При имени Шарпийон я достал из моего портфеля карточку, которую дал мне г-н Прокуратор Морозини в Лионе, и передал ее ей.

– Что я вижу! Мой дорогой посол! И уже три месяца, как вы в Лондоне, и не подумали передать мне эту карточку?

– Это правда; я должен был об этом подумать; но посол не указал мне на срочность, я пренебрег этим небольшим долгом и благодарен случаю, который привел к тому, что я его выполняю.

– Приходите же к нам обедать завтра.

– Я не могу, так как милорд Пембрук договорился со мной, чтобы я его ждал.

– В компании или одного?

– Одного.

– Очень хорошо. Ждите же также и меня, с моей тетей. Где вы живете?

Я даю ей мой адрес, заверив, что она доставит мне честь и удовольствие, и удивлен тем, что она смеется.

– Вы значит тот итальянец, – говорит мне она, – который повесил два месяца назад на двери этого дома то объявление, что странное объявление, что доставило столько смеха?

– Тот самый.

– Мне сказали, что оно вам дорого обошлось.

– Наоборот, я обязан этому объявлению своим счастьем.

– Вы должны теперь, когда дама уехала, стать несчастны. Никто не знает, кто она. Вы действительно делаете из этого тайну?

– Безусловно, и я скорее умру, чем ее раскрою.

– Спросите у моей тети, я тоже хотела явиться к вам, чтобы спросить комнату. Но моя мать мне помешала.

– Какая надобность заставляла вас искать комнату за деньги?

– Никакой; но мне хотелось посмеяться и наказать дерзкого автора такого объявления.

– Как бы вы могли меня наказать?

– Влюбив вас в себя и заставив затем переживать адские мучения от моих выходок. Ах, как бы я посмеялась!

– Вы, стало быть, полагаете, что можете влюбить в себя, кого захотите, [2653] придумав заранее бесславный проект стать тираном того, кто поддастся вашим чарам, воздав им должное? Это проект чудовища, и он тем более несет несчастье мужчинам, что вы такой не выглядите. Я воспользуюсь вашей откровенностью, чтобы остеречься.

– Напрасно. По крайней мере, если вы не поостережетесь видеться со мной.

Поскольку она поддерживала этот диалог, смеясь, я, естественно, в него включился, наслаждаясь при этом ее умом, который, в сочетании с ее очарованием, убеждал меня в том, что она способна влюбить в себя кого угодно. Это был первый образчик, что она мне дала в первый же день, того, что я узнал ее к своему несчастью.

Это было в тот роковой день в начале сентября 1763 года, когда я начал умирать и перестал жить. Мне было тридцать восемь лет. Если жизненная линия подъема равна по длине линии нисхождения, как это должно бы быть, сегодня, в первый день ноября 1797 года, мне кажется, что можно рассчитывать примерно на четыре года жизни, которые, в соответствии с аксиомой: motus in fine velocior, пройдут очень быстро.

Шарпийон, которую знал весь Лондон, и которая, полагаю, еще жива, была красавицей, в которой было трудно найти недостаток. Волосы у нее былм светлокаштановые, глаза голубые, кожа – самой чистой белизны и рост почти такой же, как у Полины, за вычетом двух дюймов, которые она должна была наверстать к двадцати годам, потому что сейчас ей было всего семнадцать. Грудь ее была мала, но совершенна, руки пухленькие, тонкие, немного длинней, чем обычно, ножки миниатюрные и походка уверенная и благородная. Лицо нежное и открытое, говорящее о душе, отличающейся тонкостью чувств и тем благородством, которое обычно зависит от рождения. Лишь в этих двух пунктах природа постаралась нас обмануть. Ей бы следовало, однако, наоборот, быть тут правдивой, и обманывать во всем остальном. Этой девушке было предназначено судьбой сделать меня несчастным, еще до того, как она меня узнала, и она сама сказала мне об этом.

Я вышел из дома Малиньяна не как мужчина мыслящий и чувствительный к чарам прекрасного пола, который должен чувствовать радость оттого, что познакомился с девушкой, обладающей редкой красотой, и уверенный, что легко удовлетворит все желания, которые она ему внушила, но ошеломленный и изумленный тем, что образ Полины, который все еще стоял у меня перед глазами и который представал перед моим воображением всякий раз, когда я видел женщину, имеющую право рассчитывать на то, чтобы мне понравиться, чтобы заставить меня от нее отвернуться, не возымел силы заставить меня отказаться от этой Шарпийон. Я извинил себя, решив, что то, что меня очаровало – всего лишь эффект новизны и сочетание обстоятельств, и что разочарование не замедлит проявиться. Какие я мог вообразить себе затруднения? Она сама напросилась ко мне на обед, она была доброй подружкой прокуратора, о котором она, очевидно, не будет вздыхать, и который, должно быть, ей платил, поскольку он не был красавцем-мужчиной, ни достаточно молодым, чтобы она могла в него влюбиться. Даже если не льстить себя надеждой ей понравиться, я знал, что у меня есть деньги, что я не скуп и что она не устоит.

Милорд Пембрук стал моим другом после того доброго дела, что я провел против графа Шверин, и моего порядочного поведения, когда я не претендовал на половину суммы от генерала. Он сказал мне, что мы устроим развлечение и приятно проведем день.

Когда, придя, он увидел четыре куверта, он спросил, кто эти другие двое, что будут с нами обедать, и был поражен, когда узнал, что это Шарпийон и ее тетя, и что она сама напросилась, когда узнала, что это он будет обедать со мной.

– Эта девочка, – сказал мне он, – внушила мне сильное желание ее иметь, я встретил ее однажды ночью в Воксхолле вместе с ее тетей и предложил двадцать гиней, если она прогуляется со мной в темной аллее. Она на это согласилась, попросив сумму вперед, и я был достаточно добр, чтобы ее ей дать. Она пришла в аллею, но сразу отстранилась от моих рук, и больше я ее не встречал.

– Вы должны были бы публично дать ей пощечину.

– Я это проделал, и надо мной посмеялись. Она абсолютно взбалмошная и теперь меня не интересует. Вы влюблены в нее?

– Я заинтересовался ею, как и вы.

– Это маленькая плутовка, которая сделает все возможное, чтобы вас заполучить.

Она прибывает и наговаривает милорду самых приятных вещей, даже не глядя на меня. Она смеется, она рассказывает сама о шутке, которую проделала с ним в Воксхолле, и расценивает как неумное то, что он рассказал о ней по поводу ее проказы, что, наоборот, должно было бы заставить полюбить ее еще больше.

– В следующий раз, – сказала она, – я от вас не ускользну.

– Вполне возможно, потому что я вам не стану платить авансом.

– Фи! Платить – это грубое слово, которое вам не идет.

Милорд похвалил ее ум и только посмеялся над всеми дерзкими предложениями, которые она ему делала, очень задетый тем неуместным вниманием, с которым следовал за ее предложениями. После обеда она нас покинула, пообещав перед этим пообедать со мной послезавтра.

Я провел всю следующую неделю с этим любезным лордом, который познакомил меня с баней по-английски. Это развлечение, которое стоит очень дорого и которому я не буду давать описание, поскольку оно знакомо всем тем, кто провел некоторое время в Лондоне и согласился потратить шесть гиней, чтобы этим насладиться. Мы воспользовались двумя сестрами, очень красивыми, которых зовут Гарио.

В назначенный день я направился к Шарпийон, чтобы пообедать с ней, как обещал. Она представила меня своей матери, которую, хотя и больную и исхудавшую, я узнал. В 1759 году один житель Женевы по имени Боломе уговорил меня продать ей украшения на сумму 6000. Она дала мне два обменных векселя, подписанных ею и ее двумя сестрами на имя того же женевца; ее звали Оспюрже. Женевец, акцептор векселей, перед сроком выплаты объявил себя банкротом, и мадемуазели Аугсбургер также испарились пару дней спустя. Так что я был весьма поражен, увидев их в Англии, и еще более поражен, оказавшись приведен к ним самой Шарпийон, которая, не зная этой аферы своей матери и ее сестер, не сказала им, что г-н де Сейнгальт – тот самый Казанова, которому они должны 6000 монет.

– Мадам, я имею удовольствие вас узнать, – были первые слова, что я ей сказал.

– Месье, я вас тоже узнаю. Этот мошенник Боломе…

– Не будем говорить об этом, мадам, перенесем этот разговор на другой день. Я вижу, что вы заболели.

– Почти смертельно, но сейчас мне лучше. Моя дочь не объявила вас под вашим именем.

– Простите ее. Оно мое, как и то, что я носил в Париже, когда с ней познакомился, не зная, что она ваша дочь.

Тут вошла бабушка, которую звали, как и ее дочь, Оспюрже, вместе с двумя тетушками, и четверть часа спустя – трое мужчин, из которых один был Гудар, которого я знал в Париже, и двое других, незнакомых, одного звали Ростэн, а другого – Кумон. Это были три друга дома, все трое – мошенники по профессии, амплуа которых было приводить туда простаков, обеспечивая с их помощью свое существование. И в это бесславное сообщество я был вовлечен, и, несмотря на то, что я сразу все понял, я не убежал, не пообещал не ступать более туда ни ногой. Я решил, что я ничем не рискую, держась все время настороже и не имея другой цели, кроме как завязать интригу с дочкой, я смотрел на этих людей лишь как на существа, не имеющие ничего общего с моим предприятием. За столом я со всем соглашался, я задавал тон, болтал как сорока, дразнил всех, и в конце концов договорился приходить без церемоний. Единственное, что мне не понравилось, это просьба Шарпийон, которая извинилась за дурное качество ее угощения. Она попросила дать ужин ей вместе со всей компанией и назначить такой день.

Я просил ее выбрать без церемоний день самой и, проконсультировавшись с плутами, она его назвала. Четыре роббера в вист, в которых я все время проигрывал, протянули время вплоть до ужина, и к полуночи я вернулся к себе, весьма утомленный и влюбленный в Шарпийон.

Несмотря на это, я нашел в себе силы не видеться с нею последующие два дня. На третий день, тот, на который она назначила ужин у меня, она явилась вместе с тетей в девять часов.

– Я явилась, – сказала мне она, чтобы позавтракать у вас и предложить вам одно дело.

– После или до завтрака?

– После, так как мы должны остаться наедине.

В этом тет-а-тет, проинформировав меня о настоящем положении своей семьи, она сказала, что прекратит жить в стесненном положении, если ее тетя, которая находится в соседней комнате, заимеет сотню гиней. С этой суммой она изготовит эликсир жизни, который ее обогатит. Она говорила мне о достоинствах этого эликсира, о потоке денег, в котором нельзя сомневаться в Лондоне, и о выгоде, которую я сам извлеку, выступая, несомненно, на паритетных началах с ней; независимо от этого, она сказала, что, получив сотню гиней, ее мать и тетушки письменно обязуются вернуть мне эту сумму в течение шести месяцев. Я сказал, что дам ей положительный ответ после ужина.

Говоря так и оказавшись наедине с нею, я принимаю веселый вид, тот, который воспитанный мужчина принимает, будучи влюбленным и приступая к тем милостям, о которых он мечтает, и начинаю перемещаться соответственно по широкой софе, на которой мы сидим; но Шарпийон, также со смеющимся видом, противится всем моим движениям и снова и снова препятствует тому, что мои руки, ласковые и нежные, хотят предпринять, она забирает у меня свои, вырывается из моих рук, отворачивая голову в сторону, когда видит мою, готовую выдать ей поцелуй, и, наконец, встает и, веселая, идет присоединиться к своей тете в другой комнате. Вынужденный тоже посмеяться, я следую за ней, и минуту спустя она уходит, говоря мне: «Пока, до вечера».

Думая в одиночестве над этой первой сценой, я нахожу ее естественной, в порядке вещей, и тем не менее не к добру, особенно с учетом ее просьбы о сотне гиней. Я очень хорошо вижу, что не могу рассчитывать на ее милости без того, чтобы ей выдать эти деньги, и, разумеется, я не думаю торговаться, но она должна также видеть, что она их не получит, если будет строить из себя недотрогу. Мне следует так все устроить, чтобы не опасаться ловушки. Не заботясь об обеде, я иду прогуляться в парк и, ближе к вечеру, вот я уже у себя.

Компания прибывает, еще не поздно, прекрасное дитя просит меня устроить им банчок, и после взрыва смеха, которого она не ожидала, я от этого уклоняюсь.

– По крайней мере вист, – говорит она.

– Вы, значит, не торопите с ответом по нашему делу?

– Ну что ж! Значит, вы определились.

– Да, проходите.

Она следует за мной в другую комнату, где, усадив ее на ту же самую утреннюю софу, я говорю, что у меня есть для нее готовая к употреблению сотня гиней.

– Вы отдадите их моей тете, потому что эти месье вообразят, что я получила их за стыдные услуги.

– Очень хорошо, Я дам их вашей тете, будьте уверены.

После этих слов я подступил к ней, как и утром, но опять понапрасну. Я перестал быть настойчивым, когда она сказала, что я не добьюсь от нее ничего никогда, ни за деньги, ни силой; но я могу рассчитывать на все от ее дружбы, когда она увидит, что я наедине с нею становлюсь нежным, как ягненок. Я поднялся, и она вслед за мной. Будучи в плохом настроении, я решил, что могу его скрыть за игрой в вист, который уже разложили. У нее был весьма веселый вид, и ее веселье меня раздражало. За столом, сидя рядом со мной, она выводила меня из терпения сотней шалостей, которые вознесли бы меня до небес, если бы она за этот день уже дважды меня не оттолкнула. При отъезде она отозвала меня в сторонку, чтобы сказать, что она пошлет ко мне в другую комнату свою тетю, если я вправду решил дать ей сотню гиней. Я ответил, что это следует записать, и что это не делается в один момент, и когда она сказала, чтобы я назначил этот момент, я сказал, продемонстрировав ей кошелек, полный золота, что этот момент настанет, когда она велит ему быть.

Размышляя после ее отъезда о том, что, несомненно, юная мошенница выбрала меня, чтобы обмануть, я решил отказаться от своих притязаний. Это решение меня унижало, но я видел некую храбрость в том, чтобы отступить. Чтобы отвлечься, я со следующего дня стал ходить в пансион моей дочери, взяв с собой коробку конфитюров. Я вызвал радость в душе Софи, и в то же время обрадовал всех ее подруг, с которыми она поделилась. Но мое удовольствие было сильнее, чем у них. Я ходил туда почти каждый день. Путешествие занимало час с четвертью. Я привозил с собой безделушки и побрякушки разного рода, которые вызывали у них восторг, миледи была сама любезность, и моя дочь, которая в открытую называла меня своим дорогим papa, с каждым днем все более убеждала в том, что я в ней имею истинное порождение моих чресел. Менее чем в три недели я поздравил себя с тем, что забыл Шарпийон, заменив ее невинными любвями подружек Софи, хотя одна из них нравилась мне немного слишком сильно, чтобы считать себя полностью избавленным от любовных желаний.

В таком состоянии я увидел однажды перед собой в восемь часов утра приближенную тетку кокетки, которая мне сказала, что ее племянница и все семейство огорчены тем, что я больше не вижусь с ними, после того ужина, что дал им, и в особенности тем, что племянница надеялась, что я дам ей средства изготовить эликсир жизни.

– Да, мадам, я дам вам сотню гиней, если ваша племянница будет относиться ко мне по-дружески. Она отказала мне в милостях, которые даже весталка сочла бы допустимыми, а вы знаете, что она не весталка.

– Позвольте мне посмеяться. Она игрунья, немного взбалмошная, и она отдастся только тогда, когда будет уверена, что любима. Она мне все рассказала. Она любит вас, но опасается, что ваша любовь не более чем каприз. Она в кровати из-за сильного насморка, и полагает, что ее слегка лихорадит. Приходите ее повидать, и я уверена, что вы не уйдете недовольным.

При этих словах все мое желание заиметь эту девочку пробудилось, и, посмеявшись, я спросил, в котором часу я должен прийти, чтобы наверняка застать ее в кровати. Она сказала прийти сейчас и постучать только один раз. Я сказал ей идти вперед и меня подождать.

Я был доволен, видя, что добился своей цели овладеть ею, и гарантирован от того, чтобы попасть в ловушку; объяснившись с тетушкой и имея ее на своей стороне, я более ни в чем не сомневался.

Я быстро надел редингот и вот, через четверть часа, – у ее дверей. Я стучу один раз, появляется тетушка, тихонько открывает мне дверь и говорит вернуться через полчаса, потому что та, собираясь принять ванну, сидит голая в ванной комнате.

– Проклятье, все время обман. Это пустая отговорка. Я ничему не верю.

– Правда, я не лгу, и если вы обещаете мне быть разумным, я проведу вас в ее комнату на четвертом этаже. Она скажет мне потом все, что захочет, пусть говорит.

– В ее комнату? А она в ванной? Вы меня не обманываете?

– Нет, следуйте за мной.

Она поднимается, я – за ней. Она открывает дверь, впускает меня внутрь, затем дверь закрывает, и я вижу Шарпийон в ванной, голую, которая, изображая, что принимает меня за тетю, говорит принести ее полотенца. Она – в позе самой соблазнительной, какую только может пожелать Амур, но едва меня увидев, она приседает и издает крик.

– Не кричите, меня вам не обмануть. Успокойтесь.

– Идите вон.

– Нет. Позвольте мне перевести дух.

– Идите прочь, говорю вам.

– Успокойтесь и не бойтесь насилия.

– Моя тетя мне заплатит.

– Это смелая женщина и она найдет во мне истинного друга. Я вас не трону, но раскройтесь.

– Как! Что я должна раскрыть?

– Станьте так, как вы стояли, когда я вас удивил.

– Ах это – нет; и прошу вас выйти.

Чтобы собраться еще больше с силами, она являет перед моими глазами картину еще более соблазнительную, используя в качестве приема нежность, чтобы заставить меня выйти, увидев, что гнев ей не помогает. Поскольку я пообещал ее не трогать, она решилась, насколько это возможно, загасить огонь в моей душе, который, как она знала, она разожгла, и повернулась ко мне спиной, чтобы помешать мне думать, что она может почувствовать удовольствие от лицезрения меня, и что эта мысль может побудить меня действовать. Я все это знал, но, желая вернуть себе разум, должен был пойти на все унижения, чтобы утихомирить свои чувства, и не был огорчен, увидев очень быстро эффект от этой фрустрации. В этот момент входит тетя, и я выхожу, не говоря ни слова, в достаточной мере довольный тем, что испытываю чувство презрения, которое убеждает меня в том, что любовные чувства не имеют более надо мной власти.

Тетя присоединяется ко мне за дверью и, спрашивая, доволен ли я, говорит зайти в приемную.

– Да, – говорю я, – очень доволен тем, что вас понял, и вот вознаграждение.

Говоря так, я швыряю ей сотенный банковский билет, чтобы она делала свой эликсир жизни, не заботясь о том, чтобы взять с нее расписку, которую она хочет мне сделать. Я чувствую себя недостаточно смелым, чтобы ничего ей не давать, так что сводня проделала все превосходно и могла догадаться, что у меня на это уже нет сил. По возвращении к себе, хорошенько обдумав все приключение и чувствуя себя победителем, я порадовался этому; вернув себе хорошее настроение, я твердо решил более не ступать ни ногой в дом этих баб. Их было семеро, включая двух служанок. Необходимость существовать заставила их выработать систему, не брезгуя никакими средствами, и когда в своих действиях они сталкивались с необходимостью использовать мужчин, они выдвигали тех трех, что я назвал, которые, в свою очередь, не могли обойтись без остальных.

Думая отныне только о развлечениях, заходя в театры, в таверны, по окрестностям Лондона, бывая в пансионе, где была моя дочь, я столкнулся в Воксхолле с нею, ее тетушкой и Гудар, пять или шесть дней спустя после сцены в ванной. Я хотел избежать встречи, но она меня заметила, сразу упрекнув с веселым видом за мое дурное поведение. Я ответил ей сухо, но, притворившись нечувствительной, она зашла в нишу, пригласив меня выпить по чашке чаю. Я ответил, что собираюсь поужинать, и она сказала, что в таком случае и она согласна. Я этого тоже хотел, я заказал ужин на четверых, и вот, по виду, мы – близкие друзья. Речи, что она вела со мной, ее веселость, ее обаяние, силу которого я уже испытал, предстали снова в моей слабой душе, еще более слабой из-за напитков, и я предложил ей прогуляться в темных аллеях, надеясь, как я ей сказал, что она не поведет себя со мной так, как повела с милордом. Она ответила мне с нежностью и видимостью сердечности, на которые я не попался, что она хотела бы быть моей и на свету, но прежде она хотела бы иметь удовольствие видеть меня у себя каждый день, как настоящего друга дома.

– Вы это получите, но извольте сначала преподнести мне маленький подарок в аллее.

– Нет, и абсолютно нет.

Тогда я оставил ее, отказавшись проводить до дома, и отправился спать к себе, слегка в пасмурном настроении.

Назавтра я поздравил себя с тем, что она не поймала меня на слове. Власть, что имело надо мной это создание, была непреодолима, и я убедился, что у меня нет других средств, чтобы гарантировать себя от того, чтобы не быть ею одураченным, кроме как не видеть ее, или отказаться, при встречах с нею, от обладания ее прелестями. Это второе мне казалось невозможным, я решился на первое, но плутовка постаралась лишить меня возможности им воспользоваться. Способ, к которому она прибегла, чтобы довести до конца свое намерение, должен был явиться результатом совещаний, которые она проводила со всем своим бесславным семейством.

Несколько дней спустя после маленького ужина в Воксхолле, я увидел у себя Гудара, который начал с того, что поздравил меня с разумным решением не ходить больше к Ауспуржерам.

– Потому что, – сказал он мне, – продолжая туда ходить, вы все более будете влюбляться в юную девушку, и она доведет вас до нищеты.

– Вы считаете меня совершенным глупцом. Если я найду ее любезной, она найдет меня благодарным, но не за пределами моих возможностей, а если я найду ее жестокой, я буду продолжать делать то, что я делаю каждый день, так что она никогда не сможет меня, как вы говорите, довести до нищеты.

– Вы, стало быть, твердо решили больше ее не видеть?

– Да, твердо.

– Вы, значит, не влюблены?

– Я был влюблен, но я знаю средство излечиться. В течение нескольких дней я ее совсем забуду. Я уже совсем не думал о ней, когда дьявол захотел, чтобы я встретил вас в Воксхолле.

– Вот видите? Будьте уверены, что верное средство излечиться от несчастной любви, это не бегство от объекта соблазнения, потому что когда живут в одной стране, слишком легко повстречаться с этим объектом в любом месте.

– Каково же другое средство?

– Это насладиться им. Возможно, Шарпийон вас не любит; но вы богаты, а у нее ничего нет. Вы получите ее за некоторую сумму, и вы излечитесь способом гораздо более приятным, когда убедитесь, что она недостойна вашего постоянства, потому что узнаете, что она такое.

– Я охотно бы прибег к этому средству, если бы не раскрыл ясно ее замысел.

– Вы развеяли бы его как дым с помощью доброго соглашения. Вы никогда не должны платить вперед. Я все знаю.

– Что вы можете знать?

– Я знаю, что она стоит вам сотню гиней, а вы не получили от нее даже единственного поцелуя. За эту цену вы могли бы получить от нее койку. Она пытается вас заполучить.

– Она ошибается. Я подарил эту сумму ее тетушке, которая, как она мне говорила, основываясь на ней, построит свое процветание.

– Да, изготовив эликсир жизни; но согласитесь, что без своей племянницы она бы ее не получила.

– Согласен; но скажите мне, прошу вас, что побудило вас сегодня прийти сделать мне это предложение, вас, который из ее клики?

– То, что ведет меня, я вам клянусь, – это только чувство дружбы к вам, а на то, что вы мне говорите, будто я из ее клики, хочу вывести вас из заблуждения, рассказав об авантюре, которая познакомила меня с этой девицей, ее матерью, ее бабушкой и ее двумя тетками.

«Шесть месяцев назад, – продолжил он свой рассказ, – находясь в Воксхолле, я увидел посла Венеции прокуратора Морозини, прогуливающегося в одиночестве. Он только что приехал, чтобы поздравить короля, при его восхождении на трон, от имени своей республики. Видя, как этот сеньор очарованно разглядывает лондонских красоток, прогуливающихся туда и сюда, мне пришла в голову мысль попробовать сказать ему, что все эти красотки в его распоряжении, и что ему стоит только бросить свой платок той, которую ему вздумается выбрать. Это предложение вызвало у него смех и, продолжая прогулку со мной, причем я заверил его, что не шучу, он спросил, показывая на девицу, может ли он получить вот эту. Не зная ее, я сказал ему продолжать свою прогулку, и что я подойду к нему вскоре с ответом. Не теряя времени, и будучи уверен, по походке, что я не сделаю мое предложение весталке, я подхожу к девице и даме, что вместе с нею, и говорю, что посол в нее влюблен, и что я ее к нему отведу, если она склонна поощрить эту зарождающуюся страсть. Тетя говорит мне, что сеньор такого ранга может только оказать честь ее дому, если выразит желание познакомиться с ее племянницей. Они говорят мне свое имя и адрес, и дело сделано. Я их покидаю и, перед тем, как идти присоединиться к послу, встречаюсь с большим знатоком, у которого спрашиваю, кто эта демуазель Шарпийон, живущая на Данмарк стрит в Сохо».

– Значит, это была Шарпийон?

– Да, она самая. Он мне говорит, что это одна швейцарка, которая еще не на панели, но непременно в скором времени там очутится, поскольку небогата и имеет многочисленную семью, всю состоящую из женщин.

Я тут же снова подхожу к венецианцу и, сказав, что его дело сделано, прошу назначить час, чтобы представить его красотке завтра, известив, что там есть мать и тетки, и она будет не одна. Это его не смущает; он даже рад, что она не публичная женщина. Он назначает мне час, чтобы я сопроводил его в фиакре, инкогнито, и я его оставляю. Известив девицу и тетку о часе и дав им понять, что следует сделать вид, что персона им незнакома, я иду к себе. Назавтра я представляю его им и, проведя прилично час и болтая в обществе девицы и ее тети, не делая им никаких предложений, мы уходим. Дорогой посол мне говорит, что хочет получить ее на условиях, которые мне изложит завтра в своей резиденции письменно и никак не иначе.

«Условия состояли в том, что мадемуазель идет жить в маленький меблированный дом, который ей не будет ничего стоить, и где она не будет ни с кем встречаться. Его превосходительство будет давать ей пятьдесят гиней в месяц и будет оплачивать ужины всякий раз, когда ему придет желание прийти с ней спать. Он поручил мне найти дом, если они согласятся с контрактом, который мать дочери должна подписать, и сделать это быстро. В три дня я все сделал и обо всем договорился, потребовав, однако, от матери расписку, что она дает мне свою дочь на одну ночь после отъезда посла, который, как было известно, останется в Лондоне лишь на год».

Здесь Гудар достает из кармана записку, которую я читаю и перечитываю, больше с удивлением, чем с удовольствием. Затем он продолжает так:

– В конце года посол уехал, и девица осталась свободна. Она имела милорда Балтимора, милорда Гросвенора, португальского министра Саа и нескольких других, но никого официально. Я настаивал у матери, чтобы та дала мне ночь, как она мне письменно обещала, но она издевалась надо мной, и дочь, которой я не нравился, рассмеялась мне в лицо. Я не мог заставить ее арестовать, так как она не совершеннолетняя, но я вскоре арестую мать, и Лондон посмеется. Вы знаете теперь, почему я все время у нее, но вы ошибаетесь, если полагаете, что я в сговоре с ними. Могу, однако, вас заверить, что они думают о средствах вас снова поймать, и что они преуспеют, если вы не поостережетесь.

– Скажите матери, что у меня есть для нее еще сотня гиней, если она сможет дать мне возможность провести ночь с ее дочерью.

– Серьезно?

– Серьезно, но я заплачу только постфактум.

– Это верное средство не быть обманутым. Я берусь за это с удовольствием.

Я удержал этого наглого мошенника обедать с собой. Это был человек, который в той жизни, что я вел в Лондоне, мог мне быть полезен. Он знал все и рассказал мне множество галантных историй, которые я выслушал с большим удовольствием, он был, впрочем, автором нескольких трудов, которые, хотя и дурные, давали достаточное свидетельство его ума. Он описывал похождения китайского шпиона, составляя пять или шесть писем в день, в кафе, где он оказывался по случаю. Я позабавился с ним, написав несколько сцен, которые пришлись ему весьма по вкусу. Читатель увидит, в каком состоянии я увидел его несколько лет спустя в Неаполе.

Не позднее, чем назавтра я был удивлен, увидев у себя в комнате саму Шарпийон, которая, отнюдь не смеясь, а вполне серьезно сказала, что пришла не завтракать, но просить у меня объяснения; она в то же время представила мне мисс Лоренци, и я сделал ей реверанс.

– Какого объяснения вы от меня хотите, мадемуазель?

При этих словах мисс Лоренци сочла своим долгом оставить нас одних. Она была некрасива. Я видел ее в первый раз. Я сказал Жарбе принести ей завтрак и сказать консьержке, что меня нет ни для кого.

– Правда ли это, месье, что вы поручили шевалье Гудару сказать моей матери, что вы дадите ей сотню гиней, чтобы провести со мной ночь?

– Это правда. Может быть, этого недостаточно?

– Никаких шуток. Это не вопрос торговли. Надо понять, считаете ли вы, что имеете право меня оскорблять, и полагаете ли меня нечувствительной к оскорблениям.

– Если вы чувствуете себя оскорбленной, я признаю свою вину, но я этого не ожидал. К кому я должен обращаться? Потому что непосредственно с вами мне нечего делать. Вы слишком любите обманывать, и торжествуете лишь тогда, когда нарушаете свое слово.

– Я вам сказала, что вы меня не получите никогда, ни насилием, ни за деньги, но лишь когда вы влюбите меня в себя своими манерами. Докажите мне теперь, что я нарушила слово. Это вы первый обманули меня, застав меня в ванной, и вчера, попросив меня у моей матери, чтобы я послужила вашим грубым наклонностям. Только мошенник мог бы взяться выполнять это ваше поручение.

– Гудар мошенник? Это же лучший из ваших друзей. Вы знаете, что он вас любит, и что он передал вас прокуратору лишь в надежде вас получить. Записка, что есть у него, убеждает в вашей вине. Вы ему должны. Заплатите ему, и затем называйте мошенником, если можете счесть себя невинной в системе, отличной от его собственной. Не плачьте, мадемуазель, потому что я знаю источник ваших слез. Он нечист.

– Вы его не знаете. Поймите, что я вас люблю, и что мне очень горько видеть себя трактуемой вами подобным образом.

– Если вы меня любите, вы слишком плохо со мной обращались, чтобы я мог в это поверить.

– Как и вы, чтобы заслужить мое уважение. Вы начали с того, что стали вести себя со мной как с девицей для развлечения, а вчера – как если бы я была животным, лишенным воли, подлой рабой моей матери. Мне кажется, что, обладая хорошими манерами, вы должны были бы, по крайней мере, спросить у меня самой, и не ртом, через посредство подлого порученца, но письменно. Я ответила бы вам также письменно, и, по крайней мере, не было бы речи об обмане.

– Представьте себе, что я вам написал, что бы вы мне ответили?

– Обратите внимание на мою откровенность. Я обещаю вам удовлетворить ваше желание без упоминания сотни гиней, при условии, что вы будете вести себя со мной любезно всего две недели, приходя и не требуя от меня ни малейшей услуги. Мы будем смеяться, вести себя по-семейному, ходить вместе на прогулки, на спектакли, и, наконец, я, покоренная вами, отдамся в ваши руки такая, как я есть, и не из любезности, а по любви. Я удивлена, что такой мужчина, как вы, может удовлетвориться тем, что девушка, которую он любит, отдается ему из любезности. Вы не находите, что это унизительно, как с одной стороны, так и с другой? Я чувствую себя опозоренной, уверяю вас, когда думаю, что оказывала только любезности. Несчастная! Я, между тем, чувствую себя рожденной для любви, и я верю, что вы тот человек, которого небо послало приехать в Англию, чтобы сделать меня счастливой. А вы поступаете наоборот. Ни один человек еще не видел меня плачущей. Вы сделали меня несчастной даже в моей семье, потому что у моей матери никогда не было такой суммы, что вы предложили, в то время, как это должно было бы стоить мне лишь один поцелуй.

– Я действительно сожалею, что причинил вам зло, но не вижу тут средства все исправить.

– Приходите ко мне – вот средство, и сохраните ваши деньги, которые я презираю. Если вы меня любите, приходите взять вашу победу как любовник разумный, но не как грубиян, я помогу вам это сделать, потому что вы должны быть уверены, что я вас люблю.

Это рассуждение меня обольстило. Я дал ей слово приходить к ней с визитами каждый день и быть с ней таким, как она хочет, не выходя при этом за предписанные ею рамки. Она подтвердила свое обещание, и ее чело прояснилось. Она поднялась, и когда я попросил у нее, в качестве задатка, один поцелуй, она сказала мне, смеясь, что я не должен начинать с того, чтобы нарушать наши условия. Я согласился с этим и попросил у нее прощения. Она оставила меня влюбленным и, соответственно, раскаявшимся во всем своем поведении по отношению к ней. Amare et sapere vix deo conceditur.

Рассуждение, которое она мне привела, и которому я дал лишь слабый портрет, не имело бы, быть может, никакой силы, если бы она изложила мне его письменно, но сказанное устно, оно должно было посадить меня на цепь. В письме я не увидел бы ни ее слез, ни ее чарующих черт, которые выступали на ее стороне перед судьей, заранее совращенным Амуром. Я начал ходить к ней в тот же день, к вечеру, и в приеме, который мне оказывали, вместо того, чтобы видеть, что освистывают мой провал, я полагал, что слышу аплодисменты моему героизму.

Quel che l’uom vede Amor gli fa invisibile E l’invisibil fa veder Amore [34]

Я провел все две недели, ни разу не взяв ее за руку, чтобы поцеловать, и ни разу не заходил к ней без того, чтобы не принести ценного подарка, который она делала для меня бесценным за счет очаровательных любезностей и видимости безграничной благодарности. Помимо этого, для того, чтобы время для меня быстрее пролетало, я каждый день устраивал развлечения, либо посещения театра, либо поездки в окрестности Лондона. Эти две недели должны были мне обойтись не менее четырех сотен гиней. Наконец, наступил последний день.

Я осмелился спросить ее робким голосом, в присутствии ее матери, собирается ли она провести ночь у меня либо у себя, в своей собственной кровати, со мной. Ее мать ответила, что мы решим это после ужина. Я согласился, не смея указать, что у меня ужин был бы более вкусный и, соответственно, более дорогой и свойственный любви.

После ужина мать сказала мне выйти со всей компанией и вернуться позже. Хотя и посмеиваясь над собой по поводу этой тайны, я повиновался; и по возвращении, – вот, наконец, в гостиной, где я вижу мать и дочь, и кровать, установленную на полу. Я, наконец, не опасаюсь ловушки, но я удивлен, что мать, пожелав мне спокойной ночи, спрашивает, хочу ли я заплатить авансом сотню гиней.

– Фи, как не стыдно, – говорит дочь.

И мать выходит. Мы запираемся.

В этот момент моя любовь должна бы выйти из рабства. Я подхожу к ней с распростертыми объятиями, но, хотя и с нежностью, она отступает, попросив меня идти ложиться первым, пока она приготовится поступить так же. Я уступаю ее желанию, я раздеваюсь, ложусь и, сгорая от любви, вижу, как она раздевается, и, когда она уже в рубашке, я вижу, что она гасит свечи.

Оставшись в темноте, я жалуюсь, я говорю ей, что так не может быть, она отвечает мне, что может спать только в темноте. Я нахожу это недостойным, но держу себя в руках. Понимая, что стыд здесь не при чем, я начинаю представлять себе все неудобства, способные испортить наслаждения любви, но надеюсь их преодолеть.

Едва я ощущаю, что она ложится, я приближаюсь, чтобы сжать ее в объятиях, и обнаруживаю, что она хуже, чем одета. Сидящая в своей длинной рубашке, со скрещенными руками и с головой, склоненной к груди, она оставляет мне говорить все, что мне вздумается, ничего не отвечая. Когда, отбросив разговоры, я решаю действовать, она остается неподвижной в той же позе и меня не подпускает. Я полагаю, что это шутка, но убеждаюсь, наконец, что это не так. Я чувствую себя в ловушке, идиотом, самым презренным из людей, как мальчик перед самой отвратительной из шлюх. Любовь в такой ситуации легко переходит в ярость. Я бросаюсь на нее, как если бы это был тюк белья, но не могу ничего добиться; мне кажется, что это ее проклятая рубашка тому причиной, и я решаюсь разорвать ее со спины, сверху донизу; при том, что мои руки превращаются в когти, и я применяю самое грубое насилие, – все мои усилия тщетны. Я решаюсь кончить, когда обессиливаю и когда, ощутив одну мою руку на ее шее, понимаю, что готов ее задушить.

Ночь жестокая, ночь безутешная, в которую я разговариваю с монстром всеми способами: нежно, гневно, разумно, убеждением, угрозами, гневно, с отчаянием, молениями, слезами, низкими и ужасными угрозами. Она сопротивлялась мне целых три часа, ни разу не ответив и не раскрывшись, кроме одного раза, когда помешала мне сделать кое-что, когда, некоторым образом, я был бы отмщен.

В три часа утра, удивленный, одураченный, чувствуя, что голова моя в огне, я решился одеться, также в темноте. Я открыл дверь гостиной, но, увидев дверь на улицу запертой на ключ, поднял шум, и служанка пришла мне отпереть. Я направился к себе, в компании глашатая часов, которого нашел на Сохо-Сквер. Я сразу лег в кровать, но возбуждение лишило меня отдыха, который был мне необходим. Когда настал день, я принял чашку шоколада, который мой желудок не захотел удержать, и час спустя озноб известил меня о лихорадке, которая не покидала меня до завтра, оставив после себя паралич во всех членах. Приговоренный к постели и соблюдению режима, я был уверен, что восстановлю через несколько дней свою силу, но что послужило мне бальзамом для души, была уверенность, что я излечился от моего любовного безумия, потому что меня не занимали никакие планы отмщения. Стыд доводил меня до ужаса.

В то же утро, как мной овладела лихорадка, я дал приказ моим слугам держать мои двери закрытыми для всех и никого мне не объявлять, класть в мой секретер все письма, что могут ко мне приходить, не желая их читать, пока не вернется мое здоровье. Это было на четвертый день, когда, почувствовав себя немного лучше, я спросил у Жарбы мои письма. Среди тех, что пришли по почте, я нашел одно от Полины, которая писала мне из Мадрида, что Клермон спас ей жизнь при переправе через реку, и что, не сочтя возможным найти слугу, равного ему в верности, она решилась оставить его у себя до Лиссабона, и что она отправит его мне оттуда морем. Я нашел, что она хорошо сделала; но так случилось, что она лишила меня Клермона. Я узнал, четыре месяца спустя, что судно, на котором он плыл, потерпело крушение, и больше его не видя, я решил, как думаю и сейчас, что он погиб в море.

Среди писем местной почты (penni-post), я нашел два от матери Шарпийон и одно – от нее самой. В первом из двух писем, написанных этой бесстыдной матерью в то же утро, после ночи, что я провел с ее дочерью, она мне писала, не зная, что я болен, что ее дочь находится в постели, в сильной лихорадке, вся покрытая синяками, которые остались у нее после ударов, нанесенных мною, что заставляет ее обратиться к правосудию. Во втором, написанном на следующий день, она писала, что узнала, что я болен, как и ее дочь, и что она сожалеет об этом, что сама ее дочь ее убедила, что я могу иметь основания жаловаться на нее, но что она оправдается при первом же нашем свидании. Письмо Шарпийон было написано на третий день. Она писала, что понимает свою вину до такой степени, что удивляется, что я ее не задушил, когда схватил за шею, и клялась мне, что не сопротивлялась бы, если бы не оказалась перед жестоким выбором. Она говорила, что, будучи уверена, что я решил больше к ней не приходить, просит принять ее у себя единственный раз, будучи обязанной довести до моего сведения нечто, что меня заинтересует, и что она может сообщить мне только устно. В записке, которую мне написал в то же утро у моих дверей Гудар, он сказал, что ему нужно со мной поговорить, и что он вернется в полдень. Я приказал его впустить.

Этот странный человек начал с того, что удивил меня, рассказав в деталях все, что произошло у меня с Шарпийон в те четыре часа, что она провела со мной в постели, вплоть до обстоятельств с порванной рубашкой, и до момента, когда, как она решила, я ее сейчас задушу. Он мне сказал, что узнал всю эту сцену от самой ее матери, которой дочь дала полный отчет обо всем. Он сказал, что у нее нет лихорадки, но это правда, что ее тело все покрыто черными пятнами, явными следами ударов, что она получила, и что великое сожаление матери состоит в том, что она не получила сотни монет, которые я бы наверняка вручил ей авансом, если бы дочь не воспрепятствовала.

– Она бы их получила утром, – сказал я, – если бы дочь была нежна.

– Она поклялась своей матери не быть таковой, и не надейтесь ее получить, по крайней мере, если мать не согласится на это.

– Но почему она не соглашается?

– Потому что она утверждает, что как только вы насладитесь, ею, вы ее покинете.

– Это может быть, но после того я достаточно бы вознаградил ее, в то время как теперь она покинута без того, чтобы на что-то надеяться.

– Вы твердо так решили?

– Весьма твердо.

– Это наилучшее решение; но я хочу показать вам кое-что, что вас удивит. Мы увидимся через час.

Час спустя он вернулся в сопровождении грузчика, который поставил в моей комнате кресло, покрытое тканью. Когда мы остались одни, Гудар раскрыл кресло и спросил у меня, не хочу ли я его купить. Я ответил, что не знаю, что с ним делать, и впрочем, это мебель, в которой нет ничего необычного.

– Несмотря на это, – сказал он, – за нее хотят сто гиней.

Я ответил со смехом, что не дам за него и трех, и вот что он мне сказал:

– У этого кресла есть пять пружин, которые распрямляются, все пять одновременно, когда кто-то в него садится. Срабатывание очень быстрое. Две хватают человека за две руки и держат их крепко прижатыми; две другие, ниже, неожиданно хватают его колени, раздвигая их, пятая приподнимает спинку сиденья таким образом, что вынуждает человека сесть на зад.

Рассказав мне это, Гудар сел, пружины сработали, и я увидел его схваченным за руки и за все остальное, в той позиции, в которую акушер укладывает женщину, желая облегчить ей роды.

– Усадите сюда Шарпийон, – сказал он, – и ваше дело сделано.

Изрядно посмеявшись, я сказал ему, что не хочу его покупать, но он доставит мне удовольствие, оставив его всего на один день.

– Нет, даже и на час, если вы его не купите, и хозяин машины ждет меня в ста шагах отсюда.

– Тогда идите отдать его ему и приходите обедать.

Он сказал мне, что надо сделать позади кресла, чтобы возвратить пружины, и я вернул ему свободу. Он накрыл кресло полотном, позвал грузчика и вышел.

Эффект был верный, и не скупость помешала мне купить машину, которая должна была стоить обладателю значительно дороже, но ужас, который я испытал после недолгого размышления. Это преступление могло мне стоить жизни, при образе мыслей английских судей, и в любом случае я не мог бы решиться хладнокровно овладеть Шарпийон силой, и еще менее – с помощью этой ужасной машины, которая заставила бы ее умереть от страха.

За обедом я сказал Гудару, что поскольку Шарпийон пообещала мне нанести визит, я хотел сохранить машину, чтобы убедить ее, что был бы властен над ней, если бы этого захотел. Я показал ему письмо, что она мне написала, и он посоветовал мне соглашаться на визит, если это будет вызвано лишь любопытством. Не чувствуя большого желания увидеть плутовку с ее черными пятнами на лице и груди, которые она выставила бы на парад, чтобы заставить меня краснеть от собственной грубой ярости, я провел восемь-десять дней, не решаясь с ней встретиться. Гудар приходил каждый день, рапортуя мне о результатах совещаний этой женской своры, которая решилась жить только за счет мошенничеств. Он сказал мне, что бабушка Шарпийон была из Берна, и приняла фамилию Оспурже без всякого на это права, будучи только подругой гражданина, носящего это имя, от которого она имела четырех дочерей; мать Шарпийон была младшая. Эта младшая, довольно хорошенькая, придерживаясь правил поведения, противных представлениям разумного швейцарского правительства, послужила причиной того, что из кантона выслали всю семейку, которая устроилась во Франш-Конте, где прожила некоторое время, промышляя эликсиром жизни, который производили на фабрике под руководством бабушки. Тогда и родилась Шарпийон. Мать назвала ее так, уж не знаю, почему, дав ей в отцы графа де Буланвильер, с которым она была в течение трех месяцев доброй подругой. Поскольку Шарпийон становилась красавицей, ее мать решила, что ее ждет удача в Париже, и отправилась поселиться там, но четыре года спустя, увидев, что дохода от продажи эликсира жизни ей на жизнь не хватает, и Шарпийон, еще слишком юная, не находит доброго содержателя, и что долги, которые она наделала, грозят ей тюрьмой, решилась отправиться жить в Лондон, следуя совету г-на Ростенг, ставшего ее возлюбленным, который, также обремененный долгами, должен был спасаться бегством из Франции. Пять или шесть месяцев спустя после своего прибытия в Лондон, эта мать едва не умерла от слишком сильной дозы ртути, которую она использовала, чтобы излечиться от жестокой болезни, которую удосужился ей передать Ростенг.

Кумон – из Лангедока, близкий друг Ростенга, который ему служит, как и всей семейке, приводя к ним простаков, которых собирает по лондонским кафе, чтобы усадить их за игру в вист. Выигрыш всегда честно и поровну делится на шесть частей, но то, что Шарпийон получает от похождений, что она предпринимает в больших ночных ассамблеях в лондонских садах, покрыто тайной, но я знаю, что ее мать содержит Ростенга.

Такова история, что я узнал от Гудара. Этот человек познакомил меня с самыми прославленными девицами Лондона, и особенно с Кети Фишер, которая уже начала выходить из моды. Он познакомил меня в пивной лавочке, где мы распивали бутылочку Стромбир, которое предпочтительней вина, с девочкой, что там прислуживала, шестнадцати лет, которая показалась мне чудом природы. Она была ирландка, католичка, ее звали Сара. Я хотел ее иметь, но он не согласился на это. Это он хотел ею овладеть, и он заявил мне, что ревнует. Он действительно овладел ею некоторое время спустя, и в следующем году он уехал из Англии вместе с нею. Затем он женился на ней. Это та самая Сара Гудар, которая блистала в Неаполе, во Флоренции, в Венеции и в других местах, все время вместе с ним, о ней я буду говорить через четыре или пять лет после настоящей поры. Был проект отдать ее Луи XV, свалив Дюбари, но некое подметное письмо заставило от него отказаться. Увы! Счастливое время подметных писем, тебя уж нет!

Когда Шарпийон, увидев, что на ее последнее письмо нет ответа, провела две недели, не имея более обо мне вестей, она решила вернуться на мое иждивение. Это решение должно было быть результатом весьма секретного совещания, потому что Гудар мне о нем не отчитался.

Мне объявили о ней, явившейся в одиночку в портшезе к моим дверям – дело необычное, которое меня заставило ее принять. Я увидел ее перед собой в момент, когда я принимал шоколад; я не встал, ничего ей не предложил, но она сама попросила со скромным видом, сев рядом со мной и приблизив свое лицо, чтобы я его поцеловал, чего она никогда не делала. Я отвернул голову, но этот неслыханный отказ не сбил ее с толку:

– Это, – сказала она мне, – еще видимые следы ударов, что вы мне нанесли, которые делают мое лицо антипатичным для вас.

– Вы выдумываете, я вас не бил.

– Все равно, ваши тигриные пальцы нанесли мне эти ушибы у меня на всем теле. Взгляните, потому что нет риска, что то, что вы увидите, может вас соблазнить. Впрочем, для вас здесь нет ничего нового.

Говоря так, злодейка поднимается и показывает мне всю поверхность своего тела, покрытую здесь и там синяками, еще синюшными, несмотря на прошедшее время. Трус! Почему я не отвернул глаз? Потому что она была прекрасна, и потому что я любил красоту, а красота не имеет имени, если сила ее такова, что превосходит разум мужчины. Я пытался смотреть только на следы ударов. Невежда! Она уже знала, что я глотаю яд и даже его усваиваю; но внезапно она привела себя в порядок и села рядом, уверившись, что я хотел бы, чтобы спектакль продолжался; но я отодвинулся и сказал ей холодно, что я причинил ей такое только по ее вине, и это настолько верно, что я бы не решился назвать себя автором.

– Я знаю, – сказала мне она, – что все это по моей вине, потому что если бы я была нежна, как должно бы быть, я могла бы сейчас демонстрировать вашим глазам лишь следы поцелуев; но раскаяние стирает преступление. Я хочу просить у вас прощения. Могу ли я надеяться?

– Это уже сделано. Я больше не хочу вас, я передумал; но я не готов еще вас простить. Это все. Теперь, когда вы все знаете, вы можете встать и уйти и прекратить рассчитывать на меня и нарушать мой покой в будущем.

– Это будет так, как вы захотите; я все знаю, это правда; но вы не все знаете, однако вы узнаете все, если вытерпите еще полчаса со мной.

– Поскольку мне нечего делать, можете остаться и говорить.

Несмотря на гордую роль, которую разум и честь заставляли меня играть, я был в высшей степени взволнован, и, что намного хуже, чувствовал себя склонным верить, что эта девочка пришла ко мне снова, не для того, чтобы меня обманывать, но чтобы убедить, что она меня любит, и что она хочет, наконец, заслужить, чтобы я стал ее нежным другом. На речь, которую она произнесла, чтобы изъяснить мне то, чего я не знал, требовалось лишь четверть часа, но она потратила на нее два, прерывая все время ее слезами и сотней отступлений. Суть была в том, что ее мать заставила ее поклясться спасением души, что она проведет ночь со мной так, как она провела, и что она повиновалась, но, наконец, она хочет с этим покончить. Она предложила мне быть моей, как она была с г-ном де Морозини, живя со мной, не видя более своей матери и никого из своих родственников и никуда не выходя, кроме как туда, куда я захочу, давая ей, однако, сколько-то в месяц, чтобы она давала матери, с тем, чтобы та не вздумала разыскивать ее с помощью закона, поскольку она еще не в том возрасте, чтобы иметь возможность быть независимой. Она пообедала со мной и сделала мне это предложение к вечеру, когда, высказав все, что она хотела, чтобы я ей высказал, я успокоился и решился предоставить ей возможность сделать меня снова обманутым. Я сказал ей перед ее уходом, что мы сможем жить вместе, как она мне предложила, но я твердо хочу заключить это соглашение с ее матерью, и что, соответственно, она увидит меня у себя завтра. Я увидел, что она удивлена.

Очевидно, что в этот самый день она бы предоставила мне все, чего я мог бы пожелать, и таким образом в будущем более не возникало бы вопроса о сопротивлении, и я бы обезопасился от любой ловушки. Но почему же я не озаботился выполнить этот долг перед самим собой? Потому что любовь, которая превращает человека в животное, заставила меня подумать, что, став сегодня судьей плутовки, было бы низостью с моей стороны вести себя с ней как влюбленный. Она должна была бы уйти от меня с чувством презрения, решив отомстить мне за мое превосходство. Но влюбленный мужчина может осознать эти ошибки, только перестав им быть. Гудар был удивлен, когда я рассказал ему об этом визите назавтра. Я попросил его найти мне небольшой меблированный дом в Челси на месяц, и он занялся этим. Вечером я отправился повидать злодейку, но принял при этом серьезный тон, всю нелепость которого она должна была осознать. Поскольку она была с матерью, я поспешил поговорить с той о моем проекте. О доме в Челси, где будет жить ее дочь, и где я буду хозяином, о пятидесяти гинеях в месяц, которыми она распорядится по своему желанию.

– Я не хочу ничего знать, – ответила мне мать, – из того, что вы будете ей давать в месяц, но я хочу, чтобы, выходя из моих рук, чтобы поселиться в другом месте, она дала мне сотню гиней, которые она должна была получить от вас, когда вы легли с ней. Я ответил, что она их получит. Дочь сказала мне, что когда дом будет найден, она надеется, что я пойду его посмотреть. Я это пообещал.

Не позже, чем на следующий день, Гудар пришел сказать, что в Челси есть десятка два домов в аренду, и что хорошо бы мне пойти туда вместе с ним, чтобы получить удовольствие выбрать. Мы отправились туда, я выбрал и заплатил десять гиней аванса на месяц, получив квитанцию и оговорив все свои условия. После обеда в тот же день я направился заключать соглашение с матерью, в присутствии дочери, заставив их подписать его одной и другой, и немедленно сказал дочери сложить свои пакеты и идти со мной. Она просто сложила свои вещи в чемодан, который я велел отвезти фиакром в мой новый дом, и вот, полчаса спустя она готова идти со мной. Мать просит у меня свои сто гиней, и я ей их даю, не опасаясь, что меня обманут, потому что весь маленький багаж ее дочери уже у меня. Мы действительно уезжаем, и вот мы в Челси, где она находит дом совершенно в своем вкусе. Мы прогуливаемся до ночи, мы болтаем, мы весело ужинаем, затем идем в койку, где, достаточно нежно, она наделяет меня милостями, но как только я хочу перейти к существенному, я поражен, встретив препятствие. Она ссылается на естественные причины, я отвечаю, что это не кажется мне достаточно неприятным, чтобы помешать мне убедить ее в моей нежности, но она противится, приводя пустые аргументы, в то время как ее нежность и ласки заставляют с ними согласиться, и она меня усыпляет.

Утром, проснувшись, я вижу ее спящей, и мне приходит на ум убедиться, что она меня не обманывала, и я быстро распаковываю то, что мешало мне увидеть; она просыпается и хочет мне помешать, но поздно. Я нежно упрекаю ее за мошенничество, и она видит, что я готов ее простить, и моя любовь заставляет меня дать ей свое прощение; но она сама не хочет меня простить за мой сюрприз. Она в гневе, я хочу ее успокоить, побуждая в то же время уступить, она сопротивляется, она отвечает силой на силу и, понимая ее игру, я решаю прекратить, наградив ее всеми именами, которых она заслуживает. Она начинает одеваться, издеваясь надо мной с такой наглостью, что получает от меня сильную пощечину и пинок ногой, который выбрасывает ее из постели; она кричит, она топает ногами, поднимается сторож, она открывает ему дверь и говорит ему по-английски, у нее обильно течет кровь из носа. Этот человек, который, к моему счастью, говорит по-итальянски, говорит мне, что хочет уйти, и что он советует мне ей не препятствовать, так как она может затеять очень плохую склоку, в которой он будет вынужден свидетельствовать против меня. Я отвечаю ему, что я разрешаю ей идти ко всем чертям. Она кончает, наконец, одеваться и, утерев кровь и омыв лицо, уезжает на портшезе. Я остаюсь там, неподвижный, проведя целый час, ни на что не решившись. Я ощущаю себя недостойным жить, и нахожу поведение этой девицы непонятным и необъяснимым. Я решаю, наконец, велеть погрузить чемодан обманщицы в фиакр и вернуться к себе, где, погруженный в печаль, я лег в постель, приказав никого не впускать.

Я провел двадцать четыре часа в размышлениях, которые кончились тем, что я признал, что виноват и достоин презрения. Я полагаю, что когда долго относятся с презрением к себе самому, это отчаяние, ведущее к самоубийству.

В тот момент, когда я выходил, пришел Гудар и сказал мне подняться, потому что у него есть что сказать важное. Сказав, что Шарпийон у себя, и что, имея распухшую и черную щеку, она никому не показывается, он посоветовал мне отправить ее чемодан и забыть все претензии, которые я могу иметь к ее матери, потому что она в своем праве и намерена меня разорить, воспользовавшись клеветой, которая может меня разорить и стоить мне жизни. Читатель может легко догадаться, какого рода была эта клевета, и все знают, насколько легко применить ее в Лондоне. Он сказал мне, что его вызвала сама мать, которая не хочет мне зла, чтобы он выступил как миротворец. Проведя весь день с этим человеком, старавшимся уговорить меня как последнего дурака, я сказал ему заверить мать, что у меня нет намерения хранить чемодан ее дочери, но мне хотелось бы знать, хватит ли у нее смелости забрать его у меня лично.

Он взялся за это поручение, однако разумно меня упрекая. Он сказал, чтобы я сам отнес его к их дверям и оказал им уважение, но я не верил, что у нее хватит смелости со мной встретиться, потому что согласно нашим условиям, которые она сама подписала, она должна, тем не менее, вернуть мне сотню гиней; однако против моего ожидания Гудар сообщил мне, смеясь, что м-м Ауспурже надеется, что я продолжу быть их добрым другом дома. Я проделал это в начале ночи, я велел внести чемодан в их гостиную и провел там час не открыв рта, глядя на Шарпийон, которая шила, время от времени вытирала слезы, не поднимая глаз на мое лицо, и два или три раза поворачивала голову, чтобы я видел, в какое состояние привела моя пощечина ее лицо.

Я продолжал туда ходить каждый вечер, не говоря с ней, пока не увидел, что не осталось никаких следов от того, что я ей сделал. За эти шесть или семь дней раскаяние в том оскорблении, что я ей нанес, произвело в моей слишком доброй душе роковой эффект, заставив забыть все ее прегрешения и сделав меня настолько в нее влюбленным, что, если бы она об этом знала, она могла бы заставить меня лишиться всего, что у меня было, и довести меня до нищеты.

Видя, как она снова похорошела, и умирая от желания снова заключить ее в свои объятия, нежную и ласковую, какой я ее имел раньше, хотя и не полностью, я отправил ей превосходное трюмо из цельного куска и сервиз для кофе и чая на двенадцать персон из саксонского фарфора, написав любовную записку, из которой следовало, что я самый презренный из всех людей. Она ответила, что ждет меня к ужину тет-а-тет у себя в комнате, чтобы дать мне, как я того заслуживаю, самые явные знаки своей нежной благодарности.

Уверенный в том, что теперь я достиг своего счастья, я счел, что теперь буду пользоваться им долго, если трону ее чувство. В своих химерах энтузиазма я решился отдать в ее руки два обменных векселя на 6000, которые Боломе переправил в мое распоряжение, и которые давали мне право отправить в тюрьму ее мать и ее теток.

Обрадованный счастьем, которое меня ждет, и моими героическими чувствами, которых оно заслуживает, я явился к ней в час ужина и был весьма обрадован тем, что не вижу там двух мошенников, которых ненавидел до смерти. Гудар приходил к ней только по утрам. Она встретила меня в гостиной, там была ее мать, и я с удовольствием увидел трюмо над камином и фарфоровый сервиз, помещенный на видном месте на подставке. После сотни ласковых выражений она пригласила меня подняться в ее комнату, и мать пожелала нам доброй ночи. Мы поднялись и, после маленького ужина, достаточно вкусного, я достаю из портфеля два векселя, всю историю которых ей сообщаю. Я заканчиваю тем, что рассказываю ей это, чтобы заверить в том, что, как только она решится стать моей истиной подругой, я передам их в ее распоряжение, и чтобы уверить, что я далек от того, чтобы подумать использовать их для своей мести за все недостойные унижения, что я претерпел от ее матери и теток. Я только призываю ее пообещать мне, что они не выйдут из ее рук. Она воздает самые восторженные хвалы моему благородному поступку, она обещает мне все и идет положить их в свою шкатулку. После этого я считаю возможным призвать ее дать мне выход моей страсти, и нахожу ее ласковой; но прежде, чем я хочу расположить ее так, чтобы увенчать мое пламя, она ускользает от меня, она прижимает меня к сердцу, она приказывает своим слезам появиться из глаз. Я овладеваю собой. Я спрашиваю, не изменится ли ее настроение в кровати, она вздыхает, а затем говорит, что нет. Я становлюсь не то чтобы немой, но внезапно лишенный способности разговаривать. Четверть часа спустя я встаю и с видимостью полнейшего спокойствия беру свое манто, шляпу и шпагу.

– Как? – говорит она. Вы не хотите провести ночь со мной?

– Нет.

– Мы увидимся завтра?

– Надеюсь. Прощайте.

Я выхожу из проклятого дома и направляюсь спать к себе.