Небит-Даг

Кербабаев Берды Муратович

Часть 2

Выход в пустыню

 

 

Глава пятнадцатая

В доме Човдуровых

И в самый знойный край когда-то приходит осень, переменчивая, капризная осень, канун южной зимы. Погоду уже нельзя было угадать. То вдруг белесым туманом заволакивало весь горизонт, то влажный ветер раздергивал туман, на час небо прояснялось, и снова приходил караван облаков, в их пламенеющих разрывах еще блистали солнечные копья, потом тучи сбивались, точно мокрая шерсть, и начинал моросить дождь.

Никто больше не тянулся из Небит-Дага в отпуск в Россию, на Кавказ. Дважды в год — ранней весной и поздней осенью — небитдагцы не нахвалятся родными небесами, а многие убеждены, что в эти дни нигде и не может быть лучше. Хорошо, что перестал дышать днем и ночью во все щели сухой и жаркий, изнуряющий ветер!.. А изобилие фруктов на базаре, а воздух, а все тона и оттенки неба, а мягкая лиловая теплота Большого Балхана над крышами города! Теперь по ночам люди отсыпались в блаженной прохладе, а поутру шли на работу не с красными, воспаленными глазами, а бодрые, оживленные. Повеселели машинистки в конторах и трестах, шоферы на дорогах, повеселели даже птицы в садах, их стало больше. Звонкий грай раздавался в пестрой листве деревьев и кустов. Похорошели женщины. И расторопный работник УРСа, ведающий всеми ледниками и холодильниками города, теперь по вечерам в гостинице играл с приезжими в преферанс.

Аннатувак Човдуров деятельно жил и ожесточенно работал. Разъезжая с ним по буровым, шофер Махтум не расставался с машиной. В ожидании начальника, разговорившегося с рабочими, шофер бросал вышитую женой подушку в тень возле машины, садился, скрестив ноги, и слушал музыку — из открытой дверки машины разносилось над промыслом щемящее теноровое пение.

Дважды вылетал Аннатувак Човдуров в далекое Сазаклы, где копошились в барханных песках измученные, не вылезавшие из аварий бригады бурильщиков. Мастер Атабай встречал хмуро, без обычного балагурства. Как и многие бурильщики, он не мог понять, что начальник прилетает впопыхах на самолете вовсе не потому, что боится трудностей многочасового передвижения через барханы, а потому, что рабочего времени жаль. Ведь и нервной экземой обзаводятся не от спокойной жизни, а посмотрели бы они на воспаленные, вечно расчесанные пальцы левой руки Аннатувака, на красные зудящие пятна в сгибе локтя…

Аннатувак Човдуров не давал себе отдыха. Неутомимый и напористый, он поспевал всюду, всех подталкивал, иногда обижал, что поделаешь! В конце месяца всюду авралят, и на буровых вышках тоже. Однажды начальник конторы наткнулся на отдыхающих землекопов, они полулежали кружком в неурочный час и попивали кок-чай из закоптелых самодельных чайников, перед каждым, как принято, свой собственный. Благодушествовали в рабочее время! Аннатувак носком сапога опрокинул один чайник, хотел разметать и все остальные. Махтум выскочил из машины и удержал… Что поделать — иной раз и обидишь. Зато контора бурения выполняла с гаком месячную программу, пожалуй, и второй дарственный ковер повесим на стене в кабинете: отгрохаем план на двести процентов — за премией дело не станет.

За недосугом, среди забот можно про многое позабыть, но в тайниках памяти Аннатувака все же застряла, не изгладилась одна зарубочка.

В ту лунную ночь после песчаной бури, две недели назад, перед кроватью спящего сына он решил навестить обиженного отца, зайти к старикам. «Что тут плохого, повидать отца?»

Однажды они на ходу повстречались на промысле, среди людей. Аннатувак даже успел извиниться перед стариком за вздор, который сгоряча наговорил ему в кабинете. Встретились и разбежались. А для назначенного разговора не было времени, не хватало, да и только!

Аннатувак Човдуров был в той деятельной и счастливой поре жизни, когда не приходит в голову быть кому-нибудь в особенности нужным: всем надо быть нужным! Он так высоко ставил свой неутомимый труд и результаты, обозначенные мелом на доске в коридоре конторы, даже и эту нервную экзему на пальцах, что не понимал, как можно сердиться на него за недостаток внимания. Нужно лекарство какое-то особенное для беременной жены участкового геолога — он находил время позвонить в Москву, и лекарство присылали на самолете. Нужно закрепить молодежь за конторой, чтобы не утекали по весне в другие, легкие для жизни края, — он лично приезжал на комсомольские свадьбы, садился за стол рядом с матерью жениха или в крайнем случае, если уж позарез нет времени, просил секретаря «организовать» поздравительное письмо от имени дирекции. Верховный Совет утвердил замечательный закон о пенсиях, — и он лично, Аннатувак Човдуров, молодой и в тот день по-особенному жизнерадостный, разбросав на столе списки старых рабочих, вместе с парторгом и главным инженером отмечал галочкой ветеранов труда, кого предстоит с почетом проводить на заслуженный отдых.

Наконец Аннатувак навестил и отца.

Войдя в залитую солнцем столовую, где, склонившись над ярко-зеленой пиалой, черноволосая Айгюль читала газету, он ощутил душевный покой и ясность, то чувство, какое всегда испытывал, посещая своих стариков.

Вот неожиданный гость!

Айгюль обрадовалась брату, принесла пиалу с чаем, усадила Аннатувака за стол, начала расспрашивать о Тамаре и сыне. Рабочий день давно кончился, и Аннатувак удивился, что отца еще нет дома.

— Ушел в поликлинику, — сказала Айгюль, — должен скоро вернуться.

— Что с ним? Болен?

— Видал ты его больного, — усмехнулась Айгюль. — Придумал обзавестись справками о состоянии здоровья. Пошел кровь отдавать на анализ.

Аннатувак покачал головой. Упорный старик: все-таки готовится отбыть в пустыню.

Из кухни выплыла Тыллагюзель с чайником, увидев сына, наклонилась над ним, крепко поцеловала в лоб.

— Хорошо, что как раз сегодня зашел к нам. Дядя Кадыр прислал из Кызыл-су красную рыбу, и на обед будет рыбный плов. Ты всегда любил рыбный плов, я рада, что обед придется тебе по вкусу.

Айгюль пошла к телефону вызвать отца из поликлиники. Мать удалилась на кухню. Пересев в низкое кресло у окна, Аннатувак впервые за много дней порадовался солнцу, багряному убору городского парка за окном, собственной неторопливости и, как ему показалось, даже бесцельности своего прихода.

Хорошо в стремительном темпе жизни, в круговороте дел, захлестывающих с головой, когда не хватает дня и ночи, чтобы совершить все, что задумал, вот так уединиться, исчезнуть ото всех на минуту и по-детски следить за солнечным зайчиком, скользящим по руке. В своем доме Аннатувак чувствовал себя в едином потоке работы и отдыха. Тамара, оберегая его, десять раз обдумывала каждое слово, прежде чем произнести вслух, отдыхала вместе с мужем, когда он уставал, и развлекалась, если ему хотелось веселиться, — совсем как шофер Махтум в машине. Маленький Байрам с откровенным обожанием смотрел на отца и слушался беспрекословно. Казалось, вся жизнь устроена так, как нравится Аннатуваку, он ее центр, все стремится к нему, все от него зависит. Но это сознание ответственности одновременно волновало и отягощало.

Иначе было у стариков: и мягкая неторопливая мать, непримиримо твердый отец, и своенравная, резкая Айгюль ничего не хотели от него и нисколько не заботились о его душевном комфорте. Отношения были простыми и легкими.

Собственно, никаких отношений давно уже не было…

Где-то в сутолоке лет Аннатувак потерял отца, и не было времени, чтобы однажды остановиться и подумать об этом. Когда-то в детстве он любил отца, был счастлив, когда забирался в фанерную будку мастера и прятался там под дощатый стол, а отец делал вид, что не замечает, и эта игра с добрым и могущественным великаном наполняла восторгом сердце маленького Аннатувака. Потом, в студенческие годы, в Москве, Аннатувак стал гордиться отцом: в комнате общежития приятно было читать товарищам, еще не нюхавшим нефти, письма с далеких промыслов, от отца, знатного бурового мастера. Позже — в Небит-Даге — стали жить рядом, в соседних кварталах, работали в одной конторе, а духовные связи с отцом ослабли. В сущности, отец остался все тем же, как в детстве Аннатувака, большим и добрым богатырем, рабочим человеком, вкоренившимся в жизнь нефтяных промыслов, полным здоровья и сил, несмотря на седину и морщины, молодым от вечного труда на буровых, от дружного коллектива, в котором и нехотя помолодеешь. Но молодой Човдуров не замечал этого, он сам был у всех на виду, быстро поднимался по должностной лестнице, все больше ощущая с каждым годом свое неоспоримое превосходство над отцом, и теперь старый Таган-ага — орденоносец, депутат городского Совета, признанный староста небит-дагских буровых мастеров — сохранился в жизни сына главным образом в анкетной графе да изредка служил счастливой декорацией: хорошо было заседать с ним в президиумах или фотографироваться в дружеской беседе — отец и сын! — для газетной страницы.

В последние две недели, после скандала в кабинете, когда, взбешенный неуместным вмешательством отца в спор о бурении в Сазаклы, Аннатувак выбежал, оставив людей и хлопнув дверью, до слуха молодого Човдурова все время доходили вести о том, что отцовская бригада упрямо готовится к выходу в пустыню. То главный инженер по просьбе Тагана вычеркнул из списка отпускников бурильщика Тойджана Атаджанова; то где-то в степи на Джебелской дороге сам Аннатувак повстречал шофера, тот вез в Сазаклы топчаны, и на вопрос «кому?» ответил: «А это мастер Таган-ага просил подбросить».

Но и это не остановило внимания начальника конторы. До сердца не дошло, а если головой начать соображать — что ж, надо найти время и повстречаться со стариком. Пора ему на пенсию, вполне заслужил.

В передней щелкнул замок, и в дверях появился Таган в щегольском коричневом пальто, в светлом шелковом кашне, только шапка-ушанка не соответствовала праздничному виду — старик любил кутать голову.

— Что я вижу, — сказал Таган, — вся семья в сборе. Редкий случай в нашем доме.

— Так жизнь бежит, что оглянуться некогда. Не поверишь, Байрама по три дня не вижу.

— Догадываюсь, — говорил Таган, раздеваясь, — догадываюсь, что занят…

В тоне чувствовался холодок, но Аннатувак и не ждал более сердечной встречи.

— А не позвать ли Тумар-джан? — говорил между тем отец. — Рядом живем, а давно не видел невестку.

— Я к тебе на часок.

— Ну и на том спасибо…

Мастер тяжело опустился на стул, склонил голову и забарабанил пальцами по столу. Вся семья знала, что это означает вызов на прямой разговор и ничего хорошего не сулит тому, кто не заметит этого выжидательного постукивания.

Таган и обрадовался приходу сына и огорчился. Он давно устал ждать решения о выходе бригады на новое месторождение. Скважина, которую бурили на старом промысле, вот-вот достигнет проектной отметки, а впереди ничего не прояснилось. Руководители конторы разошлись во мнениях. Вышкомонтажники так и не получили приказа монтировать новую буровую в песках. Сколько может такое продолжаться? Поэтому мастер обрадовался приходу сына: наверно, принес решение. Иначе зачем он тут? А огорчился он потому, что еще помнил обиду и не хотел видеть обидчика. Правда, обдумав все происшедшее, Таган и себя упрекнул: зачем пришел на совещание? Он-то ведь знал сына лучше, чем Сулейманов. Аннатувак был распален, как буйный верблюд, а он явился и давай еще дразнить. И это по справедливости мучило Тагана, хотя он ни слова не сказал сыну в оправдание, когда тот на промысле что-то пробормотал на ходу, прося прощения.

Айгюль вошла и, заметив неловкое молчание, сказала:

— Наверно, хочешь чаю, отец? — и подала пиалу.

Таган молча осушил ее до дна, пододвинул к себе чайник и снова осторожно наполнил пиалу. Глубокие морщины на лбу разгладились. Он миролюбиво спросил сына:

— Поговорить пришел?

— И поговорить, и послушать. А зачем еще встречаются люди?

Таган широко улыбнулся. Его грубое угловатое лицо сделалось неотразимо добродушным, в глазах затеплились насмешливые огоньки, как будто сын нечаянно сказал что-то очень смешное.

— Ну рассказывай. По правде сказать, давно тебя дожидался, да и ждать устал.

— Позвал бы, если хотел видеть, или сам пришел бы. Что же мы с тобой будем считаться посещениями… — хитрил Аннатувак, не понимая, куда гнет старик, и желая выиграть время.

— Все думал, что ты придешь, — настаивал Таган.

— Ну, вот я здесь. Но ты, кажется, не очень рад меня видеть?

Айгюль понимала, что отец и брат не договаривают, ей было тягостно слушать такой разговор, и она придумала предлог, чтобы уйти, — надо помочь матери на кухне.

— Всегда рад тебя видеть, — сказал Таган, перестав улыбаться, — но не радует то, что приходится слышать о тебе.

— Интересно. Что же обо мне говорят?

— Говорят, что ты считаешь себя не начальником буровых бригад, а кем-то вроде старых хозяев челекенских промыслов. И я рад, что могу напомнить тебе, пока еще не поздно, что под твоими ногами не хозяйский участок, взятый на откуп, а наша советская земля. Подумай, мальчик, если так пойдет дальше, неизбежно поскользнешься, оступишься, и ветер унесет твою шляпу, и песок засыплет тебя, и в грязи будет твоя одежда, и ты не сможешь вспомнить имени матери своей…

Только отец — один во всем мире — умел, рассердясь, говорить такими словами.

— Постой, постой! — перебил в смущении Аннатувак. — Кто обо мне так говорит?

— Народ… — развел руками мастер.

Аннатувак пошел и закрыл дверь на кухню. Потом сложил руки за спиной и сказал:

— Если ты считаешь за народ Сулейманова, если веришь тому, что он наговаривает на меня в отместку за то, что не хочу плясать под его дудку…

Отец поднял руку.

— Неужели думаешь, что твои товарищи придут ко мне наговаривать на сына? Совесть им не позволит, да и я не стану слушать. Пусть сами спорят с тобой.

— Так кто же говорит?

— Народ, — упрямо повторил мастер.

— В чем же я виноват?

— Виноват — не виноват. Тебя еще никто не судит.

Таган говорил мягко и спокойно, но кончики усов дрожали от волнения, брови хмурились. Аннатувак не замечал этого, он и сам, изо всех сил стараясь сдержаться, смял твердую папиросную коробку и уронил на ковер.

— Не обижайся на меня, отец, но прошу тебя раз и навсегда запомнить, что я не чучело, охраняющее буровую контору, а инженер, администратор, коммунист.

— Я тоже коммунист.

— Почему ты уверен, что мое мнение стоит меньше, чем мнение моих противников?

Таган усмехнулся.

— Слушай, может быть, позовем Тумар-джан и маленького Човдурова? Сегодня красная рыба к обеду…

Мастер хитрил. Он знал, что Тамара Даниловна всегда его поддержит, а маленький внучонок развеселит и отвлечет людей, когда разговор зайдет о главном. Он не был уверен в поддержке Тыллагюзель и Айгюль. Старуха, конечно, обиделась на сына за его выходку, но это, так сказать, по форме, а по существу и ей не хотелось, чтобы бригаду Тагана услали в пустыню, тут она была заодно с сыном. Айгюль тоже не сочувствует дальней разведке, хотя Таган справедливо подозревает, что ее-то больше огорчит отъезд Тойджана, а не старого отца.

— Сегодня не стоит устраивать званый обед, устал я, отец, — примирительно сказал Аннатувак.

— Дела?

— Заботы и дела.

— Хорошие дела?

— От хороших тоже устаешь. Сегодня мы вспомнили в конторе всех твоих сверстников, всю нашу рабочую гвардию… Много замечательных людей!

— Что это вы нас стали вспоминать? — насторожился мастер.

— Что, разве закона не читал? — спросил Аннатувак. — Советская власть широко шагает. Кто поработал на совесть — тем пора отдохнуть. Сколько ты, отец, пробурил километров? Наверное, уже миллионер.

— А я не считал, времени не было…

Таган, точно встряхнувшись от тяжелой думы, шумно встал и прошелся по комнате.

— И сейчас времени нет! Скважина идет к концу… — Он помолчал, потом напрямик спросил: — Что же, и меня, выходит, вспомнили?

— И тебя, отец.

— Значит, ты ради этого и пришел?

Думая о своем, Таган так пристально смотрел на бравую фигуру сына, что она поплыла перед ним, как в тумане, и на какую-то секунду показалось, что фигура эта вдруг укоротилась, потом снова приняла свои размеры.

— Мы тебя как ветерана труда, — торжественно и весело говорил Аннатувак, — с почетом проводим на заслуженный отдых. Той устроим — от Балхан до Каспия! Все будут знать: знатный мастер Туркмении, отец Аннатувака Човдурова уходит на покой.

Какую цель преследовал начальник конторы, решив отчислить на пенсию своего отца? Он ясно видел декоративную сторону дела — многолюдный пир с делегатами от всех промыслов, что-то вроде комсомольской свадьбы, на которой он побывал позавчера, в кум-дагском Доме культуры. Если быть до конца откровенным, он хотел бы, конечно, при этом утереть нос Сулейманову, заодно, пожалуй, и старому другу Аману. Пусть не думают, что он забыл сыновний долг. Нельзя сказать, что не было заботы и о самом почетном пенсионере, нет, было, конечно, желание организовать по-хорошему отцовский отдых на старости лет. Но есть, видимо, вещи на земле, которые нельзя обдумать умом, а надо пережить сердцем, как есть пути, которые нельзя проехать, — их нужно пройти пешком.

Таган сперва даже не поверил своим ушам, так чуждо было то, что он услышал.

— Ни черта не понимаешь, молодой человек, — коротко сказал он, помолчав.

Потом что-то вспомнил и повеселел.

— Знаешь, есть у меня Тойджан, бурильщик, он тоже на меня сердится: старый стал. Вчера сорвал шапку с меня, негодяй, бросился бежать. Разве я его догоню…

— Этот Тойджан тебя и соблазняет ехать в пески, — жестко произнес Аннатувак.

В том, что сказал Таган о молодом бурильщике, он почувствовал и осуждение своей сыновней заботы и нежность к этому беспечному ловкачу, который, пока он работает день и ночь, исподтишка отнимает у него любовь отца.

— Тойджан — хороший парень. У меня все хорошие в бригаде. Все молодые, — возразил отец. — Все ждут твоего приказа, начальник.

«Тойджан — хороший парень…» Я, когда на фронте был, слышал русскую частушку, — с нескрываемой враждебностью продолжал Аннатувак. Он так был увлечен своей злой мыслью, что даже позволил себе тихим голосом спеть:

Все меня в деревне знают, Я ничем не дорожу. Если голову сломают, Я полено привяжу…

Приоткрыв дверь, Айгюль с удивлением слушала, как поет брат.

— Так вот, отец, знай, что хороший Тойджан может привязать полено, а я, плохой, нет. Мне за всех думать надо.

— Как ты можешь говорить про человека, которого не знаешь, — «полено»! — притворно возмутился Таган; теперь он дразнил ревнивого сына, нащупал его слабость и дразнил. — Тойджан — умный парень, грамотный бурильщик, смелый, веселый, я его люблю как сына, с ним не постареешь: шапку с головы сорвет и убежит!

— Я с тобой согласна, папа! — крикнула Айгюль, глаза ее сияли. — Тойджан очень хороший. Только ты не понял Аннатувака, он не дубиной назвал твоего бурильщика, а говорил об ответственности.

— Я говорил о ловкачах — они хитро прячутся за спиной у старых людей, пользуются их доверчивостью, их слепотой! — Аннатувак больше не сдерживался, и высокий голос его наполнял всю квартиру. — Как назвать тебя, отец, если ты, развесив уши, слушаешь такого, как будто его устами говорит сам пророк!

Тыллагюзель прибежала из кухни на крик; обняв за плечи дочь, говорила из-за ее спины плачущим голосом:

— Ай, Тувак-джан, как можно кричать на отца! Разве этому я тебя учила?

— Мало мы его учили! — в негодовании говорил Таган. — Слышишь: лает на отца, как куцый кобель!

— Прошу тебя помнить, что прошли времена, когда ты называл меня щенком и ослом! — Аннатувак был вне себя от ярости. — Я такой же зрелый человек, как и ты, а многое понимаю лучше тебя.

Теперь вмешалась и Айгюль.

— Как не стыдно… Я горю от стыда за тебя! Кто нас вырастил, помог стать людьми? И так благодарить отца и мать? В их доме грубишь…

— А меня позорить можно? — огрызнулся Аннатувак.

Сейчас, когда женщины бросились на обидчика, Таган растерялся, размяк. Он приник к плечу дочери, как будто она и в самом деле превратилась в надежного покровителя, и глухо сказал:

— Вы мои дети, я одинаково люблю вас… Ваша добрая слава — моя гордость. Если палец себе уколете — мое сердце болит, как ваша рана. Я сержусь на Аннатувака не из ненависти, а по любви, хочу исполнить отцовский долг. Но что делать!! Он не слышит голоса моего! Не понимает, что, когда уткнется носом в землю, я первый поспешу на помощь. Не понимает, что не нужно ждать конца, а лучше исправить вначале.

Аннатувак порывисто подошел к отцу, склонил голову.

— Ты меня прости за крик, — тихо сказал он, — я снова забылся. Но ведь сердце разрывается от незаслуженных оскорблений!

— Настоящее сердце не разорвется, когда услышит правду.

— Да ведь я свое сердце не на базаре купил! Оно ко мне от тебя перешло!

Отец вдруг рассмеялся, и у всех отлегло от сердца.

— Вот это верно сказал!

Он, видно, вспомнил, что сам в молодости был вспыльчив и драчлив, часто и кулаки в ход пускал, и подумал: «Конечно, бешеный нрав ему от меня достался — не на базар же ему идти сердце менять». И, хохоча, повторил:

— Вот это ты верно сказал!

А Тыллагюзель, смахнув слезу со щеки, пошла из комнаты, грустно приговаривая:

— Плов подан… Довольно. Усаживайтесь-ка за стол.

 

Глава шестнадцатая

Как же так получается…

После полудня розовато-серая туча, приплывшая со стороны моря, быстро разрослась и захватила все небо. Дождя не было, но чуть моросило, и одежда людей казалась покрытой инеем. Как все инвалиды, Аман был очень чувствителен к переменам погоды. Сидя у окна в своем кабинете, он зябко поеживался и рассеянно смотрел на улицу. По комнате еще плавали голубоватые клубы табачного дыма: только что удалился последний посетитель; наступила редкая для парткома минута затишья. Сегодня у Амана был тяжелый день: с утра ездил на буровые, с обеда заседал партком, потом набежали люди. Энтузиасты и жалобщики, сутяги и изобретатели — все тянулись в партком, кто посоветоваться, кто поругаться, а кто и просто услышать сочувственное слово.

Рабочий день шел к концу. В эти часы около двухэтажного здания конторы бывало особенно оживленно. Взад и вперед сновали рабочие в спецовках и стеганках, возвращались с дальних участков геологи в прорезиненных плащах и брезентовых сапогах. Из старенького «газика» выскочил всегда спешащий Аннатувак, в ушанке и высоких сапогах, перекинулся словом с каким-то рабочим, стоявшим у крыльца, исчез в дверях. А Аман все сидел неподвижно у окна, хотя, погрузившись в воспоминания, уже давно не замечал, что происходит на улице.

…Да, в те дни, до войны, постоянно, кажется, светило солнце и никогда не бывало усталости… Вот он, Аман, совсем юный, широколицый, стоит в тесном кругу односельчан, заткнув руки за пояс. В селе свадьба, устроили гореш, и Аман первый среди пальванов. Он с виду-то не похож на пальвана, просто крепко сколоченный парень среднего роста, и только быстрота его да ловкость заставляют всех противников лететь на землю. И неугомонные глашатаи вопят: «Аман Атабаев, твоему имени слава! Поздравляем! Хе-ов!»

Где эти дни? Разве молодость прошла? Что за возраст для мужчины — тридцать шесть лет? И, нервно передернув плечами, Аман снова замечает серое небо, и вышки вдали, и случайного прохожего в шинели без погон. Болят старые раны, по-осеннему ноет сердце…

В дверь постучали. Вошла Марджана Зорян, секретарь комсомольской организации конторы, молоденькая девушка с густыми косами, уложенными корзиночкой на затылке, живыми зеленоватыми глазами, тонкими губами, готовыми улыбнуться. Увидев Амана, откинувшегося на спинку кресла, непривычно бездеятельного, она было рванулась к нему, но смутилась.

— Ну, рассказывай, Маро, что там у тебя? — устало спросил Аман.

— Надо посоветоваться, Аман Атабаевич, дело какое-то непривычное. И речь-то идет не о нашей конторе… На участке эксплуатации у Човдуровой есть ученик Чекер Туваков, молодой совсем, а огромный, как слон, и, должно быть, неразвитой очень. Туваков говорит, что ему на эксплуатации трудно работать, плохо понимает, чего от него хочет Нурджан, а ваш брат его в помощники себе готовит… Так вот этот Чекер — его Нурджан прозвал Пилмахмудом — просится к нам, в разведку. Брат ваш говорит, что его надо направить к опытному буровому мастеру, вроде Тагана, а Човдурова возражает. Насколько я понимаю, Нурджан сам посоветовал ему обратиться в нашу комсомольскую организацию. Они хоть с Нурджаном и не сработались, а дружат.

— Почему Айгюль возражает? — спросил Аман.

— Говорит, что у нее нет людей. Один помощник оператора в армию ушел.

— Если человек хочет найти работу по своим способностям, комсомол должен поддержать. Решать этот вопрос вы не можете, а поддержать надо.

Марджана чувствовала, что Аман хоть и смотрит на нее, а будто и не замечает. «Что-то с ним случилось сегодня, — подумала она, — никогда без улыбки слова не скажет, всегда чем-нибудь рассмешит, а сегодня и смотреть не хочет. Может, болен? Но как спросить о здоровье человека, у которого нет глаза и руки? Невольно напомнишь… А может, все-таки спросить?»

— Еще какие вопросы?

Этот суховатый деловой тон совсем опечалил Марджану.

— Второй вопрос, — начала она официально, — насчет посылки нашей делегации на праздник в подшефный колхоз. Помните, приезжал председатель колхоза? Так вот с промыслов решили послать Ольгу Сафронову. Комсомолка она хорошая, на участке работает с туркменами, а, кроме Ашхабада да Небит-Дага, в Туркмении ничего не видала. Пусть поглядит, откуда приходят к ней кадры.

— Вот это правильно решили! — оживился Аман. — Тут ведь что важно: Ольге будет интересно посмотреть то, чего она не видела. А раз ей интересно, то с ней и всем хорошо! И колхозники с удовольствием будут показывать, и сама свежим глазом скорее заметит, чем можем мы быть полезны колхозу. Хорошо придумали комсомольцы…

Марджана скромно опустила глаза и прошептала:

— Так бы когда-нибудь меня похвалили…

Аман как будто не расслышал и принялся разыскивать на столе протокол заседания, который Марджана должна была переписать. Стараясь не глядеть, как ловко орудует парторг одной рукой, раскладывая папки, девушка подумала о том, что он от всех удивительно отличается, во всякое, самое пустячное, чисто техническое дело вкладывает душу. Хочет, чтобы в комсомольской и партийной работе не было ничего механического, сделанного по привычке, по шаблону. Подумаешь, большое дело, послать человека на день в подшефный колхоз! А он и из этого умеет извлечь важную мысль. Как верно сказал: «Если человеку интересно, то с ним и всем хорошо». Марджана вспомнила: однажды Аннатувак Човдуров накричал на нее, да к тому же при посторонних людях. Она вспыхнула от обиды и сама раскричалась: «Вы не смеете повышать голос! Я не позволю оскорблять себя! Я такой же работник, как и вы! Если я виновата — выгоняйте, а так…» — и расплакалась и убежала из комнаты. Вечером ее вызвал к себе Аман. Встретил, как обычно, пошутил, посмеялся, будто и не слышал ничего о происшествии, и, когда увидел, что она совсем успокоилась, сказал: «Аннатувак — порох. В стороне закурили папиросу, а он уже взорвался. И ты это знаешь, Марджана, и я знаю, и вся контора знает. Хорошо это? Плохо, конечно. Но если я буду кричать на руководителя, ты будешь кричать, все перестанем дорожить его авторитетом, то получится не контора, а базар. Я уверен, что он был неправ сегодня, знаю, что нет ничего обиднее несправедливости. Но если бы ты ответила спокойно и прекратила разговор, в этом было бы больше достоинства. Это что касается твоего самолюбия. А что касается перевоспитания Аннатувака, то перевоспитывать человека никогда не поздно. Только нельзя это делать на ходу, между прочим. Тогда человеку обидно. Ну, а первоочередных задач у нас всегда хватает, все откладываем, но когда-нибудь доберемся и до Аннатувака». И Марджана помнила, как ей стало легко тогда, и обида сразу прошла. Сумел же человек найти такую форму для выговора.

Когда Аман передал ей протокол, Марджана спросила:

— А мы, бурильщики, кого пошлем в колхоз?

— Что, если Тойджана Атаджанова? Он ведь текинец, тоже в здешних аулах не бывал… Да и дел у него сейчас немного.

— Их бригада кончает скважину?

— Да. А где будут дальше бурить, неизвестно. Мастер да и вся бригада просятся в Сазаклы. Човдуров еще не решил этого вопроса. А ты, Маро, как думаешь? Нужно ли идти в пустыню? Или, может быть, на наш век и в Небит-Даге нефти хватит?

Марджану, по совести говоря, не так уж интересовала судьба нового месторождения. Просто не хотелось уходить из кабинета. Она заметила, что Аман оживился к концу разговора, как будто отдохнул. Да и самой ей всегда было приятно разговаривать с парторгом, и каждая беседа казалась слишком короткой. «Может быть, я люблю его? — спрашивала себя девушка и тут же отгоняла слишком откровенную мысль. — Глупости! Как можно полюбить человека, равнодушного к тебе? Ведь он со всеми разговаривает точно так же…»

— А можно ли туда идти? — спросила Марджана. — Говорят, очень трудное это дело…

— Трудное, даже, говорят, невозможное, — подтвердил Аман. — Да ведь как на это взглянуть. Так ли уж редко нам приходилось делать то, что на первый взгляд кажется невозможным? Невозможное… Нет такого слова, комсомолка! — засмеялся он, заглянув в глаза Марджане.

— Нету, — твердо ответила девушка, выдержав его взгляд без улыбки.

Аман долго еще смотрел вслед ушедшей Марджане, не то улыбаясь, не то грустя. Потом опомнился, вытащил из ящика чистый лист бумаги и, ловко закрепив его сверху пресс-папье, а снизу чернильницей, налег на стол плечом с пустым рукавом и принялся писать.

Долго работать не пришлось. Дверь распахнулась, в комнату, не постучав, вошел буровой мастер Човдуров.

— Не помешал?

— Присаживайся, — сказал Аман. — Мимоходом забрел?

— Прямо к тебе, товарищ парторг.

Нетрудно было заметить, что мастер Таган смущен — бросил свою шапку-ушанку на подоконник и тотчас потянулся за ней, положил на колени. Огромные руки его зашарили по карманам. Аман ткнул пальцем в папиросную коробку, лежавшую на столе. Таган покачал головой.

— Пришел бумажки тебе показать.

— Зачем бумажки, когда ты сам передо мной, — засмеялся Атабаев.

Мастер извлек из бокового кармана пачку каких-то листков и справок, стал раскладывать на столе, разглаживая каждую заскорузлыми ладонями.

— Вот бумажки — читай! Видишь: холестерин в норме… Вот, солей нет… Гемоглобин, вот читай… Кардиограмма…

Аман с удивлением вгляделся в листочки — это были всевозможные анализы и заключения из поликлиники.

— Ты что, повестку из военкомата получил, что ли?

Таган торопливо собрал свои бумажки и спрятал туда, откуда извлек. Казалось, он стыдился своего здоровья. Да и в самом деле было стыдно: могучий, обдутый всеми ветрами, мастер, конечно, не хвастать пришел и чувствовал бы себя куда веселее, если б перед ним сидел не Аман, инвалид войны, больной человек с пустым рукавом и стеклянным глазом, а какой-нибудь здоровяк, тогда бы он и кулаком стукнул по столу! Он любил Амана. Не повезло этому славному человеку в жизни — с войны вернулся калекой, но хоть была семья; надо ж было, чтобы во время ашхабадского землетрясения погибли у него и жена и ребенок. Как говорится, кого ударит бог, того и пророк заденет посохом…

Не было более честного, более чуткого парторга в конторе за многие годы. И Таган испытывал отцовскую нежность к Аману, но была еще в его отношении застенчивая заботливость здорового и сильного человека о недужном и слабом. Вот почему Таган, показав, спрятал подальше справки о здоровье. Только тогда и успокоился, когда положил свои тяжелые руки на колени, с доверием поглядел в лицо парторгу.

— Зачем ты это? — спросил Аман.

— Не догадался? Как же вы меня захотели на отдых?

— Кто это — мы?

— Начальник конторы, главный инженер, парторг…

Атабаев нахмурился, вынул папироску.

— Мы этого не обсуждали.

Таган внимательно проследил, как парторг чиркнул спичкой, закурил.

— Кто-то из вас двоих меня не уважает — неправду говорит, — как будто заключил он свои наблюдения.

— Я всегда говорю правду: я себя уважаю, — твердо возразил Аман.

Разговор прерывался паузами, молчание говорило больше слов. Таган не сводил глаз с парторга, и тот чувствовал на себе этот пристальный взгляд.

— Значит, еще не хочешь на пенсию?

— А ты? — тихо возразил мастер.

Атабаев улыбнулся, вопрос не удивил, он к нему всегда был готов.

— Я партийный работник…

И снова наступило молчание. Таган оперся двумя руками на стол, задумался, потом спросил:

— Как же получается… Объясни мне, парторг.

— О чем ты, Таган-ага?

— О сыне.

Мастер беспомощно улыбнулся и пожал плечами Как объяснить другому мысли, которые не оставляют ни на час после ссоры с сыном? Как рассказать о том, чего и сам как следует понять не можешь… До сих пор Таган считал себя главой семьи, теперь его власть стала как мягкий воск. Сын посмел кричать на него, заставил при людях опустить голову… Сын уже не друг, не опора в семье. Пришел и о чем он заговорил? О пенсии, об отдыхе… Как будто капкан поставил под ногами. Чуть зазеваешься — щелкнет! Больно думать об этом, но и это не самое горькое…

— Ты его фронтовой друг, любишь по-братски. Я тоже люблю. Объясни, как это получается? Молодой образованный человек, советский парень, в Москве учился, на фронте воевал… А я в нем узнаю повадку своих дедов, смотрю на его дом — вижу кибитку, гляжу на его машину — вижу верблюда под вьюками… И ветер с песком пополам слепит мои старые глаза, мешает еще лучше увидеть… Объясни.

— Ты не всю правду говоришь о сыне, — ответил Аман. — Вспомни: он женат на русской женщине и, кажется, по любви. Он советский человек. Ты подумай, он не заточил в стенах дома жену, она работает на промысле. Он советский человек. А когда сестренка Айгюль влюбилась в азербайджанца, разве Аннатувак был против, мешал ей?.. Что-то я этого не заметил. В нем много хорошего… И все же ты прав. Только подумай, не виноват ли и ты кое в чем? Когда мы болеем душой за Аннатувака и здесь, в парткоме, думаем о его недостатках, — нет ли тут и твоей вины?

Таган опешил. Скомкав старую ушанку, вытер ею вспотевший лоб.

— Выходит, что именно тот, кто не хочет мириться с таким человеком, он-то и виноват?

— Выходит, что отчасти и так.

— Значит, я пришел лицемерить? Значит, не считаешь меня сознательным рабочим, всей душой преданным делу партии?

— Никогда не сомневался в тебе.

— Так как же это у тебя получается? — повторил Таган свою любимую поговорку.

— На Айгюль не обижаешься? — помолчав, спросил парторг.

— Так вот что ты хочешь сказать! Одна овца может родить и черного и белого ягненка…

— Э, да ты хитришь! Я не то хотел сказать. Ты, видно, на бога хочешь свалить всю вину. А я думал о другом — о воспитании. Вместе с человеком мы воспитываем и его слабость. Растим человека — растим и его родимые пятна. Вспомни, как нас, маленьких, воспитывали вы, отцы. Ты и Атабай… Ведь было время, когда и тебе, как самому темному пастуху, в глаза не видавшему газеты, дочь казалась гостьей в доме, а сын был гордостью семьи — наследник. Ему все позволено, он первое лицо среди сестер. Мужчина! Как трудно тут не стать самодуром, непогрешимым, заносчивым, нетерпимым.

— Пережитки… — с наивным простодушием нашел слово мастер.

От истины не укроешься. В чем-то Аман был прав. Много жестокого и дикого видел Таган в молодые годы. Девушке отрезали ухо за то, что она поговорила с парнем. Младенцы в колыбели становились жертвой кровной мести. На глазах у него, когда он еще был подростком, девушку, убежавшую с любимым, родичи изрубили в куски… Еще тридцать лет назад эти нравы не казались чудовищными — вековой закон жизни… А сам Таган? Он привык повторять, что дети ему одинаково дороги — и сын, и дочка. Но, если по правде сказать, он, конечно, крепче любил Аннатувака. И когда дети были маленькими, за одну и ту же провинность Аннатувака слегка бранили, Айгюль таскали за косы. Когда она родилась, и он и Тыллагюзель мечтали выдать ее замуж за того, кто богаче, у кого стадо тучнее, чтобы за калым лучше устроить жизнь Аннатувака… Было, все это было…

Улыбка шевельнула усы Тагана.

— Ты прав, Аман. Плохо воспитывали детей. Тебя Атабай еще сумел, видно, на коня подсадить. Он человек веселый, это помогает при воспитании. А я — плохо, плохо… Только ответь еще на последний вопрос. Почему же мне, малограмотному человеку, партия прояснила голову, а у грамотея-инженера осталась такая путаница в мозгах?

— Вот именно потому, что ты рабочий!

— Не понимаю.

— И вообще — зря плохо о сыне думаешь. Ты других не видал! Аннатувак честный, вот что главное. Он бескорыстный труженик, во что верит — за то и стоит.

Видно, Аман уже сердился на мастера, живой глаз посверкивал, и оттого заметнее стала неподвижная тусклость стеклянного. Не хотелось Аману вести дальше этот разговор, похожий на предательство друга. А надо было сказать правду по обязанности парторга.

— Не хитри, Аман, — поторапливал мастер. — Не к лицу тебе. Отвечай прямо на вопрос.

— Ты, Таган-ага, никогда не уходил от буровой, вся жизнь твоя среди рабочих людей, — волнуясь, заговорил Аман. — И это большое твое счастье! Народ не ошибается, он всегда идет к главной цели и видит ее. Нам всем нужно держаться поближе к рабочему человеку — и мне и Аннатуваку…

— Приходи завтра к нам в бригаду, — может быть, не совсем последовательно, но искренне предложил Човдуров.

— Приду…

Уже прощаясь, глядя друг другу в глаза, они продолжали молча этот важный для обоих разговор.

 

Глава семнадцатая

Сватовство Эшебиби

Мамыш, постоянно занятая своими домашними делами, редко выбиралась из поселка в Небит-Даг, но после спора с мужем и Нурджаном упрямая женщина твердо решила повидаться с Тыллагюзель и окончательно договориться о свадьбе Нурджана и Айгюль. Покинуть дом было нетрудно. Обед приготовлен с вечера. Нурджан мог и сам взять приготовленную пищу. Проводив сына на работу, Мамыш принарядилась и отправилась в путь.

Асфальтированная дорога из Вышки в Небит-Даг шла по степи. Дизельный автобус катился мягко и плавно, не тревожа пассажиров. Усевшись у окна, старуха даже не поглядела на широкую степь, расстилавшуюся без конца и без края, на бездонную синеву неба. Слишком была озабочена думами и сложными расчетами. Мамыш прекрасно понимала, что поставила себе не простую задачу и в равной мере может рассчитывать и на успех и на провал затеи. Но ее кипучая энергия не позволяла бездействовать, толкала на преодоление всех препятствий. И теперь, сидя в автобусе, она ни на минуту не отвлекалась от хитроумных выкладок. «Тыллагюзель согласна со мной, в этом нельзя сомневаться. Но что думает Таган? Может, и он упрется, как Атабай? Нет, Таган-ага, разумный, обходительный человек, должен понимать выгоду. К тому же вожжи Тагана в руках Тыллагюзель, она сумеет повернуть куда надо. Всей семье была неприятна история с Керимом Мамедовым. Аннатувак так занят, что с ним и не станут советоваться. Неизвестно только, как Айгюль? Если голова на месте, спрашивается, чего ей еще желать? Жена умницы Нурджана, невестка уважаемой Мамыш… Но разве можно доверять нынешней молодежи! Айгюль выросла не в четырех стенах, она начальник, сама решает свою судьбу… Может, Нурджан совсем не нравится ей, может, отдала свое сердце другому и в самый разгар дела так и отрежет: «Я не товар, что вы торгуете мною!..» Не будет ничего удивительного, если соберет свой чемодан, да и укатит в Москву или Ленинград продолжать учебу. Кто знает ее характер? Вдруг такой же, как у Аннатувака?»

Мамыш тяжело вздохнула. Ее соседка, давно хотевшая завязать разговор, обрадовалась поводу, кстати и автобус качнуло на бугорке.

— А кыз, ты, наверно, подумала, что перевернется большая комната?

Мамыш очнулась от своих мыслей и уставилась на женщину, только сейчас заметив, что рядом кто-то сидит. Внешность соседки нельзя было назвать привлекательной: приплюснутый нос, круглые маленькие глазки, смуглая до черноты… Несмотря на жару и преклонный возраст, надела поверх зеленого бархатного платья шелковый халат с украшениями, накинула шаль с красными цветами и длинной бахромой, на шею повесила дагдан с теньгой по краям и пестрыми бусинками. Мамыш подумала: «Или едет на той, или у нее в голове не все в порядке…» И не без иронии решила поддержать разговор в том же духе.

— А кыз, разве можно доверять надутым воздухом копытам? Вдруг гвоздь проколет колесо, оно осядет, как разорвавшаяся кишка, и чего же удивляться, что с разбегу машина перевернется?

Женщина ответила:

— Не воображай, что я из тех, над кем можно насмехаться. Мы тоже свою душу нашли не в поле.

Мамыш никогда не лезла за словом в карман.

— А я всегда думала, что женщины свою храбрость показывают только в очереди к тандыру.

У соседки, как видно, давно чесался язык.

— Не помню, чтоб и у тандыра я отдала кому-нибудь свою очередь.

— Хорошо, что не такая добрая, как я: не даешь скиснуть своему тесту, не оставляешь мужа голодным.

— Мой муж еще не искал хлеба на вашем дворе. Если буду здорова, думаю, что и никогда искать не станет.

Заметив, как сузились глазки у соседки, Мамыш поняла, что та готова затеять ссору, и попробовала сгладить эту неизвестно от чего возникшую враждебность.

— А кыз, о чем мы спорим?

— О воробьиных сердцах, которые боятся, что опрокинется небо, и хотят его удержать лапками.

Мамыш подумала: «Если ты опора неба, пусть оно падет», но постеснялась людей, которые с интересом прислушивались к препирательству, и только сказала:

— Я ведь с самого начала призналась в своей робости. Давай-ка не будем обижать друг друга из-за пустяков, а лучше познакомимся, раз пришлось ехать вместе.

— Не очень-то интересно знакомиться с кем попало, — буркнула соседка.

Как ни противна была ей эта женщина, Мамыш решила не обращать внимания на ее грубость.

— Ты ведь не знаешь, кто я такая, — продолжала она. — Меня зовут Мамыш Атабаева.

Женщина не раз слышала от мужа имя известного мастера Атабая. Самодовольно улыбаясь, она сказала:

— Хорошо, если так, а меня зовут Эшебиби Сатлыкклычева.

«Вот оно что!» — подумала Мамыш, которая тоже слышала про Эшебиби, известную в поселке сплетницу и крикунью. Не желая связываться со вздорной бабой, она кротко ответила:

— Очень хорошо, Эшебиби.

Вытянув ноги, поглаживая спутанные волосы, Эшебиби завела длинную речь.

— Мы живем в новом каменном доме на самом высоком месте поселка. Когда я выхожу на веранду, смотрю на древнее русло Узбоя, веришь, кружится голова. Будто забралась на вершину Балхана. А муж говорит: «Эшебиби, видишь, как высоко я поднял тебя, словно в самолете живешь!» А я отвечаю: «Если бы я не сделала тебя человеком, ты был бы сейчас не начальником базы, а простым чернорабочим». Дочь моя учится в Ашхабаде на доктора и, как приедет, всегда мне говорит: «Мама, теперь ты не возишься с дровами, воды сколько угодно, будь поопрятней…» А я отвечаю: «Будь ты хоть доктором, будь хоть профессором, а когда родишь девятерых, тогда и поговорю с тобой…»

Мамыш думала: кончит ли она свою сказку до Небит-Дага? А Эшебиби продолжала, считая, что весь автобус слушает ее с интересом.

— Мой старший сын давно уже эбсэр и постоянно переезжает из города в город, бывает, что и по два года не вижу его, а сейчас пишет с Гапказа: «Мама, не было времени и возможности получить твое благословение. Я женился на девушке-армянке».

Мамыш, вдруг вспомнив, как сказал Атабай: «Может, Нурджан женится на русской или армянке», — тревожно переспросила:

— На девушке-армянке?

— Да, Мамыш-эдже, на армянке. Ах, смогу ли я понять ее язык, будет ли наша каша вариться в одном котле, кто это знает? Конечно, я не из тех, кто свой рот называет носом, — если не понравится, не стану потакать ей. Скажу сыну: «Мог жениться без меня, можешь и жить на своем Гапказе без меня». Но все-таки сын, повернется ли язык сказать так… Дай бог, чтобы невестка попалась не из тех, кто захочет из моих кос сделать себе качели… А младший мой приходит с работы, вешает замасленную спецовку в коридоре и говорит: «Мама, ты не смотри, что я чумазый. Я ведь ремонтирую самый пуп земли. Помоюсь под душем и буду чист, как младенец в люльке». Но пока он не столковался с какой-нибудь чужеязычной, я хочу его сама пристроить. Еду сейчас сватать одну из лучших девушек в наших краях. Самостоятельная девушка, нефтяник, как и он.

У старой Мамыш вдруг сжалось сердце.

— Очень хорошие намерения, Эшебиби, пусть удача будет! — приветливо сказала она.

— Омин алла! Дай бог!

— Эшебиби, девушка эта в Кум-Даге?

— Нет, в Небит-Даге.

— В Небит-Даге?! — мрачное предчувствие охватило Мамыш.

— Ну конечно, кто ж ее не знает! Хочу сосватать дочь Тагана Човдурова — Айгюль.

— Айгюль?!

— Ты тоже ее знаешь?

— Таган и Атабай одни из первых вступили на эту землю. Мы давно знакомы… — глухо сказала Мамыш.

— Значит, ты хорошо знаешь Айгюль?

Увлеченная своим рассказом, Эшебиби не заметила, что Мамыш изменилась в лице, голос ее дрожал, пальцы судорожно теребили платок.

— Сама я как следует не знаю Айгюль, но мой сын Нурджан часто хвалит: «Наш начальник Айгюль Човдурова умная девушка».

— Ах, Мамыш, видела бы ты, как хорош мой сын!

— Я твоего сына не знаю, но лучше невестки, чем Айгюль, сама себе не могу пожелать…

— Ты тоже собираешься сватать ее? — спросила Эшебиби, вдруг сообразившая, что неспроста попутчица так расхваливает Айгюль.

Захваченная врасплох, Мамыш чуть было не призналась, но вовремя спохватилась.

— Нет, я говорю просто о своей мечте. Где теперь послушные дети… Наш сын, наверно, поступит так же, как и твой офицер.

— Да что и толковать об этом. И младший мой, ремонтник, тоже говорит: «Можешь не беспокоиться обо мне, мама». Но я вешаю крепкий замок на его уста. «Нашелся тут еще самостоятельный! Ты пока вытри нос, а я исполню свой материнский долг. Женю, а там живи как вздумается», — говорю. А как думаешь, Мамыш, что скажут Човдуровы?

— Чужая душа потемки, но я думаю, что нет смысла, имея дочь на выданье, отказывать всем сватам.

Про себя Мамыш думала, что лучше оставить дочь в старых девах, чем породниться с Эшебиби, но, желая подзадорить глупую бабу, чтобы она еще шире распустила павлиний хвост и вызвала полное отвращение к себе у Човдуровых, польстила собеседнице:

— Эшебиби, не думай, что говорю только в глаза, хоть и мало тебя знаю, но я, не задумываясь, отдала бы в вашу семью дочь, если бы она у меня была.

— Вот это мне по сердцу, подружка! — воскликнула Эшебиби. — По правде сказать, если бы я не собралась, так сами Човдуровы все равно приехали бы ко мне. Муж говорил с Таганом, тот ответил, что «воля дочери в руках матери». Приедем сейчас, ударим по струнам матери… Как-то зазвучат они? А если чуть не по-моему будет, плюну и поеду назад!

«Может, тебя и слушать не станут», — подумала Мамыш.

Эшебиби пришлось прекратить болтовню, автобус остановился в Небит-Даге.

Хотя старой Мамыш и не хотелось появляться у Човдуровых вместе с Эшебиби, она решила не отставать от спутницы, слишком уже разбирало ее желание поскорее узнать, что ответит Тыллагюзель на сватовство Сатлыкклычевых. Удрученная этой помехой на пути так хорошо задуманного предприятия, она совсем пала духом. Ей казалось, что из ее рук вытащили уже пойманную добычу, и всю дорогу она шла молча, не слушая Эшебиби, почти не отвечая на вопросы.

Тыллагюзель радостно встретила Атабаеву, но, увидев Эшебиби, о которой слышала много дурного, невольно поморщилась. Она укоризненно поглядела на Мамыш, и та поняла упрек и молча опустила голову. Как могла она при Эшебиби объяснить, что не была виновата, что эта заноза, пройдя через одежду, колола и ее тело.

Эшебиби, совершенно уверенная, что украшает любое место, куда ступит ее нога, что свет наполняет тот дом, где она появилась, не заметила неудовольствия хозяйки и загудела хриплым голосом на весь дом:

— А кыз Тыллагюзель, если скажу, что во всем народе, может, ошибусь, но в районе Небит-Дага, без спора, на первом месте — я, на втором — ты! — Вспомнив, что рядом стоит Мамыш, она нисколько не смутилась, но решила немного похвалить и ее, надеясь на поддержку. — Моя новая подруга Мамыш тоже мне нравится. Правда, она немного трусиха: если взлетит воробей, вздрогнет, уронит ведро из рук и прольет молоко. Но теперь ее уж не отправят воевать, так что это небольшой грех.

Как ни чесался язык Мамыш, закаленный в спорах с Атабаем, она все-таки посчитала ниже своего достоинства препираться с Эшебиби и, едко улыбнувшись, промолчала. А Тыллагюзель подумала: «Откуда такая напасть на мою голову? Во сне, что ли, я села на корову?»

Не дожидаясь приглашения хозяйки, Эшебиби принялась обстоятельно рассматривать квартиру, точно председатель жилищной комиссии, принимающий новый дом. Заглянув в ванную и кухню, она заявила:

— У вас точно такая же квартира, как у нас!

Квартиры, вероятно, были построены одинаково, но порядок в них был разный. Ванная у Тыллагюзель сверкала чистотой, на кухне посуда всегда в порядке, на полках — ни пылинки. В доме у Эшебиби в ванной висела заношенная одежда, всюду разбросаны грязные тряпки, на кухне тучей вились мухи, немытая посуда валялась на полу. Эшебиби промолчала и о том, что долго отказывалась переехать в новую квартиру. Когда муж объяснил, что теперь не придется возиться с печкой, таскать воду, она повторяла одно: «А где я буду держать козу? Козленок тут задохнется! Ни за что не перееду!» Понадобились усилия всей семьи, чтобы перетащить ее из старой лачуги.

Открыв дверь в комнату, Эшебиби внимательно осмотрела большой ковер, разостланный перед кроватями, пощупала покрывала на них и спросила:

— Это комната Айгюль?

Тыллагюзель, которой больше всего хотелось вытолкать за дверь бесцеремонную гостью, вежливо ответила:

— Здесь живем мы с Таганом…

— Хорошо, пусть будет ваша, — милостиво согласилась Эшебиби.

Потом она зашла в столовую, полюбовалась огромным иомудским ковром, подвигала стулья вокруг стола и перешла в смежную комнату. Тут ее восхитила никелированная кровать, покрытая шелковым одеялом, но не понравились подушки в наволочках с кружевами, хорош был ковер на полу, но уродливым показался туалетный стол с флаконами духов и одеколона, разноцветными расческами, коробочками с кремом. Она не могла понять, зачем нужно такое множество книг на этажерке, поморщившись, поглядела на шляпку, лежавшую на тумбочке. Не спрашивая разрешения хозяйки, Эшебиби раскрыла платяной шкаф и стала рассматривать висевшую там одежду. С удовольствием вдохнув хорошо знакомый запах кетени, шедший от платья из красного домотканого шелка, она принялась искать вышитые женские штаны, но не нашла. Быстро перебирала шелковые и шерстяные платья, добралась до юбок, блузок и отдернула руку, словно схватив что-то грязное. «Эта армянка, жена моего старшего сына, наверно, тоже носит такие мешки, еле прикрывающие колени. Ах, как нехорошо выставлять всем напоказ свои икры», — с отвращением подумала Эшебиби.

— Это комната Айгюль-джан! — уверенно заявила она.

Мамыш, ходившая за ней как тень, не могла наудивляться: бывают же такие бесстыжие люди! «Я не считаю себя стеснительной, но не решусь сделать и сотой доли того, что делает она!» Как только Эшебиби стала рыться в одежде Айгюль, Тыллагюзель вышла на кухню поставить чайник на плиту. Эшебиби, не ожидая приглашения, прошла в столовую и расположилась на почетном месте на ковре. Ее любопытный взгляд не задержался на двустволке, висевшей вместе с патронташем над диваном, на большом радиоприемнике, возвышавшемся в глубине комнаты, а остановился на широкой полке, где стояли два ковровых мешка. Такие мешки были и в квартире Эшебиби, она хранила в них всякую всячину: старый полушубок, верблюжью шерсть, рваные сапоги. Ей и в голову не приходило, что такое старье Тыллагюзель держит в кладовочке, а в мешках сложены лишние одеяла и подушки, веревка от кибитки с красивыми узорами, занавески с бахромой, разные торбы и прочие редкие вещи. Все это хранилось для Айгюль.

Не спросив Тыллагюзель о здоровье, не обращая внимания на ее беседу с Атабаевой, уверенная, что весь мир занимает только ее особа, Эшебиби вдруг, точно кто ее толкнул, провозгласила:

— А кыз Тыллагюзель, я с вестью!

С первой минуты догадавшаяся, с какой вестью она появилась, Тыллагюзель сдержанно ответила:

— Ой, Эшебиби, вести, кажется, сообщают, когда спрашивают о них.

Эшебиби, вытянув свою почерневшую от пыли ногу рядом с чайником, самодовольно начала:

— А кыз Тыллагюзель, разве ты не знаешь моего характера? Я не из сдержанных. Если не сумею выпалить разом то, что переполняет душу, меня будто кошки по сердцу царапают.

Мамыш не переставала удивляться на Эшебиби. Ее язык вилял без конца, как хвост у беспокойной собаки. Мамыш очень интересовало, что ответит Тыллагюзель на предложение породниться, но для Эшебиби были важны только собственные слова, и она продолжала гудеть на весь дом:

— Я родственника ищу, родственника!

Тыллагюзель прикинулась бестолковой.

— Туркмения велика, Эшебиби, поищешь — найдешь.

С жадностью отхлебнув из пиалы горячего чаю, Эшебиби уставилась на хозяйку.

— Я ищу родственника не вдалеке, а вблизи.

— И вблизи найдешь.

— Мне с тобой хочется породниться.

Скованная своими представлениями о вежливости, Тыллагюзель ответила:

— Хорошее намерение, Эшебиби.

— Ну, так когда проведем той?

Не зная, что ответить, Тыллагюзель переспросила:

— Той?!

— Да. И говори, какой возьмешь с нас калым, какие наряды, все выкладывай…

Мамыш, не ожидавшая такой слабости от Тыллагюзель, многозначительно кашлянула, напоминая о своих прежних переговорах. Тыллагюзель не нуждалась в напоминаниях и только не могла сообразить, как выйти из затруднительного положения, не обидев гостью.

— Видишь ли, Эшебиби, — начала она, — если по мне, так лучше тебя родственницы не найти. Я бы не заставила тебя дважды повторять одно и то же…

Эшебиби не дала ей закончить.

— Я и готовлюсь к свадьбе, потому что уверена в тебе.

— Но…

— Оставим всякие но… Не будем отвлекаться. Дочь твоя не будет в обиде на меня, а сын мой, солнце дня, луна ночи, средний из пальцев… Ты не гляди, что он измазан нефтью. И твой и мой дом, как говорит Сатлыкклыч, освещает нефть. И луна, и солнце часто трутся о тучи, но от этого не меркнет их свет, не так ли, Мамыш?

Сильно сомневавшаяся, что от черного может родиться белое, Мамыш уже хорошо знала Эшебиби и потому неуверенно пробормотала:

— Да, конечно…

Пока Эшебиби усаживалась поудобнее, Тыллагюзель успела закончить:

— Нынешняя молодежь непослушна нам, Эшебиби. Сколько я ни старалась женить Аннатувака на Энеджан, а не на Тамаре, ничего не вышло. И теперь я понимаю, что была неправа. Айгюль тоже будет скорее против нас, чем с нами.

— Почему?

— Она ведь сестра Аннатувака.

Эшебиби раздраженно откинула спадавшую на глаза бахрому своего черного платка.

— Ну, Тыллагюзель, не притворяйся. Воля дочери в руках матери.

— Прошло время, Эшебиби, когда мы слепо покорялись родителям.

— Значит, нужно говорить не с тобой и не с Таганом, а с Айгюль?

— Мне кажется, что это дело не касается ни тебя, ни Сатлыкклыча…

— А кого же касается?

— Это дело самих молодых.

— Выходит, я к твоей дочери должна послать сына?

И, не дожидаясь ответа, Эшебиби вскочила с места и воскликнула:

— Нет, с Айгюль я поговорю сама!

И Мамыш, и Тыллагюзель разом вздохнули: «Ну, раз встала, значит, уйдет». Но Эшебиби и не подумала выйти, а, как хозяйка дома, забралась на диван, облокотилась на подушку и еще раз повторила:

— Я с ней хорошенько поговорю.

— В эту минуту неожиданно появилась Айгюль. Раньше всех ответила на ее приветствие Эшебиби, она спустила ноги вниз и, сгорбившись, уставилась на девушку.

— Хелик-салам! Вот и сама Айгюль!

Удивившись, что дочь пришла с работы раньше времени, Тыллагюзель спросила:

— А кыз, почему сегодня так рано?

— Сегодня к двум часам вызывают в Объединение, — сказала Айгюль, взглянув на свои часики, — а сейчас уже половина первого. Будет много хлопот, я решила забежать домой попить чаю и закусить.

Усевшись на стул возле Эшебиби, Айгюль справилась о ее здоровье. Позабыв ответить, Эшебиби рассматривала девушку. Ее полные, в светлых чулках ноги, открытые ниже колен, возмутили старуху. «Если не считать туркменского имени, чем Айгюль отличается от жены моего старшего сына?» — рассудила она. Но когда поглядела на красивую, открытую шею Айгюль, нежную кожу, румяные щеки, она осталась довольна, морщинистое ее лицо прояснилось. Мамыш, догадавшись, что Эшебиби своей бесцеремонностью обязательно огорчит Айгюль, решила вмешаться в разговор.

— Милая моя, не устала ли ты?

— Саг бол, тетушка.

— Много ли добываете нефти?

— Порядочно, — рассмеялась Айгюль. — Ежемесячно сверх плана отправляем почти эшелон.

— Молодцы, хорошо! Как там работает наш Нурджан?

— Соревнуется с Ольгой Сафроновой, которая его сменяет на вахте.

— Кто же из них побеждает?

— Оба на «Доске почета».

— Ну и как? Не-чел-лик доволен нашим сыном? — многозначительно спросила Мамыш и вдруг даже покраснела.

Эшебиби, раздосадованная вмешательством старухи в разговор, не дала Айгюль ответить.

— Айгюль-джан, а что ты скажешь о моем сыне? — спросила она.

Девушка растерялась: что это обе старухи сразу забеспокоились о своих сыновьях, может быть, получили повестки из военкомата? Заметив нетерпение Эшебиби, она невольно ей первой и ответила:

— Эшебиби, я хоть и знаю твоего сына, но ничего не могу сказать о его работе. Он ведь не на нашем участке.

Опершись руками на диван, вся подавшись вперед, Эшебиби с жаром воскликнула:

— Мне и дела нет до его работы! Ты скажи, какой он парень!

Айгюль, поняв, чего добивается Эшебиби, решила немного ее поддразнить.

— Какой характер у твоего сына, не знаю, но внешность просто бросается в глаза…

Эшебиби вскочила с места:

— Правду сказать, Айгюль-джан, мой сын — золотое кольцо. Девушке, которая сумеет надеть его на палец, мечтать больше не о чем.

Не желая слушать глупые речи, Тыллагюзель молча вышла из комнаты, а Айгюль захотела еще немного подурачить хвастливую бабу.

— Но, Эшебиби, такое счастье достается не каждой девушке.

Эшебиби, брызгая слюной, хвалилась:

— Жертвой твоей мне быть, Айгюль-джан! Не стану говорить — русские или туркменки, но все девушки Вышки осаждают его. Ты знаешь характер моего сына: даже внимания на них не обращает, просит: «Мамочка, эти девушки ловят меня, как охотники сокола. Пока они не вскружили мне голову, позаботься, найди хорошую подругу, и я навсегда преклоню колени перед ней».

— Ах, Эшебиби, есть ли на свете мать, которая родила дочь, достойную такого сына!

— Нет, Айгюль-джан, не так! — закачала головой Эшебиби. — Среди народа и имя божье есть, и девушки есть, созданные на счастье мне. Я, видать, родилась под счастливой звездой, радость моя.

— Как угадать, Эшебиби! Иной раз ждешь, что придет Хидыр, а явится обезьяна.

— Знаю я одну такую девушку, кажется мне, что она с моим сыном две половинки одного яблока. Если эта девушка даст согласие, — а я не сомневаюсь, что так и будет, — тогда на этом свете у меня не останется неисполненного желания. Айгюль-джан, как ты думаешь, где эта девушка?

— Мир широк, может, в Ашхабаде, может, еще где…

— Нет, эта девушка в Небит-Даге, как раз тут, где мы сидим.

— Удивительно! Разве у Мамыш есть на выданье дочь?

Эшебиби, поглаживая свои волосы, наклонилась вперед.

Айгюль, застыдившись, опустила голову. Опершись обеими руками на спинку стула, Эшебиби завопила:

— Радость моя, ты не думай, что Эшебиби ничего не чувствует. Я хоть и не из потомков святых, но рождение мое, видать, было особенным. Мне все ясно, словно я побывала в твоем сердце. Думаешь, я не чувствую, как твое пылкое сердечко летит к моему сыну? Радость моя, ты не смущайся, если стесняешься Мамыш, скажи мне на ушко.

— О чем бы мне осталось мечтать, если бы я была твоей невесткой, Эшебиби!

— Ой, сердечко мое! — Эшебиби захлопала в ладоши.

— Но только… — не успела Айгюль начать, как почувствовала, что словно кто-то подрезал Эшебиби ее крылья: глаза ее испуганно округлились.

— Что это значит, кыз?

Айгюль встрепенулась, словно птица, готовая взлететь, и резко ответила:

— Я дала слово другому.

Тут уж вздрогнула не только Эшебиби, но и Мамыш. Обе старухи растерянно глядели друг на друга. Однако Эшебиби быстро опомнилась. Самоуверенности ее не было предела.

— Если слово не скреплено венчанием, оно вроде легкого ветерка. Дунешь — и пропало без следа.

Айгюль возмутилась, ее лицо потемнело.

— За кого ты меня принимаешь? Разве не плюют в лицо человеку, растоптавшему свое слово, нарушившему клятву? Кто будет сидеть за одним столом с человеком, считающим честное слово легким перышком? Кто будет уважать парня, который держится за материнский подол, собирается устраивать свою жизнь по указке матери? Я лучше сквозь землю провалюсь, чем нарушу свое слово! И тебе я прощаю твою ошибку только из-за твоего возраста. Но с условием, что ты больше не заикнешься об этом.

Эшебиби сгорбилась, как от удара, но вдруг вскочила, сжав кулаки.

— А хочешь знать, милая, как я ценю твоих родителей…

Айгюль зажала уши, чтобы не слышать грязной брани, которой разразилась Эшебиби, Мамыш было вмешалась: «Ай, как стыдно, Эшебиби!», — но свирепая женщина оттолкнула ее обеими руками. Ее крик донесся и до Тыллагюзель на кухне.

— Разве ты не плюнула в лица своих земляков-парней, разве не нарушила своего обещания Кериму Мамедову? — вопила разъяренная старуха. — Думаешь, я не знаю, что испорчены не только твои одежды, но и твои мысли!

— Вон из дому! — закричала Айгюль.

— Я-то уйду, но и тебя ославлю на весь город! — шипела Эшебиби, уходя и путаясь в длинной бахроме шали.

Айгюль схватила ее сверток, лежавший на диване, и с размаху швырнула вслед. Поймав его на лету, старуха с треском хлопнула дверью. Подоспевшая из кухни Тыллагюзель обняла свою дочь, а та дрожала в ее руках, словно птица, попавшая в сети.

 

Глава восемнадцатая

Друзья-бурильщики

К югу от старых промыслов, поодаль от скопления вышек, которыми, как зимним лесом, поросли пологие холмы Небит-Дага, стояла одиноко, словно башня Куня-Ургенча, буровая вышка бригады Тагана Човдурова. Тракторы и машины пробили к ней по полю глубокие борозды, но стоило сделать шаг в сторону от временной дороги, как нога ступала в вязкую, темную, а местами будто мукой присыпанную солончаковую почву. Издали глянешь на вышку, кажется, она шатром цепляет за облака, а косые лучи закатного солнца бьют прямо в ее середину, золотыми гвоздями приколачивают к синему небу.

Вот уже две недели работавшие на этой вышке глухо волновались в ожидании отъезда в Сазаклы. Ехать никто не отказывался — бригада была дружная. Но всех выбивала из колеи непонятная заминка с приказом. Как всегда бывает в подобных обстоятельствах, то и дело возникали самые нелепые слухи. Кто-то рассказывал, что не только их никуда не пошлют, но и бригаду старого Атабая после аварии возвращают в Небит-Даг. Другие поговаривали, что в Сазаклы создадут особые молодежные бригады, а стариков и близко не подпустят к барханным пескам отдаленного района. А некоторые громко сомневались в том, что вообще есть нефть в Сазаклы. Слухи тянулись, разумеется, из конторы, где кто-то краем уха услышал о ссоре Аннатувака Човдурова с отцом. До бригады, работавшей в глухом углу промысла, все эти противоречивые предположения доходили, как по испорченному телефону, в искаженном виде. И, пожалуй, единственным человеком, остававшимся в неведении, был сам Таган. Все в бригаде знали, что мастер рвется в пустыню, и оберегали его от преждевременного разочарования.

В ясный зимний день, когда солнце уже клонилось к закату, Таган, заложив руки за спину, неторопливо расхаживал, осматривая свое хозяйство. Работы шли хорошо, на будущей неделе предстояло простреливать скважину. Окинув заботливым оком большие чаны с глинистым раствором, Таган остановился около насосов. Механик возился с моторами. Среднего роста, средних лет, с круглым, ничем не примечательным лицом и маленькими голубыми глазами, механик Иван Иванович Кузьмин был старым товарищем мастера. Немногословный и с виду вялый, он двигался неторопливо, будто вытаскивал ноги из болота. Но внимательный взгляд его, не пропускавший ни одного винтика, говорил о большом опыте, а привычка все ощупывать пальцами, будто не доверяя глазам своим, — о чувстве ответственности. И несмотря на то, что характер у механика был не мягче, чем у мастера, они много лет дружно работали вместе.

— Иван, как по-твоему, на что все это похоже? — спросил Таган, показывая на необозримую равнину, до горизонта застроенную вышками.

— На промысла, — не поднимая головы, а лишь чуть покосившись, ответил Кузьмин.

Таган расхохотался.

— Насмешить тебя не трудно, — заметил Кузьмин.

— Смеюсь, потому что ты мои мысли повторяешь, — сказал мастер. — Правильно говоришь. Недавно приезжал большой начальник из совнархоза. Пожилой человек, моряком был еще в гражданскую войну. Посмотрел вокруг и говорит: «Это похоже на старинный порт с парусными кораблями». Вечером первый раз пришла практикантка из нефтяного техникума. Увидела освещенную вышку и даже закричала: «Ой, как будто елку зажгли!» Бывший молла, тот, что пристроился сторожем во вторую контору, тот руки к небу поднял: «Сколько понастроили минаретов!» А я смотрю и думаю: на что это похоже? На промысла!

— Стареешь. Много говорить стал, — сказал Кузьмин.

— А почему так думаю, — будто не слыша, продолжал Таган, — потому что, когда я сюда пришел, тут ни на что не было похоже. Но вышки росли, и эта пустыня стала промышленным районом, а я старым мастером, хотя и пришел сюда тридцати лет. Так что врешь, механик! Я не старею. Я расту.

— Что за молодец мастер! Совсем великан, скоро вышку перерастет! — послышалось в ответ.

Таган удивился: механик, проверявший насос, даже рта не раскрыл, откуда же этот голос? Оглянувшись, он заметил палатчика Губайдуллина, очищавшего лопатой барит от разных примесей. Мастер погрозил ему пальцем.

— Э, рыжий, знай свое дело, помалкивай!

— Я не рыжий!

— Может, черный?

— Я Джапар.

— Ну, если Джапар, так я до тебя доберусь! — И, прикрывая рукой улыбку, будто поглаживая усы, Таган направился к Джапару.

Палатчик закричал:

— Мастер-ага, не подходи, баритом обсыплю! — и, помахивая лопатой, спрятался за кучу песка.

Таган вдруг остановился и грозно затопал ногами, а робкий Джапар бросился наутек. Но, оглядываясь на Тагана, он все еще кричал:

— Не подходи, мастер-ага, обсыплю баритом!

Таган, очень довольный, что Губайдуллин улепетывает от него, как теленок, хохотал.

— Ах ты, рыжий, рыжий! С кем сравнить тебя? Ты не влажное облако и не дождь, а глупый ветер, поднимающий пыль!

Губайдуллин, вернувшись на прежнее место, сделал вид, что обиделся.

— Ветер рассеивает все, а я собираю. Когда начинается буря и раскачивает, как камышинку, буровые свечи, кто защищает их своей грудью? А кто кладет мне руку на плечо и говорит: «Молодец, Джапар! Спасибо, палатчик!»

Таган с нежностью посмотрел на рыжего.

— Шуток не понимаешь, Джапар. Разве не сжимается мое сердце, когда дикий ветер раскачивает тебя вместе со свечой. Помню, как мы собирали останки палатчика Амантя-джана… И когда думаю, как мы будем работать в пустыне, я о тебе думаю, дорогой, раньше всех.

Сирота с раннего детства, не знавший отцовской ласки, Джапар был очень чувствителен к доброму слову. Он разволновался, слушая Тагана. Этот старик, такой грозный с виду, временами вспыльчивый и беспощадный, временами по-детски веселый, был близок его сердцу, как родной. Джапар готов был исполнить любое его желание: превратиться в волка, если прикажет напасть, сделаться обезьяной, если велит играть. Сейчас, когда мастер стоял, низко опустив голову, а потом, подняв глаза, не моргая, уставился на вышку, Губайдуллину показалось, будто старик готовится защитить его от беды. Палатчику от всей души захотелось обнять его, расцеловать в седые усы, но он только сказал:

— Отец!..

Тагану и не надо было больше слов, чтобы понять Джапара.

— Что, сынок? — спросил он, улыбаясь.

Джапар не сразу ответил. Сказать вслух то, что его переполняло, он не мог и, подумав, спросил:

— А это верно, что нас посылают в Сазаклы?

— Жду не дождусь. А когда пошлют, не знаю.

— Обязаны послать, — твердо сказал Кузьмин, который закончил осмотр насоса и теперь вытирал руки замасленной тряпкой.

— А тебе хочется поскорее? — спросил палатчик.

— А чем плохо?

— А что хорошего? — вдруг сказал Таган, захотевший испытать механика.

— Во-первых, — начал Кузьмин, загибая пальцы, — я люблю перемены. Во-вторых, в бригаде Атабая мой земляк Суровцев. В-третьих, если мы найдем нефть в Сазаклы, там построят новый город. Вырастет новый город — меньше останется пустыни. Я не люблю пустыню. В-четвертых, ко мне приехала погостить теща из Тамбова…

Бурильщики рассмеялись.

— Теща — это нормально, — сказал Джапар, — но если человек хочет бежать от жены…

— От жены? — удивился Таган.

— От нее, — вздохнул Губайдуллин. — Ты ведь знаешь мою жену…

— Конечно, знаю. Умная, скромная женщина…

— Я тоже так думал, когда женился.

— Постой-ка, Джапар, я что-то не пойму…

— Если опытный пастух заранее скажет тебе, какой ягненок родится у овцы, какой он будет масти, — верь! Но если кто-нибудь похвалится, что хорошо знает женщину, скажи, что он лжец! Эта умная и скромная, как говоришь, женщина оказалась не цветком, а колючкой. После женитьбы не прошло и дня, как она вонзилась мне в бок, уколола плечо, села на голову и теперь своим ядовитым языком отравляет мне жизнь.

— Как же это получилось?

— Чем больше я покорялся, тем хуже получалось…

— Ты, брат, сказки рассказываешь…

— Если бы сказки… Короче, она меня не пускает в Сазаклы.

— Тут-то и смотаться, — сказал Кузьмин.

— Я не глупее тебя, друг. Так и решил. Но теперь она говорит, что, если не послушаюсь, она поедет вместе со мной!

— Вот уж нечего бояться! — засмеялся механик. — Как поедет, так и уедет. Баба там долго не засидится. Не те места!

— Ты ее не знаешь, — снова вздохнул Джапар. — Но я еще соберусь с силами. Ведь сказано: «И трус может стать храбрецом, если его палкой гнать».

— Прямая палка или кривая, — невпопад вмешался подошедший помощник бурильщика Халапаев, — все равно попадет или в меня, или в тебя. А кто держит палку, тот из воды выйдет сухим, как гусь…

— Что это за беспутный петух запел не вовремя? — спросил Таган.

— Почему петух? Я голубь, белый голубь…

Таган посмотрел на смуглого курносого плотного Халапаева и сказал:

— Ах ты, шалопай!

— Не шалопай, а Халапаев!

— Ну ладно, Халапаев, кто тебя позвал сюда?

Халапаев сделал странное движение, будто кость застряла у него в горле.

— Что ж молчишь?

— Я… я кончил…

— Что кончил?

— …говорить.

— Ах, шалопай! Ты же не ответил, кто тебя звал?

— Атаджанов.

— Как же получилось, что Тойджан звал тебя ко мне, а не к себе?

— Тут есть свой смысл, — важно сказал Халапаев.

— Что за смысл?

— Атаджанов позвал меня к тебе…

— Зачем?

— Чтобы позвать тебя к нему.

— Замечательный смысл! А зачем я ему понадобился?

Халапаев надменно задрал нос.

— У меня нет прав, мастер-ага, лезть в чужие тайны и тем более разглашать их.

— Говорят, терпи, если с поручением послал мальчика, — серьезно сказал Таган, — но ты хоть и шалопай, но не мальчик. Нельзя, братец, так задерживаться, когда послан по делу. Ты, как поскользнувшийся человек, уронил сразу две дыни. Во-первых, забыл о своем деле, во-вторых, увлек меня пустым разговором и отнял столько времени.

Халапаев с интересом посмотрел на мастера.

— Таган-ага, когда выпадут твои зубы и не сможешь жевать даже вареное мясо, хотел бы я знать, кого ты тогда будешь ругать?

Таган рассмеялся и, положив руку на плечо Халапаева, отправился вместе с ним на буровую.

 

Глава девятнадцатая

Все повторить сначала…

Сердце Тагана сжимала тревога. Никогда нельзя знать, что там творится, под землей! Что случилось на буровой у Тойджана? Халапаев болтал без отдыха, но мастер даже и не вслушивался. Он молча шагал рядом, размышляя о том, что недаром шайтаны нашли себе жилье в преисподней. Именно оттуда, с далекой глубины, и приходится ждать всяких бедствий. Однако, подойдя к скважине, мастер убедился, что ничего страшного не произошло. Руки Тойджана лежали на рычаге, ноги спокойно нажимали на педали, только лицо его, орлиный взгляд были мрачнее тучи.

Благодушное расположение духа сразу вернулось к мастеру. Он взглянул на безоблачное небо, потом на сырую землю, от которой поднимался пар, и негромко, будто с самим собой разговаривая, сказал:

— Взглянешь на солнышко — глаз веселится… К земле прислушаешься — так тихо, что душа радуется. А все-таки нет мне покоя! Что творится со мной? — и мастер посмотрел на Тойджана, надеясь, что он поймет намек.

Бурильщик продолжал работать молча, даже не улыбнулся.

Таган заглянул ему в глаза и спросил:

— Тойджан, как думаешь, что меня беспокоит?

По-прежнему делая вид, что не понимает, Тойджан ответил:

— Может, ты потерял что-нибудь?

— Что мне терять? Разве из кармана этого бушлата высыплется золото?

— Сокровище можно хранить не только в кармане.

— Думаешь, у меня есть амбар для золота?

— По-моему, есть.

— Где же?

— А твоя голова?

— Какое же сокровище спрятано в этой тыкве?

— Есть одно такое сокровище.

— Не могу догадаться!

— Может, моя прямота покажется грубостью, но я все-таки скажу прямо: память — твое сокровище!

— Ничего не понимаю!

Вместо ответа Тойджан кивком показал на трубу, находившуюся в центре буровой. Она уже наполовину ушла в землю и продолжала потихоньку опускаться. Мастер стукнул себя по лбу.

— О, пустоголовый! О, птичьи мозги! Где твоя память! С этакой тыквой на пенсию пора идти, а не мешаться под ногами у людей!

Бурно выразив негодование, старик спокойно уселся на обломок железного чана.

Два часа назад Тойджан предупредил мастера, что у него осталась только одна труба. Узнав об этом, Таган должен был обзвонить снабженцев, поставить всех на ноги и добиться, чтобы трубы были немедленно доставлены на буровую. Как видно, он забыл об этом. Но удивительно, что сейчас вместо того, чтобы бежать в будку, он устроился тут и собирается благодушествовать.

— Придется прекратить бурение, — резко сказал Тойджан.

Не проявляя беспокойства, Таган кивнул.

— Плохо работают хозяйственники. Ничего не скажешь, плохо.

Тойджан не узнавал мастера: сам же признался, что забыл о трубах, призывал проклятья на свою голову, а теперь, оказывается, виноваты другие.

— Мастер-ага, знаешь поговорку: «Не потревожишь туркмена — не почувствует», — сказал Тойджан.

— Наш Кузьмин тоже говорит: «Гром не грянет — мужик не перекрестится». Только…

— Что только?

— Только неужели ты поверил, что я забыл про трубы?

Тойджан молча опустил голову.

— Неделю назад мой сын Аннатувак сказал: «Мы с почетом проводим тебя на заслуженный отдых»! Я хлопнул дверью у него перед носом. Но где же мне искать опоры, если даже ты можешь поверить, что я забыл про буровую?

Покраснев чуть не до слез, Тойджан попытался оправдаться.

— Мастер-ага, это правда. Я думал, что ты забыл про трубы. Но при чем же тут старость? И Халапаев, и я, и любой мальчишка может забыть самую важную вещь. Разве дело в годах? Спроси: чего я в свои годы сам себе желаю, и я скажу — работать, как ты, жить, как ты, сердиться, как ты, смеяться, как умеешь только ты…

— Не все так думают, сынок, знаешь, как рассуждают? Что нужно старику? Почет? Есть у него почет. Покой? Есть у него покой. Работать у нас на Вышке — риск не велик. А пришел домой, помылся в ванной и воды не пожалел. Вышел в сад — своя редиска растет. А виноград! Вся беседка увита виноградом!

Мастер с таким негодованием рассказывал о своей благополучной жизни, что Тойджан засмеялся.

— Разве это плохо, мастер-ага?

Таган с сожалением посмотрел на Атаджанова.

— Я не безумный, чтобы хорошее называть плохим, а плохое — хорошим.

— Зачем приписываете мне такие мысли… Кто посмеет назвать вас безумным? Кого мы уважаем больше всех?

Таган долго молчал, задумчиво глядя вдаль, потом перевел взгляд на Тойджана.

— Уважаете… — повторил он. — Но кто поймет меня? Нет, должно быть, я и вправду безумный старик! Как объяснить тебе, Тойджан?.. Четверть века назад на этом месте ничего не было. Песок. Станция Небит-Даг называлась «тринадцатый разъезд», а вокруг в черных кибитках ютились нефтяники. Было это? Было. Мы не знали, что такое электрический свет, а вода выдавалась по норме. Брали ее на железной дороге из цистерн. Было? Было. И я работал, не жаловался, не боялся за свое будущее… Я верил, что доживу до лучших дней. Теперь я знаю, как может жить рабочий-туркмен в Советской стране. Сам вместе с ней создавал эту жизнь. И я хочу снова все повторить… Опять сначала! У меня есть силы. Ты веришь мне, Тойджан?

До сих пор Атаджанов смотрел на мастера снизу вверх, уважал, как учителя, доверял, как отцу. Мастер делал для него много хорошего, бывало, что и советовался с Тойджаном, но никогда еще не был так откровенен. В эту минуту Тойджан увидел его во всей силе рабочего-творца, который хочет создавать новое, и во всей слабости одинокого человека, ищущего опоры среди единомышленников. И впервые бурильщик почувствовал в мастере не только учителя, но и друга.

— Мастер-ага, — сказал Тойджан, — я думаю, что, когда лет через пять — десять мы построим в Сазаклы новый город, и в пустыне вырастут деревья, и будем рассказывать молодым о тех временах, когда здесь не было ни нефти, ни воды, вы будете искать черное золото уже в новом месте, может быть в Каракумах…

Халапаев, который давно расхаживал вокруг буровой, но не решался подойти поближе, чувствуя, что разговор идет серьезный, сейчас не выдержал и вмешался:

— А вдруг в Сазаклы и в самом деле нефти не найдем?

— Вот уж в это я не верю, — сказал Тойджан. — Помните, как в Татарии дело было? Десять лет впустую дырявили землю. А теперь?

— Десять лет? — переспросил Халапаев. — Десять лет искать, и состаришься — не заметишь!

Таган, который сидел, разглядывая свои большие руки с узловатыми пальцами, вдруг с интересом посмотрел на Халапаева.

— Ты молодой, — сказал он, — но еще не знаешь, что такое молодость. Молодость — это бесстрашие и щедрость. Не найдем, пойдем в другое место. А силы… чем больше отдаешь, тем больше возвращается.

Таган рассмеялся и вдруг оборвал смех, будто пораженный электрическим током. Его взгляд упал на трубу, которая за время душевного разговора заметно укоротилась. Мастер вскочил с места, словно увидел ребенка на краю пропасти.

— Бессовестные люди! — крикнул он. — Никому нельзя верить! Слушай, Тойджан, если я поеду сейчас в контору, пользы все равно не будет. Мы не допустим, чтобы бурение остановилось! Надо с ребятами пойти на буровую Шалли и принести оттуда трубу на плечах, как покойников носят. Халапаев, беги! Зови Джапара!

Мастер и сам стал спускаться с буровой и тут столкнулся с Ханыком Дурдыевым, подъехавшим на своем мотоцикле. Таган уставился на него, словно увидел чудовище. Ханык не смутился. Его маленькие глазки, как всегда, помаргивали, губы дрожали, щеки дергались, даже уши шевелились, но он развязно протянул мастеру свою запыленную руку, как человек, пришедший с поздравлениями.

— Мастер-ага, салам!

— Салам, Ханык, братец, салам!

В торопливом рукопожатии старика Дурдыев почувствовал какую-то угрозу. Однако Таган улыбался приветливо, только в глазах поблескивали опасные огоньки. Ханык, всегда побаивавшийся мастера, угодливо поклонился еще раз и хотел было начать оправдательную речь, но мастер не дал ему и рта раскрыть.

— Ханык, смотри-ка! Хоть ты и не работаешь на буровой, а где-то испачкался глиной! Как нехорошо…

Он поскреб снабженцу плечо и вдруг схватил за горло, продолжая приветливо улыбаться. Дурдыев подумал было, что мастер шутит, но пальцы что-то слишком сильно впивались в горло.

— Так где же трубы? — лениво спросил Таган.

— Тру… тру… — пытался объясниться Дурдыев, но железные пальцы сжимали шею все сильнее, и невозможно было выговорить ни слова.

Мастер весело переспросил:

— Где трубы, я говорю?

Тойджан, наблюдавший сверху, увидел, что глаза Ханыка выкатились, как у задушенной овцы, а слабые грязные руки тщетно пытались разжать пальцы Тагана. Бурильщик даже пожалел Дурдыева, но не вступился. Он считал Тагана прекрасным воспитателем.

Ханык по-прежнему не мог вымолвить ни слова, круглое лицо покрылось мелкими капельками пота. Неизвестно чем бы кончилась эта сцена, если бы на дороге не показались два тягача, груженные трубами.

Пальцы Тагана разжались, и он как ни в чем не бывало принялся снова соскребать глину с плеча Ханыка. Снабженец не мог отдышаться и с испугом смотрел на старика. Таган сказал:

— Может быть, моя шутка показалась тебе грубой, но ведь и ты заставил нас поволноваться. Еще полчаса, и пришлось бы прекратить бурение!

Ханык невпопад ответил осевшим хриплым голосом:

— Знаю, знаю, большое спасибо, мастер-ага…

Трусливые повадки снабженца, его хвастовство и подхалимство не раз вызывали чувство брезгливости у Тагана.

— Что-то мне не нравится твой голос. Может, простудился?

Ханык судорожно закивал.

— Верно, мастер-ага! Сам чувствую, горло болит, что-то вроде ангины…

— Должно быть, выбежал потный на улицу, когда торопился с нашими трубами?

— Нет, мастер-ага, я, когда выехал сюда, был совсем здоров.

— Удивительно! Значит, по дороге продуло. Следи, брат, за своим здоровьем, особенно береги горло. От случайной простуды можно загнуться…

— Поверьте, мастер-ага, я ни в чем не виноват! — Он вынул из кармана пачку бумаг. — Вот требование на машину, вот путевка, вот счет с базы… Это все они… Они задержали меня на полдня, заставили выслушать твой упрек! Но я для тебя все сделаю! Прикажешь привезти одну трубу — привезу тысячу!

С отвращением наблюдая, как дергается круглое лицо Ханыка при этих заверениях в преданности, Таган хмуро пробурчал:

— Не нужно мне тысячи вместо одной, не нужно и одной вместо тысячи. Но привези десять, когда прошу десять, сто, когда прошу сто. И привези вовремя!

— Будь покоен! Я вижу, как ты болеешь за дело. Я тебе навезу труб на месяц вперед! Хочешь, и барит, и цемент, и трубы завезу на целую пятилетку вперед?

— Вот это здорово!

— Я не шучу! Все, что прикажешь, сделаю!

— Кажется, Ханык, мы зря так долго толкуем о трубах.

Дурдыев не понял мастера и лицемерно вздохнул:

— Ничего не поделаешь, мастер-ага. Нефть нужна!

— Ее ведь так просто добыть!

— Это как же?

— Стоит Ханыку слегка притопнуть ногой, и нефть забьет фонтаном.

— Ай, мастер-ага, ты умеешь придумывать и сказки!

— Я, конечно, не могу так далеко залетать, как Ханык. Говорят: «Прикрой глаза, если товарищ слепой», — вот и я стараюсь, подпрыгиваю…

И, повернувшись спиной, Таган Човдуров неторопливо пошел на буровую к Тойджану.

 

Глава двадцатая

Гости в ауле

Как обычно бывает, готовились долго, а собрались в один час. Уже две недели Тойджан знал, что в подшефном колхозе будет большой праздник и он назначен ехать в аул с делегацией. А вечером срочно вызвали в партком — выезжаем на рассвете.

— На мотоцикле можно? — спросил Тойджан.

— Ольга Сафронова, пожалуй, будет скучать с нами, со стариками, — ответил Аман.

— А я могу и ее взять! — вдруг решил бурильщик. — Можно отсюда к ней позвонить?

И на рассвете вездесущий «газик», управляемый Махтумом, двинулся из Небит-Дага в колхоз. А на почтительном расстоянии за ним следовал мотоцикл Тойджана; в коляске боролась с ветром растрепанная и веселая Ольга, одетая по-дорожному. У обоих на глазах — защитные очки.

Как только выехали из города, Тойджан поделился с попутчицей своим огорчением: парторг вечером так торопил с отъездом, что он даже не успел попрощаться с Айгюль. Наверно, рассердится…

— Она очень сердитая? — выпытывал Тойджан. — Достается от нее подчиненным?

— Недавно на разнарядке одному оператору влетело! — смеясь, выкрикнула в ответ Ольга. — Он не знал, куда деваться от смущения… Ты его знаешь: такой умный, деловитый, с родинкой на щеке… Это Нурджан, брат вашего парторга.

Так они мчались против ветра и болтали о разных людях, он — об Айгюль, она — о Нурджане. Ольга вела себя, как настоящая подруга Айгюль: не из таких, которые торопятся исподтишка предать, а из тех, кто больше собственной чести дорожит достоинством другой девушки. Они проскочили по-воскресному сонный Джебел и уже разговаривали словно закадычные друзья. Тойджан был доволен: хорошо, что догадался предложить девушке коляску своего мотоцикла. Там, впереди, в машине большие начальники ведут, наверно, скучнейшие разговоры, какими умеют отравить каждый час своей жизни.

Время приближалось к полудню, когда шефы-нефтяники подъехали к колхозным владениям. Приятно было после пустыни, голой и каменистой, увидеть поля. Широкая поляна перед аулом словно засеяна маком — это собрались на скачки колхозники… Женщины и дети в ярко-красных и зеленых, из местного шелка, нарядах, по-праздничному одетые парни. Шумно и весело встретил аул своих гостей! Даже старики, взбудораженные праздником, в предвкушении скачек и тоя, казалось, помолодели. Повсюду раздавались автомобильные гудки, не сосчитать было грузовиков и легковых машин, съехавшихся сегодня на эту поляну из Красноводска, Джебела, Билека, из окрестных колхозов. Махтум лихо вкатил свой «газик» на отведенную для машин полосу. Аннатувак и Аман вышли, их встретил председатель колхоза Ягшим в бараньей папахе, в халате из домотканого полушелка, подпоясанном пуховым кушаком.

— Пусть через месяц придет, но пусть благополучно придет! — осклабясь любезно, твердил он старинную поговорку, которой встречали когда-то запоздавший верблюжий караван.

— Выходит, опоздали? — спросил Аннатувак, оглядывая праздничное поле.

Тойджана и Ольгу тотчас окружили мальчишки, показывали площадку, приготовленную для борьбы, для состязаний пальванов, лучших скакунов и знаменитых всадников, стоявших поодаль.

— Смотри, неплохие кони, — скрывая восторг, заметил Тойджан и показал Ольге двух скакунов, которые, чуя приближение часа борьбы, косились жаркими глазами и поводили маленькими ушами. Конюхи, сдерживавшие их, волновались, конечно, не меньше. Но и они успели дружески помахать руками гостям-нефтяникам.

У Ольги глаза разбежались. Хотелось и на коней поглядеть, и с детворой поиграть, и оценить сельские наряды женщин. Женским взглядом она сразу отметила, как непохоже причесаны девушки: приезжие, из текинских селений, и местные, иомудские. Текинские красотки заплетали волосы в две косы, а иомудки перебрасывали на грудь множество тонких, туго заплетенных косичек. Ольге хотелось поделиться этим наблюдением, — но с кем? Не с Махтумом же и не с Тойджаном! И она пожалела, что рядом нет Айгюль.

Какие-то женщины, окружив русскую девушку из Небит-Дага, напоили ее хорошо заквашенным чалом, дали в руки ложку и большую чашу со сметаной из верблюжьего молока.

— Спасибо! — по-туркменски сказала Ольга и рассмеялась.

И женщины тоже рассмеялись.

Между тем председатель колхоза Ягшим, не зная, как уважить шефов, где усадить их, тянул за руки то начальника конторы бурения, то парторга. Иногда он выпускал обоих и начинал кружиться вокруг и даже очень проворно, несмотря на свою толщину. То он кричал: «Эй, несите ковры, несите кошмы!..» — то вдруг отменял приказ: «Нет, не надо! Пусть они единогласно будут судьями на скачках!» — и тянул их к столу, уставленному призами. Потом снова входил в раж гостеприимства: «Стелите ковры! Пусть они единогласно попьют чаю и подкрепятся с дороги!..» Впрочем, и этого ему казалось недостаточно, он хватал гостей за локти: «Единогласно ко мне домой, а скачки начнем через час…»

Конечно, не к чему было задерживать ход празднества, и Аман пытался втолковать это хозяину. Но у того было немало забот, и, не дослушав гостя, он вдруг куда-то убегал, пронзительный голос его слышался где-то в толпе, потом Ягшим снова возвращался и хватал нефтяников за руки. И колхозные активисты, глядя на своего председателя, суетились не меньше его самого. Махтума, следившего за Ягшимом, умиляло его гостеприимство.

Гостей повели к коням.

Невысокий и стройный белый скакун, капризно воротя морду от свежей охапки клевера, которую подносили наездник и конюх, ревниво косился на соседа — гнедого коня, а тот, дробно переступая тонкими ногами, ходил вокруг своего хозяина. Махтум, поглядывая из-за спины Аннатувака, прекрасно чувствовал состояние этого гнедого красавца: «Не держите меня, отпустите! Я за час обегу все четыре стороны света…» И действительно, конь был такой, что стоило лишь тронуть плетью… Махтум поглядывал и на белого коня и тоже все за него понимал: «Вот как начнем считать копытами скаковую дорожку, видно будет, чьи ноги резвее, кто из нас выносливее…» По тому, как белый отворачивался от душистого клевера, Махтум понимал, что и тот волнуется. У гнедого была густая пепельная грива — ох, как хотелось Махтуму потрогать ее рукой. Но рядом стоял строгий с виду и гордый колхозный конюх в накинутом на плечи сером чекмене и отчужденно поглядывал на толпу. Видел ли он в эту минуту небит-дагского шофера? А возле белого коня суетился невзрачный человек с реденькой сивой бороденкой, он ни минуты не оставался спокойным, подносил к черным губам коня то травку, то воду, то приказывал подросткам-уборщикам снять попону и постукивал пальцами по спине скакуна, то сам набрасывал на него попону и что-то наказывал жокею, потом бежал куда-то…

Иные наездники водили коней, держа за поводья. Иные рысью пускали их по дорожке. Кричали глашатаи:

— Седлай коней, выходи на круг, э-эй!

— Призы хорошие! Не обижайтесь потом, будто не слышали, э-эй!

— Для жеребцов, пускаемых на один круг, приз — двухгодовалый баран, ха-а!

Колхозный ипподром представлял собой неогороженное четырехугольное поле, где на каждом углу по столбу, на столбах — красные флаги. Вдоль воображаемой дорожки всюду выстроилась толпа, и мужчины сами брали на себя обязанность держать линию. Мальчишки уселись, конечно, впереди взрослых. Живая изгородь из человеческих голов и плеч повсюду, от столба к столбу, вздрагивала и дышала.

Коней выпускали на дорожку не только парами, но и группами. Когда шесть первых жеребцов вышли на старт, Аннатувак обратил внимание Амана на то, что четыре скакуна без седел и наездники некрасиво свесили ноги, не упиравшиеся в стремена. Между тем толпа подалась вперед, следя, как кони выравнивались на старте. Взмах флажка, и вся кавалькада двинулась, поднимая пыль…

Аннатувак тронул за плечо рядом стоявшего старичка.

— Может быть, объясните, почему некоторые поскакали на неоседланных лошадях?

Бровастый старичок обернулся к городскому начальнику и, поблескивая живыми глазками, рассказал побасенку:

— Слушай, братец, и понимай… Один купец ушел с караваном в дальний край торговать, а дома оставил молодую жену. Через четыре года вернулся и нашел дома трех маленьких карапузов. Купец взял на руки старшенького и спрашивает: «Чей это прелестный ребенок?» — «Ай, купец, забыл разве? — пристыдила жена. — Когда ты уезжал, он должен был вот-вот родиться». Купец протянул руку к другому малютке. «А это что за славный ребенок?» — «Ай, купец, когда ты уезжал, я как раз зачала его!» Тогда купец показал на третьего, совсем махонького, и спрашивает: «Ну, а это что тогда?» Жена не нашлась и только застенчиво сказала: «Купец, ты этому дивишься, и я удивлена…» — Старичок, положив свою волосатую руку на плечо Аннатувака, беззубо рассмеялся: — Вот так же, братец, ты удивляешься, что скачут без седел, и я удивлен!

Пока окружающие вместе с Аннатуваком смеялись над басенкой, кони обскакали круг и, тяжело дыша, приблизились к финишной ленте. Прокатились аплодисменты: народ приветствовал победителя. А вот проскакали на кобылах и хозяева быстроногого скакуна — работники колхозной конюшни. У одного из них в руке развевался приз — десятиметровый отрез шелка.

И снова закричали глашатаи. Снова вышли на старт неоседланные кони. И старичок, довольный, что нашел слушателя, опять приник к плечу Аннатувака.

— Видишь, некоторые поверх потников протянули подпруги, а у других и того нету. Неудобно и для всадника и для коня.

— Может быть, седел не хватает? — догадался Аман.

— Кони теперь не в чести, — посетовал старик. — И мастера-седельщика днем с огнем не найти… Но для скачек, пожалуй бы, седел хватило. Это они нарочно так делают.

— Не без причины, конечно? — спросил Аннатувак.

— Братец, а знаешь ли ты, кто сосед у нашего колхоза? Впрочем, ты нефтяник, откуда тебе знать. Здесь неподалеку казахское село. Вот у казахов и переняли наши эту привычку скакать на неоседланных лошадях…

Он, видно, не прочь был бы рассказать и о том, почему казахи испокон веков любят такую степную скачку, но снова возопили глашатаи:

— Кто идет на четыре круга, выводи коней, ха-а!

— На четыре круга приз назначен — годовалый верблюд, э-эй!

Толпа дрогнула по всему полю — всех волновал исход борьбы на главной, восьмикилометровой, дистанции. Махтум первый заметил, что стали поспешно седлать и тех двух красавцев скакунов — белого и гнедого.

— Товарищ начальник, — почтительно обратился он к Аннатуваку. — Который из тех коней, по-вашему, придет первым?

Аннатувак, уже вдоволь налюбовавшийся мощным крупом гнедого, его широкой грудью, стройной шеей, красивой головой, не задумываясь, ответил:

— Конечно, гнедой!

— А я считаю, — вкрадчиво заметил шофер, — что белый перегонит.

— Если так разбираешься в конях… — Аннатувак удержался от грубого словечка и закончил шуткой: — Махтум, что с тобой? Глаза плохо видят или пора заправляться горючим?

— Сейчас не об этом речь, товарищ начальник, хотя в желудке слышу перебои.

— О чем же речь?

— Я так предполагаю, что, ежели скакать на короткую дистанцию, гнедой обскачет. Но восьми километров его холеные ноги не выдержат. В этом убежден, и никто меня не отговорит.

— А я другого коня и не вижу, — пытаясь быть хладнокровным, возразил Човдуров.

— Можно поспорить с тобой? — ласково приступил Махтум к главной своей задаче.

— На что хочешь спорить?

— Если белый обгонит гнедого, дашь мне двухмесячный отпуск?

Аннатувак усмехнулся.

Махтум, не болтай что попало. Не я издаю законы, не я устанавливаю продолжительность отпусков.

— Ладно… Тогда премируешь чем-нибудь из директорского фонда.

— Глупости говоришь. Разве не знаешь, для чего предназначен директорский фонд?

— Тогда… Тогда сто рублей из своего кармана!

— Это другое дело, — согласился Аннатувак. — А что ты мне дашь, если придет гнедой?

— Я… — Махтум толкнул локтем Амана. — Я готов доверить тебе на обратном пути баранку… Жизнью рискую, как видишь.

Этот сговор мог тянуться долго, если бы кони не изготовились на старте и не раздался выстрел.

Толпа ахнула — гнедой сразу вырвался вперед, оставив за собой четырех коней, бежавших кучно. Аннатувак толкнул в плечо шофера.

— Гляди, Махтум! Гляди, Махтум!.. Еще наездник сдерживает, а то он все четыре круга обежит, пока остальные сделают первый…

И в самом деле, если б дугой пригнувшийся к шее коня гибкий мальчик-наездник показал плеть и сделал сильный посыл, гнедой далеко оторвался бы от остальных. Махтум это чувствовал, но понимал, что такого темпа нервный скакун долго не выдержит, и потому хладнокровно ответил:

— Не торопись, товарищ начальник, дело еще впереди. Будем рассчитываться па финише…

Но и на втором и на третьем кругах гнедой скакал далеко впереди других, и Човдуров, увлекшийся не меньше Махтума, то и дело выкрикивал:

— Ну как, Махтум?.. Эге! Ну как теперь?..

Но на половине четвертого круга белый конь вдруг отделился от остальных и быстро стал настигать гнедого. Теперь уже Махтум, приплясывая от возбуждения, кричал:

— Товарищ начальник, гляди, гляди!.. Ай, что делает белый!

Когда прошли третий столб четвертого круга, оба коня шли голова в голову. Зрители проталкивались вперед, раздвигая плечами стоящих ближе, подбадривая фаворитов:

— Гнедой, красавец мой, жми!

— Жертвой буду ради тебя, белый мой, покажи себя!

Иные шутники прыгали на спины своих соседей, а те и не замечали. Аннатувак тоже в азарте выскакивал из рядов, бормоча про себя: «Жаль, что его пустили на большую дистанцию… Эх, гнедой, не подведи меня, постарайся!..» Даже не чувствовал, как шофер что есть силы колотит его по плечам, крича:

— Гляди! Гляди!..

Часто мелькали ноги белого, приближался издали глухой топот копыт, сияла мокрая от пота спина гнедого… Распластываясь в воздухе, кони летели мимо ухающей толпы… Только в последнюю секунду стало заметно, как на финише белый уже на целый корпус опередил гнедого под рев зрителей… Казалось, громче всех орал Махтум:

— Что?.. А?.. Белый победил гнедого!

Кончились скачки — начался гореш, излюбленная в туркменских селах борьба пальванов.

Тойджан и Ольга протиснулись в круг, где схватывалась в единоборстве то одна пара, то другая… Ольга ничего не понимала в тонкостях гореша, но Тойджан, надеявшийся показать русской девушке туркменский праздник во всей его красоте, только презрительно кривил губы. Зарясь на приз, то и дело выходили на круг обыкновенные, не отличающиеся ни ростом, ни телосложением шоферы, пастухи, конюхи. Не те были пальваны, что прежде, не та была борьба, какую Тойджан видывал в родном селении…

— Детская забава, — сказал он и даже плюнул.

— А мне нравится! — говорила Ольга и тянулась на цыпочках, чтобы лучше видеть.

— Видела бы ты, какие прежде на тоях выступали пальваны… — недовольно гудел бурильщик. — Затылки были как пудовые сахарные головы, а ноги точно кувшины для воды… А эти, ах!

— Да что ты брюзжишь?

— Не нравится.

Тойджан был уверен, что, выйди он на круг, всех бы раскидал. Но он был застенчив и потому сердился и отворачивался, когда кто-нибудь из толпы выбегал на круг и повязывал на себе кушак… А когда победителю вручали сторублевку, он даже начинал что-то напевать себе под нос, и Ольга удивленно приподнимала брови, с интересом поглядывая на придирчивого спутника. Впрочем, и она рассмеялась, увидев шофера Махтума, который успел с кем-то схватиться и сейчас, азартно прикладывая ко лбу сторублевую бумажку, точно пьяный, шел из круга. Его, видно, интересовала не сама борьба, а приз, и он нес его над толпой, как флаг. И уже, кажется, готов был снова ринуться в схватку.

Когда Тойджан и Ольга разыскали в толпе своих, был уже третий час дня. Махтум, изрядно проголодавшийся после борьбы, нетерпеливо поглядывал на Аннатувака — тот спорил о чем-то с Ягшимом.

— Сказать по совести, товарищ председатель, — говорил Аннатувак, и трудно было сразу понять, всерьез ли он или разыгрывает толстяка, — ваш той не превзошел моих ожиданий…

— Дорогой товарищ Човдуров, потерпите, угощение вас единогласно удовлетворит, — перебил Ягшим.

— Нет, Ягшим, вы меня не поняли.

— А что?

— Почему на конях скачете без седел?

— Мы этого даже не замечаем.

— И гореш у вас словно детская забава, — вставил слово Тойджан.

— Ай, как же это так? — изумленно оглядел Ягшим своих колхозников. — Товарищи активисты, неужели не удался наш праздник?

Льстивые голоса тотчас откликнулись:

— Как будто неплохо, товарищ председатель.

— Люди повеселились, товарищ председатель.

— И призы щедро раздавались…

Аман, слушая этот хор подхалимов, рассмеялся.

— Где прежние пальваны? — спросил он. — Где Балхан-пальван? Где Пеленг? Где Непес Чака?

Ягшим решил обратить в шутку неприятный разговор.

— Не тревожь мои раны, товарищ Аман, женщины теперь единогласно рожают карапузов!

— Разве товарищ Ягшим — карапуз? — наседал Аннатувак, почувствовав поддержку товарищей-нефтяников. — Вот этот друг — разве карапуз? — он показал на рослого кладовщика. — И тот, что в праздничный день стоит с папкой под мышкой, разве карапуз?

— Ай, ведь мы же актив!

— А разве актив… — Аннатувак чуть было не сказал «должен гордиться своим пузом?», но поправился: — Разве актив не должен заниматься физкультурой? Забыли, видно, пословицу: «Старший начнет — младший работает!» Почему сами не вышли бороться?

Ягшим уныло ответил за всех:

— Товарищ нефтяник, разве не слышишь, какая у меня одышка, даже когда с места встаю?

— Дальше так пойдет, и встать не сможешь.

Ягшим хитро подмигнул своим и рассмеялся.

— А ведь это единогласно золотые слова, а?! Пойдемте покушаем, дорогие гости.

Пир был на славу. Ягшим угощал шефов чем только мог. Махтум неутомимо уплетал кюртюк. Шашлык из грудинки пришелся по вкусу Аннатуваку. А когда разрезали поджаренного на углях козленка, фаршированного черным перцем и луком, тут уж перестали стесняться и Тойджан с Ольгой. Помня о золотых словах, только что сказанных в назидание толстяку Ягшиму, один только Аман не слишком налегал на жирную еду, а больше тянулся к мискам с кислым молоком и крепким чалом.

Ягшим произносил тосты — один за другим и все «единогласно».

С трудом Тойджан втиснул словечко в этот фейерверк красноречия. Ему захотелось опять поддразнить тщеславного толстяка.

— Товарищ председатель, в вашем колхозе на досуге, особенно на тоях, молодежь не играет в кольцо?

— Ай, играют иногда в карты, в дурачки…

Ответ показался обидным Тойджану. В его родном Сакыр-Чаге любили играть в кольцо: садились в кружок на сыпучем песке и пускали колечко по рукам, а тог, кто сидел в середине круга, должен был угадать — у кого. Нелегко было, держа в кулаке колечко, не выдать себя ни улыбкой, ни движением ресниц.

— Товарищ председатель! — воскликнул Тойджан. — Пренебрегая тонким искусством наблюдательности и сметливости, вы, по-моему, проявляете халатное отношение к своим обязанностям. Была бы моя воля, я бы крепко наказал вас за беззаботность, а эту игру ввел бы как урок в сельских школах…

С блуждающей улыбкой Ягшим вслушивался в слова бурильщика, пытаясь разгадать, серьезно он говорит или шутит.

Все засмеялись, и у председателя отлегло от сердца, он сделал вид, что очень занят едой, и промолчал.

Теперь к нему приступил Аннатувак:

— Может быть, я не заметил, но, кажется, на тое не упражнялись в благородном искусстве стрельбы?

Ягшим поглядел на гостей страдающим взглядом. Он не мог представить, что и Човдуров подшучивает над ним. Это было бы слишком легкомысленно для такого большого начальника. Но раз критикуют, надо обороняться.

— Стрельба? — насмешливо переспросил он. — Чтобы стрелять, где найдешь древние хирлы?

— В Красноводске можно купить малокалиберные ружья.

— Ай, товарищ Човдуров, зачем по всему селу греметь выстрелами? Собак пугать, что ли?

— Не то, Ягшим, не то, — миролюбиво заметил Аман. — Стране нужны меткие стрелки, снайперы. Ты ведь сам воевал на фронте, знаешь… А забыл.

— Эта твоя критика верна, товарищ секретарь, — согласился Ягшим и снова взялся за жаркое.

— В одном признался — и то польза, — проворчал Аннатувак.

Ягшим живо присел на корточки и, размахивая сальными пальцами, перешел в наступление.

— Дорогой товарищ Човдуров, когда я стрелял на берегах Днепра, я думал, что, кроме военного дела, ничего не нужно знать человеку. А теперь все позабыл на свете, кроме заботы об увеличении поголовья скота… Это верно! Только, товарищ начальник, товарищ секретарь, я тоже хочу немного вас задеть, не сердитесь. Если не каждый месяц, то хотя бы каждый квартал приезжали к нам, указывали на недостатки, разве Ягшим учился бы у верблюдов? В крайнем случае, если сами не можете оторваться от кресла, прислали бы агитаторов…

Аннатувак весело прищурил глаз и спросил:

— А не помнишь ли, товарищ Ягшим, как ты участвовал в одном бурном нашем совещании, даже выступил там?

— В совещании? Я выступил? — Ягшим закивал головой. — Об электростанции шла речь? Да?

— Хорошенько припоминай.

— А, просил вырыть колодцы…

— Ты нам говорил: «По горло сыты вашими агитаторами, наша Кейкил-эдже не уступит вашим профессорам насчет агитации, даже верблюдов научит разговаривать…»

Эти слова развеселили всех сидевших на ковре. Под дружный смех колхозников Ягшим долго чесал затылок.

— Память у тебя цепкая, товарищ начальник… Эй, товарищи активисты, зовите сюда Кейкил-эдже, пусть она с ним поспорит, я не могу…

Махтум, которому — грех не сказать — понравилось колхозное угощение, хохотал вместе со всеми, слушая застольный поединок начальника конторы с председателем колхоза. Про себя он давно решил, что хорошо бы задержаться тут дней на пять. Он не смотрел на часы. Но Аннатувак, боясь, как бы Махтум не «разучился» водить машину, не раз уже подумывал, что пора ехать домой.

Солнце начало клониться к закату, участники тоя понемногу расходились по домам. Ягшим напомнил гостям, что вечером будет концерт самодеятельности. Но тут Аннатувак и Аман решительно поднялись — пора ехать, спасибо за веселый, полный удовольствия день…

— А как же концерт? — засуетился Ягшим. — Оставляйте тогда молодежь. Их не отпустим! И думать не о чем! — И стал кружить вокруг Ольги и Тойджана с такой же легкостью, с какой встречал высоких гостей на скаковом поле.

— Что ж, надо уважить хозяев, — сказал Човдуров и вопросительно взглянул на Тойджана.

— На мотоцикле догоните, — улыбаясь, поддержал Аман.

— Нет, утром, утром уедут! У нас и комнаты приготовлены в гостинице! — кричал Ягшим.

— Останемся? — кисло спросил Тойджан Ольгу.

Она почувствовала в его голосе сожаление. И в самом деле, ему хотелось к вечеру вернуться в город, чтобы еще сегодня увидеть Айгюль, извиниться за внезапный отъезд.

— Ты так гостеприимен, как будто принимаешь меня в своем родовом имении, — ответила Ольга. — Что ж, останемся.

И вскоре Махтум дал сигнал отправления… «Газик» покатил восвояси. Ольга и Тойджан помахали вслед.

 

Глава двадцать первая

После тоя

— До концерта еще три часа. Идем погуляем.

— Ты мне покажешь кибитку?

— Я покажу тебе детский сад и ясли, новые дома, телефон на столе председателя…

Ольга рассмеялась.

— Нет, новую жизнь я хорошо знаю. Я хочу видеть старую кибитку.

Они стояли у ветхого колодца, заделанного плетнем. Ольга, точно строгий инспектор, заглядывала в глубину. Она была полна решимости осмотреть все на свете за эти три часа, ознакомиться с каждым закоулочком туркменского аула. Тойджан с любезной улыбкой смотрел на нее, она казалась ему сейчас младшей сестренкой Айгюль, и ради Айгюль он готов был исполнять все ее приказания. Смеркалось. Народ разошелся по домам.

— Ну что ж, идем, — сказал Тойджан.

Не успели пройти и двух шагов, как их остановили.

— Вас ищет одна женщина.

— Что ей надо? — удивился Тойджан.

— Не знаем. Она пошла в колхозную гостиницу…

Тойджан и Ольга переглянулись, пожав плечами. Они не придали этому никакого значения.

Аул был сравнительно чистым, как всегда бывает, когда населенный пункт расположен в широкой степи на песчаном грунте. Колодцы на улицах приподняты над дорогой. Нигде, даже на задворках, не видно навоза и мусора. Зато в переулках справа и слева лежали аккуратно сложенные доски и штабеля кирпича. На многих домах возводились новые кровли из черепицы. Из черных рупоров на всю улицу разносился внятный голос диктора.

Тойджан, никогда не бывавший в этом ауле, уверенно шел впереди Ольги и шутливо показывал:

— Вот, видишь, строится дом о восьми окнах.

— Вот идет Герой Социалистического Труда… судя по звездочке на бешмете.

— Вот это школа и даже дорожный знак возле нее для таких лихачей, как наш Махтум.

— А вот играют и резвятся молодые верблюжата…

— Где же черная кибитка? Не то показываешь!

Возле чалых верблюжат она все-таки задержалась.

Они неуклюже гонялись друг за дружкой, взбрыкивая мохнатыми ногами, а самый маленький стоял в сторонке и жалобно кричал, подзывая мать, которая неизвестно откуда, но должна же явиться на его повелительно-жалобный зов.

— А вот это видишь? — заметил Тойджан.

Он показал на пестрые тесемочки, повязанные на шеях верблюжат.

— А что это?

— Это свидетельство плохой работы партийной организации. Тут люди еще придерживаются старых поверий. Я видел и детишек с талисманами на груди… Значит, должны быть тут и кибитки.

И верно, вскоре увидели рядом с хорошими новыми домами несколько ветхих кибиток. Ольга осторожно заглянула под полог — внутри горел маленький саксаульный костер, дым легко убегал в щель между кошмами, прикрывавшими купол кибитки. Навстречу гостям вышел пожилой мужчина в тюбетейке и в пиджаке, по-городскому накинутом на плечи. К удивлению Ольги, он заговорил на чистом русском языке. Он пригласил нефтяников зайти отведать кислого молока и очень толково разъяснил девушке, почему еще сохранились старые кибитки.

— Мы скотоводы, нам труднее отказаться от вековых привычек, — говорил хозяин кибитки. — К тому же иногда, особенно весной, приходится кочевать с места на место. Войлок готовим в колхозе, дров много вокруг, и наши кибитки не требуют от колхозников никаких дополнительных затрат…

— А этот дом ваш? — спросила Ольга, показав на аккуратный четырехоконный дом с высоким крыльцом.

— Этот дом наш, — с улыбкой подтвердил колхозник.

Когда отошли от гостеприимного обитателя кибитки, Тойджан с непримиримостью человека нового времени процедил сквозь зубы:

— Зайцу родной бугор дороже всего…

— Что ты такой сердитый?

— Нет, ничего… Народ здесь хороший, — примирительно сказал Тойджан. — Трудолюбивый, по всему видно. И веселиться умеют, и работать… Ничего.

— Я и то скажу тебе, — согласилась Ольга, — женщины и девушки здесь не закрывают платками лиц, как некоторые у нас в Кум-Даге, а идут открыто, держатся с достоинством.

Как раз в это время проходила мимо стайка сельских девчат, и одна из них смело крикнула Тойджану:

— Вас женщина ищет!

— Где она?

— У гостиницы!

И снова Тойджан и Ольга с недоумением поглядели друг на друга.

Возле одноэтажного здания колхозной гостиницы их встретила рослая комендантша в цветастом платке и сиреневом шелковом платье. Она дожидалась гостей-нефтяников; председатель Ягшим распорядился отвести им по комнате, дать умыться, отдохнуть до начала концерта. Здесь, у дувала, стоял уже и мотоцикл Тойджана, доставленный сюда по его просьбе одним из колхозных любителей мотоциклетного спорта.

— Тут кто-то нас искал? — спросил Тойджан.

— Это Зулейха, она ушла покормить ребят и сейчас вернется, заходите, не стесняйтесь, — радушно объяснила комендантша.

Тойджан остался на улице, Ольга вошла в дом. Она стряхнула с плаща пыль и умылась. В ее комнате стояли четыре кровати с шелковыми одеялами и свежими чистыми пододеяльниками. На столе ожидала душистая дыня. За окнами совсем стемнело, вдали кто-то наигрывал на койдюке, журчала унылая песенка без слов, во дворе блеяли овцы, рослая комендантша бесшумно двигалась но комнате.

— Это твой жених? — вдруг по-туркменски спросила она.

Ольга всплеснула руками от изумления.

— Ой, что вы!..

За целый день она ни разу не подумала, что ее могут посчитать за невесту Тойджана. Придет же в дурную голову такая мысль!

Но комендантша, взбивая подушки, нисколько не смутилась.

— А что тут такого? — ласково приговаривала она. — Долго ли маслу смешаться с медом?..

— Не говорите глупостей! — оборвала Ольга, поправила косы и вышла на крыльцо.

Поодаль грузили на автомашины палатку, вещевые мешки, походные кровати, теодолиты. Это с рассветом собиралась уйти в пески какая-то экспедиция, не то геологов, не то геодезистов. Тойджан, задумавшись, сидел на ступеньках и не заметил Ольги. Где-то вдалеке послышалось урчание движка, и электрический свет разом вспыхнул в десятках домов и на фонарях, окаймлявших площадь перед гостиницей.

— О чем задумался? — спросила Ольга.

Тойджан поднял голову, взглянул на девушку тоскующим взглядом и коротко ответил:

— Сама знаешь…

— Сердишься, что не она сейчас рядом, а я?.. — насмешливо спросила Ольга.

Тойджан промолчал.

— Когда злишься, укуси нос.

— Зубы не достают до носа, может быть, ты прикусишь свой язычок?

Ольга не успела ответить, как перед ними возникла женская фигура. Чувствовалось по всему, что женщина очень волнуется.

Тойджан встал с порога.

— Пожалуйста, не стесняйтесь, входите, — пригласил он и сам вошел в дом.

В комнате, отведенной для Ольги, был уже полумрак. Пахло дыней. Свет шел только от окна, за которым горели фонари на площади. Ольга присела в уголке на кровать. Тойджан поместился у тумбочки с графином. Женщина просунулась было в дверь вслед за ними, потом отступила, наконец неслышно вошла в комнату, тихо поздоровалась и уселась на стуле возле двери. Голову ее покрывал платок, и хотя кончик его она не держала во рту, как полагается в знак покорности и молчания, но по опущенным плечам, по стесненности движений и взгляда видно было, что она дичится незнакомых городских людей. Что же привело ее сюда? Думая об этом, Тойджан вглядывался в обветренное и все же нежное лицо с коротким носом и слегка приоткрытым от волнения милым детским ртом.

— Не стесняйся, пожалуйста, — решил он ободрить женщину, — считай нас своими людьми. А то ни ты не сумеешь рассказать, ни мы понять тебя. Не так ли?

— Это верно, так… — промолвила женщина костенеющим от смущения языком.

— Если верно, нам для начала нужно узнать друг друга. Ты, может быть, слышала уже — это мой товарищ по работе, оператор на нефтяных промыслах, комсомолка Ольга Сафронова. Я бурильщик, и зовут меня Тойджан Атаджанов, я родом из Марыйской области, из Сакыр-Чага. А тебя как зовут?

— Зулейха, — коротко ответила женщина.

— Колхозница?

— Да… Только неудобно мне говорить о своей работе.

— Почему? Мы же уговорились не стесняться…

— Да, это так… Но… видите ли, я работаю подпаском.

Видно, нелегко далось ей это признание. Зулейха вся съежилась на стуле, руку поднесла ко рту. Ольга не поняла, что тут стыдного, но Тойджан тоже смутился на мгновение: он впервые слышал о женщинах-пастухах. Впрочем, тут же подумал, что если крестьяне становятся в наше время мастерами, даже инженерами, то почему бы и женщине не стать пастухом.

— Очень хорошо! — сказал он бодрым голосом. — Твоя судьба будет и для других женщин примером.

— Верно, я могла бы и в селе прокормить двух детей, но по предложению партийной организации решила взяться за это дело… Я и не жалею теперь.

«У нее, верно, нет мужа, — подумал Тойджан, — что сказала она о двух детях?» Но промолчал, язык не повернулся спросить.

Поняв, почему запнулся Тойджан, Зулейха начала рассказывать, мучительно, с болью, как бы срывая присохшую повязку со старой раны.

— Если услышите что-нибудь постыдное, простите… По закону я замужем, у меня есть муж, у моих детей — отец. Только он… не муж мне и не отец для детей своих.

«Но мы же не следователи, — подумал Тойджан, — а дело твое касается суда…» Но он и сейчас промолчал — волнение женщины тронуло его, и Ольга из глубины комнаты подсела поближе к Зулейхе, вглядываясь в полумраке в чистые, нежные черты ее лица.

— Он ни в колхозе не ужился, ни в ауле… — рассказывала Зулейха. — Вся его работа — доносы на всех писать, раздоры повсюду сеять… Пакостник такой… Комсомольцы исключили его из своих рядов… А ему хоть бы что… Наконец колхоз выгнал его взашей. Я слышала не раз от людей, что он находится в Небит-Даге, среди вас, нефтяников…

— Кто он? — жестко перебил Тойджан.

— Зовут его… — Она еще помедлила и робко выговорила: — Зовут его… Ханыком Дурдыевым.

— Ханык Дурдыев?

— Да.

— Может быть, Зулейха, ты несправедлива к нему?

— Может быть… — грустно согласилась Зулейха. — Соль пропитывает все, что в нее попадет. Не знаю, наверно, и нефтяники умеют превращать плохих людей в хороших…

— Он способный работник, живой человек, — говорил Тойджан, с горячностью убеждая не только покинутую женщину, но и самого себя, потому что всегда испытывал к Ханыку только безотчетную неприязнь…

— Не знаю… Вряд ли… — грустно повторяла Зулейха.

— Кто он такой? — быстро спросила Тойджана Ольга, оцепеневшая от всего услышанного.

— Он не бурильщик, он работает агентом в отделе снабжения… Я не раз встречался с ним и не думал…

Зулейха повернулась к Ольге и жарко заговорила, размахивая руками:

— Если скажут, что мы у берега моря живем, я могу поверить, но если скажут, что Ханык стал человеком, — нет, никогда не поверю!

— Погоди, Зулейха…

Но тихий до сих пор голос Зулейхи теперь заполнил комнату.

— Если ваше воспитание сделало его человеком, почему же он за два года ни разу не справился о своих детях? Я труженица, не нуждаюсь в его помощи, мне ни копейки от него не нужно!.. Но дети… Бедные малыши не знают еще, что он негодяй. Без конца приступают ко мне: «Мама, где наш отец? Мама, когда же приедет отец? Когда же возьмет нас на руки, как отец Мурада или отец Дурды? Мама, напиши ему поскорее, пусть приедет…» Знаете, как горько слышать жалобные голоса безвинных малюток, успокаивать их? — Зулейха плакала, голос прерывался от слез. — Какое вам еще нужно доказательство?..

Несчастная как вошла неслышно, так и выскользнула в дверь. Ольга сидела, сжав по-мужски кулаки в коленях. Тойджан встал и прошелся по комнате.

— Это гуляби, хороший сорт, — сказал он равнодушным голосом, потрогав рукой дыню, лежавшую на столе.

Но вдруг стукнул кулаком по столу и крикнул:

— Встречу негодяя, отправлю ему в горло все зубы!.. — И, устыдившись своего крика, спокойно закончил: — Да, Ольга Николаевна, каждый в этом селе убьет гюрзу, потому что слышал о ее смертельном яде. Но почему же не убивают таких вот двуногих гадов?

Ольга даже в темноте видела, как он вздрагивает, словно тот гнедой конь перед скачками.

— А может быть, мы ошибаемся?

— Ольга, я знаю, что не ошибаюсь! Он только с виду похож на нас, на людей, но в зубах его — змеиный яд… Поверь мне! Вчера ужалил Зулейху, завтра — меня, послезавтра — тебя. Вот мой совет: берегись таких людей! Увидишь, я буду не я, если в скором времени с него не спадет шкура и все не увидят, что это за гадина! Такие мерзавцы не могут жить долго в нашем обществе…

В прихожей звонил телефон. Комендантша приоткрыла дверь и, не решаясь зажечь свет, в темноте объявила, что председатель Ягшим зовет гостей в Дом культуры, скоро начнется концерт.

— Хорошо, — сказала Ольга.

Когда любопытная женщина нехотя притворила за собой дверь, Ольга зажгла свет и хмуро сказала Тойджану:

— Не хочется мне на концерт… Можно, я останусь? А ты — иди… Она замялась. — И потом, знаешь что, Тойджан, я прошу тебя, найди себе где-нибудь ночлег…

— Мне здесь комнату оставили, — смущенно сказал Тойджан и вдруг все понял. — Хорошо, Ольга, — поспешно согласился он, — я переночую у самого Ягшима, а на рассвете слушай мой мотоцикл под окном. Я разбужу весь аул!

Но, видно, болтливый Ягшим ночью заговорил насмерть бедного Тойджана, потому что он проспал утреннюю зарю. Ольгу разбудил радиоузел. Дожидаясь обещанного гудка мотоцикла, она проголодалась и съела полдыни — очень сладкая была дыня.

Только в восьмом часу утра мотоцикл Тойджана прострекотал по улицам села и выкатил в степь.

 

Глава двадцать вторая

Вынужденная уступка

Давно это было…

Долговязый паренек в дырявом чекмене и круглой шапчонке гонял овечий гурт по привольным пастбищам за Большим Балханом, дружил с умными псами, ночами беседовал у костров с пастухом, мудрейшим на свете человеком, и смотрел немигающими глазами в огонь. Ему всего шестнадцать лет, а он так высок, что свободно мог положить длинные руки на спину лошади и так, облокотясь удобно, разговаривать с пастухом. О чем он тогда рассуждал, что думал, глядя в костер, теперь уж Таган-ага Човдуров, буровой мастер, всего не вспомнит. А ведь костлявый подпасок-чолук это он сам! Но как давно это было — за семью хребтами времени!

Байский чолук.

Бай, помнится, был тучный и грязный. Злой человек — хуже зверя. Ременная плеть туго намотана на покрасневшую кисть пухлой руки. Хорошо, хоть редко заглядывал на дальние пастбища.

А подпасок месяцами не знал пути в аул: стадо не отпускало.

И все же они встретились однажды — бай и чолук.

Была самая ранняя весна. Проклюнулись тонкими иглами травы, овцы жадными губами старались защипнуть их и не могли, бродили голодные и день ото дня тощали. А в песках должен был уже зеленеть черкез, и опытный пастух, оставив стадо на попечение подпаска, в полночь сел на осла и поехал в аул посоветоваться с баем, не отогнать ли гурт в пески, а заодно и запастись едой для дальнего перегона.

И только он уехал — поднялась песчаная буря. Овцы стали разбредаться. А скоро приблизились и волки, словно ждали этого часа. Псы, перекликаясь, повизгивали и, насторожив уши, кружили, сгоняя овец в гурт поплотнее. И Таган, хорошо понимая собак и сам чуя недоброе, во весь дух бегал взад и вперед; всюду слышался его голос:

— Алабай! Гляди, Алабай!..

Огромный пес-вожак, угрожая невидимому врагу и ободряя подпаска, гулко отзывался то с одного конца стада, то с другого:

— Вовх!.. Вовх!..

И человек, и псы знали, что в ночную непогоду волки их не боятся, наглеют. Вот где-то слева овцы шарахнулись, хлынули в сторону. Собаки — туда!

— Дави, Алабай!.. — слышится хриплый голос чолука.

А в это же время где-то справа шараханье, блеяние, панический топот копыт.

— Сюда, сюда, Алабай! — кричал растерявшийся подпасок.

Умный старый пес, конечно, знал все волчьи хитрости, но тут он немного увлекся и после того, как отбил овцу, еще разъяренно преследовал волка, пока не загнал его в кустарники за холмом.

Так до самого рассвета, высунув языки, бегали псы вокруг стада. И подпасок тоже измучился, он все чаще останавливался передохнуть, бессильно опершись на длинную палку.

А утром ветер сник, пыль в воздухе поредела, и в мартовском блеске встало солнце из-за холмов. Тагану не было нужды пересчитывать овец, он только пробежал взглядом по головам сгрудившейся отары и, чувствуя, как холодеет загривок, понял, что не хватает двухгодовалого барана с залысинкой на лбу и меткой на левом ухе. Все стало вдруг понятно: это когда Алабай увлекся погоней за серым, другой волк подкрался к стаду, впился зубами в шею барана и утащил его в кусты. Уже растерзал давно…

А тут и еще одна овечка с окровавленным курдюком едва держится на ногах. Таган постоял над ней, поглядел, как она мелко дрожит. Злой от горя, голода и бессонной ночи, он то вытаскивал из-за пояса острый нож, чтобы прирезать, ведь все равно подохнет, то снова совал нож за пояс. Он не решался, потому что хорошо знал нрав хозяина и был готов хоть сейчас бросить стадо и уйти куда глаза глядят от расправы, но понимал, что все равно догонят, не спасешься…

К полудню пастух вернулся, да, на беду, не один: с ним приехал бай. Хозяин с трудом слез с коня, расправил грязную бороду, недреманным оком проследил, как чолук отвел коня в сторону и примотал поводьями к кустику. Искоса поглядывая, Таган видел, как бай прохаживался, разминал кривые ноги… «Ну, будет сейчас великий той!..» И верно, не успел так подумать подпасок, как раздался визгливый крик аульского богатея:

— Эй, чолук! Что с овцой сделал?

Израненная волком овца уже не стояла на ногах, не поднимала головы, — все и без слов было понятно, а парень не любил оправдываться. Он только подбросил еще сучьев в костер; рассказал заодно и про лысого барана. Пастух оцепенел в ожидании расправы. А подпасок стоял, опершись на палку, слушал байский визг и смотрел прямо в лицо баю, а тот, задохнувшись от злости, позеленел.

— Матерью не вылизанный! С жиру тебя ко сну клонит! Если б не дрыхнул под кустом, разве б отдали такие собаки барана! Не знаешь ты еще у меня, что каждый ягненок в стаде дороже десятка таких, как ты, голодранцев!.. Я тебя в землю закопаю живьем!..

— Бай-ага, — хмуро попробовал возразить подпасок, — о том, что я был голодный, я и не стану говорить, но как же я мог спать, если этой проклятой ночью буря и волки, как два копья, воткнулись в мои глаза?..

— Так вот же тебе и третье копье, затхлая падаль!

Жгуче свистнула плеть, удар пришелся по плечу парня. В первый, да и в последний раз его в жизни били… И зарубка осталась навсегда — не на плече, а в памяти человека. Удары плети сыпались, что называется, от души. И дырявый батрацкий чекмень не мог защитить… Это потом Таган исподволь рассматривал на своих плечах и груди синие змеи, исполосовавшие вкривь и вкось худое тело. А в ту минуту стоял недвижно, не вздрагивал под ударами, в глазах — ни слезинки. Вдруг какая-то мысль озарила лицо, он отбросил свой посох, но не схватился за нож, а просто протянул руки к байской бороде. Да, это движение не было инстинктивным порывом, оно последовало за мыслью! И таким грозным было это движение, что бай, ослепший было в самоупоении ярости, тут прозрел — прозрел, то есть струсил! Подпасок шел на него безоружный, с вытянутыми руками, а бай пятился, пятился, упрятав плеть за спину.

Когда бай скрылся на коне за холмом, к подпаску медленно приблизился пастух и сказал:

— Так и поступай с обидчиками, мальчик. Их надо хватать не за плети, которыми они бьют, а прямо за бороды. Так вернее. Так всегда поступай, мальчик.

Все обошлось как нельзя лучше: бай по пути в аул сообразил, что стадо может остаться и без подпаска и без пастуха, и подобрел, выслал даже еды повкуснее. В тот вечер Таган сидел с пастухом у костра и, засунув руку в густую шерсть Алабая, снова пытливо слушал немногословные рассказы умного человека о жизни богатых и бедных, злых и добрых, сильных и слабых… Мудрый закон батрацкой самообороны — хватать бая не за плеть, а за бороду! — запомнился ему на всю долгую жизнь.

Этот-то мудрый закон и развеселил управляющего Нефтяным объединением. Таган Човдуров, войдя в кабинет, вспомнил давнюю историю совсем не для смеха, он пришел не ради жалобы на сына, он от имени мастера Атабая, работающего в песках, и своей бригады бурильщиков пришел настаивать на продолжении дальней разведки. А про плеть и бороду сказал к слову, лишь для того, чтобы управляющему стала ясна его решимость.

Управляющий, энергичный, широкобровый, с быстрым пронзительным взглядом, серьезно выслушал историю подпаска, а потом вдруг захохотал.

— Кого же за бороду, Таган-ага? Меня или вашего уважаемого сына? Ох, рассмешил! — кряхтел он, почти плача от смеха, и вытирал лицо платком. — Не за плеть, а прямо за бороду!..

Он позвонил, вызвал главного инженера, начальника производственного отдела, парторга Объединения, серьезным голосом попросил бурового мастера рассказать все сначала — и снова заразительно смеялся.

Таган до сих пор встречал главного начальника нечасто — в президиуме партийных конференций, на первомайских трибунах — и никогда не думал, что он такой смешливый человек. Таган, разумеется, не обиделся. Чутьем понял, что смеются не над ним, старым мастером, а над молодым и ретивым начальником, его сыном. Что ж, если получилось занятно и весело, тем лучше. Важно другое, то, что к голосу мастера прислушались всерьез, так раньше не всегда бывало. Таган-ага был доволен и приемом, какой ему оказали в «большом доме», и самим собой. Он пришел, как рабочий, выступить против сокращения фронта разведки и получил поддержку. О себе, о своих личных претензиях не сказал ни слова — к чему смешивать разные вопросы. И даже когда управляющий сам затронул эту сторону дела, ответил по-стариковски уклончиво.

— А вы со своей бригадой отправились бы туда? Говорят, «барса-гелмез»?

— Где нужно, мы там и работаем. Если надо будет — поедем, не откажемся.

И чтобы главный начальник не подумал, что Таган выдал себя этим согласием, добавил:

— Мы и на старом промысле неплохо зарабатываем, не жалуемся.

Разговор продолжался не меньше часу. Новые времена — новые песни. С Таганом — раз уж пришел — советовались по разным производственным вопросам. Мастер отвечал коротко, но веско. Он был определенно доволен собой. Его заверили, что вопрос решается, потерпеть немного надо. А парторг, провожая в приемной, даже так и сказал скороговоркой:

— Он, кажется, согласился, твой сын; согласился, уступил.

Так, покинув «большой дом», Таган Човдуров и не узнал, что вопрос уже решен — вчера решен положительно — и что сыну его было невесело. Видно, охраняя престиж молодого начальника конторы бурения, управляющий не пожелал сам, через его голову, оповещать об этом своенравного старика.

Если бы Таган пришел вчера, а не сегодня, он снова попал бы на шумное скандальное совещание. Тихомиров трижды просил занести в протокол его особое мнение. Маленький корректный Сулейманов к концу выступления до того разбушевался, что стучал кулаком по столу, и звенели ложки в стаканах. Молодого Човдурова председательствующий несколько раз отправлял за дверь покурить и успокоиться. Прения закончились лишь после того, как управляющий прочитал только что принятую из Ашхабада телефонограмму: главный геолог Объединения, один из непререкаемых авторитетов в нефтяной геологии Западной Туркмении, поддерживал своего коллегу Сулейманова.

В протокол было записано кратко и жестко: «Обязать начальника конторы бурения тов. Човдурова до конца года отправить в Сазаклы к трем действующим там бурильным станкам еще четвертый».

Управляющий был сердит на Аннатувака: что за устарелые замашки — хлопать дверьми, срывать совещания, старика отца обижать! И он беспощадно одергивал Човдурова, что даже могло показаться несправедливым, так как при этом он не сдерживал ни истерических излияний Тихомирова, ни темперамента Сулейманова. Из той же ашхабадской телефонограммы он узнал, что по докладной записке Тихомирова в совнархозе собираются сформировать смешанную комиссию, которая вынесет окончательное суждение о разведке в Сазаклы. Он мог бы проявить медлительность и осторожность, но не хотел поддержать позиции маловеров.

Тихомиров тоже что-то знал. Многие слышали, как, надевая пальто на лестнице, он бормотал:

— Решить-то решили, а поглядим, как будет выполняться.

Парторг конторы Аман Атабаев не был на совещании. Его тотчас информировал по телефону парторг Объединения, а часом позже, зайдя в кабинет, весело, в лицах, рассказал, как было дело, Андрей Николаевич. Вечером домой позвонил и Сулейманов. Только Аннатувак не зашел, не позвонил.

На следующее утро они повстречались не в конторе, а на промысле. Несколько дней шел дождь, а потом вдруг на рассвете перестал, похолодало, на мокрой земле яснее отпечатывались следы тракторов, разводья нефтяных пятен. Лес буровых вышек в дымке тумана рождал уютное ощущение — своя земля! Вышли из машин: вот и встретились. Надо было созвониться, ехали бы в одной машине. Андрей Николаевич помахал рукой в окно и поехал вперед на буровую мастера Жукова — там геодезисты нынче будут простреливать пласт.

Аман и Аннатувак пошли туда же без дороги, по тракторному следу. Шли молча.

— Закурим?

— Неплохая идея.

— Спички отсырели.

Аману вдруг вспомнилась Лозовая, там тоже шли когда-то по мокрой земле от штаба полка в землянки первого батальона, так же хотели закурить и были отсыревшие спички… И были тогда свои заботы. Может быть, и Аннатувак вспомнил?

— Прикурил и испугался, — с улыбкой сказал Аман.

— Что так?

— Ты же теперь пороховой погреб…

— Иди к черту.

Машина Андрея Николаевича уже подъезжала сбоку, со стороны дороги, к буровой мастера Жукова.

— Как там дела? — спросил Аман.

Човдуров ответил неохотно:

— Неплохо.

Аман помолчал, потом спросил напрямик:

— Когда посылаем бригаду в Сазаклы?

— Если тебя это интересует, поговори с Сафроновым.

— А разве нет решения управляющего?

— Ты же все знаешь без меня.

— Вот это и огорчает, что без тебя, — скучным голосом заметил Аман.

Човдуров нагнулся, подобрал с земли какую-то гайку, повертел в руке, бросил.

— Ты знаешь, это дело не по моей инициативе началось…

— Слушай, что за анархия?

— Поговори с Сулеймановым.

Парторг остановился. Пройдя два-три шага, из вежливости остановился и Човдуров.

— Если ты будешь тянуть в одну сторону, Сулейманов — в другую, Сафронов — в третью… Ты что — о коллективе не думаешь?

— Ты же парторг: твое дело соединять людей.

Они стояли на промысловой земле, ископанной, изрытой, заставленной механизмами, изъезженной вдоль и поперек. Здесь каждая гайка, поднятая с земли, была кем-то привезена, согрета рабочей рукой, служила общему делу. Здесь никогда для Амана и Аннатувака не было «твоего» и «моего». Аман понимал, что Човдуров до крайности раздражен позицией управляющего и ждет поддержки комиссии из совнархоза. Он и сам был бы рад решению о консервации, он был бы спокоен душой, если б оказался прав Човдуров. И все же он не ждал от Аннатувака такой издевательской интонации в разговоре наедине.

И, словно поняв этот ход мысли парторга, Човдуров смягчился.

— Ну ладно, будет нам ссориться. Еще успеем!

Как будто в воду глядел…

Не успели они с Сафроновым вернуться с промысла в контору, Аннатувак зашел в кабинет Амана с бумагой в руке. Вид у него был несколько сконфуженный.

— Хочу с тобой посоветоваться.

— Знаю о чем, — уверенно сказал Атабаев.

— И ничего ты не знаешь!

Аннатувак протянул вдвое сложенный листок.

— Очень хорошо знаю, жалкий бюрократ, — с усмешкой настаивал Аман. — Я знал даже, что будешь об этом советоваться. Хотя такие вопросы ты всегда решал самостоятельно… А если бы на этот раз не показал этого приказа, я бы сам нашел тебя, пока ты еще не подписал.

— Настырный ты человек, всегда был такой, — растерянно отшучивался Аннатувак. — Если все знаешь, погоди читать. Скажи, зачем пришел?

— Ты пришел сказать, что Тамара Даниловна приглашает меня в гости, — пробурчал Аман.

— Вот пригласительный билет, читай.

На листке бумаги рукой Аннатувака был набросан проект приказа о внеочередном отпуске бурового мастера Тагана Човдурова в связи с успешным окончанием скважины на Вышке. Атабаев покачал головой.

— Ты спросил отца?

— Я отпускаю бурового мастера.

— Но в отпуск уходят не для того, чтобы передвигать в пустыню многотонное оборудование, а для того, чтобы отдыхать.

— И я такого мнения…

— Иди к черту, дорогой! Когда ты покончишь со своим ребячеством?

Пока Аман читал листок, Човдуров вертел в руке крышку от чернильницы. Теперь он кинул ее, и она со звоном покатилась к дверям.

— Если не знаешь, запомни, — крикнул Аннатувак, — я не ребенок, я отец ребенка! Мои поступки не детский каприз, который пройдет, если шлепнуть слегка по мягкому месту!

Аман молча прошел к двери, поднял крышку, вернулся, положил на место.

— Я не согласен с твоим проектом, — наконец коротко сказал он, не глядя в лицо друга.

— Почему?

Потому что Таган-ага из тех людей, которые закладывали основы нашей нефтяной промышленности, потому что он проработал в Небит-Даге двадцать пять лет. Таких людей надо уважать. Это его беда, что он твой отец, а ты начальник конторы.

— Ты бы хотел семейственности, так, что ли? Выросли новые кадры, люди знают современную технику, обучены после войны, ездили и в Баку, и в Башкирию… Люди, как молодые чинары, растут… А я буду держаться за старых?

Аман улыбнулся этим словам, и снова вспыхнул Аннатувак:

— Ты что хихикаешь? Что я — смешное сказал?

— Ты только не бросай больше чернильниц в моем кабинете… Вот я думал о тебе, Аннатувак, и вспомнил, что слышал однажды в детстве. Рассказ один.

— Какой еще рассказ, полковой агитатор?..

Аман присел за стол и с улыбкой, всегда обезоруживавшей вспыльчивого друга, рассказал старую легенду.

— Когда-то в древности в одном княжестве был обычай: когда старели отцы, сыновья брали их на спину или на плечи, а другие просто на руках относили за гору, в пустыню, и оставляли там. Вот однажды сын нес своего отца и устал, присел на бугорке отдохнуть. Старик рассмеялся. Сын спросил: «Я несу тебя на смерть, а тебе весело?» — «Когда-то и я нес своего отца, — отвечал старик, — и отдыхал на этом же бугорке. Вспомнил об этом, почему-то стало смешно… А тебе не смешно, сынок?» Говорят, к вечеру сын принес своего отца домой, и люди с тех пор отказались от древнего обычая.

Човдуров не улыбнулся, только немного невпопад спросил:

— Ты что, считаешь моего отца и своего тоже академиками?

— Они, верно, не имеют высшего образования, не так уж глубоко разбираются в физике и математике, но в карманах у них партийные билеты и дипломы мастеров, в голове и в руках многолетний опыт. Таган-ага не слишком начитан по части геолого-технической литературы, но свойства и поведение пластов он знает, как характер своих детей. Сперва ты хотел уволить его на пенсию, списать с корабля, он рассердился на тебя. И поделом. Теперь хочешь, упрямый бык, отправить его в Кисловодск на двадцать шесть дней — пусть без него начнут сложное бурение в Сазаклы. Давай помиримся на том, что ты разрешишь ему и всей бригаде банный день… Скажут тебе спасибо!

Човдуров сидел молча, опустив голову, водя пальцем по столу. Аман положил руку ему на плечо.

— Аннатувак, ты помнишь…

— Нет! — не стал слушать Човдуров и дернул плечом, стараясь высвободиться из-под руки. — Нет, товарищ полковой агитатор, не помню, и не напоминай!

Андрей Николаевич стоял в двери, как бы молча спрашивая, не помешал ли, можно ли войти. Аман широким жестом пригласил его, показал на стул.

— Подожди, потерпи немного… — продолжал он, обращаясь к Аннатуваку. — Ты помнишь, на днестровском плацдарме было плохо, автоматчики простреливали нашу ложбинку, с вечера не было связи со штабом, патроны кончались… Мы лежали под деревом, помнишь? Что ты тогда сказал?

— Ничего… Наверно, что-нибудь по-латыни…

— Если забыл, напомню. Ты сказал, что готов к смерти, только жалко отца — будет страдать с разбитым сердцем до самой могилы… Тогда жалел, что ж он тебе теперь — хуже кажется?

Андрей Николаевич рассмеялся.

— У нас так говорят в России: «Есть старик — убил бы, нет старика — купил бы».

Уже давно проект приказа был машинально свернут в трубочку в руках Човдурова. А сейчас полетели на пол кусочки бумаги.

— Идите вы к черту с вашим хоровым пением! — крикнул он, пытаясь улыбнуться. Потом встал и быстро вышел из комнаты.

 

Глава двадцать третья 

Небит-Дагская летопись

Уже на лестнице Аман досказал Сафронову о сегодняшней схватке с Аннатуваком.

— Вот башка садовая! — смеялся Андрей Николаевич.

— Я считаю, мастер Човдуров должен бы мне магарыч поставить, — улыбаясь, говорил Аман. — Подвезти вас?

— Я пешком…

— Ну, тогда до завтра.

— Желаю здравствовать.

Парторг захлопнул дверку машины. Андрей Николаевич широко зашагал по улице. Погода была мягкая, воздух изумительно чист. Над синими скалами Балхана два облака строили в небе какой-то причудливый чертог. По улице мимо Сафронова мчались машины, их стекла отражали солнце, и на садовых дорожках за оградами коттеджей песок блестел крупными зернами, точно бисер.

Главный инженер предпочитал возвращаться домой из конторы пешком. Такие прогулки он совершал вовсе не из гигиенических соображений; он просто любил город и не хотел никуда торопиться. Минувшая неделя изрядно измотала — надо было подгонять программу к концу года, обычно Андрей Николаевич домой возвращался поздно. А сегодня с особенным удовольствием шел по чистым улицам, раскланиваясь со знакомыми, поглядывая по сторонам. Конечно, не найдешь в этом городе ни мраморных дворцов, ни гранитных набережных, ни столичной пышности, а все-таки туркмены не зря говорят о Небит-Даге «наш Ленинград». Андрей Николаевич был страстно привязан к этому чуду пустыни, от его внимательного взгляда не укрывалась ни одна, даже маленькая, перемена, происшедшая в городе за неделю, и в этих наблюдениях, пожалуй, и заключалась вся прелесть неторопливых прогулок.

Расковыряли асфальт, — значит, решили закладывать бульвар, не дожидаясь весны. На Первомайской, рядом с базаром, открыли новую парикмахерскую — напрасно только выкрасили павильон голубой масляной краской, можно бы и просто побелить в тон окружающих зданий. В палисадниках сто сорок второго квартала высадили цветы: ничего, что это жесткие, как солома, циннии, подведут воду к весне, посадят ирисы…

Не только прохожие, а и собаки знали Сафронова. По улицам этого игрушечного города, придавая ему особый уют и оживление, всегда бегали собаки, не одичалые псы, слоняющиеся в переулках Стамбула или Тегерана, а выхоленные овчарки, легавые, сеттеры. А сегодня мимо Сафронова важно прошествовал великолепный незнакомец — желтый боксер; подрагивая мускулистыми ляжками, он умно навострил уши и наморщил могучий выпуклый лоб.

Возле дома встретил Андрея Николаевича собственный Трезор, полутакса-полудворняга, и в знак восторга прошелся даже по-цирковому на передних лапах.

После обеда, проведенного в веселой болтовне с Валентиной Сергеевной и Ольгой, Андрей Николаевич взял с собой стакан чаю с лимоном, прошел в тихую спальню, где стоял его письменный стол, и вынул из ящика три толстые, переплетенные в ситец тетради. Еще со времен землянок и палаток, когда, по собственному выражению Андрея Николаевича, он не понимал здесь ни бельмеса и с толмачом ходил на буровые, Сафронов вел дневник. Вел нерегулярно, то увлекаясь и записывая все подряд, то забрасывая чуть ли не на год. Последнее время, особенно после XX съезда партии, записи стали щедрее, полнее, перемены, вдохновившие всю страну, отразились и на дневнике небит-дагского инженера. Именно теперь вдруг прочертилась для самого Андрея Николаевича на этих пожелтевших страницах история его собственной жизни и, даже больше того, история его удивительного времени, записанная от случая к случаю, не для печати, и потому особенно живая. Тут были вперемежку цифровые записи, характеристики людей, поговорки, словечки, иногда просто перевод фразы с туркменского на русский. Андрей Николаевич всегда удивлялся, услышав в туркменском или татарско-тюркском разговоре слово, которое привык считать исконно русским, и он записывал эти слова — топчан, балык, епанча, диван, бирюза, амбар…

Раскрыв третью тетрадь, исписанную только наполовину, Андрей Николаевич аккуратно проставил дату и записал:

«Барса-гелмез. По-русски: пойдешь — не вернешься».

Он надолго задумался, откинувшись на гнутую спинку кресла. Снова склонился над тетрадью и приписал:

«Отправить колонну гусеничных тракторов С-80, отряд буксирных тележек «Восток» да в придачу три–четыре бульдозера… Всю пустыню исколесят. И вернутся, раньше срока вернутся… Не нынче-завтра на Луну полетим, а они — «барса-гелмез»… Позор какой!»

Не докончив мысли, отложил перо и раскрыл первую, мелко исписанную тетрадь.

«12 апреля 1930 года

Вот и кончилась землянка. Дали комнату в Джебеле. Валя радуется, а я даже растерялся. С водой будет легче, и это счастье. Но на дорогу от дома до Вышки придется тратить часа два-три. Из Джебела надо ехать в товарном вагоне или на открытых платформах, на которых перевозят соль из «Бабаходжи».

Когда кончается какой-то период жизни, пусть даже очень тяжелый, всегда немного грустно.

22 апреля 1930 года.

Сегодня ехал в теплушке с красноводским лесничим. Смешно: лесничий в пустыне. Он говорит, что на восточном склоне Большого Балхана пять с половиной тысяч корней арчи. А мы-то привыкли считать Балхан лысым.

Лесничий рассказывал, что в Небит-Даге еще в восьмидесятых годах довольно удачно подвизались нефтепромышленники Коншин и Симонов. Нобель ринулся было сюда же, но добыча показалась по сравнению с Челекеном ничтожной, и он прекратил бурение.

Лесничий поработал и на нефти. Был, как он выражается, приказчиком у Коншина. Бурили тогда ударно-канатным способом, порода долбилась долотом плотничьего типа. При такой технике скважина побольше ста метров бурилась два года. А сколько было несчастных случаев — и не сосчитать! Нефть добывали желонкой — удлиненной бадьей, приспособленной к узким диаметрам скважины.

Хищническое бурение этих мелких скважин в девяностых годах привело к тому, что скважины истощились и были заброшены. И подумать только (старик был сам этому свидетель), что спустя тридцать лет белогвардейское ашхабадское временное правительство снова обратилось к этим заброшенным скважинам и колодцам.

Бурили упорно. Счет добытой нефти шел даже не на тонны, а на килограммы. Отрезанные красными войсками от Баку и Челекена, белогвардейцы не жалели средств на восстановление узкоколейки между Бела-Ишемом и Вышкой, чтобы иметь подъездные пути к источникам нефти и заправлять паровозы для своих отступающих эшелонов.

Уходя, белые забили скважины.

А в 1922–1923 годах управление Средне-Азиатской железной дороги попыталось возобновить бурение в Небит-Даге, но промышленной нефти не получили. Работы были прекращены.

Сколько же раз люди описывали виражи вокруг Небит-Дага! Неужели и сейчас, когда весь народ взялся выполнить пятилетку, наш поиск пойдет впустую?

Да нет, не верю я…

8 мая 1930 года.

Воскресенье. Валя утром плакала. Говорит, что каждую ночь видит во сне деревья. Беременной женщине, конечно, тут невыносимо. Пошел в пустыню, в сторону Молла-Кара, принес ей веточку черкеза. Сухонькая веточка, облепленная сухонькими белыми цветочками. Похожа на засушенную ветку японской вишни. И Валя опять плакала. Растрогалась или от тоски по родине? Не знаю.

Почему я здесь работаю? Почему мы живем в этой забытой богом пустыне? Почему Валя должна мучиться из-за меня и можно ли, когда родится ребенок, не купать его?

Все эти вопросы сто раз возникали. И сто раз их гнал от себя. Что ж, пора и подумать.

Геолог Ганецкий — поляк, бакинец, щеголь, эрудит, эгоист самой высшей марки, — когда приезжал в прошлом году и обедал в моей землянке, говорил: «Вы энтузиаст, Андрей Николаевич!» Смешно. Смешно представить себе, что я в своем собственном дневнике, наедине с самим собой, при свете коптилки так и запишу: «Работаю в туркменской пустыне, потому что я энтузиаст». Мне и слово-то это не нравится. Энтузиаст — это какой-то восторженный, какой-то многоречивый, возбужденный человек.

Я мог бы перевестись в Баку, и, конечно, Валя этого хочет, хотя и молчит. Но ведь промыслово-разведочный участок после моего ухода не прикроют! Так почему же мое дело должен делать кто-то другой? Сын вологодского мужика из деревни Вяземки в ста километрах от железной дороги, из деревни, где еще до сих пор, в тридцатом году, больше верят в ведьму, чем слушают попа, а в сельсовете крестятся на портрет Маркса, я кончил девятилетку в Вологде и институт в Москве. По заслугам? Нет, просто по праву. Хотел учиться и учился. Кончил институт — послали в Баку. Никогда не был безработным. Это тоже надо понять. Потом послали в Небит-Даг. Ищем, бурим, чуть продвигаемся, надеемся… Тяжело? Очень. Интересно? Необычайно! Потому что, если геологи не ошибаются, а они не ошибаются, за небит-дагской нефтью есть будущее; через десять — пятнадцать лет мы обживем пустыню. И это будет чудо. Если бы не революция, я бы сейчас ковырял лопатой скудную вологодскую землю, не знал грамоты, как мой дед и отец, в воскресный день выходил на базар со связкой лаптей. Так почему же мне пятиться отсюда, куда послала власть, давшая мне все? Почему мою работу должен сделать кто-то другой?

Завидую ли я Ганецкому, который в Баку, на своем четвертом этаже с видом на море, в комнате, завешанной паласами, расположившись за просторным письменным столом, где осыпаются розы в хрустальной вазе, штудирует американские журналы? Нет, не завидую. Во-первых, потому что в любую минуту могу туда уехать, а во-вторых, через пять-десять лет я испытаю такое творческое счастье, такое исполнение всех желаний, какое и не приснится ему в комнате с видом на море… А может, он все-таки прав и я действительно энтузиаст?.. Что-то расписался больно длинно…

25 мая 1930 года.

Нет, так работать немыслимо! С утра поднялась песчаная буря. Железнодорожные пути на двенадцатом километре занесло песком. Все пассажиры вышли из теплушек на расчистку. Дорога от дома до промыслов заняла четыре часа. К восемнадцатой скважине подвозили трубы на ишаке. По одной штуке. Мало того, что нет своего автопарка, но и верблюды не наши — джебелские, с соляных промыслов! Работаем на оборудовании, оставшемся от Коншина и Симонова. Двигатели и долота изношены до крайности, балансиры выходят из строя, сегодня трижды рвались бурильные канаты.

Вчера отправил Валю к теще в Вологду. До события еще далеко. В декабре. Тогда и возьму отпуск.

25 октября 1930 года.

Наконец-то и у нас свой автопарк! В Красноводск пригнали для нас две полуторатонки. Правда, из-за бездорожья пока не могут перегнать сюда, но это уже пустяки. Было бы что перегонять!

1 июня 1931 года.

Неделю назад произошло важное событие, двадцать четвертая скважина, пробуренная глубже, чем соседние, на новый горизонт, фонтанировала три часа пятнадцать минут. Выброс нефти около пятисот тонн. Наши нытики и маловеры оглушены. С неслыханной быстротой (через две недели после фонтана) в Союзнефти приняли решение о расширении разведки и добычи нефти и увеличили средства, отпускаемые на трест «Небит-Даг». В состав треста входит теперь разведочный промысел Небит-Даг, Челекенский нефтеучасток и нефтеразведка Чикишляр.

12 октября 1931 года.

Вот и горькое похмелье… После фонтана все будто замерло. Скважины 14, 15 и 18-я оказались геологически неудачными, 9-я дала воду, 7-я — убогую суточную добычу в полтонны, 13-я — пять тонн, 19-я — двадцать тонн.

Начальник треста вернулся из Москвы. Там недовольны. «Мы не можем бросать миллионные средства на филантропическую затею — питать иллюзии небит-дагских фантазеров». Вот как пышно выражаются. А крыть нечем. Все доводы под землей.

18 декабря 1931 года.

Можно ли работать при таком уровне техники и технологии, как у нас? Бакинские промыслы с их оснащенностью будто на другой планете, а не за Каспием. А мы все еще бедны, все еще под вопросом, все еще не доказали право на существование, хотя нефтеносность недр очевидна.

Единственное, чем можно похвалиться в нашем затишье, — это людьми. Туркмены удивительный народ. Еще в Баку, перед отъездом в Небит-Даг, когда я рыскал по библиотекам в поисках литературы о Туркмении, в какой-то брошюре попалось высказывание английского капитана Вудруфа, который в середине восемнадцатого века побывал в здешних краях. Он писал: «Страна эта столь дика и пустынна, что только такой закаленный народ, как туркмены, может жить в ней». Это верно лишь наполовину. Нынче в этой дикой стране полно русских, азербайджанцев, армян, украинцев, казахов. А туркмены действительно народ закаленный. Но удивляешься вовсе не этому.

Есть у нас такой рабочий — Таган Човдуров. Мужик лет тридцати, здоровенный, сухощавый, крепкий, как саксаул, который не враз топором разрубишь. Год походил на курсы ликбеза в Джебеле, стал толково изъясняться по-русски, газеты понемножку читает. Так вот, такой сознательности, такого отношения к своему труду как к общему делу я, пожалуй, не видел у людей образованных и партийных. Видно, ему кажется, что он за все отвечает. Скажешь после работы: «Поехали домой, Таган?» Мотает головой. «Один час буду. У Сатлыкова скважин затупел». — «Постой! Как же час? Следующий поезд, дай бог, среди ночи пойдет. А Сатлыкову мастер поможет». — «Время пройдет — не вернется. Мастер поможет завтра, я помогу сегодня». — «А где спать будешь?» — «В будке мастера». Будка мастера — нужничок со щелями в стенах и колченогим столом. Да еще химический карандаш, привязанный к гвоздю, чтобы не сперли. Койки там в помине нет, матраса и подавно.

Другой раз один молодой парнишка, лодырь порядочный, не уследил за скважиной, подскочило давление. Таган схватил паренька за грудки, трясет и кричит: «Я тебя с работы уволю!» Еле оттащили. Я говорю: «Таган-ага, зачем так? Ты же ему не начальник, не имеешь права увольнять!» — «Я не имею? А кто хозяин промыслов?»

Вот так буквально, по простодушию своему, он и понял то, что писал в ликбезе, в тетрадке по трем линейкам: «Рабочие стали хозяевами заводов, фабрик, промыслов…» Но ведь не только понял, а принял как руководство к действию!

Его приятель Атабай тоже очень интересный, но совсем другой. Это туркменский Кола Брюньон — балагур и прекрасный бурильщик.

Люди растут, но нефти не прибавляется…

21 января 1932 года.

Создана комиссия по ликвидации небит-дагского треста. Нерентабельны мы и неперспективны. Сколько усилий впустую… А ведь нефть тут есть! Многократно доказано. Проклятая наша техническая отсталость, проклятая нищета, не позволяющая затрачивать средства, если они быстро не обернутся.

Вечное недоумение — кто прав: те ли, кто обещает, или мы, ковыряющие тут землю, не видящие ничего дальше пустынного горизонта? Подчиниться? Нет, надо писать, ехать в Москву, доказывать, бороться! Только активностью, знанием дела, верой в свои перспективы сильны и зрячи те, кто решает судьбу наших промыслов.

15 марта 1932 года.

Не было бы счастья, да несчастье помогло. Пишу, а у самого руки дрожат от усталости. А записать надо по свежим следам.

Второго марта, перед тем как ликвидационная комиссия должна была подписать окончательный приговор Нефтяной горе, скважина № 12 дала сильный нефтяной фонтан.

Скважина, забуренная на 520 метров, фонтанировала восемь суток, выбрасывая ежедневно больше пяти тысяч тонн нефти. Фонтанная нефть переполнила все резервуары, вырытые наспех ямы и обваловку.

Область отнеслась к сообщению о фонтане недоверчиво, и только шестого марта из Красноводска прибыл товарный поезд с лесоматериалами, приехали 120 рабочих-добровольцев помочь ликвидировать пожар. Девятого марта из Баку приехал начальник Азнефти, инженеры, профессора, бакинская пожарная команда — две автомашины и сорок пожарников, саперная рота Туркменского военного округа.

Бессменно восемь дней и восемь ночей мы сражались с фонтаном. Как на грех, поднялись обычные весенние небит-дагские ветры. Ночью работали в потемках. Прожекторов у нас нету, а маломощная электростанция не могла осветить огромные площади, залитые нефтью. В этом аду кромешном, в растерянности нашей и бессилии очень запомнился Таган Човдуров. Когда бы я с ним ни столкнулся, он всегда был на переднем крае. Черный, с лицом, перепачканным мазутом, вдвое похудевший, еще никогда не бывавший в подобных переделках, он так толково и быстро выполнял все распоряжения, что, глядя на него, успокаивались и рабочие, да и мы сами начинали верить, что как-нибудь уймем разгулявшуюся стихию.

Десятого марта скважина заглохла. Ее забили песком. В амбары удалось собрать 140 тысяч тонн нефти. Бесконечно обидно! То, что для нефтепромышленника, вроде Нобеля или Коншина, было бы неслыханным счастьем, нас сокрушает. Скважина истощилась, а если бы не фонтан, мы ее пользовали бы планомерно и добыли втрое или вчетверо больше нефти, чем сейчас.

Впрочем, что я! Интересно, как бы мы ее пользовали, если бы в марте был подписан приказ о ликвидации промыслов?

2 июня 1932 года.

Бывают же удачи на свете! В прошлую субботу доставили из Баку комплект бурового оборудования для вращательного бурения, а нынче пришли две платформы с трубами и два дизеля, импортированные из Дании.

А все фонтан на двенадцатой! Нас не только не ликвидировали, не только запретили прекращать бурение, но дали задание расширить площади.

Что ж, с новым оборудованием мы еще удивим мир. Эх, техника, техника… Как бессонными ночами мы мечтали о тебе, какой горькой завистью завидовали бакинцам, какими кровавыми слезами оплакивали каждое старенькое иступившееся долото…»

Сафронов снова откинулся на спинку кресла и задумался. Потом захлопнул старую тетрадь, вернулся к последней и, продолжая недописанную строчку, записал:

«Аннатувак — младенец. Его путь был усыпан розами. Хлебнет горя, станет думать медленнее и лучше».

 

Глава двадцать четвертая

Айгюль и Тойджан

Конец осени и начало зимы прошли для Айгюль, как лучшие весенние месяцы. Она встречалась с Тойджаном почти каждый день, и ничто не нарушало их душевного согласия. Иногда это были совсем короткие встречи — Тойджан провожал девушку от участка до конторы. Иногда гуляли подольше, под круглыми фонарями парка культуры, освещавшими ржавые кусты акации и ярко-белые гипсовые скульптуры, а раза два Тойджан возил ее на своем мотоцикле в сторону Джебела, на опустевший грязевый курорт Молла-Кара. Эти прогулки особенно запомнились. Санаторий был закрыт еще в октябре, и казалось, что они одни во всем мире.

Пустынные аллеи, заколоченные голубые домики, горбатые мостики через канавки, соединяющие пруды с блестящей и черной в сумерках водой, подстриженные круглые кустарники с жесткой бурой ощетинившейся листвой.

Все было важно в эти вечера, все оставалось в памяти. И мальчуган, сын сторожа, пробежавший по аллее с прижатой к груди бутылкой молока, недоверчиво покосившись на влюбленных; и большие листья тутовника на земле, наполовину зеленые, наполовину черные… и светло-рыжий кот, который, увидев людей, подумал, что снова начался сезон, и настойчиво звал их к столовой. Айгюль пожалела его, открыла заволгшую дверь, но в столовой было так же темно и пусто, как в парке.

Что-то странное творилось с Айгюль этой зимой. Ей казалось, что весь мир изменился. Самые привычные, будничные вещи стали необычайными, волнующими, полными таинственного значения. Ехала с Вышки в Кум-Даг — и пески, среди которых родилась и выросла, вдруг открывались ей по-новому, она замечала, что песчаные волны необыкновенно мягки и женственны, непрерывно меняют форму, двигаются без толчков и углов, тянутся навстречу, словно нежные руки, будто хотят завлечь в свои объятия. Шла по городу, по площади Свободы — и ей чудилось, что тут вот, рядом, только перемахнуть через гребень Балхана, начнется новая, сказочная страна, вся в березах, кленах и ручьях. Да что там пески и город! У себя на промыслах, глядя на закатное небо, исчерченное сетью вышек, она чувствовала, что дух захватывает от небывалой, невиданной красоты и хочется петь.

И вдруг мир потускнел. Тойджан уехал на праздник в подшефный колхоз, не успев даже попрощаться, а вернувшись, позвонил по телефону, сказал, что вся бригада отправляется в Сазаклы и Таган-ага прикомандировал его к вышкомонтажникам и что придется совершить унылое путешествие на тягачах в пустыню, а может, и еще раз повторить этот путь вместе с оборудованием.

Потянулись длинные скучные дни разлуки. Айгюль ждала терпеливо, но крылья опустились, воображение погасло, сама себе она казалась несчастной, вторично покинутой неизвестно за какую вину. На работе было легче, а в городе она постоянно чувствовала свое одиночество. Она давно заметила, что Небит-Даг не только город нефти, но и город влюбленных геологов. Отсюда чуть ли не каждый день уходят в пустыню изыскательские партии, сюда возвращаются, покрытые чугунным загаром… А где же и влюбляться, как не в пустыне, наедине друг с другом и с природой? На улицах, на стадионе, в кино и на вокзале вечно бродят нежными парами геологи. Их отличишь и по загару и по одежде: столичные яркие свитера и шарфы, пропыленные выгоревшие комбинезоны.

Однажды на почте Айгюль увидела большелобую девочку лет восемнадцати, с пышными волосами, стоявшими ореолом вокруг головы. С нее не сводил глаз юный парнишка в зеленом лыжном костюме, с неожиданной черной бородкой на девически нежном лице. Мрачными завороженными глазами смотрел на девушку и высокий лысый человек с прямыми плечами, как видно, начальник экспедиции. А девочка сияла и искрилась от радости успеха: того и гляди через Балхан без крыльев перелетит! А на другой день, ожидая автобус, Айгюль снова встретила всех троих, шествующих к аэродрому. Девочка в малиновой курточке из китайского ватина, в узеньких брючках, размахивая круглой, похожей на ботанизирку, коробкой, бежала почти вприпрыжку, а сзади, по-прежнему не отрывая восторженного взгляда, шел юноша в лыжном костюме с тяжелым рюкзаком за плечами и шагал мрачный лысый геолог с большим чемоданом в руке. «Счастливые, они не расстаются…» — подумала Айгюль, и острая зависть защемила сердце. В этот день ее не узнавали на работе: вяло и раздражительно разговаривала с мастерами и операторами, медленно, как бы волоча ноги, обходила участок.

К концу рабочего дня мотоцикл, показавшийся на равнине к югу от Вышки, резко свернул к конторе и остановился. Тойджан Атаджанов спрыгнул и, не оглядываясь, будто за ним гнались собаки, помчался по коридору к кабинету Айгюль. Комната была пуста. Не переводя дыхания, Тойджан выбежал из конторы и, не разбирая дороги, ринулся на участок Айгюль. Бежать пришлось недолго: невдалеке, около одной из скважин, он увидел Айгюль, толковавшую о чем-то с Нурджаном. Оттого, что Айгюль была не одна, как почему-то рассчитывал Тойджан, он опешил и остановился. И тут только, впервые за две недели, почувствовал, как она ему необходима, как истосковался по ней.

Все эти дни Тойджан провел в хлопотах и разъездах.

Обычно после окончания одной скважины и перед началом бурения другой у бурильщиков получается вынужденный перерыв, так называемые «окна». Помогая вышкомонтажникам, они стараются по возможности сократить этот перерыв. В бригаде Тагана переход на новую скважину усложнился еще тем, что она монтировалась в Сазаклы, в ста с лишним километрах от Небит-Дага. Все подготовительные работы — установка ротора, соединение грязевого шланга с вертлюгом, перевозка долота и вспомогательного инструмента — были связаны с утомительными поездками на тягачах и вездеходах.

Тяжелее всех в этот подготовительный период приходилось механику Кузьмину, но и Тойджану было не намного легче, и, пожалуй, самым мучительным для его пылкой, нетерпеливой натуры были эти тоскливые поездки на тягачах по барханным пескам.

За эти дни монтажники отвезли разобранную вышку, ее сорокатонный металлический каркас, на многих тягачах к новому месту и там поставили на фундамент. А Тойджан с товарищами успел несколько раз съездить в пустыню и снова в город, каждый раз изнемогая от множества срочных дел и медлительности передвижения. Ему приходилось возиться с электриками, связистами, слесарями, тянувшими водопровод к месту бурения. Вместе с плотниками он сбивал сарай для редукторного устройства, помогал электрикам подвести линию к новой буровой, выбирал место для установки дизелей и снова мчался в Небит-Даг, торопил доставку цемента, камня, труб. Только однажды ему повезло: за два часа вернулся из города в Сазаклы — летел на самолете, а большей частью приходилось ползти, глядя, как тягач, роясь в песке гусеничными лентами и вздымая облака пыли, тащит за собой на платформе груз. В эти часы он думал об Айгюль. Все было так отчетливо теперь в их отношениях. Ни облачка, ни ветерка… Остается только получить квартиру в Небит-Даге (Тойджан жил в маленькой комнате на Вышке), и можно свадьбу играть. Квартира в Небит-Даге — дело не такое уж сложное; город непрерывно строится и почти не знает жилищного кризиса. То, что он будет теперь работать вдали от Айгюль, мало смущало Тойджана. Работавшим в пустыне полагалось четыре отгульных дня в месяц подряд, а четыре свободных дня, рассуждал Тойджан, это все равно что двадцать четыре рабочих. Размышления будущего главы семьи сменялись чувствительными воспоминаниями. Тойджан шумно вздыхал, представляя нежные пальчики Айгюль с розовыми ноготками, ее улыбку, такую неожиданную на суровом, открытом лице.

Вчера он приехал поздно вечером и не решился без предупреждения появиться в доме у Айгюль. Потушив свет, лежал на кровати, мечтая о встрече и проклиная про себя крикливый голос своей соседки Эшебиби, доносившийся в открытую форточку с балкона. Развешивая белье на балконе, старуха горланила на весь двор:

— Незамужняя женщина — конь без узды. Разве может неопытная девушка угадать, как себя вести? Говорят, моя дочь Энне-джан, которая учится на доктора, гуляет с парнем из Мары. Я убиваюсь, как подумаю об этом, но как не поверить людям? Ведь я передала поводья ей самой! А вы забыли, что дочь Моллакурбана вышла замуж за русского? Или взять Айгюль… Вы скажете, это девушка из хорошей семьи? Но она так гордится, что может сама себя прокормить, и всегда вертится среди мужчин! А как воротит нос от материнской одежды! Променяла юбку на штаны, и теперь ни один порядочный парень на нее не хочет смотреть. Девке двадцать с лишним лет, а она не находит себе пары. Конечно, ей теперь больше нечего делать, как только говорить: «Я не разбираюсь в национальности! Кто протянет руку, тому я и достанусь!» А эта дура Мамыш, как завороженная, надеется присватать к ней Нурджана! Я бы умерла от стыда, приди ко мне в дом такая невестка!..

И вдруг сейчас, увидев Айгюль с Нурджаном, Тойджан вспомнил вчерашние рассуждения Эшебиби.

Пронзительные причитания Эшебиби так и стояли теперь в ушах. «Кто знает, что может случиться, — думал он, — оператор и Айгюль работают вместе, встречаются каждый день, часто разговаривают, неудивительно, если горячие сердца и обожгут друг друга, смешается мед с маслом…»

Он смотрел издали на Нурджана и Айгюль, и вдруг ему показалось, что Нурджан погладил ей руку. Искра ревности вспыхнула в сердце. Он быстро подошел и увидел, как побледнела Айгюль, как затрепетали ее пальцы, лежавшие на тросе. Нурджан, для которого увлечение Айгюль давно не было тайной, быстро нашел предлог, чтобы удалиться.

— Ты не ожидала меня, Айгюль? — спросил Тойджан, взяв ее за руку.

Айгюль молча покачала головой. Она была так испугана и обрадована этим неожиданным появлением, что боялась расплакаться, если заговорит.

— Ты не рада? — допытывался Тойджан.

— Я так привыкла ждать, — сказала Айгюль, — что, кажется, совсем разучилась радоваться…

Тойджан наклонился, заглянул в глаза.

— Значит, сердишься? А за что? Может, объяснишь?

— Я не сержусь, — угрюмо сказала Айгюль.

— Айгюль, ну скажи, почему ты не хочешь понять, что мы сейчас делаем большое дело? Пустыню завоевываем, нефть пойдет…

— Вот уж за это я не поручусь! — задорно сказала Айгюль. Она овладела собой и решила отомстить Тойджану и за недавнее смущение и за долгую разлуку.

— Стало быть, как и брат твой, считаешь, что бурение в Сазаклы — пустая затея, не хочешь, чтобы Таган-ага ехал в пустыню?

— Угадал. Совсем не хочу.

— Замечательные дети! И за что так не повезло бедному Тагану?!

— Ну, тебе еще рано судить о семье Тагана, — сверкнув глазами, сказала Айгюль.

— Самое время. Никто из вас не может понять, что значит для старика работа в Сазаклы. Если хочешь знать, мне стыдно за тебя! Стыдно, что твой отец откровенней со мной, чем с тобой! Для него уйти в пустыню — помолодеть на двадцать лет! Ты понимаешь, что такое вторая молодость?

Айгюль, не ожидавшая от Тойджана пылкой защиты отца, растерялась.

— Глупый, — сказала она нежно, — как же ты не понимаешь, что я не хочу, чтобы ты уходил в пустыню. Ты, а не отец!

Это признание далось нелегко, она смотрела на Тойджана глазами, полными слез, но бурильщик, увлеченный спором, не заметил ее волнения.

— Как тебе не стыдно, — горячо сказал Тойджан, — если в начале нашей жизни будем думать только о себе, во что мы превратимся к старости? Нет, ты больше похожа на брата, чем на отца! Знаешь, что Аннатувак предложил ему вместо Сазаклы? Уйти на пенсию! «Законный отдых», как он сказал. А старик засмеялся ему в лицо, ногой отбросил, будто камень на дороге, этот «законный отдых». Я бы гордился таким отцом!

— Как хорошо, что ты все мне рассказал! А то я дожила до двадцати трех лет и не знала, бедная, как мне быть: уважать или презирать его? — Айгюль говорила спокойно, хотя губы дергались. — Но ведь речь-то идет не о нем.

— А я всегда буду говорить о нем, — упрямо настаивал Тойджан. — И поступать буду, как он! Неужели думаешь, что я захочу сбежать из Сазаклы? Это же дезертирство! Это себя перестанешь уважать!

— А меня? — вдруг разъярилась Айгюль. — А меня уважать не надо? Все важнее меня: и Сазаклы, и буровая, и мой собственный отец! Все, все заслуживает времени и усилий, только не я!..

— Ну, если ты так поворачиваешь дело… — начал было Тойджан, но Айгюль не дала договорить.

— Ничего я не поворачиваю, — устало сказала она, — а просто говорю о том, что знаю. Я знаю, что такое разлука, и не верю…

— А если не веришь, так и разговаривать не о чем! — закричал взбешенный Тойджан, вскочил на мотоцикл и помчался в город.

 

Глава двадцать пятая

Поезд идет на восток

До самого отъезда в Ашхабад Аннатувак Човдуров не заглядывал в присланную ему, как делегату, типографски отпечатанную программу работ сессии Академии наук Туркмении, потому что считал приглашение на эти заседания формальностью и, значит, легализованной тратой времени. Он собирался в эти дни побывать в совнархозе, похлопотать о новом оборудовании и, таким образом, извлечь пользу для конторы из этой, вообще говоря, неделовой поездки.

Между тем в Ашхабаде готовилось нечто чрезвычайное, судя по тому, что от одной лишь конторы бурения были приглашены трое — Човдуров, Сулейманов и Атабаев. На перроне мелькало множество знакомых лиц — руководителей нефтяных промыслов. Наука собиралась широко дебатировать генеральные вопросы будущего развития нефтяной и газовой индустрии республики и приглашала практических работников — промысловых инженеров, геологов из экспедиций — принять участие в спорах.

Тамара Даниловна успела примчаться с промысла на вокзал. На перроне в пестрой толпе отъезжающих Аннатувак издали заметил жену и весело устремился к ней. Одиноко прогуливавшегося Сулейманова Тамара Даниловна подозвала движением руки. Он послушно приблизился. Поздоровались, начался обычный предотъездный разговор.

— Наверно, здесь и яблочные пироги и пожарские котлеты, — смеялся геолог, показывая на портфель Човдурова, — а я бедный холостяк, у меня только бритвенный прибор да зубная щетка.

Аннатувак похлопал по руке Сулейманова:

— Ничего, в вагоне-ресторане подкрепимся…

Аннатувак Човдуров и Рустам Сулейманович не собирались задерживаться в Ашхабаде дольше двух дней, а для такой поездки нужны не чемоданы, а только хорошее настроение да приветливые попутчики. Этого и добивалась Тамара Даниловна. Ей хотелось на перроне соединить Аннатувака с Сулеймановым. Как хорошо бывало прежде: Човдуров, Сулейманов, Сафронов не раз ездили в Ашхабад по вызову министерства, на вокзале открывали шампанское, шутили, смеялись, разыгрывали друг друга. Теперь в корректном разговоре, даже в шутках сквозила отчужденность и, как ни старалась Тамара Даниловна поддержать настроение дружеской болтовней, трудно было что-либо поправить.

— Вот и наш друг Тихомиров! — показал Сулейманов в толпу.

— Он, конечно, с огромным чемоданом… — заметила Тамара Даниловна.

— С чемоданом, полным цитат и… «разбитых тарелок», — поддержал Сулейманов.

Аннатувак улыбнулся, но промолчал.

В последнюю минуту налегке подошел и Аман Атабаев.

— Страна готовится к новому прыжку и выпустила когти на небит-дагском вокзале!

— А ведь мы в одном купе!

— Ужасно… Ты храпишь.

— Я буду всю дорогу изучать английскую грамматику.

— Даже когда будем проезжать разъезд Двадцати шести комиссаров?

Два паровоза подтащили поезд из Красноводска к небит-дагскому вокзалу.

— Ну, ни пуха ни пера! — кричала с перрона в закрытое окно вагона Тамара Даниловна.

И все трое, не поняв ни слова, помахали ей руками.

Поезд шел на восток вдоль горных цепей Копет-Дага, по бесконечной степи, сливающейся вдалеке с Каракумской пустыней.

Трое расположились по-домашнему. Четвертое место было занято чемоданом. Евгений Евсеевич шнырял по другим вагонам в поисках нужных собеседников, часа два провел в купе управляющего Объединением, пока тот его не выдворил под каким-то вежливым предлогом, затем насмерть заговорил директора Красноводского нефтеперегонного завода. В Казанджике в вагон села смуглая черноволосая русская женщина в пыльных сапогах и в белоснежном шелковом платке, цеплявшемся бахромой за грубое черное пальто. Она подъехала к станции в потрепанном «газике» и казалась усталой, наверно, очень хотела отдохнуть в поезде. Это, вероятно, была офицерская жена из какого-нибудь затерянного в песках пограничного гарнизона. Так подумал Аман. Ему только показалось странным, что Тихомиров вцепился в нее с бесцеремонной жадностью, как будто и она имела какое-либо касательство к предстоящей сессии Академии наук.

В своем купе Тихомирову было нечего делать, с ним ехали скучные практики, ничего не ожидающие от ученых в Ашхабаде. Он же, Евгений Евсеевич, связывал с сессией многие надежды: из Москвы должны были приехать виднейшие геологи страны, члены коллегии союзного министерства, члены технического совета, влиятельные лица, он собирался выступить, блеснуть эрудицией, рассчитывал, что его выслушают с уважением, как человека, несколько лет прожившего на окраине страны, «у самого бурового станка». И, вслушиваясь в разных вагонах и в разное время в цветистые речи человека в золотых очках, посторонние лица дивились его учености — он так и сыпал непонятными словами, среди которых чаще всего мелькали отложения — мезозойские, кайнозойские, плиоценовые, палеогеновые, апшеронские…

А послушав мирную неторопливую болтовню наших друзей, попивавших в своем купе утренний чай, никто бы и не подумал, что люди едут на форум науки; разговор касался то предстоящих в Небит-Даге гастролей русского драматического театра, то долгожданного пересмотра тарифной сетки для бурильщиков, то пользы морской капусты для гипертоников.

Попив чайку, Аман Атабаев отодвинулся поглубже в угол и погрузился в учебник английской грамматики. Сулейманов, сняв пиджак, развернул свежий номер «Правды». Аннатувак вышел в коридор.

Было тепло и уютно в чистом вагоне, было, наверно, тепло и за окном. Он опустил стекло и, обвеваемый ветерком, залюбовался степью, убегавшей назад, в Небит-Даг. Ни леска, ни реки, ни кустарников, ни человеческого жилья — бесконечная серовато-розовая равнина, кое-где заплатанная озимыми полями. Но вот пробежали мимо окна густые сады Кизыл-Арвата… А вот и Бахарден… «Как сказочно щедра земля Туркмении, — думал Аннатувак. — Чуть больше дай воды, и вся она покрывается зеленью. А если бы воды было вдоволь… Не хватило бы ни амбаров для зерна, ни прилавков для тканей, сотканных из нашего туркменского хлопка… Но земля видит воду лишь во сне. Весенние дожди брызнут, как птичьи стайки, и снова сушь. Сколько трудов положено, чтобы вырыть каналы и арыки. Но ведь еще быстрее растут города, поселки, заводы, воды нужно все больше и больше… Когда вода встречается с землей, та исполняет все желания человека. Но если они в разлуке, земля, обожженная солнцем, засыпает тебя пылью и песком…»

Как бы подтверждая мысли Човдурова, вошедший в вагон Тихомиров пожаловался:

— Нельзя ли закрыть окно? Помилуйте, Аннатувак Таганович! Мы и так круглый год задыхаемся от пыли!

— А я эту пыль считаю сурьмой для глаз своих, так прекрасна земля наша… — с улыбкой ответил Аннатувак, еще погруженный в свои высокие мечтания.

— Товарищ Човдуров, я тоже патриот, — сварливо возразил Тихомиров и потянулся к ремням оконной рамы, — но я предпочел бы, чтобы наша республика дарила нам цветы, а не швыряла в глаза горстями пыль!

Он резко поднял раму окна, при этом очки, не удержавшись, упали и одно стеклышко разлетелось на куски.

Аннатувак молча наблюдал за этим непонятным взрывом негодования, потом мягко заметил:

— Евгений Евсеевич, я бы и сам закрыл окно. Зря вы очки разбили…

— Не жалко… — буркнул Тихомиров.

Но в очевидном противоречии со своими словами он собирал и прикладывал друг к другу осколки. Аннатувак сделал вид, что не замечает, как он расстроен, и мирно продолжил вслух свою мысль:

— Э, дорогой Евгений Евсеевич… Прежде, чем мы украсим нашу землю цветами, придется исходить много пыльных дорог.

Не разделяя мечтаний «практического работника», Тихомиров шумно удалился из вагона. Только его розовую лысину успел увидеть Сулейманов, выглянувший из купе. Несколько минут Човдуров и геолог стояли рядом у окна.

— Хороша земля? — коротко спросил Аннатувак.

— Как в сказке… — так же коротко согласился азербайджанец.

— Если бы дотянуть до этих мест Каракумский канал… Вы представляете, что тут будет в ближайшие годы?

— А вы?

— Конечно! Вот посчитайте: от Аму-Дарьи до Мары четыреста километров. Там вода уже бежит по новому руслу вслед за экскаваторами, за землесосными снарядами… От Мары до нефтяных районов семьсот — восемьсот… Нелегко, конечно, протянуть тысячекилометровую реку. Да нам ли унывать с новой техникой! Обводним!.. Всю степь озеленим, и будет она в зеленом шелковом халате красавица-пери!.. Я сейчас глядел и думал: а люди? Откуда взять людей, чтобы заселить пустыни? И все мои сомнения растаяли, как масло на солнце… Когда сходятся парень с девушкой, собирается праздничная свадебная толпа. Когда вода с землей сойдутся, соберутся миллионы людей!

Султан Рустамович слушал, глядя в окно. Может быть, перед его мысленным взором вставала родная республика, он все-таки тосковал по ней, хотя и не давал себе воли. Может быть, просто любовался степью, ее тысячелетней неизменностью, он любил ее просторы, чуть обогретые зимним солнцем.

— Когда вы говорите о Туркмении, сердце радуется, — тихо сказал наконец Сулейманов.

Он доверчиво глянул в глаза Човдурова и осторожно продолжил опасную мысль:

— Но есть в этом солнечном краю один забытый богом уголок… Как дойдете до него, милый Аннатувак, дорогой друг, вам изменяет чувство масштаба. А?..

— Какой уголок?

— Сазаклы…

— Старый спор, прямо хоть из вагона выпрыгивай! — отмахнулся Човдуров. — Может, хватит?

— Я люблю вас, Аннатувак Таганович, мне с вами было хорошо работать… Простите за такую откровенность, другой раз не услышите. Это ваша степь за окном подтолкнула на разговор по душам… Но если скучно слушать, скажу одно: буду в ЦК партии, в совнархозе — всюду буду ставить вопрос о дальней разведке.

— Очень рад! Я и сам был бы готов написать докладную записку в ЦК партии, если бы…

— Если бы что?

— Если бы нужно было жаловаться на вас. Но пока что я руководитель конторы и мое слово будет последним…

— Вы же знаете, что это не так! По крайней мере в наши дни, теперь, это не так. Раз в жизни объясните, почему вам кажется, что признать ошибку — значит потерять авторитет?

— Раньше, чем признать ошибку, надо ошибиться.

— Тяжелый человек!.. Вы даже мысли не допускаете, что можете ошибиться.

— Ну что вы от меня хотите, Султан Рустамович? Ваша чистая геология — это жар-птица, из нее куриного плова не сваришь. Не беспокойтесь, Сазаклы дождется своей очереди. Но сегодня тамошняя нефть нам не по карману. И партия учит нас концентрации разведки, не разбрасываться по всем площадям, идти планомерно, не забывать про себестоимость тонны, удешевлять проходку, ускорять ее. Ведь это азбука!

— Вот потому-то напрасно ее и твердите. Что ж, я не коммунист?

— Тогда поговорите в Ашхабаде. Вам разъяснят.

— Поговорю. И мне разъяснят, и я разъясню.

Резко повернувшись, изящный маленький человек вошел в купе.

Аннатувак в одиночестве направился в вагон-ресторан.

Там было накурено. Пиво стояло на всех столах — мужское население поезда сбежалось на пиво. Слышались веселые голоса, смех.

Пограничные офицеры, широколицые, краснощекие, веселые тамбовцы или рязанцы, пригласили его к своему столу. Аннатувак с удовольствием присоединился к офицерской компании — так повелось с войны, всегда приятно было поговорить, забыв о своем штатском костюме, о самом священном, что осталось в памяти, о боевых годах, вспомнить номера дивизий и полков, названия деревушек, хуторов, речные переправы…

Поезд замедлил ход.

— Сейчас Геок-Тепе… — сказал один из офицеров.

Перед окнами поплыли необозримые виноградники.

Слушая разговор за столом, Аннатувак не сводил глаз с окна.

Маленький полустанок… Женщина в красно-желтом халате со связанными веревкой ковровыми торбами, перекинутыми через плечо, спешит куда-то в конец поезда. За ней юноша в кепке, синем суконном пальто, с чемоданом и портфелем. Может быть, сын? На скамейке перед окнами вагона пятеро солдат дружно доедают дыню. Оранжево-зеленые корки аккуратно бросают на газету, разложенную у ног. Двое из них русские, с мягкими чертами лица, красновато-розовым загаром. Трое — туркмены, с коричневыми, худыми, подсушенными южным солнцем лицами.

— Посмотрите, какая дружба, — улыбнулся Аннатувак. — И заметьте: здесь, в Геок-Тепе…

Офицеры глянули в окно и продолжали беседовать. Им, видно, непонятна была мысль Аннатувака. Они были русские, он туркмен.

…Когда-то на месте этих виноградников была крепость Геок-Тепе. Тут, у подножия Копет-Дага, веками шли кровопролитные сражения. Зоркий глаз историка и археолога нашел бы здесь следы коня Александра Македонского, верблюдов арабских джахангаров, орд Чингисхана, воинов Тамерлана. Не было такого года, когда бы не топтали туркменскую землю войска иранских шахов, хорезмских ханов, не было и куска земли, где бы не пролилась туркменская кровь. Туркменские кони были всегда под седлом, оружие — наготове, в народе чаще всего повторяли пословицу: «Сабля ржавеет, когда лежит в ножнах». Веками держалась крепость Геок-Тепе и пала только под натиском русских войск в 1881 году. С тех пор чужеземные кони перестали топтать туркменскую землю, край перестали терзать феодальные междоусобицы, но страна замерла под колониальным гнетом царской России. И лишь после того, как Туркмения на равных правах вошла в семью советских республик, зацвела здешняя земля, обагренная кровью многих поколений…

— О чем задумались, товарищ? — спросил один из офицеров.

— Так… ничего, — ответил Аннатувак, очнувшись, и вдруг повеселел, молодо смахнул рукой со лба прядь черных волос. — А что, если, товарищи майоры, мускатного вина попробовать? Этот край богат превосходным мускатным вином…

 

Глава двадцать шестая

Первый снег в Ашхабаде

Как только сели в вагон, Аман Атабаев замотал покруче шерстяной лоскут, согревавший культю в рукаве, устроился поуютнее и попытался «сделаться англичанином», как советовал преподаватель английского языка, то есть перестал думать по-туркменски и по-русски.

На этот раз удавалось с трудом. С утра тоскливо ныла старая рана, обрубок руки не давал покоя. Аман даже подумал: наверно, к снегу. Но солнце било в окно, заливало светом купе. Непохоже на снег.

Ученый болтун исчез к полному удовольствию Атабаева. Порывистый Аннатувак тоже куда-то вышел. В купе остался Сулейманов — этот не помешает, сам любит уткнуться в книгу. «Ох уж эти мне семейные люди, шумные люди, скандалисты, — подумал Аман. — Вот сидят два одиноких человека, тихо сидят, никому не мешают… Одинокие? — тотчас переспросил он сам себя. — Султан Рустамович не одинок, у него большая семья в Баку, письма летят, телеграммы, по вечерам телефонные переговоры… Да и он сам — одинок ли? Еще недавно — да. А сейчас?..»

И невольно задумался о Марджане. Волна тепла и нежности залила его с головой, когда представил, как ей там будет трудно без него. «Редко встречаемся, но и ей покажется вечностью трехдневная разлука».

И, чтобы отвлечься от ненужных дум, Аман так громко зашептал английские фразы, что его корректный попутчик поднял голову, погладил пальцем седенькие усики, что означало — улыбнулся.

— Штурмуете английский язык?

— Уже три года.

— И далеко подвинулись?

— Как сказать. Зачет, конечно, сдам. Но ведь дело не в зачете. — Аман улыбнулся. — Я считаю, что нам, нефтяникам, надо хорошо говорить по-английски. Хотя бы потому, что с англичанами в эти годы решительно расстается Азия. Там — в Абадане, в Алеппо, в Мосуле, да и в Индии — будут нуждаться в технической помощи. Арабы, персияне, рабочие люди, вроде нашего Тагана, захотят иметь своих собственных инженеров, геологов. Глядишь, и к нам по соседству приедут, в Туркмению, — учите, помогайте, покажите. А на каком языке прикажете для начала разговаривать? Тут нам и пригодится английский. Мне надо будет знать, как по-английски «звезда», как «товарищ»…

— И как по-английски «залп», и как по-английски «кровь», — хмуро поддержал Сулейманов, показывая в окно.

Поезд как раз подошел к разъезду, носившему имя Двадцати шести комиссаров. Здесь, в песках Ахча-Куймы, на заре революции английские интервенты зверски убили вожаков бакинского пролетариата.

— Да, вы правы, — сказал Аман.

Его тогда еще не было. Но он живо представил себе сырой песок на рассвете, тени подлых мусаватистов, шеренгу британских солдат, переодетых в черкески и халаты. И вспомнились комиссары — Шаумян, Азизбеков, Фиолетов, их кровью залитые лица…

— Вы что-то мрачный сегодня, Аман Атабаевич, — сказал Сулейманов, когда поезд медленно двинулся дальше.

— Рана болит. Это бывает к снегу.

Скучаете без Небит-Дага?

Аман насторожился. О чем он? Что имеет в виду? Вслух сказал:

— Для себя лично ничего не жду от этой поездки.

— Не любите академическую науку?

— Нет, скорее себя не люблю. Боюсь, что научных докладов не пойму.

Геолог пытливо взглянул на него.

— Вы заочник. Вот получите диплом инженера и, наверно, оставите партийную работу?

— Ну нет! Для того и учусь, чтобы стать настоящим партийным работником на промыслах.

— Вы и сейчас настоящий.

— Чепуха! Если бы я был инженером-нефтяником, а не педагогом-историком, я бы знал, например, кого поддержать в затянувшемся споре: вас или Човдурова.

— Так ведь вы на его стороне. Значит, знаете.

— Разве это заметно? — рассмеялся Аман.

— Вы не высказывались прямо, но я — то чувствую. Я ведь к вам хорошо отношусь.

— А я к вам… Скажу откровенно, я очень доверяю Човдурову. Он умело руководит конторой; темперамент, конечно, не в счет… Но я хотел бы не верить, а знать, что он прав. На сессии этого знания не добыть… Нет худа без добра: отдохну! — вдруг размечтался Аман. — Будут спектакли по вечерам, в воскресенье повезут на экскурсию в Фирюзу, будут встречи со старыми приятелями, которых сто лет не видал, а в заключение — большой банкет! Тут уж все будет понятно.

Не прибедняйтесь. Кое-что еще поймете. Мы же коммунисты, понимаем любой язык, если требуется.

Так они ехали, изредка переговариваясь. Читали книги — каждый свою. Сулейманов взял в дорогу старинное сочинение Абулгази, хана хивинского, изданное недавно на русском языке в Москве, «Родословную туркмен». Читая книгу, он иногда спрашивал Атабаева о чем-нибудь непонятном, и Аман, заглядывая в туркменский текст, напечатанный в приложении, и сверяя с русским, объяснял своими словами. Он давно оценил широту интересов азербайджанца, который, работая в Туркмении, с удовольствием изучал незнакомый быт, историю чужого народа.

Потом Сулейманов вышел в коридор. Когда возвратился в купе, он был взволнован, но не сказал ни слова Аману. И тот, догадавшись, что снова был спор с Човдуровым, из деликатности промолчал.

Рука болела, Аман растирал и разминал ее. В памяти возникли стихи, прочитанные когда-то в журнале. Кажется, написал башкирский поэт, но Аман прочитал в русском переводе. И запомнил, да жаль, какие-то отрывки…

Третий день подряд идет мокрый снег. Мне невмочь уже третью ночь — Стонет старая рана, как человек, Третий день подряд идет снег…

Но за окном светило солнце, хотя белесый пар облаков уже вставал над отодвинувшимся далеко Копет-Дагом.

Ворвался Тихомиров, нарушив уютную тишину купе.

— Ызгант за окном! Ызгант! — кричал он.

И верно, вдали проплывала одинокая буровая вышка, словно смерч, возникший в безветренный день.

— Зоркий взгляд… — отметил Сулейманов.

Тихомиров не понял иронии, восторженно подхватил:

— О, мои глаза видят, как и где лежит нефть не только в Небит-Даге, не только в туркменской земле, но от Египта до Туймазы, не сомневайтесь!

— Вы меня не поняли, Евгений Евсеевич.

— Что не понял?

— Хочу проверить вашу научную зоркость, хочу знать ваше мнение об этой вышке. Даст ли Ызгант нефть?

— А кто же первый доказал перспективность Ызганта! Тихомиров! Ызгант обязательно даст нефть!

— Ну, слава аллаху, наконец сошлись во взглядах.

Поезд приближался к станции Безмеин. Заводские поселки, разделенные пустырями, тянулись на несколько километров. Паротурбинная станция, цементный завод, завод вин…

— А если окажется, что здесь к тому же и нефть, то Безмеин станет большим городом, — заметил Атабаев. — Возможно, даже с Ашхабадом сольется.

Тихомиров язвительно кольнул парторга:

— Может, и с Серным заводом сольется, с тем, что в глубине Каракумской пустыни?

— Вполне возможное дело, — всерьез поддержал Амана маленький геолог. — Но вот, Евгений Евсеевич, что я точно скажу вам: самое позднее к концу семилетки мы увидим вышки вокруг Кырк Чулбы.

Тихомиров продолжал иронизировать:

— Добавьте: проложим в глубь пустыни бетонированные автострады!

— Евгений Евсеевич, нефть и без бетона дорогу прокладывает, — отрезал Сулейманов.

К вечеру небо нахмурилось, видно, и в самом деле к снегу. Сумерки подернули окно синевой. Между тем из вагона-ресторана воротился Човдуров, хмельной и веселый после обеда. Поезд уже оставил позади Кеши. За окнами мелькнул Ботанический сад. А вот и университет, ипподром, шелкомотальная фабрика. Пора собираться! Постепенно сбавляя ход, поезд приближался к новому ашхабадскому вокзалу.

Делегатов сессии на площади ждали две машины. Из вагонов вышли управляющий Объединением, главный геолог, русская женщина из Ясхана.

— А ведь снег, товарищи!

— Первый снег, вот здорово!

— Аман Атабаевич, ваши раны не обманывают!..

Ашхабад действительно встретил их снегом; крупные мокрые хлопья, освещенные электрическими фонарями, падали на асфальт.

Сунув свой портфель на колени Аннатуваку, усевшемуся в машину, Аман проговорил:

— Я пойду пешком, ты там устраивайся, пожалуйста, вот мой паспорт, скоро приду.

Аннатувак все понял — человеку нужно пройтись по городу, тут слишком много воспоминаний…

И верно, Аман весь вечер без устали бродил по ашхабадским улицам, похожим скорее на аллеи, они, как глубокие норы, таились под столетними раскидистыми деревьями. Иные улицы уходили во мрак, иные — в еще не погасший закат. Казалось, что они ведут к морю.

А человек торопился к дому, где когда-то жил… Странное чувство вызвал снегопад, хлопья тяжело падали на деревья, на притушенные тьмой вяло-желтые и бледно-зеленые листья. Красивые дома-дворцы торжественно вставали за деревьями. Вблизи вокзала, в центре, город был полностью восстановлен. Даже купол мечети в вечерней мгле казался целым, хотя Аман знал, что здание все в трещинах.

Землетрясение… Скоро ли оно забудется в городе, сметенном с лица земли в ту ночь, в семнадцать минут второго. Люди спали, когда вдруг что-то хлопнуло, как будто встряхнули огромный палас… Фронтовик Атабаев сразу понял, что это не война началась, не бомбы. Земля качалась… Несколько секунд — и нет семьи. Нет родного дома. Нет города. Когда, выброшенный толчком на улицу, Аман поднялся на ноги среди деревьев, отовсюду слышались стоны и плач. Люди под обломками звали на помощь; кто искал детей, кто — отца и мать. В воздухе повисла густая пелена пыли. На запыленных лицах бегущих в беспамятстве Аман видел только огромные глаза, в глазах — гнев, гнев против злодеяния природы! Позже в гробовой тишине он вместе с другими единственной рукой откапывал и откапывал, как ему казалось, жену, сына. Напрасное дело… Когда Аман уже утром понял это, он побрел без смысла по городу и ничего не узнавал: улицы лежали в кучах щебня. Тогда его ошеломленного сознания впервые коснулась гордая мысль о советских людях — они оказались сильнее самой страшной беды! Никто из тех, кто нес службу, не покинул поста. Он видел врачей, пожарных, солдат. Уже на рассвете в небе загудели самолеты, спешившие из многих городов страны. Они везли медикаменты, продовольствие, увозили раненых…

Сейчас, спустя десять лет, Аман так же тяжело дышал, проходя мимо еще оставшихся землянок, вдоль деревьев, едва скрывавших следы разрушений. Город отстроился заново и стал краше прежнего. Целые улицы новых домов, украшенных балконами, нишами, новые дома за старыми деревьями. Но вот железная арматура, вылезшая из бетонных балок, словно негодует, вытягивая ввысь скрюченные пальцы… Вот на обломках стоит уцелевший пролет широкой лестницы. Юноши беспечно идут мимо развалин. Видят ли они, замечают ли эти страшные призраки народной беды? Для Амана воспоминания о фронте и о землетрясении так слитно связались навсегда, что, глядя на изогнутую арматуру, он думал о ноющей ране, а когда вспоминал трупы в разбомбленных городах, он представлял жену и сына, которых так и не видел после их гибели.

…Времянки, сложенные из грязных камней разрушенных зданий, — человеческие норы, пришибленные, вросшие в землю. Рядом здание еще в лесах. Аман стоял у развалившегося забора. Здесь, в этом дворике, окаймленном ржавыми кустиками туи, играл его мальчишка… Можно ли предать забвению память о семье? Не есть ли это измена?.. Здесь где-то сохранились камни ступенек, на которые он выводил, уча держаться на ножках, сына, Азиза… Где же камни? Аман с тревогой озирался, словно боялся потерять с ними что-то самое дорогое. В углу двора среди каменного теса, предназначенного для постройки, он увидел и узнал одну из этих ступенек, поставленную столбиком. Ее уже наполовину стесал молоток мастера-камнереза. Утром он придет и закончит работу. Все в порядке, жизнь продолжается. Из старых камней складывают новые стены.

Аман и сам не понимал, почему отпустило сердце, он даже повеселел, возвращаясь по тем же улицам и переулкам в гостиницу. Там ждут люди, там уже, наверно, ученые ведут свои дебаты в гостиничном буфете. Как мудро поступили с ним, Аманом Атабаевым, когда после несчастья вызвали его, студента, в один из отделов ЦК партии и предложили вместо педагогической работы — он думать не мог в ту пору о детях! — ехать в город нефтяников и возглавить партийный коллектив бурильщиков. Какая новая деятельная полоса жизни открылась тогда — он даже не предполагал, что может быть такой выход…

Ноет рана моя двенадцатый год. Третий день подряд снег идет. Снег идет… Снег растает и станет вчерашним днем, Превратится зима в весну.

Кто увидел бы в заснеженном Ашхабаде, поздним вечером, в глухих переулках парторга бурильщиков, бормочущего стихи, наверно, подумал бы: как сложна и сумбурна жизнь. А парторг шел мимо известково-белых дувалов, шел, все прибавляя шаг, вспоминал новые строфы полузабытого стихотворения и уже не обращал внимания на ноющую рану, а только сожалел, что не знает эти стихи на башкирском языке, на каком написал их неведомый друг-фронтовик.

 

Глава двадцать седьмая

В Академии наук

Снег шел до самого рассвета, укрыв к утру город белой шкурой. Кровли домов, площади и сады — все сверкало, как плавленое серебро. Тонкие ветви акаций гнулись дугой под снегом. Лишь узловатые стволы карагачей чернели в садах, словно узор на серебре.

Утро было тихое, сияло солнце, его золотые лучи, не грея, озаряли город. Воробьи, прославляя на своем языке белую зиму, порхали в безлюдных открытых верандах. Легкий морозец слегка обжигал лица пешеходов. С кошелками бежали на базар старушки, тепло укутанные, в шубах и варежках. А дети, те без пальто, без шапок, в восторге барахтались в снегу, голыми руками мяли снежки, глотали снег, как сливочное мороженое. И матери, взывавшие к ним из окон, понимали: этого не было два года, детский праздник, разве они послушаются?..

Сулейманов, выйдя из гостиницы раньше других, шел по заснеженной улице южного города и наслаждался, слушая этот восторженный гомон:

— Тоймамед-джан, не бросайся снежками, в глаз кому-нибудь залепишь!

— Алеша, не возись в снегу, нам еще ревматизма не хватало!

— Алекпер, горло простудишь!

И детские буйно-радостные голоса:

— Бей же, бей, Тоймамед!

— Алеша, держи его, держи-и!

Говорили, что в новом здании Академии наук еще не смонтирована котельная и даже ученый секретарь — академик принимает гостей в своем просторном кабинете, стоя в пальто внакидку. Поэтому заседания сессии назначены были в другом прекрасном новом здании Президиума Верховного Совета. Машины одна за другой подкатывали в это утро к его изукрашенным орнаментом стенам. Спешили к подъезду люди, одни в академических черных шапочках и в меховых шубах, другие, те, что из экспедиций, в кепках и в порыжелых кожаных регланах. Сулейманов с интересом поглядел на машину, из которой вышли одинаково одетые, в синем, моложавые с виду китайские геологи — гости далекой братской державы.

Ковры, развешанные на стенах конференц-зала, придали ему едва ли не уютный вид. И многие, входя в зал, прежде чем отыскать место, шли вдоль стен, поглаживая рукой ковры тончайшего рисунка. С улыбкой взглянул Султан Рустамович на Тихомирова, который, то снимая очки, то надевая, громче всех восхищался, объясняя столичному гостю: «Вот это и есть национальная форма!..» Маленький геолог поспешил отойти и сесть подальше от своего небит-дагского коллеги.

Човдуров и Атабаев уселись вместе в последних рядах: не только из скромности, но и потому, что отсюда легче было незаметно улизнуть. Оба рассчитывали, отдав дань уважения почтенному собранию, разойтись по своим делам — в ЦК партии, в совнархоз.

Однако и вступительное слово известного московского геолога, члена коллегии министерства, и краткая речь президента Туркменской Академии настолько были не похожи на привычные академические выступления и так неожиданны по мысли, что начальник конторы и парторг, не сговариваясь, перебежали на несколько рядов вперед, поближе к трибуне.

Оба оратора, открывая сессию, призвали участников посвятить свой труд разработке плана широкого наступления на пустыню — там нефть, там наше славное будущее, там новые города и промыслы!..

— Только тридцать лет прошло, — внушительно говорил главный геолог министерства, — с тех пор, как академик Ферсман с небольшой группой геологов на машинах французской марки «Rene sachare» проложил первую автомобильную колею через Каракумы! А сегодня родина и партия зовут нас к полному освоению неисчислимых богатств пустыни. Туркмения — это нефть и газ, это сера, это мирабилит, это бентонит…

— Это безводье… — прошептал Аннатувак.

И в перерыве, нервно закуривая папиросу одну от другой, он спрашивал Амана Атабаева:

— А будет ли разговор о нас, о Небит-Даге?..

— Это разговор о нас, — подумав, ответил Аман. — Прямой разговор о нас, я так понимаю.

Аннатувак, кажется, рассердился и нашел другого собеседника. Зато к Аману подошел Сулейманов, он был возбужден услышанным и почему-то молча пожал руку парторгу, крепко пожал и улыбнулся: «Какой поворот!»

В жизни страны — все это почувствовали после XX съезда партии — наступило то время, когда повсюду: в индустрии и в сельском хозяйстве, в науке и в правосудии, в искусстве и в школе — наступил поворот. И все же люди не могли к этому сразу привыкнуть. И часто слышался теперь в разговорах советских людей этот простой, от сердца идущий, изумленный возглас:

«Какой поворот!»

В толпе ученых, спешивших в зал, Аман Атабаев протиснулся к своему месту, вынул из кармана, положил на колено блокнот и весь обратился в слух. Никто бы не мог его теперь извлечь из зала. Доклады сменялись докладами, за утренним заседанием шло вечернее, геологи, словно страницы огромной книги, листали пласты пород и древних отложений и, как по строчкам этой книги, водили указкой по картам, развешанным за трибуной.

Все было понятно Аману!

Он даже рассмеялся однажды от удовольствия, что все так понятно. Соседи поглядели на него и, видно, не поняли, чему он смеется. Как мог он опасаться, что чего-то здесь не поймет… И спор о геологическом строении безлюдного и труднодоступного Усть-Урта, и сообщение об опытах удачной разведки геологических недр с самолета, и серия коротких докладов о новых методах защиты промышленных объектов от песчаных заносов, и вновь и вновь мелькавшие названия перспективных площадей в глубине пустыни — Бохурдок, Мамед-Яр, Ербент — все било в одну точку. Аман отлично понимал: речь шла о генеральном выходе в пустыню, о небывалом расширении фронта буровой разведки в новых, еще не освоенных районах республики.

Выступал ученый — пышногривый, седой, сероглазый человек, долго и не очень понятно Аману водил указкой по карте, толкуя о геологических временах образования нефти тут и там, и вдруг отчетливо и вполне понятно заявил о родстве каракумской нефтеносной платформы с платформой Саудовской Аравии, жадно расхищенной англичанами и американцами.

— Каракумы, может быть, самый перспективный район Советского Союза! — воскликнул этот ученый. — Нам только следует откинуть, как блины на блюде, верхние пласты и заглянуть в самые нижние, в те, что погорячее…

И зал ответил на эту шутку одобрительным гулом.

В перерыве Аман разыскал Човдурова, тот и не думал уже отлучаться ни с утреннего, ни с вечернего заседания и был раздражен, много курил, что, впрочем, тоже было понятно Аману.

— Послушай, а эти землепроходцы времени не теряли! Молодцы! — весело крикнул ему Аман.

— Еще бы! — раздраженно подхватил Аннатувак. — Сорок процентов полевых. Водку пьют, джейранов стреляют…

— Иди ты знаешь куда…

И на следующий день Аман Атабаев, не отвлекаясь, слушал сменявших друг друга на трибуне ораторов. Особенно интересны были сообщения руководителей экспедиций. Они ставили вопрос настолько практически, что Аману порой казалось, будто все тайком от руководителей небит-дагской конторы бурения уже побывали на вышках Сазаклы и выведали у отца Амана — мастера Атабая — его заботы и сомнения. Говорили о зеленой защите от движущихся песков, о посадках вокруг буровых тамариска и белого саксаула, но предупреждали, что при разбуривании выносятся иногда на поверхность соленые воды — и тут уже ничего не вырастишь. Говорили о самом сложном этапе работ, когда наступает необходимость от поискового бурения, не требующего капиталовложений, переходить к закладке глубоких скважин; еще не доказана промышленная ценность площади, а уже надо тащить водопровод, ставить электростанцию, монтировать резервуары…

Все было понятно Аману!

Тихомиров — испарился, будто его и не было. И это понятно! Так получилось, что те одинокие вышки, терпевшие бедствие в песках Сазаклы, те вышки, из-за которых рассорились руководители конторы, будто выдвинулись на авансцену огромного зала. Это о них шел страстный разговор ученых. Не было малых вопросов — все сопрягалось… Народ, партия давали наказ рабочему классу и технической интеллигенции Туркмении — вперед, на новые позиции! И, еще не зная об этом наказе, не прочитав тезисов к семилетнему плану, люди науки — партийные и беспартийные — уже повиновались как бы внутреннему велению, искали кратчайшие пути к будущим свершениям.

И снова в перерыве, во время дружного перекура в задымленном вестибюле встречались Сулейманов, Човдуров, Атабаев.

— Слушайте, друзья, надо к весне душевую устраивать в Сазаклы, — простодушно высказался парторг.

Сулейманов улыбался в усики.

— Вот именно! Главный вопрос! — разразился бурей Аннатувак. — Вода! Об этом меньше всего говорят — где взять воду?

— Надо с Сафроновым посоветоваться, — лукаво, как будто они уже дома, в конторе, предлагал Сулейманов.

А старый фронтовой друг брал начальника конторы за локоть:

— Не петушись… Сессия еще не кончилась.

— Да, еще банкет впереди, — мрачно острил Аннатувак, — там много будет воды — в бутылках, Ашхабад находится в зоне ижевского источника.

Так он шутил в перерыве, и ни Атабаев, ни Сулейманов не догадывались, что неистовый человек уже записался в прения. Они как раз сидели в зале рядом и только переглянулись, когда председательствующий предоставил слово начальнику Небит-Дагской конторы бурения. Ученые встретили работника промышленности дружеской овацией.

— Я буду говорить о воде, и потому разрешите для начала выпить ее…

Эта шутка Човдурова расположила слушателей. Он действительно выпил залпом стакан воды и только тогда стал говорить.

Это была, пожалуй, самая короткая речь.

На примере Сазаклы Човдуров просил ученых вникнуть в сложность практического осуществления великолепных замыслов: при разведке в пустыне вода становится душой и человека и транспорта. Как можно вести разведку, если поблизости нет воды? Можно ли строить капитальные водопроводы для отдельных и скромных разведбуровых? Что предпринимают для разведки воды те, кто шумно агитирует за разведку нефти? Не сидят ли они сложа руки, следуя поговорке: «Не ищи воду там, где не нашел ее туркмен»? Тогда это, конечно, глупость! Верно, наши отцы и деды, перегоняя свои стада, веками искали воду в пустыне и находили ее с помощью древней лопаты. Но никогда не было ее вдоволь! Они рыли колодцы глубиной в пятнадцать — двадцать метров и берегли пресную воду от засоления, хранили свои секреты, чтоб не иссякла вода, и точно знали, где можно напоить триста баранов, где — меньше десятка…

— Так неужели мы, с нашей современной техникой, не найдем воду? — воскликнул Човдуров под аплодисменты зала. — Я недавно слышал от бурового мастера хорошую пословицу: когда усердно плачешь, даже в слепых глазах показываются слезы. А мы-то ведь зрячие!

Он заслужил одобрение ученых и пробирался к своему месту, взволнованный и взбудораженный, когда его потянул за рукав управляющий Объединением. Вдвоем вышли в коридор.

— Я-то понимаю, о чем вы, хитрый человек, умолчали: о самом главном! А что, если мы освободим вас от эксплуатационного бурения? Пусть контора специализируется только на разведке, — размышлял вслух управляющий, закуривая папиросу. — Что сидеть в обжитых районах с вашей энергией, напором! Слышите, что творится! А мы дадим вам план по пустыне — совсем другую песню запоете! А?

Когда вернулись в зал, с трибуны говорила та смуглая черноволосая русская женщина, которую «газик» подвез к поезду в Казанджике. Нет, это была не офицерская жена, как тогда подумал Аман, это была научная руководительница Узбойской гидрогеологической поисковой партии; несколько лет она провела в пустыне в поисках подземных пресных вод. Она как бы отвечала своим выступлением Човдурову:

— Есть вода!

Ее рассказ, такой же взволнованный, как речь Човдурова, выслушали в полной тишине. Она говорила без бумажки, рассказывала о том, как гидрогеологи вели несколько лет назад разведку грунтовых вод по трассе Узбойского канала полосой в десять километров и как нашли четырехметровый слой воды, поистине гигантскую подземную линзу пресных вод. Не было сметы — они продолжали свои изыскания без разрешения, на риск. Одни из власть имущих закатывали энтузиастам выговоры, другие бескорыстно поддерживали. Москва присылала и педантичных инспекторов, грозивших прокуратурой, и неравнодушных консультантов, помогавших и оконтурить линзу и изучить химический состав воды. Чтобы определить долговечность запасов, надо было понять происхождение этих вод. Откуда они? Стекают с гор Копет-Дага? С больших глубин поднимаются по разрывам пластов? Или, может быть, тут происходит конденсация водяных паров, которые под разностью давления летом уходят вглубь, чтобы зимой начать обратное восхождение?

— Теперь мы можем доложить вам, товарищи: воды нам хватит на двадцать пять лет. Шестьсот литров в секунду — достаточно?.. Уже создано в миниатюре водозаборное сооружение, третий месяц идут опыты — засоления не будет!.. Вы не должны верить на слово, товарищи, но это такая замечательная вода! Ну как вам объяснить? Ее может в сыром виде пить грудной ребенок. Это я вам говорю, женщина…

Люди вскочили с мест. Была минута такого воодушевления, когда маститые академики стоя аплодировали женщине, растерянно проходившей в толпе. Кто-то крикнул: «Да здравствует наша славная гидрогеология!..» И эти слова утонули в восторженной овации.

Вечером все три товарища из конторы бурения, отказавшись от театра, сидели за бутылкой коньяка в ресторане гостиницы, в углу, под пальмой. Тихо беседовали о пустяках, усталые от впечатлений. Сулейманов рассказывал секреты приготовления бозбаша. Аман издали увидел вошедшую в зал Марию Петровну — так звали гидрогеолога из Ясхана.

Когда он любезно подвел ее к столу небит-дагских друзей, мужчины стоя приветствовали ее, усадили, предложили бокал.

— Когда зовут гостей, режут барана, — смеясь, заметил Аману Човдуров.

— И блюда подают по очереди! — воскликнул парторг.

Мария Петровна рассмеялась:

— Я больше всего люблю баранье рагу с айвой.

Оркестранты, заметив появление русской женщины в кругу туркмен и, видимо, приняв ее за приезжую москвичку, немедленно заиграли «Подмосковные вечера».

Заговорили о Сазаклы, о вышках, ожидавших водопровода, о джебелской воде, бегущей по трубам через барханы.

— А сколько у вас там вышек? — спросила Мария Петровна.

— Сейчас один станок работает. Вполне достаточно… — буркнул Аннатувак.

И Аман, стесняясь того, что за столом женщина, выругался по-туркменски.

— Ты забыл, упрямый осел, что, когда в сорок первом году мы вывели роту на полигон, мы давали солдатам по три патрона для пристрелки… По три патрона! А не по одному. Ты забыл?

— Не трудитесь объясняться по-туркменски, я ведь понимаю без переводчика, — с легкой улыбкой заметила Мария Петровна. — Вы друзья, вам не надо ссориться в такое время. И за это стоит поднять бокалы!

Сулейманов незаметно наклонился к Аману.

— Что я говорил в поезде? Коммунисты любой язык понимают, когда понадобится, верно?

 

Глава двадцать восьмая

За барханом не видно вышек

Бригада Тагана Човдурова четвертую неделю работала в Сазаклы.

Среди необозримых песков, барханных холмов стояли два дощатых барака, где жили бурильщики. Пустырь между домами Тойджан называл площадью Молодых энтузиастов и даже не догадывался, как это льстило Тагану.

Новая буровая находилась недалеко от жилья, но за барханами ее не было видно. Через песчаный перевал протоптаны тропки; иной раз ветер их заносил, и к ночи приходилось отправлять за вахтой танкетку на гусеничном ходу. Ехали — столб пыли за гусеничными лентами, над головой яркое звездное небо, и на его черном фоне светлели барханы, как башни древней Нисы.

Быт был трудный. Вода на вес золота. Заново учились умываться, учились пить… Бурильщики сами собирали саксаул для топки, хлеб ели всегда зачерствевший, отдающий керосином; пока довезут на тракторе — пропахнет. В этой трудной жизни были и свои маленькие радости. Однажды привезли, непонятно откуда, березовые дрова, и бурильщики на две недели позабыли о путешествиях за саксаулом. В другой раз новички взбунтовались, решили сами испечь свежий хлеб. Халапаев еще подростком работал в пекарне, усатый бурильщик из бригады Атабая умел складывать печи. За ночь возле старого барака устроили печь наподобие тандыра, и вернувшиеся с ночной смены рабочие пили зеленый чай с пышным горячим хлебом. Это было целое событие в их однообразной жизни. Таган так радовался, что завернул кусок хлеба в газету, положил в хурджин и сказал, что отвезет домой, покажет жене и дочери, на что способны мужчины.

Завели и собаку. Ее выпросили для нового поселка трактористы где-то в кочевье, раскинувшем свои кибитки у крана водопровода. Стройная тонконогая борзая с могучей грудью и втянутым животом была ласкова, как щенок. К ней все привязались: играли, разговаривали, а Джапар сшил ей попонку, чтобы не зябла по ночам.

С бригадой Атабая приезжие жили дружно. Старожилы тяготились своим малолюдством и обрадовались появлению небит-дагских знакомых, усатый бурильщик даже попытался составить волейбольную команду, но игроков все-таки не хватало.

Приезд трактористов и шоферов — тоже всегда радость. У местных шоферов особое отношение к пескам. Бездорожье полное, и каждый, как штурман в море, сам себе выбирает курс. Шоферы валились с ног от усталости, им давали отоспаться, а потом сажали за стол. Они привозили городские новости, знали и все, что происходит на безлюдном унылом пути. Рассказывали, что в доме насосной станции на полдороге от Небит-Дага в Сазаклы в полном одиночестве живет механик, прежде бывший большим начальником в Красноводске. Его сняли за пьянство и отправили в пустыню… на водопровод. Бурильщики и шоферы держали пари, что будет с механиком: исправится или вовсе сопьется? Шутник Атабай однажды пришел на буровую Тагана и сказал, что в поселке появился мальчишка, который продает чал в стаканах. Ему поверили, мальчишку искали, беспокоились, не засыпало ли его во время песчаной бури.

Аккуратно вели счет выходным дням — у каждого свой запас, свои выкладки. Счастьем бывало, когда отгул совпадал с прибытием самолета. Тогда в два счета, за полчаса можно оказаться дома, в кругу семьи, и помыться и отоспаться на чистом белье.

Так, поглощенные работой, ежедневными заботами да маленькими радостями и горестями, люди жили, не замечая за собой ничего героического. Скажи им, что Атабай и его товарищи, проработав год в барханах, уже совершили подвиг, — не поверят. Скажут: где же нефть, какой это подвиг без нефти?

Легче всех и труднее всех в Сазаклы жилось Пилмахмуду. Прозвище прочно пристало к нему, и теперь только по ведомости на зарплату можно было узнать его настоящее имя — Чекер Туваков. Пилмахмуду удалось еще на Вышке перейти к Тагану. Вместе со всей бригадой он полетел в Сазаклы. Перелет из города в пустыню ошеломил его. Самолет тянул ровно, набирал высоту, и его ничто не подпирало снизу. Забыть об этом, пока летели, Пилмахмуд не мог ни на минуту. Он вставал во весь рост, оглядывался, кругом был воздух — снизу, сверху, с боков, а ноги твердо упирались в пол, даже в поезде больше качало. Внизу городские дома, как аптечные коробочки, а деревья похожи на щетки, которыми чистят лампы. И, как ни странно, воздух на небе такой же, как на земле. Временами Пилмахмуд терял ощущение собственной громоздкости — ощущение, которое никогда не покидало его. Он ликовал, казалось, что он и сам превратился в птицу, освободился от тяжкого груза. Но когда снова очутился на земле, то все свои смутные и радостные переживания смог выразить лишь одной глубокомысленной фразой:

— Только с ишака слез, и оказался на самолете…

В Сазаклы Пилмахмуду было легко, потому что он всю жизнь провел в песках и еще не успел привыкнуть к городу. Не скучал, потому что у него была своя особая задача: стать настоящим нефтяником. А это-то и было непостижимо трудно. Не хватало сообразительности, трудно было приучить грубые руки к инструменту. Пилмахмуд двигался как во сне, то защемлял себе пальцы, то ронял на ноги тяжелые предметы.

Таган понимал состояние новичка и обращался с ним мягко, но Тойджан, вспыльчивый и нетерпеливый, часто укорял за неповоротливость. Чекер задумывался: «И эта работа, видно, не по мне. Попал сюда по ошибке». Он не догадывался, что уже и теперь был очень полезен для бригады. Хотя буровые работы в Сазаклы были по-современному механизированы, но и для них иногда требовалась физическая сила. Чекер еще не годился в бурильщики или палатчики, но для тяжелой работы был незаменим. Трубу, которую Халапаев и Джапар вдвоем не могли сдвинуть с места, он спокойно нес на плече. Когда приходилось разгружать машины, Пилмахмуд оправдывал свое прозвище и впрямь напоминал большого слона, с легкостью перетаскивающего бревна. Могучей рукой, точно хоботом, хватался за трубы и поднимал, как тонкие прутья.

Сегодня Чекер начал рабочий день с того, что принялся измерять вязкость глины прибором, похожим, как ему казалось, на моток шерстяных ниток. По тому, как он то набирал глину, то сливал, разглядывая на свет, и снова набирал, почесывая затылок, было видно, что, сколько ни учили, все равно он не может определить, густой получился раствор или жидкий.

Таган заметил, что Пилмахмуд не справляется с делом, взял у него вязкометр, взглянул на показания прибора и, махнув рукой в сторону огромного чана, сказал:

— Открой, пожалуйста!

Он поглядел, как неуверенно передвигается Чекер, переставляя свои широкие, подобные крышкам котла, ступни, и заметил Тойджану:

— Погляди на его походку! Человек словно дом потерял…

— А раскачивается-то как пьяный! — поддержал бурильщик.

Чекер оглянулся, помолчал и пошел дальше, не улыбаясь и не сердясь. Молчаливость мешала ему близко сходиться с людьми, он дичился, смотрел на всех, как больная овца. Вначале шутки казались обидными, но откровенное восхищение товарищей его силой, их незлобивость постепенно примирили его с постоянным подтруниванием. Теперь он не представлял себе, как смог бы жить без бригады.

Выполнив приказание мастера, он в глубокой задумчивости вперил взгляд в глубь чана. Мастеру показалось, что наконец-то парень начал кое-что соображать. На самом же деле Чекер предавался в эти минуты довольно отвлеченным размышлениям. «Удивительные люди здесь работают, — думал он, — как только они догадываются, что лежит под семью слоями земли? Если бы раньше сказали, что нефть добывают с такой глубины, я бы подумал, что это делает божья сила. Оказывается, бог и руки не приложил к этому делу. Хоть бы еще один уважаемый Таган-ага тут колдовал! Куда ни шло! Но Тойджан, он по годам только в подпаски и годится, а как быстро соображает, будто насквозь просверливает взглядом все семь слоев. И я, я тоже помогаю! Что может быть интереснее бурения? Работа, конечно, беспокойная, у всех будто хвосты подвязаны, как у скакунов перед бегом. Это тебе не овец водить на водопой. А почему бы и мне не стать мастером? Ну, не дурак ли я, о чем задумался… Равняться с Таганом-ага! Кто не понимает техники, годится только таскать трубы. Но ведь и Таган-ага прилетел сюда не на крыльях учености, а оседлав свою пастушью палку. Неутомимому охотнику и не очень щедрый бог дает добычу. Может, и меня выведет в люди упорный труд?»

Ухватившись за эту надежду, Чекер Туваков просиял, как солнышко, а мастер сказал Тойджану:

— Если хочешь знать, какая на дворе погода, смотри не в окно, а в лицо Пилмахмуду.

Тойджан, видя, что старик в веселом настроении, подзадорил простодушным вопросом:

— Мастер-ага, разве лицо Пилмахмуда зеркало?

— Что там зеркало! От сырости сходит фольга, упадет — разобьется. А лицо Пилмахмуда — прочный прибор. Нахмурился — налетела буря, просиял — вышло солнце. Три дня, пока дул ветер, мы не видели на его лице улыбки. В такие дни не знаешь, с какой стороны к нему подойти. Глядит, как ленивый бык, который обиделся, что ему хвост прикрутили. А сейчас смотри-ка — рот до ушей!

Чекер долго не подавал голоса. Однако мастер заметил, как шевелятся его толстые губы, и терпеливо ждал ответа. И верно, не прошло и трех минут, как Чекер проговорил:

— Эта непогода наделала много хлопот.

Кратко высказавшись, он опустил глаза, словно произнес что-то непристойное.

Чекер сказал правду. Свирепый ветер, не утихавший три дня, измучил бурильщиков. Густая пыль не давала открыть глаза. Привинчивая трубы, Халапаев и Чекер, несмотря на прохладную погоду, обливались потом. Известный своей выносливостью Губайдуллин кричал: «Мастер-ага, сил больше нету! Ноги дрожат, сейчас упаду!» В такую погоду трудно было держать тяжелые трубы, раскачиваемые ветром. Сквозь свист ветра слышался голос мастера: «Ха-ла-паев! Смени наверху палатчика!» У Пилмахмуда замирало сердце. А вдруг и ему мастер прикажет лезть наверх? «Нет, — решал он, — если и велит, все равно не полезу. Прикажет сдвинуть вышку — попытаюсь. А наверх — ни за что!» Вспомнив все это, Пилмахмуд снова разжал уста и сказал:

— Мастер-ага, и ты был тогда невесел.

На этот раз Таган ответил серьезно:

— Верно говоришь, Пилмахмуд! Как я мог быть спокойным в такую опасную минуту? Ведь я отвечаю и за Джапара и за тебя. За всех отвечаю, а прекращать бурение недостойно нашей бригады…

— Правильно, — вмешался в разговор Халапаев. — Чтобы владеть собой в такие минуты, нужна крепкая жила!

Таган, недовольный, что его прервали, сухо сказал:

— Если так хорошо соображаешь, возьмись за рычаг, подай бурильщику воздух!

Когда мастер говорил серьезно, его слова были законом. И Халапаев схватился за рычаг, а вскоре сменил Тойджана. Разминаясь, бурильщик сказал:

— Только не торопись, все время сверяйся с картой.

— Не поторопишь проходку — не выполнишь плана, — беспечно ответил Халапаев. — Не выполнишь плана — не получишь премию!

— План не штурмовщиной выполняется, — строго возразил Тойджан. — Допустишь аварию — надолго простишься с премиями…

— Золотые слова, — одобрил подошедший к вышке Атабай. — При здешней структуре работай да оглядывайся… Я и сейчас помню, да и вам советую не забывать про грифон, что случился у меня осенью…

— Как забыть! — откликнулся Халапаев. — Вся Вышка, весь Небит-Даг только о нем и говорили.

— Кричали! — подтвердил Атабай. — Я сам слышал, как горланила в очереди Эшебиби: «Теперь Атабай не будет задирать свою поганую бороденку, как курица хвост. Не хотел Сатлыкклыча взять в помощники, говорил, что Сатлыкклыч не отличает колодца от скважины, теперь пусть пеняет на себя. Его грязные руки должны держаться не за рычаги на вышке, а за верблюжий повод. Посмотрим, что он теперь запоет! Я всегда говорю, что жизнь — это ложка, которой едят все по очереди. Пусть теперь Атабай мне покланяется, попросит для себя местечка около Сатлыкклыча…»

Весельчак Атабай так сердито кивал направо и налево, передразнивая Эшебиби, что все покатились со смеху.

— Вспоминать всегда весело, — сказал он, — а тогда было не до смеха. За час вокруг буровой образовалось озеро, и вышка торчала в воде, как маяк…

Люди смеялись шуткам старика, а видно было, что слушают внимательно. Каждый понимал, что в любую минуту может повториться то же самое. Поощряемый общим интересом, Атабай продолжал:

— Когда я почувствовал силу, толкавшую вверх тяжелую глину, я, конечно, остановил проходку, закрыл скважину. Но вода перехитрила меня, нашла себе по трещинам другой путь. Грифон забил метров за триста от буровой. Страшно вспомнить! В котловане величиной с комнату, как в котле, бурлила вода! А то вдруг поднимался водяной столб в рост человека, и мутная вода разливалась, как в паводок. А земля кругом будто ожила и дышала — дышала, как грудь больного лихорадкой!..

Встревожась этим рассказом, Таган Човдуров подумал, что он тоже слишком беспечен, и решил еще раз осмотреть всю площадку.

 

Глава двадцать девятая

Тревога гложет мастера

Прежде всего Таган отправился к механику. Кузьмин, по обыкновению, неторопливо налаживал насос. Таган встал поодаль и, откинувшись назад, принялся разглядывать механизм. Потом наклонился к насосу, как будто надеялся отыскать в нем иголку. Наконец оглянулся на Кузьмина, словно только сейчас его заметил, и весело воскликнул:

— Как самочувствие, Иван Иванович?

Будто не слыша вопроса, Кузьмин разложил по местам ключи, бросил тряпку, которой вытирал руки, и только тогда ответил, и то не обернувшись:

— Самочувствие то же самое. Какое у мастера, такое и у механика.

Таган схватил его за плечи и взглянул в глаза.

— А у тебя, Иван, характер не хуже моего!

Прищурившись так, что вместо глаз остались только щелки со слипшимися ресницами, механик ответил своей любимой поговоркой:

— Говорят, если товарищ слепой, прикрой и сам глаза.

Човдуров расхохотался, со всего размаха хлопнул механика по плечу. Тот притворился обиженным.

— Эй, мастер, рукам волю не давай, а то недолго и сдачу заработать!

Таган вдруг насупился, лицо его потемнело. Но не от шутки Кузьмина, а от приступа тревоги, которая по сути и не покидала мастера со дня приезда в Сазаклы. Откуда эта тревога? Сердце дизеля бьется спокойно, насосы равномерно попыхивают, глина течет, все глубже уходит в землю долото… Как будто не о чем волноваться, а быть спокойным невозможно… Правда, геологи имеют приблизительное представление о новом участке, опыта у Тагана тоже хватает, но ведь никто здесь не побывал под землей, никто не знает, какие она готовит неожиданности. Может быть, Аннатувак прав? Перед отъездом Аннатувак сказал: «Отец, не гордись первыми успехами. Кишмиш, который тебе нынче даст та земля, завтра обернется полынью. Будь начеку!» И хотя Таган верил, что бригады освоят новый участок, слова Аннатувака сидели как заноза в груди!

— Эх, мастер, я же пошутил! — заметил Кузьмин, подумав, что нечаянно обидел старика.

Таган и не понял даже, о чем он, а потом отмахнулся, показывая, что и внимания не обратил на эту шутку.

— А все-таки, как ты думаешь? — спросил он.

— О чем?

— Так и будет все благополучно? Или…

Таган боялся высказать вслух сомнения, и механику захотелось заставить его говорить откровенно.

— Если мастер не знает, откуда же мне знать?

Старик умоляюще поглядел на Кузьмина.

— Иван, разве я бродил под землей?

— А где же прошли твои лучшие годы? Где поседели твои усы?

— Впервые работаю на таких опасных пластах.

— Раз решился — шагай твердо, не дрожи, как мышь в щели: «Выглянуть или нет? Не подстережет ли кошка?» Пусть под ногами вспыхнет огонь, но он не успеет обжечь тебя, а искрами разлетится под твоим натиском!

Старик утвердительно кивнул.

— Умно сказал, Иван!

— Спасибо, дорогой! До сих пор не слышал от меня ничего умного?

— Не в этом дело… Так ты считаешь, что нам не угрожают беды?

— Вот уж чего не говорил! Нешуточное дело затеяли мы с тобой, как на фронте, а войны без крови не бывает. Твое долото и тысячи метров не прошло, а по проекту должны пробурить три тысячи триста тридцать. Известно — чем глубже, тем труднее. Глядишь, и вода прорвется или газ засвистит. Тогда не будешь так ласково разговаривать, как сейчас, а завизжишь, будто кобель, которому хвост прижали. Может, и меня назовешь не Иваном, а Ваней, может…

Мастер крепко схватил за плечи Кузьмина и пристально вгляделся в маленькие голубые глаза, словно надеялся разгадать какую-то тайну.

— По-твоему, может так случиться?

Высвободив плечи, Кузьмин шлепнул старика по спине.

— Просто не узнаю тебя! Кто передо мной — Таган-ага? Тот, кто стоял как вкопанный, когда катились на него громадные камни с горы? Или это чучело, дрожащее даже без ветра? Что с тобой нынче, мастер?

Таган смущенно отколупывал кусочек сухой глины с тужурки механика.

— Разве не помнишь? Я и тогда не растерялся, когда на четыреста тридцать седьмой буровой забил сильный грифон и вышка ушла под землю.

— Сказать по правде, ты и тогда был не в своем уме.

— Ты проглотил свою совесть, если хочешь сказать, что Таган Човдуров испугался!

— А кто тогда вскочил на ротор, обнял квадратную трубу и чуть не отправился с нею под землю? Если бы тебя не оттащили, был бы другой мастер на этой буровой.

— Неужели непонятно? — Таган покачал головой. — Ведь каждый винтик там моими руками привинчен. Трудно расстаться! Может, не поверишь, но, когда я был подростком и Урре-бай исполосовал меня, а раны присыпал солью, мои глаза слезинки не выронили. А в ту ночь, когда вышка провалилась, можно было выжать не только мой платок, но и рукава рубашки.

— Глупости все это…

Взгляд старика, словно копье, вонзился в механика.

— Беречь социалистическую собственность как зеницу ока — глупости?

Механик хорошо знал, когда мастер всерьез говорит, а когда шутит.

— Вот уж сразу и социалистическая! Эта самая собственность и мой хлеб. Я тоже волнуюсь, если какой-нибудь винтик заржавеет, но тошно слушать такие разговоры: «Ах, мое долото! Ох, моя надежная труба! Без вас жизнь немила!» Сегодня потеряли один станок, завтра привезут десять. Но все заводы, какие только есть на свете, не создадут одного мастера Човдурова.

— Это, конечно, верно, Иван…

— Если верно, так и спорить не о чем. Лучше скажи, что с тобой творится?

— Как бы объяснить… На мозг мне все время капают…

— Это кому понадобилось?

— Аннатуваку. Он кипит от возмущения. И Тихомиров тоже… Появится ли он здесь, я ли приеду в город, Тихомиров каждый раз, глядя на меня, качает головой. Чего качает? Когда только собирались сюда, он прожужжал мне уши: «Зачем шагаешь в бездну? Ты же неглупый человек, опомнись!» Я его послал подальше, и он на время оставил меня в покое. Но стоит встретиться, начинает качать головой, как маятник, или молча грозит пальцем. Да и другие твердят: «Взялся не за то дело! Поступал бы лучше на работу в аварийное депо». Ты пойми: не за себя боюсь. Все знают, что я летел сюда, как стрела, пущенная из лука. Но если дело себя не оправдает? Если по моей вине случится авария? Не знаю покоя, хотя и от беспокойства пользы никакой.

Механик не ожидал таких признаний. Все три недели Таган держался весело, все время шутил. Переступив с ноги на ногу, Кузьмин сказал:

— Ты же настоящий человек, Таган-ага.

— Да, когда меня поддерживают такие друзья, как Тойджан и ты, я начинаю важничать, думаю, что нет таких крепостей, которых бы я не взял…

— Ну вот и договорились. За поддержкой дело не станет.

В то время как Таган изливал свои сомнения старому приятелю, Тойджан вел дежурство у скважины. Но мысли его были далеко. После ссоры они с Айгюль не встречались. И не было такого часа, не было такой минуты, когда бы Тойджан не ощущал горечи разлуки. Он терзал себя: как можно было вспылить, придравшись к случайному слову? Как можно было не понять, что вспышка Айгюль — доказательство любви, а не равнодушия? Надо было ее успокоить и не пускаться в глупые препирательства. Айгюль сама честно рассказала про азербайджанца, покинувшего ее год назад. Что удивительного, если после такой обиды она стала недоверчивой. Сердце Тойджана сжималось от жалости к Айгюль, от тоски по ней… Теперь все выглядит так просто и понятно. А вот два дня назад, когда Тойджана отправили на самолете в Небит-Даг за недостающим оборудованием, странная робость, а может быть, упрямство помешали ему разыскать Айгюль. Покончив с делами в городе, он поехал на промыслы и раза три промчался на мотоцикле туда и обратно по дороге, ведущей на участок Айгюль, сбавляя газ возле конторы. Может быть, выйдет, заговорит, улыбнется? Айгюль не появилась. Вечером в городе он шагал взад и вперед перед ее домом. Открыл калитку, хотел подняться по лестнице и остановился. В голову пришли ничтожные, мелкие соображения. Зачем навязываться? Может быть, ей легко и весело без него? Еще встретит насмешками. Стоит ли унижаться?

Он ушел домой, а прилетев утром в Сазаклы, снова проклинал себя за нерешительность и гордость. Он искал выхода и не находил. То обдумывал предлог, чтобы завтра снова поехать в город, то решал никогда больше не встречаться с Айгюль. Кто знает, что произошло за это время? Выбросила его навсегда из сердца и бегает в кино с каким-нибудь мальчишкой вроде Нурджана? Странно все-таки, что, проведя полдня на участке Айгюль и возле ее дома, ни разу ее не увидел. А вдруг она заболела? И снова угрызения совести начинали терзать Тойджана. Этот мучительный и однообразный круговорот мыслей был нарушен громким возгласом:

— Так и живете? И подумать только, что люди сюда приехали по доброй воле.

Ханык Дурдыев, окруженный бурильщиками, приближался к вышке. В пустыне всякий гость дорог, поэтому даже не слишком уважаемого Ханыка сопровождали и Джапар, и Халапаев, и Кузьмин. Среди пыльных ватников и потертых ушанок его красно-зеленый клетчатый шарф и пушистая светлая кепка выделялись, как оперение фазана в стае воробьев. Ханык и разговаривал с фазаньей важностью.

— Джапар, ты когда в последний раз был в кино? Не помнишь? Должен тебе сказать, что у нас в Небит-Даге идет мировая картина «Фанфары любви». Заграничная. Я дважды смотрел и пойду еще. А ты, Шамрай, — обращался он к усатому бурильщику из бригады Атабая, — должен знать, что сын Дурдыклыча — не вратарь, а лев. Что он делал на последнем матче с кум-дагскими ребятами! Ай, что он делал!.. — И Ханык, хватаясь двумя руками за щеки, качался, будто изнывал от зубной боли.

Тойджан после поездки в подшефный колхоз еще не встречал Ханыка. В тот вечер в аульской гостинице он посоветовал Зулейхе написать жалобу в партком и дал адрес, но в суматохе переезда в Сазаклы не успел лично переговорить с Аманом Атабаевым. И надеялся, что это сделает за него Ольга Сафронова. Снабженец впервые появился в пустыне. Глядя на его сияющее самодовольством, лоснящееся личико, Тойджан сразу вспомнил Зулейху, тускло-черные, полные слез глаза, вспомнил, как смущенно она поглаживала свою острую коленку, обтянутую застиранным ситцевым платьем, и чувство глубокого отвращения к Дурдыеву охватило его.

— А как насчет газировки? — продолжал Ханык. — Зимой еще можно терпеть, но что вы будете делать летом?

— Не беспокойся, братец, — сухо заметил Таган, — о нас позаботятся и летом. Ижевскую привезут и без лимонада не оставят.

— Мастер-ага, — не растерялся Ханык, — если узнают, что вы здесь, вас и шампанским обеспечат. Кто может сомневаться? Ваш сын недавно зашел к нам в отдел — так все задрожали. Как будто министр явился! Не знаю, кто в республике может сравниться своими успехами с Аннатуваком Човдуровым, начальником конторы бурения!

— Я-то мастер-ага, а ты мастер лизать чужие пятки. Только если тебе нравится это занятие, лижи другому. Я тут ни при чем! — громко и отчетливо сказал Таган.

Дурдыев вспомнил, что в городе говорили о ссоре Аннатувака с отцом, и решил, что попал впросак.

— Семье Човдуровых и пятки лизать считаю за честь. Вся семья выделяется в городе. Был на участке у Айгюль, снова и снова удивлялся ее красоте. Это пери, а не девушка! Что за глаза, что за шея! И при этом большой начальник!

Старик поморщился.

— Ты что, жениться собираешься на ней?

С притворной скромностью Ханык склонил голову.

— Смею ли я поднять на нее глаза!

— Ну, вот и хорошо, что не смеешь! Но плохо, что решаешься болтать о моей дочери. Не мешало бы попридержать язык.

Слушая этот разговор, Тойджан чувствовал, как все сильнее закипает в нем злоба, он с трудом сдерживался, чтобы не подойти и не двинуть Дурдыева по загривку. Но Ханык с нечуткостью, свойственной самодовольным людям, сам подошел к бурильщику и сказал:

— Старик, как видно, совсем сбесился от скуки в пустыне. Уж нельзя и поговорить об Айгюль!

— А зачем о ней говорить? — не скрывая раздражения, ответил Тойджан. — Поговорим лучше о Зулейхе.

От неожиданности дряблое лицо Дурдыева будто запрыгало.

— Откуда знаешь Зулейху? — тихо спросил он, виновато оглядываясь по сторонам. — Она приезжала к тебе?

— Нет. Я к ней приехал.

— Зачем?

— Много будешь знать — скоро состаришься.

— Я как друг прошу, Атаджанов, скажи, зачем она тебе понадобилась?

— Как друг? Вот досада-то! Я хотел бы видеть тебя в числе врагов.

— Ну, если у тебя такие дела с Зулейхой, что не можешь рассказывать, пожалуйста! Имей в виду, я не в обиде. Для меня эта распутная девка плевок под ногами!

Этого Тойджан не выдержал. Одним прыжком подскочил к Дурдыеву и схватил его за горло.

— Ты смеешь так говорить о матери своих детей? Ты! Сын шакала! Отродье кобры! Запомни: не поможешь этой женщине — будешь иметь дело со мной! Не только со мной, а со всеми нефтяниками. А вернее, ни с кем не будешь: задушу тебя сию минуту!

Стоявшие в отдалении Губайдуллин и Халапаев переглянулись, пожимая плечами.

— Что это не везет нашему агенту? — вяло удивился Джапар. — Как ни приедет на буровую, обязательно его кто-нибудь душит.

— Значит, за дело, — ответил Халапаев. — Тойджан — парень справедливый, зря не тронет…

Ни тот, ни другой не проявляли ни малейшего желания прийти на помощь Дурдыеву. Иначе рассудил Таган Видя, как тщетно пытается Ханык своими слабыми руками оторвать пальцы Тойджана от горла, как вертится, встает на цыпочки и крутит шеей, будто надеется вывинтить ее из железного кольца, он кликнул Джапара и Халапаева, и втроем они освободили Дурдыева.

Ханык сразу не мог заговорить и только выразительно показывал обеими руками на Тойджана, но старик, не обращая внимания на эти жесты, дал знак бурильщикам, чтобы увели злополучного снабженца.

Ребята взяли его под руки, круто повернули и повлекли за собой.

— Куда? — пролепетал Ханык.

— В гости! — засмеялся Джапар.

— Гость — раб хозяина! Но я еще не кончил разговора с Тойджаном, — взмолился Дурдыев.

— Если хочешь продолжать то, что тебе показалось разговором, — задумчиво сказал Халапаев, — боюсь, что больше тебе никогда не придется говорить. В нашей бригаде после Пилмахмуда Тойджан второй по силе.

— Тогда не надо, — кротко сказал Ханык и поплелся вместе с бурильщиками.

А около буровой шел свой разговор.

— Стоило связываться, — укоризненно сказал Таган.

— Вы недавно проделали то же самое! — засмеялся Тойджан.

— Тогда за дело и в шутку.

— Ну и теперь за дело, только всерьез.

— Куда уж серьезнее. Я поглядел на его шею. Пять пальцев так и отпечатались…

Таган не проявлял любопытства, он считал, что Дурдыев настолько мерзок, что всегда найдется повод ухватить его за кадык.

— Хороший ты парень, Тойджан, — одобрительно сказал старик. — Даже удивительно, что в ремесленном училище — не в родной семье — так хорошо воспитывают ребят.

— Мать моя тоже не верила, что там могут воспитать.

— Как же решилась отдать тебя?

— Знали бы, что было прежде, чем она решилась…

— Ну расскажи. Люблю, когда человек рассказывает про свою жизнь, про детство…

Они сели, поджав под себя ноги. И Тойджан, водя пальцем по песку, как будто не было никакого происшествия, стал рассказывать:

— Родился я в ауле Чашгын, Сакар-Чашгынского района, Марыйской области. Аул наш вырос как раз на границе между пустыней и оазисом. Отец мой был общительный человек, краснобай, его всегда приглашали распорядителем тоя. Может быть, потому его и звали Той-кули, а меня в детстве называли Тойчи. Это ведь твой ласковый язык, мастер-ага, переделал меня в Тойджана… Жили мы хорошо, но отец умер, когда мне еще не исполнилось десяти лет. Тогда я стал работать. Летом пас ягнят, осенью собирал с матерью хлопок, зимой бегал в школу, но учился кое-как. Все больше гонялся за сусликами да скатывался вниз с высоких барханов. Это у нас такая игра была — кто быстрее скатится. Летом я тоже озорничал, совсем забывал про ягнят, и они смешивались со стадом, а мне доставалось от пастуха и от председателя колхоза.

— Отчего же мать боялась отдать тебя в ремесленное, если ты рос такой непутевый? — удивился Таган.

— А вот слушайте, — сказал Тойджан, которому было приятно отвлечься воспоминаниями детства от печальных мыслей. — Когда перешел в пятый класс, осенью мне и еще четверым парням объявили, что нас отправляют в ФЗО. Мне было совсем все равно, куда посылают, чему будут учить, но очень хотелось сесть на поезд и оказаться в городе. Зато, когда эту весть услышала мать, она заметалась по всему аулу и, не зная, на кого излить гнев, стала проклинать председателя сельсовета: «Чтобы лопнуть твоему животу, превратившемуся в мешок с саманом! У людей заботы, горе, разлука, а ты дармоед — того и гляди ноги-руки, точно бурдюки, полопаются! Был бы человеком, работал бы наравне с людьми! Чтоб тебе задохнуться! Разве у меня есть лишний грош, чтобы откупиться от тебя, оставить при себе своего ребенка? Почему не посылаешь ни Чарыяра, ни Аннаяра, ни Гуллу, ни Мюлли? Почему привязался к единственному сыну беззащитной женщины? Чтоб тебе дождаться своего наказания!..»

Сколько ни объясняли, что ничего плохого со мной в ФЗО не сделают, она только плакала: «Отберут у меня желторотого и отправят на войну…» Наконец кое-как уговорили. И я поехал в Красноводск. До сих пор, мастер-ага, не могу забыть, как страшно было в городе! Вы ведь знаете Красноводск? С двух сторон нависли огромные горы, того и гляди скалы обрушатся вниз. У ног — Каспий. С моря все время дует ветер, в воздухе носятся обрывки газет, мусор, в порту люди сидят с чемоданами, с узлами, ждут парохода. Ночью проснешься в общежитии, и тоже страшно. Где, думаю, мои поля Сакыр-Чага, зеленеющие весной и летом, где необозримая пустыня Чашгына? Где вы? Только в памяти моей? А осень поздняя, за окном вдалеке волнуется, грохочет Каспий… Как представлю тяжелые темно-зеленые волны, как представлю пену на гребне волны, всю из серебряных бусинок и бисеринок, так и вспомнятся слезы матери, серебристые слезы на ее щеках… И снова забываюсь тяжелым сном. То снится, будто горы рушатся и вот-вот придавят меня камни, то догоняет высокая волна, накрывает с головой и несет в море. А то просто снится, что ноги отнялись и не могу двинуться с места.

Недолго я терпел эти муки. Оставил в общежитии мешочек с лепешками, а сам — на поезд. Залез под лавку, ночь проехал, а утром вышел в Небит-Даге. Зачем вышел, что буду делать — ничего не знаю. И тут посчастливилось. Увидел меня большой начальник, вы его, наверно, знаете, Ключевой по фамилии, теперь в Ашхабаде живет, лысый такой, все зубы золотые, а улыбнется — будто свет зажгут. Он матросом в молодости был, у него и сейчас выправка военная. Стал расспрашивать меня, послушал, послушал, да и повел домой обедать. Жена у него, седенькая старушка, тоже очень ласковая, а намучился я у них не хуже, чем в Красноводске. Всюду кружевные занавески, радиоприемник, на стенах картинки висят, обедают за столом и сидят на стульях. Ничего этого я никогда не видел. Не знал, как стать, где сесть, куда повернуться… А после обеда отвел меня Ключевой в Небит-дагское ремесленное училище. Там я почему-то сразу привык. В Небит-Даге ничего не страшно…

— В Небит-Даге-то не страшно… — задумчиво повторил Таган.

— А где нам, нефтяникам, страшно, мастер-ага?

Таган улыбнулся. После разговора с Кузьминым, после бесхитростного рассказа Тойджана умиротворенность снизошла в его душу. И, будто успокаивая Тойджана, он несколько раз повторил:

— Нигде не страшно. Совсем не страшно, сынок. Ничего нет страшного…

 

Глава тридцатая

Как плетут паутину

В полдень безлюден и заспанно-скучен городской базар.

Город живет размеренной жизнью. Хозяйки, проводив мужей на работу, сразу отправляются за покупками, а ближе к обеду торгуют только фруктовые ряды; там можно встретить приезжих из Кум-Дага или Вышки да командировочных из соседней гостиницы «Нефтяник».

Когда Ханык, оставив на улице свой мотоцикл, заглянул в ворота, базар весь был виден насквозь, просторен и чист, лишь у газетного киоска выстраивалась очередь: видно, только что привезли свежие газеты. Собственно, и Ханык завернул сюда на минутку — купить полкило хурмы, но, увидев в очереди за газетой исполнительницу русских частушек, гастролировавшую в городе, поспешил к ней. Придав плаксиво-сладкую умильность беспокойно дергавшемуся лицу, он без малейшего стеснения принялся разглядывать артистку. Два дня назад, когда Ханык видел ее на сцене Дома культуры строителей, она была в атласном сарафане, кокошнике, расшитом жемчугами, — сказочная красавица! Ее сегодняшний скромный вид разочаровал снабженца. Она показалась старше, чем на сцене, и гораздо скучнее в клетчатом пальто, маленьком берете и туфлях на толстой подошве. «Донашивают в провинции что похуже, — подумал он, — не считаются с публикой. А небось деньжищи лопатой гребет…»

Убедившись, что артистка не обращает на него внимания, Ханык уныло поплелся к фруктовщикам. Впрочем, справедливости ради надо сказать, что даже если бы случилось чудо и артистка пригласила его в гости, вряд ли бы он повеселел. После вчерашнего разговора в Сазаклы с Тойджаном шея побаливала и настроение было мрачное. Тщетно Ханык ломал голову, сочиняя благородное объяснение истории с Зулейхой и брошенными детьми, но ничего не мог придумать! Между тем трусливое воображение рисовало самые безотрадные картины Наверно, в парткоме уже лежит заявление Тойджана, в котором тот ставит на нем тавро — называет низким человеком и злостным неплательщиком алиментов. Он уже видел, как ехидный лысый кассир рассматривает исполнительный лист, приколотый к ведомости зарплаты. Уже подсчитал, что за вычетом тридцати трех процентов (двадцать пять за первого ребенка, восемь — за второго) он получит такие гроши, что придется не только проститься с мечтой о габардиновом пальто, но еще и подзанять у кого-то, чтобы вернуть долг Эшебиби. Связываться с Эшебиби опасно…

Эти соображения и расчеты ни на минуту не оставляли Дурдыева, и он тупо глядел на прилавки, окрашенные в ярко-зеленый цвет, где в оранжево-желтом великолепии были горками разложены айва, мандарины, шептала, хурма и орехи.

— Ханык! — окликнул высокий парень в коричневой папахе, торговавший морковью.

Узнав односельчанина, Дурдыев отпрянул было назад, но потом, махнув рукой, подошел к прилавку.

— Салам, Салих!

— Тебя сразу и не узнаешь, — сказал Салих, — из Москвы, что ли, приехал?

Как раз сегодня Ханык не был особенно щеголеват, но ослепительно яркий клетчатый шарф, болтавшийся на тонкой шее, и светлая кепка, видно, бросались в глаза в сочетании с потрепанным ватником и кирзовыми сапогами.

— Какая там Москва, — со вздохом отмахнулся агент отдела снабжения, — из Небит-Дага — в барханы, из барханов — в Небит-Даг, вот и все мои путешествия…

Он был так удручен, что даже поленился приврать и похвастать.

— Что ж тебя к нам на праздник не прислали? Большой той был — и скачки, и гореш, и много бузы выпили, — сказал Салих. — Тебя там ждали…

— А кто был от нефтяников? — спросил Ханык, сделав вид, что не расслышал последних слов.

— Ваш бурильщик Тойджан Атаджанов. Еще девушка была. Русская девушка. Красивая…

— А какая девушка? Как зовут? — оживился Ханык.

— Все такой же, — засмеялся Салих, — всегда только о девушках разговор… Ольгой ее зовут, сестра главного инженера Сафронова, только…

— Что только?

— Только у тебя ничего не вышло бы. Атаджанов с ней весь день ходил, не расставался.

— Не расставался? Вот и хорошо! — радостно воскликнул Ханык. — Может быть, и спали в одном доме?

— И это угадал! — рассмеялся Салих. — В Доме колхозника остановились. Мне комендантша рассказывала: к ним туда и твоя Зулейха заглядывала.

— Прощай, брат Салих, тороплюсь, на работу надо! — засуетился Дурдыев.

— Да куда заспешил? Я тебе привета не успел передать. Зулейха ждет не дождется! Смотри, как бы сюда не приехала! — кричал Салих вслед Дурдыеву.

Но Ханык уже ничего не слышал. Не выбирая и не торгуясь, заплатил за хурму, выбежал на улицу, вскочил на мотоцикл и помчался к промыслам. Он был окрылен мгновенно возникшим замыслом. Как только Салих произнес имя Ольги Сафроновой, выход был найден.

Весь жизненный опыт Ханыка Дурдыева подсказывал, что лучший способ обороны — наступление, а единственная возможность разоружить опасного человека — очернить его.

Пусть Тойджан подает заявление, пусть изобличает Ханыка на всех перекрестках — это не страшно. Кто такой сам Тойджан? Где его совесть? Собирается жениться на Айгюль, дочери уважаемого мастера, сестре начальника конторы, а сам на глазах у целого аула день и ночь проводит с Ольгой Сафроновой. Какое бесстыдство!

Улыбка так и дергала толстые, бесформенные губы Ханыка. Оставалось только собраться с мыслями и понять, с какого края начать плести паутину сплетни и клеветы. Пока ясно одно: инженера Сафронова надо исключить из игры. У этих русских все непонятно. Скажешь, что родная сестра гуляет с чужим женихом, а он ответит: «Так и надо. Это у них дружба». А вот мальчишку, Нурджана Атабаева, стоит навестить. Слишком часто он ходит в кино с Ольгой, чтобы остаться равнодушным к такой новости. Бешеный петух клюнет в темя, от ревности парень взовьется, глядишь, и подымет шум на весь город. А другого от него и не требуется.

Все складывалось необыкновенно счастливо. Ханыку даже не пришлось искать Нурджана на вышке. Он встретил оператора прямо у дверей конторы.

— Ба, Нурджан! Здорово, брат! — сказал он, преградив дорогу юноше. — Что случилось? Почему так похудел?

Нурджан молча пожал плечами, не зная, что ответить.

— И веки опухли, — сочувственно продолжал Ханык, — и глаза тусклые. Если бы встретил не на работе, подумал бы, что ты болен. Но я догадываюсь… Настроение неважное?

— С чего ты взял, что я расстроен? — спросил Нурджан. — Целый день веселюсь…

— Рассказывай кому-нибудь другому. От Дурдыева ничего не скроешь. Прямо скажу: назови мне имя человека, который портит тебе жизнь, и я не то что его самого — его отца в могиле заставлю вертеться!

— Какого человека? — недоумевал Нурджан. — О ком говоришь?

— Не хочешь признаться?

— Не в чем признаваться, да и незачем! — разозлился Нурджан.

— Я понимаю, что ты стесняешься. Не так приятно сознаваться, что одурачили. Но ведь я — то не стану над тобой смеяться!

— Постой, постой! Кто меня одурачил?

— Ну что мы будем, как дети, играть в прятки. Весь город говорит о них, а ты стараешься делать вид, что ничего не знаешь!

— О ком говорит весь город? — Нурджан начинал выходить из терпения.

— О Тойджане и Ольге, — скромно потупясь, сказал Дурдыев.

— Что же можно о них сказать?

— Я ничего не знаю, — осторожничал Ханык, — продаю, за что купил, но, говорят, не зря они ездили вдвоем на праздник в подшефный колхоз…

— Хватит! — отрезал Нурджан. — Прошу не повторять мерзкой сплетни. Ольга мой товарищ…

— Да что так волнуешься, — радостно перебил Дурдыев, заметив, что Нурджан покраснел до корней волос, — мало ли что люди скажут! Может, и не было ничего. Только нехорошо, что они под одной крышей переночевали. Колхозники знаешь народ какой, могут подумать…

— Ханык! — закричал Нурджан. — Я же сказал, что не хочу слушать эти гнусности!

— И ты прав, трижды прав, Нурджан. Я и сам думаю: зачем ехать в аул людям, которые живут в одном городе? Если нужно встречаться, они и здесь могут увидеться. Люди молодые, неженатые… От кого им скрываться?

— Почему ты не родился мухой? — вдруг взмолился Нурджан.

— Если бы я был мухой, товарищ Нурджан, — обиделся Дурдыев, — пришлось бы тебе выплеснуть свой чай из пиалы…

— Вот уж не пожалел бы ничего на свете, только бы избавиться от твоего жужжанья!

— Э, брат, всему свету рот не заткнешь!

— Пока что слышу эту сплетню только от тебя! А вообще я тороплюсь в контору. Прощай, брат, — и Нурджан быстро взбежал на крыльцо.

Ханык остался в недоумении. В самом деле мальчишка ничему не поверил или притворяется из самолюбия? Хорошо, если бы Ольга поссорилась с ним. Уж это он бы наверняка отнес на счет Тойджана.

Когда дело касалось интриг и сплетен, энергия Дурдыева была беспредельна. Через четверть часа он уже стоял около Ольги, которая осматривала только что вышедшую из ремонта скважину. Ханык залюбовался девушкой. В синем платочке, в красном свитере, она была похожа на картинку из детской книжки.

— Ольга Николаевна, — начал Ханык, остановившись около нее, — вы сегодня как Аленушка, которую умчал серый волк.

— Вот уж не думала, что вы читаете детские сказки, — улыбнулась Ольга.

Больше всего на свете Дурдыев боялся, что его могут посчитать простачком, неотесанным болваном, поэтому он поспешил оправдаться.

— Не читал детских сказок, даже когда был маленьким, но в одном доме я видел коврик, и мне сказали, что на нем вышита Аленушка…

— Если коврик, тогда еще смешнее, — расхохоталась Ольга.

Дурдыев покачал головой.

— Вот вы смеетесь, а не знаете, какая беда у вашего друга…

— Он мне ничего не сказал! — простодушно проговорилась Ольга.

Дурдыев так торопился, что не заметил ее промаха.

— А как ему в этом сознаться? — горестно вопросил он. — Нурджан уже не мальчик… Ну, поскандалил с матерью, чего не бывает между своими людьми… Но чтобы мать била уполовником двадцатилетнего парня…

Сочиняя свои небылицы, Ханык то и дело останавливался, потирал пальцем щеку, запинался, но Ольге и в голову не пришло, что он врет, ее слишком интересовало все, что относится к Нурджану.

— Ничего не понимаю, — сказала она, — какой уполовник? Из-за чего скандал?

— Да ведь Мамыш сватает ему Айгюль Човдурову. Ну, а ее мать, Тыллагюзель, отказала. Говорит: «Тот, кто гуляет с иноязычной, не найдет и со своими одного языка». Мамыш и стала допрашивать Нурджана, кто иноязычная, с кем он гуляет, а тот не сознается, отпирается… Слово за слово, она и стукнула его уполовником. Парню, конечно, обидно… Какой он жених, если мать, как ребенка, бьет…

У Ольги даже ноздри раздулись от негодования. Она стояла перед Ханыком, выпрямившись, заложив руки за спину.

— Откуда вы-то знаете, из-за чего они поссорились?

— Дурдыев такой человек, — самодовольно ответил снабженец, — все, что происходит в городе, что творится в поселках, что говорят в аулах, даже о чем мяучит барханный кот в песках за Молла-Кара, — все знает Дурдыев.

— Ну и отправляйтесь к своему барханному коту, а мне надо работать!

И, повернувшись спиной к Ханыку, Ольга быстро пошла к соседней вышке.

«Вот разберись с этой молодежью, — думал Ханык, — рассердиться-то она рассердилась, а поверила ли — сам аллах не поймет! А если не поверила и Нурджан не поверил, значит, я попусту терял время и дело не подвинулось ни на шаг? Нет, надо бить наверняка».

И, оседлав мотоцикл, Дурдыев помчался в поселок.

 

Глава тридцать первая

«Хороший парень — к обеду»

Ханык не ошибся: Мамыш встретила приветливо. По правде сказать, он немало постарался, чтобы заслужить этот радушный прием. Войдя в дом, назвал Мамыш матерью, оставил у порога свои кирзовые сапоги, повесил на вешалку старую стеганку и новую кепку, поклонился по-старинному, как нынче кланяются только старики, и присел около хозяйки, поджав под себя ноги. Еще больше понравилась старухе важная степенность, с какой парень расспрашивал о здоровье Нурджана, Амана и самого Атабая-ага. Покоренная этой учтивостью, Мамыш постеснялась спросить у гостя имя, хотя и видела его в первый раз. Дурдыев и тут проявил знание обычаев, не заставил хозяйку долго мучиться. Неторопливо и плавно, будто сказку сказывал, объяснил, откуда родом, как зовут, кто были родители, где работает, и назвался близким другом Нурджана.

Мамыш, очищавшая рис для плова, в лад его словам качала головой, не замечая, что глаза Ханыка воровато бегают, разглядывая все углы.

— Тетушка Мамыш, — спросил он наконец, — скоро ли Нурджан придет с работы?

— Говорил, дорогой мой, что нигде не задержится и вернется прямо к обеду с товарищем.

— Не меня ли имел в виду?

— Наверно, тебя, дорогой…

Нурджан давно приглашал в гости. «Познакомишься, говорит, с моей матерью, посидишь с ней и про свою мать позабудешь». Вот как говорил про тебя. Может, и сейчас Нурджан ищет меня? Правда, я его не видел со вчерашнего дня…

— Ханык-джан, а с кем еще он может прийти? Ты знаешь его друзей?

Этот вопрос порадовал Дурдыева. Старуха сама торопилась в расставленные сети. Изобразив притворное смущение, помолчав для пущей важности, Ханык со вздохом сказал:

— Тетушка Мамыш, очень хочется рассказать тебе кое-что. Чувствую, что для пользы Нурджана должен поделиться своими мыслями. Но боюсь, что тебе будет слишком больно, и потому прикусываю себе язык…

Никто не смог бы лучше сыграть на самой слабой струнке старухи. Мамыш вечно страдала от мнимой скрытности сыновей, изнемогала от любопытства, выпытывала у Нурджана какие-то несуществующие тайны. Сейчас она быстро придвинулась к Ханыку, не замечая, что рис просыпался на ковер.

Дорогой мой, если вправду хочешь стать моим сыном, никогда ничего не скрывай. Ты не испугаешь меня. Я старуха, видавшая и холод и жару, привыкшая равно благодарить жизнь и за цветы и за траву. Если беспокоишься за Нурджана, не робей, говори мне все! Я не испугаюсь, а только буду настороже. И мы вместе оградим его от беды.

Круглое лицо Ханыка, как всегда в минуты волнения, дергалось, глаза бегали. Но Мамыш принимала это за признаки стеснительности.

— Ну, говори же, не бойся, — подбодрила она Ханыка.

— Прости меня, мамочка, за горькие слова, какие я заставляю выслушать, — сказал он плачущим голосом. — Так болит сердце за Нурджана… Трудно удержать слезы…

И он всхлипнул.

— Не томи меня! Говори правду! — воскликнула перепуганная Мамыш.

— Что делать, мамочка, Нурджан потерял голову. Околдовали его, и он забыл друзей, и меня забыл…

— Околдовали? — шепотом переспросила Мамыш, уставившись на Ханыка круглыми от ужаса глазами.

— Совсем околдовали, мамочка.

У старухи даже голова затряслась. Она крепко схватила за локоть Ханыка.

— Кто же это сделал?

— В том-то и дело, мамочка, что никудышная вертихвостка, не стоящая даже следа Нурджана!

Мамыш дергала руку Ханыка, как голодная собака рвет еще не обглоданную кость.

— Что за вертихвостка? Русская? Туркменка?

Ханык, конечно, не постеснялся бы приписать все пороки Ольги тому, что она русская, но ему захотелось выглядеть в глазах старухи поблагороднее.

— Мамочка, дело не в национальности, а в душе!

— Дорогой, сердце рвется на части, скажи скорее — кто она?

— Она промысловый оператор, вроде Нурджана, и тут еще нет ничего худого. Но страшно другое: она не видит разницы между днем и ночью, между хорошим и плохим.

— Что ты сказал? Не отличает плохое от хорошего?

Почувствовав, что Мамыш полностью доверилась, Ханык нанес решительный удар.

— Прямо скажу, мамочка, Ольга — девушка легкого поведения.

— Что такое? Олге?

— Ольга Николаевна Сафронова.

— До чего же злая моя судьба. Айгюль превратилась в Ольгу, а Човдур в Сапара!

— Верно, верно говоришь, мама! Если бы мне посчастливилось сосватать такую пери, как Айгюль, я бы в одно мгновение семь раз склонился перед ней и семь раз выпрямился. Как жаль, что околдованные, пеленой задернутые глаза Нурджана не замечают ее.

— Лучше бы эта пелена пала на мои глаза!

— Что там говорить, мамочка, если человек околдован, он и в слепую и в горбатую может влюбиться.

— Только этого не хватало! Мало мне, что Аман стал калекой, так теперь и чужая, со стороны пришедшая к моей скатерти, оказалась кривой и горбатой!! Как же я переживу все это!

Концом платка Мамыш вытерла слезы, Ханык испугался. Что, если она заголосит и на крик сбегутся соседи?

— Не тревожься так, мамочка! Еще неизвестно, чем кончится дело, может, образумишь сынка, да и я полезу хоть в огонь, чтобы поссорить их друг с другом.

В голове Нурджана не отыщешь и капли разума! Все мои слова для него — пустой звук. Может, ты сумеешь сладить с ним? Дорогой мой, постарайся, ради дружбы постарайся уберечь его от неверного шага. А я твоей доброты никогда не забуду.

Ханык чувствовал, что заврался, и Мамыш легко сможет убедиться, что Ольга не кривая и не горбатая.

— Не стану скрывать, мамочка, Ольга красивая, привлекательная девушка.

— Какая польза от луны, если я не достаю до нее? Я же не пойму языка этой Олге! Пусть хоть алмаз в кольце, а что делать, если не лезет на палец?

— Не в этом дело, мамочка. Ольга и по-туркменски говорит. Но не страшно, если бы и не говорила. Когда сердца слиты воедино, можно понять друг друга и без языка: глаза объяснят желания чистых сердец. Но если сердца не сольются, как мед с маслом, тогда всему конец! Как бы тебе пояснить?.. Ольга не такая уж плохая девушка. Но выросла без матери, без воспитания… Ее капризная рука куда хочет, туда и тянется. Не стану скрывать от тебя, ее белые руки обнимали и шею Тойджана Атаджанова. Весь город говорит, что они ночевали вместе, когда ездили на праздник в колхоз. Тянулись эти руки и к моей шее, но ты знаешь мой характер. Я сбросил их, как веревку с шеи верблюда. Жаль, что эти руки капканом вцепились в Нурджана…

Мамыш вскочила с места.

— Ах, дорогой, что же делать?

Ханык тоже поднялся с ковра.

— Мамочка, я излил свое сердце, исполнил свой долг. Если позволишь, я теперь уйду.

Но Мамыш не слышала. Голова ее тряслась, в полном отчаянии старуха твердила:

— Ах, дорогой, что же мне делать?

Боясь, что Мамыш упадет, Ханык поддержал ее, поцеловал в висок.

— Не убивайся, мамочка. Я все улажу. Не сыном Дурдыева буду, если вместо Ольги не приведу тебе в дом Айгюль!

Обратив на Ханыка благодарный взгляд, Мамыш мокрой от слез рукой погладила его по голове.

— Пусть ждет тебя удача на каждом шагу.

— Будь спокойна! Только разреши мне поскорее уйти.

— Ни за что, дорогой! Сварю плов, покушаешь, тогда и уйдешь. Верно говорится: «Хороший парень — к обеду».

У Ханыка давно разыгрался аппетит, но он понимал, что дольше задерживаться опасно.

— Если Нурджан застанет меня здесь, все мои планы рассыплются, как бисер, нанизанный на гнилую нить.

— Как же я отпущу тебя без обеда?

— Ах, мамочка, я сам был бы счастлив просидеть с тобой весь день, да не приходится…

— Не везет тебе, бедный мой… Ну, я оставлю тебе, придешь попозже.

— Если правду сказать, я, конечно, не невидимка. Но, кроме ветра, никто не знает, где я хожу, где бываю, куда иду и когда я приду. Не обещаю, что скоро появлюсь. Но пусть никто, особенно Нурджан, не знает, что я был здесь. Понятно?

Мамыш поглядела с сомнением. То ли не понравились ей эти слова, то ли не верила в собственную выдержку.

— Дорогой, как же я могу дать такое обещание?

— Разве так трудно исполнить его?

— Сколько ни старался Атабай обуздать мой язык, ничего не мог поделать с этим маленьким кусочком мяса в два пальца длиной. Если я попробую прикрыть свой рот, язык, наверно, начнет щекотать мне нёбо.

Дурдыев вынужден был заговорить построже:

— Хорошо, мамочка, если думаешь, что это пойдет тебе на пользу, выйди во двор и во все горло кричи о нашем разговоре.

— Нет, дорогой, нет! Я шучу. Понимаю, что для меня стараешься. Будь уверен, как ни слаб мой язык, он станет дверью на семи замках. Не будь я матерью Нурджана, если когда-нибудь проговорюсь!

Успокоенный тем, что повесил замок на старухин рот, Ханык решил взять и ключи с собой.

— Мамочка, мне совесть не позволит поступить, как другие: мол, пусть все идет как бог даст. Я для друга пойду на все! Но если ты не понимаешь этого, пеняй на себя.

Мамыш обеими руками ухватилась за Ханыка.

— Понимаю, дорогой, понимаю.

— Если понимаешь, то хорошо. А теперь — до свидания!

По тому, как покачивал плечами Ханык, надевая сапоги, как переступал с ноги на ногу, влезая в ватник, было видно, что настроение у него хорошее, но Мамыш, погруженная в свои мысли, ничего не замечала. Вдруг спохватилась.

— Ой, дорогой, подожди-ка! — Она раскрыла скатерть, достала круглую жирную лепешку, сложила вдвое, быстро завернула в газету и протянула Дурдыеву. — Ханык-джан, нельзя уходить из дома, ничего не отведав. Положи эту соленую лепешку себе за пазуху, дорогой.

Дурдыев отогнул край газеты и уставился на вкусно пахнущий чурек, как петух на зерно, вдруг с жадностью откусил кусок и, мотнув головой, выбежал из дома.

В глазах старухи словно туман рассеялся. Кто такой Дурдыев? Друг ли Нурджана? Почему Нурджан никогда ни слова не сказал о нем? Почему он появился, когда Нурджана не было дома? Может, сам любит девушку, которую зовут Олге? Может, и Мамыш решил втянуть в это дело, чтобы поссорить Нурджана с девушкой? Природный здравый смысл натолкнул ее на эти размышления, но удовольствие обладать тайной Нурджана, вмешаться в его дела оказалось самым сильным соблазном, и она отбросила свои догадки. Не может такой обходительный человек, как Ханык, быть обманщиком!

 

Глава тридцать вторая

Дети и взрослые

Этот вечер Нурджан условился с Ольгой провести вдвоем. Давно ему хотелось пригласить девушку к себе, но боялся, что мать безудержной болтливостью все испортит, начнет жаловаться, что не удается сына женить, или, еще хуже, допытываться у Ольги, не собирается ли она за него замуж.

Ольге некого было бояться. Старший брат, которому она рассказала о дружбе с оператором, посоветовал звать его запросто в дом.

— Есть у туркмен поговорка: «Однажды увидел — знакомый, дважды увидел — родственник», — сказал Андрей Николаевич, — тут, знаешь, вся доверчивость народа, его уважение к людям. Но я предпочитаю русскую: «Человека не узнаешь, пока три пуда соли вместе не съешь».

Народная мудрость пришлась кстати, и при первой же встрече Ольга без раздумья сказала:

— Нурджан, идем!

— Куда? — удивился юноша.

— Как куда? К нам домой!

— Может, лучше пойдем к нам?

— Нет, к вам в другой раз.

— Я ведь не знаком с Андреем Николаевичем, с Валентиной Сергеевной!

— Вот и познакомишься.

— Я стесняюсь…

— И не стыдно тебе? — сказала Ольга, заглянув в глаза Нурджану.

— Очень стыдно. Так стыдно, что, кажется, упаду у ваших дверей.

— Не бойся, у наших дверей не скользко.

— Может, все-таки пойдем в другой раз?

— Нет, Валентина Сергеевна нас ждет сегодня.

— Сегодня?

— Ну что ты, как эхо, все повторяешь за мной?

— Значит, ты уже?..

— Да, я говорила, что собираюсь позвать тебя. Разве это стыдно?

— А вдруг Валентина Сергеевна скажет: «Молодой человек, что вам тут нужно?»

— И ты не сможешь ответить?

— Я еще не бывал в таком трудном положении, откуда же мне знать?

— Ну, ответишь, что тебе я нужна!

— Думаешь, у меня повернется язык?

Ольга весело рассмеялась и положила руку на плечо Нурджана.

— Ты пойми, мы ведь русские люди! У нас так принято. Парень может зайти к девушке, и никто не подумает ничего плохого. Не смущайся, пожалуйста.

— Тогда пойдем сперва к нам, я переоденусь.

— Вот хорошо сообразил! Ты будешь переодеваться, а я в этой робе должна показываться вашим?

Они условились встретиться на автобусной остановке.

Уже темнело, когда молодые люди подошли к дому Сафроновых. Нурджан чувствовал себя, словно вор, которого ведут в отделение милиции. Ему казалось, что голос ослаб, ноги заплетаются. За несколько шагов от дома он остановился. А Ольга, не замечая его смущения, решительно открыла двери и крикнула:

— Гелнедже, я не одна, мы с Нурджаном пришли, встречай!

За дверью послышался приветливый голос Валентины Сергеевны:

— Очень хорошо. Рады видеть.

Это радушие еще больше смутило Нурджана. Он притаился за углом дома в полной растерянности.

Ольга вернулась назад и крикнула:

— Нурджан, Нурджан!

— Где же он? — удивилась и Валентина Сергеевна.

Нурджан не мог откликнуться, голос не слушался его. Он и сбежать не решался — ноги не шли. Вспомнились веселые рассказы родителей о старине, когда парни, приходя за невестами, так робели, что и в дом войти не могли и удрать не успевали. На таких трусах товарищи, оседлав их, катались верхом. Сам Атабай однажды пошел к Мамыш и упал, испуганный неожиданно вскочившим на ноги верблюжонком.

Нурджан знал, что его некому пугать и преследовать, но, неизвестно почему, чувствовал себя глубоко виноватым перед Ольгой и, понимая, что это стыдно, не находил сил, чтобы решиться войти в дом.

Ольга направилась к калитке и увидела его стоящим под деревом.

— Ты что тут делаешь?

— Я… — Нурджан запнулся. — Я… рассматриваю ваш сад…

Тут он вспомнил историю, случившуюся с одним парнем, который тайком явился навестить свою девушку и застрял под кошмой кибитки. Люди спрашивали его: «Эй, братец, что ты лежишь тут?» — «Курю…»

Ольга удивилась.

— Рассматриваешь сад?

Нурджан немного ободрился.

— У вас удивительный порядок в саду! Даже без листвы деревья кажутся красивыми…

В сад вышла и Валентина Сергеевна и, протягивая юноше руку, сказала:

— Здравствуйте, Нурджан!

Вид этой ласковой женщины сразу успокоил Нурджана.

— Здравствуйте! Как поживаете? — вежливо ответил он.

— Очень хорошо.

— Знаешь, Нурджан, гелнедже за этим садом ухаживает уже несколько лет, — сказала Ольга.

Валентина Сергеевна возразила:

— Нет, нет! В выходные дни сам Андрей Николаевич до ночи возится тут с лопатой в руках, расчищает канавки, окапывает розы. Он одним из первых посадил финики, виноград в Небит-Даге и считает каждый кустик членом семьи. Постоянно упрекает: «Валя, почему до этого куста не дошла вода? Почему акация плохо выглядит?» Когда засыхает дерево — в прошлом году у нас засохли два урюка, — он страдает так, будто буровая вместо нефти дала воду.

Вбежавшая в калитку пухленькая девочка лет четырех-пяти бросилась к Нурджану и повисла у него на шее. Юноша взял ее на руки, прижал к груди.

— Дядя, вы каждый день будете приходить? — спросила девочка.

— Приду, Верочка.

— И сакгыч мне принесете?

— Самый лучший принесу.

— Всегда с Олей будете приходить?

Нурджан молча погладил ее по щеке, а Ольга поспешила на помощь:

— Иногда Нурджан будет нас навещать, иногда мы будем ходить к нему в гости…

— И меня возьмете с собой?

— Обязательно!

Верочка сползла с рук Нурджана и сказала:

— Я вам свой велосипед покажу!

Слушая беспечный лепет Верочки, Нурджан почувствовал себя вступившим в новую радостную жизнь. Валентина Сергеевна повела его в дом. Ольга ушла в ванную, чтобы помыться и переодеться.

Сердечность и доброта Валентины Сергеевны, заметившей застенчивость Нурджана, тронули его. Очень приятно было смотреть на эту полную женщину с двойным подбородком, улыбающимися пухлыми губами, сияющими серыми глазами. Даже родимое пятно на щеке, казалось, красило ее. Занятая хозяйственными хлопотами, она как будто и не замечала Нурджана, но краешком глаза все время разглядывала его. Ей понравился скромный и аккуратный вид юноши, зачесанные назад блестящие черные волосы. «Если ум и характер соответствуют внешности, Ольга нашла хорошего друга», — думала она. Около Нурджана вертелась Верочка, показывала свои игрушки, расспрашивала, мешала разговаривать с Валентиной Сергеевной. Сама хозяйка то и дело уходила на кухню и, кажется, была довольна, что дочь занимает гостя. Ее хлопоты и то, что обеденный стол был раздвинут во всю длину, встревожили Нурджана. «Не праздник ли они отмечают какой-нибудь сегодня?» — подумал он. Но, как говорится, в доме, где дети, воровства не скроешь. Верочка, истощив все темы для разговора, сообщила:

— Дядя, а сегодня к нам гости придут!

Нурджан не понял.

— Верочка, я уже пришел.

— Нет, дядя, вы не гость.

— А кто же должен прийти?

— Кто? Один, потом еще один…

— А как их зовут?

— Я не знаю. Мама говорила, что папа сегодня придет с гостями. Подожди-ка, я сейчас спрошу!

Девочка хотела побежать на кухню, Нурджан удержал ее:

— Нет, Верочка, не нужно.

Не слушая, Верочка кинулась к матери, вошедшей в комнату:

— Мам, а мам, какие гости сегодня будут?

Валентина Сергеевна улыбнулась.

— А, ты, значит, уже все рассказала дяде?

Верочка стала оправдываться:

— Нет, не все. Я ведь не знаю, кто придет. Это ты расскажи все.

Валентина Сергеевна знала, каких гостей пригласил муж, но, не желая, чтобы Нурджан чувствовал себя стесненно, уклонилась от прямого ответа:

— Я тоже, Верочка, не знаю. Папа только сказал, что сегодня, под выходной день, могут прийти гости, и просил кое-что приготовить.

Но Верочку нелегко было унять.

— Ты все знаешь. Подожди-ка… Аман… Потом… Су… Су… Ну-ка, скажи, как его назвал папа?

— Успокойся, пожалуйста! Увидим, когда придут. Ты лучше поужинай пораньше и ложись в постельку.

— Это как же?

— Лялечка моя, ты еще маленькая. Нехорошо маленьким вмешиваться в разговоры старших.

— А дядя Нурджан?

— Дядя Нурджан с тобой — маленький, а среди больших людей — он тоже большой.

— Я тогда…

— Да, миленькая, ты ляжешь спать. Вот будет у тебя день рождения, соберутся твои подружки, никто из взрослых не будет мешать, будете играть одни.

— А дядя Нурджан?

— Я же сказала: дядя Нурджан с тобой — тоже как маленький. Его обязательно позовем.

Нурджана забавляло, что малютка Верочка удивительно походила на свою немолодую мать. Все — и движения, и походка, и родинка на щеке, и сияющий взгляд, — все было общее.

Взяв дочку на руки, Валентина Сергеевна понесла ее в спальню. Оставшись в одиночестве, Нурджан задумался: «Какая прекрасная жизнь! Какой простой народ! Еще и не знают меня, а держат себя просто, как с родственником. Даже девочка приветливая… Но, может. Андрей Николаевич будет недоволен, подумает: «Что это за парень? Откуда взялся этот незваный гость?» Сегодня тут соберется много народу. Верочка не смогла вспомнить, но, кажется, и Сулейманов придет. А что подумает Аман? Не лучше ли, пока есть время, сбежать отсюда?»

Встревоженный размышлениями, Нурджан подошел к дверям, схватил шляпу и выбежал в сад. Но вдруг, опомнившись, остановился. «Ну и болван же я! — подумал Нурджан. — Что скажет Валентина Сергеевна, если я так удеру? Будет смеяться над Ольгой, велит, чтоб этот меджун и на глаза больше не показывался. И Ольга не постесняется: «Не нужен мне человек с заячьим сердцем, который своей тени боится…» Теперь уже он не знал, как вернуться назад, но и совесть не позволяла сбежать.

Когда Нурджан вошел в комнату, Ольга, одетая в темно-красное бархатное платье, стояла перед зеркалом, поправляя золотые косы, короной уложенные на голове. На щеках играл румянец, глаза сияли, кожа сделалась еще белее от темного платья; казалось удивительным, что девушка, пришедшая полчаса назад в замасленной спецовке, могла так неузнаваемо измениться. Нурджану очень хотелось дотронуться до Ольги, просто за руку взять, но он не решился.

— Куда это ты вдруг исчез? — насмешливо спросила Ольга.

Сгорая от восторга и стеснительности, Нурджан чуть было не признался, что хотел позорно сбежать, но, сообразив, что Ольга посмеется, да еще при Валентине Сергеевне, храбро соврал:

— Я выходил в сад подышать свежим воздухом…

— Разве у нас душно?

— У меня голова заболела…

— Ой ли?

Припертого к стене Нурджана спасла Валентина Сергеевна, притащившая из кухни огромное блюдо с холодцом.

— Что вы стоите на ногах, как в автобусе? — спросила она.

Ольга, лукаво смотревшая на Нурджана, озадачила его неожиданным ответом:

— Я хотела надеть фартук, а он тоже поднялся, говорит, что хочет нам помочь.

Валентина Сергеевна, уверенная, что Нурджан будет больше мешать, чем помогать, вежливо ответила:

— Нет, Нурджан, сидите спокойно. Кухня — дело женское.

В дверях появился Андрей Николаевич. Нурджан снова оробел, опустил голову и еще больше смутился оттого, что Сафронов узнал его.

— Если не ошибаюсь, Нурджан Атабаев? — спросил он.

Добродушная хозяйка ответила за Нурджана:

— Он самый.

— Приветствую, товарищ Атабаев.

— Здравствуйте, Андрей Николаевич.

Не выпуская ладони Нурджана из своей крепкой руки, Андрей Николаевич оглядел всех.

— Поднялись встретить меня?

— Андрюша, а ты, вижу, не прочь, чтобы тебя встречали стоя? — пошутила Валентина Сергеевна и объяснила, что все собрались идти на кухню.

Андрей Николаевич погрозил пальцем Ольге.

— Нурджан, — сказал он, — Ольга у нас неплохая. Я хвалю не потому, что она моя сестра, а потому, что она скромная и решительная девушка. Только будь начеку, если подружишься с ней. Она тебя из кухни не выпустит. Даст ведро и тряпку и скажет: «Мой полы!»

Заметив, что Нурджан покраснел, Валентина Сергеевна толкнула мужа локтем:

— Ну, хватит, нечего смущать молодежь своей болтовней! Разве тебя заставляли мыть полы?

— Эх, Валя, у Ольги характер не такой, как у тебя!

Ольга подмигнула брату и лукаво покосилась на невестку.

— Гелнедже, разве для мужчины позор почистить картошку, вымыть пол? И Нурджан, и Андрей не меньше нас с тобой едят и топчут полы…

Сафронов расхохотался:

— Что теперь скажешь, Валя? Разве я не говорил…

— Хватит, хватит болтать! Лучше иди смени свою шкуру…

Женщины ушли в кухню, Андрей Николаевич усадил Нурджана на диван, а сам отправился «менять шкуру». Все в этом доме удивляло Нурджана. «Какие добрые, открытые люди! — думал он. — Когда туркмен выдает замуж дочь, разве позовет он зятя в дом? Даже и после свадьбы откровенно не поговорит. При встрече тесть и зять глядят как виноватые, начнут говорить — отворачиваются! Удивительно, до чего разные обычаи у людей! Здесь с такой добротой относятся ко мне, хотя и не знают, как сложатся наши отношения с Ольгой…»

В простоте душевной Нурджан не допускал мысли, что родные Ольги могут и не считать его женихом.

Из кухни прибежала Ольга в пестром фартучке, пряча что-то за спиной.

— Нурджан, закрой глаза и открой рот.

— Зачем?

— Затем, что надо слушаться!

— Хочешь оправдать характеристику, которую дал брат?

— Обязательно! Закрой глаза и открой рот. Открой, говорю, открой!

Нурджан подчинился, и в ту же минуту большая медовая коврижка оказалась у него во рту.

А Ольга убежала из комнаты.

 

Глава тридцать третья

Проигранная партия

Гости пришли все вместе, дом сразу наполнился шумом голосов и смехом. Кроме Сулейманова и Атабаева были, разумеется, приглашены Тамара Даниловна с Аннатуваком. Были и незнакомые небит-дагскому обществу люди: старый сослуживец Андрея Николаевича — инженер из Красноводска с женой, та привела с собой дядю, работника торговой сети из Кум-Дага.

Это была первая домашняя встреча после ашхабадской поездки. Затеяв свой маленький семейный праздник, Сафроновы хотели свести Сулейманова и Човдурова за дружеским ужином, чтобы, как выразился Андрей Николаевич, «в вине утопить всю эту карусель…» — затянувшийся конфликт вокруг сазаклынских вышек. Инженер был воодушевлен рассказами о сессии, считал ее даже поворотным пунктом в истории туркменской нефтяной промышленности, и ему казалось, что споры исчерпаны, про себя он верил, что заставит сегодня начальника конторы и главного геолога протянуть друг другу руки над праздничным столом.

Всем приглашенным, кроме разве кум-дагского кооператора, так ясна была мирная миссия домашнего банкета, что, еще смеясь по телефону, переговариваясь с Аманом, Султан Рустамович предложил всем мужчинам прийти с бумажными голубями на лацканах пиджаков, а женщинам с оливковыми ветвями в волосах. Трудно было ожидать, что снова возникнут споры, даже Аннатувак перед тем, как выйти из дому, пообещал Тамаре Даниловне соблюдать железную выдержку.

— Буду с Сулеймановым играть в шахматы. Это можно? И я его заматую!

— А мы, как всегда, — в домино! — сказала жена, взяв его под руку.

Стол ломился от яств.

В фарфоровых блюдах лежали горы холодной курятины, с золотистой корочкой. Дрожал желтоватый холодец, украшенный яйцами и морковными звездочками. В хрустальных салатницах пламенели помидоры. Ядовито зеленел лук, уложенный пирамидкой на оранжевой тарелке. Розовела поздняя редиска, осыпанная травкой. В белых кольцах репчатого лука серебрились селедки. Из кухни несли то голубцы в виноградных листьях, то сильно зажаренный темно-коричневый шашлык, насаженный на шампуры, то, наконец, дымящийся рассыпчатый плов.

Присутствие Нурджана, конечно, удивило всех. Тамара Даниловна проницательным взглядом сразу определила, что юноша гость Ольги. Это ее порадовало: от Айгюль она знала кое-что о намерениях своей свекрови и Мамыш Атабаевой и не одобряла их. Теперь достаточно ей было взглянуть на молодых людей, усевшихся в дальнем углу стола, чтобы понять, что хитроумные замыслы старух разлетелись в прах. Сулейманов сначала подумал, что Нурджана пригласили, как брата Амана, но, взглянув на девушку, понял, что ошибается. Човдуров уставился на оператора, словно не веря своим глазам. Но и в этом взгляде было только удивление, может быть, усмешка, а не враждебность. Если бы Нурджан решился заглянуть в глаза начальнику конторы, он почувствовал бы даже мужскую поддержку: «Правильно действуешь, дружок!»

Больше других был удивлен Аман. Он знал о стычках между матерью и младшим братишкой, но не подозревал, что мальчик тем временем ходит к Сафроновым. Несколько дней назад, когда Аман был у стариков, мать пожаловалась на Нурджана, и он тогда, приличия ради, побранил брата: «Зачем огорчаешь маму? Кто нам ближе нее?» Нурджан не оправдывался, слушал, опустив голову, и улыбался. Сомневаясь в успехе сватовства матери, Аман прежде всего был уверен, что Айгюль с ее независимым характером никогда не согласится на этот брак, о причине же упрямства Нурджана, по правде сказать, не задумался. Ему бы и во сне не приснилось, что тут замешана девушка, да еще именно Оля Сафронова, хорошенькая сестренка Андрея Николаевича. Сейчас, незаметно наблюдая за тем, как, выбегая на кухню и возвращаясь в комнату, Оля с нежностью поглядывает на Нурджана, иногда что-то нашептывает ему, Аман был очень доволен. Он давно знал эту хорошую семью, да и девушка нравилась. Уже одно то, что не сидит дома за книжкой, а пошла на производство! Аман поморщился, вспомнив жалобы матери. «Вот что значит рабочая среда, — думал он. — Отец — ровесник матери, даже старше ее; казалось бы, и он мог слепо держаться стародавних обычаев. Но он рабочий, общается всю жизнь с более культурными людьми, научился по-новому смотреть на вещи. А мать встречается только с соседками-старухами, для которых весь мир ограничен домашним очагом. Было бы обидно, если б брат поддался ее влиянию. Нет, за этим надо следить… Теперь я буду верным союзником Нурджана».

Не догадываясь, что все вокруг полны самой искренней благожелательности, Нурджан сидел, прячась за чужие спины, не поднимая глаз. Ему казалось, что все глядят только на него. Геолог, конечно, удивляется его нахальству — пробрался, дескать, в такое общество и сидит как пень. Жена Човдурова убеждена, что он недостоин Ольги и надел хороший костюм, чтоб хоть как-нибудь скрыть свое невежество. Сам начальник конторы, наверно, завтра сделает внушение Андрею Николаевичу за то, что тот сажает за один стол с ним такого ничтожного юнца. Но тяжелее всего выдержать взгляд брата, в нем не укор, а негодование. Кажется, он говорит: «Знал бы, что увижу тебя здесь, не пошел бы даже по этой улице! Сафроновы, конечно, люди добрые, но не стыдно ли ждать от них подаяния? Тебе ли владеть сердцем Ольги? Оно у нее широко, как река, твое — узко, как отверстие штуцера. Из-за любого пустяка ты кипятишься, грубишь. Она по доброте позвала в дом, а ты и рад! Как говорят: «Собачьи глаза дыма не видят…»

Погруженный в мрачные мысли, Нурджан не заметил, как наполнили бокалы и рюмки, как подали горячие блюда, как завязался оживленный разговор. Почти все за столом были давно знакомы и понимали друг друга с полуслова.

Тамадой выбрали Султана Рустамовича.

Он не отказывался. Он любил этот дом, хозяина считал лучшим своим другом и уважал хозяйку. Он встал, поднял рюмку и, отведя маленькую руку в сторону, поглядел на коньяк, любуясь его коричневато-золотистым цветом.

— Друзья! — сказал он, и Нурджан, очнувшись, стал слушать, переходя попеременно от мрачного уныния к безудержному ликованию.

— Не удивляйтесь моему вступлению, — продолжал Султан Рустамович. — Хочется напомнить о том, что мы живем в счастливое время… В стране, где уничтожена национальная рознь. Поглядели бы вы на национальный состав сессии Академии наук. Конечно, большинство, как и полагается в нашей республике, туркмены. Но были там и русские, и азербайджанцы, и армяне, и казахи, и эстонцы, были болгары, китайцы. Что поделаешь — я стараюсь быть молодым, но, увы, скрыть этого нельзя: я человек двух эпох. Помню, как в царской России государственная политика заключалась в том, чтобы разжигать отвратительную слепую национальную и религиозную ненависть. Маленьким я видел в Баку ночную резню в кривых переулках, лужи крови, слышал выстрелы, вглядывался в изуродованные тела женщин, детей — армянских и азербайджанских… К черту, не надо вспоминать! Теперь в нашей стране все народы собрались, как за этим дружным столом. А молодежь даже и не подозревает, что нечто такое может препятствовать их дружбе, любви… Там, на краю стола, я вижу, сидят два таких счастливца. Давайте же, вопреки обычаю, на этот раз выпьем первый бокал за самых молодых, за самых счастливых.

Когда Нурджан понял наконец, что речь идет о нем с Ольгой, и поднялся на ноги, он так смутился, что даже пролил вино на скатерть. Не зная, как себя следует вести в подобных случаях — благодарить или молчать, в каком порядке чокаться бокалами, — он только смешно моргал черными невинными глазами. Но со всех сторон стола к нему протягивали полные рюмки, все смеялись, говорили разом, нисколько не озабоченные церемониалом. Как музыку слушая звон рюмок и бокалов, Нурджан подумал, что наша страна действительно прекрасна, уж коли такие почтенные люди пьют, как за равного, за юнца, еще не доказавшего своего права на уважение. Но приятнее всего, что и Аман так ласково сказал: «За ваше здоровье, братишка!» — и развеял все подозрения Нурджана.

Тост Сулейманова и всеобщее внимание, конечно, взволновали Ольгу. Только она не растерялась, как Нурджан, а принимала все как должное. Немножко досадуя, что Султан Рустамович бесцеремонно соединил их с Нурджаном, как молодых на свадебном пиру, она сияла от тщеславного счастья, что на минутку оказалась в центре внимания всех этих милых, совсем старых, по ее мнению, и очень серьезных людей. Ее забавляло и смущение Нурджана. Такой наивный и добродушный, что с ним всегда легко и просто.

Наконец Ольгу и Нурджана оставили в покое. Разговоры возникали и обрывались, как незакрученные нити. Султан Рустамович насмешил всех, мастерски изобразив, как на обратном пути из Ашхабада в вагоне-ресторане Евгений Евсеевич Тихомиров тщетно искал очки, уже давно сидевшие у него на носу. Тамара Даниловна не постеснялась показать в лицах, как Эшебиби пришла сватать Айгюль и заглянула во все шкафы в квартире старых Човдуровых. Нурджану тоже захотелось рассказать про Дурдыева, но он не решился подать голос. Щадя его, Ольга тоже промолчала, а было что рассказать о том, как он, рассматривая деревья в саду, поглядывал на калитку, вроде Подколесина в гоголевской «Женитьбе».

Только Аннатувак глядел насупленно, пил коньяк и мрачнел. Раздражение, накопившееся еще в Ашхабаде, искало выхода. Там, на сессии, все-таки явно возобладала сумасбродная позиция Сулейманова. Аман, ничего не понимающий в делах разведки, поверил ораторам-горлопанам. Красивые слова говорить теперь всякий умеет. У каждого своя теория, свой взгляд на будущее, только слушай. Неприятен был и короткий разговор с управляющим по поводу перехода конторы на разведку. Хорошо, что пока все осталось без последствий. Даже больше того, Аннатувак успел побывать в Ашхабаде у членов комиссии, и у него сложилось впечатление, что они — каждый порознь — прислушались к доводам и склоняются в пользу его мнения, будут стоять за временную консервацию разведки в Сазаклы.

Раздумывая обо всем этом, Аннатувак то и дело тянулся к бутылке и старался не глядеть в сторону тамады, чтобы не дожидаться тостов. А Сулейманов его не останавливал.

— …А ну, отодвиньте стулья! Шире, шире, больше места!

Только сейчас Аннатувак услышал звуки лезгинки — по-любительски храбро играла на пианино Ольга. Кум-дагский торговый работник уже шел по кругу, пошевеливая плечами, помахивая руками. Был он лыс, как булыжник, и очень молчалив за столом, до сих пор никто не слышал от него ни слова. Но вот настала его минута. Сатанинские, высоко вскинутые брови, скульптурно подпухшие веки, сверкающий ряд золотых зубов… Он лихо прошелся, выбирая партнершу и прищелкивая пальцами. Танец его с Тамарой Даниловной произвел впечатление поразительное. Все глядели на дядю как завороженные: так неподвижно было его лицо со вскинутыми бровями и золотым оскалом, и так легки и быстры движения, казалось, будто завели механическую игрушку.

После ужина приезжие гости заторопились домой — им предстояло на рассвете лететь в Красноводск. Пока хозяева провожали их до калитки, женщины убирали посуду, принесли чайники и пиалы, и все-таки разговор свернули на дела конторы, как всегда бывает, когда собираются люди, работающие в одном коллективе.

Аннатувак сидел за столом, но мысли его унеслись далеко. На лбу собирались складки, губы недовольно кривились, будто он обдумывал трудную задачу и сердился на себя, что не может решить. Временами лицо светлело, хмурые складки расходились — он, видно, побеждал какое-то препятствие. И руки, лежавшие на столе, говорили не меньше, чем лицо. Пальцы то собирались в горсть, упирались в одну точку, то приходили в движение, начинали рисовать какие-то восьмерки.

Он все-таки выпил лишнее.

Это особенно бросилось всем в глаза, когда Ольга стала собирать со стола бутылки с ижевской водой. Човдуров вдруг вскочил и торопливо сгреб пять-шесть бутылок, поставил их в круг на столе перед собой и только тогда сел и рассмеялся:

— Вот сколько воды у нас для разведки в Черных песках! — сказал он, глядя на бутылки.

Все поглядели с удивлением. Пожалуй, только Аман понял, что означает загадочная фраза. Это было продолжение спора с той русской женщиной-гидрогеологом. Он быстро подошел к другу и склонился, положив руку на его плечо. Что он шепнул, никто не расслышал, но все услышали, как залихватски громко крикнул Аннатувак:

— А эта бабенка из Ясхана, видно, вскружила тебе голову! Будто она там не воду качает, а коньяк!

При этих словах Аман, не говоря ни слова, вышел на веранду. Ему не хотелось сегодня ни ссориться с этим неистовым человеком, ни усовещивать его. Он невольно слышал, что делалось в комнате, дверь осталась полуоткрытой.

— Вы хотите скомпрометировать политику партии!.. — доносился отрывистый голос Човдурова. Было ясно, что он задирает геолога, а тот молчит, избегает скандала. — Легко приспособили большие тезисы к маленькому делу! Да, к очень маленькому… Сами вы, Султан Рустамович, человек очень маленький… хоть и Султан…

— Эк вас развезло, молодой человек, — послышался ленивый голос Сулейманова.

Аман понимал, что умный человек хочет обратить в шутку неприличный разговор. Но Човдурова, видимо, раздражала невозмутимость противника. Теперь он кому-то, может быть жене, объяснил всю глупость врагов:

— Им сказали: удой молока увеличьте! А они рады стараться: быков начали доить!

Ольга заглянула на веранду. Аман не дал ей убежать, задержал.

— Оля, вызовите сюда Човдурова. Очень прошу…

— Я постараюсь.

— Буду ждать!

Выходка Аннатувака произвела на всех удручающее впечатление. Тамара Даниловна рванулась было к мужу, но тотчас остановилась, поняв, что, если вмешается, будет еще хуже. Никто, кроме Сафронова и Сулейманова, и не понимал, из-за чего, собственно, поднялся весь этот шум. Не знали, что уже после сессии Академии наук управляющий Объединением ездил в Ашхабад и докладывал в совнархозе среди прочих дел и о конфликте в конторе бурения. Но комиссия еще не кончила работу, вопрос оставался нерешенным, попросили прислать все материалы, чтобы изучить подробнее. Аннатувак Човдуров, как всякий одержимый упрямец, считал уже и это промедление своей победой.

Валентина Сергеевна умоляюще поглядела на мужа. Тот нехотя, с кислой улыбкой, вмешался в разговор.

— Аннатувак Таганович, может, вам кажется, что вы говорили недостаточно громко? — Ему, хозяину дома, было неловко, но он продолжал: — Тогда говорите еще громче, мы народ закаленный, выдержим. Скажите, неужели вы считаете, что резкость и, простите, порой бестактность — на пользу народу?

— Вы считаете меня врагом народа?

— Вот уж никогда не сомневался в чистоте вашего сердца.

— Как же прикажете понимать?

Теперь Валентина Сергеевна уже не рада была вмешательству мужа.

— Андрюша, — шептала она, — ну можно ли гостю говорить такие горькие слова?

Но Андрей Николаевич богатырской рукой мягко отстранил жену. Его, видимо, задела сама подозрительность Аннатувака.

— Постой, ты не понимаешь, Валя, — пробасил Сафронов. — Я не вижу разницы между своим домом и домом Човдурова. Мы давно не гости друг для друга. Мы — одна семья. Дело вовсе не в этом. Я в любом доме скажу, что Аннатувак Таганович, которого мы все любим и уважаем, не только не отдает себе отчета в своей грубости, но и не понимает, что вредит хорошо налаженному делу.

Човдуров вскочил с места и широкими шагами заходил по комнате. Тщетно пыталась Ольга выполнить поручение парторга — Аннатувак был для нее просто неуловим. Глядя на сдвинутые брови, покрасневшую шею, те, кто сто знал, ожидали, что он сейчас буркнет: «Пошли, Тамара!» — и удалится. Но неожиданно он остановился, взмахнул руками и, почти задыхаясь, заговорил:

— Хочется, чтобы раз в жизни меня поняли… Я никогда не шепчусь за спиной людей, говорю в лицо все, что думаю. Никогда не топчусь на месте, за всякое дело берусь решительно. Может быть, я и могу ошибаться, но только не в этом! Напрасно Андрей Николаевич беспокоится: если мы потеряем год и миллионы рублей, то вовсе не из-за меня!

Поведение Човдурова, его крик и грубые шутки казались Нурджану чудовищно бестактными, но сейчас начальник конторы говорил так страстно и убежденно и так, очевидно, страдал при этом, что юноша проникся сочувствием. Валентина Сергеевна, хорошо знавшая характер Аннатувака, очень опасалась, что он снова расшумится.

— Надо переменить тему разговора, Андрюша, — снова шептала она мужу. — Может, радиолу включим?

— Не торопись, — спокойно ответил Сафронов, прихлебывая чай из стакана.

Заметив, что неловкое молчание продолжается, Аннатувак вдруг рассердился и сказал жене:

— Пора домой!

— Куда торопиться! — улыбнулась Тамара Даниловна. — Байрам-джан уже спит, как говорится, дети дома не плачут…

— Оставайся, если хочешь, я и один дорогу найду.

Валентина Сергеевна подошла к Аннатуваку, ласково коснулась его руки.

— Еще совсем рано, завтра выходной день… Садитесь-ка лучше в шахматы играть!

Желая сгладить общую неловкость, Султан Рустамович миролюбиво сказал:

— Может, в самом деле сразимся?

— С вами — хоть через Балхан прыгать! — тотчас ответил Аннатувак.

— А не высоко ли взял?

Это сказал, стоя в дверях, Аман Атабаев. Ему надоело ждать, он не выдержал и вернулся в комнату. Так с этим человеком не поладишь.

— Говорят, если прыгать, так прыгать с высоты… — неуверенно пошутил Аннатувак. Все поняли, что он, взглянув на Амана, почувствовал себя виноватым.

— А ноги удержат?

— Вероятно, они не слабее, чем у любого из вас.

— Я думал, что привык к тебе, Аннатувак. Но ты не перестаешь меня удивлять! То затеял язвительный разговор, неуместный, когда люди собрались повеселиться, то эти колкие сравнения с Султаном Рустамовичем, человеком постарше тебя, и…

— Да это я просто так сказал, — устыдившись, быстро перебил Аннатувак. — К слову пришлось…

— К слову? Слово — не звук пустой. Верно говорят в народе: «Рана от сабли заживает, рана от слова — никогда». Ты можешь думать все, что хочешь, можешь стоять на своем, словно гвоздями приколоченный, но не давай воли языку, когда говоришь о человеке, которого мы все уважаем.

Как ни удивительно, Аннатувак молча выслушал назидание, только поднял пиалу со стола, потом поставил обратно и попытался ногтем соскоблить нарисованный на ней цветок.

Со стола убрали чай и посуду, принесли шахматы, домино и карты. Нурджан стал играть в домино вместе с женщинами. Сулейманов и Човдуров на другом конце стола уселись за шахматы. Аман и Сафронов наблюдали за их игрой.

Среди наступившей тишины и согласия особенно неловко чувствовала себя Тамара Даниловна. Ей было стыдно и за мужа, и за себя. Как объяснить людям, что, если бы она вмешалась, получилось бы еще хуже. Единственный способ успокоить Аннатувака — приласкаться. Но не разыгрывать же нежные сцены на людях! Нет, с этим человеком никогда не знаешь, чего ждать! Переменчив, как весенняя погода. Дураком не назовешь, а ведет себя хуже глупого. Если равняться на него, тоже ничего ему не спускать — семья, пожалуй, разлетится вдребезги. Можно пожертвовать всем, даже своим чувством, но какое право имеет она жертвовать отцом своего ребенка?.. Мысли были сбивчивые, противоречивые, Тамара Даниловна играла неуверенно, путала и ошибалась, и ее партнер Нурджан, позабыв свою стеснительность, уныло повторял:

— Ну так, конечно, нам сделают сухую.

Аннатувак, который с равным азартом вкладывал всю душу и в работу и в игру, бурно атаковал Сулейманова на шахматной доске. Думая, что, если только рассердить Човдурова, обыграть его не труднее, чем снять седло с ишака, Сулейманов играл очень беспечно. Аннатувак, обрадованный, что партия сложилась удачно, извергал потоки шахматного красноречия:

— Султан Рустамович, ходи! Ай-ай-ай, и с конем придется проститься! Не зевайте — теряете вторую фигуру!

И действительно, Сулейманов потерял фигуру, у него не хватало двух пешек, ферзь был зажат.

— Шах! — весело куражился Аннатувак, заглушая стук костяшек домино. — Сейчас ставлю второго ферзя!

И тут же осекся: заболтавшись, он прозевал ферзя, а через ход Сулейманов отобрал и пешку, стоявшую на предпоследнем поле. Теперь инициатива перешла к Сулейманову, игравшие в домино слышали, как он негромко объявил:

— Шах… Еще один шах…

Однако позиция у Аннатувака была все-таки лучше. Он отдал своего ферзя за две ладьи и теперь снова угрожал ферзю Сулейманова.

— Посмотрим, что вы скажете на это? — снова разглагольствовал он. — Посмотрим и поглядим…

Следуя поговорке «хорош тот игрок, который понимает свой проигрыш», геолог снял своего короля и развел руками.

— Сдаюсь!

Аннатувак крепко пожал ему руку и не удержался от шутливой похвальбы:

— Помните мои слова — побеждаю не только в игре…

На круглом столике в углу зазвонил телефон непрерывным продолжительным звонком.

— Междугородный? — прислушалась Валентина Сергеевна.

Лицо Сафронова, взявшего трубку, внимательное и серьезное, вдруг словно осветилось. Улыбка плыла от тонких морщинок у глаз к губам, расплывалась все шире и шире…

— Обязательно поздравлю… — говорил он. — Оба у меня. Сейчас расскажу.

Женщины и Нурджан прервали игру. Все безмолвно смотрели на Сафронова, стараясь угадать, что случилось.

Но Андрей Николаевич не торопился успокоить любопытных. Положив трубку, он сказал жене:

— Валя, повторим наш той? Из Ашхабада сообщили такую новость, что обязательно надо повторить. Просто необходимо!

Теперь, по-видимому, почти все догадались, какую новость сообщили Сафронову. У Сулейманова и Амана радостно заблестели глаза, Тамара Даниловна улыбалась. Аннатувак, отодвинувшись вместе со стулом, смотрел под ноги, будто старался запомнить узор на ковре. И только Ольга кокетливо переглядывалась с Нурджаном, не очень задумываясь над тем, что могло произойти в Ашхабаде.

Наполнили рюмки, Андрей Николаевич оглядел всех, но обратился к одному Човдурову. В душе старого инженера боролись сейчас два чувства: он торжествовал и радовался, но и захмелевшего товарища было жалко. Он знал, что тому предстоит пережить неприятную минуту, и много дал бы за то, чтобы сейчас находиться с ним вдвоем в служебном кабинете.

— Аннатувак Таганович, так бывает в жизни, — с деликатностью хозяина и старшего друга начал он тост, — в шахматы выиграли вы, а в вопросе о дальней разведке — ваш партнер и товарищ, милейший Султан Рустамович… Звонили из совнархоза. Решение, впрочем, касается не только нашей конторы. Правительство предлагает широкую программу выхода отрядов и бригад буровой разведки в пустыню. Там записано: «Развернуть глубокую разведку, обеспечить источники водоснабжения, дать промышленную оценку…» — и названо много площадей: Сазаклы, Аджияб, Чикишляр, Карадашлы… Давайте выпьем за большую программу!

Пили в молчании. Не думал Нурджан, что придется так близко видеть больших людей в ту минуту, когда их потрясло и сблизило глубокое волнение. Он сейчас забыл об Ольге, он видел лишь Сафронова, маленького, изысканного даже в минуту ликования геолога, своего умного, хорошего брата — все трое протянули друг другу руки с бокалами и чокнулись. Легкий звон прозвучал в комнате и смолк.

Теперь внимание Нурджана сосредоточилось на Аннатуваке Човдурове. Ни с кем не чокаясь, тот осушил рюмку и тотчас налил снова. Видимо, был ошеломлен происшедшим. Он поднял красивую голову. Нурджан хорошо понимал, что происходит у него в душе. Было заметно, что он силится разобраться в случившемся. Никогда еще в жизни Нурджан не видел, как мгновенно трезвеют люди, а это сейчас происходило с начальником конторы: он просто преобразился, куда девалась пьяная развязность, стоял строго навытяжку, как солдат.

— Дайте слово Аннатуваку, — тихо сказал Аман.

— Аннатувак Таганович, говорите, мы слушаем, — тотчас предложил тамада Сулейманов.

Човдуров недоуменно посмотрел на него. Не сразу понял, что говорят ему. А поняв, поднял рюмку.

— Хочу предложить тост… за дисциплину, — медленно произнес он. — Я был четыре года фронтовиком, а это остается в нас на всю жизнь. И я — сын партии. Знаю, что такое приказ. Отступать труднее, наступать легко. Пью за ту нефть, которая лежит на глубине четырех тысяч метров в Черных песках, пусть она будет наша…

— Но ты и сейчас не веришь, милый… — мягко заметила жена.

— Не надо об этом! — вспыхнул и как бы сорвался со взятого тона Аннатувак. — Мы поведем работы в хорошем темпе. Ни минуты задержки! Никто не посмеет сказать, что Човдуров сопротивляется принятым решениям… И там увидим.

Поставив невыпитую рюмку на стол, начальник конторы твердым шагом, как будто вообще не пил в этот вечер ни капли, пошел к двери, на пороге опомнился, повернулся и сказал жене:

— Пойдем, Тумар-ханум. Поздно. Завтра рабочий день.