ангелом, была очень грустной; мы бы умерли от страдания, если бы не любовь, которая приходила время от времени нам на помощь.

Когда мы появились в семье, в последние полчаса, чтобы вместе позавтракать, у нас был, у Клементины и у меня, вид, как будто мы при смерти, но к нам проявили уважение. Я был невесел, и у меня не спрашивали о причине. Я обещал им дать о себе знать и возвратиться к ним в будущем году; и я им писал, но прекратил писать, когда несчастья, что навалились на меня в Лондоне, заставили меня потерять надежду их снова увидеть. Я их больше не увидел, но я не смог никогда забыть Клементину. Шесть лет спустя, при моем возвращении из Испании, я узнал, и я заплакал от удовольствия, что она живет счастливо, маркизой де… в городе …, замужем уже три года и матерью двух детей, мальчиков, из которых младший, которому сейчас двадцать семь лет, теперь капитан в австрийской армии. Как я был бы рад его увидеть! Когда я узнал, по возвращении из Испании, о прекрасном положении Клементины, я был несчастен. Я отправлялся искать счастья в Ливорно, после того, как пересек Ломбардию. Я оказался в четырех милях от места, где она могла находиться вместе с мужем, но у меня не хватило смелости отправиться ее повидать. Возможно, я хорошо сделал.

Собираясь спуститься, чтобы уехать, и видя всю семью готовой меня провожать до моего экипажа, но не видя там Клементины, я сделал вид, что кое-что забыл, и пошел, чтобы сказать ей последнее «Прости». Я нашел ее утопающей в слезах, с опухшим горлом, не в состоянии вымолвить хоть слово. Мешая свои слезы с ее, я принял дрожащими губами последний поцелуй и оставил ее там. Поблагодарив и расцеловав всю компанию, я уехал вместе со своим дорогим графом, и менее чем через три часа, во сне, мы прибыли к нему в Милан, где встретили с графиней, которая нас не ожидала, маркиза Трюльци. Рассмеявшись от всего сердца, любезный человек отправил слугу за обедом на четырех. Они заверили нас, что мы в Милане, и графиня посетовала, что мы ее не известили, но маркиз ее утихомирил, сказав, что тогда она должна была бы дать обед.

Я сказал им, что отправляюсь в Геную на четвертый день, и, к моему несчастью, маркиз Трюльци пообещал мне письмо к м-м Изолабелла, знаменитой кокетке, а графиня обязалась дать одно к епископу Тортоны, своему родственнику.

Я приехал в Милан во-время, чтобы пожелать доброго пути моей дорогой Терезе, которая направлялась в Палермо. Я поговорил с ней относительно нашего сына дона Цезарино, стараясь убедить ее поспособствовать его склонности. Она ответила, что оставляет его в Милане. Что она знает, откуда проистекает его страсть, и что она никогда не согласится с ней. Она сказала мне, что надеется найти его изменившимся к ее возвращению; однако он не изменился. Читатель узнает новости о нем через пятнадцать лет.

Я урегулировал свои расчеты с Греппи, который дал мне обменные письма на Марсель и кредитное письмо на десять тысяч цехинов на Геную, где я не думал, что мне понадобится много денег. Несмотря на мое счастье в игре, я покидал Милан с тысячей цехинов убытку. У меня были чрезмерные траты.

Я проводил все послеобеденное время с г-ном К., как с одним, так и вместе с его сестрой. Поскольку у меня перед глазами постоянно находился образ Клементины, она показалась мне иной.

Не имея никакого основания делать тайну от графа А. Б. о девице, которую я вез с собой, я направил Клермона забрать ее маленький чемодан, оплатив Зенобии все расходы, что она понесла на нее, и она явилась ко мне в день моего отъезда, очень просто одетая, в восемь часов утра.

Поцеловав руку графине, которая посягала на мою жизнь, и поблагодарив моего дорогого графа, я выехал из Милана 20 марта 1763 года, и я больше туда не возвращался.

Мадемуазель, которую, из уважения к ней и к ее фамилии я буду называть Крозэн, была очаровательна и обладала благородной внешностью, и, кроме того, сдержанным поведением, которое говорило о ее хорошем воспитании. Имея ее рядом с собой, я поздравлял себя с тем, что не ощущаю опасности влюбиться; но я ошибался. Я сказал Клермону, что хочу объявить ее своей племянницей, и приказал ему обращаться с ней со всем уважением.

Поскольку я с ней еще подробно не разговаривал, моей первой заботой было проверить ее ум и, хотя в мои намерения и не входило закрутить с нею любовь, внушить ей чувство дружбы и доверия. Рана, которую оставила в моем сердце Клементина, не могла зарубцеваться. Я поздравлял себя, что оказался в состоянии оставить ее в недрах ее семьи, без особого беспокойства, и особенно, что оставил ее без сожаления. Я заранее радовался своему прекрасному поступку, и вполне напрасно считал, что способен жить с очень хорошенькой девицей, не имея другого интереса, кроме героического – гарантировать ее от бесчестья, которому она могла подвергнуться, если бы должна была проделать этот путь в одиночку. Она это чувствовала.

– Кроме того, – сказала она мне, – я уверена, что г-н де ла Круа меня бы никогда не покинул, если бы не встретил вас в Милане.

– Я вами любуюсь. Поверьте мне, он действовал здесь подло, потому что, несмотря на все ваши достоинства, он не мог рассчитывать на меня с такой уверенностью. Не скажу вам, что он пренебрег вами, так как он, возможно, находился в отчаянии, но вы должны быть уверены, что он больше вас не любит.

– Я уверена в обратном. Видя себя оставшимся без средств, он должен был оставить меня, либо застрелиться.

– Ни то и ни другое. Он должен был продать все, что у вас есть, и переправить вас в Марсель. Находясь в Генуе, можно переехать в Марсель за очень небольшие деньги. Ла Круа рассчитал на интерес, который вызывает ваше красивое лицо, и он хорошо посчитал, но вы понимаете, с каким риском. Когда любят, поверьте мне, не могут на это пойти. Позвольте вас заверить, что если бы вы меня не поразили, я бы проявил к вам лишь весьма слабый интерес. Но я делаю ошибку, осуждая ла Круа, потому что вижу с очевидностью, что вы еще в него влюблены.

– Это правда; мне его жалко, но я жалею только о своей жестокой судьбе. Я больше его не увижу; но я больше никого не люблю. Я уйду в монастырь. У меня есть отец, у которого превосходное сердце; он меня простит. Я жертва любви; моя воля более не свободна. Когда я думаю об этом, я считаю, что не могу раскаиваться.

– Вы пошли бы из Милана с ним даже пешком, если бы он сказал?

– Вы в этом сомневаетесь? Но он слишком меня любил, чтобы подвергнуть усталости и нищете.

– Я уверен, что если мы встретим его в Марселе, вы вернетесь вместе с ним.

– Что касается этого, то нет. Я теперь начинаю восстанавливать свободу моей души. Настанет день, когда я возблагодарю бога, что полностью его забыла.

Искренность этой девушки мне нравилась. Зная силу любви, я ей сочувствовал. Ей понадобилось два часа, чтобы рассказать мне в деталях всю историю своей несчастной страсти. Прибыв в Тортону в начале ночи, я решил там заночевать, поручив Клермону заказать хороший ужин. Но моя так называемая племянница за этим ужином развернула передо мной такие познания, которых я от нее не ожидал. Кроме того, она вскружила мне голову, смакуя добрые яства и со стаканом в руке. Я нашел ее очаровательной, веселой, компанейской и не заговаривающей со мной более о своем несчастном любовнике. По какому-то поводу, вставая из-за стола, она выдала словцо, которое, вызвав у меня взрыв смеха, очень расположило меня в ее пользу. Я обнял ее, от избытка чувств, и, сорвав с ее прекрасных губ поцелуй, такой же горячий, как и мой, загорелся любовным чувством. Я спросил у нее, хочет ли она, чтобы мы легли вместе.

На это приглашение она, казалось, удивилась, и серьезным тоном, с покорным видом, явно предназначенным для того, чтобы мне не понравиться, ответила:

– Увы! Вы здесь хозяин.

– Хозяин? Здесь речь не идет о подчинении, но лишь о взаимной любезности. Вы внушили мне чувство любви; но если вы его не разделяете, я могу загасить его в самом зародыше. Здесь, как вы видите, две кровати.

– Тогда я пойду лягу во вторую. Если из-за этого ваше доброе чувство ко мне уменьшится, я буду несчастна.

– Нет, нет, мой ангел; вы не сочтете меня достойным ваших упреков. Ложитесь. Я постараюсь заслужить ваше уважение.

Она растянула ширму и легла, полностью раздевшись, как я узнал от нее самой несколькими днями спустя в Генуе.

На другой день, очень рано, я отправил епископу Тортоны письмо графини А. Б. Час спустя, в то время, как я завтракал вместе со своей племянницей, пришел старый священник пригласить меня обедать к монсеньору, вместе с дамой, что находится вместе со мной. В письме графини не говорилось о даме, которая может быть в моей компании, но испанец-прелат, очень вежливый, увидел, что, не имея возможности оставить ее одну, я бы не смог согласиться на его приглашение; он вынудил меня принять его, пригласив также и ее. Он предварительно узнал из записи, которую я сделал в гостинице, что эта дама моя племянница. Я сказал священнику, что приду.

Племянница моя, демонстрируя очень хороший характер, вела себя так, как будто я не должен был ни капельки быть задет тем предпочтением, которое она оказала своей кровати перед моей. Это мне понравилось. Со спокойной душой, я видел, что она чувствовала бы себя униженной, если бы поступила иначе. Я же этим совершенно не был задет. Самолюбие предписывало умной женщине отдаваться желаниям любовника только тогда, когда это можно счесть благодарностью за знаки его внимания. Я же пригласил ее лечь со мной в кровать только лишь как бы для проформы. Я слишком много выпил. Я увидел, что она была польщена, когда я пригласил ее пойти вместе со мной обедать к епископу. Она оделась очень элегантно и прилично. В полдень монсеньор отправил за нами коляску.

Я увидел прелата, выше меня на два дюйма, в возрасте восьмидесяти лет, однако живого, серьезного и приветливого. Когда племянница захотела поцеловать ему руку, он отдернул ее, подставив ей золотой крест, который он носил на груди. Она поцеловала его, говоря:

– Вот то, что я люблю.

Она искоса глянула на меня, и эта тонкая шутка была для меня неожиданностью. За столом я нашел епископа весьма знающим. Нас было девять или десять человек; помимо четырех священников, он пригласил также двух молодых сеньоров, которые осыпали мою племянницу всеми знаками внимания, которые она принимала таким образом, что убедила меня, что она к ним привычна. Я заметил, что епископ никогда не останавливал свой взгляд на ее красивом лице, даже говоря с ней. Я решил про себя позаботиться заслужить нежную дружбу этой девушки.

Я выехал из Тортоны в четыре часа и остановился на ночлег в Нови. Во время ужина я коснулся вопроса о религии и, найдя в ней добрую христианку, спросил у нее, как же она могла насмехаться, целуя крест нашего Спасителя. Она ответила, что двусмыслица подвернулась ей на язык лишь случайно, и что если бы она подумала, это словцо не сорвалось бы с ее уст. Я сделал вид, что поверил. У нее явно был ум. Желания, которые она мне внушала, становились все более сильными, но мое самолюбие заставляло меня их придерживать. Я воздержался от поцелуя, когда она пошла ложиться; однако, поскольку ширмы не было, она разделась только, когда решила, что я заснул. На другой день мы выехали в шесть часов, и в полдень были в Генуе.

Я остановился в частном доме, адрес которого мне отправил в Милан Погомас. Он снял мне апартаменты в четыре комнаты, очень хорошо меблированные, которыми я остался весьма доволен. Я отправил человека сказать ему, что я прибыл, и распорядился насчет обеда.