Не наяву и не во сне

Кекова Светлана Васильевна

 

* * *

Стало время крещальной купелью, и теперь, через тысячу лет, вижу я над пустой колыбелью тихий, влажный, раздробленный свет. Наше прошлое было ошибкой, и теперь ты меня не зови — пусть мерцает над бедною зыбкой образок материнской любви.

 

* * *

Я являла странную обузу для лжеца, льстеца и простеца, и мою растерянную музу сбросили с морозного крыльца. Неплохую службу сослужила муза — этот маленький зверёк. Я кристаллы снега положила в крохотный стеклянный пузырёк. Думала, что снег ниспослан свыше так же, как объятья и стихи… По ночам в дому скребутся мыши, злые мысли, старые грехи. Так о чём я думаю? О стирке платья в длинной ледяной реке. И стоит на полке снег в пробирке, в маленьком стеклянном пузырьке.

 

* * *

В предместьях Берлина звучала шарманка, в зелёной бутылке дымился боржом, и память моя, как консервная банка, была продырявлена ржавым ножом. Я вспомнила всё — и кораблик бумажный в ташкентском арыке и грецкий орех, и, с детства пропитанный звуками — влажный, отважный, прямой, упоительный грех. Был мир, как окно перед смертью, распахнут, и смутно я видела: где-то вдали резные фигуры набоковских шахмат в смешных сюртуках по обочине шли. Сквозь поздние слёзы (куда же их денешь), сквозь взрослую правду и детскую ложь ты видишь: уже ничего не изменишь и словом своим никого не спасёшь. Ты знаешь ли, сколько словесных жемчужин разбросано в мире под хохот и свист? Спроси у соседа: кому же он нужен — набоковский Лужин, слепой шахматист?

 

* * *

Спят скелеты листьев в культурном слое. Пляшет куст лещины, как древний грек. Обрывая осень на полуслове, начинает сыпаться первый снег. Запотело утром воды зерцало, и портрет зимы отразился в нём. А совсем недавно листва мерцала, отливая золотом и огнём. Что же? Ливень листьев — не плод раздумий, отблистал на воле — и был таков. И лежит любовь среди юных мумий фараонов, ибисов и быков. Египтянин выйдет на волжский берег — пусть томится время в гробу пустом! Он поклон отвесит, и рыба жерех голубой ледок разобьёт хвостом.

 

* * *

В поисках поздней расплаты мечется огненный лес — ясени-аристократы, мелких кустарников плебс. Слово, как поезд с откоса, мчит, обрывая строку. Кажется знаком вопроса ворон на крепком суку. Кончилась наша эпоха — время династии Мин, спрятались в зарослях лоха бабочки русских равнин. Только и в диких оливах, вставших на нашем пути, их — молодых и счастливых — больше уже не найти.

 

Не наяву и не во сне

1.

Я вспомнила владычество Астарты над кронами осенних тополей, мелки, географические карты, карандаши, чернильницы и клей, и пуговицу, вырванную с мясом из старого зелёного пальто, и наизусть заученное классом таинственное слово «шапито», указки путь из Азии к Европе, умершей жизни мелкие дела, и в нищенском её калейдоскопе блеск нестерпимый битого стекла.

2.

Я видела закованного в латы богатыря в усталом старике, и льда неаккуратные заплаты на тихой помутившейся реке, я видела в старухе, взявшей прялку, чтобы закончить давние труды, царицу ночи, девочку, русалку, владычицу струящейся воды. Я видела: мне снова двадцать восемь, я молода, худа и весела, но сквозь весну просвечивает осень, и голова её белым-бела.

3.

Облака плывут, за собой оставляя тени, осторожно, боком, подходят к воде олени. Ведь олень, как сказано, жаждет потоков водных, а душа томится в метаньях своих бесплодных. Ах, душа-криница с прохладной водой разлуки, а любовь — синица, но тоже не дастся в руки, и наказан дух за пристрастье к мечам и латам, и сияет осень речным хрусталём и златом.

4.

Не презирай дыхания отцов, их отзвучавших мыслей и желаний, смотри: бредущих к водопою ланей остановил какой-то странный зов. Он прозвучал, как памяти призыв, и медленно рассеялся в пространстве, и плачут о своём непостоянстве соцветия рябины, ветви ив. И если плачешь ты, прими скорей простое, но целительное средство: не предавать последнее наследство — рыдания и муки матерей. Покуда я о жизни речь веду, над миром солнце всходит и заходит, и плачет Суламифь, и молча бродит царь Соломон в ореховом саду.

5.

Имя — свежая рана или спрятанный шрам… Нина, Вера, Татьяна, Алла, отрок Иван. Рана тянется к ране, плачет небо, дрожа: — Где купцы и крестьяне, лесники, сторожа? — Стал строитель и плотник горстью букв на листе, как израильский сотник, что стоял при кресте. Пусть ночуют солдаты в неизвестных местах, не стираются даты на незримых крестах. Кто не значился в списках. тот живёт без затей в поминальных записках наших бедных детей.

6.

Не наяву и не во сне, не в жизни, не в кино тащил отшельник на спине пшеничное зерно. Летел орёл — и был таков, лев рыскал — и пропал. И семь железных башмаков отшельник истоптал. Но он внезапно занемог в пустыне у скалы: его, наверно, сбили с ног воздушные валы. Дополз отшельник до реки, как камень, лёг на дно… И вот сквозь кисть его руки растёт — рассудку вопреки — пшеничное зерно.

 

* * *

Я б хотела сюжет сочинить о любви — и с небесных высот начинается спуск, и опять на шершавой ладони земли появляется странное слово «моллюск». Известковая башенка, свиток морей, испещрённый рисунками знаков и нот — словно царственный барс среди прочих зверей или чистый алмаз среди горных пород. Всё, что было, прошло, как проклятье и грех, всё свершилось — и словом оправдана плоть, — будь ты ангел, моллюск или грецкий орех, горсть воды ключевой или снега щепоть. Будь ты солнечный луч иль случайный ожог, иль с заоблачных круч непонятный прыжок, или ветер в эфире, полёт и разбег, или слово о мире — живой человек…

 

* * *

В страну отражений, в отчизну ничью бумажный кораблик плывёт по ручью. Прозрачный поток берегами зажат, над острой осокой стрекозы дрожат. А в небе, где солнца пылает костёр. бумажный журавлик крыла распростёр. Так жизнь человека, простая на вид, заплачет, увянет, утонет, сгорит, но в землю забвенья, на самое дно. бесшумно горчичное ляжет зерно…

 

* * *

Используя энергию страстей и притяженье трещин и провалов, я попадаю в царство минералов и временем обглоданных костей. В лесу прекрасно-искажённых лиц, средь каменно-растительных радений безумствуют во впадинах глазниц дрожащие стрекозы сновидений. Беззвучного страдания эмир, жестокий царь окаменевшей крови, ты ль звал меня на этот странный пир молчанья, воплотившегося в слове? Тебя ль обвил любви прохладный лён, лён белоснежный, лён голубоглазый — и ты свернул пространство, опалён всего одной непоправимой фразой?

 

* * *

Три памяти, три крови, три любви: Одна тоскует в сердце юной девой, Другая смотрит грозной королевой И заставляет прихоти свои Нас исполнять. И мы, её рабы, В слезах целуем узкий след судьбы. Но третья приближается любовь, Она грозит тоской и самосудом, Пока ещё струит вторая кровь Ток благодати по больным сосудам. Блестит луна в седой её косе, Загадочна, как смерть, её природа, И месяцы — стальные оси года — Вращаются, как спицы в колесе.

 

* * *

Раздвигая телом пространство тесное, по земле идёт существо словесное, а за ним — с рычанием, хрипом, топотом — существа с другим, бессловесным опытом. Зверь остался зверем и птица — птицею, муравьи — блестящею вереницею, мотыльки над полем — толпою праздною, в темноте плетущею речь бессвязную. Человек протянет мне руку белую и другую — летнюю, загорелую, он взмахнёт, как лунь, рукавами пыльными — полетят слова пузырями мыльными, пузырями мыльными, разноцветными, полетят над тварями безответными…