Женщина, некрасивая, но развязная и болтливая, как итальянка, была мне представлена, умоляя меня походатайствовать перед властями, чтобы позволили труппе, которой она была участницей, играть комедию. Она была некрасива, но она была итальянка и бедна, и, не спрашивая ее имени, не узнав, стоит ли труппа моих стараний, я обещал ей походатайствовать за нее, и добился без особых усилий той милости, что она добивалась.

Придя на первое представление, я с удивлением узнал в первом актере венецианца, с которым, двадцать лет назад, учился в коллеже Сан-Сиприен. Его звали Басси, и он, как и я, покинул стезю священника. Судьба заставила его заняться ремеслом гистриона и, судя по всему, он пребывал в нищете, в то время как я, заброшенный случаем на путь авантюриста, был, судя по виду, в богатстве.

Любопытствуя узнать о его приключениях и ведомый чувством благожелательности, что влечет нас к товарищу юности и особенно к школьному другу, и желая также насладиться его удивлением, когда он меня узнает, я пошел к нему на сцену, как только опустился занавес. Он узнал меня сразу, вскрикнул от радости и, обняв меня, представил своей жене, той самой, что приходила ко мне поговорить, и своей дочери, в возрасте тринадцати-четырнадцати лет, очень хорошенькой, танец которой я наблюдал с удовольствием. Он не ограничился этим; видя, что я общаюсь с ним с удовольствием, также как и с его семьей, он обратился к своим товарищам, у которых был директором, и представил меня им запросто, как своего лучшего друга. В качестве друга, эти добрые люди, видя меня одетым как сеньор, с орденским крестом на шее, приняли меня за одного знаменитого шарлатана-космополита, который ожидал их в Аугсбурге, и Басси совсем не пытался их разубедить, что показалось мне странным. Когда труппа освободилась от своих театральных лохмотьев и переоделась в лохмотья повседневные, некрасивая Басси взяла меня под руку и повлекла за собой, говоря, что я буду с ней ужинать. Я позволил себя вести, и вскоре мы пришли в их жилище, которое я себе и представлял. Это была обширная комната в первом этаже, служившая одновременно кухней, столовой и спальней. Стоял длинный стол, часть которого была покрыта чем-то вроде скатерти, носящей следы частого употребления, в то время как на другом конце, в грязном котле, валялось несколько глиняных мисок, которые остались там с обеда и которые должны были послужить для ужина. Единственная свеча, вставленная в горлышко разбитой бутылки, освещала это логово и, поскольку не было никаких щипцов для нагара, эта Басси пользовалась очень ловко большим и указательным пальцами, попросту вытирая их скатертью, после того, как швыряла на землю обгоревший остаток фитиля.

Актер, слуга труппы, обладатель длинных усов, поскольку играл только роли убийц и воров с большой дороги, принес огромное блюдо разогретого мяса, плававшего в большом количестве мутной воды, которую наградили именем соуса, и оголодавшее семейство принялось макать туда куски хлеба, оторванные предварительно пальцами или прекрасными зубами, не пользуясь ножом и вилкой, но все действовали в унисон и никто не смел брезговать. Один большой кувшин пива шествовал от сотрапезника к сотрапезнику, и посреди этой нищеты веселье царило на всех физиономиях, что заставило меня спросить себя, не это ли счастье. Под конец повар-сотрапезник поставил на стол второе блюдо, заполненное кусками свинины, жаренной на сковороде, и все было употреблено с большим аппетитом. Басси оказал мне милость избавить меня от участия в этом аппетитном банкете, и я был ему признателен.

После этого казарменного пиршества он поведал мне вкратце о своих приключениях, весьма обычных, как и следовало ожидать от этого бедного недотепы, а в это время его красивая дочка, сидя у меня на коленях, старалась убедить меня, насколько возможно, в своей невинности. Он кончил свой рассказ, сказав, что направляется в Венецию, где, он уверен, его ждет удача во время карнавала. Я пожелал ему всевозможного счастья, а когда он спросил, чем я занимаюсь, каприз заставил меня ответить, что я врач.

– Это ремесло пользуется гораздо большим успехом, чем мое, – сказал он, – и я счастлив сделать вам ценный подарок.

– И что это за подарок? – спросил я.

– Это, – ответил Баси, – венецианский териак, который вы сможете продавать по два флорина за фунт, а обойдется он вам всего в четыре гросса.

– Ваш подарок будет мне весьма приятен; но скажите, довольны ли вы вашей выручкой?

– Я не могу пожаловаться на первый день, так как, оплатив все расходы, я смогу дать по флорину каждому из актеров. Но меня весьма беспокоит завтрашнее представление, потому что моя труппа пребывает в брожении и не хочет играть, по крайней мере, если я не заплачу авансом каждому по флорину.

– Их требования, однако, весьма умеренные.

– Я знаю это, но у меня нет ни су, и мне нечего заложить; если бы не это, я бы их ублаготворил, и они бы исправились, потому что, я уверен, завтра я получу по меньшей мере пятьдесят флоринов.

– Сколько вас?

– Сорок, включая мою семью. Можете вы одолжить мне десять флоринов? Я верну их вам завтра после спектакля.

– Охотно; но я хочу иметь удовольствие поужинать со всеми вами в трактире, по соседству с театром. Вот десять флоринов.

Бедный малый рассыпался в благодарностях и занялся заказом ужина по флорину с головы, как я ему сказал. Мне хотелось позабавиться и посмеяться при виде сорока изголодавшихся, кушающих со зверским аппетитом.

Труппа играла на следующий день, но, имея не более тридцати или сорока человек, сидящих в зале, бедному Баси едва хватило из чего платить оркестру и за освещение. Он был в отчаянии и, далекий от того, чтобы мне заплатить, явился умолять меня ссудить его еще десятью флоринами, в надежде на хороший доход на следующий день. Я посочувствовал ему и сказал, что мы поговорим об этом после ужина и что я иду его ждать в трактире вместе со всей труппой.

Я растянул этот ужин на три часа, размягченный вином из маркизата, а также тем, что юная девица из Страсбурга, субретка труппы, интересовала меня в высшей степени, внушив мне желание насладиться ею. С превосходной фигурой, привлекательная, с нежным голоском, эта девица заставляла меня замирать от восторга, когда произносила итальянизмы с эльзасским акцентом, которые сопровождала жестами, одновременно приятными и комическими, что придавало всему ее существу непередаваемое очарование.

Решив завладеть этой юной актрисой не позднее чем завтра, я, прежде чем покинуть трактир, объявил всей собравшейся труппе:

– Дамы и господа, я принимаю вас на свое довольствие на неделю по пятьдесят флоринов в день, но при условии, что вы играете для меня и оплачиваете театральные расходы. При этом, разумеется, вы назначаете такую цену за места, которую я хочу, и что пятеро членов труппы, которых я с удовольствием назову, будут ужинать все вечера со мной. Если доход будет более пятидесяти флоринов, вы забираете излишек.

Мое предложение было принято с криками радости и, велев принести чернила, перо и бумагу, мы записали взаимные обязательства.

– На завтра, – сказал я Басси, – я оставляю билеты в той же цене, что вчера и сегодня, насчет послезавтра мы посмотрим. Я приглашаю вас ужинать, вместе со своей семьей и с молодой страссбуржанкой, которую я не хочу разделять с ее дорогим Арлекином.

Он объявил на завтра особый спектакль, выбранный, чтобы привлечь много народу, но, несмотря на это, в партере набралось не более двадцати простолюдинов, а ложи остались почти пустыми.

За ужином Басси, который дал очень красивый спектакль, подошел ко мне и передал со смущением двенадцать флоринов. Я взял их у него, сказав: «Смелее!», и распределил их среди присутствующих здесь сотрапезников. Мы получили добрый ужин, который я заказал без их ведома, и я продержал их за столом до полуночи, угощая хорошим вином и творя тысячи глупостей с маленькой Басси и хорошенькой страссбуржанкой, которые сидели у меня по бокам, не заботясь о ревнивом Арлекине, который строил недовольные гримасы по поводу вольностей, которые я себе позволял с его красоткой. Та же воспринимала мои вольности довольно прохладно, поскольку рассчитывала, что Арлекин на ней женится, и она не желала давать ему повода для размолвки. К концу ужина мы поднялись, и я обнял ее, смеясь и награждая ласками, которые, без сомнения, показались слишком многозначительными любовнику, который попытался ее от меня оторвать. Сочтя, со своей стороны, его нетерпимость несколько чрезмерной, я схватил его за плечи и выставил за дверь пинком, что он воспринял вполне смиренно. Между тем сцена становилась мрачной, потому что прекрасная страссбуржанка принялась плакать горючими слезами. Басси и его некрасивая жена, бывалые ребята, стали насмехаться над бедной плакальщицей, и юная Басси сказала ей, что ее любовник первый проявил ко мне непочтительность, но та продолжала вздыхать и кончила тем, что сказала мне, что больше не пойдет со мной ужинать, если я не найду способа вернуть ее возлюбленного.

– Я уверяю вас, что улажу все это к общему удовлетворению, – сказал я ей, и четыре цехина, что я вложил ей в руку, столь быстро вернули веселье, что вскоре не видно стало ни малейшей тучки. Она захотела даже внушить мне, что она отнюдь не жестока, и станет еще менее жестокой, если я смогу утихомирить ревность Арлекина. Я обещал ей все, что она хочет, и она сделала все возможное, чтобы убедить меня, что проявит полнейшую покорность при первой же возможности.

Я сказал Басси объявить в завтрашней афише, что билеты в партер стоят два флорина, а в ложах – один дукат, но что раек будет предоставлен даром для тех, кто придет первым.

– У нас не будет никого, – сказал он мне с испуганным видом.

– Это может случиться; но мы посмотрим. Вы попросите у полиции дюжину солдат для поддержания порядка, я их оплачу.

– Нам они понадобятся для тех каналий, что захотят захватить дармовые места, но для остальных…

– Еще раз посмотрим. Сделайте по-моему, и, успешно или нет, мы посмеемся за ужином, как обычно.

Назавтра я нашел Арлекина в его маленьком логове и, с помощью двух луи и торжественного обещания уважать его возлюбленную, сделал его нежным как овечка.

Афиша Басси заставила смеяться весь город. Его сочли сумасшедшим; но когда узнали, что эта спекуляция исходит от антрепренера, узнали также, что антрепренер, то есть я, оплатил эту причуду; но мне что за дело! Вечером раек был переполнен за час до спектакля, но партер был пуст, и ложи также, за исключением графа де Ламберга, аббата Боло, генуэзца, и молодого человека, который показался мне переодетой женщиной.

Актеры превзошли сами себя, и аплодисменты райка сделали спектакль весьма веселым.

Когда мы пришли в харчевню, Басси представил мне три дуката выручки, но, естественно, я их ему подарил, что составило для него представление о благополучии. Я сел за стол между матерью и дочерью Басси, оставив мою прерасную стассбуржку с ее любовником. Я сказал директору продолжать в том же духе, и пусть смеется, кто хочет, и уговорил его играть свои лучшие пьесы.

Поскольку ужин и вино меня развеселили, не имея возможности ничего поделать со страссбуржкой из-за наличия ее любовника, я дал себе полную свободу с юной Басси, которая благодарно откликалась на все, чего я хотел, при том, что ее отец и мать только смеялись, в то время как дурак Арлекин злился, что не мог делать того же со своей дульсинеей. Но когда в конце ужина я представил их глазам малышку в натуральном виде, а сам предстал как Адам, перед тем, как съесть роковое яблоко, дурак сделал движение, чтобы уйти, и взял страссбуржанку за руку, чтобы вывести вон. Я же с самым серьезным и повелительным видом приказал ему быть благоразумным и остаться, но он, ошеломленный, довольствовался тем, что повернулся ко мне спиной, его же красотка не последовала за ним и под предлогом защиты малышки, которая расположилась на мне вполне удобно, она уселась настолько хорошо, что добавила веселья, давая мне возможность своей заблудившейся рукой доставить ей то же самое.

Эта вакханалия разожгла старую Басси, она стала теребить своего мужа, чтобы тот дал ей доказательства своей супружеской нежности, и он ей уступил, в то время как скромный Арлекин готов был вспыхнуть, держа голову зажатой руками и оставаясь неподвижным. Счастливая этим положением, страссбуржанка, вся в огне, уступая природе, позволила мне делать все, что я хочу, и, переложив на край стола юную Басси, которую я только что покинул, я предпринял акт творения во всей полноте, и ее мощные движения убедили меня, что она была по меньшей мере столь же активна, как и я.

С концом оргии я опустошил свой кошелек на стол и был рад увидеть жадность, с какой разобрали эту двадцатку цехинов.

Усталость и невоздержанность, в то время, как я еще не полностью восстановил свои силы, погрузили меня в долгий сон. Я поднялся лишь, когда мне надо было явиться в ратушу к бургомистру, который принимал меня по долгу службы. Я поторопился одеться, чтобы пойти туда, мне было любопытно узнать, чего от меня хотят. Я знал, что мне нечего опасаться. Когда я туда явился, этот чиновник обратился ко мне по-немецки, но я притворился глухим, и не без причины, потому что знал лишь несколько слов и не мог понять важных вещей. Когда разобрались в моем недостаточном понимании, он заговорил со мной на латыни, не цицероновской, но правильной, на которой говорят, в основном, в университетах Германии.

– Почему, – сказал он, – вы носите фальшивое имя?

– У меня абсолютно не фальшивое имя. Справьтесь у банкира Карли, который выплатил мне пятьдесят тысяч флоринов.

– Я знаю это, но вы зоветесь Казанова, но не Сейнгальт, откуда это второе имя?

– Я принимаю это имя, вернее я его принял, потому что оно мое. Оно принадлежит мне настолько законно, что если кто-то посмеет его носить, я оспорю это всеми путями и всеми средствами.

– И каким образом вам принадлежит это имя?

– Поскольку я его автор; но это не препятствует тому, что я также и Казанова.

– Месье, либо одно, либо другое. Вы не можете иметь два имени зараз.

– Испанцы и португальцы имеют их часто с полдюжины.

– Но вы не португалец и не испанец; вы итальянец, и, кроме того, как можно быть автором собственного имени?

– Эта штука самая простая и легкая в мире.

– Объясните мне это.

– Алфавит принадлежит всем, это неоспоримо. Я взял из него восемь букв и скомбинировал их таким образом, чтобы составить слово Сейнгальт. Это полученное слово мне понравилось и я приспособил его для наименования себя, в твердой убежденности, что никто не носил его до меня, никто не имеет права его у меня оспорить, и еще менее того, носить его без моего на то согласия.

– Это очень странная идея, но вы подкрепляете ее рассуждением, скорее правдоподобным, чем солидным; потому что ваше имя может быть только тем, какое носил ваш отец.

– Я думаю, что вы заблуждаетесь, потому что имя, которое носите вы сами по праву наследования, не существовало спокон веков; оно должно было быть составлено одним из ваших предков, который не получил его от своего отца, если только вы не зоветесь Адам. Не правда ли, господин бургомистр?

– Я сражен, но это для меня новость.

– Вы опять ошибаетесь. Это отнюдь не новость, это достаточно древнее дело, и я обязуюсь принести вам завтра длинный ряд имен, всех придуманных весьма почтенными людьми, еще живущими, которые мирно пользуются ими, так что никому не приходит в голову вызывать их в ратушу, чтобы потребовать от кого-то из них, не откажется ли он от него для собственного удовольствия и во вред обществу.

– Но вы понимаете, что существуют законы против фальшивых имен?

– Да, против фальшивых имен; но я повторяю вам, что ничего нет правильней моего имени. Ваше, которое я уважаю, не зная его, не может быть более правильным, чем мое; потому что возможно вы не являетесь сыном того, кого вы считаете своим отцом.

Он усмехнулся, поднялся и проводил меня до двери, сказав, что справится обо мне у г-на Карли.

Я как раз должен был к нему пойти сам, и тотчас пришел. Эта история его насмешила. Он сказал мне, что бургомистр католик, порядочный человек, богатый и слегка глуповатый, человек добрейшей души, на которого можно положиться во всем.

На следующее утро г-н Карли пришел позвать меня на завтрак и пригласил с собой к тому бургомистру.

– Я его вчера видел, – сказал он, – и в длинной беседе, которую я с ним вел, я настолько переубедил его в отношении имен, что он теперь целиком придерживается вашей точки зрения.

Я принял с удовольствием приглашение, поскольку предвидел, что найду добрую компанию. Я не ошибся; там было несколько очаровательных женщин и любезных мужчин. Я встретил среди них переодетую даму, которую видел на комедии. Я старался разглядеть ее за обедом, и не замедлил убедиться, что я был прав. Все, однако, обращались к ней, как если бы она была мужчиной, и она весьма хорошо придерживалась своей роли. Что до меня, имея намерение посмеяться и не желая, чтобы меня принимали за дурака, я подступал к ней вежливо, с шутливым тоном, однако обращался только с галантными предложениями, такими, какие адресуют только женщинам, и в моих намеках, моих двусмысленных словах выражал уверенность в том, что касается ее пола, почти не сомневаясь. Она делала вид, что ничего не понимает, и общество посмеивалось над моими предполагаемыми промахами.

После обеда, выпив кофе, так называемый сеньор показал канонику портрет, оправленный в кольцо, которое он носил на пальце. Это был портрет присутствующей здесь девицы, и весьма похожий – дело простое – потому что оригинал был некрасив. Это нисколько не поколебало мое убеждение, но я стал размышлять, когда увидел его целующим руку с нежностью, смешанной с уважением, и я прекратил насмехаться. Г-н Карли улучил момент, чтобы сказать мне, что этот месье, несмотря на свой женственный вид, был мужчина, и более того, он накануне женитьбы на мадемуазели, которой он только что поцеловал руку.

– Это возможно, – сказал я ему, – но я едва могу себе это представить.

Факт был, однако, тот, что он женился на ней во время карнавала и получил блестящее приданое, но в конце года бедная окрученная девица умерла от горя и только на смертном одре рассказала о причине. Ее дураки родственники, опозоренные глупостью, которую совершили, не смели ничего сказать, и заставили исчезнуть обманщицу, которая позаботилась заранее перевести приданое в твердую валюту. Эта история, которая вскоре же стала известна, до сих пор заставляет смеяться добрый город Аугсбург и дала мне, правда несколько позднее, славу прозорливца.

Я продолжал развлекаться со своими двумя сотрапезниками и со страссбуржанкой, которая стоила мне сотню луи. К концу недели я оставил Басси в покое, имея еще немного денег. Он продолжал играть пьесы, вернув местам обычную цену и прекратив раздавать места в райке задаром. Дела его пошли довольно неплохо.

Я покинул Аугсбург к середине декабря.

Я загрустил из-за очаровательной Гертруды, которая решила, что беременна, и не могла решиться ехать со мной во Францию. Я бы с удовольствием ее отвез, вместе с благодарностью от ее отца, который, не помышляя никоим образом выдать ее замуж, был бы рад от нее избавиться, отдав мне ее в подруги.

Мы поговорим об этой доброй девице через пять или шесть лет, также как и об Анне-Мидель, превосходной кухарке, которой я сделал подарок в четыре сотни флоринов. Она вышла замуж некоторое время спустя, и во время моего второго пребывания в Аугсбурге я с прискорбием обнаружил ее несчастной.

Я выехал с Ледюком на месте кучера, не имея сил его простить, и, когда мы оказались в Париже, на середине улицы Сен-Антуан, я сказал ему сойти со своим чемоданом и оставил его там, не дав ему сертификата, несмотря на его мольбы. Я о нем больше ничего не слышал и до сих пор сожалею, потому что это был превосходный слуга, хотя и имел большие недостатки. Я должен был бы, возможно, напомнить себе важные услуги, которые он мне оказывал в Штутгарте, в Золотурне, в Неаполе, во Флоренции и в Турине, но я был возмущен бесстыдством, с которым он скомпрометировал меня перед магистратом Аугсбурга, когда я был бы опозорен, если бы сам не догадался уличить его в краже, без чего был бы сочтен виновным.

Я многое сделал, выручая его из рук правосудия, и к тому же я не был скуп всякий раз, когда компенсировал его самоотверженность и преданность.

Из Аугсбурга я направился в Баль через Констанс, где поселился в самой дорогой гостинице Швейцарии. Хозяин по имени Имхоф был первый из живодеров, но я счел его дочерей очаровательными и, позабавившись там в течение трех дней, последовал дальше своей дорогой. Я прибыл в Париж в последний день года 1761, и остановился на рю дю Бак, у апартаментов, которые моя покровительница м-м д’Юрфэ велела мне приготовить, столь же изысканных, сколь и элегантных.

Я провел в этом красивом строении целые три недели, не выходя ни разу, чтобы внушить этой доброй даме, что я вернулся в Париж лишь для того, чтобы оправдаться в том слове, что я ей дал – возродить ее в мужчине.

Мы провели эти три недели, делая необходимые приготовления для этой волшебной операции; эти приготовления состояли в том, чтобы воссоздать особый культ для каждого из гениев семи планет в день, ему посвященный. После этих приготовлений я должен был направиться взять, в месте, которое должно мне было стать известно через внушение гениев, девственницу, дочь адепта, которую я должен оплодотворить мальчиком, способом, известным лишь братьям-розенкрейцерам. Это дитя должно было родиться живым, но с чувствительной душой. М-м д’Юрфэ должна была принять его своими руками в тот момент, когда оно явится в мир, и хранить его возле себя семь дней в своей постели. По истечении этих семи дней она должна была умереть, прилепившись своим ртом ко рту ребенка, который таким образом воспримет ее духовную сущность.

После этого перемещения я должен ухаживать за ребенком вместе с известным мне магистром, и когда дитя достигнет трехлетнего возраста, м-м д’Юрфэ должна себя снова осознать, после чего я должен был начинать посвящать ее в совершенные знания великой науки.

Операция должна была совершаться при полной луне, в апреле, мае или июне. Перед этим м-м д’Юрфэ должна была сделать завещание по полной форме и назначить единственным наследником дитя, которому я должен был стать опекуном до достижения им тринадцати лет.

Эта величественная сумасшедшая считала, что эта волшебная процедура до очевидности правдива, и сгорала от нетерпения увидеть девственницу, которая должна была стать для нее избранницей. Она призывала меня ускорить мой отъезд.

Я надеялся, заставляя говорить соответствуюшим образом оракул, внушить ей некоторое нежелание, поскольку речь шла, в конце концов, о том, чтобы ей умереть, и я рассчитывал на естественную любовь к жизни, чтобы оттянуть как можно на подольше это дело. Но найдя, что все обстоит наоборот, я оказался в необходимости держать данное ей слово, по крайней мере для видимости, и отправиться искать таинственную девственницу.

Я видел, что мне нужно найти мошенницу, которую я бы соответствующим образом обработал, и моя мысль обратилась к этой Кортичелли. Она должна была быть в Праге в течение девяти месяцев, и я предложил ей увидеться в Болонье до конца этого года. Но я приехал из Германии, о которой у меня остались не самые нежные воспоминания, и путешествие представлялось мне слишком дальним в это время года, и особенно ради такого малого дела. Я решился избегнуть хлопот этого путешествия и вызвать ее во Францию, отправив ей необходимые для этого деньги и назвав место, где я ее буду ждать.

Г-н де Фуке, друг м-м д’Юрфэ, был интендантом Метца; я был уверен, что если я представлюсь ему с письмом от его подруги, этот сеньор окажет мне отличный прием. К тому же граф де Ластик, ее племянник, которого я хорошо знал, был там со своим полком. Эти соображения заставили меня выбрать этот город, чтобы там ждать деву Кортичелли, которая совершенно не должна была ожидать, что я предназначил ее на эту роль. Как только м-м д’Юрфэ дала нужные мне письма, я покинул Париж 25 января 1762 года, набрав подарков и с богатым кредитным письмом, которое мне было не нужно, так как мой кошелек был полон.

Я не нанимал слуги, так как после кражи Коста и плутовства Ледюка мне казалось, что я больше не могу доверять никому. Я прибыл в Метц через два дня и остановился там в «Короле Дагобере», превосходной гостинице, где нашел графа де Лёвенгаупта, шведа, с которым я познакомился у принцессы Ангальт-Цербской, матери императрицы России, которая жила в Париже. Он пригласил меня поужинать с герцогом де Дё-Пон, который направлялся в одиночку и инкогнито в Париж, чтобы нанести визит Луи XV, которому был верным другом до самой его смерти.

На следующий день после прибытия я отнес мои бумаги г-ну интенданту, который пригласил меня обедать у него во все дни. Г-на де Ластик в Метце не было, что меня огорчило, потому что он внес бы много приятности в мое пребывание в этом прекрасном городе. Я отправил в тот же день пятьдесят луи моей Кортичелли, которой написал приехать и присоединиться ко мне со своей матерью, как только она освободится, и взять с собой кого-нибудь, кто знает дорогу. Она могла покинуть Прагу лишь в начале поста, и, чтобы быть уверенным, что она меня не подведет, я обещал ей в своем письме, что ее ждет здесь удача.

В четыре или пять дней я в совершенстве узнал город, но избегал ассамблей, посещая лишь театр, где меня покорила актриса комической оперы. Ее звали Ратон и ей было всего пятнадцать лет, как принято среди актрис, которых две или три, если не больше, всегда имеется в театре; слабость, в конце концов, общая для женщин, и извинительная для них, потому что молодость – их главное преимущество. Ратон была скорее привлекательна, чем красива, и объектом желания ее делало то, что за свои первинки она брала всего двадцать пять луи. Можно было провести с ней ночь, для пробы, за один луи; двадцать пять следовало за то, что, помимо удовлетворения любопытства, достигалось завершение процедуры.

Было известно, что многие офицеры и молодые советники парламента предпринимали операцию, не доводя ее до конца, и каждый платил свой луи.

Странность была слишком пикантная, чтобы я воспротивился желанию ее попробовать. Я не замедлил к ней заявиться, но, не желая остаться в дураках, принял меры предосторожности. Я сказал этой красотке, что она поужинает со мной, что я дам ей двадцать пять луи, если буду полностью осчастливлен, и что в противном случае она получит шесть вместо одного, если окажется, что она не заперта. Ее тетя заверила меня, что я не найду в ней этого недостатка. Я вспомнил Викторину.

Ратон пришла ужинать вместе со своей тетей, которая, на десерт, нас покинула, чтобы провести ночь в соседнем кабинете. Эта девочка была шедевр совершенством своих форм, я не мог успокоиться, думая, что сейчас она полностью окажется в моем распоряжении, нежная, смеющаяся, и мне не верилось, что цвет молодежи Метца напрасно пытался овладеть этим руном, пусть не золотым, но эбеновым. Читатель подумает, быть может, что, будучи уже не в цвете лет, меня должны были смутить напрасные усилия столь многих до меня, но как раз наоборот, я себя знал и только посмеивался. Те, кто пытался это проделать, были французы, которые лучше знают искусство штурма крепостей, чем уменье обмануть уловки юной мошенницы, старающейся ускользнуть. Итальянец, такой как я, я знал это, не склонен сомневаться в своей победе.

Но мои приготовления оказались излишни, потому что, как только Ратон оказалась в моих объятиях, ощутив по моей повадке, что хитрость будет бесполезна, она бросилась навстречу моим желаниям, не пытаясь прибегнуть к увиливанию, которое, в глазах неопытных бойцов, делало ее как бы неуловимой. Она отдалась искренне, и когда я предложил ей сохранить секрет, она ответила мне пылом на мой пыл. Это не был ее первый опыт, и, соответственно, мне не нужно было давать ей двадцать пять луи; но я был удовлетворен и, не будучи столь уж привязан к этому сорту первинок, я вознаградил ее как если бы я первый попался в ловушку.

Я сохранял Ратон по луи в день вплоть до прибытия моей Кортичелли, и, должно быть, она оставалась мне верна, потому что я не терял ее из виду. Я настолько хорошо себя чувствовал в обществе этой юной девицы, чей характер был совершенно очарователен, что очень сожалел, что поставлен в необходимость ожидать мою итальянку, о прибытии которой мне сообщили в момент, когда я выходил из ложи, чтобы вернуться к себе. Мой местный слуга возвестил мне громким голосом, что мадам моя супруга с моей дочерью и господином только что прибыли из Франкфурта и что они ожидают меня в гостинице.

– Тупица, – сказал я ему, – у меня нет ни жены, ни дочери.

Но это не помешало тому, чтобы весь Метц узнал, что прибыла моя семья.

Моя Кортичелли прыгнула мне на шею, как обычно, заливаясь смехом, и старая представила мне приличного человека, который сопровождал их из Праги в Метц. Это был итальянец по имени Монти, живший долгое время в Праге, где преподавал итальянский язык. Я поселил надлежащим образом г-на Монти и старуху, затем отвел в свою комнату молодую шалунью, которую нашел изменившейся в лучшую сторону: она выросла, оформилась, и ее грациозные манеры сделали из нее весьма привлекательную девушку.