Едва прибыв, я вызвал хозяина гостиницы и приказал подготовить мне квитанцию на мою почтовую коляску, которую я ему оставлял под его ответственность, и забронировал пакетбот, чтобы он был в моем распоряжении, когда захочу. Был только один свободный, второй был для всех пассажиров, которые платили по шесть франков с головы. Я заплатил за это шесть гиней вперед, взяв квитанцию, потому что меня предупредили, что начиная с Кале человек становится неправ во всех своих спорах, когда не может доказать свою осязаемую и видимую правоту. Клермон до отлива погрузил все мое имущество, и я приказал ужинать. Хозяин известил меня, что в Англии луи не котируются, и поменял мне их на гинеи, без всякой для себя выгоды. Я был восхищен его честностью, так как гинея котируется на семнадцать французских су выше, чем луи.

Маленький д’Аранда – Транти смирился со своей участью. Он был теперь спокоен, горд тем, что смог показать мне свою лихость на лошади. Мы сели за стол, и я услышал звук английских слов в дверях моей комнаты. Вошел хозяин и сказал, что это курьер милорда герцога Бедфордского, посла Англии, который только что прибыл, возвращаясь в Лондон из Версаля. Этот курьер спорил с хозяином пакетбота, который я зафрахтовал; он говорил, что заказал его письмом и что тот не может им распоряжаться; тот отвечал, что письма не получал, и никто не может убедить его в обратном. Я поздравил себя с тем, что пакетбот мой. Я пошел спать, и на следующий день, рано утром, пришел хозяин, говоря, что в полночь прибыл посол, и что его камердинер хочет со мной поговорить. Я его впустил, и он сказал от имени милорда, который торопится вернуться в Лондон, что если я соглашусь уступить ему пакетбот, я смогу, тем не менее, попасть в Дувр. Я взял перо и написал мой ответ в следующих выражениях:

«Милорд герцог может располагать всем моим пакетботом, за исключением места, занимаемого тремя людьми и моим маленьким багажом. Я с готовностью пользуюсь случаем сделать этот маленький подарок послу Англии».

Камердинер вернулся, чтобы сказать мне, что посол меня благодарит, но хочет платить.

– Это невозможно, так как уже оплачено.

– Он вернет вам шесть гиней.

– Скажите этому сеньору, что он может пользоваться, но только без оплаты, и никак не иначе, потому что я не перепродаю товар, который купил.

Полчаса спустя является сам герцог, который, велев о себе доложить, с важным видом заявляет, что я прав, но также и он прав, уклоняясь от слишком большой любезности, которую я собираюсь ему оказать. Я соглашаюсь с его доводом с оскорбленным видом, но не уступаю.

– Это, – говорит он мне, – вопрос темперамента. Если вы уступаете, я не становлюсь вам менее обязан. Заплатим каждый по половине.

– Согласен, милорд, и я обязан вам за честь, которую вы мне оказываете. Я не отъеду, пока вы не будете готовы.

Он кладет три гинеи на мой комод, не показывая мне этого, и выходит, поблагодарив меня. Час спустя я возвращаю ему визит. Я велю сказать хозяину пакетбота, что он может грузить на борт милорда и весь его багаж, и я не вмешиваюсь в обсуждение, которое он ведет с офицерами посла насчет оплаты. Это меня не касается.

Мы проходим Ла Манш за два с половиной часа, при весьма сильном ветре. Назавтра визит чиновников, проверяющих, не везу ли я контрабанду, представляется мне весьма утомительным, наглым, бестактным и даже неприличным, но следует его терпеть и не обращать внимания, так как грубый англичанин, имея за собой закон, намного бесцеремонней француза.

Остров, который именуется Англией, отличается по цвету от поверхности континента. Море необычное, поскольку это океан и он подвержен приливам и отливам; вода в Темзе имеет другой вкус, отличный от всех других рек мира. Рогатый скот, рыба и вся еда отличается по вкусу от того, что едим мы, лошади другие, даже по форме, и люди, в своем большинстве, обладают характером, общим для всей нации, что заставляет их думать, что они превосходят всех прочих. Это заблуждение общее для всех наций, каждая считает себя впереди прочих. Они все правы.

Я увидел большие поместья, солидное питание, красоту сельской местности и удобство больших дорог; я любовался красотой экипажей, предоставляемых почтой для путешественников, справедливостью расценок, легкостью оплаты, быстротой, с которой они передвигаются, всегда рысью и никогда галопом, и видом городов, через которые я проезжал, двигаясь из Дувра в Лондон. В Кэнтербери и Рочестере живет многочисленное население, хотя их ширина не сопоставима с их длиной. Мы прибыли в Лондон к вечеру, восемнадцать часов спустя после нашего отъезда из Дувра, к м-м Корнелис. Это было имя, которое приняла Тереза, дочь комедианта Имера, затем жена Помпеати, танцовщика, который покончил с собой в Вене, вскрыв себе живот бритвой и вывалив в одну минуту кишки наружу.

Эта Помпеати, которая в Голландии взяла себе имя Тренти, в Лондоне назвалась Корнелис, в честь Корнелиуса Рижербооса, своего любовника, которого она разорила, о чем я говорил в своем четвертом томе. Итак, я подъехал к дверям ее дома, Сохо Сквер, прямо напротив резидента Венеции. Дорогой туда я следовал инструкции, данной мне ею в ее последнем письме. Я написал ей, в какой день надеюсь ее увидеть.

Я выхожу из экипажа, оставив там ее сына и собираясь сначала с ней увидеться, но портье говорит мне подождать. Две минуты спустя слуга передает мне записку, в которой м-м Корнелис просит меня пройти в дом, куда меня отведет этот слуга, и где она будет со мной ужинать. Я не нахожу это странным. У нее могут быть свои резоны. Я снова сажусь в экипаж, и почтальоны переезжают к дому, расположенному на улице около дворца, куда им указывает слуга. Дородная женщина-француженка, которую зовут Рокур, и два слуги идут перед нами; толстая женщина обнимает г-на Корнелис, поздравляет с благополучным прибытием, отвесив мне лишь холодный реверанс. Менее чем в четверть часа Клермон, провожаемый Рокур, переносит весь мой багаж в комнату с кабинетом, через который я могу пройти в апартаменты позади, состоящие из трех прекрасных комнат, куда та же Рокур велит отнести чемодан сеньора Корнелис, который, ошеломленный, не знает, что ей ответить, когда она говорит:

– Эти два слуги – ваши, а я – ваша покорная служанка.

Я возвращаюсь в свою комнату через этот кабинет и, видя не только, что я размещен плохо, но и как человек подчиненный, я владею собой – вещь крайне редкая – и ни слова не произношу; я спрашиваю только у Клермона, где его комната, чтобы он отнес туда свой чемодан, который стоит здесь, с моими. Выйдя, он возвращается сказать, что эта большая дама показала ему его кровать в комнате наверху, где спит один из слуг этого месье. Клермон, который меня знает, удивлен тем, что я спокойно отвечаю ему:

– Очень хорошо; несите туда ваш чемодан.

– Распаковать ваши?

– Нет. Вы сделаете это завтра.

Сдерживаясь, я снова захожу в комнату моего «хозяина», который сидит там с усталым видом, как будто собираясь проехать на лошади еще один пост, но не имея сил пустить ее в галоп. Он слушает м-м Рокур, которая, сидя возле него, описывает ему подробно замечательное положение вещей у м-м Корнелис, его матери, ее обширные владения, ее огромный кредит, превосходный дом, который она построила, тридцать трех слуг, двух секретарей, шесть лошадей, сельский дом и бог знает что еще.

– Как себя чувствует моя сестра Софи?

– Вы зовете ее Софи? Ее зовут мисс Корнелис. Это красавица, месье, чудо ума, грации и талантов; она поет, она играет на всех инструментах с листа, она танцует, говорит на трех языках и превосходно на них пишет, у нее своя гувернантка и своя горничная. Жаль, что она слишком мала для своего возраста, так как ей уже восемь лет.

Ей было уже десять лет, но так как эта женщина говорила, не удостаивая меня взглядом, я ничего не сказал. Сеньор Корнелис, которому необходимо было прилечь, спросил у нее, в котором часу ужинают, и она ответила:

– В десять часов, не раньше.

Дело было в том, что м-м Корнелис была занята до этого часа со своим адвокатом по поводу большого процесса, который она вела против сэра Фредерика Фермера. Я пошел в свою комнату и, ничего не говоря, взял шляпу и трость и отправился прогуляться. Было еще только семь часов. Стараясь не заблудиться, я шел наугад и через четверть часа зашел в кафе, где было много народу. Это было кафе Оранж, известное и часто посещаемое разного рода мошенниками – итальянцами, живущими в Лондоне. Мне о нем рассказывали еще в Лионе, и я не собирался его посещать; была ночь, и случай привел меня туда; я не хотел в дальнейшем туда заходить. Я присел за столик, спросил лимонаду, и ко мне подсел мужчина, чтобы, воспользовавшись светом светильника, стоящего на моем столике, прочесть листок. Я вижу, что он напечатан по-итальянски. Мужчина, с карандашом в руке, зачеркивает слова и вносит исправления в текст. Это автор, говорю я себе. Я вижу, что он исправляет слово «ancora», вставляя букву «h», и собирается написать «anchora». Я не могу сдержаться. Я говорю, что уже четыре столетия пишут слово «ancora» без «h».

– Согласен, но я цитирую Боккаччо, и в цитатах следует быть точным.

– Вы правы, я прошу прощения. Вы литератор?

– Очень незначительный. Я Мартинелли.

– Не незначительный. У вас есть имя. Вы родственник Кальзабиджи, и он говорил мне о вас. Я читал ваши сатиры.

– Смею ли спросить, с кем я говорю?

– Меня зовут Сейнгальт. Вы окончили ваше издание «Декамерона»?

– Да, и стараюсь увеличить число подписчиков.

– Если хотите, я буду в их числе.

– Окажете мне честь.

Он дает мне квитанцию и, видя, что это всего гинея, я прошу у него еще одну, оплачиваю их и встаю, чтобы идти, говоря, что надеюсь увидеть его еще в этом кафе. Я переспрашиваю у него название кафе, и он говорит, удивленный, что я его не знаю; но он более не удивляется, когда я говорю, что приехал только что в первый раз в Лондон.

– Вам, пожалуй, будет затруднительно вернуться обратно к себе, и я вас провожу.

Едва выйдя на улицу, он сообщает мне, очень вежливо, что случай привел меня в кафе Оранж, самое скандально известное в Лондоне.

– Но вы туда ходите.

– Я могу туда ходить, повторяя стихи Ювенала: Cantabit vacuus coram latrone vialor. Мошенники не могут ничего со мной сделать. Я с ними не разговариваю, а они – со мной. Я здесь уже пять лет; я поддерживаю отношения только с милордом Спенсером, я занят литературными трудами, я один, зарабатываю достаточно, чтобы жить в меблированной комнате и обедаю в таверне. У меня дюжина рубашек и эта одежда, и мне хорошо: nec ultra deos lacesso.

Этот человек, говоривший совершенно чисто по-тоскански, мне понравился. Я спросил его дорогой, что мне сделать, чтобы получше поселиться, и, спросив, как я хочу жить и сколько собираюсь пробыть в Лондоне, он посоветовал мне снять полностью на себя целый дом, полностью меблированный и со всем, что нужно для кухни, стола, со столовым и постельным бельем.

– Вам дадут весь инвентарь, – сказал он, – и как только вы дадите поручителя, вы станете полновластным хозяином, поселившись, как англичанин, и подчиняясь только закону.

Я просил его указать мне дом в таком роде, и тут он заходит в лавочку, говорит с хозяйкой, записывает и выходит, скопировав все, что мне нужно, из «Адвертизера». Тут были разные места, где имелись дома, которые мне были нужны. Наименее удаленный от места, где мы находились, был на большой улице, называемой Пел-Мел, и мы отправились его посмотреть. Старая женщина, отворившая нам небольшую дверь, как только он постучал, показала нам первый этаж и три верхних. На каждом этаже было две комнаты с прихожей, как везде в Лондоне, выходящие на улицу, и две – выходящие во двор. В каждых апартаментах было две кровати, одна – в комнате и одна – в прихожей. Все очень удобное, фарфор, зеркала, сонетки, – все было превосходно. В очень большом шкафу в комнате на первом этаже, где спала старуха, было все белье, а в другой – приборы из серебра, фарфора и фаянса. В кухне – весь набор утвари, в полном изобилии, и в подвале, чего я не ожидал, было все, чтобы устроить всю семью: и погреб и полки, чтобы содержать все, что необходимо для хорошего дома. Владелец хотел двадцать гиней в неделю. Я сказал Мартинелли, что дом мне нравится, и что я хочу его снять немедленно, чтобы въехать, когда захочу.

Когда он перевел старой женщине мое решение, она сказала, что если я хочу сохранить ее в качестве «Housekeeper», мне не нужно будет поручительства, ей достаточно будет, чтобы я платил каждую неделю вперед; но если я хочу взять метрдотелем другого человека, ей нужно, по крайней мере, два дня, чтобы согласовать весь инвентарный список с этим человеком, и он должен дать поручителя. Я ответил, что сохраняю ее, но при условии, что она возьмет служанку, которой я буду платить, и которая ей будет подчиняться, но будет, кроме английского, говорить по-французски или по-итальянски. Она пообещала, что найдет служанку завтра; я заплатил ей авансом за четыре недели, и она дала мне квитанцию на имя шевалье де Сейнгальта; в Лондоне я себя называл только так. Мартинелли, довольный, что сослужил мне службу, покинул меня, когда, видя себя на своей улице, я его поблагодарил, пожелав доброй ночи. Я вернулся к м-м Корнелис, которую еще ожидали, хотя прозвонило уже десять часов. Маленький Корнелис спал на канапе.

Вот так, вопреки всем тем, кто говорил, что Лондон это хаос, где вновь прибывшему иностранцу нужно по меньшей мере три дня, чтобы разместиться, я превосходно устроился уже через два часа после прибытия. Я также был обрадован знакомством с Мартинелли, о котором имел самые лучшие отзывы уже в течение шести лет. Он дал мне адрес своей комнаты, которая находилась над кафе Оранж, и адрес своего печатника. Шокированный в глубине души тем, как я встретился с ним в Лондоне, я ждал его с нетерпением, решив дать знакомству доброе продолжение.

Наконец, прозвучал троекратный стук (знак хозяина), и я увидел в окно ее, выходящую из портшеза, ожидаю, пока она поднимется, она входит, подходит, веселая и радостная, что меня видит, но не бросается мне на шею; она не помнит, как рассталась со мной в Гааге; она бросается к сыну, обнимает его, покрывает поцелуями, которые он принимает с сонным видом и возвращает с холодком, говоря:

– Дорогая мамочка, дорогая мамочка.

Я говорю, что он устал, и что для людей, которым нужно отдыхать, она заставила себя слишком долго ждать. Ей говорят, что стол накрыт, и она оказывает мне честь опереться на мою руку, чтобы идти ужинать в залу, которую я еще не видел. Она велит поставить четвертый куверт, я спрашиваю, для кого это, и она отвечает, что для дочери, которую она оставила дома, потому что, когда она сказала ей, что я приехал вместе с ее братом, она спросила, хорошо ли я себя чувствую.

– И вы ее за это наказали?

– Конечно, потому что, мне кажется, в первую очередь она должна быть озабочена здоровьем своего брата, и во вторую – вашим. Не находите ли, что я права?

– Бедная Софи! Мне ее жаль. Узнавание оказывает на нее большую власть, чем голос крови.

– Дело не в сантиментах, а в том, чтобы приучить молодых людей выражаться комильфо.

Она много говорила со своим сыном, который давал ей только заученные ответы, все время с опущенными глазами, с видом уважительным, но никак не нежным. Она говорила ему, что работает, чтобы оставить его богатым после своей смерти, и что она заставила меня привезти его, поскольку он в том возрасте, что может ей помогать и участвовать в ее работах по дому; на это он спросил, каковы эти работы.

– Я даю, – ответила она, – двенадцать ужинов и балов для знати и двенадцать – для буржуа в год, по две гинеи с головы, и бывает частенько до пятисот-шестисот персон, затраты бывают огромные, и мне, будучи одной, невозможно уследить, чтобы меня не обворовали, потому что, не умея быть повсюду, я вынуждена доверять людям, которые, быть может, этим злоупотребляют, но теперь, когда вы здесь, вы сможете следить за всем, мой дорогой сын, держать все под запором, писать, содержать кассу, платить, получать квитанции и ходить по всему дому и смотреть, чтобы дамы и сеньоры были хорошо обслужены, выполнять, наконец, функции хозяина и быть лицом дома в качестве моего сына.

– Вы полагаете, стало быть, дорогая мама, что я смогу делать это все?

– Да, потому что вы научитесь.

– Мне кажется, это невозможно.

– Один из моих секретарей поселится с вами в этом доме, который я только что наняла, и он введет вас в курс дела. В течение года у вас не будет другого дела, кроме как изучать английский и являться на ассамблеи, чтобы я представляла вас дамам и повсюду, что есть самого значительного в Лондоне, и мало-помалу вы заделаетесь англичанином; все заговорят о мистере Корнелис.

– Корнелис?

– Да, это ваше имя.

– Мое имя? Мне надо будет его записать, чтобы не забыть.

Полагая, что он шутит, она посмотрела на меня немного удивленно. Она сказала ему идти спать, что он и проделал сразу, поблагодарив ее. Оставшись наедине со мной, она сказала, что он показался ей слабо образованным и слишком маленьким для своего возраста, и что она видит, что, возможно, слишком поздно начинать давать ему другое воспитание.

– Чему он выучился за эти шесть лет?

– Он мог бы выучиться всем наукам, потому что был в первом пансионе Парижа; но он изучал только то, что захотел: играть на флейте, ездить на лошади, владеть оружием, хорошо танцевать менуэт, менять рубашки каждый день, вежливо поддерживать разговор, изящно представляться и держаться элегантно. Вот все, что он умеет. Никогда не пытаясь найти себе применение, он не имеет понятия о литературе, не умеет писать, не умеет считать, он не имеет и понятия о том, что Англия – это остров в Европе.

– Вот потерянные шесть лет. Моя дочь над ним посмеется. Я ее обучила. Можно ею гордиться в ее нежном возрасте восьми лет, полную, знаний; она знает географию, историю, языки, музыку и рассуждает с бесконечным умом. Все дамы вырывают ее из рук. Я держу ее в школе рисунка весь день, она приходит домой только к вечеру. В воскресенье она здесь обедает, и если вы доставите мне удовольствие прийти обедать ко мне в воскресенье, вы увидите, что я не преувеличиваю.

Это было в понедельник. Я ничего не сказал, но нашел странным, что она не сочла, что мне не терпится ту увидеть, что она не сказала мне, чтобы я приходил к ней ужинать завтра, что она не привела ее на ужин с собой. Она сказала мне, что я приехал в Лондон во время, чтобы увидеть последний праздник этого года, который она дает для знати, которая через две-три недели уедет, чтобы провести лето в деревне.

– Я не могу, – сказала она мне, – дать вам билет, потому что могу давать их только знатным персонам; но вы сможете туда прийти и быть там возле меня в качестве моего друга, вы все увидите. Если меня спросят, кто вы, я отвечу, что вы тот, кто заботился о моем сыне в Париже и приехал мне его вернуть.

– Я вам весьма благодарен.

Мы оставались за столом за беседой до двух часов утра; она рассказала мне в деталях все состояние процесса, который вела против г-на Фермор. Он претендовал на то, что дом, который она построила, и который стоил десять тысяч гиней, принадлежит ему, поскольку это он дал ей деньги, но он ошибался, поскольку, согласно пункту, который она цитировала, это она платила рабочим, и это ей они давали квитанции; стало быть, дом принадлежал ей. Однако деньги, говорил Фермор, принадлежали не ей. Она возражала, предлагая предъявить хоть одну квитанцию. Это правда, говорила эта почтенная женщина, что вы давали мне не раз неожиданно по тысяче гиней, но это было всего лишь щедростью с вашей стороны, и совершенно не странной для богатого англичанина, поскольку мы любили друг друга, и жили вместе.

Этот процесс, который в течение двух лет она выигрывала четыре раза, и который не кончался из-за кляузы, которую Фермор использовал, чтобы оспаривать ее победу, дорого стоил Корнелис, и когда мы говорили в тот раз, речь шла об апелляции к Справедливости, где, beati possidentes следовало ожидать решения тринадцать – четырнадцать лет. Она говорила, что этот процесс позорит г-на Фермора, и я очень хорошо это понимал, но я не понимал, как она может считать, что он ей доставляет чести; при этом она искренне так полагала. В различных рассуждениях такого рода, которые длились у нас в течение трех часов, она ни разу не спросила меня, хорошо ли я устроился, она не полюбопытствовала, собираюсь ли я оставаться на какое-то время в Лондоне и что намереваюсь тут делать, и не предложила мне ни своих услуг, ни своего кредита, поскольку относительно своего кошелька сказала мне, смеясь, что у нее не бывает никогда ни су. Ей поступало более двадцати четырех тысяч фунтов стерлингов в год; но за свои первые три года она потратила более двадцати четырех тысяч. Таким образом, сказала мне она, она рассчитывала расплатиться со всеми своими долгами следующей зимой.

Поскольку Корнелис не обнаруживала любопытства относительно моих дел, я решил ничего ей не говорить. Она не видела на мне никаких признаков богатства, со мной были только одни единственные часы, все мои бриллианты лежали в шкатулке. Я отправился спать, задетый, но не разозленный, потому что в глубине души был рад обнаружить ее дурной характер. Несмотря на беспокойство, с которым я ожидал увидеть мою дочь, я решил увидеться с ней лишь в воскресенье, отправившись к ней обедать, как небрежно сказала мне Корнелис.

Назавтра в семь часов я сказал Клермону сложить весь мой багаж в тележку, и когда все было сделано, пошел сказать моему бедному малышу, который был еще в постели, что собираюсь поселиться в Пел-Мел, в доме по адресу, который я ему записал.

– Как? Вы не останетесь со мной?

– Нет, потому что ваша мать забыла меня поселить.

– Это правда. Я хочу вернуться в Париж.

– Не делайте этой глупости. Поймите, что теперь, будучи у вашей матери, вы у себя, и что, возможно, в Париже вы уже не найдете себе жилья. Прощайте. Я буду обедать в воскресенье с вами у вашей матери.

Клермон устроил все менее чем в час в моем новом доме. Я вышел во фраке и отнес г-ну Цуккато, резиденту Венеции, письмо г-на Морозини, прокуратора; он прочел его и сказал мне холодно, что рад со мной познакомиться. Я попросил представить меня ко двору, и моя просьба заставила его рассмеяться. Я оставил его смеяться, и ноги моей у него больше не было. Я направился отнести такое же письмо прокуратора милорду д’Эгремону, который был болен, я оставил письмо у него. Несколько дней спустя он умер. Некоторое время спустя его вдова вышла замуж за графа Брил Мессекьокен, который сейчас еще в Лондоне министром Саксонского выборщика. Я отправился к г-ну графу де Гуэрши, послу Франции, с письмом от г-на маркиза де Шовелен, в котором тот говорил обо мне таким образом, что тот пригласил меня обедать назавтра, сказав, что представит меня ко двору С. Джеймс в воскресенье, после капеллы. Я познакомился назавтра за столом этого посла с шевалье д’Эон, секретарем его посольства, который в дальнейшем заставил столько говорить всю Европу. Это была женщина, которая, перед тем, как войти в дипломатию, была капитаном драгун. Несмотря на большой министерский ум и манеры мужчины, я разглядел в ней и нечто менее мужское. Ее комедия началась некоторое время спустя, с отъездом из Лондона г-на де Гуэрши, который ушел в отпуск. На этой неделе я отправился свести знакомство со всеми банкирами, в руках у которых у меня находилось не менее сотни тысяч экю. Они подтвердили подписи и, согласно рекомендательным письмам гг. Туртона и Бауэра, предложили мне свои частные услуги. Я выходил в театры Ковентгарден, Друри Лейн, ни с кем не знакомый, обедал в тавернах, чтобы привыкнуть постепенно к английским нравам. Утром я ходил на биржу, где делал знакомства; именно там негоциант Босанке, которому я был рекомендован, чтобы он нашел мне хорошего слугу, говорящего, кроме английского, и по-итальянски или по-французски, дал мне негра, верность которого он гарантировал. Этот Босанке дал мне повара-англичанина, говорящего по французски, который переселился ко мне со своим семейством, и ввел меня в некоторые необычные сообщества, о которых я буду говорить в своем месте и времени. На этой же неделе я также захотел познакомиться с избранными беньо, где человек богатый может помыться, поужинать и переспать с изысканной жрицей радости. Это превосходное занятие, которое стоит только шесть гиней; экономия может снизить цену до четырех, но экономия портит удовольствие.

В воскресенье в одиннадцать часов я, элегантный, при прекрасных перстнях, часах, и ордене на перевязи с пунцовой лентой, направился ко двору, где подошел к графу де Гуэрши в последней прихожей. Я вошел вместе с ним, и он представил меня Георгу III, который заговорил со мной, но так тихо, что я смог ответить только поклоном. Но Королева это возместила. Я был очарован, увидев среди тех, кто составлял двор, резидента Венеции. Когда г-н де Гуэрши произнес мое имя, я увидел, что резидент удивился, потому что прокуратор в своем письме не назвал Казанову. Королева спросила, из какой я провинции Франции, и, поняв из моего ответа, что я венецианец, посмотрела на резидента Венеции, который реверансом дал понять, что у него нет возражений. Она спросила, знаю ли я послов, которые отбыли шесть недель назад, и я ответил, что когда я проводил три дня в Лионе вместе с ними, г-н де Морозини дал мне письма для миледи д’Эгремон и для резидента. Она сказала, что г-н Кверини заставил ее много смеяться.

– Он сказал мне, что я дьяволенок.

– Он хотел сказать, мадам, что у Вашего Величества ангельский ум.

Я хотел, чтобы она спросила, из каких соображений тот, кто меня представляет, – не г-н Цуккато, я бы тогда ответил, что резиденту от этого было бы не много радости. После двора я возвратился в мой портшез, который отвез меня в Сохо Сквер к Мистрис Корнелис, куда я был приглашен на обед. Человек, одетый в придворные одежды, не смеет ходить пешком по улицам Лондона; тамошний носильщик, праздношатающийся, бездельник из народа обольет его грязью, засмеется ему в лицо, толкнет, чтобы вынудить сказать что-то неприятное, чтобы иметь основание подраться с ним на кулаках. Демократическое умонастроение царит в английском народе даже в еще большей степени, чем теперь среди французов, но сила конституции держит его в послушании. Бунтарские настроения царят, наконец, в любом большом городе, и великой задачей умного правительства является держать их в спящем состоянии, потому что если они проснутся, это будет такой поток, который не удержит никакая плотина.

Остановившись у дверей дома Корнелис, я сказал моему негру, которого звали Жарбе, отослать носильщиков; я вхожу, поднимаюсь на второй этаж, где, в конце двенадцати или четырнадцати комнат, меня проводят в ту, где находится м-м Корнелис с двумя женщинами и двумя мужчинами – англичанами. Она встречает меня с самыми дружескими изъявлениями и, посадив рядом с собой, продолжает разговор с четырьмя присутствующими, говоря с ними по-английски и не объясняя им, кто я такой. Когда ее метрдотель приходит сказать, что кушать подано, она велит позвать сверху детей. При появлении Софи я бросаюсь к ней, чтобы обнять и расцеловать, но, наученная соответствующим образом, она подается назад и, сделав мне глубокий реверанс, произносит приветствие, заученное наизусть, на которое я благоразумно не отвечаю, чтобы не получилось слишком коротко. Корнелис представляет затем господам своего сына и говорит им, что это я возвратил ей его после шести лет отсутствия, когда я заботился о его воспитании; она говорит им это по-французски, и я с удовольствием вижу, что вся компания говорит по-французски.

Мы садимся за стол, она – между своими двумя детьми, и я – напротив, между двумя англичанками, из которых одна, хотя и в возрасте, больше мне нравится своим умом. С ней я и веду беседу, когда вижу, что эта Корнелис говорит со мной только от случая к случаю, и что Софи, которая водит своими красивыми глазами от одного к другому, вовсе на меня не глядит; она явно меня сторонится; она следует явно инструкции, которую я нахожу как странной, так и дерзкой. Чувствуя себя задетым и оскорбленным и стараясь это не показывать, я затеваю любезные разговоры с англичанами, мужчинами и женщинами, об обычаях, наблюдаемых мною в Англии, без малейшей, однако, тени критики, которые их заставляют смеяться, делают мое общество для них приятным, и, в свою очередь, совершенно не смотрю на Корнелис.

Моя соседка, полюбовавшись на красоту моих кружев, спрашивает, что нового при дворе.

Все мне показалось новым, мадам, потому что я этого никогда, до сего дня, не видел.

– Видели вы короля? – спрашивает сэр Джозеф Корнелис.

– Сын мой, – говорит ему мать, – никогда не задают подобных вопросов.

– Почему, дорогая мама?

– Потому что этот вопрос может не понравиться месье.

– Наоборот, – говорю я, – он мне понравился. Вот уже шесть лет я внушаю ему, что он должен всегда спрашивать. Мальчик, который никогда ничего не спрашивает, остается все время в неведении.

Корнелис дуется и ничего не отвечает.

– Итак, – повторяет мне малыш, – вы не ответили, видели ли вы короля, или нет.

Да, мой дорогой, Его Величество говорил со мной, но я не знаю, что он мне сказал, в отличие от королевы, которая говорила со мной очень понятно.

– Кто вас представил?

– Посол Франции.

– Это очень хорошо, говорит мать, но согласитесь, что этот последний вопрос был лишний.

– Задайте другой, но не мне, которому этот вопрос показался дружеским. Вы видите, что то, что я должен ему ответить, доставляет мне чести. Если бы я не хотел, чтобы узнали, что я был при дворе, я бы не явился к вам обедать, одетый таким образом.

– В добрый час. Но поскольку вы любите, чтобы вас допрашивали, спрошу у вас также, почему вы были представлены министром Франции, а не Венеции.

– Потому что венецианский этого не захотел, и был прав.

С сотней других разговоров мы дошли до десерта, а моя дочь еще не сказала ни слова.

– Дорогая дочь, – говорит ее мать, – скажите же что-нибудь г-ну де Сейнгальт.

– Я не знаю, дорогая мама. Сделайте лучше, чтобы он со мной поговорил, и я ему отвечу наилучшим возможным образом.

– Ладно! – говорю я, – прекрасное дитя, скажите мне, что вы сейчас изучаете?

– Рисунок, и, если вы хотите, я покажу вам мои работы.

– Я посмотрю их с удовольствием; но прошу сказать мне, почему вы полагаете, что обидели меня, поскольку у вас виноватый вид.

– У меня! Я наверняка ничем вас не обижала.

– Вы говорите со мной, не глядя на меня. Вы стыдитесь своих прекрасных глаз? Ну вот, вы краснеете. В чем вы провинились?

– Вы ее смущаете, – говорит мне ее мать. Ответь ему, что за тобой нет никакой вины, но ты не смотришь на того, с кем разговариваешь, лишь из уважения и от скромности.

Она не ответила.

После короткой тишины вся компания встает, и малышка, сделав реверанс, уходит за своими рисунками и приносит их мне.

– Мадемуазель, я не хочу ничего видеть, пока вы на меня не посмотрите.

– Ну что ж, – говорит ее мать, – посмотри на месье.

– Ох, ну вот, – говорю я, – я узнаю вас. А вы, вспоминаете ли вы, что уже меня видели?

– Хотя и прошло шесть лет, я сразу вас узнала, как только вы вошли.

– Как вы могли меня узнать, если ни разу на меня не взглянули? Если бы вы знали, мой ангел, какая непростительная невежливость – не глядеть на человека, с которым разговариваешь! Кто мог вам дать такое дурное указание?

Малышка смотрит на мать, которая отходит к окну. Когда я вижу, что достаточно отомщен, и что англичане все поняли, я начал рассматривать ее рисунки, расхваливать все в деталях, поздравляя с наличием таланта и делая комплименты ее матери, которая обеспечила ей столь прекрасное образование. Она была счастлива от похвал, которые я раздавал то ей, то ее дочери, и речи более не шло об опущенных глазах. Софи, получив молчаливое позволение на меня смотреть, пользовалась им без перерыва; я угадывал в ее лице прекрасную душу, и сам себе сетовал, что вынудил ее жить под властью безумной матери. Она села за клавесин, она пела по-итальянски, потом она аккомпанировала себе на гитаре маленьким ариям, и, наконец, она захотела станцевать менуэт со своим братом, который учился в Париже и который танцевал весьма плохо, потому что плохо держался; и его сестра, обняв его, ему об этом сказала. Она затем станцевала его со мной, и ее мать, найдя менуэт превосходным, сказала ей, что она должна перестать обниматься, что я проделывал, посадив ее себе на колени, и наградив всеми поцелуями, которых она заслуживала и которые она мне вернула со всей нежностью, какой я только мог пожелать. Ее мать рассмеялась, и она также обняла ее нежно, отойдя от меня и спросив, не сердится ли она.

Мать показала мне залу, которую велела построить для бала и для того, чтобы давать ужин для четырех сотен персон, сидящих все вместе за одним подковообразным столом. Я легко уверился, что в Лондоне нет более обширной залы. Последний праздник давался перед закрытием парламента пять или шесть дней спустя. У нее было на службе более двадцати служанок и десять – двенадцать лакеев. Вся эта свора, которая, по ее словам, ее обкрадывала, была ей необходима, и так и должно было быть. Я оставил эту Корнелис, восхищаясь ее смелостью и желая ей счастья.

Я велел отнести себя в С.Джеймс-парк, к миледи Харрингтон; у меня было для нее письмо, как знает читатель; она жила на территории двора и поэтому собирала у себя ассамблею каждое воскресенье; У нее разрешено было играть, потому что в парке была королевская юрисдикция. В других местах нельзя было ни играть, ни давать концерты; шпионы, которые шастали по улицам Лондона, внимательно слушали, какого рода шум производился в гостиных домов, и могли судить, что кто-то играет, или кто-то поет, они прятались, где только могли, и если видели открытую дверь, проскальзывали внутрь и сажали в тюрьму всех дурных христиан, которые осмеливались таким образом нарушать святость воскресения, которую можно было, однако, восславить, отправившись в таверны развлекаться с бутылками или с девицами, которыми Лондон кишел.

Я поднимаюсь к миледи Харрингтон, передаю ей мое письмо, она сразу приглашает меня войти, я оказываюсь среди двадцати пяти-тридцати персон, мужчин и женщин, делаю реверанс миледи, которая сразу говорит, что видела меня у королевы и что хочет также видеть и у себя. По крайней мере три четверти часа я оказываюсь единственным говорящим: вопросы, ответы, все одни и те же, что бывают по случаю появления иностранца. Миледи Харрингтон, возраста сорока лет, еще красивая, знаменитая в Лондоне своим богатством и своими галантными похождениями, знакомит меня сразу со своим мужем и четырьмя взрослыми дочерьми – все очаровательные – миледи Станоп, Веллой и Эмилией, – я забыл имя четвертой. Она спрашивает, почему я явился в Лондон в сезон, когда все выезжают за город, и я ответил, что рассчитываю провести здесь год. На это она не имеет чего возразить и говорит, что в том, что зависит от нее, она постарается обеспечить мне на своей родине все возможное благоприятствование.

– Вы увидите, – говорит мне она, – всю знать в четверг на Сохо-сквер; я могу дать вам билет. Держите. Это ужин и бал. Он стоит две гинеи.

Я передаю их ей, и она надписывает на таком же билете: «Оплачено Харрингтон». Я не говорю ей, что только что обедал с Корнелис.

Она усаживает меня за вист и спрашивает, есть ли у меня письма к другим дамам. Я отвечаю, что есть одно, очень странного характера, которое я рассчитываю вручить даме завтра. Это письмо – портрет дамы.

– Оно при вас?

– Да, миледи.

– Могу я на него взглянуть?

– Почему нет. Вот оно.

– Это герцогиня Нортумберлендская. Пойдемте, передадим его ей. Подождем, когда отметят роббер.

Лорд Перси дал мне этот портрет в день, когда я обедал у него, сказав, что он послужит мне рекомендательным письмом, когда, явившись в Лондон, я представлю его его матери.

– Вот, герцогиня, – говорит ей м-м Харрингтон, – рекомендательное письмо, которое месье должен вам передать.

– Ах, да! Это г-н де Сейнгальт. Мой сын мне написал; я рада вас видеть. Надеюсь, что вы придете ко мне. Я собираю компанию три раза в неделю.

– Позвольте же, мадам, чтобы я представил вам настоящее письмо к вам.

– Охотно, вы правы.

Я сыграл в вист очень маленькую партию и проиграл пятнадцать гиней, которые сразу заплатил, и по этому случаю миледи Харрингтон отозвала меня в сторонку, чтобы дать мне урок, достойный быть описанным.

– Вы проиграли, – сказала мне она, – и заплатили золотом; полагаю, у вас с собой нет банковских билетов.

– Пардон, миледи, у меня есть по пятьдесят и сто.

– Следует разменять один и платить таким образом, или отложить оплату на другой день. У нас платить звонкой монетой считается за некоторую грубоватость, которая, впрочем, легко прощается иностранцу, который не может знать наших обычаев; но знайте, что это не сойдет вам в следующий раз. Вы заметили, что дама улыбнулась.

– Кто она?

– Это леди Ковентри, сестра герцогини Гамильтон.

– Должен ли я попросить у нее прощения?

– Отнюдь нет. Она, возможно, рада, потому что получила таким образом лишних пятнадцать шиллингов.

Это была небольшая шпилька. Но эта леди Ковентри была брюнетка, прекрасная до невозможности. Я познакомился с милордом Харви, тем самым, который завоевал Гавану, человеком любезным и большого ума. Он женился на мисс Чадлей и расторгнул брак. Эта знаменитая Чадлей была придворной дамой вдовой принцессы де Гейлс, она стала впоследствии герцогиней де Кингстон. Ее редкостные приключения были очень на слуху. Я поговорю о ней в свое время и на своем месте. Я вернулся домой, вполне довольный проведенным днем. Назавтра я начал есть дома и был весьма удовлетворен моим английским поваром, который, помимо избранных блюд своей нации, которые он подавал мне каждый день, готовил также пулярку и очень тонкие французские деликатесы. Единственное, что доставляло мне некоторое неудовольствие, было то, что я был один; у меня не было ни красивой любовницы, ни друга, и в Лондоне принято было приглашать человека комильфо обедать в компании в таверну, где он оплачивает свою долю, но не за весь стол. Смеялись, когда я говорил, что ем у себя, потому что в тавернах не дают супу. У меня спрашивали, не болен ли я. Англичанин – поедатель баранины. Он почти не ест хлеба и полагает себя экономным в том, что избегает затрат на суп и на десерт; это заставляет меня сказать, что обед англичанина не имеет ни начала, ни конца. Суп воспринимается как большая затрата, потому что даже слуги не желают есть говядину, из которой был изготовлен бульон. Они говорят, что она пригодна только для собак. Их соленая говядина, в отличие от вареной, превосходна. Я пытался привыкнуть к пиву, но вынужден был оставить попытки в неделю. Горечь, которую оно вызывает, невыносима. Виноторговец, которого дал мне Босанке, поставил мне превосходные вина из Франции, натуральные; но мне пришлось платить дорого.

В понедельник утром Мартинелли нанес мне визит. Прошла неделя, как я там поселился, и я его еще не видел; я пригласил его отведать моего супу, и, поскольку он сказал, что должен пойти в Музеум и остаться там до двух часов, я отправился вместе с ним, чтобы посмотреть это знаменитое заведение, которое делает столько чести английской нации. Я свел там знакомство с доктором Мати, о котором в дальнейшем у меня будет большой повод говорить. Я поговорю об этом в свое время. В два часа мы отправились обедать, и Мартинелли составил мне прекрасную компанию, поскольку просвещал меня, рассказывая о нравах страны, где я находился, и с которыми я должен был считаться, если хотел там хорошо жить. Dum fueris Romae, Romano vivilo more.

Я рассказал ему об оплошности, которую совершил, заплатив золотом за то, что должен был оплачивать бумажными деньгами, и, после того, как он посмеялся, он указал мне на то, что это не только свидетельство процветания и богатства нации, когда она отдает предпочтение своим бумагам перед золотом, но и доказательство явного доверия, оказываемого ею своему банку, когда нация уверена, что все бумаги, циркулирующие в трех королевствах, имеют реальную стоимость. Это предпочтение бумаг золоту замечательно также и превышением на пять фунтов на сотню, которые гинея имеет по отношению к фунту стерлингов, которым англичанин пренебрегает. Вы должны кому-то сотню гиней, вы отдаете ему сто фунтов стерлингов в бумагах, и он ничего не говорит, хотя он теряет, при этом он вас благодарит. Благодаря этой политике английская нация удваивает свою казну. Все богатства, которыми она располагает в звонкой монете, служат ей для осуществления внешней торговли, и она делает это во внутренней посредством письменных знаков, представляющих те же реальные богатства.

После обеда я отправился с Мартинелли в комедию в театр Друри-Лейн. В начале пьесы партер проявил недовольство, поскольку ему не дали ту пьесу, которую обещали, был топот; Гаррик, знаменитый комедиант, которого похоронили двадцать лет спустя в Вестминстере, напрасно выходил, чтобы говорить с партером и чтобы его успокоить; его освистали, он вынужден был ретироваться, и яростные зрители закричали «Спасайся кто может», и на этот крик я увидел короля, королеву и всю приличную публику покидающими свои ложи, выходящими из театра в страхе перед беснующимся народом, который, смеясь, добивался исполнения своего желания. Менее чем в час снесли все, кроме стен. После этого выступления все эти демократические животные отправились напиваться крепкими напитками в тавернах. Две или три недели громили снова и снова зал, и была объявлена первоначальная постановка. Гаррик, при поднятии занавеса, предстал, чтобы вымолить прощение публики; но в тот момент, когда он просил пардону, голос из партера произнес: – «на колени», – и это слово, повторенное сотней ртов, заставило английского Росциуса встать на колени. Захлопали в ладоши, и все было кончено. Таков народ Лондона, который осмеивает короля, королеву и всех принцев, когда может увидеть их на публике, где они появляются весьма редко.

Четыре или пять дней спустя, после того, как я познакомился с сэром Огюстом Хервей, я встретил его в Грим-парк в момент, когда он с кем-то говорил.

– Кто, – спросил я его, – этот месье?

– Это брат лорда Ферекс, того, что был умерщвлен руками палача два месяца назад, потому что убил своего лакея.

– И вы с ним говорите? Разве он не опозорен?

– Опозорен из-за этого? Было бы забавно. Даже сам его брат не опозорен. Он заплатил своей жизнью за нарушение закона, он ничего больше не должен. Это честный человек, который сыграл по-крупному. Я не знаю в нашей конституции ни одной кары, которая бы несла позор. Она была бы тиранической. Я могу хладнокровно нарушить любой закон, если почувствую себя расположенным уступить желанию совершить преступление, связанное с насилием. Это немного безумие, согласен, но я волен выбирать. Можно считать опозоренным лишь преступника, который, чтобы избежать наказания за свое преступление, совершает подлость или проявляет трусость, недостойные джентльмена.

– Например?

– Умолить короля явить ему милость, просить прощения у народа, или, уж не знаю, чего.

– Пуститься в бегство.

– Нет, так как спасаться – это достойный поступок. Заметьте, что для того, чтобы пуститься в бегство, человеку храброму нужны только его собственные силы, будь то моральные или физические; он борется против смерти, которой наносит поражение своим бегством: Vir fugiens denuo pugnabit.

– Что тогда думаете вы о ворах с большой дороги?

– Это канальи, которых я презираю, поскольку они доставляют неудобство обществу; но в то же время мне их жаль, когда я думаю, что ремесло, которое они избрали, заставляет их видеть все время перед глазами виселицу. Вы выезжаете из Лондона в одиночку в фиакре, чтобы нанести визит своему другу, который живет в деревне в двух или трех милях. На половине дороги ловкий человек прыгает вам на подножку вашей коляски и просит у вас кошелек, направляя пистолет вам в грудь. Что вы делаете?

– Если у меня есть заряженный пистолет, я его убиваю, если нет – отдаю ему кошелек, называя проклятым убийцей.

– Вы будете кругом неправы. Если вы его убиваете, вы будете приговорены к смерти согласно закону, поскольку вы не распоряжаетесь жизнью англичанина; а если вы называете его проклятым убийцей, он ответит вам, что он не таков, потому что не нападает на вас сзади, а, нападая спереди, он дает вам возможность выбора. Это благородно, так как он мог бы вас убить. Вы могли бы, отдав ему хладнокровно кошелек, упрекнуть его в выборе скверной профессии, и он должен будет с вами согласиться. Он скажет вам, что старается отдалить от себя виселицу, сколь это возможно, но видит, что она неизбежна. Затем он вас поблагодарит и посоветует никогда не выезжать из Лондона без вооруженного слуги на лошади, потому что тогда бедный вор не осмелится на вас напасть. Мы, англичане, зная, что подобная нечисть водится на наших дорогах, путешествуем с двумя кошельками, одним – маленьким, чтобы отдать его случайному вору, которого мы можем встретить, и другим, с нужными нам деньгами.

Что ответить на такое рассуждение? Я счел его разумным. Остров, называемый Англией, – это море, имеющее песчаные отмели, те, кто по нему плавает, должны пересекать его с предосторожностями. Этот урок сэра Огюста доставил мне бесконечное удовольствие.

Переходя от одного утверждения к другому, он посочувствовал судьбе вора, который, украв семьдесят тысяч фунтов стерлингов в процессе своей деятельности и сбежав во Францию, считая себя уже вне опасности, был однако, вопреки этому, повешен этими днями в Лондоне.

– Король, – сказал он мне, – вытребовал его год назад у герцога де Нивернуа, посла Луи XV, одним из условий мира. Герцог, будучи человеком умным, ответил послу, что его господин не видит никакой трудности в том, чтобы избавить Францию от вора, выдав его на его родину; и, естественно, его нам отправили, и нация, очарованная тем, что увидит повешенным соотечественника, который посмел ее обмануть, была наичувствительнейшим образом обязана уму лорда Галифакс, который купил у наших соседей мир на условиях, столь унизительных для них, потому что они предали, в лице этого несчастного, права человека.

– Таким образом, были найдены 70 тысяч фунтов?

– Ни единого су.

– Как?

– Потому что украденное не было найдено. Очевидно, он оставил небольшой клад в руках своей жены, которая живет очень неплохо, и которая, будучи достаточно богатой и красивой, сможет снова выйти замуж, и весьма удачно.

– Я удивляюсь, что ее оставили в покое.

– Что могут ей сделать? Вы понимаете, что она никогда не признается, что ее покойный муж оставил ей деньги. Нельзя и подумать произвести дознание, чтобы разыскать эти деньги. Закон против воров требует, чтобы их вешали; он не говорит об украденном, потому что полагает его исчезнувшим. И еще: если говорить о ворах, которые возвратили украденное, и о тех, кто не вернул, следует сделать два закона и установить два различных наказания, и вы видите, что возникает путаница. Мне кажется, однако, что не следует налагать два наказания за одно преступление; наказания повешения достаточно, без того, чтобы добавлять возврат украденного, если оно не есть наличность, или может быть опознано тем, кто был его собственником до того, как оно было украдено, потому что если оно опознано после, оно уже не принадлежит ему; это вор становится собственником вещи, правда, посредством насилия, но это не мешает стать ему действительным хозяином украденного, потому что он может им располагать. Поэтому каждый должен сохранять то, что имеет, так как в случае, если его украли, возврат становится слишком затруднителен. Я взял у Испании Гавану – великое ограбление, совершенное за счет превосходства в силе, – и ее вернули, потому что я не мог взять остров Куба в мой кошелек, как я взял, по разделу, сорок миллионов пиастров, относительно которых не возникло и сомнения.

После нескольких великолепных высказываний такого же рода я направился вместе с ним к герцогине де Нортумберленд, где познакомился с миледи Рошфор, чей муж был назначен послом в Испании. Эта леди была одна из трех, чьи галантные похождения доставляли каждый день занятные истории любопытным большого города. Герцогиня сказала мне, что ждет со дня на день возвращения своего сына.

Накануне ассамблеи в Сохо Сквер со мной обедал Мартинелли, и к слову заговорил о ла Корнелис и о долгах, ее обременяющих, из-за которых она была вынуждена не выходить из своего дома во все дни, кроме воскресенья, дня, когда должники не могут быть арестованы. Огромные расходы, которые она несет, и которых могла бы избежать, ввергают ее в беду и в скором времени должны ее разорить. Она должна, говорил он, в четыре раза больше, чем имеет, включая и дом, права на владение которым, как следует из происходящего сейчас процесса, являются сомнительными.