Год 1763

На следующий день я сидел в комедии позади м-м Пернон, когда увидел входящих в ложу напротив г-на Кверини и прокуратора Морозини; я увидел вместе с ними г-на Мемо и графа Стратико, профессора униерситета в Падуе, все личности мне знакомые, которые, возвращаясь из Лондона, проезжали Лион на обратном пути домой.

Прощай, дорогая Марколина, – сказал я себе. Я загородил увиденное от нее и ничего ей не сказал; она внимательно слушала, что говорил ей г-н Боно, и к тому же она не знала никого из этих венецианцев. Я обратил внимание, что г-н Мемо меня заметил и показывает на меня прокуратору, который меня хорошо знает; я решил, что не могу уклониться от того, чтобы пойти их поприветствовать в их ложе.

Посол Морозини встретил меня восторженно, г-н Кверини – достаточно вежливо для законопослушного гражданина, а г-н Мемо – взволнованно, потому что помнил, что мадам его мать участвовала в заговоре, который восемь лет назад привел к посадке меня в Пьомби. Я поздравил этих сеньоров с прекрасным посольством, которое они провели к Георгу III, и с возвращением на родину, и косвенно выразил надежду на то, что, с помощью протекции их милостей, смогу когда-нибудь сам туда вернуться. Видя меня в блестящем положении, г-н Морозини сказал, что я счастливей, чем они, так как вынужден держаться вдали от родины, в то время как он возвращается лишь в силу обязанности. Он спросил, откуда я еду и куда направляюсь; я ответил, что возвращаюсь из Рима, где Святой Отец сделал меня своим рыцарем, и направляюсь в Лондон.

– Приходите ко мне, и я дам вам маленькое поручение.

Ваше Превосходительство останется здесь на какое-то время?

– На три или четыре дня.

Я вернулся в свою ложу; Марколина спросила, кто эти месье, которых я повидал, я ответил, холодно на нее посмотрев, что это венецианские послы, которые возвращаются из Лондона. Она изменилась в лице и больше не говорила. Минуту спустя она спросила у меня, кто из них – г-н Кверини, и я на него указал. Комедия окончилась, мы спустились. Послы стояли в дверях, ожидая свой экипаж. Мой оказался ближе. Прокуратор Морозини мне сказал:

– С вами очаровательная девушка.

Марколина подошла поцеловать руку г-ну Кверини, который, удивленный, ее поблагодарил и спросил:

– Почему мне?

– Потому, – ответила она ему на венецианском наречии, – что я знаю, что Ваше Превосходительство – г-н Кверини.

– Что делаете вы с Казановой?

– Он мой дядя.

Подкатила коляска, я попросил у них прощения, посадил Марколину, сел за ней следом и скомандовал:

– В «Парк».

Марколина была в отчаянии, так как ее отъезд в Венецию был решен, мне не следовало пренебрегать этой оказией. Она вздыхала, плача, в то время как мне следовало веселиться. Я сказал ей, что у нас есть три или четыре дня, чтобы продумать, как поговорить с господином Маттио, ее дядей; я похвалил ее за то, что она догадалась поцеловать руку г-ну Кверини, и, в ожидании того, что мы этим воспользуемся, просил ее быть веселой, так как ее горе ранит мне душу.

Мы были еще за столом, когда я услышал в прихожей голос г-на Мемо, молодого венецианца, любезного и полного ума. Я предупредил Марколину ни слова не говорить о наших делах и держаться весело, но с достоинством. Мы поднялись, он упросил нас снова сесть за стол, выпил с нами и описал в деталях веселый ужин, который состоялся у них вместе с г-ном Кверини, старым вельможей, которому эта столь красивая венецианская девушка поцеловала руку. Событие это всех очаровало, и сам г-н Кверини был польщен.

– Могу ли я спросить вас, мадемуазель, откуда вы знаете г-на Кверини?

– О! Это тайна.

– Тайна! Ах! Как мы посмеемся завтра. Я пришел, – обратился он ко мне, – просить вас, от имени послов, пообедать с нами завтра вместе с этой очаровательной племянницей.

– Хотите вы туда пойти, Марколина?

– Con grandissimo placer. Parlaremo venizian Я не смогла выучиться французскому.

– С г-ном Кверини тот же случай.

Наговорив всяких веселых разностей, он удалился, очень довольный, сообщить послам ту новость, что я буду у них на обеде вместе с Марколиной. Она подошла меня поцеловать, поздравляя с этой счастливой встречей. Я сказал, что она должна быть завтра в самом элегантном своем наряде, быть за столом очаровательной со всеми, и особенно притвориться, что не замечает своего дядю Матио, который, очевидно, будет прислуживать за столом своему хозяину.

– Позволь мне, – сказал я, – придать узнаванию возможно наибольшую красоту, так как я хочу обставить дело так, чтобы проводил тебя в Венецию сам г-н Кверини. Твой дядя будет о тебе заботиться по его приказу.

Марколина, обрадованная этой перспективой, обещала мне все.

Назавтра, в девять часов, я оставил ее за туалетом, чтобы пойти выяснить, какое поручение хотел дать мне прокуратор Морозини. Он дал мне маленькую запертую шкатулку, которую я должен передать в Лондоне миледи Харрингтон вместе с письмом и карточкой, на которой было лишь несколько слов: «Прокуратор Морозини отбыл, с сожалением, что не смог попрощаться с м-ль Шарпийон».

– Где мне ее найти?

– Я не знаю. Если вы ее найдете, передайте ей эту карточку, если нет – то неважно. С вами ослепительная девушка.

– Я тоже ею ослеплен.

– Но откуда она знает Кверини?

– Она случайно видела его в Венеции; но она с ним никогда не говорила.

– Я этому верю. Мы очень посмеялись, потому что Кверини придает этой встрече большое значение. Но как оказались вы с этой девушкой, которая, как сказал нам Мемо, не говорит по-французски?

– Это долгая история.

– Она не ваша племянница.

– Она больше, так как она является хозяйкой моей души.

– Добейтесь, чтобы она выучила французский. Так как в Лондоне…

– Я не повезу ее в Лондон. Она хочет вернуться в Венецию.

– Я сочувствую вам, если вы ее любите. Она будет сегодня с нами обедать?

– Она в восхищении от этой чести.

Вернувшись в «Парк», я объяснил ей, что если за столом или после беседа коснется Венеции, она должна говорить, что никто на свете не смог бы уговорить ее вернуться, кроме г-на Кверини, который взял бы ее под свое покровительство и стал распорядителем ее добра… Она должна предоставить мне заботу о том, чтобы избавить ее от затруднений, связанных с этим предложением.

Я выбрал одежду из гладкого велюра пепельного цвета, обшитого золотыми и серебряными блестками, рубашку с манжетами по пятьдесят луи, ручной вышивки, и с часами и табакерками, кольцами и крестом моего ордена, усыпанными бриллиантами, стоимостью по меньшей мере в двадцать тысяч экю, и с Марколиной, блиставшей как звезда, и в половине второго направился к послам.

Компания состояла только из венецианцев, и мы привнесли в нее веселье. Они были очарованы видом Марколины, которая выглядела как французская принцесса. Она проделала два реверанса двум послам и еще один, смеясь, – всей компании. Усевшись между двух важных сенаторов, первое, что она сказала, это – что очарована тем, что оказалась в столь избранном обществе единственной женщиной, и тем, что не видно вокруг ни одного француза. После этого образчика остроумия вся компания настроилась на соответствующий тон. Ей делали веселые предложения, которые она поддерживала с достоинством, она на все отвечала и ничего не спрашивала, описывала с изяществом отмеченное ею из французских обычаев, полностью отличное от венецианских.

За столом г-н Кверини спрашивал у нее, каким образом она это заметила, и она отвечала, что наблюдала такое более полусотни раз на мессе. Г-н Морозини, притворившись, что не знает о ее желании вернуться в Венецию, сказал, что она должна выучиться французскому, который является языком всех наций, так как без этого ей в Лондоне станет скучно – итальянский язык там очень мало употребляется. Она отвечала, что надеется, что я проявлю к ней сочувствие оставлять ее только с теми, с кем она сможет поговорить, как например сейчас, потому что чувствует, что если будет вынуждена учиться говорить по-французски, никогда на нем не заговорит.

В конце обеда г-н Кверини, похвалив ее кольцо с четырьмя бриллиантами, спросил, где оно было изготовлено, и она ответила, что это подарок одной дамы, и что она этого не знает. Когда мы вышли из-за стола, послы попросили меня рассказать им историю моего бегства из Пьомби, и я ее рассказал. Рассказ длился два часа, ни разу не будучи прерванным. Вся компания отметила, что в том месте, где мне грозила гибель, Марколина пролила слезу, и сделали ей в конце рассказа замечание. Ей сказали, что для племянницы она проявила слишком большое сочувствие к моим опасностям, она ответила, что, поскольку она всегда любила только меня, она не может понять, какая разница между разными видами любви. Г-н Кверини сказал, что в природе человека существует пять видов любви: любовь к близкому, дружеская любовь, семейная любовь, супружеская любовь и любовь к Богу; она выслушала это рассуждение с большим вниманием. При объяснении любви к Богу сенатор устремился к высотам, и внезапно я, как и все остальные, был удивлен при виде Марколины, тронутой, пролившей слезу, которую она быстро осушала, как бы для того, чтобы скрыть ее от доброго старца, которого вино сделало теологом более, чем обычно. Марколина изобразила энтузиазм, поцеловав ему руку, и тщеславный и экзальтированный человек поднял ей голову и поцеловал в лоб, сказав:

– Бедняжка! Вы ангел.

Мы все прикусили губы, сдерживая смех, и плутовка сделала вид, что утеряла всю свою веселость. Я только в этот день узнал Марколину, когда она в отеле «Парк» заверила меня, что хотела только изобразить растроганность, чтобы завоевать сердце старика. Когда мы от них уходили, они попросили нас и завтра прийти к ним обедать.

Мы направились в «Парк», оба имея желание скорее поболтать вдвоем, чем идти в комическую оперу. Мне не терпелось дождаться, когда она разденется, чтобы покрыть ее поцелуями.

– Дорогая Марколина, ты дождалась окончания нашего знакомства, чтобы раскрыть передо мной твои сокровища, так что теперь я буду оплакивать до конца дней ошибку, которую я совершаю, позволив тебе вернуться в Венецию. Ты завладела сегодня сердцами всех, кто обедал с тобой.

– Дорогой, я буду каждый день делать то же самое, и ты осчастливишь меня, если оставишь с собой. Ты видел моего дядю?

– Полагаю, что видел. Не тот ли это, который все время менял тебе тарелки?

– Точно. Я узнала его по его кольцу. Скажи мне, он смотрел на меня?

– Все время, и очень удивленно; но я не стал его разглядывать, потому что он все время переводил свой взгляд с тебя на меня и с меня на тебя.

– Хотелось бы мне знать, что он думает. Завтра ты увидишь что-то новое. Я уверена, что он скажет г-ну Кверини, что я его племянница, и, соответственно, не твоя. Если г-н Кверини завтра мне это скажет, думаю, я должна согласиться, не правда ли?

– Конечно, но самым благородным образом, без всякой низкопробности, и совершенно не давая ему понять, что ты нуждаешься в нем, чтобы вернуться в Венецию. Ты согласишься, в конце концов, что он не твой отец, и что он не имеет никаких прав на твою свободу. Ты согласишься также, что я не твой дядя, и что мы связаны друг с другом только узами нежной дружбы. В конце концов, ты взрослая, и я тебе доверяю. Постарайся держаться так, как я тебя научил. Только Кверини должен отвезти тебя в Венецию, либо никто. И он должен отвезти тебя, как если бы ты была его дочь.

На следующий день рано утром я получил записку от г-на Кверини, в которой он просил меня прийти к нему, потому что у него есть что сказать мне важное. Я сказал лакею, что сейчас приду.

– Ну вот, дело сдвинулось с места, – сказала Марколина. Я уверена, что будет так, как ты сказал, и по возвращении ты расскажешь мне, что там говорилось.

Я пошел в гостиницу «Беллекур»; г-н Кверини пригласил меня зайти, я увидел его вместе с прокуратором Морозини; они пригласили меня сесть, и г-н Кверини, отметив, что его коллега в курсе дела, сказал мне мягко, что у него есть некое доверительное дело ко мне, но чтобы его выполнить, ему нужно, чтобы я, со своей стороны, отнесся к нему также доверительно.

– Я достаточно доверяю Вашему Превосходительству, чтобы не иметь от вас секретов.

– Благодарю вас. Я прошу вас искренне сказать мне, хорошо ли вы знаете девушку, которая с вами, потому что она явно не ваша племянница. По крайней мере, никто из нас этому не верит.

– Она не моя племянница; и, не будучи знаком с ее родственниками, я не могу сказать, что знаю ее в том смысле и значении, которые Ваше Превосходительство придает этому слову; но я полагаю, что знаю ее до глубин ее души, и могу себя поздравить, если встречу с ее стороны взаимную нежность, которая угаснет только вместе с жизнью.

– То, что вы говорите, мне нравится. Сколько времени она с вами?

– Примерно два месяца.

– Превосходно. Как она попала в ваши руки?

– Позвольте мне не отвечать на этот допрос, так как это касается ее.

– Ладно, пропустим это. Будучи в нее влюбленным, не может быть, чтобы вы не поинтересовались, кто ее родители и чья она.

Она мне сказала, что у нее есть отец и мать, порядочные люди, хотя и бедные; и по правде говоря, я не старался узнать у нее их имена. Она сказала мне только свое имя при крещении – Марколина, которое, возможно, и не ее, но мне это безразлично.

– Это ее имя.

– Ее? Значит, Ваше Превосходительство его знает?

– Да. Вчера я этого не знал, но теперь знаю. Два месяца, имя – Марколина; теперь я уверен, что мой слуга не сошел с ума.

– Ваш слуга?

– Да. Это его племянница. Он узнал в Лондоне, что она сбежала из дома в середине поста. Мать Марколины, его сестра, об этом ему написала. Блестящее состояние, в котором он ее увидел вчера, помешало ему с ней заговорить, он даже подумал, что ошибся; он побоялся совершить ошибку и проявить ко мне неуважение, видя, что я принимаю ее за нашим столом в качестве вашей племянницы. Но как она сказала вам, выходя отсюда, вполне может быть, что ее дядя Матье находится у меня на службе; однако, не может быть, чтобы она его не узнала. Она должна была его видеть.

– Она его не видела, потому что она, насколько я ее знаю, сказала бы мне об этом.

– Правда, он все время находился позади нее. Но давайте перейдем к сути дела. Скажите мне, вы в состоянии мне это сказать, Марколина – ваша жена, или, может быть, вы со временем собираетесь на ней жениться.

– Я люблю ее настолько, насколько это вообще возможно, но я не могу сделать ее моей женой; это является причиной ее и моего горя, но это касается только ее и меня.

– Я уважаю ваши резоны и даже не пытаюсь их узнать; но в таком случае не сочтете ли вы дурным с моей стороны, что я проявлю к ней интерес с той точки зрения, чтобы попросить вас позволить ей вернуться в Венецию вместе со своим дядей?

– Думаю, что Марколина была бы счастлива, внушив вам некоторый интерес, и уверен также, что возвращение ее в лоно семьи под покровительством Вашего Превосходительства могло бы загладить ошибку, которую она совершила своим бегством. Что же касается моего позволения, очевидно, что я не мог бы этому воспротивиться, потому что я ей не хозяин. В качестве любовника, я защитил бы ее всеми своими силами от попыток силой вырвать ее из моих рук; но если она хочет меня покинуть, я могу только пролить слезы и, примирившись, надеяться, что время заживит мою рану, как оно залечило столько других.

– Вы рассудительный человек. Значит, вы не сочтете дурным, если я возьму на себя этот прекрасный труд? Вы понимаете, что без вашего согласия я не посмел бы ни во что вмешиваться.

– Я уважаю веления судьбы, когда, как мне кажется, они приходят из чистого источника; я поклоняюсь Богу и склоняюсь перед его волей. Если Ваше Превосходительство сможет убедить Марколину меня покинуть, я соглашусь; но прошу вас использовать только пути нежности, потому что Марколина умна, она меня любит, и знает, что она свободна; кроме того, она рассчитывает на меня, и в этом не ошибается. Поговорите с ней сегодня же тет-а-тет, потому что мое присутствие, возможно, будет нервировать вас обоих. Отложите беседу с ней до после обеда, так как дискуссия может быть долгой.

– Дорогой Казанова, вы благородный человек, и я клянусь, что рад знакомству с вами.

– Я ухожу, и заверяю вас, что не стану предупреждать Марколину ни о чем.

Вернувшись в «Парк», я пересказал Марколине весь диалог и, известив, что обещал не предупреждать ее ни о чем, сказал ей, что она должна не совершить промашку и показать г-ну Кверини, что я не ошибся, сказав ему, что она не видела своего дядю.

– Ты должна, – сказал я, – когда ты его увидишь, сделать удивленный вид, назвать его, подбежать к нему и поцеловать. Сделаешь это? Это будет хороший театральный жест, который в то же время покажет всей компании твой добрый нрав.

– Будь уверен, что я проделаю это очень хорошо.

Когда она была готова, мы пошли к послам, которые, всем своим двором, ждали только нас. Марколина, еще более оживленная и еще более блестящая, чем накануне, выделяя г-на Кверини, была мила и со всеми остальными. За четверть часа до того, как подали на стол, вошел лакей Маттье, чтобы представиться своему господину, который сидел возле Марколины, положив свои очки на блюдце. Внезапно Марколина прервала интересный диалог, с которым обращалась ко всему обществу, остановила взор на лице этого человека и воскликнула:

– Дядя!

– Да, дорогая племянница.

Она вскакивает, она обнимает его, он прижимает ее к сердцу, и мы все изображаем удивление, которое должна вызвать эта встреча.

– Я знала, – говорит она ему, – что вы уехали из Венеции вместе с вашим хозяином, не знаю куда; но я не знала, что ваш хозяин – Его Превосходительство. Я страшно рада вас видеть. Вы сообщите в Венецию обо мне. Вы видите, что я счастлива. Где вы были вчера?

– Здесь.

– И вы меня не видели?

– Разумеется видел; но ваш другой дядя, который здесь…

– Ладно, – говорю я ему, смеясь, – дорогой кузен, познакомимся, и обнимите меня; Марколина, я вас поздравляю.

– Ох! Вот так штука! – говорит г-н Кверини.

Лакей вышел, мы вернулись на свои места, но уже в другом настроении. Марколина – с удовлетворением, смешанным с сожалением, которое порождается в тонкой душе воспоминанием о родине. Г-н Кверини – с восхищением и с чувством доверия, порожденным тем, что имеет дело с девицей, проявляющей столько сдержанности. Г-н де Морозини высказывал в наступившей тишине соответствующие замечания по поводу оборота, который я придал этой маленькой пьесе. Все остальные, серьезные, внимательные, ожидающие окончания истории, оставались неподвижные, не говоря ни слова, слушая захватывающий монолог, что произносила Марколина, обращая взор то к одному, то к другому. Я изображал притворное сочувствие, очевидно для тех, кто был в курсе. Лишь г-н Мемо, к счастью, пришел мне на помощь, вырвав у меня несколько осмысленных слов, но он нашел в моих ответах лишь признаки успокоения. Сели за стол, и на второй перемене г-н де Морозини, который, зная от меня, что Марколина могла бы подумать о возвращении в Венецию, счел возможным сказать ей, что, если бы сердце ее было свободно, она могла бы надеяться найти в Венеции, на своей родине, мужа, достойного ее.

– Чтобы быть достойным меня, надо, чтобы я сама могла выбрать.

– Можно также обратиться к мудрым персонам, которые позаботились бы о счастье мужа и жены.

– Прошу прощения. Никогда. Тот, за кого я выйду, должен мне понравиться, и не после, а перед замужеством.

– Кто внушил вам, – спросил г-н Кверини, – эту мысль?

– Мой дядя, вот этот, – ответила она, показав на меня, – за те два месяца, что я живу с ним, он обучил меня, я этому верю, всей науке мира.

– Мои поздравления ученице и учителю; но, дорогая Марколина, вы оба слишком молоды, и наука этого мира, которая есть мораль, не постигается столь быстро.

– То, что вы говорите, Ваше Превосходительство, – говорю я, – правда. В отношении брака следует обращаться к мудрым, потому что все браки, заключенные по склонности, оказываются несчастливы.

– Но прошу вас, скажите мне, – говорит ей прокуратор, какими качествами должен обладать мужчина, которого вы выберете в мужья.

– Я не смогу вам подробно описать, но я все их распознаю, как только он мне понравится.

– А если это окажется дурной выбор?

– Он мне не понравится. Вот почему я никогда не выйду замуж за человека, которого я не узнаю хорошо до того, как отдам ему себя.

– А если вы ошибетесь?

– Я буду плакать про себя…

– А нищета?

– Ее она может не бояться, монсеньор, – ответил я ему, – потому что у Марколины есть верные пятьдесят экю в месяц, до конца ее дней.

– Это меняет дело, – говорит на это г-н Кверини. Если это правда, дорогая девочка, у вас есть большое преимущество, которое позволяет вам жить в Венеции, ни от кого не завися.

– Мне кажется, однако, что, живя в Венеции, я буду всегда нуждаться в покровительстве такого сеньора, как вы.

– Что ж, дорогая дочь моя, приезжайте в Венецию, и я даю вам слово чести сделать для вас все, что может от меня зависеть. Но почему вы уверены, если я смею спросить вас об этом, в этих пятидесяти экю в месяц? Вы смеетесь?

– Я смеюсь, потому что сама ошеломлена и ничего не знаю о своих собственных делах. Если вы хотите это узнать, мой друг вам все расскажет.

– Вы не шутили? – спросил у меня старик.

– Конечно, нет. Марколина располагает капиталом в твердой валюте, который в пожизненной ренте может дать ей даже более того, что я назвал, но в Венеции, как она очень хорошо отметила, она нуждается в покровительстве Вашего Превосходительства, потому что следует очень осмотрительно поместить этот капитал. Этот капитал у меня, и если Марколина захочет, она получит его не более чем через два часа.

– Этого достаточно. Итак, следует, дорогая дочь, выехать в Венецию не позднее чем послезавтра. Вот Маттье, он к вашим услугам и готов вас отвезти.

– Я люблю моего дядю Маттье и уважаю его; но это не ему Ваше превосходительство должны меня поручить, если я решусь вернуться.

– А кому же?

– Вам самому. Вы трижды назвали меня вашей дорогой дочерью, отвезите же меня в Венецию, как если бы я была вашей дочерью, или я туда не поеду, заявляю вам это; тогда мы послезавтра уезжаем в Лондон.

При этом заявлении, которое похитило мою душу, все за столом в молчании переглянулись. Это г-ну Кверини следовало отвечать, и он слишком много сказал, чтобы отступать назад. Молчание сохранялось минут десять. Каждый ел и выпивал с серьезным видом. Матье менял тарелку у своей племянницы, дрожа от страха. Подали десерт, когда Марколина прервала молчание, сказав, что следует покорно склоняться перед Божьим Провидением и его результатами, потому что до того, как они воспоследуют, никто в этом мире не может судить о том, дурные они или хорошие.

– В связи с чем делаете вы, дочь моя, это умозаключение, – спросил г-н Кверини, – и по какому поводу целуете мне руку?

– Я целую вам руку, потому что вы в четвертый раз назвали меня «моя дочь».

Общий смешок расшевелил застолье; но г-н Кверини не забывший фразу, касающуюся преклонения перед Божьим Провидением после его результатов, потребовал у нее пояснения.

– Я сказала это, – сказала она, – отвечая собственной мысли. Я чувствую себя хорошо, я научилась жить, мне семнадцать лет, и я стала в течение двух месяцев достаточно богата, честным и законным образом. Я счастлива, потому что чувствую себя таковой. Я обязана всем этим самой большой ошибке, которую может допустить порядочная девушка. Не должна ли я смириться, возблагодарив сотню тысяч раз божественное Провидение?

– Да; но вы должны, тем не менее, покаяться в ошибке, которую вы совершили.

– Именно это меня и смущает, потому что, чтобы раскаяться, надо, чтобы я так думала, но когда я об этом думаю, я не могу раскаиваться. Мне надо проконсультироваться об этом с каким-нибудь большим теологом.

– Это не обязательно. Я сам вам скажу во время путешествия, как это устраивается. Когда раскаиваются, не следует думать об удовольствии, которое принес вам совершенный проступок.

Г-н Кверини, почувствовав себя апостолом, с благоговением полюбил красивую новообращенную. По выходе из-за стола он исчез на четверть часа, затем, вернувшись, сказал Марколине, что если бы ему надо было проводить собственную дочь в Венецию, он повез бы ее единственным способом, а именно, передав ее на попечение дамы Венеранды, которая была его гувернанткой, женщины, которой он полностью доверяет.

– Я поговорю с ней, и все будет в порядке, вы будете с ней день и ночь, вы будете с ней спать, если вам угодно, и будете есть с нами вплоть до Венеции, где я сам передам вас в руки вашей матери, в присутствии вашего дяди.

– Пойдемте повидаемся с м-м Венерандой.

– Охотно. Казанова, пойдемте с нами.

Мы пошли, и я увидел женщину почтенного возраста, в которую Марколина не должна была бы влюбиться свойственным ей образом, которая имела однако разумный вид и благородные манеры. Г-н Кверини сказал ей в нашем присутствии все, что перед этим говорил Марколине, и дуэнья заверила его, что отнесется к ней со всем вниманием. Марколина ее обняла, она имела удовлетворенный вид, и мы порадовали компанию известием, что она едет с ними.

– Думаю, – сказал г-н Кверини, – надо поместить моего метрдотеля в другую коляску, потому что моя рассчитана только на двоих.

– Ваше Превосходительство, – сказал я, – не должны об этом думать, потому что у Марколины есть своя коляска, в которой она и м-м Венеранда поместятся вполне удобно, и где можно будет поместить также и ее чемоданы.

– Ты, значит, хочешь, – спросила она, – подарить мне также и коляску?

Я не мог ответить. Я сделал вид, что мне надо высморкаться, и отошел к окну вытереть слезы. Вернувшись через две минуты, я не увидел Марколины. Прокуратор Морозини, тоже растроганный, сказал мне, что она пошла поговорить с м-м Венерандой. Все вокруг погрустнели, и, зная, что причиной этого стали мои чувства, я заговорил об Англии, куда я направлялся, чтобы устроить свою судьбу с помощью имеющегося у меня проекта, который зависел только от министра милорда д’Эгремон. Г-н Морозини сказал, что даст мне письмо к этому министру, и другое – к г-ну Цуккато, который был резидентом Венеции. Г-н Кверини спросил у него, не будет ли он, рекомендуя меня, скомпрометирован перед Государственными Инквизиторами, и прокуратор холодно ответил, что трибунал Инквизиторов не сообщил ему о преступлении, которое я совершил. Г-н Кверини, человек очень сдержанный, кивнул и ничего не ответил. Марколина вернулась, и все присутствующие заметили, что она плакала. Она подошла ко мне, сказав, не хочу ли я отвести ее в «Парк», потому что ей надо собрать свой чемодан и разложить в коробки большое количество своих безделушек, которые ей дороги. Мы ушли, будучи приглашенными обедать у них также и завтра. Отъезд был назначен на послезавтра.

Придя в свою комнату, я, безутешный, разделся, приказав проверить коляску и приготовить ее к долгому путешествию. Я бросился на кровать в домашней одежде, не слушая то, что говорила мне, весьма разумно, Марколина.

– Согласись, – говорила мне она, – это не я тебя бросаю, а ты меня отсылаешь.

В шесть часов г-н Морозини и г-н Кверини пришли во двор гостиницы и, перед тем, как подняться, остановились осмотреть мою коляску, которую проверял кузнец. Они поговорили с Клермоном, затем поднялись к нам с визитом. Я извинился перед ними за то, что не одет. Г-н Кверини посмеялся над количеством коробок, которые Марколина собиралась разместить в коляске, и восхитился, когда узнал, что это именно та, которую они только что видели, потому что она была очень красивая. Г-н де Морозини сказал Марколине, что если она захочет продать ее ему по приезде в Венецию, он даст ей тысячу дукатов, что соответствует примерно тысяче французских экю; она стоила вдвое больше.

Это будет, – сказал ей г-н Кверини, – увеличение капитала.

Я сказал, что завтра принесу ему обменное письмо на Венецию на пять тысяч венецианских дукатов, в добавление к другим трем тысячам, которые Марколина сможет получить, продав ценные украшения, что у нее есть, и с тысячей за коляску она будет иметь капитал в девять тысяч экю, с которых она получит очень солидный доход. Но Марколина плакала сквозь смех и смеялась сквозь слезы. Моим единственным утешением было сознание, что я устроил ее судьбу, как и некоторым другим, что жили со мной. Мне казалось, что я должен дать ей следовать своим путем, так же как она оставляла мне свободу для той судьбы, которую мне предназначало небо. Мы поужинали грустно, и, несмотря на любовь, проведенная нами ночь не была веселой.

Назавтра я отправился к г-ну Боно, чтобы оформить платежное письмо на Венецию, в распоряжении г-на Кверини.

Сама Марколина передала его ему в обед, и г-н Кверини дал ей квитанцию по всей форме. Г-н де Морозини дал мне письма в Англию, которые обещал. Отъезд был назначен на завтра на одиннадцать часов утра, но мы пришли к ним в восемь, чтобы дать время синьоре Венеранде разместить в коляске все, что было необходимо. Но какова была эта ужасная ночь, что я провел с этой девушкой! Она не могла понять и непрерывно повторяла мне, как я могу быть таким палачом самому себе; и она была права, так как я сам тем более не мог этого понять. Сотню вещей совершил я в своей жизни, все в ущерб себе, и все, вынуждаемые внешней силой, которой я не мог противиться. Я обул сапоги со шпорами, сказав Клермону, что вернусь завтра, и, когда Марколина была готова, я сел вместе с ней в коляску и направился к послам. Проводив ее в комнату синьоры Венеранды, я пошел поговорить с г-ном Мемо, который дал самые прекрасные комментарии по поводу героики этой истории.

После завтрака вместе со всеми, довольно грустного, так как у Марколины, которой сочувствовала вся компания, на глазах были слезы, мы отъехали, я – на откидном сиденье напротив моего сердца, которое я вырывал из своей груди, и м-м Венеранды, которая долго нас отвлекала, восторгаясь красотами и удобствами этой коляски и счастьем, что она испытывает, изображая посольскую супругу, как говорил ей ее хозяин, потому что их коляски не шли ни в какое сравнение с нашей.

Мы выпили кофе в Бургуэне, пока нам меняли лошадей, и послы решили ехать только до Пон Бовуазен, так как г-н Кверини не любил ехать ночью. Мы прибыли туда в девять часов и, дурно поужинав, все разошлись, чтобы быть готовыми выехать завтра на рассвете. Марколина пошла ложиться вместе с синьорой Венерандой, которая не только повернулась к нам спиной, как только увидела меня у изголовья, с головой, склонившейся к голове Марколины, которая мешала свои слезы с моими, но, несмотря на свое благочестие, так отодвинулась на кровати, что хватило бы места и для меня, если бы я осмелился тут лечь. Благочестие у любой женщины уступает место жалости. Я спал ночью очень плохо, на неудобном месте около изголовья Марколины. На рассвете я сказал ей одеться, и м-м Венеранда, которая спала глубоким сном, была поражена, когда увидела там меня и поняла, что я не двигался с места.

Лошади были запряжены, верховая лошадь, которую я нанял для себя, чтобы ехать до Тур дю Пэн, была также готова. Выпив наскоро чашку кофе, мы спустились, я попрощался с Их Превосходительствами и со всеми остальными. Последней была Марколина, которую я поцеловал в последний раз и которую увидел, счастливой, лишь одиннадцать лет спустя. Оторвавшись от ее дверцы, я сел на лошадь и держался рядом, смотря на нее, пока почтальон не тронул лошадей. Я пустился в галоп, стремясь загнать лошадь и погибнуть вместе с ней, но смерть не приходит никогда, когда несчастный к ней стремится. Я сделал восемнадцать лье за шесть часов, и когда увидел несчастную кровать, которая тридцать часов назад давала приют моей любви, я быстро лег, не надеясь обрести в воображении того, чем не мог более обладать в реальности. Я однако проспал глубоким сном до восьми часов и, съев затем со зверским аппетитом все, что мне принес Клермон, снова заснул и на следующий день снова оказался в состоянии жить дальше. Желая отвлечься, я сказал Клермону, чтобы он сообщил хозяину, что я буду есть за табльдотом, и чтобы он также сказал, где можно купить приличную коляску, потому что я хочу уехать пораньше, насколько это возможно.

Табльдот отеля «Парк» был сказочный. Он стоил по тридцать су с головы, я не понимал, как хозяин может сводить концы с концами. Общество было достаточно хорошее; что мне понравилось, это его разнообразие. Приходили и уходили иностранцы, я ни с кем не разговаривал; когда мне кто-нибудь нравился, я уже не видел его больше за следующей едой. На следующий день после отъезда Марколины я мог уже ехать. Я купил коляску, называемую «солитер» (одиночка), с тремя стеклами, двухколесную, с оглоблями, с рессорами Амади, обитую малиновым велюром, почти новую. Я приобрел ее за сорок луи. Я отправил в Париж дилижансом два больших чемодана, оставив при себе только сумку с пальто и свой несессер, и собрался выехать назавтра в домашнем платье и ночном колпаке, решив сойти со своего солитера только через пятьдесят восемь станций, по самой хорошей дороге Европы. Решившись ехать в одиночку, я хотел таким образом воздать честь моей дорогой Марколине, которую не мог забыть. Распорядитель за столом сказал мне, что я приобрел эту коляску лишь благодаря объявлениям, на изучение которых он потратил четверть часа. За нее просили тридцать восемь луи, и он захотел получить сорок, но мой слуга их уже заплатил. Он спросил, когда я выезжаю, и я ответил, что завтра в шесть часов утра, намереваясь быть в Париже через сорок восемь часов. Четверть часа спустя, когда я, будучи один в моей комнате, укладывал мои дорогие безделушки и мои бриллианты в шкатулку, вошел Клермон, говоря, что тот торговец, что был за столом вместе со своей дочерью рядом с ним, находится с нею в прихожей и хочет со мной поговорить. Я пригласил его войти и запер свою шкатулку.

– Месье, я хочу попросить вас об одолжении, которое, если вы мне его сделаете, доставит вам лишь малое неудобство, но которое окажется очень чувствительно для меня и для моей дочери.

– Что могу я для вас сделать, учитывая, что я отъезжаю завтра в шесть часов?

– Я это знаю, потому что вы говорили об этом за столом; но это не помеха, хотя мы и не будем готовы к этому времени. Я попросил бы вас взять с собой мою дочь в вашу коляску; я готов, разумеется, оплатить лошадь, сколько она вам стоила, а я сам поспешу верхом во весь опор.

– Вы, кажется, не видели мою коляску.

– Извините, я ее видел. Это солитер; но сиденье там достаточно глубокое, и если вы сядете слегка в глубине, она сможет поместиться на этом же сиденье. Это неудобно, я понимаю, но если бы вы могли знать, насколько это для меня важно, вы, я уверен, пошли бы на это неудобство вполне охотно. В дилижансе все места заняты вплоть до следующей недели, а если я не окажусь в Париже через шесть дней, я потеряю мой заработок. Если бы я был богат, я взял бы почтовых, наняв двуколку, но это будет мне стоить четыреста франков. Единственное, что мне остается, это выехать завтра дилижансом, усевшись на империале вместе с дочерью, и вы понимаете, какие неудобства это ей доставит. Видите, она плачет.

Я внимательно на нее поглядел и счел ее такой, что невозможно мне было бы, путешествуя с ней наедине, сдержать себя в определенных рамках. Кроме того, моя душа пребывала в печали. Мучение, которое я испытывал от расставания с Марколиной, отвратило меня не от женщин, но от любви; я подумывал лишь о том, чтобы избежать всякой опасности возникновения отношений, имеющих возможное продолжение; мой покой, мой душевный мир требовали, чтобы я согласился на этот проект. Эта девушка, говорил я себе, может оказаться, к моему несчастью, настолько очаровательной, как по уму, так и по характеру, что я рискую в нее влюбиться, если окажу любезность, о которой меня просят.

Поразмышляв добрые четверть часа, я ответил ему, не глядя на девицу, что его положение вызывает у меня сочувствие, но я не знаю, что здесь поделать, так как предвижу, что могут возникнуть нежелательные неудобства.

– Вы полагаете быть может, месье, что я не смогу выдержать весь путь на почтовой лошади, но я уверяю вас, что вы ошибаетесь.

– Лошадь может засбоить. С вами может что-нибудь случиться, уж не знаю… Может быть, нужно будет, чтобы я остановился, не дожидаясь вас, а я тороплюсь. Если вы не считаете эти соображения важными, ну что ж, я так думаю.

– Увы, месье, пойдем на этот риск.

– Есть еще и другое, о чем я не хотел вам говорить. Наконец, я не могу.

– Увы! Месье, – говорит мне девица тоном, способным разжалобить камень, – не заставьте меня ехать на империале дилижанса; сама мысль об этом заставляет меня трепетать; даже привязанная, я боюсь, боюсь до смерти, помимо того стыда, что я испытываю, может быть, по глупости; но мыслить по другому я не могу. Я умоляю вас оказать мне эту милость; я сяду у вас в ногах и доставлю вам не больше беспокойства, чем доставила бы собака.

– Это слишком. Вы не знаете меня, мадемуазель, я принципиально не жесток и не невежлив с вашим полом, мое сопротивление заставляет вас предполагать обратное, но это не так. У меня хватает самолюбия, чтобы не допустить, чтобы вы так думали. Наем почтовой коляски стоит шесть луи. Вот они. Прошу вас, месье, принять их. Завтра утром я отложу мой отъезд на час или два, если нужно, чтобы убедиться, что вы наняли коляску, и вот вам еще четыре луи на еще одну лошадь, потому что вам потребуются три лошади. К тому же, вам не нужно будет тратиться, заняв два места в дилижансе.

– Месье, я преклоняюсь перед вашей добропорядочностью, и ваше великодушие бросает мою душу к вашим ногам, но я не приму дар, который вы мне предлагаете. Я его недостоин. Адель, пойдем. Извините, месье, что мы отняли полчаса.

– Подождите немного, дорогой отец.

Адель просила его подождать, потому что ее душили слезы. Эта картина ввела меня в исступление, потому что эта плачущая девушка, на которую я теперь смотрел со все большим интересом, встретилась со мной глазами и произвела в моей душе столь сильное волнение, что я уже не владел собой.

– Успокойтесь, мое сердечко, – говорю я ей, – я уступаю, потому что иначе я не смогу заснуть; но я требую одну вещь, – говорю я ее отцу. Вам придется ехать сзади моей коляски.

– Охотно, месье; я думал, что там будет ехать ваш слуга.

– Нет, он поедет верхом. Ну вот, все и устроилось. Идите спать и будьте готовы к шести часам.

– Месье, я, тем не менее, оплачу лошадь.

– Вы ничего не будете платить, потому что меня это бесчестит, и прошу вас на этом не настаивать, потому что, как вы мне сказали, вы бедны, а я, скажу я вам, богат, так что не вздумайте унижаться.

– Месье, я уступаю, но я всегда оплачиваю лошадь для моей дочери.

– Еще того пуще; вы меня смешите. Давайте не торговаться, прошу вас, и пойдемте все спать. Я доставлю вас обоих в Париж, так, что вам это не будет стоить ни су, и затем мы раскланяемся. Будет только так и никак иначе. Смотрите, Адель смеется, и это мне нравится.

– Это душа моя радуется, избавившись от страха империала.

– Я действительно жду этого и надеюсь, что вы не станете плакать в моей коляске, потому что я ненавижу грусть. Прощайте.

Я отправился спать, положившись на судьбу. Я видел, что мне не удастся избежать чар этой новой красотки, и заранее настроился сопротивляться любым попыткам продолжить игру за пределами двух дней. Эта Адель была красива, с голубыми глазами красивого разреза, кожей цвета лилий и роз, преодолевшая уже возраст отрочества, роста, который обещал еще увеличиться в следующем году. Я лег, поблагодарив моего Гения, доброго или злого, который не пожелал, чтобы я скучал в этом коротком путешествии. Назавтра, в пять часов, отец Адели пришел в мою комнату спросить, все ли мне равно, поедем ли мы дорогой через Бурбонэ или через Бургундию.

– Та или другая – мне все равно, если у вас есть какое-то дело по одной из этих дорог.

– Да, месье, я мог бы добыть немного денег в Невере.

– Значит, поедем через Бурбонэ.

Полчаса спустя просто, но удобно одетая, девушка вошла в мою комнату, пожелала мне доброго утра с довольным видом, говоря, что ее отец взял на себя смелость поместить позади моей коляски маленький чемодан с их вещами, и, видя, что я занимаюсь укладыванием пакетов, спросила, не может ли мне чем-то помочь. Я сказал, что нет, предложил ей сесть, заметил, что у нее слишком робкий и покорный вид, что мне не понравилось; я сказал ей об этом с нежностью и предложил выпить кофе.

Когда я был готов уже спуститься, пришел человек сказать, что фонари не держатся на рессорах, и что я наверняка потеряю подсвечники, если не прикажу их приспособить, что займет по меньшей мере час. Я ругаюсь, зову Клермонта, чтобы его отругать, но Клермонт говорит, что ламповщик осматривал сам фонари и ему ничего не сказал, желая, видимо, по-быстрому получить денег за их срочный ремонт. Это было очевидно, я знал такую уловку. Я вызываю этого мошенника, тот отвечает мне слишком по-французски, я бью его ногой в живот, с пистолетом в руке. Он уходит, ругаясь, на шум появляется хозяин, все говорят, что я прав, но мне придется, тем не менее, потерять час, потому что луна не светит и фонари мне нужны. Скорее за другим ламповщиком. Он приходит, он смотрит, он смеется, так как мошенничество другого очевидно, и берется приладить другие рессоры, но на это ему нужно два часа.

– Давайте, делайте побыстрее, – говорю я ему.

Я говорю с хозяином, желая узнать, не могу ли я посадить того другого в тюрьму, так как он мне будет стоить два луи.

– Два луи? Да я сделаю это вам в мгновенье ока.

Я пылаю гневом, не стесняясь Адели, которая меня пугается. Две минуты спустя приходит комиссар, выслушивает нас, опрашивает свидетелей, составляет протокол и спрашивает меня, во сколько обходится мне мой час. Я оцениваю его по-английски, в пять луи. Комиссар, переместив в свой карман два луи, что я ему подсунул, записывает штраф на ламповщика в двадцать луи и уходит, сказав мне, что сейчас же поместит его в тюрьму. Я вздыхаю, меряю комнату большими шагами, успокаиваюсь, соображаю попросить прощения у Адели, которая не знает, за что я на нее обижен, входит ее отец, говоря, что ламповщик в тюрьме, что я прав, и что он с большим удовольствием подписал протокол как очный свидетель.

– Вы, стало быть, видели, в чем состояло мошенничество.

– Прошу прощения. Меня там не было; но все равно, потому что все, кто это видел, видели.

Я бросился в кресло, заходясь от смеха. Моро, это было имя отца Адели, развлек меня, рассказывая свою историю. Он был вдов, у него была только Адель, и он ездил в Лувье на фабрику. Это было все, но он обладал талантом удлинять повествование.

Час спустя разразилась патетическая сцена. Две женщины в слезах, у одной из которых был на руках грудной младенец, в сопровождении еще четырех малого возраста, бросившись передо мной на колени, нарисовали картину, источник которой стал мне понятен. Это были мать и жена провинившегося, которые молили меня о милости. Жена заговорила первая и разозлила меня, сказав, что ее муж – почтенный человек, а все свидетели мошенники. Но ее мать меня успокоила, сказав, что, возможно, он и сжульничал, но я должен его простить как человека, которому надо кормить всех, кого я здесь вижу, и который останется в тюрьме на всю свою жизнь, так как даже если он продаст свою кровать, он никогда не наберет двадцати луи.

– Ладно, тетушка, я его отпускаю, и вот мой письменный отказ от претензий. Об остальном договоритесь с комиссаром, потому что я не хочу никого больше видеть. Дав ей записку, я даю шесть франков ей на детей, и семья уходит довольная. Немного спустя приходит чиновник комиссара, чтобы я поставил свою подпись в большой книге, и я снова должен дать денег. Когда фонари были прилажены, я должен был дать еще двенадцать франков, и вся история была завершена. Я поднялся в мой солитер, Адель уселась у меня между ног, Моро поместился сзади, Клермон сел на лошадь, и мы отправились. Было девять часов.

Адель сначала сидела неудобно; я подбодрил ее сесть поудобнее, и она это сделала; она меня беспокоила только лишь тем, что я видел, что ей неудобно; она могла опираться спиной только лишь на меня, и я считал, что не должен подстрекать ее к пользованию этой свободой, что могло бы привести к слишком далеко идущим последствиям. Я болтал с ней без всякой хитрости до самого Брессе, где, пока нам меняли лошадей, мы вышли по естественной надобности. Собираясь сесть обратно в коляску, причем Адель должна была садиться второй, я протянул ей руку, чтобы помочь запрыгнуть внутрь, потому что у такой коляски нет ступеньки. Поскольку при этом Адель должна была поднять свои юбки спереди, прямо у меня перед глазами, и высоко приподнять ногу, я увидел черные штанишки, вместо того, чтобы наблюдать белые бедра. Это зрелище мне не понравилось; я сказал ее отцу, который подсаживал ее сзади:

– Месье Моро, у Адели черные штанишки!

Она покраснела, я отец сказал со смехом, что она счастлива, что пришлось продемонстрировать только эти штанишки.

Этот ответ меня позабавил, но сама идея мне не понравилась, потому что мысль надеть штанишки девушке может быть сочтена во Франции весьма дерзкой, по крайней мере если она не должна садиться на лошадь, а кроме того, девушка из буржуазии садится на лошадь без штанов, стараясь лишь оправить получше свои юбки. Я увидел в штанах Адели обидное для себя соображение, способ защиты: предположение разумное, однако, как мне казалось, она должна была бы от него воздержаться; эта мысль вызвала у меня раздражение, я заговаривал с ней до Сен-Симфориена только несколько раз, спокойно, предлагая сесть более удобно, тогда как до Брессе я говорил с ней весьма весело. Эта холодность с моей стороны, которая длилась четыре часа, должна была быть замечена юной Аделью. В С.-Симфориене я сказал Клермону проехать вперед, заказать хороший ужин на троих и идти спать, до завтрашнего утра. Я видел, что он устал; Роанн был местом, где ночлег должен был быть неплох. Впрочем, я не торопился. На полпути до этого поста, который был двойным, Адель сказала, что, наверное, она доставляет мне неудобство, потому что я теперь не так весел, как на первых постах, но я заверил ее, что нет, сказав, что беспокоюсь лишь о том, чтобы дать ей хороший отдых.

– Я вам благодарна, но, оказывая мне честь разговаривать со мной, вы, очевидно, не беспокоитесь о моем отдыхе. Вы не говорите действительной причины вашего молчания.

– Если вы ее знаете, скажите мне о ней сами.

– У вас изменилось лицо, когда вы увидели на мне штанишки.

– Это правда, потому что этот черный цвет меня шокирует.

– Мне это обидно; но признайте, какая из двух вещей: вас раздражает: первая, что вы узнали о том, что я в штанах, а вторая, что вам не нравится, что штаны черного цвета.

– Вы правы; но поскольку случай доставил мне возможность открыть положение вещей, вы должны извинить меня за тот эффект, который оно на меня оказало. Этот черный цвет оказал на меня мрачное впечатление, в то время как белый заставил бы меня смеяться. Вы всегда носите штаны?

– Никогда.

– Вы видите теперь, что, надев их по такому случаю, вы поступили слегка непорядочно.

– Непорядочно?

– Да. Что бы вы сказали, если бы этим утром я надел юбки? Я поступил бы этим самым непорядочно. Так что это то же самое. Вы смеетесь?

– Извините, но позвольте мне посмеяться, потому что никогда в жизни я не слышала более забавной идеи. Но это не то же самое, потому что весь свет увидел бы вас в юбках, в то время как никто не мог догадаться, что я в штанах.

Я отступил перед этим анализом Адели, очарованный тем, что нашел в ней ум, которого оказалось достаточно, чтобы опровергнуть софизм; но я продолжал с ней не разговаривать.

Мы довольно хорошо поужинали в Роанне. Отец Адели, зная, что без нее он не имел бы ни ужина со мной, ни поездки из Лиона в Париж задаром, был обрадован, когда я сказал ему, что она не только не доставляет мне неудобство, но и поддерживает со мной добрую компанию. Я пересказал ему наше обсуждение вопроса о юбках и штанах, и он, посмеявшись, сказал, что его дочь неправа, и после ужина я ему сообщил, что буду спать в другой комнате, где есть только одна кровать, оставив ему ту, где мы ужинали, и где было две кровати.

На следующий день, после того, как я выпил кофе, Клермон мне сказал, что обгонит меня, чтобы остановиться там, где можно будет заночевать, потому что там, где потеряли одну ночь, можно потерять и две. Это заявление показало мне, что Клермон любит поспать, а его здоровье было для меня дорого. Я сказал ему остановиться в С.-Пьер ле Мутье и обеспечить нам хороший ужин. Адель в коляске меня поблагодарила.

– Вы, значит, не любите ехать ночью?

– Это мне было бы все равно, если бы я не боялась заснуть и упасть на вас.

– Вы бы меня этим осчастливили, дорогая Адель. Такая красивая девушка, как вы, – это приятная ноша.

Она мне ничего не ответила. Мое объяснение было произнесено. Чтобы сделать ее нежной, как ягненок, мне нужно было лишь подождать. Я заговорил с ней только в полдень, за две минуты до прибытия на пост Варен.

– Дорогая Адель, я голоден. Если бы я был уверен, что вы поедите со мной курицы с таким же аппетитом, как я, я бы здесь пообедал.

– Попробуйте, и я постараюсь исполнить свой долг.

Так что мы хорошо пообедали в Варенне и еще лучше выпили. Отъехали мы под хмельком. Клермон заверил меня, что не держится в стремени и упадет в канаву вместе с лошадью. Адель, которая пила вино два-три раза в год, смеялась, что не держится на ногах. Я сочувствовал ей, говоря, что пары от шампанского держатся недолго.

Четверть часа спустя бедная Адель, посопротивлявшись сну, сколько могла, должна была, наконец, сдаться, и упала на мою грудь. Она проспала глубоким сном два с половиной часа, и я охранял ее сон. Единственное, что я сделал, и что меня порадовало, я убедился, что на ней больше не было штанов, ни черных, ни какого-нибудь другого цвета. Ее намерение мне стало ясно, но я хотел убедиться в этом явным образом; для этого следовало мне скрыть мое открытие, облегчив ей выполнение ее замысла, каков бы он ни был. Пробудившись, она сочла, что оказалась в каком-то другом мире; видя, что она не только у меня в объятиях, но и я – в ее, она не могла найти достаточно слов, чтобы выразить свои извинения. Я счел себя обязанным, из соображений гуманности, подарить ей нежный поцелуй, дабы доказать, что она доставила мне лишь удовольствие, и это ее успокоило. Но, желая привести себя в приличный вид и оправить юбки, она вынуждена была приоткрыть бедра. Она их быстренько снова прикрыла, но мой смешок вызвал ее ответный, и у нее хватило присутствия духа сказать мне, что, кстати, черный цвет не будет больше внушать мне мрачных мыслей. Некоторые потребности заставили нас остановиться в Мулене, где мы оказались атакованы восемнадцатью-двадцатью женщинами – торговками ножей, ножниц и множества других безделушек из стали. Я сделал подарки девушке и ее отцу из того, что они сочли красивым, но мы изрядно посмеялись над торговками, которые, из желания продать свой товар, буквально передрались между собой. Мы прибыли в С.-Пьер в начале ночи, но за четыре часа, что мы потратили на эти девять лье, Адель стала вести себя свободно со мной, как будто я стал ее старым приятелем. Я держал ее сидящей то на моем правом бедре, то на левом, так, чтобы она могла разговаривать, глядя на меня; она рассказывала мне разные байки, смеялась над моими, и если бы я не давал ей время от времени нескольких поцелуев, она сочла бы, что это оттого, что мне что-то в ней не понравилось. В С.-Пьер мы нашли превосходный ужин, благодаря заботе Клермона, который туда прибыл за два часа до нас и уже ушел спать. Нам застелили две большие кровати в той комнате, где мы ужинали; я сказал Моро, что он может ложиться с Аделью без всяких церемоний. Он сказал, что уже пять лет, с тех пор, как он овдовел, он все время спит вместе с ней, не забывая, что он ей отец, но в эту ночь ей придется спать одной, потому что, если он хочет получить свои деньги, он должен быть в Невере на рассвете, и поэтому должен уехать сейчас и подождать нас там.

– Если бы вы мне об этом сказали, мы остановились бы ночевать в Невере.

– Это неважно. Я проделаю эти три с половиной поста верхом. Я оставляю вам мою дочь. Ей с вами будет спокойней, чем в почтовой коляске.

– Не сомневайтесь, месье Моро. Мы оба будем вполне благоразумны.

– Не пейте слишком много, дорогой папа, потому что вам предстоит ехать на лошади.

После его отъезда я сказал Адели идти ложиться.

– И если вы не считаете меня своим добрым другом, ложитесь одетая. Меня это не обидит, моя милая малышка.

– Не считаю возможным выказывать вам такое недоверие. Она вышла не надолго, затем вошла обратно, закрыла дверь и, будучи в последней юбке, подошла меня поцеловать. Я писал.

– Дорогая Адель, моя милая соня, я умираю от желания увидеть вас снова спящей в моих руках.

– Ладно. Приходите. Я буду спать.

– Все время?

– Все время.

– Посмотрим. Давайте.

Я бросаю перо и в минуту избавляюсь от своего комнатного платья и держу смеющуюся Адель в своих объятиях, полную огня, прильнувшую ко мне, просящую меня только, некоторое время спустя, поберечь ее. Я делаю все, что она хочет; но полчаса спустя Венера овладевает ею столь живо, что она позволяет мне все, попросив только поберечь ее честь, и, после кровавой жертвы, я сдерживаю свое слово; затем мы засыпаем. Стучат; это Клермон, который говорит, что прозвонило пять часов. Я спрашиваю кофе. У меня нет времени подарить «бонжур» Адели, но я обещаю ей сделать это дорогой.

Она быстро встает, она видит свои простыни, она вздыхает, затем смеется, оправляет постель, затем, немного задумчивая, пьет кофе, и вот уже мы вдвоем в моем солитере, влюбленные, довольные, возобновляем наши занятия, в отчаянии от того, что наше путешествие недостаточно долгое. Мы встретили в Невере добряка Моро, горюющего, что его должник может отдать ему две сотни франков лишь к полудню; он не смеет просить меня подождать, но я его ободряю, говоря, что мы там пообедаем, если он обеспечит нам добрый обед. Он обещает, и мы идем запереться в комнате, чтобы защититься от кучи женщин, которые стараются всучить нам свои товары.

Он получает свои деньги, мы обедаем, очень хорошо, выезжаем, и в начале ночи оказываемся в Коснее; я говорю, что мы будем там ночевать. Клермон ждет нас в Бриаре, но это неважно. После плохого ужина Моро, который не спал предыдущую ночь, оставляет Адель со мной. Вторая ночь более нежна, чем первая. На следующий день мы едим в Бриаре ужин, который заказал нам Клермон, и направляемся ночевать в Фонтенбло, где Моро ложится спать в маленькой комнате рядом с той, где мы ужинали, и где есть две кровати. Нам достаточно одной. Здесь я держал в объятиях прекрасную Адель в последний раз. Я пообещал ей утром повидать ее в Лувье по моем возвращении из Англии, но не смог сдержать слово.

Из Фонтенбло до Парижа четыре часа, посвященные прощальной любви, пролетели очень быстро. Я остановился на мосту С.-Мишель около часовщика, у которого купил часы, не выходя из коляски. Я дал их Адели. Я оставил их у отеля на углу улицы Урс и сказал Моро прийти за своим чемоданом в отель Монморанси, улица Монморанси, где решил остановиться. У меня были соображения не селиться у м-м д’Юрфэ. Я быстро переоделся и направился к ней обедать.