Из жизни военлета и другие истории

Казарновский Марк Яковлевич

…И гром обеспечен и дождик заказан…

 

 

Предисловие

Произошла революция 1917 года, а затем — переворот. В том же году.

Так и наш герой, провинциальный, местечковый юноша, бросился вместо Торы изучать в Берлине экономику. Но в те годы волна жизни сама решает, кого утащить в пучину, кого выбросить на берег. Залман Ливсон был вброшен в самый центр революции — к Парвусу и Ленину. И довольно скоро осознал — революция-то есть, а вот что за ней — совершенно неизвестно. А далее увидал наш герой — его окружают ложь и предательство. И впереди — нет даже проблеска в конце туннеля. Так впору лишиться рассудка. Удержался ли от этого наш герой, вы поймете, дочитав до конца эту повесть.

* * *

«…А годы летят, наши годы, как птицы летят…», но на платформе Мамонтовки по-прежнему предлагают жительницы окрестностей молочко и сметанку, редиску да лучок зеленый, огурчик в пупырышках да свеклу на винегрет. Да еще многое. И эти жительницы, хоть уже век прошел, но чудо как хороши и свежи, целуй где хошь. Только вот нет что-то дачников в канотье да с усами. Где они?

 

Глава I

Железнодорожная станция «Мамонтовская»

Николай Федорович Мамонтов, «олигарх» дал задание своим служащим посчитать, сколько паломников в год посещают Троицко-Сергиеву Лавру, что в городе Сергиев Посад.

Оказалось, весьма значительное количество. И решил Николай Федорович провести от первопрестольной до Сергиева Посада железную дорогу. Сказано — сделано. Купецкое слово твердое и дела делаются скоро. Тем более, что сколотил Мамонтов нехилое товарищество. Вскоре железная дорога Москва — Сергиев Посад открылась. Количество паломников увеличилось, а окрестные у железной дорога деревни начали активно осваивать пассажиров. В смысле свежего всего. И творожка, и сметанки, и сливок, и молока. Даже ряженку начали печь. А уж летом кто откажется от сверкающей каплями росы редиски, да лука духмяного, да огурчиков хрустящих. — Куда там нежинским, — пели местные крестьянки, радостно пряча в потаенные женские одежды пятаки да гривенники. Да и копейка была желанная.

Деревенским было куда как удобно не ездить на телегах в Москву на продажи. Вот так к остановке «железки» подошла. Фартук белый, хрустящий надела. Кокетливо повязала платок выдуманным местными модницами узлом. А платок с такими узорами, что хошь — не хошь, а все у этой вот «хрустящей» бабенки и купишь.

Появилась и особая природа проживающих. Прозываются — дачники.

Они вдоль «железки» появились неожиданно. Вестимо — баре. Но не задирались. В основном все в шляпах соломенных, названье им, шляпам — канотье. Да отросточками. И усы намазаны чем-то, пахнет хорошо, только отбивайся от охальников.

А охальники толк знали, как крестьянскую женщину смутить. Все говорили одно и то же. И крестьянки уже знали, что скажет сей вон господин с тросточкой. Знали-то знали, да все равно попадали в эту липкую любовную паутину.

«Ах, голубушка, что же у тебя за земляника. Дух-то какой духмяный. Ну ты — прям колдунья. Мне два стаканчика земляники, да еще в прибавок один поцелуй. И не спорь — без поцелуя — гривенник, а с поцелуем — аж целый пятиалтынный, ха-ха-ха».

Ну и как вы думаете, кто же откажется от лишнего прибавка в крестьянском хозяйстве. Ведь не знали и в страшном сне не ведали яркие молодайки да степенные тетки, что придет, да нет, не придет, а свалится новая власть и новые порядки. Мало, что хозяйство, с таким трудом поднимаемое, в одночасье рухнет. Нет, этого мало. А будет еще так, что вся семья, с дедом да бабкой, да может и Жучку взять разрешат, будет отправлена в места не столь отдаленные. Нет, неправда. В отдаленные места будут отправлены труженики-крестьяне, на которых Русь стояла столько веков. Да вот Троицко-Сергиева Лавра в пример, чьими трудами стоит и как невеста, куполами золочеными сверкает?

Чего гадать-то. Этим все, крестьянским трудом.

Но вся эта беда когда еще будет. А пока молодайка, что и ущипнуть нигде невозможно, такая крепенькая, как гриб-боровик, но поцелуй повесе-дачнику — канотьешнику дарила. Да-да, дарила. И копейка не лишняя, да и процесс — не противный. Ох, нет, нет, девоньки, не противный этот процесс — целоваться с дачником. Да под хохот и подначки подруг — товарок, что и продают рядом, и целоваться — вовсе даже безотказные.

Вот какая стала жизнь в деревнях подмосковных с приходом «железки». Как теперь бы сказали, значительно изменилась инфраструктура.

Ну, как изменилась, это им, очкарикам, виднее. А что нам, деревенским жить стало лучше, жить стало веселее — это верно.

* * *

Вот и деревня Листвяны, что под Пушкиным-городком, начала «прирастать» этой дорогой. Нет, нет, предприимчивые наши россияне. Стали строить вдоль «железки» что б вы думали? Дачи.

И пошли эти дачи на ура. Сдаются внаем на целое лето. В деревне, конечно, дешевле — от 30 до 50 рублей за сезон. А уж солидные, с участком лесным, да с мебелью — от 250 до 500 рублей. Да брали нарасхват. И до Москвы — рядом, и места — просто душа просит счастья. Оно и приходит вечерами, на веранде. Даже комар — не помеха. И пахнет любимая земляникой и еще каким-то французским мылом. Слышатся мягкие прыжки кота. Коту — благодать. Не Москва каменная, нет-нет. Мышей вдоволь и кот знает, хоть и будет утром его хозяйка визжать — ах, ах, мышка, — но потом погладит и начнет хвалить.

— Толстенький мой, пушистый ты мой, труженик, охотник, иди, иди, я тебе молочка налью.

Ну, право, какое молоко, когда всю ночь мышей ловил. И неча скрывать, схрумкал одного мышонка. Извините, так вот природа устроена.

После открытия железной дороги на Сергиев Посад Вдова Николая Федоровича Мамонтова, Вера Степановна приобрела земли у деревни Листвяны. И деревня была хороша, и места вокруг расчудесные. Сосны да речка Уча. Дачи на землях Веры Степановны стали плодиться, как грибы. А когда они размножились в значительном количестве, то и появилась железнодорожная платформа «Мамонтовская». Главной достопримечательностью новой станции была дача Мамонтова. Деревянная, покрытая резьбой, она стояла на пригорке и видна была издалека. Пока, уже в иные времена, ее обнесли забором и виден стал только конек крыши. Остальное все скрыто от любопытных, завистливых глаз.

 

Глава II

Мамонтовские дачи и их обитатели

После Великой Октябрьской все на Руси переменилось. И на землях Веры Степановны Мамонтовой тоже произошли изменения. Владельцы дач оказались вовсе даже не владельцами, а непонятно кем. И звать их — никак. Для жизни в государстве победившего рабочего класса и крестьянства они — никто. Поэтому дачи в Мамонтова — так стал называться этот поселок — плавно и скоро были приватизированы государством раз и навсегда. (Так думало государство. Ох, ох, ошибалось, однако).

У дач появились новые хозяева. Дачи и участки сосновые были поделены между различными ведомствами, которые назывались почему-то комиссариатами. Особо загребущие комиссариаты и дач набрали больше. Так, Наркомздрав, Наркомпищепром, Наркомзем имели хорошие дачи. Не забыли себя и Союзпечать и Наркомпрос.

Не думайте, дорогой читатель, что ЦК ВКП(б), НКВД и РККА остались не удел. Вовсе нет. Просто их дачи были в иных, более укромных уголках ближнего Подмосковья. И назывались поселки то Рублево-Успенское, то Медвежьи озера, то Жуковка. Или просто — «Березы». Вот поди, разыщи, где эти «Березы», кому принадлежат и как в них попасть.

Ну, а нам и в Мамонтовке было неплохо.

Вначале о жизни на обыкновенной даче «Союзпечати». То есть, дачи назывались «Союзпечати», а на самом деле, по-простому, принадлежали газете «Правда».

В качестве примера расскажем немного о жизни и быте одной такой семьи, дачу в 1930-х годах в поселке Мамонтовка занимавшей.

Конечно, нас интересует мальчик лет семи — восьми, на даче проживающий круглый год. То есть, все времена года, которые в те времена еще четко разделялись теми, кто природой управлял: на зиму, весну, лето и осень.

Ну так вот. Мальчик на одной из дач «Союзпечати», то есть, газеты «Правда», стоял у замерзшего окна и занимался важным делом. Пальчиком, а затем и двумя, он оттаивал дырочку в морозных узорах, что зима нарисовала на всех окнах. Оттаивал от мороза дырочку мальчик для того, чтобы не пропустить приезда папы. Папа приезжал каждую субботу, вечером. Правда, иногда не приезжал. Телефона на даче не было, но прибегал шустрый сторож из санатория и радостно сообщал. Мол, ваш папа просил передать, они не приедут. Тут сторож переходил на шепот: в Кремлю вызвали.

В общем, мальчик ждал. Окошко было расположено удачно, напротив дорожки. Забор же и калитка были из штакетника, поэтому всегда видно было, как «Эмка» останавливалась, и папа еще несколько минут говорил с шофером, дядей Сережей. И у обоих шел пар изо рта. Зима. Мороз.

Когда мальчика отправляли гулять, он работал. Во-первых, чистил снег от калитки до крыльца. Потом чистил скамеечку и устраивал там «коня». То есть, седлал скамеечку, дергал за веревочку и мчался на белых. Размахивая саблей — прутиком. Рубил из, белых, беспощадно. Няня Поля атак на белых не одобряла:

— Мало их погубили, так и ты еще хочешь добавить. Вон, луче борись, шоб у усех еда была. A-то в деревнях да колгоснах ваших голодують. И скотина, и люди.

Няня Поля была с Украины. Воевала в кавбригаде Примакова. Её даже наградили серебряным портсигаром.

У няни Поли детей не было, и мальчик был для нее самым что ни есть любимым. Да что говорить. Любое животное своих мальчиков любит. Вот и бывает, что собака выкармливает и щенят, и котят. И куры высиживают утят. Которые потом смешно за курицей семенят. Попискивают — ма, не торопись, не оставляй нас. Мы — не поспеваем.

Ну, наконец-то. Мелькнули за штакетником фары «Эмки». Вышел папа. Они закурили с дядей Сережей. Мороз был. Снег хрустел под сапогами. Птицы и собаки — все попрятались, кто куда. Снегири с красными грудками, как у конногвардейцев когда-то, полностью распушили на брюшках перья и прикрыли ими лапки. Так-теплее.

А вот и папа! Пахло от папы упоительно. Табаком, кожей от ремней, сапогами и шинелью. Как же хочется быстрее, быстрее вырасти и стать таким же. Большим. В шинели и ремнях.

С папой было много игр. Все — военные. И за провал, например, перехода полка в тыл противника мальчик от папы получал «по полной». То есть, самый серьезный военный выговор. Однажды папа даже сказал сын с какой-то горечью:

— Вот смотри, сына, раньше, если комполка делает замечание офицеру штаба о своем недовольстве маршрутами полка, то офицер штаба немедленно должен был писать рапорт об откомандировании в полк. На какую-нибудь незаметную должность. А теперь. Да ничего теперь. Только когда штрафбатом напугаешь, тогда возьмется да переделает. А споров! А возражений! И все с позиции то комсомола, то партии, В Бога мать!

Вот такие тирады произносил папа. Мальчик знал, за этим последует большая просьба о секретности.

Мальчик уже давно понял — то, о чем говорит с ним папа, или гости, или даже няня Поля «со своим анархическим языком» (что это такое — мальчик не знал) — никому никогда пересказывать нельзя. И тайны, которыми он был наполнен, держал крепко. Когда на улице соседи интересовались, например, какие продукты папа привез и многое другое, мальчика «расколоть» было невозможно.

Любопытные тети сердились и ворчали:

— Ишь, молчит, ну чистый энкавэдэ, да и только.

А секретов было много. Например, нельзя было говорить, что такое «кремлевский паек». Нужно молчать, когда няня Поля ругает колхозы, и про голод. Молчать, что друзья папы вдруг оказались врагами народа и на дачу в гости они больше никогда не приедут.

У бабушки до революции была «мануфактура». Что это такое, мальчик не понимал, но раз говорят, молчи, значит нужно молчать.

Но бывало и высшее наслаждение. Мальчику позволяли взять кобуру, отстегнуть крышку и вытащить тяжелый, черный «наган».

С серебряной табличкой на рукоятке: «За революционную доблесть в разгроме…»

Они садились за стол. Папа начинал наган разбирать, а мальчик готовил — масленку, отверточки, щеточки для чистки оружия, ветошь.

Ах, ребята, вот оно — счастье. Это — дела мужские, военные.

Мы описали поверхностно одну, отдельно взятую дачу. С ее обитателями. Так, чтобы читатель, дач не вкусивший, представлял, как же это хорошо — подмосковные дачи.

* * *

Дачи во все времена и в разных странах ценились. По многим причинам. Или — уединение. Или, наоборот, безудержный загул. Либо написания эпохального. А то и просто — гульнуть с чудесной пейзанкой, которая днем лук с редиской продает на платформе «Мамонтовской», а вечером бежит к дачнику. Да и фонарика никакого не надо — щеки так горят, что дорожка к соблазнителю освещается самое собой.

Да что там, бесценное это изобретение — дача. Но главное! Главное — это соседи. Ежели ты с ними не в конфликте (а это не часто бывает), то обязательно к вечеру забежит кто-никто. Летом — неспешный разговор за все, что еще возможно обсудить в середине — конце 1930-х годов. Тем осталось, что говорить, немного, но что делать. Поэтому обсуждается «Спартак» с братьями Старостиными, уже к 1938 году, кажется, посаженными. Либо балет, где блистает наша Уланова. Или писатели, но все какие-то «кислые». Разве что Шолохов, вокруг романа которого разгораются нешуточные споры. ДА поэты. Попадает и Пастернак. Но лучше всего идет разговор о Горьком и немногих, кто уцелел.

Вот так и ходят соседи друг к другу. На дачу, где обитает мальчик, наведывается дядя Леша Кузнецов, самый главный помощник военного прокурора Республики. Он любит приходить, когда приезжает хозяин дачи. (Напоминаю, дачи казенные). Есть о чем поговорить. И хотя верить уже никому нельзя, даже няне, но с Лешкой, так папа дядю Лешу называет, еще беседовать в полуха, что называется, возможно.

Выпивали они капитально, а няня Поля всегда сдерживала маму.

— Ну шо ты трепыхаисси, Мыхаловна. Ить ето мужики. И разговоры сичас промеж мужиков чижолые. Как же им не пить-то? Обязательно, мыхаловна, надо принять. Шоб душу облегчить. Не препятствуй, луче еще сала да лучку принеси. Оне тебе уважать будуть, дале некуда. А к утру рассола расстарайся и будеть любо-дорого.

Когда мама робко возражала, что у нас (это у евреев) сала есть никак не положено, Поля приводила аргумент неотразимый:

— Наша теперь большевицка власть отменила усе религии. Разрешила сало есть усем. Правда, его попробуй достать еще. Поэтому ты сала то внеси с огурчиком малосольным, а хто будеть, хто не будеть — это как им партийная их совесь покажет.

Против этих аргументов не попрешь, и мама робко, с под носиком, входила в кабинет.

Дядя Леша, прокурор военный, приезжать к другану в Мамонтовку любил. Во-первых, они на самом деле дружили уже долгие годы. Немаловажно, но у Леши жена была тетя Циля Глузман, большевичка (как говорили злые языки) аж с крещения Руси. И работала она в ЦК ВКП(б) зав. отделом писем населения к вождям народа и далее — контролем за исполнением в основном жалоб.

Тетя Циля работала много, на дачи не ездила, мол, некогда разъезжать да лясы точить, когда мы так окружены со всех сторон. И, конечно, ее муж Леша никакого «света в конце тоннеля» не видел и выпивкой мог наслаждаться только на даче в Мамонтовке. Ну, что делать. Ответработник ЦК ВКП(б), да к тому же еврейская жена — здесь не забалуешь. Вот дядя Леша, помощник военного прокурора Республики, и ходил в узде. А шаг влево, шаг вправо… — Сами понимаете.

* * *

Редко, но заглядывал на дачу сторож санатория дядя Зяма. Он заходил в основном в будние дни. Любил сидеть на кухне и вести долгие беседы с няней Полей. Ужо чем они беседовали, Бог весть.

Потому что в это время ребенка выдворяли во двор, а следом и мама с бабушкой. Они многозначительно переглядывались и поджимали губы. Няня Поля после посещения Зямки была красная еще несколько часов.

А дядя Зяма Явиц на даче бывал не часто. Небольшого роста, совершенно лысый, но череп имел очень красивой формы, да и лицо было правильного рисунка.

Работал он когда-то следователем Рязанского ГПУ. Был даже ранен. Рассказывали, что в свое время он был отчаянным боевиком-эсером. Но затем стал большевиком. Работая в ГПУ, с ним произошло вот что. У начальника ГПУ по Рязанской области пропал документ особой важности. Что грозило начальнику, по тем временам, по меньшей мере отсидкой, а то и хуже того. Поэтому однажды ночью начальник пришел в кабинет к Залману совсем никакой и сделал ему предложение, от которого, как говорят, отказаться было невозможно.

— Слушай, Залман, обращаюсь к тебе не как к другу — у нас в ГПУ друзей нет. Есть боевые товарищи. И не как к боевому товарищу, ибо я нутром чую, что ты как был, так и остался эсером. Ну, да ладно. Как говорят, в штанах прохладно. Ты знаешь, у меня — беда. Документ выкрали, и я даже знаю кто, но доказать не могу. Вот что я предлагаю. В книге регистраций секретной почты мы заменим страницу и за документ распишешься ты. Таким образом, ты же его и потерял. Получаешь по полной: выговор строгий по службе, выговор строгий по партлинии, понижение по службе до рядового. Если все это так пройдет, то дальше перевожу тебя в Московскую губернию и клянусь партбилетом, через два года будешь работать в Москве, в аппарате ГПУ.

— Я знаю, только дурак согласится с моим предложением. Но — оно озвучено, и я жду. Приму любое твое решение, но больше обратиться не к кому. Ты же знаешь, что за люди у нас в ГПУ. Скорпионы — лучше.

И вот что странно. Залман Явиц, следователь ГПУ второй категории, согласился. Вначале все пошло хорошо, по схеме начальника. Правда, произошел небольшой сбой. Зяме дали два года условно за потерю бдительности. А потом исчез начальник и дядя Зяма, будучи уволенным из ГПУ, то есть, из Органов, совсем и навсегда, нашёл неожиданно место сторожа Мамонтовского санатория и зажил хоть и одинокой, но отличной жизнью. Тем более, что однажды воры подмосковные зимой проникли в здравницу и встретили сопротивление какого-то плюгавого сторожа. Им бы знать, с кем имеют дело — боевиком-эсером, да еще в добавок следователем ГПУ. Хоть и бывшим.

В результате двое воров попали в больницу, затем в милицию, и пошли честно строить, вернее, копать Беломорканал. Больше никто никогда в Мамонтовке подачам не «шалил». Говорили, их стережет оборотень.

А Зяма получил премию — патефон.

— На кой черт он мне нужен, — думал Залман, в свободное время заглядывая на дачу, где, помимо родственных ему душ, работала и Полина.

Мы все думаем, сладится ли у них. Ведь Полина выше дяди Зямы почти на голову. Во как!

* * *

Недалеко от дачи мальчика проживала семья инженера Анатолия Авраамовича в составе его самого, жены и двух мальчиков. Мальчики с утра до вечера чего-то мастерили и ни на что, кроме еды, внимания не обращали. Мама их немного хворала и выходила из дачи редко. А Анатолий Авраамович, которого, конечно, все звали просто — Абрамыч — был трудяга, как горный як. То есть, тащил свою, вернее, чужую ношу и только вздыхал иногда и ждал — когда же дадут отдохнуть и сена.

Вида он был звероподобного. Вернее, просто был здоровенный дядька, про которого говорили — верзила.

Занимался какими-то изобретениями сверхсекретности, о чем все бабки, конечно, знали. Но работал на даче. Ему же провели и телефон, редкость в те времена. Годы были где-то 1932–1934-е. Все было уже строго, но еще вполне терпимо.

Изредка он забегал на дачу к папе мальчика. Только чтобы хлопнуть об рюмку водки, да поговорить об пушках. Это — с папой.

Короче, «Абрамыч» работал за целый институт. На пульмане по ночам что-то чертил. Утром военная «Эмка» приезжала и забирала массу рулонов. Приблизительно раз в неделю его увозили и вечером или на следующий день — возвращали. Бабки шептались — ох, ох, опять Анатолия на полигон повезли. Как будто полигон — место наказаний. Но папа объяснил — полигон, район, где испытывают новые виды оружия. А работа дяди Анатолия — сверхважная. Его даже в Кремль вызывают раз в месяц.

Но по серьезному если рассматривать этого дядю Абрамыча, то весь поселок возбуждал его необъяснимый поступок по линии крестьянского хозяйства. То есть, вместо того, чтобы покупать, как все нормальные советские дачники молоко, сметанку, творожок, да еще массу плодов земли, взращенные крестьянами деревни Листвяны, Абрамыч купил корову! Назвал ее — Таня! И вступил в тяжелейшую для себя борьбу с местным колхозным хозяйством под названием «Красный большевик». Это имя, конечно, было дадено колхозу сгоряча. Какие же еще бывают большевики. Конечно, только красные. Поэтому далее колхоз стал прозываться «Большевик». Коротко, ясно, и не прицепись. Не получится.

«Большевик» был организован на основе деревни Листвяны. Все знали друг друга, работали в «колгоспе» спустя рукава, все более, как водится, на своем огородике. Очень, кстати, удивлялись, когда читали им газетки за 20-е годы с выступлениями тогда знаменитого Льва Троцкого. Он предлагал вообще приусадебные участки ликвидировать, как последний пережиток капитализма.

Наш крестьянин — не дурак, и четко обозначил: раз этот Троцкий предлагает у крестьянина отобрать последнее, что еще не отобрано, то есть он первый вражина трудовому народу. Это мнение Льву Давидовичу озвучивалось при исключении его из партии. К удовольствию завистников и интриганов, которых неожиданно в партии большевиков оказалось немало.

В общем, можно было бы в «Большевике» существовать, но, как всегда, «ложка дегтя». В виде предколхоза Сучкова Никодима. Нашему секретному Абрамычу он объявил лютую войну. Из-за коровы. Ибо, по распоряжению Совета Народных Комиссаров и Наркомзема (у которого, кстати, в Мамонтовке были дачи) скот на выпасах, то есть, на лугах и полях мог быть только колхозный. И никакой иной. Другая животина, единоличная, нив коем случае на колхозных полях есть не должна. — А пусть себе подыхают с голоду, — говорили чиновники Наркомзема.

Никодим следил за коровой Абрамыча Таней куда пристальнее, чем за своей женой. (Не будем углубляться в жену Никодима, а то недалеко и от…).

Абрамыч, большой инженер, не стал терять время на эту отвратительную склоку. Поэтому пассажиры первых утренних электричек могли видеть странную картину, проносясь мимо поселка Мамонтовка этак в 5 часов утра. На откосах железнодорожной насыпи корова Таня хрумкала траву с большим удовольствием. А на пеньке сидел здоровенный мужик в зеленом армейском плаще с капюшоном и что-то все писал в записную книжечку. (Дорого бы дали разведки кое-каких стран за эти записи). Но глаз с коровы не спускал. Знал, видно, что предколхоза Никодим где-то из-за кустов наблюдает, не произойдет ли потрава! Вот уже тогда!!!

Но Таня была корова дисциплинированная и ела травку в таких неудобьях, что даже Абрамыч за ней с трудом поспевал.

И, тем не менее, Никодим, сука, каждый месяц выписывал квитанцию правления колхоза на оплату съеденной Таней травы.

Абрамычу было некогда. Он не отвечал, но и денег не платил. Писал — подавайте жалобу в Лигу Наций.

Кстати, Анатолий Авраамович Перлатов был совершенно беспартийный. И не знал, что первый орден «Трудового Красного Знамени» получил после яростной битвы Президента СССР дедушки Калинина («за») и Горкома Москвы («против»).

Но смех смехом, а неудобства были великие. Корову кормить — нужно. Обихаживать ее — само собой. Готовить сено на зиму — обязательно. И отбиваться от суки Никодима. Иначе Абрамыч его и не называл. Когда же Никодим жаловался участковому на этого ученого, что обзывается, то последний ему отвечал:

— Да ты и есть сука. Ну чего привязался к человеку, который работает на страну.

— А я чё, не на страну, что ли, работаю, — вопил Никодим.

— Ты — нет. Ты воруешь, правда, по-маленькой, и вот серьезным людям жизнь портишь. Будешь вякать, я на тебя управу найду.

Так вот переругивались два представителя советской власти. А пока они тратили время на корову Таню, Анатолия Авраамовича вызвали в Кремль. Это всегда сопровождалось церемониалом.

Звонил Поскребышев. Когда, мол, удобно? Назначался час и авто «ЗиС» подъезжал незамедлительно.

В этот раз видно было, Генеральный секретарь ЦК ВКП(б) был раздражен. Ходил по ковру, слушал доклад Перлатова, задавал вопросы. Нарком обороны Климент Ворошилов что-то писал в блокноте.

(Приоткроем тайну. Анатолий Авраамович успешно разрабатывал ракеты и пусковые к ним установки, а также истребительное противотанковое вооружение. И делал все один, что особо нравилось И. Сталину. На политбюро часто приводил пример замены целого госинститута одним, но очень головастым человеком).

Абрамыч докладывал результаты испытаний последней модификации ракеты. 6 ракет залповым огнем выводят из строя несколько дивизий.

— И что, можно все видеть? — раздраженно спросил Сталин.

— Да, конечно, товарищ Сталин. Только вчера были стрельбы.

— Хорошо, — и неожиданно предложил прямо сейчас на полигон поехать.

Было видно, как помертвел нарком Ворошилов. Он не был на полигоне, но знал за армией грешок — врать с три короба.

Сталин сидел на приставном сидении бронированного «паккарда» и продолжал раздражаться. Ему не нравилось, что инженер потеет.

— Потеет, значит волнуется, — думал вождь партии и всей страны. — А раз волнуется, то наверняка наврал про стрельбы. Ладно, посмотрю.

Но посещение полигона на удивление Клима, еще двух военных и Самого, было вполне удовлетворительным. Изуродованные танки, разбитые трактора, расколотые бетонные доты и тому подобное — впечатляло.

— И что, один залп? И такой ущерб военной технике? — Задавал вопросы Сталин.

Абрамыч отвечал спокойно и обстоятельно. Он хорошо наладил управление стабилизаторами ракет и сбоев пока не было. Что до потения, то он просто потел, вот и все.

Поехали назад. Анатолий просился его высадить, но у Иосифа Виссарионовича было еще несколько вопросов.

В Кремле он расспрашивал Перлатова, как тот успевает создавать проекты в столь короткое время. И кто оформляет чертежи.

Видно было, Сталин подобрел.

— Хорошо, я вижу, вам не терпится уйти. Но вот скажите мне, что это у вас там за история с коровой?

Абрамыч даже крякнул от неожиданности.

— Да просто ерунда, товарищ Сталин.

— Ну, знаете, из ерунды часто рождаются революции.

И он усмехнулся.

— Неудобно даже рассказывать. У меня жена болеет, и врачи рекомендовали, во-первых, жить за городом, что и получилось, спасибо вам, товарищ Сталин, и, во-вторых, пить молоко только от одной коровы. Это я и делаю. Тяжба же с предколхоза Сучковым не стоит и ломаного гроша, товарищ Сталин.

— Ладно, оставим корову в покое. Теперь еще у меня вопрос. Вы вроде бы славянского происхождения, даже мне говорили, из старообрядцев, почему же у вас отчество Абрамович? В этом ничего зазорного нет, мы, большевики, и не такие отчества встречали, но все-таки, а?

— Да все просто, товарищ Сталин. Батюшку моего звали Авраамием, мы из староверов, и, естественно, я получил это отчество от родителя своего, царство ему небесное. Вы же знаете народ лучше, чем я.

Авраамий никто не выговаривает. А Абрамыч куда легче, вот они меня и окрестили. Да я привык.

— Да, да, — задумчиво произнес первый секретарь. — На самом деле Абрам — проще. Ну смотри, обложили нас эти Абрамы, а? Авраамыч! — И Сталин весело рассмеялся.

Отказываться от выпивки у вождя было не принято. Как Анатолия доставили домой, да с корзиной фруктов для жены — он, конечно, не помнил. И со страхом пытался восстановить, не пробовал ли он поцеловать вождя в стадии мерзкого опьянения. Он мог спать спокойно — не пытался.

Далее произошло все по схеме. Два человека в мятых серых костюмах появились в правлении колхоза «Большевик». Через день сам председатель подогнал воз с сеном к даче Анатолия Авраамовича. И долго объяснял, что это — на зиму. А к лету и осень еще подбросит.

— Кто же знал, Абрамыч, кто ты такой. А мне разъяснили, и я сразу понял, што ничево не понял. В политике партии и правительства. Может отметим это дело — загрузку сена твоей Тане, а?

После этого Никодим исчез из жизни села Листвяны. Но не пропал. Ибо оказался завкооперативом по сбору грибов в Белоруссии, где безбедно и проработал до начала войны. А в оккупации его видели в полицаях, после чего след его теряется.

Анатолий Авраамович много чего еще напридумывал по вооружению РККА. Но году в 1938 или даже 1939 на него написали очередное. Он отправился в места глухие, а его изобретения уже продвигал другой человек. Получая, естественно, премии и ордена.

Так было до 1941 года, когда Верховный вдруг потребовал немедля Перлатова. Потому что ракеты начали летать вразброд, и площади, занятые врагом, не поражали.

Анатолий Авраамович был доставлен, но даже не понимал, где находится. Персонал получил указание — привести инженера в соответствие в течение двух дней.

Ракеты вновь начали кучно, по площадям долбать дивизии недавних друзей-фашистов, а другой человек, что пытался и присвоил-таки работы Абрамыча, больше не существовал. Его — убили, в смысле, расстреляли.

 

Глава III

Поселок политкаторжан

Совершенно особняком стоял ряд дач политкаторжан. С ними было не совсем просто. Эти политкаторжане, или старые большевики, участки с дачами получили в начале 1920-х годов, и постепенно перекочевали в Мамонтовку на постоянное место жительства.

В основном это были люди, прошедшие каторгу. В большевистскую партию они ни тогда не вступали, ни, тем более, после революции.

Они видели, дело в стране идет не так, как представлялось им в забоях каторжных рудников, но что делать. Начинать новую заваруху? Нет, перспектив здесь они не видели никаких. — передушат, как куропаток, это тебе не царские сатрапы, — говаривали каторжане друг другу с печальной улыбкой, вспоминая этих самых сатрапов. У которых даже рука не понималась дать в зубы политарестованному. Боже, какой в этом случает начинался шум и газетный вой.

Сатрапы царские были все уничтожены новой властью, а каторжанам оставалось только тосковать о бездумно загубленной молодости и не думать ни о чем политическом. Себе дороже. Хотя, так называемых старых большевиков они очень не уважали, и ниже мы расскажем, почему.

Постепенно они превращались в пожилых, достаточно сквалыжных, всем недовольных и скандальноватых дачных жителей.

Поселок, названный самими дачниками политкаторжанским, претерпевал некоторые изменения в названиях.

Так, местные молочницы, что по дачам молоко разносили, по утрам кричали:

— Дуня, ты к кому?

— Да к каторжникам я, у Фейгельсонов маленький болеет, дак ему молока поболе надоть.

Политкаторжане, слыша эти монологи, обижались. И в один прекрасный день поселок стал называться — «Старых большевиков». Что тоже было смешно. И неверно, ибо большевиков в среде политкаторжан почти не было.

— Дуня, — кричали соседки, — ты к кому?

— Да большевик помер, вот просили им на поминки свеклы принесть.

Старые большевики обижались, но что делать: на самом деле — помирали. И, увы, свекла для винегрета требовалась.

Основным занятием, помимо воспоминаний о боевой подпольной молодости, было написание писем в ЦК ВКП(б) с замечаниями по текущей внешней политике, недостаткам внутренней.

Обращались они к членам ЦК и даже Политбюро по старинке — Григорий, Клим, Анастас, Вячеслав, Николай и т. д. Что уже многим не очень нравилось.

Как обычно среди политиков, образовались группы, фракции, кружки и подобная муть. Но сразу же все эти «заслуженные» дачники разделились на две непримиримые группы: собственно большевиков и каторжно-ссыльных. Большевиков было меньше, но они были злее. А у каторжников была убойная аргументация при спорах. Мол, когда вы с Володей Ульяновым в Швейцарии чаи попивали или девок по Парижам гоняли, мы в Акатуе кандалами звенели и нагаек вдосталь от стражников наполучали. Вон, на спинах до сих пор рубцы-то, потрогай.

Большевики уходили еще более разозленные и, конечно, ни в чем не убежденные. Да и как твердокаменному признаться, что да, было, бывало и чаи у Володи в Цюрихе пивали, и с девицами в Парижах в разные отношения вступали. Да ни за что такие признания делать нельзя. Вмиг свои же прилепят какой-нибудь ярлык типа «соглашатель».

С этим чертовым чаем на самом деле было. Да, пили. Ну ты и признайся, тоже преступление! Но нельзя. Каторжане народ въедливый, противный и хитрожопый (все-таки школа хорошая — царская каторга. Это тебе не Гулаг теперешний). В общем, вцеплялись в этот чай, как клещ в гениталии.

А все потому, что Наденька (Надежда Константиновна), угощая в Швейцарии чаем, обычно спрашивала: вам с одним кусочком сахара или без? Вот отсюда, острили каторжане, и пошло богатство большевистской партии.

Конечно, делать особо нечего, поэтому наши каторжане много гуляли. По давней привычке, обычно по двое. И неспешные вели разговоры. Но — вполголоса. И только с хорошими, проверенными друзьями. Что, впрочем, не спасло большинство от «карательного меча революции».

Вот двое ссыльных, конечно, с дореволюционным стажем, обсуждают в 1937 году двадцатилетие Октябрьской революции.

— Знаешь, Матвей, мне кажется, что мы не туда идем. Уже 20 лет как мы что-то строим, кого-то уничтожаем. А что имеем?

— Как что. Ты раньше, когда твой папа, царство ему небесное, держал пошивочную мастерскую в подвале, ты кем был? Вот, вот, чайник разогревал. А теперь? Где тот подвал в Бердичеве, и где ты, Зелик? У Мамонтовке ты, вот где. Еду приносят аж 4 раза в день. Вот то-то.

— Нет, Матвей, не согласен. Там я был в своей мастерской, учился делу. Может, стал бы неплохим сапожником или портным. Как Арон из нашего местечка, например. А здесь я чувствую, да и ты в душе согласен, не сегодня — завтра меня отсюда вытурят. Да еще хорошо. А ведь могут и пришить невесть что. И про Бунд, и про Швейцарию, и про террор. Оказывается, мы не тех убивали. Что сатрапы были вовсе не те, а теперешние, что в 37 году исчезли. Во как!

Не пойму, кому это стало нужно нашу мастерскую закрыть. Ты же, Мотя, и закрывал ее, помнишь? А как папа мой тебя материл, не помнишь? И что? Прошло уже двадцать лет советской власти. В Бердичеве с ревизией был, когда еще в Наркомфине работал. Ну, прошел по нашей Жохлинерской. Подвал-то остался. Окна досками заколочены. Репей, бурьян. У окон — помойка. И кому это нужно было? Ты закрывал, Мотя, ты и ответь, каторжанин херов.

— Да если бы я ее не закрыл, не быть бы тебе ведущим экономистом, дурья твоя голова.

— Ну и ладно. Наследовал бы подвал у отца. A-то сидишь и не знаешь, когда и куда тебя вышибут.

— Да что знать-то. Вышибут-то известно куда. Нас просто так в покое не оставят, будь уверен.

Зелик и Мотя неожиданно остановились, посмотрели друг на друга и горестно, как и водится у евреев веками, покачали головами.

Каторжанин и бывший ссыльнопоселенец как в воду глядели. Уже давно к этому поселку и его обитателям власть приглядывалась. И пристально. В 1937–38 годах поселок этот неожиданно в одночасье обезлюдел. В живых осталось очень мало. Да и они, живые, были так перепуганы, что молчали до своей, к их счастью, естественной кончины.

А их квартиры в Москве в кооперативном доме № 15 в Машковом переулке были споро и деловито заселены работниками соответствующего ведомства.

Уцелели, как мы уже отметили, очень немногие. Честно говоря, по воле случая.

Но вот что странно. Эти два маленьких, сутулых представителя древней нации по-прежнему бродили зимой по дачным дорожкам и спорили, спорили, спорили.

 

Глава IV

Зелик. Жизнь с изнанки

Залман Нахумович Ливсон, или Зелик, как все его называли, 1885 года рождения где-то в районе Бердичева, на самом деле был крупный научный сотрудник в Институте Мирового хозяйства и мировой политики АНСССР. Пока институт не разогнали, а сотрудников оставили на улице.

Возглавлял институт член-корреспондент АН Варга Евгений Самуилович, венгерского происхождения еврей. В основном Варга и его команда работали на четверку Политбюро: Сталина, Молотова, Литвинова, Микояна. А так как Варга владел русским недостаточно хорошо (венгр, учился в Германии), то помогал ему в написании многочисленных и ответственных справок Залман Нахумович, которого все звали просто — Зелик. Он не только правил стиль, ошибки. Он также переводил с немецкого на русский записки Варги Сталину. Кроме этого, вел целое направление в институте — конъюнктура мирового хозяйства. Дело сложнейшее, но Зелик с ним справлялся и, видно, неплохо, так как в дальнейшем она, эта конъюнктура, и спасла ему жизнь. Просто, когда Зелика взяли — в 1938 году — Анастас Микоян пожаловался Сталину. Возник, де, тормоз внешней торговле, так как сводки и справки мировых цен перестали доставлять от Варги. Этим же вечером Зелик, еще не пришедший в себя от неожиданного жизненного поворота, взлохмаченный, без пуговиц на брюках почему-то, уже срочно отщелкивал на конторских счетах очередную сводку цен, так необходимых Народному комиссару внешней торговли Анастасу Микояну.

Узнав, кто его выручил, вернее — спас, Зелик однажды на дне рождения товарища Микояна во всеуслышание произнес слова глубокой благодарности. Тут же заспорили, кто умнее — евреи или армяне. Зелик ответил, как полагается. В том смысле, что по Торе, Ветхому Завету и прочим основополагающим документам конечно умнее евреи. Но в данном конкретном случае умнее евреев — Анастас Иванович. Все смеялись и аплодировали. Пока в перерыве аплодисментов Зелик не заметил:

— не доказано, что пропавшее колено сынов израилевых не есть армяне.

Правда, смех смехом, а люди осторожные да пуганные в компаниях всегда имелись. Они-то, провожая Зелика в Мамонтовку, выговаривали:

— Ты хоть бы немного думал своей башкой, прежде, чем лезть с хохмами. Ты же знаешь, как Сам относится к еврейскому вопросу.

— Да знаю. Как настоящий марксист-ленинец.

Тут Зелик расхохотался.

— Ну кто мне поверит, что наш вождь и учитель, Володя, мне в Цюрихе горячо объяснял. Возьмем власть и никаких уж постов государственных вашему племени не дадим. Нет и нет, батенька, пусть торгуют. И еще противно хихикал.

— Бог мой, — возражали Зелику. — При чем здесь Ильич. Вон, лежит в гробу хрустальном. Мы-то с тобой за чаем в Цюрихе не один литр выпили при строительстве партии. И что имеем. Тебя, извини, чудом выпустили. Поэтому молчал бы ты, Зелик, ведь вроде не глупый, а?

Исторической правды ради, все было доложено Генеральному секретарю, в том числе и про «ляпы» ведущего сотрудника института Мирового хозяйства и мировой политики АН СССР Зелика Ливсона. Про его бестактные попытки втянуть Народного комиссара внешней торговли в еврейскую всемирную диаспору.

— Да ладно, видно шутил этот Зелик. Он всегда говорит много ерунды, но дело знает. Вот мне эти коминтерновцы долдонили, долдонили — ах, вах, мировой кризис на носу. Скоро все у них рухнет, бери их голыми руками. А твой Зелик смело мне доложил: кризиса никакого на Западе не будет. Развитие капитализма продолжается и никаких предпосылок к кризису не ожидается. Тут и смех, и грех. Этот, что мне докладывал из Коминтерна, немец, кстати, вдруг начал по-немецки на нашего Зелика орать. А тот отвечает: как вы можете при товарище Сталине говорить не по-русски. Вот видишь, никто меня не защитил, а еврей Зелик Ливсон защитил. — И он начал раскуривать трубку.

Но такой уж был Генсек — не забывал ничего. И Зелику аукнулось, но позже, после 1945 года. Но не по полной. Спасла профессия. Об этом — в дальнейшем.

А пока он готовил блестящие работы по заданиям перечисленных выше руководителей государства, а вечерами, коли были свободные, рассказывал Моте о своих встречах с Владимиром Ульяновым и впечатления от этих встреч.

Мотя, который и выслушивал вечерами все упреки, претензии, подозрения или просто, извините, площадную брань в адрес вождя мирового пролетариата, давно, кстати, покойного, упрашивал Зелика, во-первых, не горячиться. Во-вторых, объяснить уж такую неприязнь к Ульянову, и, в-третьих, все-таки помнить, что и этой дачей, и вечерними чаями и Зелик, и Мотя, и другие, именно ему-то в некотором роде и обязаны.

Зелик упреки не принимал. А когда он горячился, то вообще напоминал локомотив им сам тов. Кагановича. То есть, на всех парах, ломая стрелки и сажая машинистов. Зелик никого не сажал, но сокрушал Владимира Ильича по полной программе.

— Да как же ты, Мотя, дурья твоя голова, не поймешь, что именно он, он, а не Марья Иванна да Никанор Срулевич завели нас в нынешнее положение. Когда никто уже не знает, куда идет страна, и идет ли она вообще.

Вон, из Политбюро только одни просьбы — срочно обоснуйте наступление мирового кризиса. Срочно! А я — ни в какую. И никогда против истины не пойду. Меня и Сталин за это ценит. A-то эти коминтерновцы! Да, да, товарищ Сталин. Да, да, товарищ Молотов, и так далее, пока все жопы им не оближут, не остановятся. Мол, вот он, кризис капитала, бери что хошь и сколько. В общем, грабь награбленное.

А все потому, что эти коминтерновские долбоёбы оторваны от мировой экономической науки. Которая, в частности, доказывает, что идет непрерывное изменение рынка, его прогресс, если хочешь знать, Мотя, твою маму! Царство ей небесное.

А за что я этого Ульяновича критикую. Отвечу. За все! Я к нему в Цюрих прибежал, можно сказать, на крыльях. Еще бы! И что? Как говорят, ни вам здрасьте, ни тебе — до свиданья. Сразу начал поливать всех грязью.

Этот — пошляк. Тот — невежда. И проститутка. И Иуда. И как еще. Да и наш Бунд тоже зацепил. И орет сразу: вы, батенька, не возражайте. Я ваши, мол, филистерские замашки за версту чую.

А я ничего и не возражаю. Я больше суток не ел, денег — только на обратный билет до Берлина. По квартирке тянет щами. Эх, твою маму.

А Ильич, видно, что-то почувствовал, кричит на кухню? Наденька, товарищу чаю приготовь, он с дороги. Да, чай дали. Но хоть бы бутербродик какой. Я уж и трефную ветчину бы за милую душу умял. Тем более, ветчина Савоярская, горной провинции. Куда-а там.

— Вам, Залман, с сахаром или без? — так сладко спрашивает Наденька. Я и ляпни — мне бы куска три — четыре было бы хорошо. Видел бы ты, как на меня зыркнул наш будущий вождь. Как рублем подарил.

Ну ладно, это чай. Дальше рассказывает мне о положении в партии и как гадят эти гнусные меньшевики. И что нужно делать, чтобы немедленно устроить революцию в России. Да, да, батенька, нужны деньги. И меня на этом, как фраера, поймал. — Вот у вас, Залман сколько денег? — Я отвечаю, как вождю пролетариата — у меня на обратный билет до Берлина, так франков пятьдесят. — Ну и хорошо. Надя, принеси тетрадку, запиши, товарищ хочет сорок франков в фонд партии внести.

Надя с какой-то тетрадкой прям-таки вбегает, записывает мои сорок франков, я где-то расписываюсь и сижу, хлопаю, извините, ушами. Дальше мне было уже все не интересно. И как возьмем власть. И что такое социализм — без рынка и частной собственности. В общем, жизнь в раю. И главное — организовать после захвата власти террор.

— А дальше что? — спрашиваю я. Уже свои сорок франков потерял, начинаю злиться.

— А дальше, товарищ — строим светлое социалистическое будущее.

И поехал я в Берлин под вагонными полками, благо, вагоны были стерильны. Да что хочешь, поезд-то Цюрих — Берлин времен 1912–1913 годов. Не наша Мамонтовская электричка, где все тамбуры заплеваны да обоссаны. И не спорь, не спорь, Матвей, ты ведь знаешь — Зелик всегда прав.

Так, ладно, чай — чаем, мои сорок франков — Бог с ними, а вот по существу. По существу, я давно понял, еще с Хсъезда партии, что он, этот Ульянович, просто не понимает, что делать. Он весь зациклен только на борьбу. Борьбу со всеми, с рабочими, крестьянами, интеллигенцией. Со всеми, повторяю, лишь бы была борьба. И чем кровавее, тем лучше.

Ты вот знаешь его записки 1918 года. Когда все висело на волоске. А я такие записки и передавал по адресам. Он ведь не видел, что это такое — расстрел. Смерть у стенки. Вообще — не видел народа. Вот и писал, как следует подавить восстание кулаков.

А вот как: отнять хлеб, взять заложников и 100 человек из числа кулаков (то есть, зажиточных, трудяг-крестьян) повесить. Именно — повесить. Поглядел бы он хоть раз, может по-другому стал бы писать.

И приписочки еще делал: акцию провести так, чтобы народ трепетал. Вот именно, ему нужен был только народ, который трепещет.

Да что говорить, Мотя. Вот ты услышал, головой качаешь, как в синагоге. А я уже давно понял, пришли — в тупик. А кто его создал из своеобычной, огромной страны? Только он и создал. Что было главное? Ломай, круши, воруй, грабь. А дальше? Не знал, что делать дальше. Да и как ему знать. Он кто — ученый? Нет. Экономист? Нет. Он сам писал в анкете: «журналист». Кто такой журналист? Вторая древнейшая профессия в мире. И что он создал? Ни-че-го.

Ты думаешь, что уральцы без его ведома царскую семью уничтожили? Даже Троцкий спросил: что, и детей тоже!?

Он был зациклен на терроре и передал это кровавое наследство Сталину. Ну — о нем я тебе, Матвей, еще порасскажу.

А под конец, разболтался я что-то, я хочу сказать тебе, Матвей, что тягостнее моей теперешней жизни найти трудно. Я давно понял — не построим мы социализма. Никакого. И вся кровь, гибель десятков миллионов — зазря. Вся было — впустую.

И хоть пишу по-прежнему работы по просьбам и заданиям Сталина, Молотова, Литвинова и других, а знаю — нет, дорогие товарищи, не туда мы зашли. Знаю, как выбираться. Но для этого нужно другое поколение. При моей жизни его точно — не будет.

Ладно, Матвей, только первый час ночи, я еще поработаю.

Жду в следующую субботу. Да ты не меньжуйся, что скис. Ты ведь на два года моложе меня, у тебя все впереди — это шутка, Мотя. Да, да, шутка. Мы живем, и ты это отлично знаешь, вывернутые наизнанку. Нас остается только перелицевать, а?

И последнее, об Ульянове. Вот он костюм меня просил ему сделать. Я сделал, купил все за свой счет. И что? А то, что Владимир Ильич мне популярно, но кратко, объяснил, что все деньги у него — только партии и тратить на свои нужды он просто и не мыслит. Так и не рассчитался со мной, даже после революции. И вообще.

Тут Зелик махнул рукой. Мотя пошел спать.

 

Глава V

Портной

Да, уже первый час ночи, а Зелик, неутомимый Зелик, пошел работать. В дачной пристройке была комнатушка с огромным столом, обтянутым сукном, и старой, верной, делающей отличный шов манишкой фирмы «Зингер» 1902 года изготовления.

Зелик шил, тихонько напевая, (при этом страшно фальшивя), свою любимую «Тум-балалайку». И, конечно, на мамэ-лошн — языке матерей. Да как не петь «тум-балалайкэ, шпиль-балалайкэ», когда в песенке этой все сказано про любовь. И он снова повторяет: «… вое кон бренен ун нит ойфхренен…».

Зелик чувствовал, как темная, негативная неизвестность, как мокрый и грязный туман с полей войны обволакивает их мамонтовский поселок, его домик, его любимую Рахиль и дочку Лию.

Иногда он с удивлением смотрел на них и про себя изумлялся. Тому, как это произошло, что первая красавица штеттла, Рахиль, вдруг возьми, да выйди замуж за совсем неприметного Зелика. Который был погружен в цифры, в непонятную экономику и все рвался в Берлин на обучение.

И вот нате вам. Как говорят, чтобы нет — таки да. Неизвестно до сих пор, кто же сделал кому предложение. То ли Рахилька, красавица получше вашей там царицы Савской то ли Зелик поднял неожиданно голову от Торы и экономики, и ослепила его блестящая Рахиль, которая как раз в этот момент гнала коз на полянку для выпаса. Да босиком. И с непокрытой головой. Любой сойдет сума, хоть Маркс (экономист, а не продавец одежды в Лондоне), хоть Никифорук — полицмейстер штеттла, хоть Меер Савкин — богатей из-под самой Варшавы.

Да что там! Его высочество из князей дома Романовых, двигаясь из Варшавы, проезжал по весьма грязной улице штеттла, где обитали герои нашего повествования. И из кареты, как водится в записных романах, увидел Рахильку. И… нет, не остановил кучера и конвой. Нет, не просил узнать, кто, мол, такая. И тому подобное из сказок братьев Гримм, Пушкина с Лермонтовым. Он просто через полчаса после проезда поселка повернулся к адъютанту и, улыбаясь, сказал:

— теперь я понимаю, почему племя иудейское все препоны и трудности выдерживает, да и процветает.

— Почему, Ваше Высочество?

— Да потому, что покуда оно, это племя, производит вон таких красавиц, что мы с вами лицезрели 30 минут назад, оно все выдержит, любые невзгоды пройдет, а девицы ихние будут продолжать воспроизводить украшение земли нашей. Вот как, Иван Алексеевич. И, кстати, не следует забывать, что все они, хоть и иудейского вероучения, но подданные-то нашего государства. Значит, любезный Иван Алексеевич, может и настанет время, когда этакие вон красавицы и для России — матушки будут рожать потомство, глядя на которое, можно бы испытывать гордость. Как вы думаете, граф, наступит ли такое время?

— Вероятно, Ваше Высочество, но этак лет через 200–300.

И они оба весело рассмеялись. Не знали, конечно, какую горькую судьбу уготовила жизнь представителям царствующего дома.

А Рахильку эти рассуждения мало касались. Она давно, сама не зная почему, влюбилась вдруг в этого сутулого Зелика, что сидит над книгами и даже на танцы не ходит. Вот и приходится гонять коз мимо окон, что почти вровень с тротуаром, где виднелась давно нечёсаная голова Зелика.

Ведь понятно, однажды все-таки поднимет Зелик голову от экономических книг, ахнет, увидев в окне босые ноги Рахильки и грязные попки ее коз, которые взад-вперед сновали мимо его домика.

Ах, увидел! Этот блеск! Эту красоту невозможную. Вот и свершилось. И князь Романов оказался прав. Ибо Рахиль такую красивую дочьстала немедленно рожать своему Зелику, что раввины штеттла только разводили руками, произнося:

— Ай-вэй, эту пару надо посылать на выставку в Лондон.

— Нет, не надо, — как обычно тут же возражали евреи синагоги и корчмы, что рядом. — Не надо, а то королева обидится. Еще бы, где-то в Московии, да вот такие красавицы. — И все тихонько смеялись. Ибо понятно, в душе каждый еврей штеттла считает себя и свое семейство уж никак не ниже королевы английской. Вот ведь как!

* * *

Тем не менее, шел 1946 год, и времена в государстве рабочих и крестьян, да к тому же победивших страшного врага, наступали совершенно непонятные. Или, иначе говоря, просто страшные. Впрочем, времена всегда были не тихие, начиная, например, с 1917 года. Народы начали перемещаться, и вдруг какая-то пробка из бутылки, где было что-то забродившее, возьми да выстрели. А из бутылки пошло пениться не крепкое баварское пиво или квас московский с изюмом, крепче и ядреней которого на свете ничего не бывает. Из пробки пошли по землям Российским гниль, да смрад, да людская злоба, зависть, ненависть, ложь да лицемерие. Все, все людские пороки хлынули на землю русскую и она с ее народами начала медленно погибать.

Да как не погибать, когда стали терзать ее жившие долгие годы в Парижах да Цюрихах «товарищи».

Вот так думал Зелик, то пришивая пуговицы к готовой уже тужурке, то откладывая иглу и наперсток и, глядя в темноту мамонтовской дачи, видел там свои распри с Лениным. Да что это за распри были. Нет, не распри. Просто ругались два не уважающих друг друга человека. Разных кровей, разных мировоззрений. Совершенно чуждых. И ежели у Зелика в то время еще бродил юношеский революционный хмель, то у Ильича в их ругани ничего не бродило, кроме желчи, неуважения к немытому еврею, привезшему из Берлина очередной, очень нужный конверт.

А началось-то все с пустяков. Зелик засмеялся и снова включил Зингера. Пока спит Рахилька, поработаю немного.

Застучала машинка и Зелик вспомнил отца.

Отец с настойчивостью, с которой он и молитвы читает, каждый день и вечер объяснял Зелику, Легкомысленному, увлеченному экономикой стран мира Зелику, что главное в нашей, то есть, их еврейской жизни — профессия.

— Нужно иметь в руках дело, — спокойно, но каждый час повторял папа. — Оно спасет. И твою семью. И наш штеттл. И наш народ.

— Да, — запальчиво возражал без пяти минут социал-демократ и «бундовец». — Что, и Илья — селедочник имеет дело, которое спасает наш народ?

— Да, представь себе, да! Попробуй, достань сельдь, да дешево, да продай в нашем штеттле с гешефтом. И чтобы такие умники, как ты, купили ее. И так каждый день. Несколько раз в день. А вечером нужно весы вымыть, прилавок почистить, бочку промыть два — три раза. Да и себя привести в порядок, чтобы сельдью не воняло. А назавтра — все заново.

Но сельдь-то ты ешь за обедом каждый день. Вот и реши, а гройсе экономист, держит ли Илья-селедка нас всех или нет. Потому что без пиджака худо-бедно прожить можно, а вот без селедки — уж извини, никак.

Да, против такой логики не возразишь. И стал Зелик, как послушный сын, учиться портняжному делу. Прямо скажем, не простому.

С папой, мамой, сестрами организовалась швейная артель. Девочки и мама, естественно, работали на женскую часть штеттла, а папа и Зелик шили в основном шинели, бушлаты, мундиры, тужурки, кители, гимнастерки.

Папа был провидец.

— Слушай, сын. Твоей экономикой никого не накормишь и не спасешь. А вот мундиром, чи гимнастеркой, ой, еще как это может тебе пригодиться. Потому что народ, эти адьеты — всегда воюют. То поляки, то литовцы, то венгры, то австрияки. Я уж не говорю о немцах. Ну, я в них этих немцах, ничего не могу понять. Культурные вроде. У них и Шиллер, и Кант, и чёрт в ступе. Так нет, неймется. Вот и сейчас, ты знаешь, получили прекрасный заказ из Кёнигсберга — 50 мундиров с серебряными галунами для генштаба. Оно им надо?

Так часто вещал отец, но заказы брал, приговаривая:

— Запомни, сын, пока нас окружают идиёты, мы без работы сидеть не будем. А они нас будут окружать всегда.

Зелик шил. Стучал «Зингер». В голове мелькала не теория Марксовой прибавочной стоимости, а угол шеврона да ширина галуна. И не перепутать расстояние между шевронами. И не забыть, что клапан с шевронами нашиваются на внешней стороне левого рукава.

А когда папа подбрасывает в работу мундир, да еще для высшего офицерского состава, начинается головная боль. Не забыть: припуск на швы, да сукно подобрать, и для подворота запас. А раскрой воротника — легче два раза жениться. Хотя Зелик и одного раза пока не проходил. Ну, наконец, мундир вроде «построен». Теперь не забыть аксельбанты, погоны, шевроны, петлицы.

Ну, а что делает портной, когда шьет? Правильно, конечно, поет. И тихонечко поют «еврейские глаза», «ву из дос гесселе», «рак бэ Исроэль», «бисл зунг» и массу других.

Нет, нет, друзья, это здорово — вместе петь. Вся семья становится одним единым целым. Которое уже больше 2000 лет никто не может порвать или уничтожить.

Зелик останавливает машинку и вновь смотрит в темноту Мамонтовской ночи.

Какие тени ему видятся? Кто знает.

 

Глава VI

Все для революции

А видится ему Цюрих и Владимир Ильич. Не только. Берлин часто приходит в виденьях. Парвус Израиль, Платтен, Ромка Малиновский. Да мало ли кто прошел, промчался, пролетел в те сумасшедшие революционные годы. Когда Парвус, гипнотизируя взглядом и давя животом, все объяснял — революция — всегда риск. Но риск — риском, а девицы, да хорошенькие, почему-то к Парвусу так и липли. Видно, горячие революционерки, не иначе.

Но он и сам вызывал уважение. Еще бы! Сидел в Крестах, сидел в одиночке в Петропавловке, бежал из ссылки. И, как стало ясно, сделал ставку на Ленина, на революционный переворот в России.

Вот и сейчас использует Зелика, студента экономического факультета университета в Берлине, для передачи планов и программ революционного переворота в России.

Зелик узнал многое. И от Парвуса и его друзей, и наблюдая русскую эмиграцию в Швейцарии в период коротких наездов с конвертами для Владимира Ильича.

Например, он видел, что Парвус особенно-то с Лениным и не церемонится. В одном из разговоров даже слышал упрек в адрес Ленина. Мол, перестаньте, Владимир Ильич, переписывать ваши инструкции в Россию из французских изданий ихней революции. Иное время, другие страны и народы. Надо действовать, а не писать. Чем очень раздражал Ленина, который Парвусу его оскорбительные замечания не забыл до конца его и своей жизни.

Но Зелик исправно конверты возил, тем более, что Парвус оплачивал проезд. Долго смеялся, когда узнал, что Ленин содрал с него деньги на партийный взнос.

— Да брось миндальничать, Зелик. Оставь свои местечковые привычки. Каждый труд должен быть оплачен. Хоть вклад в революцию, хоть пошив пиджаков да гимнастерок. Поэтому держись твердо, не как еврейский коммивояжер, а как жесткий и храбрый помощник нашей маленькой партии, что подточит, я уверен, этого гиганта, Россию. Государство это и падет к нашим ногам. А пока еще раз запомни: каждый труд должен быть оплачен. Смело требуй деньги, они у Ильича есть, уж я-то знаю. А пока вот тебе конверт, билеты, и гони в Цюрих по-быстрому.

Зелик речь усвоил и решил действовать в духе учения Израиля Лазаревича. Правда, получилось все не совсем ладно.

Владимир Ильич встретил Зелика раздраженно. Был нервный, мол, давайте, что там у вас. Как будто Зелику больше всех надо продвигать к победному свержению российскую революцию. Но Зелик привык себя сдерживать, да и Ленин не последний в революции человек, так что, чего уж там, обойдусь.

Владимир Ильич бумаги просмотрел быстро и неожиданно разразился гневной тирадой:

— Вот смотрите, товарищ, как живут эти филистеры, эти социальные проститутки, эти лакеи капитала. Пришел на их посиделки. А они, видите ли, без пива не могут, эмигранты болтливые.

Крупская из комнаты выглянула: Володя, только не волнуйся. Володя так на нее зыркнул, так на скрипучем стуле двинулся, что поняла Наденька — опять всю ночь будет выволочка с упреками поповоду не глаженных носовых платков, криво пришитой пуговицы и плохо стиранных рубах. Да мало ли что еще Володя припомнит. Память на все промахи и ошибки у него была блестящая.

— Так вот, я на скамейке подвинулся, пришел очередной болтун, и на тебе — шляпкой гвоздя скамеечного брючину и распорол. Вот, извольте полюбоваться. — И без пяти минут вождь мирового пролетариата без стеснения повернулся к Зелику попой, слегка нагнулся и в самом деле, увидал Зелик большую прореху как по заднице, так и ниже, по брючине, почти до заднего сгиба. И не только прореху увидал Зелик. А также и исподнее в виде телесного цвета подштанников, то есть, кальсон, видно, серьезно застиранных.

Но Зелик стеснителен, к старшим относится с почтением и глаза от этой демонстрации разрушения брюк отвел. Стал смотреть на сундук, в котором, как говорил Парвус, свалены в кучу планы и программы революций и социалистического строительства.

— Чего, зачем? — хохотал Израиль Лазаревич. — Вместо сундука поехал бы лучше в Россию да покрутился бы на баррикадах. Да создал бы Совет рабочих или даже крестьянских депутатов. Да побегал бы от царских ищеек. Или посидел бы в ссылке с друзьями — врагами. Так нет, — разливался Парвус, — прятался то в Париже, то в Цюрихе, то в Поронине и все пишет, и пишет, и пишет. Да что пишет-то?

Переписывает своими словами опыт французской революции. А кому это нужно? — Парвус раздраженно махал рукой и предлагал зачарованному Зелику выпить прекрасного мозельвейна.

— Но запомните мои слова, мой молодой еврейский друг. Я ему, Владимиру Ильичу, посылаю бомбу. План я ему посылаю.

План революции! План его славы. Ежели он моим предложением не воспользуется, то так и просидит в Цюрихе либо Париже, протирая штаны, да терзая свою супругу мелочными придирками.

Все это и еще многое вспомнил Зелик, взглядывая на порванные брюки и застиранные кальсоны Владимира Ильича.

Но далее рассказ Ленина о гвозде в скамье, отвратительном пиве (совершенная неправда) и оппортунистах всех мастей и расцветок приобрел совершенно другой смысл.

— Вот вы, Залман Нахумович, молодой человек еще. (Надо же, запомнил, как зовут и отчество). Я знаю, вы тяготеете к нашему движению. И еще, хе-хе-хе, прекрасно шьете. Я вас попросил бы задержаться на 5–6 дней, да и сделать мне брюки и пиджак. Костюм, одним словом. А-то просто беда, вы же видите, — и Ленин ловким движением опять повернулся к Зелику задом. — Ну что вам стоит потратиться несколько дней на реальный вклад в дело революции. И не исключено, батенька, что пошитые вами брюки да пиджак будут когда-нибудь храниться в Музее Революции, хе-хе. Ну как, Зелик, беретесь?

Зелик неожиданно для себя согласился. Работа началась. Зелику на 6 дней сняли комнату неподалеку, в соседнем доме. Надежда Константиновна выдала «Зингера» с массой напутствий. Еще не понимала, что советы-то дает профессионалу, который не одну сотню мундиров, тужурок, кителей и гимнастерок уже успел изготовить.

Работа началась. Начались и дискуссии. Нет, не о революции. Или меньшевиках. Или каутскианцах.

Споры начались о костюме. Почти сразу. С пиджаком вроде обошлось быстро. Поправили плечи — пошире, и рукава — подлиннее, да и все, пожалуй.

А вот брюки заставили Зелика понервничать. Началось с длины. Первая примерка — брюки Ильич посчитал длинными.

— Что это я, батенька, буду как Мартов.

Вторая примерка.

— Ну, коротковаты. Как у Плеханова. И с манжетами не делайте.

Манжеты пусть ренегат Каутский носит. А мы простенько, по рабоче-крестьянскому, хе-хе.

Пришлось повозиться с гульфиком. То он жмет. То сделан справа, в то время, как клиент любит носить «свое имущество» (!) слева. Да и шлевку то распустить, то обузить. Наконец, все вроде было исправлено по желанию заказчика.

Зелик принес пакет. Материал — английский, твидовый. Пуговицы Зелик достал французские, но Ильич одобрил.

Примеряя все в последний раз, сказал Зелику — спасибо — и предупредил, придет поздно, идет в библиотеку. Пишет статью против оппортунистов. Всех мастей. От Мартова до Плеханова.

Ленин уже взялся за дверную ручку, когда Зелик набрался храбрости и попросил посмотреть счет по костюму. В счет Зелик включил материал, подкладки, фурнитуру. Конечно, свою работу в счет не включил. Для руководителя пролетариата можно и бесплатно.

Но далее произошла сцена в духе «Вильяма нашего, Шекспира». Владимир Ильич дверь оставил, счет изучил внимательно и недоумевающе поднял плечи. Все его лицо и фигура в новом костюме выражали полное недоумение.

— Что это, Залман Нахумович, как это понимать. Вы что, считаете, что деньги партии, партии, которая готовится к классовым боям не на жизнь, а на смерть, так вот, что эти деньги мы с вами (он так и подчеркнул — «мы с вами») можем тратить на какие-то пиджачки, застежки, гульфики — ширинки? Вы так думаете?! А у меня иных денег, кроме партийных, нет. Нет, нет, и не предвидится. Каждая копейка — только на борьбу. Поэтому я этот вопрос с вами и обсуждать не собираюсь. Мы, голубчик, не в местечке где-нибудь под Житомиром. Надя, заверни товарищу его товар. — С этими словами Владимир Ильич вышел. Громыхнула дверь.

Зелик был в полном недоумении, ибо Ильич ушел-то в новом костюме.

А Наденька, Надежда Константиновна, стала судорожно заворачивать в газету «Искра» старые рваные брюки и пиджак Ленина.

В общем, конечно, Зелик ничего не взял и с отвратительным настроением садился в 3-й класс поезда Цюрих — Берлин.

Он никогда, конечно не был в публичных домах, но сейчас, в вагоне, неожиданно представил себе, что чувствует падшая женщина, которой воспользовались, но не заплатили.

Поезд шел в Берлин.

 

Глава VII

Местечко Сны

Поезд неотвратимо шел в Берлин, окутывая дымом вагоны, кусты и деревья вдоль насыпи, ныряя в тоннели Альп и радостно вылетая из тоннелей в яркое солнце.

Зелик на красоты европейские не взглядывал. Уже видел не раз, мотаясь от Парвуса к Ленину и обратно. Он просто сидел на деревянной скамейке вагона Зго класса и дремал.

Снилось ему родное местечко. С жуткими дорогами, в рытвины и выбоины, в которые хозяйки по утрам выбрасывают содержимое мусорных ведер. А что там, в ведрах, вы сами понимаете. Задремывал Зелик и ему казалось, что это он в местечке проводит водопровод, канализацию и как у истых берлинцев, делает очень удобное печное отопление. Его встречают все с подобающим уважением. А у них во дворе уже две лошади, куры, утки и гуси, и три козы. Даже Фрумка, соседская девчонка, взята на двор в помощь. И зовется — птичница Фрумка.

Конечно, снятся Зелику мамины обеды. Перловка с картошкой по утрам, борщ с хлебом и вечером лапша и клецки. А мясо уж раз в неделю.

Но это сентябрь и наступает Новый год. Зелик и все, вся семья, за столом. Папа произносит благодарственную молитву, мама тихонько выбрасывает хлебный сор в воду, что течет за околицей. Это грехи наши вместе с крошками устремляются в вечность.

А все сидят, чистые, радостные, смотрят на свечи, на рыбу, морковку, зелень, яблоки в меду, халу с изюмом. Ура, Новый год! Мы оборачиваемся друг к другу. «Шана Това».

Зелику снилось, как по субботам он важно идет в синагогу. Все с ним здороваются. Как же, ученый человек из самого Берлина. Вот какие люди, мол, у нас в штеттле.

И уступают ему место у восточной стены. Да в первом ряду где первые места все давно раскуплены местечковой знатью. И идут после службы между рядами служащие хеврос, собирают на подносы деньги для сирот-бесприданниц, для бедных, чтобы у всех в городке была маца.

И Зелик важно кладет на поднос сто рублей. Народ синагоги тихонько ахает. Вот это — да, вот это — Зелик.

А Зелик говорит громко и внятно, нисколько не стесняясь раввина и знатных местечковых. Мол, господа мои, скоро все переменится и нет, не машиах придет сделать нас всех счастливыми. Придет из Швейцарии вождь мудрый и праведный. Сделает всех одинаково обеспеченными и все мы, и сироты при синагоге, и обитатели богадельни, и самые богатые гешефтмахеры — все мы будем одинаково иметь дома, и кур, и гусей. Если чего хватать не будет — заберем у богатых.

Еще чего-то говорил Зелик за равенство и светлое будущее всех, особенно неимущих.

Тут к Зелику подбежал Илья-селедка, у которого селедочная лавка, и с криком: — Я тебе, проходимец из Берлина, свою лавку не отдам ни за что, — больно ударил Зелика в плечо.

Зелик проснулся. Его довольно бесцеремонно тряс контролер. А в Германии они, контролеры, люди грубые и без сантиментов. А может — и без души. Из них потом сделались хорошие надзиратели в лагерях.

— Ваш билет, битте. Я уже две минуты вас бужу.

Билет был проверен, но сон, полный революционной патетики, уже ушел. Вместе с мамиными обедами, живностью во дворе и друзьями, которые в последние секунды сна кричали вроде бы Зелику:

— Мы согласны, Зелик, веди нас, мы идем за тобой. А если у кого что отнять да пограбить — это с большим удовольствием.

После этого Зелик проснулся окончательно.

 

Глава VIII

Прошло много лет

Да, прошло много лет. И каких лет. Одним словом — страшных. Окончилась Вторая Мировая. А тишина не наступила. Даже — наоборот. Вот что начало неожиданно для многих происходить в стране рабочих и крестьян. То есть, в СССР, Зелик уже давно чувствовал — в стране начинается! Что — объяснить не мог, но начинается. Это — подсознание. Это — генный уровень. Это — как животное. Еще до того, как его хотят убить — оно чувствует. Просто человек так устроен, что не понимает жизнь других существ. А понимает ли свою?

Зелик — понимал. Поэтому сразу обратил внимание на 1943 год — в этом году И. В. Сталин восстановил Патриаршество. Ликвидированное в СССР в 1925 году. В этом же году, понимая всю нелепость существования Коминтерна в период горячей дружбы с Англией и США, Коминтерн распускается.

В этом же, переломном в войне 1943 году отменяется и «Интернационал». Теперь в СССР исполняется гимн, где вместо «… весь мир насилья мы разрушим до основанья, а затем…», так как совершенно непонятно, что делать после слова «затем», появляются слова-скрепы — «…Союз нерушимый республик свободных…»

Зелик вздыхает, подписывает очередную сводку по мировым ценам на зерно. И медь. И золото. Да мало ли чем торгует наш Анастас Иванович.

А маразм крепчал.

Неожиданно прекратил свое существование Институт Мирового хозяйства и мировой политики АН СССР. Этот институт в основном, (уж откроем то, что известно многим), так вот, этот институт, помимо научных, подчас весьма глубоких и актуальных разработок в области мировой экономики капстран, служил также и «инкубатором» кадров для ОГПУ — НКВД и ГРУ РККА

В конце 1930-х годов, например, из института перешел во внешнюю разведку Р. И. Столпер. Первый организатор Кембриджской пятерки. Активно работал в военной разведке и Яков Александрович Певзнер — китайское и японское направление.

Конечно, не прошло мимо ИМХиМП АН СССР, недремлющее око. Были безвинно загублены многие известные ученые — Мильграм, Иоэльсон, Лапинский, Канторович, Бреман и другие.

Зелик понимал — добром все это не закончится. И еще хорошо, что сотрудники закрытого института оказались на улице. Могли оказаться и вовсе на природе в холодных широтах. Зелик же, как это не грешно, радовался. И вспоминал отца. Вот уж благословенна память его — заставил овладеть портняжным ремеслом.

Еще с уже далеких 1918–20 годов тянулась в партии байка, что Залмана Нахумовича Ливсона лучше не трогать. Еще бы, он Владимира Ильича с супругой одевал и обувал во время «ссылки» вождя в Швейцарии.

Все эти толки — сплетни, а какая партия не живет такими вот байками, были далеки, как мы знаем, от действительности. Владимир Ильич ни в какой ссылке не пребывал, тем не менее, костюм твидовый использовал на благо семьи и революции, а Зелика недолюбливал и раз даже раздраженно Григорию (Зиновьеву) сказал: вот этого мелочного Залмана прошу ко мне не допускать. Не до него. От него только испорченное настроение.

Но Зелик к вождю и не рвался. Работал себе в аналитической сфере политэкономики и любил свою Рахиль и дочь Лию.

Как показывает практика, жизнь на земном шаре состоит из семьи.

Семья же крепка, когда муж любит жену. А уж еврейские мужья жен своих любят беззаветно. Чему подтверждением служит следующий диалог в одесском трамвае:

«Скажите, Рувим, миром правят евреи или все-таки их жены?»

Так Зелик стал в Мамонтовке жить себе тихонько, но за политикой партии посматривал. Да как иначе. Партия вытворяла подчас совершенно непредсказуемое. Хотя, при чем партия. Главное — это рулевой. Уж кто-то, а сотрудники института мирового хозяйства понимали это отлично. И где рулевой. И даже — куда рулит.

А «номера» начались сразу после окончания военных действий. Это политически правильный ход. Завинчивать нужно сразу, не боясь сорвать резьбу.

Рулевой резьбу сорвать не боялся, довоенные годы показали — «резьба выдержит».

Поэтому 1946 год и стал годом начала заморозков. В этом году открылось дело авиаторов. Оказалось, что масса самолетов, поставляемых на фронта отечественной войны, выходили в бой с большими недоделками. Перкаль отрывался от крыльев — плохой клей. Радиостанции не работали. И многое другое. В 1946 году Жукова перевели в Одесский военный округ.

В этом же году «партия» обрушилась на журнал «Звезда и Ленинград».

И, конечно, следующий шаг-безродные космополиты.

А к Зелику лично пришла беда. Огромная. Такая, что через несколько месяцев после заболевания его любимой Рахили Зелика в поселке Мамонтовка узнавали с трудом.

Врач «кремлевки», к которой была прикреплена семья Зелика, сказал честно. Болезнь его супруги неизлечима, ее мало знают. Уход и забота — единственное, что скрасит последние годы жизни. С тем Зелик от врача и уехал.

* * *

Через несколько дней «Эмка» остановилась у домика Зелика. Военный Зелику был знаком. Он иногда через него передавал срочные материалы для товарища Сталина. Был этот человек начальником охраны Иосифа Виссарионовича — Николай Власик.

Зелик предложил чаю и решил сразу отказаться от анализа международного капитала. Уж давно ничем не занимается. Шьет. Да и жена тяжело больна. Не до исследований.

Генерал-майор сказал, что про жену знает. Ему из Кремлевки доложили. А дело у него вот какое.

— Не буду темнить и крутить, не в моих это правилах, Залман Нахумович. Надо для товарища Сталина сделать несколько кителей и брюк к ним. Два кителя — демисезонных и один — летний. Но! Все кителя — фельдмаршальские. Вот, передаю фотографии. Привезу завтра материал и всю фурнитуру. Есть же одна особенность, помимо особой секретности. Ну, в тебе и товарищ Сталин, и я уверены. То, что ты до сих пор свою ругань с Лениным не рассказал никому, это дорогого стоит. Поэтому с секретностью все ясно. Но вот с размерами кителей и брюк придется повозиться.

Товарищ Сталин саму идею пошива одобрил. Но напрочь отказался от измерения. Я понимаю, Зелик, твои возражения, но сделать ничего не могу. Если уж упрется, то намертво. — Власик тяжело вздохнул.

— Поэтому я предлагаю: замерь меня, запиши вот в этот блокнот. Я уговорю товарища Сталина и проведу измерения по твоей схеме. А дальше уже твоя работа.

— Но, товарищ Власик. Это почти невозможно. Есть много нюансов: сутулость, например. Кривизна ног. Шея. Воту товарища Сталина одна рука повреждена. И еще что появится, я знаю?

— Зелик, давай не будем спорить, приступай, все запиши, и будем работать. Нет таких крепостей…

— Да знаю, знаю. Но вот один пример.

В Москве, в Кремле в 1919 году Ленин меня увидел на конференции, отозвал и так зло говорит: из-за вашего паршивого гульфика у меня все время головные боли. Надя уже там, в ширинке, все распорола, и стало полегче, но неудобство осталось. Был бы на моем месте Троцкий или этот Джугашвили, вам бы, голубчик, точно несдобровать. Скажите спасибо моей большевистской выдержке.

Вот, товарищ Власик, где гульфик, а где голова. Я это рассказываю, товарищ Власик, впервые. Это был 1919 год. А теперь 1947. Я боюсь, ежели с гульфиком или с чем еще будет неудачно, я выговором не отделаюсь.

Зелик с Власиком посмеялись. Затем Власик попросил рассказать всю это историю с костюмом для Ильича. И долго смеялся.

— Обязательно расскажу товарищу Сталину. Ну, я уехал, не волнуйся, все будет хорошо.

Однако Зелик волновался. Есть в постройке мундира, и особенно брюк масса мелких нюансов. И вовсе не гульфик, хотя и это важно.

Но нужно учесть все. И сутулость, и шею, и живот. А ноги. А руки.

Зелик начинал заводиться и нервничать. Размер обшлага. Каким ему быть? А припуск на швы. Это ведь зависит так же от сукна. А раскрой воротника. Ведь нужно видеть все самому и только самому.

А то — Власик. Как он может все это предусмотреть и дать точные размеры. Тоже мне! Секреты какие. У Ленина, вождя, можно сказать, революции, объемы причинного места измерить можно. А у генсекретаря партии — полный секрет. Ну не чушь ли!

Он в волнении перешел на идиш. Не ну мишугинер ли наш вождь. В общем, кнакер он анон.

Прошло несколько дней. И материал, и вся фурнитура были привезены. Была так же доставлена медсестра, которая обеспечивала уход за Рахилью и дом привела в порядок. Лия в Московском университете на Моховой грызла математику на физматематическом факультете. Тоже специальность для девушки! — думал Зелик.

Он выпивал крепкий чай и вновь исчезал в своей пристройке.

Кстати, Власик по просьбе Зелика прислал до десятка фотографий вождя на природе, в семье, на переговорах и различных заседаниях. Так был сшит первый летний китель. Эх, как бы хотел Зелик быть на примерке.

Власик поздним вечером китель увез. А приехал через несколько дней с бутылкой «Хванчкары».

— Ну ты, Зелик, и молодец. Товарищ Сталин надел — китель как влитой. Даже прочел мне лекцию по национальному вопросу. Он же был одно время наркомом национальностей.

Он мне и развил мысль о том, что черта оседлости для евреев была полезна и нужно снова над этим вопросом подумать.

— Евреи местечек, — говорил товарищ Сталин, — работают, чтобы прокормить свою семью. Они за десятки и сотни лет совершенствовали мастерство, будь то портные, сапожники, кожевники, кузнецы, зубнюки, ушнюки и другие. Вот и смотри, Власик. Наш Залман меня не видел, размеров не снимал. А китель — как влитой. Вот что такое мастерство. Вот за что евреев и не любят.

— Как же так, товарищ Сталин?

— А вот так, — отвечает Сталин. — Миром правит что. Не напрягайся, не отгадаешь. Миром правит зависть. И только она. Ну и как не завидовать Зелику, который буквально из воздуха соорудил этот китель. Смотри, нигде не давит, не жмет. Удобен и даже меня, старого, можно сказать, человека, делает стройным. Хоть сейчас за девками, а!

— Поэтому, Зелик, за твое мастерство. Бутылку сам послал и еще вот эту коробку. Новое американское лекарство для твоей Рахили. Не чудодейственное, но поддерживает. Ладно, не расслабляйся. Еще два кителя фельдмаршала, и ты свободен. Как, за две недели управишься?

И не напоминаю — даже мысли должны молчать.

Но за две недели Зелик не уложился. Случилось трагическое, плавно переходящее в комичное происшествие. Да закончилось оно неоднозначно. Вот подумайте, уважаемый читатель, кто в предвоенные и послевоенные годы из чиновников и вообще госаппарата был для народа самым опасным и самым ненавидимым. НКВД? Да, страшно, но как-то даже и можно перетерпеть. Уже привыкли. Секретарь парткома? Конечно, в большинстве своем — говно. Но наше, коллективное. Можно и огрызнуться. Теща? Да вот и нет. На вечер с ней наливочки примешь, так она еще милее жены становится. Дворник? He-а. Он держит сорванцов двора под контролем и почти всегда предупреждает, когда и у кого будут обыск и арест. Так что, ежели что есть ценное — спрячьте.

Теперь открываем секрет. Самым ненавидимым и на самом деле противным членом советского административного и человеческого общества был — фининспектор. В простонародье — «фин». Его боялись и ненавидели вообще все, а мелкие кустари-одиночки в особенности. Ибо, конечно, все работали без патентов. И налогов никаких не платили. От этого, честно говоря, государство особенно и не беднело, продавая цинк, медь, бриллианты и платину. Но напоминать все время, постоянно напоминать, кто в доме хозяин ох, как было нужно нашему государству рабочих и крестьян. Ибо и рабочие, и особенно крестьяне, стремились сделать так, чтобы в их государстве они и были главными.

На-ка вот, извините, выкуси. Главными тут будут не они. А совершенно иные люди. С портфелями, гладко говорящие и доказывающие, что все вокруг — для блага и радости трудящего человека.

А фининспектор — для порядка. Но мы далеко заходим.

В общем, народ «финов», так их называли, боялся. Он, инспектор, накладывает штраф. Закрывает пошивочную точку. Отбирает патент, если он есть. И запросто передает дело в суд. Вот тебе и частное предпринимательство в советском свободном государстве, где все построено на дружбе народов. А партия — наш рулевой.

И еще «фин» всегда появляется неожиданно и застает предпринимателя врасплох. Это — чтобы предприниматель ничего предпринять не мог в вопросах сокрытия от налогов продукции и тому подобное.

Все вышесказанное напрямую касалось Зелика. Ибо он шил. А патента не было. Раз нет патента, то есть фининспектор. Который уже давно, кстати, за деятельностью «старого большевика» Мамонтовки наблюдал.

Инспектор появился этак часов в 10 вечера. И с ним еще двое. Стажеры.

После всех отвратительных формальностей началось изъятие: машинки «Зингер» и всего, что сопутствует пошиву. Были обнаружены в отдельном шкафу мундиры золотого шитья и прочее, что тянуло уже не только на штраф. И еще обнаружились фотографии товарища Сталина в домашней обстановке, на банкетах и иных мероприятиях. А это уже не фининспектор. Это уже подготовка к теракту.

Один стажер бросился звонить куда надо, а фин с другим стажером стали около Зелика и не давали ему звонить куда бы то ни было ни в коем случае. Просто — смех и грех. Правда, смеха-то не было. Как только районное НКВД пушкинского повета услыхало про фотографии товарища Сталина, эмка, полная бодрых с перепоя ребят с личным оружием прибыла на дачу по адресу: Советская, 20.

Над Зеликом нависло. А объяснить-то он ничего не мог. Секрет-с.

В районном НКВД еще даже не приступали к допросу. Начальник мысленно сверлил на погон еще одну звёздочку, чтобы из майоров стать подполковником. А ребята примеряли недошитый китель и гляделись в зеркало. Китель шел каждому и парней просто красил. Они ничего не понимали, кроме того, что космополит шьет прекрасные кителя и готовит покушение на главу государства.

Однако к 11 часам утра все разъяснилось. Начальнику райотдела не пришлось привинчивать новую звездочку. Он неожиданно из майоров стал капитаном. Да с неполным служебным соответствием.

Ребята из отдела споро вносили на дачу конфискованные коробки и основу производства — машинку «Зингер». Фотографии Власик забрал в первую очередь, а на прощание собрал все управление и сказал очень коротко:

— Если узнаю, что кто-нибудь когда-нибудь кому-либо — уничтожу.

Все это было по-настоящему страшно. Некоторые даже подумали — как бы срочно откосить от службы. Ну их, эти пайки да квартиры. Жизнь одна и она, оказывается, дороже всего. А ее ведь еще прожить надо.

Хуже всего получилось с фининспектором и двумя стажерами. Все они проявили государственную бдительность. Но оказалось — не в том месте и, самое главное, не в то время.

А это время было такое, что все они немедленно загремели на Лубянку. Стажеры сразу, как только увидели следователя и двух «забойщиков», признались во всем, им инкриминируемом. Что да, долго по указанию руководства, то есть, фининспектора, следили за действиями Ливсона. Задание же было: выкрасть готовые мундиры, сшитые для первого лица государства и передать английской разведке все размеры брюк, включая количество пуговиц на ширинке. После этого стажеров постигла печальная участь.

Фининспектор же на третий день допросов впал в психическое расстройство и требовал только одного: чтобы Сталин оплатил налог на заказанную работу. И чем больше с ним работали, тем активнее он настаивал на внесение в казну государства суммы от первого лица этой страны.

Этим он, как не странно, и спасся. Его определили в психневро-диспансер, где он пробыл до 1956 года. А далее был выпущен, как не представляющий опасности. Он получил инвалидность и спокойно проживал в Туле остатки дней. Правда, жила с ним и дочь — правдолюб. Но это уже другая история.

* * *

Зелик вновь стучал на машинке и заказ споро продвигался вперед. В итоге подошло все. В пору, удобно и ладно. Товарищ Сталин был доволен и еще раз напомнил Власику про черту оседлости. Мол, не так уж и плохо это было придумано. Власик никогда с товарищем Сталиным не шутил. Но про себя подумал, может и создать по Союзу такие вот районы оседлости с народами. Чтобы выпускали продукцию отличного качества. Но забыл, что населить-то эти районы нужно евреями. А их после войны не очень и много. Русский же народ не вытянет, пожалуй, такую нагрузку производства, запьет.

 

Глава IX

Прощание

С тех пор прошло много лет. Вынесли из Мавзолея И. В. Сталина.

Кажется, он был в мундире, пошитом Зеликом. Арестован и посажен в Лагерь Власик. А Лаврентий Павлович Берия вообще расстрелян.

Мамонтовский же поселок претерпел немногие изменения. Правда, уже полностью исчезли жители поселка старых большевиков. Скончалась жена Зелика, красавица Рахиль. Она и после кончины была красива.

Дочь Зелика вышла замуж за иностранного студента австрийской национальности и очутилась в городке недалеко от Вены. Но постоянные разговоры по вечерам, что будет на ужин завтра и почему мы так много платим за телефонные разговоры и свет, разрушили этот брак. Лия оказалась во Франции, где в Сорбонне читает лекции по информатике. Уже два года подряд ее избирают первой красавицей на конкурсе женщин-профессоров. Зелик к ней переезжать не хочет, хотя внука повидал с удовольствием. Он бродит по своему заросшему разнотравьем участку, иногда записывает какие-то мысли. Но они разрознены и интереса не представляют.

Запомнилась одна его оборванная фраза: «…я прожил, окруженный ложью…»

По вечерам он выходит на речку Уча. Туман. Тишина. Где-то стучит электричка, но она Зелику не мешает.

Он вспоминает Рахиль, свою любовь. И понимает, что она была не жена ему, не любимая женщина, не мать его дочери. Она была ему домом! А это не проходит и не забывается.

Конечно, в старости окружают нас воспоминания. Вот и Зелик окружен своими родными и близкими, которые лежат в местечке белорусском в ямах. Не отпетые, без памяти, без покаяния, без молитв, которые над ними никогда не были прочитаны. Они исчезли. В никуда.

Зелик тихонько идет вдоль реки. Называет по именам маму, папу, теток, дедов, всех ближних. Иногда говорит слова песни Леонида Коэна «… Закружи меня над всем этим ужасом…»

Утром Зелик выходит на участок. Шумят сосны, трещат без умолку птицы. Теперь уже только в воображении своем готовит завтрак для Рахили. Ему кажется, она проснулась и целует Зелику руку. Зелик тихонько поет кадиш, поминальную молитву.

* * *

Не часто, но Зелик выпивает. Для этого заходит к нему новый сосед, мидовский работник. На пенсии. Все пытается расспросить Зелика о Ленине, Сталине, иных, прошедших сквозь этот страшный век.

Иногда Зелик кое-какие фразы и говорит (уж лучше бы молчал):

— Ну что Ленин. Он ведь Россию не знал и ее, по моему разумению, не любил. Отсюда и его записочки: попов расстреливать беспощадно, зажиточных крестьян вешать, проституток — убивать. Вот и весь ваш Ленин. А что он построил? А — молчите. Вот то-то. До сих со мной за костюм не расплатился.

Сосед молчит удивленно. Где Ленин Владимир Ильич, а где этот костюм Зелика? Они снова выпивают и затем сосед долго стоит у забора, курит, курит.

* * *

Однажды Зелик сказал женщине, которая за домом присматривала и вела немудреное его хозяйство, что хотел бы пригласить гостей. Нужны конверты, оно положит в них приглашения, а адреса разыщите. И на самом деле приглашение написал, всем одинаковое, и в конверты разложил. Вот этот текст:

«Уважаемый друг, приезжайте ко мне на дачу в воскресенье, 15 сентября 1970 года, в 13 часов. Как раз успеете к обеду.

…Итак, приезжайте к нам завтра, не позже! У нас васильки собирай хоть охапкой. Сегодня прошел замечательный дождик Серебряный гвоздик с алмазною шляпкой. Он брызнул из маленькой-маленькой тучки И шел специально для дачного леса, Раскатистый гром — его верный попутчик — Над ним хохотал, как подпивший повеса. На Пушкино в девять идет электричка. Послушайте, вы отказаться не вправе: Кукушка снесла в нашей роще яичко, Чтоб вас с наступающим счастьем поздравить! Не будьте ленивы, не будьте упрямы. Пораньше проснитесь, не мешкая встаньте. В кокетливых шляпах, как модные дамы, В лесу мухоморы стоят на пуанте. Вам будет на сцене лесного театра Вся наша программа показана разом: Чудесный денек приготовлен на завтра, И гром обеспечен, и дождик заказан!» [47]

* * *

Зелик разложил приглашения в конверты. Надписал фамилии.

— Адреса, Людмила Петровна, вы уж сами найдите.

Вынес плетеное кресло на веранду, накрыл ноги пледом. И стал смотреть на дорожку.

— Зелик, скоро обедать будем, — сказала Людмила Петровна.

— Нет, я пока не буду. Я буду ждать приглашенных.

Так он через час и скончался, в кресле, глядя на дорожку у калитки.

А письма остались в столовой, где Зелик уже расставил и стулья для гостей. Их забрала дочь Лия, профессор Сорбонны, что, конечно, приехала на похороны. С молодым человеком, внуком Зелика.

Только через несколько дней после печальной церемонии Лия начала разбирать конверты. Адресаты не получат их уже никогда. В этом нашем мире. Приводим список приглашенных. Написано рукой Зелика.

«Ленину, Литвинову, Молотову, Сталину И. В., Власику Н. А., Варге Е. С., Микояну А. И., Парвусу А. И., Гэнецкому, Зиновьему, моей любимой жене Рахили, дочке Лии, дорогому внуку, папе Нахуму Ливсону, маме любимой. Я так вас жду. Приезжайте. Ведь и гром обеспечен. И дождик — заказан. Залман Нахумович».

1970 г.