Пастырь

Казбеги Александ Михайлович

Писательское дарование и гражданская мужество Александра Казбеги особенно ярко проявились в его творческой деятельности 80-х годов XIX века. В его романах и рассказах с большой художественной силой передан внутренний мир героев, их чувства и переживания.

Все произведения Казбеги написаны в период с 1880 по 1886 годы. Казбеги разоблачал беззакония царских чиновников и феодалов, создавал образы благородных и мужественных крестьян.

Электронная версия произведения публикуется по изданию 1955 года.

 

1

Гудамакарское ущелье, как бы с умыслом разрубив главный нерв Кавказского хребта, врезается в него тесной ложбиной. Ураганы и ливни изрыли его, и все оно завалено крупной галькой и огромными валунами, сползающими с гор. Дремучий, темный лес, заросший непроходимым кустарником и густо перевитый плющом, с обеих сторон сбегает по склонам, делая эти места труднопроходимыми. Ущелье замыкается высокой неприступной скалой, которая гордо и грозно высится над окрестностью. Места эти кажутся с первого взгляда столь мрачными и унылыми, что как-то невольно, без всякой причины, делается тоскливо на сердце. Неизменно сумрачный Бурсачирский утес никогда не расстается с туманами и скрывает от глаз даже ту единственную тропинку, которую ветры и метели проторили к нему, – высокомерно и злобно глядит он вниз, угрожая всякому, кто дерзнет приблизиться. Сырость и туман непрестанно разъедают вершину скалы, и частые обвалы щедро рассевают смерть, губя людей и скот. Тревожно замирает душа, когда глядишь снизу вверх на этот кряж. Но зато с высоты перевала перед глазами вдруг распахивается пленительная картина. Широкая, благоухающая травами и цветами ложбина, небольшое плато и разубранная, как невеста, лужайка – все зовет и манит к себе. Опьяняет ласково-влажный ветерок; серебристой змейкой вьется ручей, сладостно убаюкивая слух.

Бурсачирская ложбина – истинный рай, здесь раскрывается замкнутое сердце человека, умеряется горе, смягчается грусть. Редкий путник минует ее, не сделав хотя бы минутного привала, не повалявшись на ее мураве, не забывшись в сладкой истоме ее очарования.

Бурсачирскую ложбину надо видеть летом, чтобы почувствовать во всей полноте красоту горной природы, неистощимую прелесть ее. Чудесные видения реют над головой, когда покоишься на лоне ее бархатно зеленеющих отрогов, овеваемых пьянящим ароматом цветов.

Вдоль ложбины вздымаются огромные, в два ряда, до небес, горы, словно оберегая ее от ноги недостойного.

Вот какова стоянка пастухов снойских и гудамакарских ущелий; сердца этих людей бьются в лад с природой, плоть их и кровь одушевлены любовью к этим священным местам…

Стояло лето. В Бурсачирской ложбине паслись бесчисленные стада овец. Пастухи привезли сюда своих жен, чтобы те доили овец, – надо было заготовить на зиму побольше сыра и масла.

Обласканные самою природой, жизнелюбивые горцы всецело предавались радостям жизни, неустанно наслаждались красотою мира. Сытые овцы, пофыркивая, резвились по склонам. Пробужденные к жизни цветы как бы прятались от солнечных лучей: пчелы яростно носились над ними, и легкий ветер ласкал их, порхая; пламенеющее небо обливало золотом плечи горских богатырей. Вновь завязавшиеся бутоны еще только едва отогнули края зеленых своих покрывал, – оттуда стыдливо улыбались их лица. Кругом, на всех вершинах, примостились пастухи, приветствуя зарю песнями или прощаясь с лучами заходящего солнца. Женщины ходили сюда собирать ягоды, и нередко пронзали пастухов быстрые стрелы их черных, сверкающих глаз. Весело распевая, спускались они за водой.

«Весна – это жизнь сама!»

Все движется, радостно сознавая, что живет; повсюду – сладкое беспокойство и буйная неугомонность – неизменные спутники жизни!.. Сочетание грустной неги и неясных порывов расцвечивало жизнь, наполняя все души счастливой надеждой!

Томительно билось сердце каждой черноокой, согретое лаской смуглого юноши, и у каждого смуглого юноши томительно замирало сердце. Они пели, хлопали в такт в ладоши, сердца их трепетали. И все это сливалось с необъятным праздничным ликованием природы.

И только одна девушка, редкой красоты, не принимала участия в общем весельи, сиротливо бродила в стороне от всех. Не было ей места ни среди женщин, ни среди сверстников и друзей, ни в человеческом жилье, ни в овечьем загоне. Днем она пряталась в скалах, стыдясь показаться на людях в своих лохмотьях. И лишь в те часы, когда уставшие от трудов, побежденные дневной истомой люди отдавались отдыху, она, ночная гостья, выходила из своего убежища на лунный свет, как лесной зверь. Подобно отверженному духу, бродила она по полям, вдоль реки и, чуждая солнцу, купалась в лунных лучах.

Девушке едва минуло восемнадцать лет, и была она в той поре, когда ни одна живая душа в горах не остается без друга. А она всегда бродила одна, совсем одна, без пути, без дороги. С молодостью сочетались в ней красота и стройность. Она, как горный цветок, могла бы быть окружена поклонением гордых юношей, и каждый из них с готовностью, не рассуждая, сложил бы к ее ногам и все свое добро, и жизнь свою, и даже тысячу своих жизней, – за один взгляд ее бархатистых черных глаз с легкой поволокой грусти. И все же не было никого, кто бы заботился о ней, кто бы опекал, оберегал ее. И никто не знал, чем она кормится, как сохраняет жизнь в слабом теле.

Вот выглянул месяц и, когда во всех жилищах уснули и даже лай собак приумолк, девушка вышла из пещеры, изнуренная, скорбная, робкая, как ночной призрак. С дико спутанными волосами, с безысходной печалью на лице, в лохмотья едва прикрывавших тело, – она была похожа на лесную волшебницу.

Девушка огляделась по сторонам, глубоко вздохнула и подошла к ручью. Она наклонилась над струями, освежила лицо пригоршней холодной воды. Потом села на берегу и стала глядеть на залитые лунным светом горы.

«Мир мгновенный! Провиденьем Ты украшен и храним! Если ласков ты с одними, Отчего суров к другим?…» —

скорбно произнесла она и задумалась. Какие виденья прошлого вставали перед ней, чего еще ждала она от лживого, превратного мира?… Всякое воспоминание о прошлом обжигало, испепеляло ее, терзало ей сердце, заливало слезами ее лицо. И вот девушка заплакала навзрыд, громко запричитала, и казалось, что камни расплавятся от ее слез, горе затопит всю землю

– Горемычная! Совсем ты ослепнешь от слез! – проговорил кто-то за ее спиной.

Девушка вздрогнула и обернулась.

Она увидела высокую, немолодую женщину с открытым и добрым лицом. Женщина опиралась на палку, на ее поясе висел кинжал, большой пес стоял рядом с ней.

– Не вставай ты, сиди, сиди!.. И я передохну немного. А то мне ведь в гору итти…

Она села, сняла со спины кожаный мешок, достала оттуда хлеб, сыр, кусок мяса и положила все это перед девушкой. Та безучастно глядела на нее, ни до чего не дотрагиваясь.

– Возьми, девушка, несчастная, возьми! Поешь немного, а то истаяла ты вся, умрешь и нечистому душу отдашь!

– Пусть бог осенит тебя благодатью своей… Твоим милосердием кормлюсь! – молвила девушка. – Покончить с собой не хочу. А так – все равно мне, что жить, что умереть! Смерть мне дала бы покой, – добавила она.

– Помолчи, не гневи бога! Лучше поешь чего-нибудь.

– Не хочется пока.

– Ты только плачешь дни и ночи. На вот, промой глаза, освежи лицо, – женщина зачерпнула воды деревянной миской и протянула девушке, – испей водицы, от сердца отляжет, и есть тогда захочется.

Пока девушка послушно умывалась, женщина разрезала ножичком мясо на тонкие куски.

– И я поем с тобой, – не ужинала еще. Ты посмотри, какая грудинка! – и она протянула девушке кусок мяса.

Та взяла и нехотя стала жевать.

– Горько мне! – оказала она, отпив глоток воды из миски.

– А ты посмотри, как я ем! – И женщина так ретиво набросилась на еду, будто и вправду целую неделю куска в рот не брала. – Хоть один кусочек насильно проглоти, а потом и самой захочется!

Девушка, поборов себя, проглотила кусочек мяса и в самом деле почувствовала вдруг такой голод, что молча и жадно принялась за еду. Женщина, боясь ее спугнуть, тоже не проронила ни слова за трапезой. Когда обе утолили голод, старшая оказала:

– Девушка, пойдем ко мне, – переночуешь в моем жилье.

– Не могу я! – у девушки дрогнул голос, глаза снова заволоклись слезами.

– А почему, почему не можешь?

– Потому что… – и она быстро зашептала: – Знаю, ты не выдашь меня, не оставишь без милости своей… Я отрешена от теми…

– Отрешена! – воскликнула женщина, невольно отшатнувшись от нее, как от нечистой. Некоторое время она молчала, не находя слов, и глядела на девушку так пристально, словно увидела ее впервые.

– Почему? – отрывисто опросила она наконец.

– Потому, что… Нет, ты добрая, не заставляй меня говорить!

– Чья ты, из какого рода?

– А к чему тебе это?

– Ни к чему… Я так просто спросила! А как тебя зовут. Или это тоже тайна?

– Нет, не тайна. Только поклянись никому не рассказывать, что видела меня!

– Детьми своими клянусь.

– Маквала – мое имя.

– Маквала! – воскликнула женщина, побледнев. – Знаю я, знаю, кто ты… Даю обет перед богом, что не выдам тебя… Доверься мне, дочка, иди жить к нам в дом. Именем святого Гиваргия клянусь, я сумею так тебя уберечь, что луч солнца не разыщет, ветерок не посмеет коснуться тебя.

– Нет, милая… Не хочу я, чтоб ты делила со мной мою горькую долю.

– Как могу я стать соучастницей?… Все семейство мое – сын один, он не пойдет против меня. Ну, а если кто и проведает, на то воля господня, есть у нас бараны, пожертвуем ими, лишь бы достойными хозяевами быть для тебя.

– Благослови тебя господь! Сердце мое смягчилось от твоих слов, душа отдохнула, – ответила Маквала. – Отвержена я, отлучена от теми! Прокляли и предали анафеме меня и всякого, кто протянет мне руку помощи… Тяжко нести на себе проклятье общины!.. Вот я рассказала тебе обо всем, теперь ты можешь отвернуться от меня, если хочешь…

Женщина задумалась; трудно было ей разобраться в услышанном. Человек, выросший в горах, одинаково верит и в силу проклятья, и в силу благословения, для него глас народа – глас божий, и вдруг – такое испытание! До сих пор она не знала, кому протягивает кусок хлеба, перед нею было бесприютное, безутешное создание, погибающее от нужды, взывающее о помощи. А теперь? Теперь ей известно, что та, кого она обогрела своей лаской, изгнана из теми, проклята людьми. И проклятие обращено не только на эту несчастную, но и на каждого, кто ей предложит напиться, кто накормит ее.

В душе женщины шла борьба, борьба между жалостью к погибающей жизни и верой в то, что решение теми незыблемо и каждый отвечает за него перед всеми. Трудно было одинокой вдове Джатия Облисашвили, известной по всему Гудамакари своей добротой и милосердием, решить эту задачу. Пастырь считал ее лучшей христианкой в Хеви, ее христианская самоотверженность была поистине глубока.

– Ну, что ж, Маквалаиси! – сказала наконец Джатия, – все люди грешны, один бог без греха… Не могу я отвернуться от христианской души, это мне не под силу. Пойдем!

– О, горе мне! Да разве могу я показаться среди людей? – с горечью воскликнула девушка. – Нет! Маквала умерла для людей. Маквалы больше нет на свете!

– Да и звери тебя растерзают. Как же ты останешься одна? Пока-то ничего, скот здесь пасется, да и сама я не оставлю тебя, как не предам господа бога моего, не будет у тебя недостатка в еде. А зимою? Что ты станешь делать зимою? Стада отсюда угонят, ты останешься одна…

– Одному богу известно, что будет со мной, – ответила девушка, – человеку ли противостоять его воле?

Как ни старалась Джатия, все было напрасно. Маквала стояла на своем: не могла она вернуться к людям, навеки покрывшим ее позором.

Так прошло лето. Джатия все меньше и меньше верила в то, что обреченье человека на такую страшную жизнь угодно богу, однако она не смела роптать на теми, строго хранившее честь и нравы общины. Не было у нее в сердце решения: вправе ли она протягивать руку помощи страждущей, отверженной людьми. И поэтому каждый раз, идя к Маквале, она осеняла себя крестным знамением и шептала молитву:

– Господи, сердце велит мне быть милосердной к ней, и если я совершаю прегрешение, – прости меня!

 

2

Лето миновало. Поблекли зеленые одежды природы. Подул северный ветер, поникли чашечки цветов, трава повяла и смялась, птицы потянулись в теплые края, и не слышно стало щебета ласточек. Радостно улыбавшееся небо стало свинцово-серым, нахмурилось и готовилось разразиться слезами. Притихли откормленные за лето, налившиеся здоровьем стада, и воздух не оглашался больше веселым блеянием овец. Редко-редко налетали друг на друга бараны – для того только, чтобы согреть застывшую кровь. А пастухи старательно кутались в бурки, с неохотой подставляя холоду свои хмурые лица. В ложбине клочьями залег туман, и от этого все кругом стало еще безотрадней. Все загрустило, замкнулись все сердца. Воздух налился сыростью, отяжелел и приглушил веселый рокот горной речки. Ночи стали долгими, зверь напирал на стада, и собаки теряли покой. Иногда ненадолго распогодится, прозрачно засветлеет воздух, а через мгновенье – все заклубится, смешается, поднимутся, словно из-под земли, клочья тумана и поползут к горным вершинам, то протягиваясь вдаль, как копья сатаны, то угрюмо застывая в вышине. Или вдруг пыль налетит, бешено взовьется, закружится. Завывая, сшибаются встречные ветры и, как два удалых витязя, вступают в самозабвенный бой. Над землей носится свист не знающего усталости ветра, и чудится, будто хохот злого духа вторит ему. Скалы раскалываются, с грохотом оползают вниз. Вороны и галки, предвестники непогоды, нагоняли тоску на сердце своим зловещим карканьем. И вся благодатная ласковая природа превратилась вдруг в содом, куда слетелись со всего света силы нечистые и справляли свой шабаш, и кружились в адском весельи.

Стада снялись и двинулись сначала в свои деревни с тем, чтобы перекочевать потом на зиму в более теплые места. Пастухи старались обогнать друг друга: никому не хотелось долго задерживаться в тесном и трудном проходе Бурсачирского ущелья. А зима надвигалась, густой туман ни на мгновенье не покидал оголившихся склонов, непрестанно сеял мелкий дождь, грозя разразиться смежной бурей. Ушли все стада. Одна только Джатия не торопилась, – она снялась последней. Когда отара тронулась в путь, Джатия взвалила на спину мешок с припасами и сказала сыну:

– Вы идите, а я вас догоню еще до Бурсачирского прохода.

– Будет тебе, мать, вместе пойдем! – заботливо сказал сын, – к чему задерживаться, что ты здесь потеряла?

– Твое дело молчать! – оборвала его Джатия. – Сама без тебя знаю, что потеряла, ты лучше за барантой присмотри!

– Одна пойдешь через эти гиблые места, – боюсь за тебя.

– Нечего бояться!

– Давай, и я с тобой останусь, потом вместе уйдем! – не унимался сын.

– Это зачем же тебе оставаться здесь? – подбоченившись, насмешливо спросила мать.

– Кто знает, может, от зверя тебя защищу.

– О!.. – улыбнулась Джатия, схватившись за рукоять своего кинжала, – пусть позор покроет мою седину, если не смогу связать зараз семерых таких, как ты!

Тогда улыбнулся и сын.

– Это ты теперь так говоришь. А посмотрел бы я на тебя, как станешь удирать, если случится какая беда… – пробормотал он, немного робея.

– Кто? Я? – надвинулась на него мать. – А ну, держись, трусишка! – крикнула она, и, подставив сыну подножку, одним толчком опрокинула его на землю.

– Бедняга, а еще хвалился! – шутливо прибавила она, помогая ему подняться.

– Мокро, потому и поскользнулся, – смущенно оправдывался сын. Его поборола женщина, – пусть и родная мать.

– Скажи на милость, где же сухие места для тебя прикажешь искать? – насмешливо оборвала его Джатия, но тут же прибавила ласково: – Ну, хорошо, ступай, а то я опаздываю.

Сын двинулся за стадом, а мать свернула с дороги в сторонку и пошла по усеянному щебнем склону.

Джатия не нашла девушки на обычном месте. Маквала, как видно, оставила свою лачугу.

– Горемычная! Не выдержала холодов, ушла куда-то! – печально проговорила Джатия.

Она уже собиралась повернуть обратно, но вдруг догадка осенила ее, и она сказала громко:

– А, может, и не уходила она никуда, только от меня спряталась. Эти припасы я принесла для нее, пусть они здесь и останутся.

Она сняла со спины кожаную торбу и положила ее в лачуге. Потом долго ходила вокруг, искала, звала Маквалу, но той нигде не было.

День клонился к вечеру, пошел снег. Джатии пора было уходить.

– Боже милостивый, триединый! Святой Георгий и Солнцеликая, осените несчастную Маквалу своей благодатью, не дайте ей погибнуть! – горячо помолилась она.

И двинулась торопливо к Бурсачирской горе.

Как только Джатия ушла, Маквала высунула голову из-за каменистого холма и стала пристально глядеть вслед удалявшейся женщине. Она спряталась нарочно от доброй своей покровительницы, чтобы не поддаться ее уговорам, не уйти с ней и не обременить ее. И теперь стояла она, обреченная на смерть; последняя надежда уходила от нее. Ее посиневшие губы были плотно сжаты, словно сдерживали рвавшийся из груди вопль. Скорбные глаза впились в удалявшегося от нее единственного на свете друга, и с каждым шагом уходившей Джатии она приподнималась из своей засады все выше и выше, точно ее кто-то тянул веревкой за шею. Одной рукой Маквала схватилась за сердце с такой силой, что расцарапала себе ногтями грудь: она как будто хотела умерить удары сердца, не дать ему выскочить из своего гнезда. Глаза, обведенные синевой, глубоко впали, волосы развевались, высоко взметаясь над головой.

Вдруг яростно дунул ветер, нагнал клубы тумана, и непроницаемая пелена сразу и навсегда скрыла Джатию от взоров Маквалы. Девушка схватилась за горло. Словно кто-то сдавил его жестокой рукой, ее волосы вздыбились, шурша, кровь упарила в голову, она потеряла сознание, пошатнулась, упала. Но скоро очнулась. Горячие слезы залили лицо.

– Ушла, исчезла!.. И вместе с нею исчезла надежда моя на жизнь! – тихо сказала она. И отчаяние с новой силой овладело ею, она колотилась головой о камни.

Но горе изнурило ее, она постепенно слабела и наконец затихла. Слишком много бед обрушилось на нее, слишком много слез она пролила, слишком сильный огонь опалил, испепелил ей душу, чувства ее притупились. Она медленно поплелась к своей лачуге, чтобы укрыться хотя бы от ветра, безжалостно рвавшего ее лохмотья, чтобы хоть немного умерить боль своего полуобнаженного тела.

Несколько дней она не выходила из своего укрытия. Но еда кончилась, а морозы становились все крепче. Зима начинала лютовать. Маквала стала испытывать страшные страдания. И неожиданно в ней проснулась жажда жизни, ей захотелось спастись. В Хеви и Мтиулети ей нельзя было идти – там никто не посмел бы принять ее, отрешенную от теми.

Ей оставалось искать спасения только в Картли, где ее могла приютить какая-нибудь добрая семья, а она трудом и старанием окупила бы свой хлеб до конца дней своих.

И она пустилась в путь. Трудно было итти среди наметенных ураганом сугробов. Впереди, весь укутанный туманом, как саваном, грозно преграждал ей путь Бурсачирокий утес; над головой ее каркали вороны, провожая несчастную на неизбежную гибель. Но страх смерти удесятерял ее силы, желание во что бы то ни стало спастись придавало ей мужества и выносливости, и она отчаянно боролась за жизнь.

Маквала устала, она слабела с каждым шагом, но все шла и шла и достигла наконец Бурсачирской теснины. Еще совсем немного, и она одолеет эту последнюю преграду и будет спасена! Но внезапно налетел сокрушительный ветер, завыл, загудел и ударил ей в лицо колючим снегом. У девушки перехватило дыхание, потемнело в глазах. Небо нависло низко-низко. Стало темно. Оглушительный гул прошел по горам. Наметенные вихрем сугробы стремительно понеслись в пропасть. Женщина укрылась за выступом скалы, чтобы обвал не затянул ее, не похоронил под собой. Дальше итти стало невозможно, снег засыпал глаза, ветер валил с ног. Маквалу знобило, лицо у нее горело, силы постепенно покидали ее, в ушах стало шуметь. Отрадное тепло разлилось по телу, сердце растаяло в нежной истоме, глаза закрывались сами собой. В голове мелькнуло: это – гибель. Маквала заставила себя пошевельнуться, с испугом широко открыла глаза, но сладкий дурман охватил ее с неодолимой силой, и ее веки снова медленно сомкнулись. Девушка глубоко дышала, прислонившись к скале, – она спала. А ветер неустанно засыпал ее снегом, как бы укрывая от холода нежное ее тело.

 

3

В народе есть поверье, что разбушевавшаяся природа до тех пор не успокоится, не затихнет, пока не унесет обреченную жертву. И в самом деле морозы смягчились в Бурсачирском ущелье, ветер утих и с рассветом рассеялся туман. Небо очистилось, солнечные лучи осветили и обогрели землю. Удивительное зрелище представилось взору.

Черные пасти расселин заполнились снегом, их сковало льдом; из обвалов и оползней возникли новые холмы, и щербатая поверхность земли стала еще более волнообразной. Над ослепительно белой поверхностью вздымалась голая скала, на которой снег не закрепился. Стояла она, как свидетельница мрачных событий прошлой ночи. Все было недвижимо, молчаливо вокруг, будто склоняло голову, смиряясь перед гордым своенравием величественной природы.

Что-то вдруг дрогнуло на бескрайнем просторе, – появился человек. Он не спеша шел на лыжах. Медленно и сосредоточенно двигался старец с белой бородой, слегка пожелтевшей от времени и ниспадающей мягким шелком на его широкую грудь. Лицо его светилось умом и добротой, хотя долгие годы и наложили на него свою неумолимую печаль. Зато телу его, статному, крепко слаженному, здоровому, мог позавидовать любой юноша. В теплой меховой одежде, подпоясанный веревкой, надвинув на лоб мохнатую шапку, он медленно расчищал себе лопатой дорогу.

Рядом с ним бежала умная его собака красновато-коричневой масти с большой, словно сажей вымазанной мордой.

Старик не торопился, он что-то бормотал про себя, то и дело окидывая внимательным взглядом окрестность.

Пастырь Гудамакарского ущелья Онуфрий давно уже стал тяготиться жизнью среди людей и удалился в Бурсачирскую пещеру. В молитвах проводил он дни, оказывая помощь попавшим в беду путникам.

– Дурная ночь была, – тихо произнес Онуфрий, – дал бы господь, чтобы не было жертв этой ночью!

Вдруг неподалеку спустился ворон. Он мрачно и надрывно каркал. Собака кинулась на ворона и спугнула его; потом подбежала к месту, откуда он взлетел, принялась обнюхивать снег, жалобно заскулила.

– Сюда, Курша, сюда! – крикнул пастырь, но собака не послушалась и все продолжала скулить и обнюхивать снег.

– Ты что там нашла? – и Онуфрий двинулся было дальше.

Но Курша не побежала следом за ним. Тогда Онуфрий остановился и еще раз покликал ее.

Курша кинулась к своему хозяину, стала перед ним прыгать, ластиться к нему. Умные ее глаза о чем-то просили его. Пастырь приласкал собаку, потрепал ее по спине и зашагал дальше. Тогда Курша схватила его за полу одежды, стала изо всех сил тянуть за собой.

– Вон туда пойти? – спросил старик, протягивая руку в ту сторону, где опускался ворон. Собака радостно залаяла, понеслась вперед.

Подбежав первой, она принялась раскидывать лапами снег.

Онуфрий стал помогать лопатой. Свежий, еще не слежавшийся снег легко поддавался лопате. Старик нащупал под ним человека и с благодарностью глянул на своего чуткого друга, на верную свою собаку. Та поняла взгляд хозяина, блеснула глазами, весело замахала хвостом и облизнулась.

– Бедняжка, женщина! – говорил тревожно Онуфрий. – Хорошо, что снегом занесло, не успела замерзнуть!

Маквала крепко спала под снегом. Пастырь расстелил принесенную с собой бурку, уложил на нее женщину, стал растирать ей лицо, руки, ноги шерстяной тряпкой. Она не просыпалась. Тогда из сальника он достал гусиный жир, смазал им закоченевшее тело женщины и укутал ее в свой кожаный тулуп. Потом, отвязав от пояса маленький бурдючок, он нацедил из него водки в роговую ложку, концом ножичка разжал женщине зубы, влил водку ей в рот.

Она пошевельнулась, застонала и на мгновенье открыла глаза.

– Бедная, сильно замерзла! – сказал Онуфрий. – Но больше нельзя задерживаться, солнце на закате. Ночью будет стужа.

Он обхватил веревкой завернутую в бурку женщину, вскинул ее на спину и зашагал к своему жилью. Он легко нес свою ношу и быстро добрался до дома. Здесь пастырь уложил женщину на душистое сено, укрыл потеплее, потом развел в очаге огонь.

Маквала открыла глаза, ей показалось, что она все еще видит сон. Но, попробовав пошевельнуться, она почувствовала такую боль во всем теле, что громко застонала.

– Где я? – она хотела было провести рукой по лбу, но рука не повиновалась.

– У своего духовного отца, дочь моя! Господь направил мои стопы, чтобы спасти тебя! – ласково сказал Онуфрий.

– У духовного отца… – Маквала все еще не понимала, где она и что с ней. – Что было со мной? – тихо спросила она.

– Ничего, дочь моя! Снегом тебя занесло, но господь спас твою жизнь… Приложись к святому кресту, спасшему тебя.

И отец Онуфрий поднес к ее губам крест. Маквала попробовала приподняться, но, едва коснувшись креста, снова откинулась навзничь.

– Не могу! – с тоской прошептала она.

Она вдруг вспомнила, что не достойна святого креста. Пастырь понял: какая-то тайна отягощает несчастную. Он перекрестился.

– Владыка, воззри на убогих и обездоленных, придай им сил, чтобы они стали достойны славить имя твое! – Он снова протянул женщине крест: – Поклонись, дочь моя, поклонись ему: он распял тело свое, пролил кровь свою во отпущение грехов наших!

Женщина приподнялась, просветленная, и коснулась губами креста. Слезы полились из ее глаз.

Пастырь повесил крест на стену, опустился на колени перед распятьем и долго молился за спасение душ всех тех, кто преступил законы бога.

– Дочь моя, ты, верно, есть захотела?

– Нет, отец мой, я не голодна.

– А ты заставь себя. Вот мясо, подлива.

Маквала немного поела.

– Как ты теперь себя чувствуешь? – спросил ее Онуфрий.

– Лучше, отец! Но болит, гудит у меня все тело, точно его иглами колют…

– Хорошо, что болит, значит, скоро поправишься. А теперь расскажи мне, кто ты, откуда?

– Кто я? – горько улыбнулась Маквала. – Просто – несчастная!

– У тебя никого нет близких?

– Были, когда-то были! А теперь нет никого.

– Как ты очутилась в Бурсачирах в такую пору?

Глаза Маквалы подернулись слезами.

– Трудно тебе говорить о себе. Не буду больше расспрашивать. Мой долг облегчить страдания человека. Придет время, и ты сама все мне расскажешь, покаешься в делах своих перед господом, облегчишь душу свою… Теперь немощно твое тело, обессилено, нуждается в поддержке, в уходе!.. Останься здесь… Кров этот дал мне господь, все страждущие и алчущие могут оставаться под ним…

Простое человеческое сочувствие звучало в словах старца, и оно отогрело сердце несчастной женщины.

– Господь да поможет тебе! – воскликнула она, – ты обласкал меня, несчастную… Вселил надежду в мое опустошенное сердце… – продолжала она прерывающимся голосом. – Твои ласковые слова вернули мне жизнь.

Слезы, сладостные, спасительные слезы, полились из ее глаз. Она постепенно затихла и снова покорно погрузилась в сон. Пастырь встал, бесшумно отошел от нее. Он знал, что целительный отдых необходим ее смятенной душе.

 

4

Маквала выросла в небогатой крестьянской семье. Был у нее нареченный. Хотя отец не знал об этом до поры, но ей верилось, что он не пойдет против ее избранника. Будущее представлялось ей безоблачным, полным радости. Однако надежды обманули Маквалу, судьба изменила ей. Ее просватали за другого и тотчас же выдали замуж.

Муж Маквалы Гела Годерзишвили, молодой, стройный, от природы не злой человек, служил есаулом у правителя Хеви в Пасанаури. В те времена должностной человек обладал большой властью в селе, и потому Гела разрешал себе такие поступки, на которые при ином положении никогда бы не осмелился.

Ему нравилась Маквала, но он отказался бы от нее, – она еще до свадьбы откровенно рассказала ему, что сердце ее бьется для другого, – если бы не спесивый юношеский задор, внушенный ему его положением.

– Я на казенной службе, и можно ли равнять меня с каким-нибудь мохевцем… Не уступлю я ее никому, чего бы мне это ни стоило! – кичился он.

Отец девушки, выживший на старости лет из ума, в самом деле считал, что Гела выше всех остальных соседей. К тому же он любил выпивать, и Гела щедро угощал его. Так решили они судьбу пятнадцатилетней Маквалы, и она стала женой Гелы. Старик вскоре умер, и Маквала осталась круглой сиротой, всецело во власти своего мужа. Она покорилась судьбе и, не любя мужа, все же с честью выполняла свой долг, была предана семье, трудолюбива и хозяйственна.

Гела совершенно успокоился, был доволен женой, ему казалось, что он сломил ее волю, полностью ее покорил. Он продолжал заниматься своим делом, подолгу не бывал дома. В доме он держался господином и повелителем, появлялся там лишь ради того, чтобы жена не отвыкла от послушания, и, насладившись ее лаской, вдоволь поиздевавшись над нею, снова уходил в Пасанаури. Раньше, до поступления на службу, Гела был человеком гор, мыслил и чувствовал, как все горцы. Женщина была для него существом уважаемым, жена – подругой, которая трудится и работает рядом с мужем, как равная, ради создания семьи. Но теперь все выглядело для него по-иному. Не раз доводилось ему видеть, как его господа, пьянствуя и безобразничая, издевались над женщиной, считали ее созданной только для их удовольствия и развлечения. Вкусил он и сам сладость порочной жизни. Господа не раз посылали его с недостойными поручениями, охотно рассказывали ему о своих похождениях. Гела, красивый и юный, скоро приковал к себе внимание женщин, и они стали отдавать ему предпочтение. У Гелы не было недостатка в вине, водке и женщинах.

Маквала жила одна. Самым ужасным в ее жизни было то, что Гела приносил в свой дом нравы той, чуждой ей жизни: безобразное пьянство, сквернословие, притеснение соседей; все это разжигало ее ненависть к Геле.

А тот с каждым годом становился все разнузданней. Он истязал жену, не давал ей спокойно работать, требовал беспрекословного выполнения всех своих вздорных желаний.

У Гелы Годерзишвили было большое стадо овец. Его престарелый дядя, единственный работник в доме, умер, хозяйство требовало присмотра, и Геле пришлось, оставив службу, вернуться к своему двору… С того дня, хоть и не очень охотно, стал он пастушествовать и среди пастухов скоро занял видное место. У него были связи с сильными мира сего, они принимали его, так как через него постоянно обделывали свои темные дела; чувствуя сильную поддержку, Гела Годерзишвили пользовался всяческими преимуществами перед своими односельчанами.

Все льнули к бывшему есаулу, старались заручиться его расположением, чтобы дешевле и быстрее улаживать свои дела, однако никто с ним не сходился по-братски; очень дорого обходились его услуги и слишком уж чванился он перед всеми.

Только одна беда, непоправимая, давняя, злила, ожесточала его. Маквала чуждалась его по-прежнему, не подчинялась ему; не мог склонить он к себе ее сердце, а любовь его к ней росла с каждым днем. Ни гневом, ни побоями, ни лаской не мог он сломить жену, которая непрестанно наносила ему обиды. Дошло до того, что однажды Маквала сбежала в родную деревню. И, хотя не было у нее никого близких, она добилась того, что в общине святой троицы был созван сход теми, на котором разбирали ее дело и вынесли решение развести супругов, так как Маквала была выдана замуж насильно. Однако в те времена теми уже не располагал достаточной силой, чтобы принудить своих членов к подчинению. Была введена власть начальников – диамбегов, и закон решительно запрещал развод.

Гела, давно утративший уважение к родным обычаям, разумеется, не подчинился решению теми, покинул сход с угрозами и вскоре силой закона водворил жену обратно в свой дом.

Гела, насильно вернув жену, не добился ее любви, но Маквала снова покорилась своей судьбе, снова впряглась в домашнее ярмо. Гела с тех пор успокоился, поверил, что образумил наконец жену, стал полным ее господином. Маквала беспрекословно повиновалась ему во всем.

А Онисе, любимый когда-то Маквалой, считал, что она его обманула, и после ее замужества не появлялся больше в родном селе. Он жил в горах, пас свою отару. Огонь его сердца погас, подернулся пеплом, и только однажды, когда Маквала ушла от мужа, слабая надежда на мгновенье затрепетала, затеплилась в нем. Но Маквала вернулась к мужу, снова покорилась его воле, и надежда Онисе развеялась навсегда, сердце его замкнулось. Он утешился мыслью, что обуздал свою страсть и жизнь его отныне потечет спокойно; но он твердо решил никогда не жениться, никогда больше не полагаться на верность женского сердца.

 

5

Однажды летним вечером Гела сидел у порога своего дома. Набив трубку табаком, он старался разжечь трут, долго, но тщетно ударяя о кремень кресалом. Он только что закончил отбор из своей отары яловых овец и отправил их в горы, а дойных пока что оставил дома, так как близ ледников еще не подросли корма. Долго мучился он над трутом, но так и не высек огня.

– Хозяйка, принеси-ка мне огня! – приказал он жене. Маквала вынесла горящий уголек на обломке коры, подала его мужу, повернулась и хотела уйти.

– Постой! – остановил ее муж.

Женщина замерла на месте. Гела не спеша разжигал трубку, время от времени поглядывая на жену.

– Послушай, садись-ка сюда, – сказал он наконец, – хочу с тобой поговорить…

– Опоздаю я с ужином для пастухов! – хмуро отозвалась Маквала.

– Садись, говорю тебе! – Гела повысил голос, хотя самодовольная улыбка блуждала на его губах.

– Некогда мне! Говори скорей, и я пойду! – все так же хмуро ответила женщина, не двигаясь с места.

– Ничего, садись, милая! Рано еще, поспеешь! – ласково сказал Гела и, протянув руку, привлек ее к себе.

Женщина покорно опустилась рядом с ним у порога.

– Хороша же ты, богом клянусь! – воскликнул вдруг Гела и жарко поцеловал ее.

Маквала не вымолвила ни слова; покраснев и нахмурившись, она провела рукой по щеке, как бы стирая поцелуй мужа. Гела заметил это ее движение, усмехнулся и с силой привлек ее к себе.

– Будет тебе! – не выдержала женщина и попыталась высвободиться из его объятий.

– Молчи, милая! Почему не хочешь, чтобы я поцеловал тебя? – ласково уговаривал ее муж, но она продолжала отстраняться от него.

Тогда он насильно закинул ей голову и крепко поцеловал ее в сердитые губы.

– Тьфу! – сплюнула Маквала. – Что это нынче с тобой?

– А почему ты стираешь мой поцелуй? – самодовольно поддразнивая ее, ответил Гела.

– Потому, что ненавижу тебя! – не стерпев, крикнула Маквала.

Гела нахмурился.

– Богом клянусь, ты полюбишь меня! – тихо, но убежденно сказал он.

Эта самоуверенность повелителя еще больше возмутила Маквалу, она взглянула на него с нескрываемой ненавистью.

– Не гляди так, а то еще раз поцелую! – криво усмехнулся горец, злобно глядя на нее.

Маквала тяжело вздохнула, не зная, как ей избавиться от докучных ласк.

– Не сердись, перестань, не то опять поцелую! – не унимался муж.

– Я не сержусь! – Маквала готова была расплакаться. – Отпусти меня, я опоздаю с тестом. Скажи, что хотел сказать?

– Поцеловать хотел тебя! – расхохотался бывший есаул. – Что, не нравится? – и он снова обнял ее.

– Пусти, пусти! – отбивалась Маквала.

– Нет, радость моя, никуда не уйдешь!

– Чего тебе от меня надо?

– Не нравится? Разве я плохо целуюсь? – теша себя собственным злым упрямством, изводил ее Гела.

– Поцелуй меня сама!

– Нет!

– Дай, еще разок поцелую и тогда скажу, зачем тебя звал.

– Не хочу, нет! – женщина закрыла лицо руками.

– Не хочешь, тогда вот тебе! – и он снова крепко обхватил ее, прижал к груди и… вдруг отпустил. Оба вскочили.

Кто-то тихо открыл калитку, спугнув супружеские ласки. Гость застыл на месте и низко опустил голову. Все трое смутились.

– Добрый вечер, Гела! – наконец выдавил из себя гость.

– Онисе, ты?! Иди же сюда! – шагнул к нему навстречу хозяин.

Маквала зарделась от стыда и досады, вскочила и убежала в дом.

Введя гостя, хозяин пригласил его сесть. Оба молчали. Лицо у Онисе пылало, он сидел, низко опустив голову. Гела все еще мысленно обнимал свою красавицу-жену и твердил про себя с самоуверенностью упрямца: «Врет она, любит меня!»

Онисе Арабули, сосед Гелы, много моложе, осанистей и красивей его, был желанным гостем в каждом доме села. Но после женитьбы Гелы Онисе ни разу не ступал на его порог. Он не был так зажиточен, как Гела, но превосходил его старательностью, часто сам водил отары, а в этом для крестьянина – залог благосостояния и успеха.

Трудясь больше Гелы, Онисе и доходов имел больше, и больше добра видели от него соседи и весь теми. Этот красивый и статный юноша был первым женихом Маквалы, и образ ее так властно запечатлелся в сердце Онисе, что ни адский огонь, ни всемирный потоп не могли бы изгнать его оттуда.

Гость и хозяин молчали из уважения друг к другу: никто не хотел первым начать беседу.

– Оставайся ужинать с нами, – сказал наконец хозяин.

– Будь долголетен, Гела, рад бы и сам побыть с тобой, да работаю я один, баранту не могу бросить, погибнет она.

– Не погибнет! Что с барантой сделается, – разве нет с ней пастухов? Оставайся! – стал упрашивать хозяин.

– Есть у меня к тебе одно дело, ради него с гор спустился.

– Вот и расскажи! – подсел ближе Гела.

– Ты, говорят, идешь снимать луга. Вот товарищи и послали меня к тебе, – хотим взять пастбища сообща с тобой.

– Очень хорошо! – обрадовался Гела. Соседство с таким смелым и опытным пастухом, как Онисе, для всякого было находкой. – Почему бы нет? Такое товарищество – милость божья!..

– Дружба с тобой, Гела, – истинная божья милость, а ты других хвалишь!.. Ты знаешь чужой язык, законы чужие, с тобой никакая беда не страшна.

– Я завтра в горы собираюсь, хорошо бы тебе самому пойти со мной. Могу тебя подождать.

– Зачем я тебе нужен? Кто лучше тебя сумеет выбрать место, сговориться о найме?

– Нет, Онисе, свой глаз – никогда не лишний!..

– Лишний человек – лишние расходы. Денег я тебе дам, место ты сам снимешь, а уж мы всегда с тобой поладим.

– Как хочешь, друг, воля твоя! – согласился хозяин.

– Вот так, Гелаиси! Место ты займешь, а там – захочешь, пойду к тебе в товарищи на смену, захочешь – овец перемешаем.

– Перемешаем, Онисе, перемешаем, так лучше будет, лучше, и сдружимся тесней! – ответил Гела. – А теперь уж ты без ужина не уйдешь! – весело добавил он.

– Не надо, Гела, боюсь, отару без хозяина зверь задерет, – упрямился Онисе.

– Что ты? Пастухи у тебя такие, что птицу в небе, муравья под землей не пропустят. Не идешь, так хоть благослови меня на дорогу… Хозяйка! – крикнул он, – любимого гостя любовно встретить надо, подавай все, что бог послал!

Онисе вручил хозяину деньги на аренду пастбища и на дорожные расходы. Они сели ужинать. Выпили по одному рогу. Гость загрустил. На него нахлынули воспоминания о тех счастливых днях, когда он верил в любовь Маквалы, и сладкая надежда ласкала его. Теперь он одинок, никогда не будет у него любимой подруги, никогда никто не приголубит его, никто не скажет ему нежных слов, – железным обручем сковано его сердце. Онисе стал угрюм. Лицо его помрачнело.

Хозяин, заметив это, принялся еще усерднее потчевать гостя домашней водкой, еще чаще провозглашать заздравные тосты. Но печаль не покидала Онисе. Вдруг Гела поднялся.

– Ты посиди немного, я скоро вернусь, – сказал он гостю.

– Куда ты, зачем?

– Подожди меня здесь, мы сейчас устроим такой пир, что мертвые встанут из могил поглядеть, как мы веселимся.

– Не надо, Гела, поздний час, да и жена твоя спать хочет! – оглянулся Онисе на Маквалу, пригорюнившуюся у огня.

– Маквала! – окликнул ее муж, – отчего ты невесела, когда у нас гость?

– Нет, нет! Клянусь божьей благодатью!.. Гость от бога, и я возношу хвалу господу, пославшему нам его.

– Ну, если так, – воскликнул Гела, – пусть святой Гиваргий ниспошлет на нас свою благодать, – завтрашнее солнце мы встретим пиром… Подожди немного! – и хозяин выбежал за дверь.

Легко ему было говорить, – завтрашнее солнце встретим пиром. Но тем, чьи сердца облачены в одежды скорби, кто оплакивает утраченную навсегда надежду, тем тягостно встречать весельем первые утренние лучи!

Много дней утекло с тех пор, как Онисе и Маквала расстались друг с другом, и оба они в эти дни разлуки копили печаль в своих сердцах. Они научились скрывать свои чувства, и теперь, когда они остались вдвоем лицом к лицу, стало им еще тягостней. У обоих было о чем рассказать друг другу, оба они, как все влюбленные, таили в душе обиду друг на друга, и им хотелось излить ее во взаимных упреках. Слова подступали к горлу, но непомерное волнение сковывала губы, и невозможно было нарушить молчание.

Маквале казалось, что сердце Онисе давно отдано другой, – ведь отошел же он от нее и даже в беде не протянул ей руку. Так же думал и Онисе: если Маквалу склонили выйти замуж за другого, значит, она и любит того, другого, больше, чем его.

Так сидели они долго, опустив головы, как два врага; и только отрывистое, учащенное дыхание выдавало их непостижимую душевную бурю.

Вдруг невольный крик отчаяния вырвался у Онисе:

– Маквала! Давно я не видел тебя, не слыхал о тебе ничего… Скажи, как ты живешь?

– Что мне? – с горькой улыбкой отозвалась Маквала, пожав плечами. – У меня муж, хозяйство.

– Значит, счастлива? – голос Онисе задрожал. Он поднял на нее глаза, заглянул ей в лицо и, сразу весь поникнув, тихо сказал: – Дай тебе бог!.. А для меня все исчезло, все умерло, жизнь стала мне ненавистна!.. Ну, что ж, будь хоть ты счастлива!

Женщина взглянула на него, и что-то невыразимо томительное закипело у нее в груди, поднялось к горлу, перехватило дыхание. Дрожащей рукой схватилась она за ворот платья, с силой оттянула его, сорвала застежку. Ей казалось, что ворот давит ей горло, не дает дышать.

Они молчали. Онисе взял рог, наполнил его аракой и выпил весь залпом, чтобы оглушить себя. Женщина взглянула на него с тоской.

– Почему смотришь на меня? – спросил Онисе, устремив на нее помутившийся взгляд.

– Не надо пить так много! Убьешь себя, – с горечью сказала Маквала.

– Ну и что ж? Пускай убью! – он провел по лбу рукой. – Разве жалеешь меня?

– О, ведь я – человек!

– Да, конечно, ты – человек! Оба снова замолчали, поникли.

– Маквала! – не выдержал Онисе, – скажи мне что-нибудь!

– Что мне сказать тебе? – печально отозвалась Маквала.

– Ты раньше много со мной говорила! Много мне сулила!

– То было раньше, все изменилось теперь.

– Зачем же ты меня поманила? Зачем околдовала? Чтоб потом сбросить меня прочь со своей дороги!.. Не любила, смеялась надо мной, – верно?… Что ты ответишь богу?

– Онисе!.. – начала женщина, но он прервал ее.

– Ты позабыла меня, но я тебя люблю по-прежнему, люблю, как святыню свою!..

Горе переполнило Маквалу. Она думала, что Онисе давно уже вырвал из своего сердца память о ней, позабыл ее… Оказывается, она заблуждалась, он все еще любит ее, еще есть у нее надежда вернуться к жизни!

– Молчи! – крикнула женщина. – Молчи, ради господа бога, не то руки наложу на себя!

– Зачем же?… Кого любила, за того и вышла замуж… Кого ненавидела, от того избавилась… Зачем тебе кончать с собой?…

– Молчи, говорю тебе! – гневно сказала она.

Дрожь охватила Онисе, он чувствовал, что больше не в силах сдерживать свою страсть, как за спасение, схватился он за водку. Но не успел он поднести к губам рог, как Маквала вскочила и бросилась к нему.

– Довольно, хватит! – крикнула она возмущенно.

– Почему ты сердишься? Я хочу за твое здоровье выпить!

Не успел он произнести эти слова, как нежные женские руки обвились вокруг его шеи. У него потемнело в глазах.

– Не пей, не надо, родной ты мой… Не топи себя в вине… Не хочу я этого, милый, слышишь меня, не хочу! – шептала ему Маквала и вся трепетала, горела, обвиваясь вокруг него.

Мир исчез, уплыл куда-то, Онисе позабыл о своем долге гостя, позабыл о самом себе и страсть, одна только страсть нераздельно завладела им. Он чувствовал, что Маквала любит его, любит всеотдающей, бескорыстной любовью; он чувствовал ее жаркую ласку, слышал биенье ее сердца и на мгновенье утратил власть над собой. Кровь заклокотала в жилах, он раскрыл объятья, прижал к груди единственное свое сокровище и пил, ненасытно пил сладость жизни.

Сумеет ли Маквала потушить любовь в своей крови? Какая сила возьмет верх в ее сердце – женский долг или самозабвенная страсть?

Вдруг со двора послышалась песня. Они вздрогнули, прислушались.

«Вспомнит молодец в дороге, Что забыт женой. Запечалится и сгинет В пропасти ночной…»

Влюбленные разошлись. Маквала, вся пылая, кинулась в чулан. Онисе, взволнованный, потрясенный, растянулся на длинной скамейке.

Дверь распахнулась, вошел Гела и с ним несколько юношей-певцов.

Началось пиршество с плясками, с песнями. Хозяин сдержал свое слово: утреннюю зарю пирующие встретили веселой песней «Гогона».

Солнце стояло уже высоко, когда гости Гелы, выпив последний прощальный тост, шумно поднялись из-за стола и распрощались с хозяином.

Проводив гостей, Гела торопливо принялся за сборы в дорогу. На этот раз Маквала помогала мужу с непривычной готовностью и торопливостью, как бы искупая перед ним свою вину.

Хозяин дома оделся по-дорожному, опоясался оружием и оседлал коня.

– Жена! – сказал он на прощанье, – ты что-то очень усердно помогала мне в сборах, не знаю, чему приписать: рада ли, что уезжаю, или взялась за ум?

Она не ответила, слегка покраснела, опустила голову. Он посмотрел на нее долгим взглядом.

– Сердце мое противится, не советует мне уезжать, но я не останусь… Надеюсь, побережешь мой дом, врагу на посмешище не предашь! – он взял плеть. – Ну, прощай… Давай поцелуемся, и знай, если осрамишь меня перед людьми, ничто тебя не спасет!

Женщина не двинулась с места, не подняла головы, только нижняя губа ее чуть-чуть дрогнула.

– Ты что, не слышишь? – резко возвысил голос Гела и стегнул ее плеткой. – Оглохла ты, адамово ребро?

Женщина вся сжалась от боли, но не вскрикнула, ни звука не издала, только сумрачно сдвинулись брови, глаза сверкнули гневом.

– Ты не хмурь брови! – мрачно проговорил Гела и снова стегнул ее плетью.

– Баба и лошадь – одно, для обеих плеть создана!

– Довольно, хватит! – тихо сказала Маквала. – Ей-богу, плетью не заставишь полюбить себя!

– Ого! – усмехнулся Гела. – Может, хоть от упрямства отважу!

– Нет, не стоит, не старайся, а то пожалеешь! Тому порукой святыня Зеда-Ниши!

– Пожалею, говоришь? Смеешь мне угрожать? – крикнул Гела с пьяным упрямством и снова занес плеть.

– Если так, пусть грех будет на тебе! – воскликнула женщина и выбежала за дверь.

Гела растерялся, не ожидал, что жена решится от него убежать.

– Маквала, Маквала! – закричал он, опомнившись. – Вернись, а то, ей-богу, кровью зальешься вся!

Но никто не отозвался на его угрозу. Маквала спряталась у соседей.

Гела выскочил во двор, искал ее всюду, – тщетно!

– В преисподнюю не провалится! – утешал он себя. – Когда-нибудь да вернется домой.

Пришли спутники Гелы, и он пустился в дорогу, так и не найдя Маквалы.

 

6

Прошлой ночью приход мужа с гостями пробудил Маквалу от сладкого любовного сна. Когда в доме шел пир и бушевало веселье, она не вышла к гостям, пренебрегла священным долгом хозяйки, чтобы остаться со своими мыслями, дать себе отчет в происшедшем. Когда она очнулась от нежного дурмана, действительность предстала перед нею во всей своей беспощадности. С горечью перебирала она в памяти часы и дни своего унижения, насильственное замужество, постылые ласки под страхом побоев и позора. Один-единственный раз улыбнулась ей надежда, когда теми разрешил ей развестись с мужем, но закон снова предал ее во власть сильнейшего. Эти воспоминания обожгли ей душу. И вот теперь встреча с Онисе, с единственным в жизни. Он, оказывается, любит ее по-прежнему! Но что же из того? Надежда так часто изменяла Маквале, изменила даже в те дни, когда сам теми встал на ее защиту. Разве могла она теперь положиться на любовь Онисе, хотя бы она и чувствовала в нем львиную силу?

Эта мысль клещами сдавила сердце Маквалы. Она поняла, что ничего, кроме несчастья, не может принести ей эта встреча, эта минутная радость. Будь она проклята! Дорого бы заплатила Маквала, чтобы вытравить из своей памяти вчерашний вечер!

И Маквала решила бороться с вновь вспыхнувшим чувством, вырвать образ Онисе из своего сердца.

После прощания с мужем, после грубых ударов плетью благоразумие чуть было не изменило ей, и она хотела бежать к Онисе. Но, вернувшись в свой пустой дом, она снова укрепилась в прежнем решении.

– Нет, если уж так несчастлив мой путь, – не хочу принести несчастье любимому! Нет, клянусь богом!.. Люблю его больше себя… Еще найдет он свою судьбу…

Между тем истерзанное тоской и одиночеством сердце Онисе, на мгновенье согретое счастьем, снова утратило покой. Одно желание всегда быть с любимой, обрести с ней блаженство, владело им с такой силой, что вся остальная жизнь с ее повседневными заботами об урожае, о сенокосе шла как бы мимо него. Иногда он вздрагивал от жалящей мысли, что вступать в борьбу с таким противником, как Гела, не так-то легко. Но мимолетная тревога исчезала так же быстро, как рождалась, и ее сменяла надежда на счастье, и одной этой надежды было достаточно, чтобы Онисе забыл обо всех сомнениях, почувствовал в себе необъятные силы. В такие минуты он готов был бросить вызов целому миру. Он знал, что обладает сердцем Маквалы, и ликующая сила росла в нем. Он становился обладателем всей вселенной. Найдется ли дерзкий, который посмеет посягнуть на его любовь!

И от этих мыслей все в жизни влюбленного окрашивалось тысячью чудесных красок. Все предметы, все проявления природы наполнялись тайным значением, все перед ним расстилалось, зовя, завлекая, лаская. И воспламененное сердце его взывало о близости с любимой. Но проходили дни, и он не мог встретить ее, не мог излить своих ласк. Улыбающаяся душа тщетно звала душу друга, властно требовала: «Хочу быть с нею, хочу слиться с ней воедино!»

И этот непрестанный зов превратился скоро в неукротимую страсть, сметающую все преграды.

– Как ее увидеть, когда, где? – в сотый раз повторял про себя Онисе. Но Маквала заперлась в своем доме, даже за водой не ходила.

Онисе не допускал мысли, что она избегает его, и долгая разлука только сильней раздувала огонь любви в его сердце.

На первых порах Онисе еще понимал, что нельзя итти прямо в дом к Маквале, – это может набросить тень на ее честь. Но страсть опрокинула все доводы рассудка: «Увидеть ее! Ласкать, прижимать к груди, говорить ей слова любви, где, когда – не все ли равно! Ведь она моя, не все ли равно, где увижусь с ней!» – твердил он, как одержимый.

Онисе схватил ружье и выскочил во двор.

Луна только что поднялась из-за гребня горы и еще наполовину пряталась в облаках. Светила, ее верные спутники, почувствовали восшествие любимой и нежно зарозовели, греясь в ее лучах. Тихий ветерок осторожно шелестел средь горных цветов, подхватывая их аромат и наполняя им воздух. Река здесь замедляла свой ход, сменяла бурный гром на ласковый рокот. Волны, украдкой накатываясь на берег, мягко отталкивались от скал, и с мелких камней, прощаясь с ними, с игривым журчанием стекали капельки влаги.

Мохевец глубоко вздохнул. Чистый, благоуханный воздух влился в его грудь, и сердце забилось еще сладостней. Он снял шапку, подставил лоб прохладному ветру. Вся кровь его клокотала. Ускорив шаги, он пошел к дому Гелы.

Было поздно. После трудового дня успокоилась, заснула деревня. Онисе шел на цыпочках, осторожно ступая. Шел, прерывисто и часто дыша, с колотящимся сердцем. Он приближался к дому на окраине села, к тому месту, вокруг которого столько дней кружились его мысли и чувства, к месту, которое представлялось ему недоступной святыней. Глаза его горели, щеки пылали. Перед навесом он остановился, чтобы перевести дух. Собравшись с силами, подкрался к оконцу, заглянул в него. В комнате было темно. Только в очаге под золой, сверкая, тлел уголек. Долго всматривался Онисе, но ничего не мог разглядеть. Наконец он поднял камешек и кинул eгo прямо в очаг. Из-под золы рассыпались искры и скупо осветили небольшое пространство вокруг. У самого очагa стояла одинокая постель, на которой кто-то крепко спал. Онисе отошел от оконца, нащупал дверь и стал осторожно возиться с засовом. Как видно, треугольный камень был вдвинут прочно, – засов не поддавался. Вдруг что-то громко звякнуло, камень попал прямо во втулку для засова и еще больше укрепил его.

Шум разбудил Маквалу, она испуганно прислушалась. Но все было тихо. «Кошка проклятая возится…» – решила она и снова заснула.

Наконец Онисе добился своего. Он просунул руку между рамой и дверью и вытащил засов. Маквала проснулась.

– Кто там? – спросила она и быстро накинула платье.

– Тсс! Тише! Не шуми! – ответил голос из темноты. Женщина задрожала, – она узнала голос Онисе, – но не растерялась.

– Хорош, видно, что пришел в такую пору. Не забывайся, смотри, не то не сдобровать тебе! – громко сказала она.

– Молчи, Маквала… – чуть слышно прошептал Онисе. Он запер за собой дверь на засов.

– Боже мой! Не знаешь ты жалости! – голос его задрожал. Он отошел от двери.

Столько было страдания и мольбы в этих словах, такая жалоба слышалась в них, что сердце женщины смягчилось и она ничего не ответила.

Онисе достал из поясной сумки длинную тонкую восковую свечу, свернутую колечком, нащупал головку с фитильком, вытянул, выгнул немного, поднес ее к тлеющим углям и зажег. Потом укрепил ее на вставленном в стену плоском камне и, скрестив руки на груди, устремил на Маквалу долгий, неподвижный взгляд.

Женщина подняла глаза, хотела что-то сказать, но промолчала, низко опустила голову и стала перебирать концы своих кос. Онисе стоял бледный и весь дрожал, будто ждал приговора.

– Зачем ты пришел, что случилось с тобой? – спросила наконец Маквала.

– Зачем я пришел, ты сама знаешь, а о том, что случилось со мной, могу тебе рассказать. – Онисе вздохнул. – Случилось то, что измучила ты меня, а помочь мне не хочешь!..

– Но чем могу я тебе помочь, чего тебе надо от меня?

– Истаял, иссох я, женщина! А ты все молчишь!.. Скажи мне, что ты надумала сделать со мной? Скажи, умоляю тебя!

– Милый ты мой! – порывисто воскликнула женщина, протянув руки к Онисе, но сразу же опомнилась, совладала с собой и поникла.

– Говори же, говори! – взмолился Онисе и шагнул к ней.

Женщина остановила его движением руки.

– Стой! Что ты делаешь? Зачем ты пришел ночью!.. Почему покрыл позором мое имя?…

– Потому что я люблю тебя! – крикнул Онисе с таким жаром, что камень расплавился бы, услышав его.

– Что же мне делать, Онисе?… Ты любишь меня, но…

– Что «но»? – Онисе побледнел, холодный пот выступил у него на лице.

– Но… Я не люблю тебя!

– Что ты сказала? – медленно и тихо переспросил Онисе, и голос его оборвался.

Как удар грома, поразили горца слова Маквалы, пронзили его с головы до ног.

– Что ты сказала? – повторил он. – Ты не любишь меня? Зачем же ты целовала меня, зачем обнимала?… Для чего околдовывала, обещала счастье?…

– Жалела тебя…

– Жалела? – горько усмехнулся Онисе. – Уж не тогда ли ты жалела меня, когда сердце мое было оглушено до беспамятства, таяло, сгорало… Жалела и из жалости снова опалила огнем. Это и есть твоя жалость! Ах, Маквала! Вижу теперь, злая, коварная ты и не пощадишь…

– Зачем клянешь меня?… Богом и людьми отдана я другому и должна покориться…

– Лжешь!.. Не богом и не людьми ты отдана другому, а грубой силой, а ты ей подчинилась… Лучше бы тебе умереть. Сердце у тебя каменное!

Женщина чувствовала, что силы покидают ее. Душою и телом тянулась она к этому человеку, но знала, – близость с ним навлечет тысячи бед на ее голову, погубит их обоих. Она старалась быть твердой.

– Хорошо, Онисе мой!.. Называй меня, как хочешь, только уйди, оставь меня!

– Уйду, Маквала, уйду! Чего ты боишься? Счастье твое, что ты женщина, и я бессилен перед тобой. Но знай: если ты меня прогнала, одной из двух жизней конец! Жизни Гелы или моей. Пусть сбудется с нами, что суждено, лишь бы ты жила спокойно…

И Онисе, отвернувшись от нее, медленно пошел к двери.

Маквала застыла, как громом пораженная.

Она хотела отвести от него опасность, ради этого готова была пожертвовать собой, своей любовью, и вдруг увидела, что свершилось обратное: желая спасти любимого, она погубила его.

– Онисе! – кинулась она к нему. Онисе уже взялся за дверной засов.

Столько страсти и отчаянья было в ее зове, что Онисе вздрогнул и медленно обернулся. Оба молчали.

– Что тебе надо? – тихо спросил он. – Ты мне сказала, что не любишь меня, – всадила мне в сердце горячую пулю… Думаешь, что одной мало для меня…

И он резко повернулся к ней всей грудью.

– На, убей меня, не медли, не мучай!.. Убей меня, и конец всему! – взмолился он.

Маквала низко опустила голову.

– Нет, – прошептала она. – Я не хочу тебе зла… Нет, богом клянусь!.. Но уходи, уходи! – Она махнула рукой.

Онисе подошел к ней.

– Любимая! Зачем ты пытаешь меня?… Так кошка с мышью играет: поймает ее, задушит, наиграется вдоволь и выбросит вон. А ты? Ни убить, ни отпустить меня не хочешь… Хоть бы ты бога побоялась… Будь ты мужчиной – сумел бы тебе отомстить!

– Онисе мой! Видит бог, как я жалею тебя за твои страдания…

Лицо Онисе посветлело.

– Ты жалеешь меня? – воскликнул он.

– Жалею, Онисе, так жалею, что жизнь свою готова отдать за тебя…

– Зачем же ты ранишь меня прямо в сердце, зачем опаляешь меня огнем?

– Будь я теперь девушкой, пусть бы небо обрушилось на меня, если б я не тебя назвала своим мужем, если б помыслила о другом! Но что же мне делать? Я не могу снова восстать против теми, снова стать посмешищем для всех!.. Ступай, Онисе, живи спокойно… Молод ты еще, – тебе что, счастливый! Разве какая девушка откажет тебе? В горах столько цветов, сорви любой из них! Будь спокоен, и я буду спокойна и счастлива счастьем твоим!

– И ради этого ты вернула меня? – усмехнулся горец. – Может, боишься, что мужа твоего убью?

– Я за тебя боюсь, милый!

– Тогда уйдем, бежим! – горячо воскликнул Онисе.

– Нет, Онисе, не надо говорить об этом. Стыдно мне…

– Змея, змея ты ядовитая! – отшатнулся Онисе. – Голову бы тебе размозжить!..

И Онисе стиснул рукоять кинжала, кровь прилила к лицу, глаза метали искры. Но это длилось одно мгновенье. Он схватился за горло, впился в него рукой.

– Нет, не тебя, не тебя… – прохрипел он. – Ты не виновата! Судьба отдала тебя другому, и пусть меня убьет его же рука! Прощай, Маквала! Будь счастлива!

И он, шатаясь, вышел за дверь.

Маквала упала, как подкошенная. Когда она пришла в себя, в комнате было пусто. Ночной мрак окутывал и душил слабое пламя свечи.

 

7

Шли дни. Маквала жила, как в тягостном забытьи. Она сама не могла понять, чего она ждет, на что ей решиться, чего желать. Как-то утром она с особенной силой почувствовала свое горе. Трудно стало дышать, сердце колотилось учащенно, мысль замерла, и всю ее охватило какое-то странное ощущение; тело отказывалось ей служить, ноги ее ослабели, глаза потухли, взгляд безжизненно приковался к одной точке. Обессиленная, источенная внутренним недугом, стояла она неподвижно, как изваянная из камня.

Вдруг шум в ушах, полнозвучный, как шум реки, потряс и оглушил ее. В глазах потемнело. Горечь воспоминания залила сердце сладкой тоской. Она глубоко вздохнула, словно пробудясь от долгого сна, чувство жизни возвращалось к ней.

– Погибла я?! – воскликнула она. – Нет, пусть я умру, но Онисе должен жить! – И, одержимая одной мыслью, она кинулась вон из дома, туда, где надеялась найти Онисе.

Она бежала, не чувствуя усталости. Лицо ее пылало, платок соскользнул с головы, волосы развевались по ветру.

– Разве может умереть Онисе? Я не могу жить без него! – время от времени восклицала она.

Сила долго сдерживаемой страсти овладела ее душой, тщетны были все ее старания не поддаваться этой страсти. И теперь, когда она почувствовала, что может навеки потерять Онисе, ее окаменевшее сердце затрепетало, она потеряла голову и всецело отдалась своему всепоглощающему чувству. Теперь она могла крикнуть всему свету: «Я ищу Онисе, я хочу быть с ним, я не стыжусь этого, потому что люблю его, люблю больше чести своей!»

Она готова была отдать свою жизнь, лишь бы только раз, еще один раз взглянуть ему в лицо, сказать ему: «Ты – моя жизнь» и потом умереть. Она не замечала ничего вокруг и все бежала, бежала.

Какой-то пастух увидел бегущую женщину.

«Несчастная! Верно, помешалась!» – подумал он. – «Надо ее поймать, а то бросится со скалы, погибнет!»

И он спрятался за камень. Женщина приближалась.

– О!.. Кажется, Маквала! – воскликнул он. – Ей-богу, так и есть! Что с ней?

Он вышел ей навстречу из своего укрытия.

– Маквала, Маквала! Что с тобой, бедняжка? – окликнул он ее.

Она ничего не слышала, не замечала.

Пастух подбежал к ней, ухватился за развевающийся подол ее платья.

– Да что с тобой, женщина? – крикнул он.

Маквала вскрикнула от неожиданности. Потом бросилась. пастуху на шею.

– Бежиа, Бежиа! Скажи мне, бога ради, где он?

– Кто? – удивленно спросил Бежиа.

– Да он, он! Он ведь сюда ушел, в эту сторону. Ты должен был его видеть… Скажи мне, умоляю тебя… – задыхаясь, расспрашивала женщина удивленного пастуха.

– Да скажи ты толком, кого ищешь! Не понимаю я! – рассердился пастух.

– Онисе ищу я, Онисе!.. Он сюда пошел…

– А!.. Вашего сотоварища?

– Да, да, Бежиа! Скажи, куда он пошел?

– Ну, видел я его! – степенно ответил Бежиа, удивляясь, что женщина так настойчиво ищет чужого мужчину. – Он шел в горы, к стадам. Да такой веселый, словно со свадьбы возвращался.

Женщина вдруг замерла, очнулась, точно ее облили холодной водой.

– Веселый, ты говоришь? – спросила она упавшим голосом.

– Ну да, веселый! А отчего ему не быть веселым, он ведь жениться собрался.

– Жениться?

– Да, жениться хочет!

Маквала молчала. Лицо ее то вспыхивало, то погасало. Вдруг гнев сверкнул в ее глазах.

– Лжешь ты, лжешь! Богом клянусь, лжешь! Пастух не ожидал такого нападения и смешался.

– Зачем сердишься? Я правду говорю, да поможет мне благодать Пиримзе.

– Кто тебе говорил об этом? Кто? – не унималась Маквала.

– Сам сказал… Такая, говорит, красивая, что звезды с неба срывает!

У женщины пересохло в горле, мертвенная бледность разлилась по лицу.

– Сам тебе сказал? – глухо повторила она и натянула платок на распустившиеся волосы.

– Да, сам… А что?

– Нет, так, ничего! – Маквала поправила платок и отвернулась от пастуха, чтобы скрыть две жемчужины, скатившиеся из ее глаз.

– Дай ему бог! – добавила она. – Ему давно жениться пора, человек зажиточный, может семью прокормить!.. – и она, повернувшись, пошла домой.

– Маквала! – остановил ее Бежиа.

– Ну, что тебе? – раздраженно спросила она. Дорого бы дала она за то, чтобы остаться одной, избавиться от назойливых вопросов Бежиа.

– Скажи мне, бога ради, что стряслось давеча с тобой?

– А что? – хмуро спросила Маквала.

– Я так, просто спросил.

– Какое тебе дело до меня! – прикрикнула она на пастуха. – Почему ты ушел от стада?

– Припасы у нас кончились, есть нечего.

– А почему вовремя не прислали, кто виноват?

– Откуда мне знать? Старший говорил, что сами доставят нам припасы, а мы не могли оторваться от дойки овец.

– Как я могла доставить, если я в доме одна, да и лошадь в горы угнали. Даже зерно не смолото, – озабоченно вздохнула Маквала. – Возвращайся теперь в горы и коня приведи. А я тем временем схожу на мельницу и завтра хлебов напеку.

– Ладно, – сказал пастух и зашагал по дороге.

– Постой, – окликнула его Маквала, – пойдем ко мне, я тебя накормлю.

– Нет, не хочу я есть.

– Почему отказываешься? – участливо спросила Маквала и, чтобы загладить свою давешнюю строгость, стала настойчиво и ласково приглашать пастуха. – Ты не обернешься до рассвета, проголодаешься! А кстати поможешь мне зерно на мельницу отнести.

Пастух согласился. Они дошли до дома. Трудно было Маквале приниматься сейчас за обычную работу, но для горских женщин ничего нет важней их обязанностей по дому, и она с опечаленным сердцем стала торопливо готовить зерно для помола.

Нелегко давалось ей каждое движение совком, но она мужественно продолжала свое дело, и скоро мешок был наполнен зерном. Зерно отнесли на мельницу, и Маквала осталась там дожидаться помола.

А пастух, попрощавшись с ней, пошел в горы, где паслись табуны. Надвинулась ночь, кутая землю в черный покров. Снизу, из ущелья, медленно крался туман, радуясь тому, что погасло солнце, и как бы пробираясь украдкой к своей возлюбленной, а богатыри-утесы, гордо закинув головы, ждали счастья в таинственной тишине.

Трудно приходилось Онисе. Он решил расстаться с Маквалой навсегда, вырвать из сердца ее образ, а если не сможет, – умереть самому. С этим решением вышел он из села, и ему сперва как будто даже стало легко. Он удивлялся, как быстро овладел он собой, как скоро стал забывать чарующий взгляд Маквалы.

Как-то сидел он среди пастухов за ужином. Все кругом шутили, смеялись, только один Онисе был, как всегда, сосредоточен и молчалив.

Вдруг в сумерках раздались звуки пандури. Кто-то приближался к ним, перебирая струны и грустно напевая. Неизвестный пел о том, как однажды охотник пошел охотиться на туров. Он поскользнулся и упал со скалы, но зацепился за уступ оборами чувяков и повис над пропастью. Он попросил своего верного друга, собаку, рассказать о его беде одной только женщине, возлюбленной его. Собака не доверяла возлюбленной; не ей одной принесла она скорбную весть, но также и матери юноши.

Возлюбленная сказала: «Чтоб его глаза провалились, не подымался бы в горы, если не умеет ходить». А мать взвалила на спину тюфяк, оповестила деревню о том, в какую беду попал ее сын, и поспешила к нему. Из села пошли люди на помощь, была среди них и возлюбленная охотника. Рядом с ней, ломаясь и кривляясь, выступал богато разряженный юноша, девушка часто поглядывала на него, играя глазами. Вот подошли они к месту беды, и нечто страшное предстало их глазам. Мать разостлала тюфяк под скалой, чтоб облегчить падение сыну, спасти его. Подбежала девушка, сняла с головы шелковый платок и закричала: «Эй ты, трус, чего испугался? Ты только двинься, шевельнись сильнее, оборвутся оборы и полетишь ты вниз. А я раскину свой платок и поддержу тебя, чтобы ты не разбился». Поверил охотник словам возлюбленной, сорвался с высоты и разбился насмерть. Мать, прощаясь с сыном, испустила дух. А возлюбленная охотника, медленно удаляясь, шла по гребню холма под руку с пестро разряженным юношей.

Игравший на пандури окончил песню, подошел к пастухам, поздоровался с ними. Его заслушались и потому не сразу ответили на приветствие.

– Преданнее матери никого нет на свете, ей-богу! – воскликнул кто-то из сидящих, и снова завязалась беседа.

Один Онисе был по-прежнему мрачно-задумчив. Глубоко запали ему в сердце слова песни. Все ушли, а он все сидел неподвижно. В душе его копилась печаль, кругом царила скорбная тишина.

– Изменила, значит! – тихо проговорил он, – верно, и мне изменяет!.. За что? Разве другой может полюбить ее так, как я ее люблю? Нет, клянусь богом, нет! – воскликнул он и две скупые слезы обожгли его щеки.

Онисе нащупал рукой ружье, поднялся с места и с той поры не возвращался больше на стоянку пастухов.

Редко встречаясь с людьми, он одиноко бродил по горам.

 

8

Скитаясь в горах, он одичал, стал сторониться людей, чуждаться себе подобных. Все мысли его, все представления, рожденные его взволнованным воображением, каждый его вздох – весь этот трепетный душевный мир принадлежал Маквале и был так сладостен для мохевца, что не мог он позволить чужому взору заглянуть в этот мир. Воя жизнь Онисе была отдана ей, и он, как скупец, тайком от всех, для себя одного благоговейно приоткрывал ларь своих сокровищ, один, без свидетелей, восторженно перебирал свои богатства.

Каждый раз, когда овладевала им тоска по Маквале, перед ним возникал ее образ, который он мысленно ласкал. Он взбирался на вершины гор и подолгу глядел оттуда на дальние горы, грозные или нежно-влекущие, глядел с неотступным вниманием, словно изучал в них каждую линию, каждый изгиб. И снова образ Маквалы вставал перед его мысленным взором – ангельски-добрый, когда сам он был добр, искушающе-злой, когда сам он был зол и жесток.

Песня пандуриста оставила глубокий след в его душе, тяжелым камнем легла ему на сердце. Его одолевала мысль: «А что, если она изменяет и мужу, и мне?» И груз этой мысли был для него слишком велик. Он сгибался под ним, силы покидали его, наступал распад всего его существа, и тогда он бывал жалок. Как змея, обвивалась вокруг него тайная эта мысль, точила его, вгрызалась в сердце, сосала кровь.

Но даже и эта титаническая борьба не могла его сломить, и, сбросив с плеч минутную слабость, он снова выпрямлялся, гордо закидывал голову и бросал вызов жизни: «Люблю Маквалу, и она будет моей!» Неодолимая страсть дышала в его словах. Чувствовалось, что нет преград для этой силы, и только одна смерть способна уничтожить ее.

Однажды Онисе был особенно мрачен. Вся жизнь представлялась ему холодной, тесной могилой. Железным обручем стянула его сердце тоска, стянула с такой силой, что даже стон не мог вырваться из его груди. Разум мутился, в глазах темнело, горько кривился пересохший рот, ноги его подкосились. Он опустился на землю, чтобы дать отдых своему обессиленному телу. В глазах блуждала дрема, и он смежил веки. Сон вился над ним, но не мог покорить его, и он долго боролся с изнуряющим полузабытьем. Голова кружилась. Он попытался привстать, но вдруг упал, как подкошенный; сон сразил его наконец; измученное тело потребовало восстановления сил.

Он спал с утра до полудня крепким сном, ни разу не шелохнулся. Но лицо спящего дышало жизнью: брови хмурились, на лоб набегала тень. Сон стал глубже, и постепенно покой разлился по лицу, морщины разошлись, грудь задышала ровней. Легкая улыбка скользила по губам, лицо осветилось радостью. Онисе рассмеялся во сне и проснулся. Долго не открывал он глаз, чтобы продлить счастье, подаренное ему сновиденьем. Наконец он приподнялся, провел рукой по лбу.

– Проклятие! Не смог выспаться! – вздохнул он и спустился к роднику. Он освежил лицо холодной струей, утерся полой чохи, пригладил волосы мокрой рукой и присел тут же на камень.

Долго предавался он своим печальным мыслям. Потом тихо запел:

«Что, гора, ты в туманы закуталась? На пути молодецком не стой!.. Иль за гребнем твоим мою милую Обнимает чужой?…»

И вдруг глаза его загорелись мрачным огнем.

– Обнимает чужой?! – воскликнул он и вскочил.

Щеки его пылали, спокойное лицо стало грозным, метало молнии.

– Нет, богом клянусь, Маквала! Если не мне, так и другим ты не достанешься!.. Я люблю тебя, и ты моя навеки!..

«Лучше слов, что я придумал, Не придумал человек! Лучше умереть однажды, Чем терзаться целый век!..»

– Да, лучше, лучше умереть однажды, так лучше! – воскликнул он и стал спускаться с горы.

Онисе шел твердой, стремительной поступью, пот катился градом по его лицу.

Огибая выступ скалы, он вдруг столкнулся с быстро шедшим человеком.

– Здорово, Онисе! – воскликнул встречный. Онисе смешался.

– Бежиа, ты? – остановился он, в душе проклиная эту встречу.

– Куда путь держишь? – спросил с любопытством Бежиа.

– Никуда. Соскучился, решил на охоту пойти.

– О-о! – удивился Бежиа. – Турья голова тебе, турья голова! – приветствовал он Онисе обычным приветствием охотников. – Дай бог тебе удачи!

Онисе смущал его испытующий, недоверчивый взгляд.

– А зачем ты вниз идешь? – не выдержав, спросил пастух.

– Хочу поохотиться по ту сторону гор.

– А почему? Разве здесь не лучше?

– Нет, здесь пастухов много и зверь напуган.

– Ну, дай тебе… Задержал я тебя!..

– Нет, что ты?… Ты парень удачливый, у тебя счастливый глаз, ты не сглазишь.

– Дай тебе бог удачи! А скажи, пожалуйста, талисман – железное кольцо, выкованное в безмолвии, – у тебя есть?

– А зачем мне оно?

– Как зачем? Ты, значит, не знаешь ничего? Вот я тебе сейчас расскажу, как это бывает… Встанет кузнец в страстную пятницу, не вымолвит ни слова, ни куска в рот не возьмет, ни глотка не выпьет, и так, натощак, не произнеся ни звука, раздует горн и скует кольцо железное и всякого, кто будет носить то кольцо, оградит оно от зла и от глаза дурного.

Онисе нетерпеливо ждал окончания рассказа, слышанного им тысячи раз.

– До свидания, Бежиа! – стал он торопливо прощаться.

– Ты что, друг, разве спешишь? Посидим, отдохнем немного.

– Некогда, опаздываю.

– Ну, давай отдохнем!

– Где ты был, что так устал?

– А вот присядем, тогда расскажу. Они сели на камень у края дороги.

– Еще до рассвета пришлось мне гонять коз проклятых, разбрелись они… Как только вернулся, меня послали в деревню за хлебом, мы без куска хлеба остались; когда спустился вниз, оказалось, что лошадь отправили пастись в горы. Теперь иду за лошадью.

Онисе насторожился. Ведь Бежиа работает пастухом у Гелы, значит, он был у Маквалы, видел ее. О, теперь Онисе готов был до полуночи не расставаться с ним! Бежиа видел Маквалу, стоял рядом с нею, теперь эта нежданная беседа с пастухом показалась ему бесценным подарком.

«Только, что за проклятье! – думал Онисе. – Ни разу не упомянет о ней!»

Бежиа, как нарочно, ни словом не обмолвился о Маквале. Он тарахтел без умолку, как неисправный мельничный жернов, вертел языком безостановочно, но ни одного зернышка для жадного слуха Онисе!

– Бедняга, как намучили тебя! – сказал наконец Онисе.

– Да уж, где нам, крестьянам, отдыхать, да еще батракам! Пришел я домой уставший, хотел отдохнуть, а тут Маквала за конем послала, не смог я ей отказать, сразу же и пошел.

– Маквала? – наконец-то губы Онисе произнесли вслух священное имя. Кровь прилила к его лицу, он принялся кашлять, чтобы скрыть свое волнение.

– Да, Маквала… Что ни говори, а такой женщины нет в наших горах. Богом клянусь, ей отказать невозможно ни в чем.

– Ишь, как ты о ней говоришь! – неловко попытался пошутить Онисе, изо всех сил стараясь, чтобы голос его не дрожал.

– А отчего не говорить? Добрая она… Не спросит человека, почему он брови насупил, развеселит его, утешит… А сердце какое? А нрав? Нет, не иначе, как сам владыка был ее восприемником!..

– А сердце у нее доброе? – спросил мохевец.

– Доброе, да еще какое! Слов не найдешь, чтоб ее восхвалить достойно!.. Только жаль ее, одна дома, много забот у нее по дому.

– Разве так уж много? – участливо спросил Онисе.

– А как же? Большое хозяйство, двор, скота много… Все надо в исправности держать… Ты что дрожишь-то весь? – прервал свои разглагольствования Бежиа, пристально вглядываясь в Онисе.

Онисе насторожился. Как бы не опорочить недоброй молвой дорогое имя!

– Это ничего… Просто зябну.

– Уж не лихорадит ли тебя?

– Нет, откуда в горах лихорадка? Просто холодно стало.

– В низине можно схватить!

– Можно… – согласился Онисе.

– Так ты ее, к тому же, и красивой считаешь? – осторожно спросил он.

– Кого? Маквалу? Звезда, с неба сорвавшаяся, – вот кто она!

При этих словах Онисе потерял всякую власть над своим сердцем, стон вырвался из его груди.

Бежиа снова испытующе глянул на него.

– Что с тобой?

– Должно быть, и вправду в низине схватил лихорадку! – сдался на этот раз Онисе. – А мне что-то не очень нравится ваша хваленая Маквала! – небрежно бросил он.

– Что? – удивился Бежиа, – нездоров ты, потому и болтаешь глупости. Ее красота всех с ума сводит, а ты говоришь, – не нравится?

– Нет, не нравится! Муж ее вернулся, что ли?

– Нет… его зимнее пастбище зноем повыжгло, он спустился пониже, нового ищет.

– И жену оставил одну?

– Совсем.

– Как он решается ее одну оставлять?

– Отчего же?… Она – женщина надежная: кого избрала, тому и верна.

– Возможно, да только женщине всегда трудно одной.

– Уж не сидеть ли мужу весь век с женой! Когда же дело делать? Не годится так. А за Маквалой нет надобности присматривать, никто не собьет ее с пути, – убежденно заключил Бежиа. – Вот и сейчас она одна на мельнице, – дожидается помола.

Онисе вздрогнул. Глаза его засверкали.

– Как ты сказал? – он схватил Бежиа за плечо.

– А что такое я сказал? – растерялся Бежиа.

– Ты правду говоришь, что Маквала одна, совсем одна осталась на мельнице… Говори скорей! – Онисе охрип от волнения. Испуганный насмерть Бежиа извивался у него в руках. Он ничего не мог понять.

– Ей-богу, правду говорю! – жалостно оправдывался он.

– Совсем одна?

– Одна, одна!

– Хорошо! – Онисе отпустил Бежиа. – Ступай теперь своей дорогой. Да смотри, держи язык за зубами… Никому не проговорись о том, что встретил меня здесь, не то, бог свидетель, ничто и никто тебя не спасет!

Бежиа поклялся, что будет молчать. Он взвалил на плечи свои пожитки и, попрощавшись с Онисе, зашагал своей дорогой.

– Постой! – остановил его Онисе.

– Что еще? – испуганно оглянулся Бежиа.

Онисе подошел к нему вплотную и спросил, понизив голос:

– Она на мельнице?

– Да!

– Одна?

– Одна!

– Никого к себе не ждет? – допытывался Онисе, пронизывая взглядом бедного пастуха.

– Я сам проводил ее туда. Зерно отнес на помол и оставил ее одну.

– Прощай, Бежиа, прощай! – вдруг заспешил Онисе. – Только, братством тебя заклинаю, помни, о чем я просил тебя, забудь о нынешней встрече. Как будто ты и не видал меня вовсе и ничего не слыхал обо мне…

– Ну, так вот что, Онисе, – скажу тебе прямо, – если бы я расстался с тобой так, как давеча, обиженный тобою, я, пожалуй, рассказал бы кому-нибудь о нашей встрече, об обиде своей. А теперь – пусть эта пуля пронзит мне сердце, если я выдам тебя.

С этими словами он вынул пулю из гнезда газыря и протянул ее Онисе.

– Пусть умрет Онисе, лишь бы тебе долго жить, – и Онисе дал ему взамен свою пулю.

Этим нехитрым обычаем скрепили они свое братство и отныне обязались быть верными друг другу в радости и горе.

И тотчас же острый выступ скалы скрыл их друг от друга, и каждый пошел своей дорогой, думая о своем.

 

9

Около полуночи Онисе достиг спуска в Снойское ущелье. Высоко в небе ярко пылала луна, в ущелье таился туман. Омытый лунными лучами, он расстилался мягким ватным плащом. Онисе зашагал вниз по спуску и сразу же укутался в туман. Луна как бы скрылась за облака, но сумрак все же был пронизан ее лучами, и легкий, рассеянный свет озарял окрестность. Отяжелевший воздух слегка колыхался от ветра и обдавал свежестью разгоряченное лицо горца.

Густая белая пелена скрывала алмазно-сверкающих богатырей. Временами порывы ветра разрывали эту пелену, и тогда то тут, то там из белизны вставала черным видением огромная, недосягаемая глазам вершина.

Иногда над высоко взметнувшейся горой вспыхивал венец из звезд. А туман то вздымался, словно боясь прикоснуться к земле, то жадно приникал к долине, вновь и вновь притягиваемый ее красотой.

Все кругом непрестанно менялось, все было неверно и зыбко, но уверенно шагал Онисе, нетерпеливо всматриваясь в ложбину и не понимая, близко она или далеко, потому что тропинка, по которой он шел, петляла и извивалась.

Ветер всколыхнул, разорвал туман, погнал его клочьями вверх. Перед Онисе распахнулась долина, по которой спокойно вилась река Сно. По берегам вразброску чернели маленькие мельницы, плетенные из лозняков. В сумраке они терялись среди валунов.

Тоскливо забилось сердце. Еще быстрей зашагал Онисе. Он не щадил себя, но путь казался томительно долгим, шаги – тяжелыми, медленными. Всей душой, всей страстью своей устремился он к знакомой мельнице. Ожидание встречи с любимой кружило голову, но тревога неизвестности терзала грудь. А что, если в этот час, в час, когда сердце Онисе озаряет священное и чистое пламя любви, что, если в этот самый час Маквала дарит ласки другому, чтобы залить ядом сердце Онисе?

Всей силой своей души Онисе рвался вперед. Как девушке жених, как рыбе вода, как птице воздух, – так непреложно желанна была ему маленькая избушка где рдела его роза, где таилась его горлинка. И в то же время невыразимый страх рвал его сердце на тысячи клочьев, ноги подкашивались от отчаяния и ужаса, от неизвестности. Ураган чувства бешено кружил его бедное сердце, и нечеловеческая сила несла его вперед.

Вот луч света из окна мельницы ударил в лицо Онисе. Горец вздрогнул, застыл на месте, как вкопанный. Он тяжело переводил дыхание, не смея ступить ни шагу вперед. Не горячей ли пули испугался он, не удара ли кинжала в сердце? А ведь Онисе не слыл трусом!

Нет, не смерти страшился он, с улыбкой готов он был встретить любую опасность, отразить самого дерзкого и яростного врага! Здесь подстерегала его иная опасность в облике женщины, взамен стрел вооруженной влажно сияющим взглядом, взамен петли – колдовской улыбкой прекрасных губ, взамен щита – непреклонностью. Женщина сразила, попрала его, лишила его сил, заворожила, обратила его в покорного своего раба.

Долго он силился сбросить с себя оцепенение, – напрасно! Наконец рванулся вперед, беззвучно подошел к избушке и прислонился к стене, чтобы не упасть. Так стоял он под оконцем, не смея заглянуть в него, не смея поднять глаз на льющийся оттуда свет. Но вот он поборол себя, приподнялся на цыпочках и приник к свету.

Маквала сидела перед очагом на раскинутой бурке. Она была без нагрудника, ворот рубахи расстегнулся и обнажил юную белую грудь. Женщина прислонилась спиной к мешку с мукой и откинула на него усталую голову. На шее под прозрачной тонкой кожей чувствовалось едва уловимое пульсирование крови в голубоватых жилках, глаза, под опущенными веками, были окружены надежной стражей длинных, черных ресниц. Розовые отсветы очага лежали на кротко приоткрытых губах, на точеных ноздрях, трепетно вздрагивавших в лад дыханию. Печать божественного лежала на этом нежном, влекущем лице, и в то же время веяло от него усталостью и изнеможением. Черные вьющиеся волосы охватывали венцом высокий лоб, пленительная родинка оттеняла бархатистую свежесть щеки. Одной рукой женщина прикрыла грудь, словно убаюкивала ее. Другая соскользнула вдоль колен и сияла на черной бурке безупречной своей белизной.

Онисе изнемогал от боли и гнева, терял рассудок, но не мог оторвать от нее глаз. Ему так же трудно было теперь не глядеть на нее, как прежде трудно было решиться заглянуть в окошко и увидеть ее. Юноша пьянел от муки, и все же глядел, глядел с неутолимой жаждой… А женщина словно и не спала, а ушла в какое-то бездумное забытье.

Вдруг она встрепенулась, широко открыла глаза, сладко потянулась, провела рукой по лицу. Откинула назад спутавшиеся косы и тяжело вздохнула. Потом снова прислонилась к мешку и глубоко задумалась, подложив руки под голову. И вдруг она запела вполголоса:

 

«О, ласточка, здесь щебечи,

Звени под оконцем моим! Коль вправду ты любишь меня, Зачем улетаешь к другим?»

Быть рядом с ней, прикоснуться к ней, ласкать ее – только это одно всепоглощающее желание теперь овладело Онисе. Он кинулся к двери, постучал.

Маквала замерла, прислушалась. Стук повторился еще сильнее, еще громче,

– Маквала, Маквала! – исступленно звал Онисе. Маквала подбежала к двери, схватилась за засов.

– Любимая, любимая, разве ты не слышишь меня? – колотил в дверь Онисе.

– Кто там, что тебе надо? – вся дрожа, отозвалась Маквала.

– Открой, это я, открывай скорей, если не хочешь, чтоб моя кровь обагрила тебя!

– Зачем ты пришел ночью? Не открою! – робко защищалась Маквала.

– Любимая! Дай взглянуть на тебя, дай еще раз посмотреть на тебя, а потом, клянусь богом, накормлю воронов своим телом.

И было столько неукротимой страсти, безутешной мольбы в голосе Онисе, что женщина испугалась.

– Онисе!

– О! – воскликнул Онисе, словно горячая пуля ударила ему в сердце, – открой, открой!.. Я взгляну на тебя и уйду… Уйду навсегда… Только без тебя не могу, не могу не взглянуть на тебя… Открой… Я не могу больше жить, не для жизни я больше…

Маквалу пронзил страх за Онисе. Дольше не в силах бороться с собой, она отодвинула засов, и дверь распахнулась.

Онисе, шатаясь, перешагнул порог и припал к косяку. Он похож был на умирающего: лицо бескровно, глубоко запали глаза.

Маквала словно оцепенела. Она низко склонила голову, опустила глаза, и только ее тонко очерченные ноздри слегка вздрагивали.

Казалось, не было на свете силы, способной удержать их вдали друг от друга, а теперь они стояли рядом и боялись шелохнуться, боялись вздохнуть. Онисе глядел на трепещущую Маквалу и с робостью, со страхом ждал ее приговора. Маквала не смела поднять глаз на Онисе, чувствуя пронизывающую силу его взгляда; счастье переполняло ее. Она, любящая, не столько видела, сколько чувствовала его бесконечно усталое лицо, с такой любовью, мольбой и призывом, с таким горестным отчаянием обращенное к ней.

Ей трудно было говорить. Да и что могла она сказать? Упрекать его в том, что пришел к ней? Но ведь все ее мысли, все ее душевные мольбы неизменно были обращены к нему, чтобы пришел он, чтобы хоть раз ей удостоиться встречи с любимым, хоть раз еще изведать счастье, сказать ему о своей беспредельной любви. Открыть ему всю свою душу. Слить свое сердце с сердцем единственного! Да, но ведь Бежиа сегодня рассказывал ей, что Онисе собирается жениться на другой и что он счастлив и радостен.

Маквала вздрогнула, чаша ее испытаний переполнилась, она заговорила тихо, властно.

– Зачем ты пришел? – сердце громко колотилось в груди.

– Я люблю тебя! – твердо сказал Онисе.

Наступило молчание. Волна счастья и надежды снова залила Маквалу.

– Ты меня любишь? – безотчетно спросила она, подняла на него свои лучистые глаза и тотчас же снова опустила их.

Он гордо выпрямился, подошел к ней, почувствовал – победа за ним, и лицо его озарилось.

– Маквала! Мы встретились и полюбили друг друга. Потом старались забыть друг друга… и не смогли. Не по нашей воле это случилось и не в нашей воле расстаться… Я старался, видит бог, старался удалить тебя из своего сердца, вырвать с корнем любовь к тебе, каленым железом выжечь твой образ из своей груди, но только напрасно измучил себя: весь истаял, сгорел, и вот снова пришел к тебе!..

Онисе говорил спокойно и твердо, сам веруя в то, что говорил. Слова шли из сокровеннейших глубин его души, где закалялись они, очищались в огне любви.

Женщина покорялась этой уверенной силе, его голос, слова его проникали ей в душу, она таяла, растворялась в них, безмолвно им подчинялась.

Онисе обнял ее, привлек к себе, крепко обхватил руками, заглянул ей в глаза.

– Желанная!.. – тихо, почти шепотом, говорил он. – Родная моя!.. Скажи мне… Я в последний раз пришел к тебе, скажи, куда мне деваться, что делать? Будешь ты когда-нибудь моей?! – голос его оборвался. – Нет? – спросил он одними губами.

Она замерла, притаилась, почти не дышала, как заяц, чуящий близость орлиных когтей.

– Скажи, любимая, скажи! – молил Онисе, все крепче сжимая ее в объятиях.

Сладкая истома охватила Маквалу, она поникла бессильно, и вдруг стон вырвался из ее груди; вскинув гибкие руки, она обвила их вокруг шеи любимого. Онисе приник к ее губам долгим жарким поцелуем.

– Маквала! – простонал он, легким движением подхватил ее на руки и стал покрывать поцелуями.

Тлеющие угольки в очаге погасли, подернулись пеплом. Мрак залил мельницу. В глубокой тишине изредка слышался только воркующий шепот влюбленных: они призывали в свидетели бога на небесах и жизнь свою на земле, что будут вечно принадлежать друг другу, навеки сольются воедино.

 

10

Безоблачны были первые дни их счастья. Созданные друг для друга, слишком долго томились они друг без друга и теперь самозабвенно отдавались радости встречи, и эта радость заполняла все их часы.

Каждый вечер, после часа крестьянского ужина, встречались они, и пламя любви жгло их, и не было у них досуга, чтобы пораздумать о будущем.

Так всегда пролетает весна человеческой жизни. Редко кого посещает она во всей своей пышности, но если приходит, заставляет забыть обо всем и обо всех на свете.

Время шло, близился срок возвращения Гелы. А влюбленные не только не ждали его, но словно и не допускали мысли о таком бедствии.

Как-то Онисе пришел к своей любимой в назначенный час, крепко обнял ее, едва переступив порог.

– Почему ты опоздал? – ласково спросила Маквала.

– Разве опоздал? Вон взгляни! – и Онисе указал ей рукой на вечернюю звезду.

Маквала посмотрела на небо и улыбнулась, лучистая радость замерцала в ее глазах. Звезда еще не успела дойти до отмеченной ими черты, – значит, Онисе пришел раньше условленного часа.

– Не знаю, – капризно ласкаясь, говорила Маквала, – мне показалось, что уже скоро рассвет.

– Ах ты, моя ворчунья! – улыбнулся Онисе. – Обманываешь меня!

– Нет, нет! – пьянея от близости любимого, шептала Маквала.

Они вошли в комнату и сели рядом на скамейку. Маквала склонила голову на плечо друга, искоса взглядывая на него. Онисе казался озабоченным. Дни счастья отучили ее от грусти и даже от простой повседневной скуки. Много горя, много забот выпало на долю Маквалы, но близость любимого излечила ее раненое сердце, и она, полная радости, забыла о печалях.

«Онисе любит и любим… О чем же он может грустить?»– думала Маквала.

– Милый! – сказала она. – Не грусти так, а то, ей-богу, заплачу.

Онисе восторженно, благодарно взглянул на нее.

– Разве могу я грустить, когда ты со мной? Как солнечный луч, поселилась ты в моем сердце, навсегда озарила его.

– Тогда отчего ты молчишь?

– Так просто, задумался…

– Нет, не хочу я печальных дум, не хочу горя! Говори, говори со мной все время, я хочу слышать тебя!

– Жизнь моя!.. Что мне делать, как мне ласкать тебя, чтобы утолиться твоей любовью? Чем отплатить тебе за счастье, как суметь никогда не огорчать тебя, не печалить твой взор?

– Сам не будь печален, – буду и я всегда радостной.

Онисе снова поник головой, задумался.

– Ты опять? – встревожилась Маквала.

Онисе поднял глаза на женщину, изведавшую в жизни так много горя и все же сумевшую сохранить всю чистоту свою и наивность.

– Маквала, сегодня я узнал, что Гела скоро вернется домой.

– Гела? – побледнела женщина. – Кто тебе сказал?

– Из Чечни вернулись пастухи, они и сказали.

Долго сидели они в глубокой задумчивости.

– Маквала! – прервал молчание Онисе. – Мы были так счастливы, что позабыли обо всем… Готовься в путь, – пора нам уходить.

– А как мне готовиться?

– Мало ли? Пошить, постирать. Только много вещей не бери с собой. Трудно нам придется.

– А я ничего и не хочу.

– Когда же мы уйдем?

– Хоть сегодня.

– А ты не спрашиваешь, куда?

– Зачем спрашивать?

– А вдруг тебя потянет в другие места?

– С тобой мне всюду рай.

– Маквалаиси! Кто тебя, такую чудесную, породил? – Он горячо обнял ее. – Значит, я послезавтра приду, и мы, помянув бога, тронемся в путь!..

– Хоть сейчас же!

На рассвете Онисе простился с Маквалой и пошел в горы. Он решил продать отару, собрать хотя бы столько денег, чтобы в новых местах, до обзаведения новым хозяйством, не обречь Маквалу на горькую нужду.

Он шел спокойно-радостный и думал о будущем. Но когда он достиг тех мест, где паслась отара, и увидел раскинувшееся по родным склонам стадо, тоска сжала ему сердце. Только теперь почувствовал он, как трудно ему будет расставаться с местами, где протекало его детство, вся его жизнь, где вкушал он и горе и радости, где научился чувствовать и думать. Шум родных ручьев ласкал и убаюкивал слух Онисе. Ему чудилось, что огромные, голые и бесплодные скалы таят в себе необъятные силы, и даже блеяние овец звучало для него, как песня

Все вокруг, – от горделиво-синеющего высокого неба и величавых гор до самого мелкого щебня, – все здесь было безмерно дорого Онисе, и расставание стоило ему полжизни. Но он любил Маквалу, и ради того, чтобы обладать ею, сохранить ее, он готов был, не задумываясь, отдать всю свою жизнь.

А стадо, обреченное на продажу, благородная скотина, охраняя которую он провел столько бессонных ночей! Многих нежных чувств лишался он, расставаясь со всем, что любил с детства, с чем прожил всю жизнь. Но любовь требовала, чтобы он отказался от всего.

Онисе созвал пастухов и сказал им, что решил продать свое стадо, потому что ему нужны деньги. Это известие поразило пастухов, но все они считали, что только крайняя нужда могла толкнуть его на этот шаг. Все высказывали ему сочувствие, как в большой беде. Так приняли пастухи решение Онисе. Однако народ, теми, смотрел на дело иначе.

В те времена суждение народа, общины, еще сохраняло свою древнюю силу. Теми был единой семьей, и беда любого из его членов считалась общей бедой. Община защищала своих членов, заботилась о них. Тем же платил своей общине каждый из них. Жизнь вне теми, в стороне от него представлялась невозможной. Каждый чувствовал себя под защитой своей общины. Оскорбление человека принималось как оскорбление общины, и это придавало каждому чувство гордости, внушало силу и непреклонность.

Когда теми узнал о решении Онисе, он пожелал, пользуясь своим правом, спросить у него отчета в его делах и, если в этом будет надобность, помочь ему.

Старейшие собрались, озабоченные не только тем, что единая их семья может потерять одного из сильных членов общины, а тем, что пример одного мог пагубно отразиться на других, мог развалить, ослабить общину. Не посягая ни на чью собственность, община считала своим долгом всеми мерами воздействовать на сознание своего члена, доказать ему всю неосновательность принятого им решения.

И когда Онисе беседовал со своими пастухами о продаже овечьего стада, к нему подошел Бежиа и передал, что на Ваке-Мта собрались старейшие и требуют его к себе.

Онисе попросил пастухов поскорее найти покупателя и пошел с Бежиа.

По дороге Бежиа рассказал Онисе, что сход теми собрался ради него.

– Зачем ты хочешь продать овец? – опрашивал Бежиа Онисе, – ведь труд свой на них положил, от зверя их охранял, растил их, как детей родных.

На Ваке-Мта, на лугу, собрались старейшие. Когда подошел Онисе, многие встали, приветствуя его.

– Садитесь, садитесь, уважаемые, я не заслужил такой чести! – и Онисе поздоровался с собравшимися.

– Отчего же? Ты из хорошей семьи, хорошего рода, – ответил один из старейших.

Наступила тишина.

– Начинай, Пареша, пора! – обратились мохевцы к седовласому старцу.

Пареша кашлянул, провел рукой по усам.

– Подойди сюда! – обратился он к Онисе, стоявшему поодаль от остальных.

Онисе приблизился к старейшим и почтительно остановился. Обычно он держал себя с каждым из них в отдельности, как равный с равным, и если кому-нибудь из них оказывал особый почет, то честь эта воздавалась возрасту, седине. Совсем иначе было теперь. Он стоял перед собранием старейших – хранителем чести общины, блюстителем вековечных обычаев народа, и покорно склонял голову перед его гордым величием.

– В народе прошел слух, что ты хочешь продать свое стадо, Онисе! Правда ли это? – спросил Пареша.

– Правда! – тихо подтвердил Онисе.

– Значит, хочешь разрушить свой очаг?

– Да.

Снова наступила тишина.

– Онисе, – начал Пареша, – теми хорошо тебя знает и ценит тебя. Ты от плоти и крови нашей. Ты всегда был верной опорой общины, другом своих соседей, всегда был первым среди лучших и в труде и в борьбе, добрым хозяином, храбрым защитником своего народа от врагов…

Голое старца задрожал, он остановился, чтобы перевести дыхание.

Онисе воспользовался этим.

– Люди!.. Не заслужил я такой чести, – пусть жизнь моя ляжет жертвой на ваш алтарь!.. Вы сами были всегда опорой и надеждой моей!..

– Постой! – прервал его Пареша. – Поистине, теми много помогает своим членам, поистине, человеку нельзя жить вдали от общины. Что может сделать человек, если он останется один? Одинокий человек несчастен, жалок. Теми считает тебя сыном своим. Расскажи ему о своей беде, и он поможет тебе, и братья твои станут рядом с тобой.

Онисе побледнел, потом стыд залил его лицо шафрановой краснотой. Как ему быть? Он не может открыться общине, но не может и лгать. А народ ждет ответа.

– Народ мой любимый! – прервал он наконец тягостное молчание. – Не могу я ответить на ваш вопрос. Не принуждайте меня лгать, лучше побейте меня камнями.

– Хорошо, – сказал старейший, – сердце человека для того и сокрыто от глаз, чтобы не все могли заглядывать в него. Община требует от тебя, чтобы ты не разрушал очага своего, не наносил вреда людям, не подавал им дурного примера. Что ты ответишь на это?

– На это? – повторил Онисе. – А вот что… Где бы я ни был, – пусть земля разверзнется подо мной, если я помыслю изменить общине! Клянусь быть верным и послушным ей… Но как же мне быть, если не могу я оставаться здесь!.. – горько воскликнул он.

– Останься, останься! – послышалось кругом.

– Тише! – сурово сказал Пареша. – Продолжай! – обратился он к Онисе.

– Теми зовет меня братом, я в долгу перед теми…

– Говори, что хочешь сказать.

– Больше тысячи голов в моем овечьем стаде. Есть у меня еще крупный рогатый окот, лошади. Хочу разделить все это поровну на две части. Половину хочу продать, а половину передать общине для тех, кто в нужде.

– Онисе! – встал один из старейших. – Твоя доброта нам известна. Добро же твое нажито твоим трудом, и пусть оно останется у тебя. Но ты – брат наш, и мы просим тебя, не принуждаем, остаться с нами, не уходить!

Долго еще шла беседа, долго старейшие уговаривали Онисе, но тверда была клятва, данная Маквале, и незыблем, хоть и труден, был его долг перед ней.

Народ решил отпустить Онисе, он понял, что только необходимость могла побудить этого человека покинуть родные места.

– Онисе! – сказал Пареша, напутствуя его на прощанье. – Ты не хочешь остаться, и сердца наши стонут, разлучаясь с тобой. Добрый путь тебе, но помни всегда родину свою, братьев своих, могилы отцов своих! Не забывай никогда наших святых! Ты в любой день волен вернуться сюда. Помни материнское молоко, вскормившее тебя, вспоминай, что сердце наше печалится, расставаясь с тобой. Взгляни на горы! Здесь жили твои предки, горы эти были свидетелями их радостей и печалей!.. Не забывай о них, ибо все это твое!..

Старец обнял его и простился с ним.

 

11

Онисе попрощался со всеми и вернулся к своему стаду. Здесь ждали его покупатели. Они уже побывали у его родных, от которых, по горскому обычаю, получили согласие на покупку стада.

Онисе разделил все стадо пополам, половину он передал выборным лицам теми, за другую половину получил деньги от покупателей.

Стадо еще не тронулось в путь. Онисе не отходил от него. Сердце тяжело стучало в груди, душу терзала печаль. Надо с детства жить около своего стада, чтобы понять чувства, которые обуревали Онисе.

Наконец стадо двинулось. Опираясь на посох, стоял Онисе у дороги и безмолвно следил за ним. Стадо текло мимо, и вся жизнь Онисе, казалось, проходила перед его мысленным взором. Вот идет пестроголовая годовалая овечка, которая крошечным ягненком осталась без матери, и Онисе долго выхаживал, нежил и холил ее. А вон холощеный баран. Блюстители порядка как-то хотели отнять его у Онисе, и он возмутился против несправедливости и отстоял его; а вон и козел, которого он отпустил вожаком с отарой, отправленной в Дзауг для продажи, и какой-то толстопузый купец захотел тогда завладеть вожаком, уверяя, что и он входит в купленное стадо. Онисе припомнил, сколько сил пришлось ему потратить, чтобы отстоять свои справедливые права на этого козла. А вот и широкогрудый вожак-баран, которого Онисе из года в год выставлял на бой баранов и ни разу не знал с ним поражения. Ему вспомнился его задор на боевой арене, его высокие прыжки и громоподобные удары рогов, неизменно восхищавшие горца. О каждом животном Онисе мог что-нибудь вспомнить, каждое было чем-нибудь связано с его собственной жизнью. Баран узнал хозяина, узнал человека, с которым не раз делил свою славу. Он, словно гордясь своей верной службой, высоко закинул голову и зашагал прямо к нему. Спокойно и надменно покачивал он большими рогами, могуче сросшимися над крутым лбом. Он напряг шею и, еще выше задрав голову, с силой втянул ноздрями воздух. А потом, как бы охваченный страстью борьбы, стал тереться рогами о колени хозяина.

Мохевец долго ласкал барана, и тот как будто чувствовал, что навсегда прощается с другом. Пора было расстаться, стадо ушло далеко, и Онисе, подтолкнув барана, погнал его прочь от себя. Тот сделал несколько шагов вперед, потом, удивленный и обиженный, остановился, повернул голову и, навострив уши, посмотрел на хозяина долгим преданным и печальным взглядом Онисе не выдержал этого взгляда, махнул рукой и отвернулся.

Быстро вскочил он на лошадь, взял другую за повод и понесся прочь от пастбища. В поздние сумерки подъехал Онисе к дому Гелы. Он соскочил с коня, перекинул поводья через луки седел, чтобы лошади не потерялись, и подошел к воротам. Он мысленно обнял Маквалу, подумал о предстоящем побеге, и тяжелый камень забот спал с его души. Маквала уйдет с ним, будет принадлежать ему одному, никто их больше не разлучит, – эта заветная его мечта, почти уже осуществленная, радостью переполнила сердце, опустила покров на минувшее горе.

Он уже открыл ворота и шагнул через поперечный брус, как вдруг чья-то рука схватила его.

– Стой, не ходи!

– Маквала, ты?

– Тише!

– Что случилось?

Маквала увлекла его прочь от ворот.

– Сегодня бежать нельзя! – тихо прошептал ее голос.

– Почему? – холодный пот выступил на лбу у Онисе.

– Нельзя!

– Сейчас же собирайся!.. – прервал ее Онисе. – Медлить не стану! – твердо добавил он.

– Только не сегодня, сердце мое, нельзя сегодня! – жалобно молила Маквала.

Онисе, наклонившись, пытливо всмотрелся в ее лицо.

– Послушай, почему не сегодня? – спросил он почти резко.

Маквала молчала.

– Говори, почему? – он до боли сжал ей руки. – Ты что молчишь? Не слышишь разве? И отчего мы стоим здесь, идем в дом! – и Онисе шагнул к воротам.

– Куда ты? – испуганно уцепилась за него Маквала.

– Я хочу войти в дом.

– Нет, нет! Постой здесь! – зашептала она, вся трепеща, – я выйду сейчас… Мы уйдем, сейчас уйдем!

Он обхватил руками ее голову и приблизил лицо к ее лицу. Женщина опустила глаза.

Дрожь прошла по лицу Онисе, сердце замерло, в горле перехватило дыхание.

– Маквала! – с усилием выдавил он из себя, – говори кто там? – он указал рукой на дом.

– Пусти меня, никого там нет!

– Никого! А почему же нельзя войти?

– Чего тебе надо? Отпусти меня, и мы сейчас же уйдем.

– Кто там у тебя, – спрашиваю я!

– Ведь иду же я с тобой! Чего тебе еще надо?

– А того надо, что нынешней ночью прольется кровь, – его или моя!.. Тьфу! – плюнул он, – баба, колдунья проклятая!..

И, оттолкнув ее, он в бешенстве кинулся к дому и… вдруг замер на месте. С порога его окликнули:

– Ну, удалец, храбро же ты шагаешь сюда, клянусь твоей жизнью, – посмотрим, как обратно пойдешь?!

Гела не мог в темноте узнать вошедшего, но отсвет очага из комнаты упал на дуло ружья. Онисе отскочил за стоящую перед домом арбу и нацелился в Гелу. Перед ним был его лютый враг, отнявший у него любимую, смертельно ранивший его сердце, и в этот миг жажда мести обуревала его, владела им всецело.

Два человека, одержимые страстной враждой, стояли друг против друга и мерили друг друга горящими, ненавидящими глазами.

Маквала бессильно опустилась на землю и, вне себя от напряжения, с ужасом следила за происходящим.

– Эй, ты, – крикнул врагу Онисе, – выйди во двор, и мы посмотрим, чье солнце померкнет раньше!

– Эх, удалец, клянусь твоей жизнью, лучше бы нам разойтись, не увидев друг друга!

– Трус ты, трус! Позор мужчине, просящему о мире, когда он держит оружие в руках!

– Пусть грех будет на твоей душе!

И звякнули два взводимых курка. Мрак, казалось, сгустился, на мгновение все стихло. Два огненных язычка метнулись с двух сторон, гул выстрелов огласил тишину, две пули понеслись навстречу друг другу, неся смерть двум сердцам.

Дым рассеялся. Один человек, обливаясь кровью, лежал на земле, а другой стоял над ним и спокойно чистил ружье.

Маквала припала к груди раненого Онисе, приникла к нему, словно вросла в него всем своим существом.

Взгляд Гелы упал на нее.

– Бесстыжая, даже не скрываешься передо мной! – крикнул он. – Ты любила его одного, так и уходи вместе с ним!

Он замахнулся и хотел вонзить ей в спину кинжал, но прибежавшие на выстрел соседи, схватив его за руку, оттащили от полумертвой Маквалы.

К Онисе приставили лекаря. Нелегко было успокоить два враждующих рода, ежечасно готовых мстить друг другу за пролитую кровь.

Маквала с той ночи исчезла, и никто ничего не слышал о ней. Гела ушел из своего дома, скрылся от преследования кровников.

 

12

Немало времени прошло после несчастия, и хотя ни Онисе, ни Гела, ни Маквала не появлялись на людях, народ все еще продолжал волноваться из-за этого дела, возбужденно беседовать о нем.

Двор Онисе разорился, не лучше обстояло дело и с имуществом Гелы. Он был, как говорят в горах, «заражен» кровью, и ему приходилось скрываться от кровных врагов. Мужчины из обоих родов ходили при оружии, постоянно ожидая вызова на поединок.

В теми стало неспокойно. Помимо того, что из общины выбыли два мощных хозяйства, можно было ожидать еще больших неурядиц, все пребывали в постоянном страхе, как бы не разразились новые беды, новые стычки между враждующими родами.

Не было ни единого человека во всей общине, который не поминал бы с омерзением всех троих виновников этого печального дела, троих несчастных, оскорбивших достоинство общины, нарушивших устои и обычаи ее. Вот как судили люди о виновных.

Гела, вопреки решению теми, нарушил устои его и насильно возвратил к себе жену, но, как видно, и Маквала не противилась этому, иначе как могла бы она оставаться у него? Если бы она не пошла на это по собственной воле, теми мог бы снова вступиться за нее. Никогда не обмолвилась она ни единым словом против мужа, она жила спокойно, и община полагала, что муж и жена довольны друг другом.

И однако все знали, что Гела привержен к вину, что он человек грубый и способный несправедливо обидеть соседа. Он заставлял жену трудиться через силу, обрекал ее на непосильную работу, бросал ее месяцами одну, при этом постоянно бранил ее и избивал. Это, видимо, оскорбило женщину, из-за этого погибла вся семья, пролилась кровь соседа. Трудно, должно быть, приходилось Маквале, но изменить семье она не была вправе. По законам теми она могла разойтись с мужем и соединиться с угодным ее сердцу, но до тех пор, пока она жила с мужем, ложь и измена ее осуждались богом и людьми, и потому ей не было прощения.

Про Онисе говорили, что он, должно быть, полюбил женщину, а страсть может совратить человека с пути, однако мужчина на то и есть мужчина, на то у него усы и на голове шапка, чтобы умел он быть рабом своей чести. Онисе оскорбил нравственные устои теми, а теми не прощает такой вины.

И народ смотрел на всех троих, как на ветви одного дерева, обломанные и выброшенные вон, и община не могла иметь ничего общего с ними, выпавшими из братского союза.

Гела исчез, скрывался где-то. Онисе оправился от ран, но пока еще не мог выходить из дому, а Маквала была отвергнута всеми, даже двери дома родни были наглухо закрыты перед опозоренной женщиной.

На сходках, на престольных празднествах, в горах и в долине – всюду можно было услышать в те времена песни и стихи, сложенные об этом горестном деле. В этих песнях и стихах звучал суровый приговор народа тем, которые нанесли ему оскорбление, попрали честь и доброе имя общины.

Народ продолжал волноваться.

Маквала укрылась в развалинах крепости и редко покидала свое укрытие. Но раза два ее видели односельчане, и дело дошло до того, что община потребовала ее отрешения, считая оскорбительным для себя даже близкое соседство с отверженной. Произошло еще одно событие, которое окончательно решило судьбу несчастных.

Был престольный праздник Зеда-Ниши. На ровном плато собрался народ. Шли обычные игры: борьба, стрельба в цель, поединки с копьем и щитом, передвигание валунов, джигитовка и всевозможные состязания, в которых испытывались ловкость, сообразительность и сила.

На краю плато молодежь затеяла игру в «похищение шапки». Народ бросился туда, все построились попарно. Одна пара стала в стороне. К ним подходили остальные, и один из подходивших в паре восклицал: «Выбор мой!» Другой называл одного из следующей пары, так каждый из участников игры подбирал себе пару. Потом стали подбрасывать в воздух плоский камень, смоченный слюной с одной стороны, и кто-нибудь из каждой пары загадывал свой выбор, – так разбились все игроки на похитителей шапок и на их защитников.

– Садитесь, садитесь! – раздалась команда.

Защищавшие свои шапки опустились на одно колено, спиной друг к другу. Народ расступился. Каждый из нападающих подошел к своему партнеру. Каждый должен был, сорвав шапку со своего напарника, добежать с ней до условной черты, а стоящий на коленях либо защищал свою шапку, либо, если уж ее срывали, кидался преследовать противника и, с помощью других преследующих, отбивал ее обратно.

Игра затянулась. Юноши с шумом и криком носились по полю друг за другом, смотрящие поощряли их веселыми возгласами, одни сменяли других.

Среди состязающихся были, разумеется, юноши из обоих родов – Онисе и Гелы, и хотя они не разговаривали друг с другом, но принимали участие в общей игре.

Игра оживилась. Нападающие кружились, как ястребы вокруг своих жертв, но и защищающие выказывали немалую зоркость и осторожность.

Один из нападающих, юноша лет шестнадцати, налетел стремительно, как сорвавшаяся с неба звезда, сделал несколько ловких прыжков и, в мгновение ока завладев шапкой, понесся с нею к условной черте. Все повскакали и кинулись за похитителем, но он успел намного опередить преследующих и, уверенный в своем беге, играя, несся вперед.

– Выручай, Гиваргий! Видишь, шапку у меня отняли! – крикнул посрамленный одному из бегущих с ним рядом защитников шапок.

– Не будь он из рода Онисе, знал бы я, как с ним расправиться, – ответил тот.

– Какое нам дело, что он из рода Онисе? Нашел, когда с этим считаться? – сердито проворчал побежденный.

– Кровь за нами, – нельзя нам их задевать!

– Ой ли? Лучше сознайся, что не можешь догнать его! – подзадорил первый.

– Ну, так смотри на меня! – с задором крикнул Гиваргий и сделал бешеный скачок вперед.

Он весь напрягся, мускулы вздулись, ноздри расширились и покраснели. Скоро всем стало видно, что в беге Гиваргий сильнее противника: с каждой секундой он как бы все ближе притягивал его к себе.

– А ну-ка еще! – подбадривал народ.

– Скорее, Гугуа, скорее! – кричали другие.

Гугуа обернулся и увидел своего преследователя. Он усилил скорость. Теперь оба бежали изо всех сил, но расстояние между ними становилось все короче и короче. Гугуа бежал, свободно перебирая ногами, не чувствуя усталости, но преследователь все же нагнал его, поравнялся с ним.

– Не уйдешь! – заносчиво крикнул он и протянул руку к шапке.

– Схватил, схватил! – закричали в толпе, но Гугуа отскочил в сторону, оттолкнул протянутую руку противника, и тот, оступившись, растянулся на земле.

В толпе захохотали, Гугуа оглянулся на упавшего и крикнул:

– Эй, парень, что ты там нашел на земле?… И мне доля полагается!

Гиваргий вскочил и вскоре снова нагнал его. На этот раз он не дал ему увернуться, схватил его за полу архалука и притянул к себе.

– Будешь хвастаться? – и он обхватил его рукой.

Гугуа теперь только узнал противника – из рода своих кровных врагов.

– Брось, Гиваргий! Где у тебя совесть, что ты затеваешь игру со мной? – резко сказал он.

– Вот она! – так же резко ответил Гиваргий.

– За тобою кровь наша, разве не знаешь, что, по обычаю, тебе следует нас сторониться, избегать нас.

– Не за нами кровь, а за вами, это вы покрыли позором голову брата нашего, согнали его с хозяйства, и ты еще хочешь, чтобы я сторонился тебя?

– Отпусти! – закричал Гугуа и ударил его рукой в грудь.

Оба они были юны, но самолюбивы и храбры, оба получили в наследство от отцов кровь и обычаи гор. Оба поняли, что мирно им не разойтись, но, к счастью, они были безоружны, – этого требовали законы игры.

– Не отпущу! – ответил Гиваргий.

Они схватились и разошлись. Потом, измерив друг друга взглядом, снова сошлись, нанесли друг другу удары, и началась рукопашная схватка.

Смотрящие не сразу сообразили, что происходит, но уже мгновение спустя поднялся шум, послышались крики, угрозы, засверкало, зазвенело оружие. Родня и сторонники Онисе и Гелы пошли друг против друга. Остальные кинулись их разнимать, успокаивать, уговаривать, увещевать. После долгих волнений удалось наконец разнять враждующих, однако несколько человек оказалось легко раненными.

Народ успокоился, но веселье больше не возобновлялось. Все были озабочены, все считали, что должен собраться сход теми и рассудить два враждующих рода. Веем было ясно, что без этого не обойтись, что иначе произойдут еще большие беды, будут новые жертвы.

Через неделю в совете Самеба собрался сход и вынес такое решение:

«Маквала, как виновница всех несчастий, изменившая мужу и долгу своему, опозорившая теми и свой дом, обесчестившая семью и родню, должна быть проклята и изгнана из Хеви.

«Онисе, покрывший бесчестием женщину и оскорбивший семью соседа, опозоривший достоинство мужчины, нарушивший уклад теми, должен быть проклят и изгнан из теми.

«Гела, проливший кровь соседа и собрата, первый виновник тяжкого проступка жены, нарушивший мир теми, преступивший волю теми, – он вернул себе жену, вопреки решению теми, – должен быть проклят и изгнан из теми.

«Всех троих изгнать из пределов теми, всех троих отлучить от теми и предать проклятию.

«Отныне, – продолжал оглашать волю народа один из старейших, – они отрешены от нашего теми, лишены очага нашего, земли нашей и вод наших… Они не удостоятся ни слез наших, ни погребения на родной земле, ни прикосновения к святыням нашим, ни молитв. И тот, кто протянет им руку помощи, подаст воду жаждущим, пригреет и пожалеет замерзающих, будет проклят и изгнан из теми».

– Аминь! – воскликнул народ, и долгим гулом отдалось это слово в горах. Издревле прославленное величие было в этом решении. И все подчинились, покорились ему, как некой таинственной силе.

В память печального события вырыли глубокую яму и вбили в нее высокий камень.

С этого дня два враждующих рода помирились через посредников и из кровных врагов превратились в связанных узами братства самоотверженных друзей.

Народ успокоился, устроил приношения святыням, и во время семейного пиршества старшие из родов Гелы и Онисе побратались, младшие были усыновлены женами старших, и все породнились взаимно.

Изгнанные лишались всего, даже средств на поддержание жизни; с великой болью прощались они с родной землей, с самыми крошечными камешками ее, ставшими такими дорогими отныне.

 

13

Уйдя от суетного мира, пастырь Онуфрий жил отшельником в скалах Бурсачиры Далеко в горах гремело его имя, прославленное разумом и добротой, святостью и самоотверженностью. Неустанной молитвой, долгим постом и воздержанием возвысился он до высокого сана пастыря. Он жил в скале, в пещере, разделенной на две комнаты. Сложенная из больших камней тахта, грубо выточенный деревянный стол и несколько табуреток составляли всю обстановку его жилья. Кроме того, в восточном углу одной из комнат воздвигнул он каменный алтарь, на котором покоились крест и библия. На полках, выдолбленных в стенах, лежали сушеные целебные травы, стояла глиняная посуда, были разложены инструменты, необходимые при врачевании. Пребывая в постоянном одиночестве, он богатством души своей возвышал свою убогую, полную лишений жизнь, и обретал в этом мир. Он лишь тогда спускался к людям, когда какому-нибудь несчастному, страждущему душой или телом, требовались его помощь и поддержка. И милосердие пробуждало в нем необъятные силы, изумлявшие многих. Он врачевал больного, утишал его страдания, наставлял его на путь истинный.

Онуфрий служил своему Хеви, вся жизнь его была посвящена народу, он всегда думал о собрате своем и радел за благо мира. Он забывал о себе, оказывая помощь другому, всего себя отдавал заботе о ближнем. Народ не мог не любить такого человека и многие в одной лишь встрече с ним находили утешение в своих скорбях. Жители Хеви заботились о нем, добровольно доставляли ему то немногое, в чем он нуждался. Ни одно творение, ни одно создание природы не погибло от его руки, ибо он почитал за грех нарушать человеческим вмешательством всеобщую красоту вселенной.

Раз он увидел горца, подрубавшего красивое дерево Горец почтительно снял шапку и подошел под его благословение.

– Благослови, отец… – и он протянул руку, чтобы принять руку пастыря и приложиться к ней.

– Будь благословен, сын мой! – ответил Онуфрий, но руки своей не дал.

Горец встревожился и огорчился.

– В чем я провинился, отец мой, что не удостаиваете меня вашей руки? – спросил он, бледнея. – Я не нарушал постов, не пил вина.

– Грех разве только в этом? – спросил Онуфрий. – Вот ты без нужды уничтожил жизнь, которая была создана господом для пользы и красоты мира, – продолжал он. – Ты поленился пойти подальше в лес, чтобы набрать сухих дров.

– Да, но тут поближе к дороге, удобнее! – смущенно возражал горец.

– Удобнее?… А как же будут жить дети твои? Ты затрудняешь им жизнь. Ради своего удобства не в праве мы убивать даже простое растение.

Долго поучал пастырь горца, пока не убедил его наконец, что грешно без пощады уничтожать богатства земли, и только тогда удостоил его благословения.

Так жил пастырь, так учил он народ беречь свое богатство, жалеть, оберегать те творения, которые не только не могут говорить, – не могут даже застонать, когда им больно.

И этот добрый всеобщий радетель, отец Онуфрий, отрыл из-под снега отверженную жизнью Маквалу, спас ее от смерти и дал ей кров свой.

Слишком много мучений перенесла эта женщина, не легко ей было притти в себя, тем более, что сердце ее не знало покоя из-за неотступной тоски. И Онуфрий все свое внимание, всю заботу обратил на нее. Он видел, что не только тело ее, но и душа изнывает от боли. Однако умный, умудренный жизненным опытом старец делал все, чтобы ни словом, ни взглядом не коснуться незаживших ран, не вызвать стенания и вопля души, не спугнуть доверия, которого он терпеливо и уверенно ждал.

Он понимал, что отягощенная грехом душа найдет облегчение в исповеди, но знал он и то, что сперва ей нужно созреть для покаяния.

Признание, исповедь без покаяния не дадут душе той возвышенной силы, которая одна способна спасти ее от гибели, озарить лучом света ее мрачные тайники.

Пастырь не старался ловить Маквалу на слове, не хотел хитростью выведывать ее тайну. Он ждал, когда душа ее смягчится и она сама сознается в своем грехе и покается в нем.

Онуфрий верил, что без воли господней ни единый волос не упадет с головы. Спасение Маквалы и встречу с нею в горах он приписывал провидению. Пастырь видел в ней грешницу, отмеченную богом, посланную к нему за тем, чтобы он мог исцелить ее и спасти. Отшельник молился за нее, наставлял ее перед распятием, повествовал ей о жизни человека, отдавшего тело свое и пролившего кровь свою во отпущение грехов.

Однажды в субботний вечер пастырь совершал молитву. Он в последний раз помолился за нищих и убогих духом и телом, за вдов и сирот, за всех обездоленных, перекрестился и произнес «аминь», как вдруг услышал у себя за спиной горькое рыдание. Он обернулся. Маквала, припав к земле лицом, рыдала и стонала. Лицо пастыря просветлело, он взял с аналоя распятие и подошел к плачущей.

– Приложись, дочь моя! Отец наш всевышний пошлет облегчение твоей душе. Молись Христу, положившему жизнь свою за страждущих.

– Отец, спаси меня! – горестно воскликнула Маквала. – Я не знаю слов, чтобы молить бога о спасении.

– Молитва не в многословии, дочь моя! – отозвался старец. – Каждое слово, исторгнутое из глубины сердца, каждый вздох достигает до слуха господня… Не обилие слов спасает душу от испытания, а чистота сердца освещает ей путь из мрака преисподней.

– О-о, отец мой! – и глаза Маквалы залучились. – Ты проливаешь свет в мое сердце, – значит, всевышний услышит мои мольбы и спасет жизнь тех, кого я погубила?

– Нет грехов, которых не искупит раскаяние!..

– Слава силе его и великодушию! – произнесла женщина.

Долго молились они молча, отдаваясь благоговейно возвышенным мыслям. Вдруг Маквала побледнела и опустила глаза. Она прикрыла ладонью веки, ей представились все волнения, которые внесла она в жизнь теми, нарушив его вековечные обычаи и нравы ради минутной радости своей, и скорбь с новой силой пронзила ее. Впервые она почувствовала всю тяжесть вины своей и сочла себя недостойной обращать молитвы к господу.

– Что с тобой, дочь моя? – ласково спросил ее пастырь, кладя руку ей на голову.

– Отец! – взмолилась она дрожащим голосом. – Душа моя мятется… Нет мне покоя, не могу я молиться!..

– Ты еще не обрела полноты веры, дочь моя! Доверься мне, пастырю своему, и, может быть, я сумею облегчить твое горе.

Маквала подняла на него глаза, тяжело вздохнула и снова потупилась.

– Кто ищет спасения, тот должен иметь в себе больше веры и доверия!.. Ты не доверяешь мне?

– Нет, нет, доверяю, но трудно мне говорить, отец!

– Дочь моя! Один я, без свидетелей, слушаю тебя, я пастырь твой, который помолится за тебя перед господом и будет помнить о рассказе твоем лишь тогда, когда душой сольется с господом… А на людях память моя об услышанном изменит мне, виденное мною забуду, дар слова умолкнет во мне. Слушай меня, ибо да – это да, и нет – это нет!

– Я верю, отец, приемлю слова твои! – и Маквала рассказала пастырю о постигших ее испытаниях.

Пастырь слушал внимательно, всецело проникаясь ее горем. Он считал, что его долг не только выслушать человека, но и облегчить страждущую душу, подать ей, обессиленной, отчаявшейся, надежду на новую жизнь.

Он поднял созерцательно-углубленный взгляд и обратил его к образу богоматери. Пастырь молился об укреплении своих душевных сил, чтобы смог он указать женщине путь истинный, восстановить в ее сердце веру в жизнь.

Он положил руку ей на голову.

– Господи, всеблагой! Ты добр и милосерден, помоги грешным, ибо не знают, что творят!

И пастырь поднес к губам женщины крест. Она благоговейно приложилась к нему.

В кротких словах старца не было ни тени упрека, лаской и успокоением овеяли они сердце Маквалы.

С того дня она обрела силу для жизни, сумела сделать свою жизнь полезной для мира, для людей. Научившись различать целебные травы, она ходила вместе с пастырем собирать их и помогала ему приготовлять лекарства для больных.

 

14

Темной, ненастной ночью, когда небо, разверзаясь, обрушивалось на землю, когда громовые раскаты раздирали человеческий слух и молния, подобно изверженному из земли огню, слепила глаза, – пастырь и его ученица сидели перед очагом и перебирали целебные травы. Гроза бушевала в горах, скалы рушились и с адским грохотом низвергались в пропасть. Ураган вырывал с корнями деревья и, закружив их в воздухе, швырял в бездну. Природа свирепствовала и грозилась смести, уничтожить весь мир.

Покрыв колени чистой дубленой кожей, старец растирал травы на гладком камне.

– Подорожника теперь хватит, – сказал он, – дай немного мелиссы!

– Сделаем побольше, раненых ведь много, – отозвалась Маквала.

– Этого хватит хоть на целую толпу народа! – сказал старик

Женщина подала траву и снова принялась ткать шерстяную ткань на чоху. Наступило молчание, буря тоже притихла.

Вдруг снова завыл ветер, сверкнула молния, оглушительно ударил гром. Хлынул ливень, разверзлись небеса, скребущий, хрипящий гул обрушившейся в ущелье скалы на мгновенье покрыл все звуки.

Женщина перекрестилась.

– Проклятая ночь! – прошептала она.

– Быть беде этой ночью! – сокрушенно добавил старик.

Непогода бушевала.

– Небо, что ли, обрушивается на мир? – прислушался старец.

– Да, вздуются потоки, разольются, а тебе так далеко итти? – робко сказала Маквала.

– Не растаю от непогоды, а людям помощь нужна.

– Опасно, поберечься надо!

– Нет. Других надо беречь, тогда и они тебя поберегут… Бог велик и милосерден, – твердо сказал старик.

– Разве ты сегодня ночью пойдешь? – помолчав, спросила Маквала.

– Сегодня… А что?

– Ничего… Но… – голос ее задрожал.

– Что но?

– Дождался бы утра.

– Зачем?

– Чтобы не… – она не докончила и отвернулась.

– Ну, скажи, о чем ты?

– Темно, собьешься с пути! – уклончиво ответила женщина.

– Нет, Маквала, там семь человек раненых ждут меня! Как я могу не пойти? Не тревожься, с пути не собьюсь.

– Нет, нет, конечно, иди. Я бы сама тебя проводила… Старик ласково взглянул на нее. Вскоре он поднялся и стал собираться в дорогу.

Маквала укладывала в кожаную сумку лекарства.

– Поскорей, Маквала, опаздываю! – заторопил ее старик.

– Все готово! – и она привязала ему к поясу сумку. Пастырь благословил и перекрестил ее.

– Господи, исцели раненых и не оставь без своего милосердия того, кто заботится о них! – тихо помолилась она.

Старик вышел. Маквала прибрала жилье, засыпала золой горящие угли в очаге. Приготовилась ко сну, разделась, хотела перекреститься и вдруг испуганно замерла на месте: ей показалось, что кто-то снаружи налег на дверь. Она прислушалась. Все заглушил резкий порыв ветра.

– Боже, какая ночь! – прошептала она, перекрестилась и легла.

Но заснуть она не могла. Непонятная тревога сжимала ее сердце. Она и прежде часто оставалась одна, и одиночество не пугало ее. Да и устала она настолько, что недавно чуть не заснула сидя. А теперь какая-то дрожь вдруг охватила ее, лишила покоя.

Маквала давно умерла для мира, избавилась от страстей мирских. Она убила в себе все радости тела и жила только ради возвеличения духа. И никого она больше не ждала, ничего не хотела от этого мира. И все же теперь какое-то смутное ожидание прокралось к ней в душу, нежно точило ее сердце, сулило ей ласку и спасение. И она знала, что это ожидание подстерегает ее, как беда, поселяет смятение в ее сердце. Маквала почувствовала, что к ней возвращается прежний недуг. И снова кто-то налег снаружи на дверь. И снова все стихло… Никого… Она глубоко вздохнула, и на одно мгновение возник перед нею образ, навсегда ушедший из ее жизни.

В следующее мгновение она уже спокойно спала, мир снизошел на нее.

А ветер все продолжал бушевать в горах. Клонил к земле верхушки столетних деревьев, с силой бился в дверь пещеры. Раскатов грома больше не было слышно, но молния еще змеилась по нахмуренному небу, освещая разгромленную непогодой окрестность. Звери отлеживались по своим логовам, не смея высунуться наружу.

Сверкнула молния и ослепительно озарила дверь пещеры. Как призрак, приник к ней человек, закутанный по самое лицо в бурку. Ветер завихрился, с новой яростью налег на дверь. И под его ли напором дверь подалась, открылась настежь, и человек в бурке мгновенно исчез в зияющей черноте; земля ли разверзлась и поглотила его или, обратившись в крылатого злого духа, он улетел вместе с ветром?

Налег мрак, скрыл все. Природа снова неистовствовала, небо проливало ручьи слез, ветер выл, рыдал… И вдруг с этим рыданием слился бессильный женский крик… Ветер подхватил и умчал его неведомо куда, он возник еще раз, и тотчас же оглушительно ударил гром, вспыхнула молния, и земля погрузилась во мрак преисподней…

 

15

Наутро все успокоилось, ночное безжалостное неистовство природы смягчилось. Небо сияло чистотой, и лучи солнца играли на горных вершинах. Разоренная, растерзанная земля была печальна, но солнце всходило весело, как будто утешая ее: «Не печалься, я обогрею тебя, разукрашу снова».

Горные душистые цветы, беспощадно смятые ночной бурей, услышали этот призыв и снова подняли свои головки и радостно заулыбались. У подножья скалы появились люди, подымавшиеся к пещере. Среди них был пастырь Онуфрий, его седая грива и борода сияли на солнце.

Добрались до дерева у входа в пещеру и сели под ним отдохнуть. Было отрадно, что снова живительное солнце расцвечивает, нежно украшает мир. Беседа шла легкая, спокойная. Только старец казался озабоченнее обычного.

– Вот вы пойдете назад, и я тогда спущусь с вами к больным, – сказал он спутникам, – а теперь отдохните, подкрепитесь едой, здесь родник хороший, а у вас еще долгий путь впереди.

– Нет, пастырь, поздно, спасибо вам, – отказались они.

– Освежимся родниковой водой. Что-то пасмурно у меня на душе, потрапезничаем вместе, – стал упрашивать старец.

– Будь по-вашему! – согласились спутники из почтения к своему пастырю.

– Вот это хорошо! – воскликнул Онуфрий и пошел в пещеру за едой.

Он переступил порог. Его удивило, что Маквала не вышла его встретить. Вошел во второе помещение. Женщина лежала в постели, с головой закрытая буркой.

– Маквала! – тихо окликнул ее старец. – Ты спишь еще, Маквала?

Ответа не было. Он еще раз посмотрел на спящую и решил, что она, верно, не спала всю ночь, и не стоит теперь будить ее.

Осторожно ступая, он вернулся в первую комнату и принялся сам готовить еду. Вскоре он подал гостям хлеб, сыр, домашнюю водку и вареную ветчину.

Все знали, что пастырь приютил какую-то несчастную женщину, но никто не решался расспрашивать его о ней.

– У меня живет одна женщина, бездомная, нашла здесь убежище, – оказал старец. – Вчера, верно, не могла спать из-за непогоды и теперь уснула так крепко, что я пожалел ее, не стал будить, а то угостил бы вас получше.

– Что вы, всего много, предостаточно! – горячо отозвались гости.

После первого стакана все стали словоохотливее и перешли на прославленные «Смури» – тосты с обращениями друг к другу в стихах, – обычай, который так украшает и оживляет трапезу горца.

Солнце уже клонилось к западу, когда гости собрались уходить. Они шли арендовать покосы для села и обещались на обратном пути зайти за Онуфрием, чтобы вместе спуститься вниз.

Распрощались и ушли. Развеселившийся Онуфрий, тихонько напевая, вошел в пещеру.

Маквала! – крикнул он с порога, – нельзя так долго спать, солнце за полдень склонилось!

Не получив ответа, старец опять заглянул во вторую комнату.

Маквала лежала все так же неподвижно, словно ни разу и не шелохнулась.

– Женщина, что с тобой? – неуверенно заговорил он, – не больна ли ты?

Могильная тишина царила в комнате. Женщина словно оцепенела.

– Маквала, Маквала! – испуганно закричал старик. Холодный пот выступил у Него на лбу.

Он подбежал к постели, быстро откинул бурку и в ужасе отступил, закрыв лицо руками.

Его потрясенный взгляд охватил сразу все: окровавленную грудь Маквалы, кровь на ее рубахе и глубокую, зияющую рану под сердцем.

Бессмысленное и непоправимое зло ужаснуло его, повергло в глубокую скорбь. Не скоро он овладел собою. Перед ним лежал труп женщины, так недавно преодолевшей тягчайшие испытания, нашедшей в себе силы снова выйти на светлый путь жизни.

Глаза Маквалы были открыты, горькая усмешка застыла, в уголках губ, – последний упрек злому и неправедному миру.

Слезы хлынули из глаз старца.

Кто же он, этот безжалостный злодей, жестокости которого нет названия? За что он пресек жизнь одной спасенной души, навеки погубив свою собственную?

Онуфрий встрепенулся. Доброе сердце пастыря заботливо обратилось к судьбе того несчастного.

– Господи! – он поднял залитые слезами глаза к распятию, – прими в лоно святых душу рабы твоей Маквалы!.. Отпусти грех убийце, ибо не ведал, он что творил!..

И тут, впервые за всю свою долгую жизнь, задал он себе вопрос: имеет ли он право заступаться перед всевышним за убийцу Маквалы, – и замолчал. Долго смотрел он, не отрываясь, на лик Христа, и лицо его выражало глубокую душевную борьбу. Наконец он перекрестился и уверенно произнес:

– Нет прегрешения, которое не может быть омыто слезами и покаянием!

Пастырь совершил омовение покойницы, положил ее на скамейку в первой комнате, зажег свечи и, опустившись на колени, стал молиться.

Он молился за душу усопшей, за убийцу ее, за тех, кто отрешил, отверг ее, за народ, чей суровый приговор толкнул к гибели слабое создание, и за тех, кто оскорбил обычаи и нравы народа. И в эти мгновения не было для него врагов, а были только падшие духом, одержимые страстью, убогие и больные, и пастырь горячо молил господа ниспослать им освобождение, просветить их разум. И не было границ его великодушию и милосердию.

В полдень на следующий день вернулись с гор его спутники. Они весело окликнули его, чтобы, как было обещано, захватить его с собой в село.

Пастырь вышел к ним печальный и величественный и рассказал о своем горе.

– Убили женщину в твоем доме! – воскликнули возмущенные гудамакарцы. – Скажи, кого подозреваешь в этом гнусном злодеянии, и мы отомстим за тебя!

– Не знаю, дети мои! – кротко ответил он. – Да и следует ли нам поступать сурово, кровью и мечом обрушиваться на несчастного, потерявшего облик человеческий в неведении своем?

– Поклянись, что не знаешь убийцу. Ты скрываешь имя его в милосердии своем. А между тем мы будем подозревать друг друга, доверие между соседями исчезнет… – настаивали они.

– Я не буду клясться! – выпрямился старец и гордо взглянул в глаза пришедшим. – Ибо мое да – есть да и мое нет – нет!

Гнев звенел в его голосе. Слушавшие опустили глаза. Они поняли, что если бы пастырь знал убийцу, он назвал бы его, но не назовет, ибо судьей деяний человеческих поставлен единый бог всевышний! Пастырю неизвестно, кто убийца.

– А теперь, друзья, помогите мне отдать последний долг несчастной жертве, ибо искренним покаянием она заслужила прощение!

Все сняли шапки, вошли в пещеру и молча постояли над прахом Маквалы.

– Предадим ее земле! – тихо сказал пастырь. Гудамакарцы вырыли узкую, глубокую могилу в сырой земле. Вынесли усопшую, еще так недавно полную жизни, положили ее ненадолго у края могилы, чтобы пастырь совершил последний обряд, сказал ей последнее напутствие, и потом опустили в могилу.

Прозвучали последние прощальные слова: «Прах есть и в прах обратишься!» – и могилу засыпали землей; Маквала навеки простилась с солнечным миром.

С той поры почти каждый день, перед заходом солнца, можно было видеть пастыря у могилы Маквалы. Обнажив голову и преклонив колени, он возносил молитву за упокой ее души.

 

16

Слух об убийстве Маквалы долго волновал соседние общины Хеви. Честь Гудамакарского ущелья была задета этим преступлением, и народ искал убийцу, чтобы его казнью смыть с себя темное пятно.

В те времена община сама правила свой суд: новые порядки еще не успели укорениться в отдаленных уголках страны, и власти не могли охватить всех событий народной жизни, они вмешивались лишь в те дела, слух о которых доходил до них.

Подозрения падали на Онисе или Гелу, люди разыскивали их, но оба они исчезли, словно земля поглотила их. Так и не удалось разгадать тайну, и постепенно угасла память об этом возмущающем душу событии.

Как-то летним вечером пастырь Онуфрий сидел у порога своего жилья и с грустью глядел вниз на Гудамакарское ущелье.

Овечьи гурты шли в горы на горные пастбища. Стада раскинулись по изумрудным склонам, переливаясь на солнце слепящей белизной. Сочный, душистый корм неодолимо манил их, зазывал к себе. Кое-где пастухи, в накинутых на плечи бурках, в сдвинутых набок шапках, стояли на склонах, сторожа стада. Вдруг нагнется пастух, поднимет камень и запустит им в непокорную дьяволицу-козу, чтобы отогнать ее от обрыва. Или крикнет звонко, послушает эхо и потом зальется чистым колокольчиком, затянет песню:

«Один стою, один пою, Печален голос мой! Весенний дождик, прошуми, Печали с сердца смой! Звени листвою, ветерок, Чтоб я забыться мог! Кто изменил любви своей, Того накажет бог!..»

Песню подхватит другой, потом третий, и начнут они, подзадоривая друг друга, переговариваться стихами-шаири, без устали состязаться в стихах и песнях.

Онуфрий с любовью глядел на этих жизнелюбивых, сметливых, ловких юношей, чьи вольные сердца так весело одолевали и суровость природы, и тяжелую неправду жизни.

Он вспоминал свою юность, бурную весну своего сердца, ту пору, когда жизнь сама летит навстречу опасностям и испытаниям. Теперь новые отрады – опыт сердца, отказ от страстей, отрешение от суеты житейской, мудрое познание единственной истины служения ближним – сменили трепетный жар юности.

Глядел Онуфрий на вольнолюбивых детей гор и радовался их радости. Но мысли его были обращены к тому, чтобы сделать их счастливее, устранить все тернии с их пути. Многое препятствовало спокойному течению их жизни. И когда пастырь начинал думать о тех, кто нарушал мирное существование его паствы, он, уподобляясь святым отцам, превращался в воина, готового сразиться с врагами, положить жизнь свою за благо народа, чтобы сам народ учился на его примере величию самопожертвования.

Солнце опустилось за вершины гор. Пастухи ушли на ночлег. Звуки жизни постепенно затихли, и ночная тень заволокла окрестность. Месяц прятался за облаками. Но вот на невидимых склонах кое-где вспыхнули пастушьи костры. Отсвет их причудливо озарил неровную местность. Изредка какая-нибудь овчарка протяжным лаем отзывалась на волчий вой, вечерний ветерок подхватывал звуки, перекатывал их по оврагам и ущельям, из далекого леса порой доносилось ворчание медведя.

Старец сидел неподвижно, устремив застывший взгляд на освещенные плечи богатырей-гор. Мысли его были подобны морю, метались волнами из края в край. Судьбы людей в бесконечной смене проходили перед его внутренним взором. «Почему я бессилен сделать всех счастливыми, избавить всех от испытаний!» – мысленно восклицал он.

Он поднял глаза к небу. Одна звезда горела ярче всех.

Вдруг она вспыхнула, сорвалась с неба и, описав дугу, упала в пропасть. Пастырь вскочил и перекрестился:

– Господи, спаси грешную душу и прими ее в лоно свое! – Не успел он дочитать молитву, как раздался выстрел и кто-то тяжело упал неподалеку от него.

Старец вздрогнул. Тотчас же пошел на звук выстрела, смело ступая в темноте. Вдруг стон, человеческий стон донесся до его слуха. Он насторожился.

– Проклятье! Промахнулся! – снова простонал кто-то. Онуфрий повернул в ту сторону, откуда слышался стон. На гребне холма сидел человек. Он резко вырисовывался на сумеречном небе. Левое плечо его было обнажено – он перевязывал рану. В это мгновение луна разорвала облака и ее яркий белый луч облил раненого. Старец зажмурился – таким ужасным показался ему облик несчастного.

Борода и волосы его были всклокочены, одежда висела лохмотьями, на исхудалом бледном лице выдавались скулы, глаза ввалились в орбиты и дико блестели. Незнакомец заметил старца, подхватил с земли ружье и хотел бежать.

– Стой, несчастный! – приказал пастырь так властно, что тот застыл на месте.

– Ранен? – спросил Онуфрий, подходя к нему.

– Нет, нет! Нечаянный выстрел, пуля чуть-чуть поцарапала плечо.

Пастырь хотел осмотреть рану, но незнакомец в ужасе отпрянул от него.

– Не прикасайся ко мне! – воскликнул он, – я не достоин!

Старец заглянул ему в глаза. Незнакомец опустил голову, уклонился от взгляда, хотел отвернуться, уйти, но вдруг упал на землю, как подкошенный.

Пастырь подошел к нему. Осмотрел и перевязал рану, – она была неопасна, но раненый, видимо, ослабел от потери крови.

– Благослови, отец! – едва слышно прошептал незнакомец.

Старец поднес к его губам маленькое распятие.

– Именем распятого за грехи наши прими благословение, сын мой!

– Нет, нет, не так! – воскликнул несчастный и поднял глаза на пастыря.

Его лицо исказилось нечеловеческой мукой. Он походил на душевнобольного.

– Что с тобой, сын мой? Рана беспокоит тебя? – спросил старец.

– Нет! Причасти меня!

– Надо подготовиться к причастию! – ответил старик.

– Приготовь, приготовь меня к причастию! – шептал неизвестный.

– Бог велик в своей благости; скажи, что тяготит твою душу? – заторопился отец Онуфрий. Раненый терял силы, и пастырь боялся, что он умрет с тяжким сознанием неотпущенного греха.

Неизвестный хотел говорить, он страдал, от жара пересохло во рту, язык не подчинялся ему. Онуфрий принес родниковой воды в кожаной фляге и влил ему в рот несколько капель. Раненый пришел в себя, почувствовал нестерпимую жажду и попросил еще воды.

– Потерпи, сын мой, нельзя тебе воды, сейчас тебе это вредно.

– Горит, пылает все нутро у меня! – взмолился раненый. – Каплю, хоть каплю одну!..

Старец отвязал сумку от ремня, достал ложку, налил в нее воды, всыпал туда порошок из сушеной сливы и поднес ложку ко рту больного.

– На, выпей и больше не проси!

Неизвестный жадно проглотил несколько капель подкисленной воды.

– О-о! – облегченно вздохнул он и прикрыл веки. Пастырь долго ждал, надеясь, что больной придет в себя, наберется сил для исповеди, но тот лежал в забытьи.

Вскоре больного охватил озноб. Лицо его исказилось. Онуфрий понял, что это лихорадка, вызванная раной, – хороший признак. Он осторожно прикрыл неизвестного буркой и молча опустился рядом с ним.

Спустя некоторое время пастырь дотронулся рукой до его лба.

– Слава богу, жар начался, и сильный какой! Это хорошо.

Больной стал метаться. Лоб его покрылся обильным потом.

– Жар поднимается, вспотел. Хорошо для него! – сказал Онуфрий и осторожно вытер со лба больного пот.

Больной бредил, что-то шептал про себя. Старец напряг слух, стараясь что-нибудь разобрать.

– Маквала, Маквала! – ясно расслышал он.

Онуфрий вскочил. Вихрь горьких мыслей закружился у него в голове.

«Не этот ли? – думал Онуфрий. – Не он ли так жестоко оборвал жизнь бедной Маквалы?»

Пастырь стал вслушиваться еще напряженнее, но больной больше не проронил ни слова. Он стал дышать ровней и затих. Тогда Онуфрию подумалось, что он, быть может, напрасно из-за случайно оброненного слова возвел тяжкое обвинение на неизвестного, и, ужаснувшись своим мыслям, он стал горячо каяться.

 

17

Рассвет тронул клювом ночную мглу и расцветил ее; легкий ветерок, предвестник утра, тихо покачивал цветы, будил их, нежно что-то нашептывая, готовил их к встрече владыки дня. Небо светло заголубело. Мягкий свет брызнул на землю. Полусонные птички в ожидании дня вздрагивали от утреннего холода, встряхивались и изредка протяжно щебетали, приветствуя творца природы.

Старец стоял с обнаженной головой, волосы его растрепались, борода спуталась. Он горячо молился господу об отпущении ему тяжкого греха: невольным и, быть может, незаслуженным подозрением он оскорбил высшее, что есть в человеке.

Больной, спавший под буркой, пошевелился.

– Где я? – простонал он.

– Здесь, сын мой, рядом с отцом твоим духовным, который заботится о тебе.

– Священник? – больной зажмурился.

– Не священник, а брат твой и отец, посланный, чтобы помочь тебе.

Больной открыл глаза, с благодарностью взглянул на пастыря.

– Как ты себя чувствуешь?

– Плохо, отец! – с горечью сказал он.

– А по-моему, тебе лучше!

– Оттого и плохо, что лучше. Не следовало мне оставаться в живых!

Он замолчал. Нелегко было обоим продолжать беседу.

– Ты обещал мне вчера… – с трудом произнес больной, – что удостоишь меня причастия.

– Да, но твоя слабость помешала этому. Ты не мог говорить. А сегодня, надеюсь, ты мне исповедуешься, и благодать господня снизойдет на тебя!

– Мне исповедываться? Своими устами рассказать о себе? Не могу я этого, хоть на куски меня изрежьте, – не могу!

– Нет, сын мой, надо признаться в своих деяниях, да и что толку скрывать – нет тайны, которая не стала бы явной. Перед тобой пастырь, неустанно пекущийся о тебе. Может ли врач исцелить больного, если причина болезни ему неизвестна? В голосе пастыря звучала отеческая ласка, величавая уверенность в собственных силах.

– Сын мой! – продолжал пастырь, сердечностью и уверенностью покоряя волю и чувства больного. – Сын мой! Откройся брату, чувствующему твое горе, как свое, твою боль, как свою, брату, чье сердце печалится о тебе даже тогда, когда он вдали от тебя. Уверуй в меня, ибо я вместе с тобой горю в неугасимом огне, и душа моя смятена.

– Отец, отец! Чем я отплачу тебе за доброту твою? У несчастного Онисе только одно и осталось – его убогая жизнь, и если она тебе понадобится, – возьми ее!..

– Онисе?! – вздрогнул пастырь.

«Маквала – Онисе!» – мысленно произнес он рядом эти два имени. И снова тревожное подозрение охватило его душу, пронзило сердце.

Оба долго молчали. Наконец лицо Онуфрия снова просветлело, он вытер пот со лба и подошел к несчастному, беззвучно рыдавшему Онисе.

– Сын мой! Я узнал твое имя, и я боюсь услышать твой рассказ, ибо я человек… но человеку не дано измерить милосердие божье!.. Говори, что ты хотел сказать!

Онисе, низко опустив голову, начал рассказывать скорбную повесть своей жизни. Старец приник к камню, слушая исповедь несчастного. Чувствовалось, что свершается великое таинство, перед которым поник даже утренний ветер, чтобы не нарушить святости его, не подхватить невольно услышанного слова и не передать его горам, деревьям, цветам.

Онуфрий слушал страшную эту повесть лишь для того, чтобы просить заступничества за Онисе перед богом. И тайна, услышанная им здесь, никогда не могла быть открыта никому из смертных.

Раскаленным железом жгли слова исповеди сердце пастыря, и от них болела душа и дрожь пробегала по телу.

Давно уже Онисе закончил свой скорбный рассказ, давно ждал от пастыря слов утешения, но старец продолжал сидеть неподвижно, как бы сам превратившись в камень.

И когда он наконец поднял голову, горючие слезы бежали из его глаз, и глубокое страдание избороздило его лицо.

О чем рассказал ему Онисе, какую тайну поведал, – это осталось сокрытым от всех. Но пастырь впервые в жизни спрашивал себя – в праве ли он даровать грешнику свое благословение?

– Несчастный, что ты сделал? – первый раз в жизни упрекнул он страждущего и ищущего утешения. Но он быстро овладел собой и, как заботливый, милосердный отец, совершил обряд таинства над падшим и покаявшимся грешником.

– Сын мой! Запомни этот день. Ты, как блудный сын, вернулся в лоно отца своего, проси же его, чтобы он даровал тебе силы выполнить в жизни свой долг человеческий, ибо ты человек… Пусть отныне зацветет дерево жизни и принесет плоды истины…

– Жизнь свою положу за тебя, отец!

И чем ласковее говорил пастырь с Онисе, тем мягче и покорнее становилось сердце несчастного. Но и тем больней сознавал он свою вину, тем горше раскаивался в ней.

– Теперь тебе нужен отдых, сын мой. Поешь, отдохни, поправишься – тогда пойдешь, куда тебя влечет. Но где бы ты ни был и кем бы ни стал, – будешь ли в поте лица добывать кусок хлеба или станешь повелителем над повелителями, – не забывай, что ты человек и ближние твои во всем подобны тебе, и сердца их бьются так же, как твое…

– А теперь пойдем ко мне, – закончил Онуфрий.

Жадно ловил Онисе слова пастыря, в которых звучала такая кроткая, покоряющая душу человечность. Но когда пастырь позвал его к себе, он вздрогнул и низко опустил голову.

– Не могу! – тихо сказал он.

– Почему? – удивился Онуфрий.

– Не могу… Хочу быть один.

– Куда ты пойдешь?

– Останусь здесь, в горах.

– А чем будешь жить?

– Охотой. Зверя в горах много.

– Побудь у меня хоть дня два, пока сил наберешься.

– Не проси, отец! – взмолился Онисе. – Я ослабел от потери крови, через два дня буду здоров. А сейчас не могу, сердце мое разрывается… Я пережду немного, стану охотиться, тура убью, забудусь… Тогда к тебе спущусь… Не смогу без тебя… А теперь не держи меня, пощади!..

– Как знаешь! – вздохнул старец. – Только возьми с собой припасов, чтобы не голодать на первых порах.

– Ох, воля твоя! – покорно согласился Онисе.

Старец снабдил его полным доверху мешком.

– Ступай, Онисе, я не держу тебя больше, только помни, что это сердце отныне стало твоим, – он приложил руку к своей груди, – и ты не обижай его, почаще наведывайся ко мне.

– Буду приходить дважды в неделю, отец! А теперь благослови меня, – Онисе преклонил колени.

Пастырь благословил его, и они расстались.

Долго глядел старец вслед удалявшемуся тихими шагами Онисе, глядел до тех пор, пока тот не скрылся за гребнем холма.

– Бедняга! – вздохнул он, – трудно ему было бы оставаться здесь!

 

18

После ухода Онисе пастырь сделался еще задумчивее, печальнее. Тягостная тайна возмущала его разум, лишала покоя сердце. Он стал молиться еще усердней прежнего, целые ночи простаивал перед распятием.

Пастырь знал, что для искреннего покаяния, для укрепления человеческой воли недостаточно одной только исповеди. Мудрый сердцевед, он только тогда бывал спокоен за ближнего, когда убеждался, что однажды обретенная вера, пронизав все его существо, привела его к полному осознанию своего человеческого долга перед жизнью. Без этого пастырь не видел высокой пользы ни в одной из христианских догм и заповедей и считал бесплодной суетой исполнение всяких правил веры. Он, как честный врач, становился спокоен за своего больного лишь после полного исцеления его от недугов. И потому он хотел возможно чаще видеть Онисе, постоянно утверждать его в вере, ежечасно укреплять его дух.

И преисполненный надежд, он каждый день в условленное время выходил к роднику для встречи с Онисе. И горец всегда приходил в назначенный час, благоговейно склонял голову перед пастырем и слушал его одухотворенные слова.

И когда они беседовали, трудно было понять, кто кому проповедует, кто кого поучает. Пастырь вызывал своего ученика на предельную откровенность, чтобы глубже постичь его суждения о том или ином явлении мира, чтобы вернее довести до него свою мысль. Онисе приходил через каждые два-три дня, приносил дичь, а Онуфрий охотно принимал его приношения, коптил мясо, делал колбасы и снабжал ими бедных прохожих. Пастыря радовало, что он помогает Онисе участвовать в жизни, выполнять долг служения ближним, служения народу. Он говорил об этом Онисе, хвалил его, и сознание служения миру ободряло горца, поддерживало в нем силу и дух. Ему утешительно было думать, что существование его не совсем бесполезно.

Однако Онуфрий был неспокоен за своего ученика. На всем, что делал Онисе, лежала печать непомерного напряжения. Он был постоянно задумчив, сумрачен, никогда не улыбался, часто вздрагивал, глядел мутными, невидящими глазами. От внимательного взора пастыря не могла укрыться его чрезмерная задумчивость, его молчаливая тоска. Что-то невысказанное точило его сердце, иссушало душу. Онуфрий изо дня в день ждал от Онисе признания, разгадки его тайной печали, однако время шло, горец худел, таял, но молчал. Взгляд его иногда загорался каким-то нездешним огнем, потом вдруг снова потухал, становился безжизненным. Он весь высох, осунулся. Онуфрий чувствовал, что еще один шаг, и пропасть проглотит несчастного. Однажды он не выдержал и спросил Онисе:

– Сын мой, отчего ты так исхудал?

– Кто, я? Я себя хорошо чувствую.

– Отчего ты так печален? Почему не скажешь мне, чем ты встревожен? – настаивал пастырь.

– Разве я что-нибудь скрыл от тебя? – и Онисе неожиданно расхохотался.

Старец посмотрел на него с тревогой.

– Загляни в свое сердце, какой-то порок подкрался к нему. Открой мне свое сердце! – сказал он.

– Мое сердце, мое сердце! – с раздражением повторил Онисе. – Не могу же я лгать на свое сердце!..

– Сын мой, сын мой! – с невыразимой тоской воскликнул пастырь – Своим ответом ты разрываешь на куски мое сердце, отданное тебе без остатка!

Онисе вздрогнул и схватился за голову. Наступило молчание, нарушаемое только биением его сердца, словно готового выскочить из груди. С глубоким состраданием смотрел на него старец.

– Ах, пастырь, пастырь! – простонал Онисе, опускаясь перед ним на колени. – Прости меня, пожалей!.. Несчастный я человек! Не знаю, как мне быть, что делать? Горит мое сердце, и нет мне спасения… Руки на себя наложить мне, что ли?

– Успокойся, Онисе, призови бога, чтобы сатана не искушал тебя; поведай, какая новая тоска тебя гложет?

– Какая? – и Онисе задумался. – Нет, не знаю я, ничего не знаю, нет, нет!.. Оставь меня, умоляю тебя!..

Старец взглянул на него.

– Онисе, пойдем ко мне! – спокойно сказал он. – Отдохнешь у меня, успокоишься!

– Нет, нет! – так же спокойно ответил Онисе, – я сейчас уйду. – Он зачерпнул ладонью родниковой воды и освежил лицо. – Прощай, батюшка!

– Постой… Отчего так скоро? – огорчился пастырь. Онисе взглянул на него, по губам пробежала улыбка, он с таинственным видом наклонился к старцу.

– Зовут меня! – прошептал он.

– Что ты говоришь? Кто зовет?

– Тсс! – он приложил палец к губам и пошел прочь, осторожно ступая.

– Онисе, Онисе! – звал старик.

– Тише! Я приду в назначенный час! Непременно приду! И Онисе скрылся в чаще леса.

Онуфрий стоял ошеломленный. Вдруг Онисе выскочил из леса и, подбежав к старцу, упал перед ним на колени.

– Благослови, отец, благослови!.. Твое благословение необходимо мне, как божья благодать! Благослови, и тогда я уйду! – молил он, обливаясь слезами.

– Господи, воззри и избави от испытаний! – только и успел произнести Онуфрий. Горец вскочил и исчез в сумраке ночи.

 

19

Прошли дни, недели, целый месяц, а Онисе не появлялся. Напрасно пастырь ходил к роднику, напрасно ждал его, напрасно молил бога о встрече со своим учеником. Онисе исчез. Тревога и смятение росли в душе Онуфрия. Все его мысли неотступно кружились вокруг судьбы Онисе, тысячи мрачных предчувствий проносились в его воображении. А что, если Онисе попал в беду, нуждается в помощи, и никого нет около него!

Наступил праздник святого духа. Пастырь отслужил заутреню, помолился обо всех страждущих духом, о ниспослании им утешения и помощи, перекрестился в последний раз и вышел во двор. Он направился к тому месту, где всегда в праздник проводил часы между заутреней и обедней.

Широкое и круглое плато обступали великаны-утесы, подобно стражам, защищающим святое место от прикосновения нечистых шагов. Посредине плато возвышался небольшой круглый холм, поросший тополями. Стройные деревья взбирались почти до самой верхушки холма и вдруг останавливались на какой-то невидимой черте – будто затем, чтобы не прятать от человеческих глаз чудесную светлую поляну, покрытую зеленой курчавой травой, среди которой нежно склоняли головки ароматные горные цветы. На поляне высился дубовый крест, побелевший от времени, солнца и дождей. Своей сверкающей белизной он будил в сердце благоговение. Под крестом был воздвигнут холмик, обложенный дерном, и на нем стоял памятник – каменная глыба, осколок скалы. Никто никогда не посещал этих мест, кроме Онуфрия и неугомонного ветерка, который изредка врывался сюда, чтобы нарушить дремоту цветов. Это место избрал Онуфрий для погребения Маквалы, и сюда, к этой одинокой могиле, приходил он каждый праздник помянуть душу усопшей, при жизни отверженной людьми.

Пастырь, подаривший Маквале столько возвышенных, сладостных минут и указавший ей путь к беспредельной человечности, не покидал ее и после смерти.

Онуфрий шел к священному месту по узенькой тропинке, вьющейся вверх через тополевую рощу… Он шел медленно, в глубокой задумчивости, изредка осторожным движением руки отводя нависшие над тропинкой ветки, стараясь не повредить ни одного листочка на них и не нарушить гармонии, разлитой вокруг красоты. Он перешел ручеек, бегущий с горы, и, подойдя совсем близко к поляне, отстранил с дороги последнюю ветку… и замер на месте. Он стоял и смотрел, пораженный до глубины души. Какой-то человек припал к могиле Маквалы, обнял надгробный камень и целовал его, рыдая и стеная, словно хотел влить свое тепло в его могильный холод. Скорбь его была так величественна, что пастырь не решился даже окликнуть его. И как будто само небо вобрало в себя его горе и слезы, – появились черные тучи, и пошел ласковый дождь, тихий, как слезы из девичьих очей.

Человек поднял голову и, окрестив руки на груди, горящими глазами вперился в могилу, словно исступленной мольбой сердца хотел нарушить глухое молчание черной, холодной земли. И снова припал он к могиле, обхватил ее и стал целовать страстно, неудержимо. На нее он хотел излить всю горечь, всю безнадежность свою, но каждое прикосновение к ней еще сильней разжигало его скорбь. Наконец он выбился из сил и, изнуренный, замер в оцепенении. Потом медленно поднялся, снова устремил горящий взгляд на могилу, подошел, шатаясь, к кресту и прислонился к нему.

– Онисе! – прошептал потрясенный пастырь.

Да, это Онисе оплакивал свою возлюбленную, Маквалу, проклиная день своего рождения, проклиная омраченное сердце свое, которое ни на мгновение не давало ему покоя и погубило его жизнь.

Маквала была неотъемлемой частью его жизни с тех пор, как он помнил себя, и с ее смертью жизнь потеряла для него смысл. Всюду и всегда ему чего-то недоставало, ни в чем не было чувства полноты. В Маквале была вся жизнь Онисе, и с ее смертью погасло солнце для несчастного горца, утратил для него цену весь мир.

Он стоял в угрюмом оцепенении со сжатыми губами и думал о той, которая, даже в плену у черной могилы, была для него дороже всего на свете, дороже самой жизни. Отверженный своей общиной, оторванный от родной земли, Онисе дышал одной-единственной надеждой – когда-нибудь встретить Маквалу, чтобы никогда больше не расставаться с ней, и смерть Маквалы лишила его этой надежды… Чем он мог жить дальше?

Целыми неделями скитался он по горам и ущельям, по лесам и долинам, накопляя в сердце неизбывную скорбь, и приходил изливать ее здесь, на этой священной могиле.

Приходил он сюда и раньше, до последней встречи со старцем, здесь он самозабвенно предавался своему горю, таял, сгорал.

Онисе поведал пастырю обо всей своей жизни, раскрыл перед ним сердце свое и все же оставил там один, самый затаенный уголок, куда не следовало заглядывать чужому взору. Он берег его, как зеницу ока, и старался спрятать его от всех, даже от господа бога. Он боялся, что Онуфрий назовет грехом и запретит ему единственную радость его омраченной жизни, радость, которую он черпал в горькой любви к могиле своей Маквалы.

Сюда приходил Онисе, здесь он таял, как воск, терял последние силы свои. Любовь пламенеющего сердца к холодной, темной могиле, горячая нежность к безжизненному трупу, страстная мольба к навеки глухому созданию, обращенному в прах, – тяжкое испытание взял на себя Онисе!

Слезы и стенания, неутолимая страсть и память об утраченном счастье изнуряли его, жизненные силы в нем медленно иссякали. Он понял безысходность своей участи, понял, что каждое мысленное прикосновение к Маквале, каждое прикосновение к местам, где ходила, дышала его возлюбленная, беспощадно терзают его сердце, понял, что не может больше выдержать этой гибельной близости к ней, и решил уйти, исчезнуть, бежать в такие края, куда и ворон не донесет вести об этих страшных для него местах.

Сегодня, в день сошествия святого духа, Онисе в последний раз пришел к заветной могиле. Он убрал душистыми цветами мрачный камень, так безжалостно придавивший своей тяжестью могилу дорогого существа. В последний раз он склонил голову, послал последний стон могильной немой тишине, с горьким трепетом припал к холодному камню и долго лежал, потрясенный, без движения, словно всю свою душу изливая в стенаньях.

Наконец он порывисто встал, отошел от могилы и скрестил руки на груди. Нечто непостижимое притягивало его к могиле, притягивало с такой силой, что он не мог сдвинуться с места.

Он медленно, с нечеловеческим напряжением повернул голову, обернулся к кресту и стал смотреть на него с невыразимой тоской.

Только теперь пастырь мог всмотреться внимательно в лицо Онисе, и он почувствовал, какой ад бушует в сердце горца. Он закрыл глаза – не было сил смотреть на такое непомерное горе! Страшная тяжесть этого горя придавила Онисе, пригнула его плечи. Бессмысленно и безжизненно глядел он в одну точку. Жалобы осиротевшей души, боль за погибшую жизнь, тщетная мольба человека, раздавленного неумолимой силой, не ждущего ниоткуда спасения, – все было на этом лице, в этом мертвенном взгляде, словно земля разверзлась перед несчастным и небо обрушилось и похоронило его навеки.

Но нет, мне не описать этого лица! О безграничном отчаянии, о бороздах скорби, отметивших это лицо, невозможно рассказать тому, кто не видел его собственными глазами!

Только горы могли внушить человеку такую страсть, и только сын гор мог отдаться ей с такой силой. И Онуфрий, мудрый старец с закаленным сердцем, склонился перед всепоглощающим чувством, хранил благоговейное молчание перед ним.

Онисе вздрогнул, выпрямился, вскинул голову.

– Прощай! – простонал он. – Прощай, Маквала!.. Горе мне! И жить нет сил, и умереть не могу!.. Прощай!.. Не выдержало сердце твоей близости… Как мне уйти от тебя?!

Горец умолк, пошатнулся и зарыдал.

– Смотри… Ты видишь, я, мужчина, плачу! – воскликнул он, ударив себя в грудь кулаком. – О-ох! – заскрежетал он зубами.

Горец повернулся и пошел прочь от могилы, шатаясь, как раненый лев.

– Онисе, Онисе! – с отчаянием крикнул пастырь. – Постой, несчастный человек!

Онисе вздрогнул, на мгновение сбился с шага, но тотчас же, словно очнувшись, пошел быстрей.

– Постой, куда ты? – старец догнал Онисе и схватил его за плечо.

Мохевец обернулся, устремил на него затуманенный взгляд и, таинственно приложив палец к губам, тихо прошептал:

– Тсс, тише!.. Зовут меня, я иду!..

– Куда? Кто зовет тебя, сынок?

– Тсс! – повторил он. – Тише, а то спугнешь ее, убежит!..

Горец прислушался, задумался, затих и вдруг, уставившись в пространство широко раскрытыми глазами, стал бормотать бессвязные слова:

– Маквала!.. А кто это – Маквала?… – потом повернулся к пастырю и мучительно принялся его расспрашивать:– Скажи, скажи, ради бога, кто такая Маквала?… Ты разве не знаешь, кто она?… А я знаю, о, я знаю… Она крестница господа… Вот кто она!..

– Сынок, сынок!.. – заговорил пастырь.

Но Онисе прикрыл ему рот ладонью.

– Тсс! Тише… Зовут меня!.. – и он побежал к лесу. Пастырь кинулся следом за Онисе, но горец дико вскрикнул и взглянул на старца так мрачно, что тот отпрянул назад.

Не успел Онуфрий опомниться, как Онисе подбежал к краю обрыва. В ужасе следил за ним пастырь. Но Онисе свернул в лесную чащу, обступавшую обрыв, и скрылся в ней.

 

20

Больше месяца прошло с тех пор, и об Онисе не было никаких вестей. Никого больше не тревожила судьба отрешенного от теми горца.

Один только Онуфрий не мог успокоиться и без устали искал его, расспрашивая о нем всех прохожих. Он не терял надежды и неутомимо молился о спасении. жизни Онисе. Он верил, что вновь увидит своего духовного сына, верил, что бог милосердный не даст ему погибнуть.

Однажды утром около пещеры пастыря остановились хевсуры, шедшие с того склона горы. Они расположились на отдых у родника, лошадей стреножили и пустили пастись, а сами подошли к роднику освежиться. Старец, по своему обычаю, забрал мешок с припасами, домашнюю водку и направился к ним.

Потрапезничали, отведали водки, и завязалась беседа. Хевсуры давно уже знали о пастыре, ибо слава о нем разнеслась далеко в горах, и рады были они послушать его разумные и добрые речи. Как всегда среди людей гор, разговор зашел о мужестве и об охоте.

Один из путников рассказал о некоем мохевце, который поселился в их горах, и с той поры плохо стало от него кистинам.

– Ягнячьего ушка не пропадет с тех пор, как тот мохевец у нас, – восторженно рассказывал он. – Тропами нагонит вора, перехватит его, и никакому врагу не уйти от горного сокола!

– Удивительный только он! – добавил другой. – Ни одного человека не подпускает к себе, в дома не заходит, живет как зверь в горах.

– Каков он собой? – спросил пастырь.

Хевсур описал внешность мохевца и добавил, что он, должно быть, болен или «порченый», потому что лицо у него желтое, как русло серного источника.

Онуфрий сидел, понуро опустив голову, и, казалось, не в силах был пошевелить губами. Но по мере рассказа хевсура он все больше оживлялся.

– Как его зовут? – спросил он.

– Онисе… Мохевец Онисе… Так мы его называем…

Радостное волнение охватило пастыря. Он вознес благодарение господу за то, что не отверг он раба своего, спас ему жизнь и направил его усилия на благо людям.

Онисе, которого пастырь считал одержимым душевной болезнью, излечился и пришел в себя. Вдали от тех мест, где все его непрестанно терзало, он отдохнул и обрел на время душевный покой.

Было заполдень, когда хевсуры ушли. Онуфрий, одушевленный радостной вестью, вернулся в свой дом, а потом по шел на могилу Маквалы и как бы поведал ей об этой радости

Вечером он собирался помолиться богу и спокойно отдохнуть. Вдруг он услышал конский топот.

«Кто бы это мог быть?» – подумал пастырь. В то ж мгновение его окликнули снаружи, и он вышел во двор.

Навстречу ему шел горец. Лошадь свою он привязал поодаль, так как эти места считались священными и нельзя было подъезжать к пещере верхом, чтобы не осквернить ее. Сняв шапку, он низко склонил голову перед пастырем.

– Кто ты, сын мой? – спросил пастырь.

– Я есаул, отец!

– Зачем пришел ко мне? Ищешь кого-нибудь?

– К вам пришел, начальник просит вас явиться к нему.

– Меня просит начальник?… Ты, верно, ошибся. – Пастырю показалось, что он ослышался.

– Да, отец, вас просит.

– Не знаешь, зачем?

– Не знаю!

– Да нет, ты, верно, ошибся, не понял его.

– Как же, он три раза повторил ваше имя. Приказал обязательно доставить вас сегодня же.

– Значит, дело важное?

– Кто их знает! – лениво отговорился есаул.

– Удивительно все это! – тихо произнес пастырь. – Хорошо, я возьму свой посох, и пойдем, – добавил он.

Есаул настоял, чтобы пастырь сел на лошадь, а сам пошел рядом пешком. Они почти всю ночь были в дороге и часам к десяти утра прибыли в Ананури, где квартировал местный правитель.

Пастыря тотчас же ввели к человеку, который вызвал его. Это был пожилой мужчина, худой, невысокий, весь отравленный желчью, даже глаза его пожелтели, и тоненькие нитевидные жилки сеткой покрывали их. Он изредка покашливал, беспокойно ходил из угла в угол и без особых причин постоянно вспыхивал и возмущался.

Когда вошел Онуфрий, начальник встал ему навстречу, стараясь казаться приветливым. Но все его старания были тщетны, ибо он большую часть своей жизни провел на военной службе, а военная жизнь в те времена зачастую лишала человека всякого разумения и благообразия. Он приветствовал пастыря и даже улыбнулся ему, но проделал все это с осанкой повелителя.

– Пожалуйте, пожалуйте! – еще издали пригласил он Онуфрия.

Онуфрий вошел в низкую комнату, где стоял затхлый запах сырости и преющих бумаг. Непривычный к такой обстановке, пастырь чувствовал себя очень дурно, от духоты в комнате слегка туманилась голова. Однако он снял шапку, перекрестился и отвесил низкий поклон стоявшему перед ним хозяину. Лицо его выражало покой и мир. Начальник никогда не встречался с пожилыми горцами, и его удивило величие и достоинство пастыря.

– Вы – отец Онуфрий? – опросил начальник через переводчика.

– Да, я.

– У вас жила женщина, которую убили… Та, которую звали… Ах, забыл… Как ее звали? – обратился он к писарю, который, согнувшись в три погибели над столом, резко поскрипывал по бумаге гусиным пером.

– Ее звали, – писарь порылся в бумагах и, вытянувшись, гаркнул: – Маквала, ваше высокоблагородие!

– Да, да, Маквала!

При этом имени пастырь вздрогнул, смутился и не сразу собрался с ответом.

– Мы ждем ответа! – приказал начальник. Пастырь взглянул на него и твердо ответил:

– Да, Маквала жила у меня.

– Женщина у священника! – вздернув плечи, сказал начальник и обернулся к переводчику: – Спросите, что она делала, зачем жила у него?

– Она была унижена духом и телом… отвержена людьми… Мое жилище – убежище для всех униженных.

Онуфрий глядел на них с удивлением и не мог понять, зачем его допрашивают, чего хотят от него. Он заметил, что писарь записывает все его слова.

– Значит, вы приютили ее? – переспросил начальник так же насмешливо, как он приветствовал старца при входе. На этот раз пастырь понял, что происходит нечто необычное, что словам его не доверяют, и нахмурился.

– Хороший приют оказал, нечего сказать! – проговорил про себя начальник и вдруг резко обратился к пастырю:

– Кто убил?

– Кто убил? – повторил вопрос Онуфрий. – Грешный человек, которого не минует кара божья, если он не раскается, – тихо добавил он.

– Все это очень хорошо, но имя преступника? Скажите, как его имя?

Никогда не приводилось пастырю говорить неправду, и теперь он был в тягостном недоумении. Он не знал, что ответить.

– Я спрашиваю имя преступника! – повысил голос начальник.

– Не знаю! – твердо ответил старец.

– И никого не подозреваешь?

– Нет!

Начальник недоверчиво посмотрел на него, прошелся несколько раз по комнате.

– Как могло случиться, что в помещении, где ты живешь, убили женщину, и ты ничего об этом не можешь рассказать?…

– Меня не было дома, когда произошло несчастье.

– Сказки!.. – повел плечами начальник. – Прочтите ему показания тех горцев.

Вот что показывали те самые гудамакарцы, которые целый день провели с пастырем после убийства Маквалы.

«Весь день мы были вместе. Пастырь не раз заходил в свою келью и выносил нам еду. Мы обедали вместе. На другой день мы возвращались с гор. Пастырь сказал нам, что жившую у него женщину, оказывается, кто-то убил».

– Все это правда, – подтвердил старец.

– Что ты увидел, когда в первый раз вошел в дом?

– Маквала лежала на своей постели, с головой закрытая буркой. Я думал, что она спит.

– Это в первый раз. А потом целый день как же ты не заинтересовался, отчего она не встает?

– Маквала была слаба, больна. Много молилась, работала без устали. Ночью накануне была сильная гроза. Я подумал: она не спала ночь… Пожалел ее будить. Сон благодетелен для слабых.

– Не представляю!

– Все это правда, что я говорю.

– Женщина лежала целый день, и вы даже не подумали, что с ней, даже не спросили, не хочет ли она пить?

– Что было спрашивать? Захотела бы, – напилась сама! – резко прервал переводчика пастырь. – Однако я оставил свою паству, своих больных без присмотра. Я тороплюсь домой… Скажите, что вам надо от меня?

Начальник удивленно взглянул на него.

– Разве вы не знаете, что в убийстве женщины обвиняют вас?

– Что вы сказали?

– А то, что все улики, к сожалению, против вас.

– Кто же он, этот несчастный, пусть придет, пусть посмеет посмотреть мне в лицо!

Пастырь вскинул голову. Таким гневом дышало его лицо, что начальник смутился, опустил голову: «Виновный не может так говорить; пожалуй, старик и не лжет!» – подумал он.

– Муж убитой утверждает это, – снова заговорил начальник – Закон обязан установить истину.

– Пусть придет и скажет мне это в лицо.

– Приведите Гелу.

– Боже милосердный, Гела здесь! – воскликнул старец. – Гела, муж Маквалы, виновник всего, пусть он придет, я погляжу на него собственными глазами, послушаю, что он мне скажет.

Дверь открылась. Вошел Гела. Лицо его выражало бесстыдство и чванливость, он высоко закинул голову, всем видом своим как бы говоря: «Смотрите, вот я каков!» Он встал в дверях, нахмурив брови, изображая из себя грозного обличителя.

Пастырь, спокойный, хотя и слегка побледневший, смотрел в упор на доносчика.

Сперва Гела попробовал было выдержать взгляд старца, но вскоре смущение овладело им, взгляд его забегал, заметался, словно под натиском какой-то неведомой силы.

Пастырь, величественный, несокрушимый духом, твердо верующий в свою правоту, и Гела, раздавленный, униженный, сознающий свою вину, стояли друг против друга.

Пастырь медленно шагнул к Геле.

– Правда ли, что ты меня винишь в убийстве Маквалы? – спросил он его тихим, проникновенным голосом.

Гела поднял голову, тяжело вздохнул и снова потупился. Пастырь понял, что Гела сознательно лжет и клевещет, совершает такой грех, который бесчестит человека, принижает его ниже самой низкой твари, но что ему уже нет отступления. И сердце пастыря горько восскорбело о погубленной душе человеческой.

А начальник ждал, что скажет Гела. Его внимание привлекла ненадолго эта поучительная картина борьбы величия с подлостью. Но он тотчас же спохватился.

– Что ты молчишь? Говори!

Гела устремил на него взгляд, полный отчаянной мольбы.

– Что же мне говорить? – беспомощно спросил он.

– Ты боишься? Расскажи перед законом все, что знаешь! – ободрил его начальник. – У тебя убили жену, ты вправе требовать наказания преступника.

– Да, да! – встрепенулся Гела, – убили мою жену, меня самого изгнали из мира…

– Да, сын мой, скажи, что ты знаешь; ибо ничто не укроется от отца небесного… – произнес пастырь.

Лицо Гелы злобно перекосилось, лоб нахмурился, глаза засверкали недобрым блеском.

– Ты хочешь, чтобы я рассказал? – воскликнул он. – Хорошо!.. Ты убил Маквалу… Никто другой не мог ее убить. Она жила у тебя. Ты – хозяин, и кровь ее на тебе… – говорил он, задыхаясь. Его лицо то вспыхивало, то бледнело.

– Сын мой, сын мой!.. Что ты говоришь? – скорбно воскликнул старец. – Вспомни, что есть еще высший судья…

– Ты убийца! – злобно повторил Гела. – Мне ли щадить тебя? За что? Разве кто пощадил меня, когда изгоняли меня, топтали меня. Умерла моя душа, и нет во мне больше жалости. Нет! Ты убил ее, поп, и не уйдешь ты от суда…

– Я приютил, обогрел ее, замерзающую… Обратил к богу грешную душу… Какая была мне корысть убивать ее?

– Маквала нищенствовала. У нее, верно, было много денег… Убить посмел, а сознаться в этом не смеешь…

– И ты, отверженный общиной!.. – воскликнул старец, но тотчас же овладел собой. – Господи, прости их, ибо не знают, что творят!

Онуфрий отошел в сторону. Глаза его сверкали, в сердце неотступно звучало: «Господь посылает мне испытание, я не достоин его милости».

– Что скажете, пастырь?

– Что же мне сказать? Он меня обвиняет в убийстве, а судить должен закон! – спокойно сказал Онуфрий.

– Мы сегодня же вас переправим в Тбилиси. Здесь нельзя вас судить.

– Да будет воля господня! – сказал пастырь.

– Говорите всю правду. Это смягчит вашу участь, – посоветовал начальник.

– У меня есть верховный судья, который видит все. Когда я предстану перед ним, скажу ему с умиротворенной улыбкой на лице: «Господи, я воздал кесарево кесарю, а божье – богу!»

И больше ни единого слова не удалось сорвать с уст Онуфрия. Он перестал отвечать на вопросы.

Гела, изгнанный из теми, долго скитался вдали от родины, скрываясь в разных местах. Но недавно он вернулся в Мтиулети и определился есаулом у ананурского начальника. Как отверженный, он не мог снова обзавестись хозяйством, но рад был и тому, что живет на родимой земле.

Все избегали его, никто с ним не разговаривал, не звал его к столу, и это с каждым днем все больше озлобляло его, разжигало в нем жажду мести. Он безжалостно преследовал людей своей общины, и горе тому, кто попадал в его руки. Он всячески раздувал перед начальством вину своей несчастной жертвы. Судебные дела в те времена решались по произволу, и судьба человеческая зачастую зависела от людей, подобных Геле.

Много жизней укоротил Гела, много вдов и сирот оставил он на попечении соседей. Вечно раздавались вокруг него проклятья и стоны, но человеку, потерявшему совесть, они казались сладостной песней, множили его силы, укрепляли в нем чувство мести.

Любил ли отверженный Гела Маквалу? Нет, он ненавидел ее, ненавидел так страстно, что готов был рассечь ей грудь кинжалом и выпить из раны всю ее кровь, до последней капли.

И вот Маквалу убили, и Гела уже не мог отомстить ей, не мог своей грязной рукой растерзать ее трепещущее сердце. И он перенес свою зверскую ненависть на ее убийцу, кто бы он ни был.

Долго старался он найти подлинного убийцу, но все его поиски были тщетны.

«Онуфрий перехватил ее у меня!» – как-то подумалось ему, и с тех пор всю свою злобу он обрушил на пастыря, стал его неусыпным врагом.

И вот Онуфрий томился в заключении в Тбилиси. Гела прилагал все усилия, чтобы пастырь был осужден.

 

21

Произошло зверское убийство. Жертвой низкого преступления пала беззащитная женщина. Дело стало известно властям. Преступника надо было наказать.

Все улики были против пастыря Онуфрия. Правда, община единодушно свидетельствовала, что он не мог совершить такого преступления, однако Гела не дремал и ловко опровергал это показание. Кто же убийца? Онисе?… В правительственных документах значилось, что этот человек скончался задолго до убийства женщины… Сам Гела был вне подозрений: в ту роковую ночь он находился в Тбилиси, куда ездил для получения отличия за какие-то заслуги.

И выходило так, что никто, кроме пастыря, не встречался с Маквалой, так как сама она, отлученная от теми, ни с кем не могла общаться.

Подозрение еще усугублялось тем, что Онуфрий не хотел давать показаний; на все вопросы он всегда и неизменно отвечал одно и то же: «Не знаю, кто убил Маквалу, я не совершал преступления».

Спокойный, умиротворенный старец медленно повторял свой ответ, поручив остальное попечению господа бога. Он не сомневался в своей правоте и верил, что исполняющий свой долг будет вознагражден богом.

Долго держали его в тюрьме, упорно вели следствие по его делу. За это время его лишили сана, но старец твердил неизменно: «Господи, не прогневайся на меня». И, поддерживаемый верой, он упорно стоял на своем и с высоты величия своего глядел на муравьиную возню людей вокруг него.

Он был тверд в вере, мужествен и возвышен душой. Не было на земле силы, способной согнуть его. Ему не нашептывал искушающий голос: «Скажи, окажи, и ты будешь опасен!» Для него было унизительно даже помыслить об этом. Хотя он верил в конечное торжество истины, но знал, что каждая перемена к лучшему в жизни требует жертвы, и не питал надежды на свое оправдание.

«Человеку свойственно ошибаться, иначе он был бы богом!» – часто повторял про себя пастырь и черпал в этих словах ту безграничную силу прощения, которая изумляла окружающих его.

Между тем дни его проходили в тесной, грязной камере, без воздуха и света.

И здоровье Онуфрия пошатнулось. Ему было за семьдесят лет, но одинокая жизнь, горный воздух и душевный мир сберегли его силы, и он был здоровым и бодрым. За короткое время пребывания в тюрьме он сильно изменился: глаза ввалились, лоб покрылся глубокими морщинами, лицо стало землистого цвета.

Однажды сидел он неподвижно среди четырех тесных и низких стен. Шум приближающихся шагов вывел его из задумчивости. Гулко отдавался в глухих каменных коридорах стук подкованных железом сапог. Каждый шорох казался зловещим грохотом в давящей, холодной, мертвой тишине.

Шаги замерли перед камерой Онуфрия, ключ загремел в замке, и дверь со скрежетом открылась.

– Вставай, идем! – сказал сторож, кивком головы указав на дверь.

– Куда? – спросил старец и поднялся, но ноги его ослабел и от длительного неподвижного сидения, и он пошатнулся.

– Там узнаешь! – и они вышли.

Постепенно Онуфрий зашагал увереннее. Они вошли в комнату, где за грязным столом сидел человек с бессмысленным лицом, с распухшим красным носом и черной бородой, похожей на воронье крыло. Человек делал вид, что сильно занят.

Заметив наконец отца Онуфрия, он поручил его двум стражникам и отправил в суд.

Суд быстро вынес решение, – дело казалось совершенно ясным, все улики были против подсудимого. Постановление гласило: «Поразить Онуфрия в правах и осудить на каторгу сроком на двадцать четыре года. Но, принимая во внимание его преклонный возраст, возбудить ходатайство перед его величеством государем императором о сокращении указанного срока вдвое…»

Старец стоял, как пораженный громом… Мгновенно промелькнули в памяти родные горы, пещера, воздух, небо, облака, кротко ласкающий ветерок!.. Вспомнилась ему паства его, которой он так преданно служил, так всецело и радостно отдавал свое сердце, припомнилась вся его жизнь, политая благословенным потом труда, и он зашатался… Он расставался со всем, прощался навеки с местами, где родился, вырос, прожил жизнь, он терял все, что любил, чему радовался!.. Кровь ударила ему в голову, он захрипел, и слезы полились из его глаз.

В старце проснулся человек, человеческие страсти горячо затрепетали в его сердце.

Онуфрий тяжело втянул в себя воздух и медленно выдохнул его, потом снова выпрямился, вытер слезы, обвел всех скорбным взглядом.

– Господа!.. Бог свидетель, что я невиновен… Вы разлучили меня с моими братьями, с родной землей, с могилами предков моих… Отныне я буду одинок, совсем одиноким окончу свою жизнь. Умру, и даже слез братьев своих не удостоится в одиночестве угасшее сердце… Облака моей страны не смогут донести ко мне родную воду, чтобы взамен слез, пролиться дождем на мою грудь… Вы оторвали меня от всех, от всего, что славит человек, чем живет он, от всего, что дает имя ему… Вы наказали меня, но я повторяю, что вы ошиблись, и пусть простит вам всевышний ошибку вашу!.. – Старец возвысил голос, лицо его просияло и, воздев руки, он торжественно произнес:

– Владыка живота нашего! Отпусти им прегрешения, ибо не знают, что творят!..

* * *

Прошло несколько дней, и у «Белого духана» на шоссе послышался звон кандалов, и солдатские пики засверкали на солнце.

Из Тбилиси вели арестантов, и у духана устроили привал. Многие высылались в Сибирь, и на выцветших тужурках, обычной арестантской одежде, были сзади нашиты четырехугольные суконные желтые латки с надписью «В Сибирь».

Все шли молча, непроглядный мрак расставания с родиной, казалось, навис над ними. Бледные нахмуренные лица свидетельствовали о том, что сердца несчастных облечены в одежды скорби, и скорбь эта скрыта от глаз человеческих.

Один арестант отделился от остальных. Он уселся на кучу щебня, одну из тех, что рядами, через ровные промежутки, были навалены вдоль дороги. Обоими локтями он уперся в колени и так низко опустил голову на ладони, что лица не было видно.

Он изредка вздрагивал, как бы от мучительных толчков своего потрясенного сердца.

Вдруг он поднял голову, воздел руки к небу и произнес твердо, сурово, но со страстной мольбой:

– Прости им, отче, ибо не знают, что творят!

 

22

Был престольный день цверского ангела – хранителя войск – праздник, и поныне благоговейно чтимый в горах. Он привлекает много гостей-молельщиков, так как в эти дни два села – Сно и Степанцминда – соревнуются между собой в щедрых пирах в честь паломников.

Молельня, посвященная этой святыне, находится на южной стороне горы Хуро, на скалистой, труднодоступной высоте.

В старину там сберегалось народное богатство, всевозможные ценности, пожертвования, а также медные котлы для варки пива, араки и убоины в дни престольных праздников. Неколебимо чтил народ эти священные места, ибо там же хранились общинные знамена, свидетели прошлой славы, омытые кровью народной в боях за отчизну и веру.

Раненый тур, укрывшийся в этих местах, был неприкосновенен, и охотник переставал гнаться за ним, так как нельзя было переступить священные угодья; преследуемый избавлялся от преследования, ибо верховный архангел прикрывал его своим крылом. Это была крепость Хеви и кладохранилище его, ибо там сберегались неисчислимые пожертвования народа.

Не удивительно, что эти места привлекали множество паломников, здесь без счету закалывался скот, приносились бесчисленные жертвы.

Церкви не было в этих местах, ее заменяла четырехугольная беломраморная, сверкающая на солнце часовня, которая увенчивалась большим резным железным крестом.

Ограда вокруг ниши была сложена из камня с примесью медной породы; она поблескивала на солнце золотом. На ограде развевалось множество знамен.

К этой нише шел народ в пестрых праздничных одеждах. Люди несли снятые с рук кольца, снятые с шеи кресты и серебряные ярма, целый год носимые по обету; несли также чаши, азарпеши, подсвечники и другие драгоценности, унизанные благородными камнями. Каждый преклонял колени и благоговейно подвешивал свое пожертвование к кресту. Звенели колокольчики на знаменах, и деканозы благословляли жертвователей, обогащавших своими дарами общинное хранилище.

– Да будет благословен! – восклицал старейший над всеми – хевисбери, и в ответ гремел единодушный возглас, повторяя слова старейшего, и горный ветер подхватывал этот возглас и разносил его по скалам и ущельям, оповещая мир о добрых делах людских.

Неписаный закон всеобщего равенства был здесь так силен, что все приношения складывались вместе, вся убоина, кем бы ни была она пожертвована, варилась в одном котле, и потом ею оделялись все без исключения, даже и те, кто по бедности своей ничего не мог принести в жертву. И общая трапеза в честь праздника сливала всех в единую братскую семью.

Деканозы благословили народ, кровью убоины начертали крест на лбу у каждого, кто приносил жертву, и народ расположился на поляне неподалеку от святилища. Обед еще не сварился и, пропев «Джварули» и «Славу», все принялись играть и плясать. Зазвенела пылкая плясовая «Гогона», и у девушек и юношей засияли глаза. Стали перекидываться частушками, стараясь перещеголять друг друга в жарких любовных словах. Лица у юношей запылали, каждая девушка, мерцая глазами из-под опущенных ресниц, украдкой следила за своим избранником, нежно подстерегала его, чтобы легкой улыбкой, мгновенным взглядом вскружить ему голову, взять его в плен.

Пожилые люди собирались в кружки, переходили со стоянки в стоянку, вели беседы, радостно обнимались, весело вскрикивали, после долгой разлуки встречаясь с родственниками и друзьями.

Всюду было изобилие снеди, пива, водки, и роги переходили из рук в руки с тостами и приветствиями в стихах.

Все шло по исстари заведенному порядку. Вдруг у подножья горы показались три пешехода, торопливо взбиравшиеся наверх. Они, видимо, спешили, им было жарко от скорой ходьбы, они сдвинули шапки набок, чтобы защититься от жгучего горного солнца, подогнули полы одежды, чтобы легче было итти. Собравшиеся видели их как на ладони и следили за их приближением.

– Кто бы могли быть?… Что-то больно торопятся… Не без дела, должно быть!.. – с любопытством переговаривались вокруг.

Когда путники приблизились, все узнали трех крестьян из села Сиони.

Крестьяне быстро прошли сквозь толпу, призвали на собравшихся благословение святого и, получив ответное приветствие, прямо направились к часовне, там они отложили в сторону шапки и палки и, крестясь, опустились на колени. Деканозы подняли знамена и благословили их. Помолившись и оставив в часовне пожертвованные свечи, крестьяне вернулись к толпе.

– Что случилось, отчего так торопились? – спросил у них один из деканозов.

– Плохие вести, совсем плохие! – ответил старший из крестьян.

– Что такое, какие вести? – заговорили кругом.

– А такие, что потеряли мы Онуфрия, пастыря бурсачирского.

– Как так? – заволновались собравшиеся.

– Онуфрия сослали в Сибирь! – ответил крестьянин.

– Не может этого быть! Ведь он божий человек!

– Сам видел, собственными своими глазами, – печально вздохнул крестьянин.

Горестно ахнули все, как один человек; всех потрясло это невероятное известие.

– Расскажи, как, где?

– Садитесь, братья, сейчас все расскажу по порядку. Стало тихо, все обратились в слух.

– Я спустился в Степанцминду свечей купить для нынешнего праздника, – начал крестьянин свой печальный рассказ. – Только вышел из лавки, слышу кандалы звенят, словно стадо бубенчиками звякает. «Что это, – думаю, – где их столько набрали, гонят, как овец». Вдруг кто-то окликает меня: «Сын мой. Мамука!» Обернулся я на зов, вижу – пастырь! В арестантской одежде, на ногах кандалы… Еле ноги передвигает… Я кинулся к нему, хотел к его руке приложиться, но конвойный меня отогнал, ударил по спине ружейным прикладом… Эх, кто не знает Онуфрия, кто не помнит его доброты?… Вот хоть бы и я… Ведь он спас мне жизнь, когда я раненый лежал… Ну, я на этом не успокоился, пошел к начальнику конвоя, у меня три рубля было, отдал ему два, попросил допустить к нему, да еще рубль конвойному дал, и мне позволили поговорить с пастырем.

– И что?

– Рассказал, что в смерти Маквалы его обвиняют, что Гела на него донес, потерял совесть, попрал бога… Впал, говорит, в заблуждение, да простит ему бог!

– Ах несчастный Онуфрий! – воскликнул старейший. – Не грех ли тебе погибнуть, а мне ходить под солнцем!.. Ты так был нужен своему народу!..

– Стыд и позор нашей общине, если мы не вмешаемся это дело, – продолжал он, – ведь и мы виновны в том, что его осудили. Совершилось преступление, а мы убийцу женщины не нашли…

Он подошел к знамени, с силой потряс им, и звон колокольчиков возвестил, что народу хотят сообщить что-то очень важное. Наступила тишина. Все старейшие заняли места под своими знаменами.

– Люди! – обратился старейший к собравшимся. – Солнце меркнет от стыда, небо готово обрушиться с гневом на наши головы! Не выполнили мы долга своего. Был у вас пастырь, который пекся о вас больше, чем вы сами, был отец, который освещал ваш путь, был брат, обучавший вас правде и справедливости… Он был вашей гордостью, славой, он вырос среди вас. Вспомните, кто утешал вас, когда у вас болело сердце, кто исцелял вас, когда вы были ранены, кто вселял в вас бодрость, когда вы падали духом?…

– Онуфрий, Онуфрий! – послышалось отовсюду.

– Сердце мое возрадовалось оттого, что вы помните, не забыли вашего друга и благодетеля. И вот его постигла беда. Его обвинили в убийстве и сослали в Сибирь.

Ошеломленный народ слушал, затаив дыхание.

– Все вы повинны в его гибели, – продолжал старейший, – вы не приложили должных усилий, чтобы разыскать убийцу. Ведь вы же не верите, что Онуфрий мог стать убийцей?

– Нет, конечно, нет! – с возмущением закричали в толпе.

– Мы должны найти убийцу и спасти нашего любимого пастыря, отца нашего и брата!

– Найдем! Будем искать и найдем! – дружно отозвалась толпа.

– Проклянем того, кто не отдаст всех своих сил этому делу!

– Нашлем на него гнев наш! – крикнул весь народ. Старейший высоко поднял знамя и произнес:

– Слушайте, слушайте! Господи, цверский ангел – хранитель войск, дарский святой Георгий, Иоанн креститель, зеданишский святой Георгий, ломисский пресвятой златовенчанный апостол, хархский святой Георгий, святая Нина, Пиримзе, вифлеемская богоматерь, нагваревский святой Гиваргий, дугская пресвятая дева, святая троица… молю вас и взываю к вам от лица всего народа; милости своей и всяческого преуспеяния лишите того человека, который не будет стремиться найти убийцу Маквалы, не будет бороться за освобождение нашего пастыря, жизни не щадившего ради нас!

– Аминь, да снизойдет на нас твоя благодать! – возгласила толпа, и горы содрогнулись в ответ.

– Кто нарушит эту клятву, – да пошлет ему бог всевышний вместо услады и утешения горькую жизнь в собственной семье.

– Аминь! – подхватил народ.

– Пусть он будет обманут теми, кого любит, и бессилен отплатить за этот обман!

– Аминь!

– Пусть в рукопашной с врагом меч его надломится в рукоятке!

– Аминь!

– Пусть порвется стремя, когда он верхом вступит в воду!

– Аминь!

– Пусть не станет он достоянием могилы, но станет пищей волкам!

– Аминь! – отозвался народ.

– Да свершится! – возгласил старейший и тронул знамя, и на нем зазвенели колокольчики.

– Да свершится, да свершится! – сурово повторил народ, и обряд был закончен. Только тогда все приступили к священному пиршеству, и колокольчики на знаменах непрестанно звенели, возвещая о принятии торжественного обета.

 

23

Жители Гудамакарского ущелья были оповещены о решении хевской общины и изъявили горячую готовность участвовать в поисках убийцы, тем более, что убийство произошло в их общине, и позор этого злодеяния пятнал их честь.

Тогда народ постановил созвать на Бурсачирском плато сход трех общин – хевской, снойской и гудамакарской.

И вот однажды к Бурсачирскому ущелью стали стекаться жители окрестных сел; из ложбины они поднимались прямо на гору, где совершилось преступление и где, как молчаливый упрек, стояло опустевшее жилище Онуфрия.

Весь народ собрался. Недоставало только Джмухи Джалабаури, самого справедливого судьи и самого глубокого старца во всех трех общинах. Собравшиеся беседовали о Джмухе, удивлялись, отчего он опоздал, говорили о том, что стар он стал и немощен. Но вот появился Джмуха. Он шел медленно, спокойно, опираясь на палку. Лицо его дышало умом и добротой, хотя веки смыкались сами собой от старости и утомления.

Все приветствовали его почтительно, с любовью. Джмуха не преминул ответить на приветствие стихами:

«Поседел я и согнулся, Весь истаял я вконец: Я и в доме не работник, И под небом не жилец!..»

– Что ты, что ты, Джмуха! – обступили его собравшиеся. – Ты учишь нас уму-разуму, ты наш судья!

– Не говори так, Джмуха, не огорчай нас! – возвысил голос один из старцев.

«Пастырь Миндия, веди нас, Прыть у барса ты займи! Прихвати с собой нас, младших, Сделай прыткими людьми!..» —

закончил он стихами.

Сход открылся. Все были озабочены тем, чтобы поскорее найти убийцу. И все-таки поднялись горячие споры. Джмуха успокаивал самых неспокойных, вносил порядок и ясность в суждения. Наконец было решено, что надо искать преступника всячески и всюду, в горах и в долинах.

– Глас народа – глас божий! – заключил Джмуха. – Народ хочет – значит, он может. Ищите, и да поможет вам бог…

И вдруг какой-то неизвестный человек подошел к собравшимся. Все расступились перед ним. Он опустился на колени. Вид его был ужасен, обрывки одежды, местами скрепленные ремешками из тонкой древесной коры, висели клочьями на его нечеловечески исхудавшем теле. Тревожно-скорбные глаза дико блуждали. Волосы и борода, как будто ни разу не тронутые бритвой и ножницами, растрепались, свалялись и придавали его облику что-то звериное. На него было жутко и жалко глядеть… Никто не мог признать его… Кто он, откуда явился, чего ему надо на этом сходе?

– Кто ты, человек? – первым нарушил молчание Джмуха.

– Кто я? – глухо переспросил неизвестный, – я грешник, заслуживающий наказания… – голос его оборвался, лицо мучительно перекосилось, и он, закашлявшись, сплюнул кровавой слюной.

Народ хранил молчание и ждал.

– Я пришел, чтобы принять наказание… Имя мое вам не надо знать. Я все потерял, мое имя давно умерло и погребено. Для чего вам имя? Я убил Маквалу, я погубил Онуфрия. Этого довольно для вас…

Все слушали, оцепенев.

– Вы молчите? Онемели от ужаса? – горько засмеялся неизвестный. – Вот смотрите, глядите все, как низко может пасть человек! Только не смейте молчать! – воскликнул он. – Ударьте, убейте, прикончите меня! А может быть, я не достоин даже смерти? Может, вам жаль осквернять оружие? Тогда забейте меня камнями, – ведь камней-то много в горах! Камней, камней! – исступленно закричал он, ударив себя кулаками по голове.

– Замолчи, несчастный! – остановил его Джмуха. – Расскажи, как ты сделал это, не вводи нас в новый грех.

– Я убил Маквалу, и вы должны мне отомстить! Хотите услышать мое имя? Онисе зовут меня.

– Ты знал Онуфрия? – сурово спросил его Джмуха.

– Знал ли я Онуфрия? Да ведь он был духовным отцом моим, я исповедывался ему, сознался, что я убил Маквалу, но он отпустил мне грехи… причастил меня… и он сохранил в тайне исповедь мою… О-о! Он был божий человек. Разве он мог выдать тайну?

– Отойди от нас, Онисе! – приказал Джмуха, – мы должны решить твою судьбу.

Долго длился совет теми. Перед ним предстал полуразрушенный, падший человек, и человек этот был тот самый Онисе, который когда-то считался гордостью теми и самоотверженно служил братьям своим и общине. А теперь он был жалок, сломлен жизнью, стыдился солнечных лучей.

– Онисе! – позвал его наконец Джмуха. – Подойди сюда и слушай.

Онисе вошел в середину круга и опустился на колени.

– Из-за тебя мы потеряли нашего благодетеля, нашего любимого отца и наставника.

– Убейте меня и помогите ему! – воскликнул Онисе.

– Нет, Онисе, ты слушай решение теми! – прервал его Джмуха. – Народ решил не выдавать тебя. Община сама будет просить подарить ей жизнь Онуфрия, помиловать его… Если бы ты предстал перед теми непреклонным в своем преступлении, сильным и здоровым, теми показал бы тебе свою мощь и достойным образом наказал бы тебя. А теперь – что же? Ты сам повержен в прах своими деяниями… Но теми не может принять тебя! Уходи и живи, как хочешь, где хочешь. Ты останешься по-прежнему отверженным от теми…

– Горе мне! – воскликнул Онисе. – Что дарит мне ваша доброта? Для чего мне жизнь? Убейте меня, спасите Онуфрия!

Народ молчал и слушал его.

– Я любил Маквалу, – тихо и скорбно продолжал Онисе, – любил и ждал счастья… Но жизнь обманула меня. Сердце мое обезумело, ожесточилось, кровь забушевала во мне… Не мог я уступить Маквалу другому, убил ее… Думал, – убью и найду покой. Но отомстил мне бог… Все мои дни отравлены, сердце полно ядом… Для чего мне есть, пить, спать, бодрствовать, ходить по земле? Все кажется мне одинаково черным, скорбным и горьким… Вода, вода проклятая, – почему и у нее изменился вкус? Не могу смотреть на солнце, не смею взглянуть на луну, – стыдно!.. Стыдно мне!.. Своей собственной тени стыжусь… Встретил Онуфрия… Он причастил меня… Я все ему рассказал, во всем открылся в исповеди… Но и это меня не спасло. И вот я перед вами. Вот вам мое сердце!.. Спасите Онуфрия, убейте меня!.. – Онисе упал на землю, губы его еще шевелились, он хотел говорить, но силы изменили ему.

И в это мгновение в толпу ворвался, как барс, человек с налитыми кровью глазами. Он подскочил, к Онисе, приподнял его за ворот и воскликнул:

– Посмотри на меня! Это ты лишил меня покоя… Ты опозорил мой очаг, ранил мое сердце… Ты любил Маквалу? Да, но и я любил ее, любил больше, чем ты… И ты убил ее, мою Маквалу и… Чего ты просишь у теми? Ты убил мою Маквалу, кровь за мной, и я отомщу! тебе сам!

– Убей, убей! – Онисе обернулся к нему и с улыбкой подставил ему грудь.

Блеснул клинок. Народ кинулся к ним с криками: «Смерть предателю!» и схватил Гелу, стиснувшего в руке окровавленный кинжал. У ног убийцы лежал пронзенный в грудь Онисе. Жизнь еще не угасла в нем, он извивался на земле, силился приподняться, невнятные звуки слетал» с его губ.

– Да простит тебе бог, Гела! – с усилием прошептал он, весь затрепетал, вытянулся и застыл навеки.

Безмерна была дерзость Гелы, он преступил все обычаи и права теми, на глазах у всего народа убил человека, добровольно представшего перед судом общины. Смертельно оскорбленный теми угрожающе шумел.

– Убить, растерзать! – кричали в толпе.

Несколько человек держали дрожащего, бледного Гелу, с перекошенным от ужаса лицом.

Один Джмуха сохранял спокойствие и самообладание. Он призвал толпу к молчанию и обратился к ней:

– Люди общины! – начал он. – Столбы наши пошатались, небо вот-вот обрушится на нас. Что мне сказать вам, что посоветовать? – говорил он дрожащим голосом. – Чувствую, что убывает сила теми. Где былая незыблемость наших обычаев, наших нравов?… Слезы и вопли не помогут нам. Вы сами видели, что совершил Гела. Но для чего нам еще одна смерть? Его кровь не смоет с нас позора, не спасет нас от бедствий.

– Нет, невозможно! – прервали его из толпы. – Гела должен умереть! Смерть ему, смерть! – угрожающе нарастали голоса. – Гела опозорил нас, ничто не спасет его oт смерти!..

– Братья! – еще раз возвысил голос Джмуха. – Если бы Гела был моим сыном, я сам не пощадил бы его, убил собственными руками, потому что он чужой нам, он не похож на горца… Но я не мог решить этого без вас… Глас народа – глас божий! Пусть будет по-вашему! Вам принадлежит вся жизнь моя до последнего вздоха, и ваше решение для меня закон. Смерть Геле! И пусть будет его смерть устрашением для всякого, кто преступит законы общины!

– Забьем, забьем камнями! – грозно закричали в толпе, и люди с камнями в руках надвинулись на Гелу. Глухой грохот кидаемых камней слился с ревом толпы. Взвился столб пыли.

Потом сразу все стихло. Опустив головы и не оборачиваясь назад, люди поспешно уходили с места казни, с торжественным чувством выполненного тяжкого долга.

Нерушимая тишина спустилась на поляну, где еще недавно бурно волновался народ. Ветер рассеял взметенную пыль. И тогда открылся холм из камней. Под ним лежал прах Гелы, казненного народом за измену своему теми.

Прошли годы. Община получила извещение:

«Пастырь Онуфрий помилован. Но помилование не застало его в живых. Он скончался незадолго до получения бумаги на месте».