Небит-Даг

Кербабаев Берды Муратович

Часть 3

Конец южной зимы

 

 

Глава тридцать четвертая

Глубокая колея

От повторений далекий путь как будто сократился… Раза два в неделю Аннатувак Човдуров выезжал на своем вездеходном «газике» в Сазаклы и возвращался домой поздно ночью. Так прошел весь январь, в сновании по пескам, в неутомимой работе на Вышке, в случайных встречах на дороге то с главным инженером, то с главным геологом, то с парторгом. Аннатувак взялся за дело, и теперь никто не мог угнаться за ним. Он всех подгонял и подбадривал…

В саксауловой рощице где-то на подходах к Джебелу, когда меняли баллон, подошел водитель тягача — веснушчатый курносый паренек родом из Астрахани, известный в небит-дагских гаражах балагур и балаболка. Подтянул сапоги и так, чтобы все слышали в автоколонне, спросил, дерзко прищурясь:

— Товарищ начальник, а ведь вы, сказывают, не верили, супротив, значит, были… Даже отца родного прогнали, сказывают, не желали, чтоб он тут пропадал… А теперь как же? Или передумали?..

Аннатувак Човдуров знал, что каверзный вопрос задал устами астраханского паренька весь шоферский народ. Он помедлил с ответом. Тоже подтянул сапоги. А когда выпрямился, ответ был готов. Все шоферы слышали, как сказал Човдуров весело и жестко:

— У нас, туркмен, говорят: «Если народ найдет нужным — режь и коня своего». А у вас, астраханских, как на этот счет?

Ответ шоферам понравился.

Теперь Човдуров редко вылетал в Сазаклы на самолете. Как на фронте в дни наступления, успех готовился на дорогах. Весь январь трактористы везли в Сазаклы барит и уголь, солярку и кирпич. Човдуров иногда целый день сидел на полпути — у насосной станции джебелского водопровода и лично контролировал и направлял работу шоферов и трактористов. Он не жалел себя, и за это его любили рабочие.

Иногда он приказывал своему бедовому Махтуму свернуть в сторону с тропы, за бархан, там, у водопроводного крана, у каменной колоды с водой, всегда можно было встретить кочевников иомудов с их верблюдами. Начальник конторы выходил из машины, пил чай, беседовал с бородачами, уговаривал их отправить молодежь на заработки в нефтяной городок Сазаклы. Там нужны рабочие, а через месяц и женщины понадобятся — строят столовую, школу, ясли, клуб и сельмаг.

При виде начальника аксакалы из уважения натягивали поверх тюбетеек бараньи папахи и неопределенно кивали головами.

А в Сазаклы и впрямь строилась столовая. Доставили кухонные котлы, большие термосы, баки для пива и даже хитроумные электроподогреватели, чтобы не стыли на выходном железном прилавке борщи и баранье рагу в тарелках, пока их возьмут на подносы официантки.

На грузовиках привезли четырех дойных коров. Они бродили целый день по сыпучим пескам поселка, не удаляясь от завезенного вместе с ними стога сена и от колодца на главной площади.

Уже второй раз приезжала к бурильщикам кинопередвижка. Под жгучим звездным небом Туркмении на белом полотне шоферы неведомой страны везли на чужие неведомые промыслы, на нефтяной пожар тонны взрывчатки, рискуя жизнью, чтобы спасти от огня чужие богатства.

В первые дни января управляющий Объединением чуть ли не каждый день под разными предлогами вызывал к себе начальника конторы бурения. Ему было известно упрямство Човдурова, и он знал, какое сопротивление оказал молодой администратор всем предыдущим попыткам добраться до нефти в дальнем районе пустыни. Об этих вызовах Човдуров рассказывал товарищам с недоброй усмешкой. Однажды Сафронов позвонил управляющему и сказал:

— Нам кажется излишним ваше беспокойство о настроении Човдурова. Он работает за десятерых. Было бы хорошо, если бы вы посоветовали и другим меньше его контролировать.

— Значит, можно быть спокойным за сроки? Узнаю его, это такой человек!

Когда управляющий прослышал, что повезли строительный материал для школы, он снова вызвал Човдурова, но теперь уже они ролями поменялись: начальник конторы защищал интересы Сазаклы, а управляющий, несколько озадаченный размахом работ, склонив голову набок, с интересом поглядывал на этого азартного человека.

— Значит, решили школу строить?

— А как же! Поселок-то наш, советский…

— Да наберется ли там детишек, чтобы учиться?

— Семьи будут — будут и детишки.

— Не рано ли?

И тут управляющий увидел, как улыбается Човдуров, как молодо стряхивает со лба черную прядь.

— У нас там уже свои собаки, кошки, голуби, кролики, куры, верблюды! Пора и семьи везти. Жить так жить, тем более в пустыне!

— Но вы туда ковровые обои завозите! Для общежитий, что ли? — взмолился управляющий. — Мне показывали снабженцы: пятисотсвечовые лампочки, радиоприемники, термосы…

— А как же! Летом бесплатно буду всех поить газированной водой! Никто у меня не убежит из Сазаклы…

Люди отдела технического снабжения стали в этот месяц гвардией наступления. И Аннатувак подружился со снабженцами.

Тракторный поезд выезжал ночью. Пять-шесть километров в час по пескам без дороги — это еще хорошо… Двадцать часов в пути. Люди, сопровождавшие грузы, спали в дороге, а проснутся — все то же: небо да барханы. Точно слепой за веревку, тракторная тропа держалась за трубопровод. Вот они, утепленные трубы, обмотанные паклей, точно в лохмотьях, то выползут из песчаного бугра, то вновь зароются в песок. В полдень блеснет на солнце далеко видный с вершины бархана алюминиевый бак насосной станции — и два часа потом ползут до него тракторы и тягачи… Четырнадцать тракторов и восемьдесят пять автомашин барахтались в песках день и ночь. Ночная езда особенно выматывала людей. Усталый водитель тягача Еремкин ночью спросонок врезался в стену жилого дома насосной станции и отхватил угол, потащил под звезды чью-то кровать и ведра. Товарищеским судом судили Еремкина прямо у колодца в поселке и оправдали. Есть же предел человеческим силам…

Човдуров больше времени проводил на дорогах, Сафронов — у самых вышек. Он понимал стратегию начальника конторы: в январе все решат подвоз и снабжение. Догадывался он и о том, что Аннатуваку не по душе встречаться с отцом. А между тем в бригадах у вышкомонтажников и бурильщиков люди потеряли счет дням — не было выходных. «Потом отгуляем в Небит-Даге». Уже заложили фундаменты трех вышек, подвезли и монтировали блок-насосы. Сафронов подобрал трех мастеров, десять бурильщиков, теперь среди местных кочевников искали рабочих — надо же готовить молодые кадры нефтяников.

Андрей Николаевич полюбил дорогу в Сазаклы. Туда едешь — утро, впереди в песках ощущается море, как будто голубой отсвет Каспия роится в небе, и свежесть воздуха на заре приморская. Едешь обратно — глубокое небо пустыни и обрывистая, серая, освещенная закатным солнцем скала Джебел. В ее глубоких пещерах и впадинах до черноты налита тень. На лысых обрывах лепятся ветвистые арчи… Можно подумать о вечности, о бессмертии, пока не тряхнет на корнях саксаула.

На полпути между сазаклынскими вышками и алюминиевым баком насосной станции тропа проходила в глубокой песчаной котловине, по краю которой, в полукилометре, не далее, Андрей Николаевич каждый раз провожал взглядом историческое чудо — морской порт в пустыне. Да, там белели тысячи свай, на которых некогда стоял мол, виднелись развалины глинобитных магазинов, глазом ощупывалась линия берега, вся усыпанная черепками разбитых кувшинов. Здесь когда-то, восемьдесят лет назад, был в самом деле морской порт Михайловский, и от него тянулась железнодорожная линия в глубь Средней Азии. А потом Каспийское море ушло за тридцать километров к западу. Пески пожрали и железнодорожное полотно и пристанские склады. Барханы ворвались в таможни и караван-сараи, а люди ушли. И ничего не осталось, только дождевая вода узкой полоской отделяет автомобильную тропу от старых развалин и означает собой остатки фарватера. Подойдешь — даже не лужа, а все-таки и в этом зеркальце отражается небо… Зрелище смерти всегда волновало Сафронова. Отъехав подальше, он засовывал руки глубоко в карманы кожанки и закрывал глаза.

В эти дни Човдуров оценил способности и опыт старого инженера. Оказалось, что Андрей Николаевич многое успел обдумать заранее. Он и к авралу подошел не спеша, и его деловая хватка была под стать бешеному темпераменту начальника конторы. Они как будто наперегонки состязались. А все-таки верх взял Човдуров. Всем это было ясно, когда в середине месяца после трех недель безоблачной погоды прошли хорошие дожди. Пески слежались, машинам стало легче, шоферы приободрились. И тут Аннатувак придумал смелый командирский маневр — бросил в пустыню весь автопарк конторы. Сто сорок автомашин так накатали за двое суток влажную трассу, что с этого дня бурильщики в Сазаклы стали считать, что дорога из Небит-Дага уже проложена. Теперь трактор успевал от зари до зари и отвезти груз и вернуться обратно.

А Сулейманов? Как жил в январе Султан Рустамович — «первооткрыватель», как теперь его полушутя, но вполне уважительно называли в конторе?

Говорили, что он просто поселился в Сазаклы. Туда ему привозили с квартиры и чистое белье и бакинскую почту. По нескольку дней он жил в комнатушке начальника участка Очеретько, спал голова к голове с молодым участковым геологом Зоряном. Буровые бригады стремились ускорить проходку скважин, но чем дальше углублялись в недра их трубы, тем больше времени уходило на взятие проб. Чтобы поднять на поверхность маленький цилиндр — керн — с глубины двух тысяч метров, нужно много часов вынимать свечу. И тут Сулейманов не давал пощады бурильщикам, никакого послабления, с каждых двухсот метров проходки требовал керн. Он был неумолим, и мастер Атабай напрасно пытался веселыми шутками и мудрыми поговорками влезть в душу этого маленького геолога: он и смеялся шутке, и в то же время пальцем показывал вверх, что означало — пора выдавать пробу.

Однажды Сулейманов и Човдуров встретились под вечер на дороге. Геолог подъехал к насосной станции и увидел сидящего у стены Аннатувака. Там, у стены насосной станции, торчал из песка единственный, людьми посаженный, кустик саксаула — все, кто тут ездил, его знали. Вот у этого куста и сидел Човдуров, очень одиноко и грустно. Султан Рустамович вылез из машины и подошел, удивляясь, что тот не слышит.

— Здравствуйте, Аннатувак Таганович!

— А?.. Что сказал? — спохватился Човдуров, даже не поняв, кто заговорил.

Впрочем, всю дорогу, до самого Небит-Дага, они ехали потом в одной машине, Човдуров интересовался результатами проб, и неприятное впечатление у Сулейманова исчезло. Что ж, просто устал человек, вот и задумался.

Как ни удивительно, но тоньше всех ощущал этого другого, — задумчивого и грустного — Аннатувака его сын, ребенок, Байрам-джан.

Возвратившись в дом, еще пыльный с дороги, Човдуров обнимал, прижимал к груди, целовал, радовался, смеялся с ним вместе. Но вдруг словно переставал его видеть, останавливался среди комнаты, не понимая, что мальчик только разыгрался. Он не отталкивал его, а лишь ложился на диван и задумывался на минуту. И мальчик надувал губки — «Разве папа меня не любит?..» — и шел на руки к матери, плачущим голосом шептал:

— Мама, мама, что с папой?

— Ничего, сынок…

— А почему он оттолкнул меня? Или спать хочет?

— Тебе показалось. Папа, наверно, устал, Байрам-джан.

Тамаре Даниловне тяжело было видеть, как страдает Аннатувак. Она старалась поддержать и ободрить, быть ласковой и нежной.

Однажды, уложив сына, она подсела на диван к Аннатуваку и обняла его.

— Тувак-джан, — сказала она, — у нас с тобой работа разная, я на промыслах, ты занят бурением. А теперь мы и совсем редко встречаемся и не знаем, что у кого болит, что кого беспокоит. Скажи, как дела у вас…

— Дела… — Аннатувак опустил глаза, потом медленно произнес: — В общем неплохо. Но ведь ты хорошо знаешь, что я не изменил своего мнения. Я руководитель коллектива, партийный долг заставляет меня действовать наперекор своему взгляду. Можно ли так работать?.. Поверь, я со всей энергией выполняю решение, и мы протолкнули в пустыню целые транспорты оборудования, люди воодушевлены, горы ворочают… И я с ними вместе. Только я работаю слепо, нет ничего хуже раздвоенности действия и мысли. — Он помолчал, погладил ее руку и тихо добавил: — Я теперь словно молот из шерсти: бью и собственных ударов не слышу…

Тамара Даниловна положила голову на плечо мужу и тихо, мягко заговорила. Аннатуваку слова слышались как бы сквозь дрему.

— Ты же не ребенок, Тувак-джан. Была дискуссия, тебе дали высказаться. Потом в Ашхабаде обсуждали… И была комиссия. И все с уважением вникали в твои доводы, ничего не делали наспех. Правда? И дело ведь не в одном Сазаклы — ведь это начало нового этапа для всей республики… Может быть, ты ошибаешься? Не все увидел. Кому-то с горы видней? Ты же не ребенок, Тувак-джан… Должен понимать.

Аннатувак сам не заметил, как высвободил плечо, взглянул в глаза жене, но в этом взгляде был не гнев, а мольба о помощи.

— Ты можешь этого не говорить. Только ты да маленький Байрам знаете меня сейчас, в минуты слабости. Я работаю. И, хотя представляю страшные события, которых нельзя будет избежать, ты не думай, Тумар-джан, я не боюсь. Когда речь идет об интересах родины, страх не останавливает. Но я ненавижу себя: как же я не смог доказать другим свою правоту? Почему беру на себя ответственность за дело, в которое не верю? Почему не откажусь от этой работы? Что тогда скажет мне партия? Стоит мне намекнуть о своем несогласии, Атабаев уже грозит пальцем.

— Ты говорил с Аманом?

— Он болен третий день… Говорят, Аннатувак словно заряженный капкан, готов щелкнуть в любую минуту, но, правду сказать, Тамара, я беспомощный человек…

— Хорошо, не нравится работа, так зачем же зря тратить жизнь? Разве партия выбросит меня, как ненужную тряпку? Самое большое — дадут выговор за то, что ушел в кусты. Но лучше быть с выговором, чем топтать совесть! Или боюсь остаться голодным? Но разве я с портфелем родился? Разве без этой должности меньше буду иметь авторитета, я, инженер, разве меньше принесу пользы родине?..

— Тувак-джан, ну что ты говоришь! Довольно. Нет, Тувак-джан, не так… Нельзя уходить — никто тебе не простит. Сегодня после разнарядки Айгюль спросила: «Тамара, не скрывай, скажи правду, вы не поссорились с ним? Не нравится мне, как в последние дни ведет себя брат, вчера прошел мимо, даже не взглянул, не заметил. Я целый день думала, почему он обижен. Или озабочен чем-нибудь? Тамара, скажи правду, что такое с Аннатуваком?» А я у кого должна спросить?.. У тебя, милый? Но больному нельзя говорить, что он болен, — хуже себя почувствует. Ведь тебе не станет лучше, если я скажу: «Аннатувак, не нравятся мне твои мысли!..» Мне другие твои мысли по душе: «Если народ найдет нужным — режь коня своего!..»

Аннатувак поднял голову, словно донесся до него далекий голос.

— Верно, я сказал так однажды… Откуда ты знаешь?

— Шоферы повторяют… Народ запоминает верные слова, Аннатувак.

 

Глава тридцать пятая

Парторг болен

Аман Атабаев простудился во время поездки с Сафроновым в Сазаклы. Третий день он лежал в постели в своей чистой, светлой, голой, неуютной комнате, окрашенной бирюзовой краской.

По субботам у приходящей домработницы был выходной день. Чтобы не оставлять больного в одиночестве, с Вышки приехала Мамыш. Она немедленно потребовала, чтобы Аман разрешил помассировать голову, сообщила, что врачи ничего не понимают в болезнях, предложила приложить к шее чапади со сливочным маслом. Приготовленная ею лапша с перцем и в самом деле помогла Аману пропотеть, а сейчас Мамыш грохотала на кухне кастрюлями, выражая пренебрежение к порядкам, заведенным домработницей.

Этот шум раздражал Амана. Впрочем, его все сейчас раздражало. Никак не мог привыкнуть к тому, что здоровье пошатнулось, что, выезжая в командировку, надо думать о теплых носках и шапке-ушанке. Казалось диким и обидным, что Сафронов, который старше чуть ли не на двадцать лет, вернувшись из Сазаклы, даже не чихнул, а он, Аман, должен валяться в постели. Вынужденное бездействие было особенно досадным теперь, когда в Сазаклы посылали новые бригады. Конечно, смогут обойтись и без него. Работники в конторе — богатыри как на подбор. Но в эти горячие дни Аннатувак, который сейчас делал такие огромные усилия над собой, бросая людей и средства в ненавистное Сазаклы, может в конце концов взорваться. В начале нового дела надо быть бдительным, как на фронте. Будет плохо, если сразу начнутся недоразумения. Кроме того, через день на новый участок отправляют еще две бригады. В них есть новички — и азербайджанцы, и русские, и лезгины, приехавшие из-за моря. Люди собрались разные, не все такие энтузиасты, как бурильщики в бригадах Тагана и отца. Многие даже и не представляют себе как следует жизни в туркменской пустыне. Их надо подготовить и подбодрить. Если бы только выйти на работу в понедельник!

Аман взял со стула, стоявшего у изголовья, градусник, сунул под мышку. В комнату вливались серо-розовые сумерки, и в этом полумраке Аман ясно представил лицо Амирова, молодого азербайджанца из бригады Тобольцева. Он застенчив и робок, как девушка. Палатчика Володю Фомина, отчаянного, но прямого и честного парня, который никогда не свалит вину на чужую голову. Золотой человек, а ведь наверняка запьет с тоски в пустыне, если вовремя не поддержать… А сам Тобольцев? Опытный мастер, но быстро зазнается, не умеет ладить с людьми…

Термометр показывал 39 градусов. Ясно, что послезавтра врач ни за что не выпустит на работу. Так он и не повидается с ребятами. Что бы придумать? Позвонить, что ли, Марджане?

На стуле среди пузырьков с лекарствами, книг и газет стоял телефон. Аман набрал номер.

— Марджана Гургеновна? У меня к вам просьба. В понедельник в Сазаклы отправляются бригады. Надо бы поговорить с людьми. Не умеете? Не скромничайте. В самом деле не сумеете? Тогда научу. Лучше бы поговорить отдельно с каждым. И вам легче и людям приятнее. А с кем именно, тоже скажу. Володе Фомину объясните, что ему в пустыне будет и скучно и трудно. Непременно будет. А когда это случится, пусть вспомнит, зачем приехал в Сазаклы. Скажите ему, чтобы всегда в тяжелые минуты проверял себя. И тогда этот бесшабашный парень поймет, что, если помнить о главной цели, легче держать себя в руках, не распускаться. Он должен понять, что завоевать пустыню, открыть в ней нефть — дело героическое. А раз так… Проще скажете? Ну, тогда я совсем спокоен. А Тобольцеву передайте, что есть такая пословица: «Мелкие реки всегда шумливы». Пусть не петушится. Если хочет сплотить вокруг себя людей, хочет, чтобы подчинялись и уважали, пусть к этим самым людям и прислушивается. Ему надо научиться благодарить своих ребят за хорошую работу. От поклона голова не отвалится. Амирову скажите — смелость города берет!.. Какие еще знаю афоризмы? Ах, Маро, я же старый педагог! Когда учишь, очень полезно находить формулы — лучше запоминают… Вы хотите завтра зайти ко мне? Спасибо, буду рад, если только вам не в тягость сидеть с больным.

Аман положил трубку, натянул одеяло до подбородка и закрыл глаза, надеясь уснуть. Но из этого ничего не вышло. В комнату тихо проскользнула Мамыш, дожидавшаяся за дверью конца разговора. Она уселась на коврик около кровати и пристально посмотрела на сына.

— Аман-джан, скажи мне, ты только газеты и книги признаешь или у тебя все-таки есть чувства?

Аман сделал вид, что не понял вопроса:

— Раньше говорили: «Много знает не тот, кто много жил, а тот, кто много ходил». А нынче много знает не тот, кто много ходит, а тот, кто много читает. Газета рассказывает обо всем, что произошло за день в мире.

— Нет, Аман, ты не хочешь понять. Я спрашиваю: греет ли тебя газета, когда спишь?

— В комнате тепло. Пощупай-ка, батарея обжигает руки.

Мамыш, упершись обеими руками в пол, подалась вперед, будто хотела разглядеть соринку в его глазу.

— Ведь бывают же такие тугодумы!

— Чего же я не понял?

— Я спрашиваю: ты поклялся быть одиноким?

— Ну так бы и сказала.

— Вот так и говорю. А ты отвечай.

— Ай, мама, ну почему тебя так волнует моя женитьба?

— Почему так волнует? — переспросила Мамыш. — Что же мне делать, если родной сын не понимает, почему я волнуюсь?

Мамыш схватилась за голову и стала раскачиваться из стороны в сторону.

— Зачем я пришла на этот свет? — причитала она. — Лизать хвосты щенкам, которых я породила? Смиренно склонять голову перед ними? «Дети мои, вы зарабатываете пять грошей — я в вашей власти. Дадите — поем, не дадите — помру!» Если не смогу жить, как мне нравится, если не попробую пищу, какая даст силу моему телу, я верну хозяину то, что он дал мне на хранение!

— О чем ты, мама? — недоумевал Аман.

— Если не понимаешь родного языка — могу объяснить: богу душу отдам, вот что говорю! Не я ли вам чистила носы, убирала за вами, поставила вас на ноги? Так слушайте же теперь меня! Смотрите мне в рот! Поступайте, как велю! Я вас сделала людьми, теперь вы успокойте мою старость — женитесь! А потом… можете делать что угодно.

Ослабевший от жара Аман не перебивал мать, и, передохнув, она снова начала причитать:

— Не мне бы говорить это сыну, но во всем виноват твой пустоголовый отец! Раз он рабочий, раз он нефтяник, так уж ему кажется, что все знает, что всю революцию сам устроил. Твой отец — игрушка в руках людей. Над ним смеются, шутят: «Ты сознательный, Атабай, ты передовой рабочий!» А он и уши развесил. Пучит глаза, наступает на меня, пыжится: «Сыновья сами знают, как жить!» Вот как сказал! И я обречена теперь метаться всю жизнь, как газель, у которой отняли детеныша…

Аман и не подозревал, слыша все эти вопли, что у матери появились новые причины для такого разговора. Услужливая кумушка-соседка в точности передала ей, что наговорила Эшебиби в очереди у тандыра: «Аман Атабаев неплохой парень, тихий, скромный, но… родился под несчастной звездой. После землетрясения потерял не только жену и ребенка, но и самое важное для мужчины. Что скажешь, что поделаешь… Врачи говорят, это бывает с горя. И нельзя не верить. Бедняга живет один уже который год и не помышляет о женитьбе. Ходит, опустив голову, как мерин в стаде, и на девушек даже не глядит. Не дай бог никому такого несчастья!»

Когда до Мамыш дошли эти слухи, она даже заплакала от возмущения: «Лучше бы оглохнуть, чем слушать такие пакости!» Но, поразмыслив и вспомнив, что сын действительно ведет себя странно, и, не дай бог, если Эшебиби права, и впрямь забеспокоилась об Амане. Старухе всегда мерещилось, будто от нее что-то скрывают. Сегодняшняя молчаливость Амана еще больше укрепила подозрения.

— Аман, сынок, скажи, я ведь мать, и никто больше не узнает, по совести скажи, может, тебе и нельзя жениться?

— Ай, мама, ну что только тебе лезет в голову! — буркнул Аман и отвернулся к стенке.

Мамыш, конечно, и внимания не обратила на этот робкий намек. Ей и в голову не пришло, что сыну хочется кончить этот разговор. Она погрозила сыну пальцем.

— Не один ты послан мне богом в наказанье. Нурджан ничем не лучше. Оба в отца.

— В отца?

— Конечно. Если бы Атабай был путным человеком, разве бы такие сыновья у него выросли? Нурджану говоришь — женись, а он дрожит, будто безоружным выставили против врага. А ты все отмалчиваешься.

Аман почувствовал, что отмолчаться не удастся.

— О чем ты говоришь, мама? Мне не хочется сегодня жениться, завтра разводиться…

— Упаси бог от разводов! Но почему же обязательно завтра разводиться?

— А кому я такой нужен?

— Паршивая не в счет, хромая не в счет, вдову тоже оставим в покое. Я тебе найду не девушку, а загляденье!

— Давай все-таки оставим этот разговор! Жениться — это мое дело.

— Ничего нового не сказал. Все вы, и старые и молодые, только и знаете: «Это мое дело!» Подумать только, какие собрались на мою голову деловитые…

Кроткий Аман вышел наконец из терпения.

— Скажи, пожалуйста, ты ухаживать приехала или хочешь, чтобы я совсем разболелся?

— Ну, если так ценишь материнские заботы, я помолчу.

И Мамыш в самом деле на минуту умолкла. Но, увидев, что Аман закрыл глаза, дернула за кончик одеяло.

— А ты слышал новость?

— Какую еще?

— Говорят, Нурджана встречают на улице с какой-то девушкой.

— Прекрасно! Ты должна радоваться, ты же только об этом и мечтаешь.

— Если бы этот молодой ишак хотел меня порадовать, я бы уж давно нянчила внучонка и не приставала к тебе, как сейчас. Но, говорят, он ходит с русской!

— Какая разница, если он ее любит.

— И это я слыхала. Все заодно — «какая разница!» По-моему никогда не выходит, вот какая разница! Что же мы будем пялить глаза друг на друга, на пальцах объясняться? Атабай тоже этого не понимает, хотя борода его давно побелела. «Какая разница, лишь бы попалась умница!» Ты знаешь мой характер. Я ответила: «Если хорошая девушка — на голову посажу. А если такая, что не захочет знать ни мать, ни отца, ни соседей?» Знаешь, что люди говорят?..

Тут Мамыш будто поперхнулась, прикрыла рот рукой, вспомнив, что Ханык требовал полнейшей тайны. Аман опустил глаза, не проявляя ни малейшего желания продолжать разговор, и Мамыш тихонько удалилась на кухню.

В комнате наступила долгожданная тишина. Лишь иногда сквозь двойные рамы глухо доносились гудки автомашин. Не зажигая света, с закрытыми глазами Аман погрузился в глубокое раздумье.

Мать, конечно, имела право укорять… Что хорошего в одиночестве? Сколько лет никто не согревает подушку, ни одна рука не поправит одеяла, не погладит волосы. По вечерам в квартире тихо, как на кладбище. Летит время, и жизнь проходит. Права мать. Дом без детей — тело без сердца, пища без соли. Какое счастье, возвращаясь домой, знать, что тебя встретит ласковая улыбка жены, радостный лепет сына! Но имею ли право мечтать об этом? Я — половина человека! Кому нужен однорукий, одноглазый? Этого мать не поймет. Для нее сын, будь он хоть обрубком, все равно лучше всех на свете. На моем пути попадались хорошие девушки, но я не позволял себе ни глядеть, ни думать о них. Каждая девушка живет мечтой о любимом. Но кто мечтает о половине человека? Все бывает. Может быть, и нашлась бы такая, что решилась выйти за меня. Может, до поры до времени и скрывала бы свое равнодушие и тоску. Но однажды я непременно поймал бы угрюмый, полный брезгливости взгляд, говорящий: «Горькая моя судьбина!» Смогу ли я жить на свете, угадав в этом взгляде отвращение? Не лучше ли страдать в одиночестве, чем сломать чью-то жизнь? Нет, не стоит посыпать старую рану перцем.

…Что же остается? Воспоминания о былом счастье? Но они, как миражи, появляются и тут же исчезают. Как короткий весенний дождь, который уходит в песок, не успев освежить жаждущую землю… Тело мое как иссохшее, старое русло Узбоя. Проклятая война! Сколько смертей, сколько одиночества, калек! Когда-то я валил наземь пальванов, а теперь застегнуть пиджак стоит большого труда. Кому понравится нянчиться со мной? Поверить, что девушка захочет пожертвовать собой ради меня, так же трудно, как поверить что она мечтает отдать кому-то свой глаз и руку. Лучше уж остаться одиноким, чем жить бок о бок с человеком, видеть, как он смотрит на юг, когда глядишь на север…

Давно уже мысли о семье не волновали Амана так сильно. Годами гнал их от себя. Но, видно, пришло время навсегда решить свою судьбу. Сам того не замечая, весь вечер Аман плавал в бурном море размышлений. И, как ни торопился к берегу, как ни загребал одной рукой, расходившиеся волны то подбрасывали на гребень, то накрывали с головой. Он терял направление, мысли путались. Тогда Аман приподнимался, глотал воздух воспаленным от жара ртом, озирался по сторонам. Комната тонула во мраке, только угол с книжными полками освещался светом уличного фонаря. Там через спинку стула беспомощно свисал протез.

На улице прекратилось движение, затихла и мать в соседней комнате.

В полной тишине Аман слышал собственное жаркое дыхание… Потихоньку сон смежил его веки, и все время гудели и грохали снаряды, и сквозь вой мин доносилась команда Човдурова: «Вперед!» И сквозь клубы дыма, в зареве пожара плыл по небу протез, сжимая неживые пальцы в кулак.

 

Глава тридцать шестая

Волна любви не оставляет и соринки

Когда Аман проснулся, солнце стояло высоко. Лучи ворвались в комнату, косо улеглись на столе, осветили стену веселыми пятнами. Аман быстро поднялся с постели, умылся, побрился. Было весело, оттого что солнечные блики согревали холодные бирюзовые стены, оттого что в доме тихо и пусто. Сегодня отец должен был приехать из Сазаклы, и Мамыш с первым автобусом отбыла на Вышку. Домработница еще не вернулась, как видно, задержалась у дочери в Кум-Даге. Как ни тяжко одиночество, но еще тягостнее одиночество вдвоем. Мамыш одним словом умела разрушить душевное равновесие, выработанное Аманом с таким трудом.

Войдя в кухню, Аман увидел на плите кастрюлю с едой, приготовленной матерью, на столе хлеб, заботливо обернутый белоснежной салфеткой. Следовало бы вскипятить чай, но не хотелось возиться… «Позавтракать всегда успею, — подумал Аман, — температура спала, можно и позаниматься». Третий год он заочно учился в нефтяном институте, времени для занятий не хватало, приходилось пользоваться каждой свободной минутой, чтобы усесться за учебники.

Послышался легкий стук, Аман открыл дверь — перед ним стояла Марджана.

Всегда уравновешенная, даже бойкая, девушка стала сейчас неловкой от застенчивости. Аман чувствовал это по тому, как она, не глядя, поставила на пол плетеную кошелку, в которой загрохотала кастрюлька, зачем-то старательно сложила пальто, прежде чем повесить.

— Оказывается, вы уже на ногах? — тихо спросила она.

Теперь Аману была понятна причина ее смущения. Девушка пришла навестить товарища по работе, прикованного к постели. Но если он здоров, то, может быть, неуместно и посещение? Чтобы рассеять неловкость, Аман сказал шутливо:

— Знаете, бывают такие изнеженные люди: согреются на солнышке, подумают, что у них жар, и торопятся укрыться под семью одеялами…

Марджана засмеялась.

— Это вы про Тихомирова?

— Много нас таких. Заноет зуб — завяжем щеку, оступимся — зовем скорую помощь. Что там Тихомиров, я сам такой же. Не знаю, что у меня болело, а три дня не вставал с постели, учился уму-разуму у подушки.

Марджана недоверчиво улыбнулась. Она знала от врача, что у Амана грипп, на столике заметила температурный лист и перевернула его чистой стороной вверх.

— Не старайтесь казаться хуже, чем вы есть, Аман Атабаевич! У вас температура доходила до тридцати девяти.

— Откуда такие точные сведения? Просто удивительно!

— Ничего удивительного нет.

— Ну, все-таки, откуда вы узнали?

— По вашим глазам.

— По моим… глазам? — запинаясь, переспросил Аман.

Неловкое молчание длилось не больше секунды, но обоим показалось мучительно долгим. Аман понимал, что эти слова вырвались у Марджаны невольно, она их не обдумывала. И все-таки прозвучали насмешкой. Глаза одноглазого. Что в них прочитаешь? Он отвернулся к окну. Марджана, проклиная себя за бестактность, готова была сквозь землю провалиться… Заскрипел стул, зашелестела бумага. Аман повернулся к Марджане, она протягивала температурный листок.

— Я пошутила, — сказала она. — Вот зеркало, которое показывает вашу температуру.

Устыдившись своей впечатлительности, Аман сразу перешел на шутливый тон.

— Ба! Что это за волшебная бумага, которая выдает секреты хозяина?

— Это же главное свойство бумаги, хранить, а значит, и выдавать секреты…

— Так, стало быть, я не симулировал?

Марджана подошла к письменному столу и, показывая на незаконченный чертеж, сказала:

— А вот и еще бумага, выдающая секреты! Я давно хотела спросить, Аман Атабаевич, зачем вы учитесь?

— Все учатся, — пожал плечами Аман, — когда прихожу сдавать зачеты, рядом со мной сидят рабочие — бурильщики, монтажники, операторы…

— Но ведь у вас есть высшее образование и вы давно на партийной работе. Не собираетесь же вы стать инженером?

— А разве партийный работник не должен знать производства? Пока я могу только верить или не верить тому, что говорят. Выучусь, буду сам знать. Вот, например, в этой сазаклынской истории я все время был на стороне Аннатувака, пока не поехал в Ашхабад на сессию Академии наук и не убедился, что мы на своем пятачке тоже решаем вопрос огромного государственного значения.

— А почему не верили Сулейманову? — живо спросила Марджана, которая недолюбливала Човдурова.

— Потому что аргументы Аннатувака Тагановича казались убедительными. Правда, смущало, что у него такой плохой союзник — Тихомиров… Но ведь все это — вера, симпатия, антипатия, интуиция — плохие помощники в работе. Даже логика, казалось бы, надежная опора, и то должна иногда отходить на второй план.

— Странно! Чему же уступает место логика?

— Необходимости. Один из законов советской жизни.

— Не понимаю.

— А вы постарайтесь понять. «Разбитая тарелка», разорванные пласты, гигантские средства, брошенные впустую, неминуемые аварии, невыполнение плана — все это обдуманные аргументы Тихомирова и Аннатувака Тагановича, очень осмысленные, логичные. Против них только одно — необходимость. Государственная необходимость открыть и освоить как можно скорее новые нефтяные бассейны в пустыне.

— Откуда же вы знаете, что победит необходимость?

— Я был на войне.

Марджана ни о чем больше не спрашивала. Облокотившись на письменный стол, задумчиво смотрела в окно. Каждый раз, встречаясь с Аманом, она поражалась его способности с необычайной легкостью превращать самый пустяковый разговор в серьезный. Парторг все время заставляет думать. Как только сам не устает от этой кипучей работы? Решает все время отвлеченные проблемы, а о себе небось и не заботится…

— А чай вы сегодня пили? Только отвечайте по совести, — покраснев от собственной смелости, спросила Марджана.

— Неужели есть и такое зеркало, которое сказало, что я голоден?

— Вот видите! Хорошо хоть сознались! А я принесла гостинцы со вчерашнего тоя.

— А по какому случаю был той?

— Ах, Аман Атабаевич, дни бегут незаметно! Вчера мне исполнилось двадцать три года.

— Двадцать три?

— Не верите?

Худощавая хрупкая Марджана, с косами, уложенными на затылке корзиночкой, казалась совсем девочкой. Аман привык думать, что ей лет восемнадцать-девятнадцать.

— Разве не вчера вы бегали с красным галстуком?

— Вчерашнего сегодня не увидишь, — весело подхватила девушка. — Вчера был облачный день, а сегодня снег выпал и солнце засияло — глядите-ка, весь мир будто сделан из серебра!

— Значит, и Маро сегодня серебряная? Да нет, она совсем золотая!

Марджана привыкла к шуткам парторга, но сегодня ее все смущало.

— Аман Атабаевич, не шутите так! Я не люблю золотого цвета.

— Золото, это не цвет, а качество, если о душе…

— Не надо вгонять меня в краску. Давайте-ка я лучше накрою стол и поставлю чайник.

— Откуда пришло ко мне такое счастье?

— Опять смеетесь надо мной?

— Нисколько! Очень серьезно говорю. Анна Ивановна еще не вернулась после выходного, и я все раздумывал, поститься мне или нет? А вы помогли решить этот сложный вопрос.

Не дослушав, Марджана удалилась на кухню. Аман последовал за ней, чтобы помочь, удивился: никелированный чайник уже стоял на плите, под ним дрожало голубое пламя. Марджана с такой легкостью находила все, что было нужно, как будто сама все расставила на кухне. Аман улыбнулся: забавно, что между матерью и Анной Ивановной всегда шли препирательства, кто лучше хозяйничает, обе были недовольны друг другом. А вот Марджана ни на кого не жалуется, и все спорится у нее под руками. Видно, только сегодня и пришла в дом настоящая хозяйка.

Не отвечая на шутки Амана, девушка быстро сновала из кухни в комнату и обратно, а он не переставал удивляться. Как удается беззвучно двигаться в туфлях на высоких каблуках? Как догадалась, где лежат ножи и вилки? Стол был накрыт в одну минуту, а из сетки Марджаны, как из атласного цилиндра циркового фокусника, появлялись все новые и новые предметы: большая кастрюля с чебуреками, курица на зеленой тарелке, сметана в глиняном горшочке, поджаристый домашний чурек, два пучка зеленого лука и, наконец, самое неожиданное, бутылочка армянского коньяка.

Марджана сказала:

— Это мой брат Ашот подсунул потихоньку в сетку. Он считает, что обед без выпивки — пища без соли.

— Конечно, особенно когда есть повод выпить!

Аман открыл четвертинку, поставил на стол рюмки, но Марджана убрала одну.

— Не сердитесь, Аман Атабаевич, я не пью.

— Да ведь и я не пью!

— Знаю, но после болезни полезно. Лучше есть будете.

Аман чокнулся с бутылкой.

— За то, чтобы Маро прожила еще три раза по двадцать три, и за здоровье Ашота Гургеновича!

Аман опрокинул рюмку, закусил чебуреком. Его тронуло, что Марджана так заботливо обдумала свое угощение. И чебуреки, и куриную ногу, и зелень можно было есть без помощи ножа и вилки, обходясь одной рукой. И все так вкусно приготовлено! Аман выздоравливал, у него появлялся аппетит, и Марджана с удовольствием смотрела, как он ел.

— О чем задумалась, Маро? — спросил он притихшую девушку.

— О вас, — смело ответила она.

— О том, что похож на голодного зверя?

— Ой, нет! Совсем не об этом. Вы вчера сказали по телефону, что формулы помогают лучше усваивать. Мне кажется, что вы и работаете по собственным формулам.

— Как интересно! По каким же?

— Ну, например, ваша первая заповедь — имей бесконечное терпение.

— Правильно! Только это не первая.

— Тогда — будь справедлив!

— Тоже верно, но опять не первая!

— Есть еще одна: если твое распоряжение неправильно — признай свою ошибку.

— Очень хорошо формулируете, только это тоже не главное.

Марджане нравилась эта игра, она раскраснелась, глаза блестели. На работе редко удавалось подолгу говорить с Аманом, временами казалось, что он все еще считает ее за девчонку. Она была честолюбива и очень хотела, чтобы парторг наконец понял, чего она стоит.

— Ох, какой придирчивый учитель! Ну, еще могу сказать, что, глядя на вас, усвоила, что надо быть всегда внимательной к чужому мнению и критике, даже если она и неправильная.

— И все-таки не с этого надо начинать.

Марджана недовольно выпятила губы.

— Тогда больше ничего не знаю.

— Я тоже не знаю, как лучше выразиться, чтобы вам понравилось. Вы вчера упрекнули меня за выспренность и, наверно, были правы, но эти слова не сумею сказать иначе. Раньше всего и прежде всего надо проникнуться бесконечной преданностью идее коммунизма и сплачивать людей вокруг этой идеи. Вот самое главное. И еще: все почему-то считают, что я добряк, как говорится, мягкий человек. Знают, что люблю нянчиться с людьми, не жалея времени. Но ведь до поры до времени. Если вижу, что человек сознательно пошел на дурной поступок, если им руководит корысть, я беспощаден.

— Вот чего не замечала!

— Придет время, заметите. Тогда, смотрите, не испугайтесь.

Испугаться Амана! Вот чего Марджана не могла вообразить. Широко улыбаясь, она смотрела на него. Нет на свете другого человека, с которым ей было бы так интересно и приятно! Неужели он не чувствует? Или только делает вид, что не чувствует? Как сковывает человека болезнь! Как ошибается он, если думает, что ее пугает его увечье. Если бы знал, с какой радостью она отдала бы ему свою руку, свой глаз! Но нельзя же в этом признаться ни с того ни с сего! Хоть бы повод какой-нибудь придумать…

И все-таки Марджана решилась. Уходя, держась за ручку двери в полутемной передней, она сказала:

— Зря на себя наговариваете. Вы не беспощадный. Это жизнь была к вам беспощадна. И если вам когда-нибудь станет тяжело одному, вспомните обо мне. Я всегда…

И быстро захлопнула за собой дверь, только каблуки застучали по лестнице.

Аман распахнул окно. Хотелось еще раз увидеть Маро. Неужели правду сказала? Неужели есть на свете человек, который ждет его? Свежий воздух ворвался в комнату и с ним мягкий гомон воскресного дня. С утра снегопад, по-южному щедрый, выбелил улицы, а сейчас солнце взялось за работу, но там, где прошли колеса машин, в глубоких бороздах снег еще отливал влажной синевой. Где же Маро?.. В Доме культуры кончился дневной сеанс, по улице шел знакомый рабочий люд с женами, с детьми. Милый, близкий народ. Тепло одетые дети копошились в снегу, звонко смеялись. Под деревьями матери катили коляски с завернутыми в теплые одеяльца малышами… Вот, кажется, мелькнула и Маро — коричневое пальто и зеленая шапочка… Мелькнула и исчезла в толпе.

 

Глава тридцать седьмая

Клевета

Смета по Сазаклы на второй квартал, присланная из производственного отдела, разграфленная по всем правилам бухгалтерского щегольства, с утра лежала на столе у Човдурова — не было свободной минуты заглянуть в нее. Народ толпился в кабинете, как на вокзале.

С утра Аннатувака посетил Тихомиров и с видом заговорщика сообщил, что хочет побывать на новых разведбуровых. Это нисколько не обрадовало директора конторы. Что, собственно, рассчитывает увидеть «Вчерашний день» в Сазаклы? Отыскать лишний повод для склоки? После драки кулаками не машут, время и без этого покажет, кто прав.

Вслед за Тихомировым явились два молодых инженера, только что окончившие нефтяной институт и присланные по разверстке. Оба высокие, румяные, русокудрые добры-молодцы — один из Тамбова, другой из Ярославля. Пришлось долго беседовать, рассказывать о специфике местной работы. Разговору мешали. Забежал корреспондент из газеты, чубатый, только что демобилизовавшийся парень, еще не успевший снять военную шинель. Звонили из Объединения — торопили со сметой. Заглянул Сафронов посоветоваться о 425-й скважине, которая дала воду, а в довершение всего секретарша с испуганным лицом доложила:

— Какой-то бабай к вам ломится.

И действительно, вслед за ней в кабинет ввалился дедушка лет семидесяти с длинной белой бородой, в большой бурой папахе. Поставив на пол у двери зеленый эмалированный чайник и принакрыв его полосатым хурджином, он почтительно приветствовал Аннатувака; затем сварливо потребовал, чтоб его внука сделали нефтяником. Дедушка отличался неукротимой энергией, прилетел на самолете из Мары с этой единственной целью, и понадобилось много времени, чтобы растолковать, что ему нужно идти в отдел кадров.

Это была последняя капля, переполнившая чашу терпения Аннатувака. Он попросил секретаршу больше никого не впускать и углубился в смету.

Сосредоточиться на цифрах было нелегко. Весь последний месяц Аннатувак чувствовал себя как взведенный курок. Огромным усилием воли он заставлял себя сдерживаться: терпеть противоречия, выносить многословие, прощать бестолковость. От нервности появились новые привычки — руки не могли оставаться в покое: ломали папиросные коробки, разгибали канцелярские скрепки, теребили клочки бумаги. Ему даже пришло в голову завести четки. Один знакомый азербайджанец уверял, что ничто так не успокаивает нервы. Однако Аннатувак быстро отказался от этой идеи. Азербайджанец-то был профессор, носил пиджак и тюбетейку, а что за вид — в полушубке и ушанке с янтарными камешками в руке! Да разве ими вернешь утраченный душевный покой? Дело даже не в Сазаклы. Подумаешь, какой важный эпизод в биографии начальника конторы бурения этот клочок пустыни! Но остаться одиноким, растерять товарищей, не чувствуя перед ними никакой вины, — это страшно. Не так жалко потерять Сулейманова, проработали три года душа в душу — разошлись. Что же, бывает! Труднее мириться с отчуждением Сафронова, но ведь с ним и дружить нелегко. Глядит на все с высоты своего опыта, обо всем имеет свое мнение, видно, не может забыть, что знал своего начальника еще мальчишкой. А вот холодность Амана невыносима. Чего, собственно, все хотят от него? Он склонился перед обстоятельствами, делает все, что требуется. Неужели нужно еще и выражать восторг? Этого не дождутся! Дома тоже будто отопление выключили. Тамара, как всегда, кротка и заботлива, но не может скрыть, что сочувствует Сулейманову. Если женщина работает, трудно ожидать от нее справедливости. Всегда ей ближе тот, с кем проводит целый день, а не муж, с которым еле успевает перекинуться двумя словами перед сном. А самое горькое — отец. Что бы ни случилось в жизни с Аннатуваком, первая мысль всегда была об отце. Что он подумает, что скажет? Теперь их разделяет не сотня километров бездорожья от Небит-Дага до Сазаклы, а нечто худшее. Когда Аннатувак приезжает на новый участок, отец почти не разговаривает с ним. Споров больше нет, но, кажется, у старика совсем пропала охота встречаться с сыном. Этого никогда не было. Все будто отодвинулись от него. Как в мираже: все видно, а рукой не дотронешься, уплывет. Кто же остается? О Тихомирове смешно говорить. Пожалуй, одна Айгюль. Встречаясь с сестрой, Аннатувак угадывал непривычную теплоту в ее больших черных глазах. О делах не говорили, и тут надо оценить такт сестры. Понимает, что не следует посыпать рану перцем…

В дверь просунулась голова Дурдыева. Човдуров замахал рукой:

— Не могу принять!

Но Ханык посчитал отказ за приглашение и, дергаясь всем лицом, улыбаясь и подмигивая, вошел в кабинет.

— Товарищ директор, есть важный разговор.

Аннатувак поднялся и раздельно сказал:

— Я занят.

Ханык плаксиво улыбнулся.

— Есть вещи поважнее занятий. Будете жалеть, что не поговорили.

Човдуров стукнул кулаком по столу, но даже не успел рта раскрыть, как Ханык юркнул в дверь. Аннатувак взялся было за карандаш, но в дверную щель снова просунулась голова снабженца.

— Не ради себя, ради ваших интересов, Аннатувак Таганович, необходимо поговорить…

Жалкий человечек пресмыкался, не замечал, как он противен. Пересилив себя, Човдуров спокойно ответил:

— Если разговор не деловой, тем более можно отложить.

По привычке он вертел в руках тяжелый пресс. Бросив взгляд на тяжелую вещицу, Ханык снова исчез, на этот раз плотно прикрыв за собой дверь. Испуг снабженца так насмешил Аннатувака, что он смягчился и попросил секретаршу разыскать его.

Через две минуты Ханык как ни в чем не бывало здоровался с Човдуровым.

— Я знаю, товарищ директор, почему вы рассердились, но ведь это же клевета, — развязно говорил он. — Эта баба из святого сделает черта.

— Какая клевета? — отрубил Аннатувак. Больше всего он ненавидел склоки, сплетни, разбирательство семейных скандалов. — Не знаю никакой бабы.

— Есть такая дрянь, ее зовут Зулейха. Может быть, не она сама, а ее друг…

— Не знаю Зулейхи и ее друга.

— Да разве он один? У нее, наверно, десяток друзей или мужей, не знаю, как приличней назвать…

Дурдыев задумался. Ясно было, что слухи еще не дошли до Аннатувака. Но что выгоднее: рассказать самому или надеяться, что вся история с брошенной семьей так и не дойдет до ушей начальства? Нет, лучше все-таки прикинуться простодушным, напрасно оклеветанным.

— Все дело в Тойджане Атаджанове, — начал он, — если бы вы могли себе представить, сколько грязных нитей сплелось вокруг одного человека! Да что там нитей! Его сердце — клубок змей!

— Атаджанов? — переспросил Човдуров и уселся поглубже в кресло. Теперь он готов был слушать рассказ Дурдыева хоть до вечера, тот и не подозревал, какие струны задел в душе начальника конторы.

— Когда Атаджанов ездил на праздник в подшефный колхоз, он спознался с моей бывшей женой Зулейхой, а она плачет, будто я не даю денег…

— А разве это неправда?

— Неправда — мало сказать. Это клевета! Я посылаю все, что зарабатываю, сам сижу на хлебе и чае. Посмотрите на мой ватник, разве это костюм для снабженца? Я только позорю свою контору, когда прихожу в другие учреждения. Думают, что это за контора, где работают такие оборванцы?

— Хотел бы знать, — сказал как бы про себя Аннатувак, — почему я обязан выслушивать эту чушь?

— Подождите, товарищ Човдуров, скоро все поймете. Я же должен оправдаться перед вами, раньше чем на меня начнут возводить всякие небылицы.

— Пока что никто не заводил о тебе речи, а ты терзаешь меня целый час бабьими сплетнями.

Не слушая, Ханык бубнил свое:

— Она считает: раз я нефтяник, значит, хожу в золоте и могу построить ей серебряный дом. Сама она работает подпаском.

— Хоть министром, мне-то что?

— А живет с заведующим фермой, — упрямо продолжал Ханык. — Что у них было с Атаджановым — не скажу, хотя догадаться нетрудно, но сейчас не о том речь.

— Может, объяснишь, зачем я тебя слушаю, если речь не о том?

— Ваша сестра, товарищ Човдуров, — редкой чистоты девушка…

— Ты приплетаешь к своей грязной истории имя моей сестры? — грозно спросил Аннатувак.

— Говорю вам, подождите немного. Не я приплетаю. Но должен сказать, что все рабочие любят ее, как сестру. Только… Только она немного ошибается.

— В работе?

— Нет. В чувствах. Если сказать правду, товарищ Айгюль хорошо знает рабочего, его душу, но не знает человека, которого, как видно, выбрала себе в мужья. — Дурдыев остановился, покосившись на Аннатувака, но тот, насупясь, молчал. — Хотите — опять выгоняйте меня, хотите — слушайте, но я прямо скажу, что мне не нравится этот парень. Боюсь, как бы не втянул в болото несчастья девушку, которая белее снега, чище воды…

Как ни хмурился Аннатувак, как ни противно было ему слушать Дурдыева, но предчувствие неотвратимой беды сжимало сердце и заставляло терпеть до конца.

— Имя? Назови имя!

— Так я же только о нем и толкую! Бурильщик Тойджан Атаджанов. Когда я наблюдаю его поступки, не по себе становится. Пользуясь добротой, доверчивостью Тагана-ага, он может, не приведи бог, нанести позорную пощечину вашей сестре.

— Ты в своем уме?!

— Чтоб черви завелись в моем языке, если вру! Никак не могу удержать сердца, потому и говорю. Помяните мое слово: этот проходимец доведет буровую Тагана-ага до страшной аварии и сделает несчастной нашу красавицу Айгюль.

Аннатувак молчал, но сердце лихорадочно билось. Давнишняя неприязнь к Атаджанову, который, как ему казалось, отнимает у него отца постоянным потаканием старческим причудам, теперь превращалась в настоящую ненависть. Негодяй смел поднять глаза на сестру!

Исподтишка поглядывая на Аннатувака, Дурдыев старался угадать его мысли. Аннатувак опустил голову, и снабженец понял, что заставил его задуматься, а когда снова поднял глаза, Ханык решился продолжать:

— Товарищ Човдуров, простите, если лезу не в свое дело. Но кто вам раскроет глаза, кто знает происки этого бесчестного парня так хорошо, как я? Он говорит Айгюль сладкие слова, а сердце отдает другим. Да что говорю, откуда у него сердце! Он отдает один конец нитки Айгюль, а с другого конца начинает плести паутину, в которой она же завязнет. Вы знаете, как себя чувствует Ольга Сафронова?

Аннатувак, с жадностью внимавший поношению Тойджана, нетерпеливо сжал кулаки.

— Какое мне дело до Сафроновой? — грубо сказал он. — Откуда среди овец затесалась корова? То Зулейха, то Ольга! Долго еще будешь забивать голову чепухой?

Не отвечая, Ханык продолжал допрашивать:

— Может, вам известно, что Ольга и Нурджан Атабаев любят друг друга?

Човдуров рассердился, что снабженец запутал разговор, который его так интересовал.

— Куда тебя заносит? О чем думаешь? Невозможно понять, куда ведешь, к чему клонишь, пятишься все время как рак!

Не боясь теперь гнева Човдурова, Ханык гнул свое:

— Я чувствую, что душу Нурджана разрывают на части собаки, а сердце Ольги болит, будто в него попал змеиный яд…

— Терпение мое кончается, — грозно сказал Аннатувак и привстал, опираясь обеими руками на стол.

— Говорю вам, не торопитесь, товарищ директор. Я хочу спросить вас, по какой причине страдают молодые сердца?

— Кончай немедленно!

— Да что вы волнуетесь? Я не из тех, что суют нос в чужие дела. Нужно было проверить все обстоятельства, выяснить все отношения, а затем довести до вашего сведения, что мне известно. А мне хорошо известно, что Атаджанов бросает одну кость двум собакам, чтобы поссорить их…

— Да ты сам-то можешь разобраться в том, что плетешь?

— Товарищ Аннатувак, я своими глазами видел, как Тойджан и Ольга сидели обнявшись!

— Это правда?

— Зачем выдумывать? — скроив печальную рожу, сказал Ханык. — Разве вы поблагодарите за это? Разве слышу от вас что-нибудь, кроме ругательств? Только сочувствие да доброе сердце привели меня в этот кабинет! А если говорить прямо, Тойджан и Ольга ночевали вместе, когда — были в колхозе. Но разве повернется язык сказать такое вашей сестре? Вот я и решился…

Ханык, наблюдавший, как темнеет лицо Човдурова, оборвал свою речь.

Выйдя из-за стола, Аннатувак остановился перед снабженцем.

— Я выслушал твой гнусный рассказ. Вернее, вынужден был выслушать, но не думай, что ты что-нибудь выиграл. Ненавижу сплетников и склочников! Уверен, что ты завел всю эту музыку ради какой-то выгоды, но пока еще не знаю какой. Я проверю твои слова, и не потому, что ты, забыв стыд и совесть, завел речь о моей сестре, а потому, что хочу разобраться в этом негодяе Атаджанове. Но если ты посмеешь еще где-нибудь назвать имя Айгюль, то не найдешь себе места между Балханом и Каспием! Можешь убираться!

Ханыка будто вихрем вынесло из кабинета. В приемной он тяжело плюхнулся на стул и вытер рукавом пот со лба. Страшно иметь дело с этими Човдуровыми, но главное сделано. Аннатувак так прямо и сказал: «Я должен разобраться в этом негодяе Атаджанове».

Оставшись один, Аннатувак заперся на ключ. Ярость душила его. Ненавистное лицо Тойджана стояло все время перед глазами. Теперь ясно, зачем ему понадобилось поссорить Тагана с сыном! «Этот насквозь фальшивый, бессовестный беспризорник никого не любит. Что ему отец, что Айгюль? Он играет нами, Човдуровыми!»

Аннатувака поразила эта мысль, и он снова повторил вслух:

— Играет Човдуровыми!

 

Глава тридцать восьмая

Я не хочу быть невестой

Только среди дня в кухонном чаду, в хлопотах ненадолго забывала Мамыш свою навязчивую идею — женить сыновей. На сковородке весело шипели баранина и желтоватый, пропитанный жиром лук; белый пар клубами бил из кастрюли. Мамыш засыпала рис в кипяток, взяла щепотку соли, но в это время послышался робкий стук в дверь. Она насторожилась. Все домашние и даже соседи входили без стука. Значит, пришел кто-то посторонний. Мигом старушка очутилась в передней и распахнула дверь. Перед ней стояла красивая, нарядная девушка. Скромно поклонившись, она спросила:

— Нурджан здесь живет?

— Здесь, — глухо ответила старуха, чуя недоброе.

— А вы тетушка Мамыш?

— Я тетушка Мамыш.

— Вот как хорошо! Очень рада вас видеть!

Заметив недружелюбный взгляд старухи, Ольга остановилась на пороге. Мамыш безмолвствовала. Чтобы прекратить неловкое молчание, Ольга задала пустой вопрос:

— Нурджана еще нет дома?

Хотя Мамыш сразу догадалась, кто пришел к ней в дом, хорошо помнила, что рассказывал Дурдыев про девушку, и ни минуты не сомневалась в справедливости его слов, но торжественный и вместе с тем скромный вид Ольги, ее ласковый взгляд подкупили старуху. К тому же Ольга свободно, хотя и с акцентом, говорила по-туркменски. Мамыш оживленно заговорила:

— А Нурджан так и не показывался с утра, никогда сразу не приходит с работы… — И вдруг зажала рот рукой, вспомнив, что никак ей не следует быть приветливой с Ольгой.

Снова воцарилось тягостное молчание. Мамыш не позвала девушку в комнату, не предложила раздеться, не спросила имени… Ольга испытывала мучительную неловкость, но и уходить сразу казалось неудобным.

— Может быть, мне подождать Нурджана? — спросила она. — Или лучше уйти?

Разглядывая девушку, Мамыш с трудом сдерживала желание сказать: «Если хочешь уйти — зачем пришла? Я не тосковала без тебя. Скатертью дорога!» Однако, заметив в глазах девушки робкий укор, постеснялась отвечать грубостью и неохотно выдавила из себя:

— Если есть дело — жди. Он должен появиться. Проходи, садись…

— У меня, собственно, нет дела к Нурджану Атабаевичу, — Ольга замешкалась на пороге комнаты. — Только он приглашал меня… Вот я и пришла.

— Приглашал? — переспросила Мамыш. — А как тебя зовут?

— Ольга.

— Ах, Олге! — Мамыш хотела сказать что-то еще, но снова прихлопнула рот рукой, словно кастрюлю крышкой.

Хотя вторичного приглашения не последовало, Ольга отважилась и, не снимая пальто, прошла в комнату, присела у стола. Мамыш, словно пришитая, последовала за ней, устроилась напротив, подперла подбородок рукой и беззастенчиво уставилась на девушку. Да, Ханык был прав. Она в самом деле красива. Темно-зеленое пальто ловко облегает стройную фигуру, из-под шляпки, надетой набекрень, выбиваются пушистые золотые волосы, расстегнутый воротник открывает нежно-белую шею. Скромный вырез Ольгиного платья показался старухе величайшим бесстыдством, но особенно противны были ей стройные ноги девушки в прозрачных чулках.

Ольга ежилась, как на огне, под этим пристальным осмотром. Взгляд Мамыш как будто говорит: «Кто тебя звал в мой дом? Стыдно бросаться на шею мужчине! Не для таких бесстыжих я растила своего Нурджана. Если тебе нужны парни, ищи в другом месте!» Нет, не такой встречи ждала Ольга, когда шла сюда. Она думала, что мать Нурджана обрадуется, начнет рассказывать о сыне, расспрашивать Ольгу о ее семье. Конечно, во всем виноват Нурджан. Откуда Ольге знать, как ведут себя такие старухи? Если позвал, должен был подготовить мать. Может, по ее понятиям, девушке неприлично приходить к товарищу? Разве угадаешь чужие обычаи? Нурджан должен был предвидеть все.

Ольга посмотрела на часы. Только четверть пятого. Конечно, и сама она виновата, пришла на полчаса раньше срока. Тут эти полчаса, пожалуй, покажутся годом… Что ж, если старуха так неприветлива, не надо подражать ее примеру. И Ольга непринужденно спросила:

— Тетушка Мамыш, вы, должно быть, часто остаетесь дома одна? Вам не бывает скучно?

Окинув девушку удивленно-презрительным взглядом, Мамыш ответила:

— Дорогая, какое тебе дело до моих радостей и печалей?

Ольга совсем растерялась от такой грубости.

— Да я просто так спросила…

— Просто так говорят с подругами, а со старыми людьми надо говорить подумавши.

Если бы дома Ольге кто-нибудь осмелился прочитать такое наставление, она сумела бы найти ядовитый ответ. Теперь ей больше всего хотелось убежать куда глаза глядят, но неподвижный взгляд Мамыш будто пригвоздил к месту. Потупившись, она прошептала:

— Простите, я не хотела вас обидеть…

Мамыш торжествующе смотрела на нее. Нет, не нужна ей невестка, твердо печатающая шаг, выставляющая напоказ свои ноги, смотрящая прямо в лицо, как будто собирается сводить счеты. Та невестка, которую она ждет, войдет в дом робко, неслышно. Будет ходить опустив голову, возле дверей снимет калоши, ручным соколом сядет на ковер, глубоко надвинет на глаза платок, не посмеет задать ни одного вопроса и будет во всем соглашаться с Мамыш. Подумать только! Сидит эта бесстыжая, выставляет толстые ноги, улыбается, смотрит на все, как председатель санитарно-бытовой комиссии из домоуправления. А совести нет и в помине. Другая бы, зная про себя все, что рассказывал Ханык, за версту стала бы обходить дом Нурджана. Взволновав себя такими размышлениями, Мамыш резко спросила:

— Хорошо. Если ты Олге, зачем тебе нужен Нурджан?

Каждое слово старухи казалось Ольге бесконечно обидным, но она решила выдержать до конца и вежливо ответила:

— Мы с Нурджаном вместе работаем, хорошо знаем друг друга, часто приходится встречаться, разговаривать… Иногда он приходит к нам…

— Нурджан бывает у вас? — испуганно вскрикнула Мамыш.

— Да, конечно. Он знаком с моим братом, снохой. А сегодня Нурджан пригласил меня к себе. Хотел познакомить с вами, показать, как вы живете. Вот я и пришла.

Услышав, что сын бывает в доме Сафроновых, старуха загорелась желанием сказать еще какую-нибудь колкость.

— Пока что этот дом не Нурджана, а мой. И, по правде сказать, у меня нет большого желания видеть у себя всех случайных подруг сына.

Больше Ольга не могла выдержать. Она вскочила с места и сказала:

— Я тоже нисколько не стремлюсь быть нежеланной гостьей…

Мамыш не стала ее усаживать и, желая окончательно рассорить с Нурджаном, ехидно заметила:

— Олге-джан, если верить слухам, ты гуляешь с моим сыном. Может быть, тебе кажется, что ему и не найти лучшей подруги, но… Ты уж прости, дорогая, но его судьба решена. Девушка, которая будет моей снохой, начала готовиться к свадьбе. Нурджан уже обручен, дорогая… — И впилась змеиным взглядом в глаза Ольги.

Ольга не знала, верить или не верить старухе, и больше всего боялась расплакаться. Ей было очень трудно, к горлу подкатил комок, но самолюбие взяло верх надо всем.

— Тетушка Мамыш, — сказала она небрежно, — вы, должно быть, ошибаетесь. Приняли меня за кого-то другого. Мы с Нурджаном только товарищи по работе. Если вы готовитесь к свадьбе, желаю вам всякого успеха. А теперь до свидания. Нурджан не пришел, а у меня много дел.

И она быстро ушла.

Оставшись одна, Мамыш беспомощно оглянулась. Ей показалось, что исчезло что-то, наполнявшее светом всю комнату. И в то же время она почувствовала, что сбросила с плеч тяжелый груз, избавилась от мучительной неловкости. Увидела пустой стул, на котором только что сидела Ольга, и он показался ей голым, а комната унылой до отчаяния. Что же случилось? Закружилась ли голова или сон дурной приснился? Уронила бадью в колодец? Выпустила из рук птицу? Ведь только что они сидели за столом? Только что разговаривали? Где же эта Ольга?

У Мамыш голова шла кругом, она все оглядывала комнату и повторяла:

— Олге, Олге!

Но в доме было пусто, никто не откликнулся.

Старуха выбежала на балкон.

— Олге, Олге! Аю-у! — кричала она.

А Ольга быстро шла, словно убегая от преследования, и скоро совсем исчезла из виду. Мамыш казалось, что эта девушка унесла с собой ее сердце. Не замечая, что на улицу выскочили соседки и переглядываются, она еще раз пронзительно крикнула:

— Олге! — и, безнадежно махнув рукой, вошла в комнату, опустилась на диван.

Перед затуманившимся взором мелькали то Ханык, то Нурджан, то Ольга. Ханык как будто нашептывал: «Молодец, мамочка, я ждал, что так и поступишь!» А Ольга грустно смотрела и молчала. Ах, какая девушка эта Олге! Сколько обидных слов сказала Мамыш, а она даже не показала виду, что рассердилась. Разве другая смогла бы сдержаться? Видно, душа ее глубока, как море. Мамыш замутила ей душу…

В комнату вбежал Нурджан.

— Мама, кто-нибудь был у нас?

Старуха поднялась с дивана, вытерла глаза платком:

— Дорогой, ты, кажется, что-то сказал мне?

Нурджан не узнавал мать. Обычно она встречала на пороге, на ходу засыпала вопросами, сама без умолку рассказывала обо всем, что случилось в доме и на дворе, а сейчас даже голос звучал иначе.

— Ты больна?

— Здорова, — слабым голосом ответила Мамыш.

— Может, спала?

— Нет, дорогой, нет!

— Глаза у тебя какие-то странные…

— Перебирала рис, вот глаза и устали.

— Никто к нам не приходил?

— К нам?

— Мама, что с тобой? Кто-нибудь обидел тебя?

— Какие глупые вопросы задаешь. Как же можно, чтобы никто не приходил? Соседи приходили…

— А еще кто?

— Еще… Еще приходила девушка.

— Какая девушка? — торопливо спросил Нурджан.

— Я в первый раз видела. Говорит, что зовут ее Олге.

— Где же она?

— Ушла, — Мамыш безнадежно махнула рукой.

— Куда ушла?

— Как могу знать, куда она ушла, если не знаю, откуда пришла?

— А когда она ушла?

— Только что.

Не надевая шапки, Нурджан пулей выскочил из дома, позабыв захлопнуть дверь.

Когда Мамыш увидела, что Нурджан при одном только имени Ольги заметался, как бабочка, залетевшая в комнату, она еще раз пожалела, что так обидела девушку. Мысленно она поносила Ханыка на чем свет стоит: «Чтоб тебе не родиться, негодяй! Если ты друг Нурджана, почему сперва не поговорил с ним, а прибежал ко мне? Да и сама я дура! Вся морда у него передергивается, как кожа на шелудивой собаке, а я доверилась! Разве не он встревожил меня? Помутил разум, вскружил голову!»

Расстроенная, измученная поздним раскаянием, Мамыш совсем забыла, что на кухне варится обед. А там, за прикрытой дверью, дым коромыслом.

В котле выкипела вода, плов начал подгорать. Пустой чайник накалился докрасна, отвалившийся носик упал на пол. Кухня наполнилась чадом. Серая кошка, сидевшая на подоконнике, жалобно мяукала, негодуя на беспорядок.

Вернулся Нурджан, так и не догнавший Ольгу. Хмурый и злой, он повалился на диван, как борец, уложенный на обе лопатки. Он упрекал себя, что опоздал, упрекал и мать, которая, как он догадывался, холодно приняла Ольгу. Ему казалось, что девушка навсегда отвернулась от него.

Мамыш тоже терзалась, глядя на сына. Сознавая вину, боялась заговорить. Но не в ее характере было долго молчать. Что толку сидеть по углам, будто коты после драки? Не зная, с чего начать, она спросила:

— Нурджан, дорогой, не заварить ли тебе чаю?

— Я и чаем, и обедом, всем по горло сыт! — раздраженно сказал он и даже рукой показал, как он сыт по горло.

Старуха взмолилась:

— Ты, дорогой, не говорил о ней. Откуда я могла знать, что это так важно?

— Не все ли равно — важно, неважно! Даже нищему оказывают внимание, когда приходит в дом, потчуют чем-нибудь…

Таких упреков Мамыш не могла выдержать. Раскаяние ее улетучилось, как дым из кухни. Снова вспомнились предостережения Ханыка, в потухших глазах загорелся огонек.

— Нищего я накормлю, но не считаю достойной своего хлеба всякую девку, готовую бежать за тем, кто махнет ей рукой!

Нурджан вскочил с дивана и встал перед матерью:

— Что ты сказала?

— Мой хлеб не для тех, кто тянется сразу к сорока тарелкам, — твердо повторила старуха.

— Сейчас же замолчи! — Впервые в жизни Нурджан закричал на мать.

— Кто это должен молчать? — Мамыш, казалось, готова была выцарапать ему глаза. Брызгая слюной, она вопила: — Еще Атабаю не удалось связать мой язык! А ты кто? Щенок желторотый! Щенок!

В эту минуту Нурджан находился в таком возбуждении, что одним ударом кулака мог бы пробить стену, но перед матерью он был бессилен.

Юноша овладел собой.

— Как видно, мама, нам с тобой в одном котле кашу не варить. Я, конечно, никогда не забуду все, что ты для меня делала. Когда понадобится помощь, можешь на меня рассчитывать, а теперь… Теперь остается только искать для себя угол. До свидания!

Сгоряча старуха не поверила сыну и продолжала кричать:

— Если так расплачиваешься за молоко, которым я тебя кормила, если надеешься найти кого-нибудь получше меня, можешь убираться куда хочешь!

Она прокричала эти слова, почти плача. Жалость защемила сердце Нурджана, но Мамыш не унималась.

— Думаешь, не знаю, куда хочешь податься? К той, кто всучивает тебе соску в рот, а сама улыбается другим! К Олге идешь!

— Мама! Прекрати!

Подняв кулак, Мамыш крикнула:

— Когда умру — замолчу! Когда умру!

Нурджан бросил плащ на руку и кинулся к двери, а Мамыш, у которой сердце рвалось на части, крикнула вслед:

— Нурджан, дорогой, подожди!

Но сын уже не слышал.

 

Глава тридцать девятая

Корова бродит без привязи

Январский день клонился к закату. С утра погода непрестанно менялась, подобно крылу бабочки, переливающемуся на солнце всеми цветами радуги. Облака, мчавшиеся в сторону моря, то расходились, то заволакивали весь горизонт, небо серело, как пенька, а потом снова делалось голубым, как спокойная гладь Каспия, и опять плаксиво хмурилось, как лицо обиженного ребенка. На землю начинали падать крупные капли, но с резким порывом ветра дождь стихал. И вдруг сероватое облако быстро спускалось вниз, окутывало верхушку буровой, кругом ложилась густая тень, воздух пропитывался мельчайшей изморосью. Все становилось влажным — бревна, железо, руки рабочих; на одежде, как бисеринки, блестели капельки, а дождя не было. И тут же легкий туман поднимался ввысь, как пыль от выколачиваемого ковра, и солнце между волнами легких тучек то появлялось, то исчезало, будто качаясь на качелях. Наконец облака улетучились, и теплые лучи потянули с земли чуть видные клубы пара.

Айгюль собиралась домой. Промысловый шофер Сарыбай, вызванный на комсомольское собрание, разрешил ей самой вести старенький «газик». Открыв капот, она старательно ковырялась в засорившемся карбюраторе, но мысли ее были далеко.

В разлуке с Тойджаном она не находила покоя. Временами рыдала, уверив себя, что поссорились навеки, временами готова была мчаться в Сазаклы и просить у Тойджана прощения за свою вспышку. В эти минуты ее останавливала только мысль об отце. Как объяснить ему, зачем появилась она в пустыне? А избежать встречи не удастся.

Слухи, пущенные Ханыком о близости Тойджана с Ольгой, нисколько не обеспокоили — Айгюль не поверила ни одному слову. Слишком хорошо знала обоих. Тойджан мог быть грубым, вспыльчивым, мог даже полюбить другую, но никогда не станет обманывать. А Ольга совсем по-детски увлечена Нурджаном. Не способна и она на такое подлое коварство.

Айгюль вытерла руки тряпкой, поправила волосы и вдруг увидела Тойджана, выходящего из будки мастера.

«Он приехал! — будто запело сердце. — Он приехал! Он искал меня!» Но, повинуясь какому-то странному порыву, она вскочила в машину, захлопнула дверцу и стала разворачиваться.

Тойджан не сразу понял, кто сидит за рулем, а когда сообразил, машина уже тронулась. Не помня себя, он бросился вслед. Но упрямая Айгюль нажала на педаль. И вдруг до нее донесся невыразимо печальный возглас Тойджана: «Айгюль, подожди!..» Будто кто-то схватил за руки и приказал остановиться. Машина резко затормозила.

Тяжело дыша, Атаджанов подбежал к «газику», поздоровался и растерянно замолк. Увидев, что в машине нет никого, кроме Айгюль, он с такой силой оперся на крыло, как будто хотел навсегда пригвоздить машину к земле. Айгюль не снимала рук с баранки, показывая, что Тойджан задерживает ее. Время шло, и в тишине было слышно, как неровно бились их сердца. Вдруг Тойджан распахнул дверцу и сел рядом с девушкой.

— Айгюль… — сказал он и заглянул ей в глаза.

Айгюль храбро выдержала взгляд. Он опустил голову и прошептал:

— Это я виноват во всем. Ты знаешь, какой я… Грубый… Нелепый… Ты не будь, как я…

Сколько раз Айгюль представляла себе встречу, сколько раз мечтала, как оттолкнет Тойджана, когда он придет просить прощения. А теперь растаяла, как утренняя дымка над водой.

— Ну зачем ты… — нежно сказала она. — К чему вспоминать? Лучше расскажи, как там живется. Тяжело? Как отец? Как «разбитая тарелка»? Если бы ты знал, как я рада! А термос у вас есть?

Она засыпала его вопросами. Тойджан, отвечая, чувствовал, что голос дрожит, щеки горят от стыда, что говорит он невпопад. Да и что можно ответить, когда мысли заняты совсем другим. Он укорял себя: «Я думал, когда Айгюль увидит меня, начнет грызть, как собака сухую кожу. И я заслужил это. Кто я такой? Вечно надувающийся и лопающийся пузырь! А ее сердце чисто, как жемчуг, к нему не пристанет никакая грязь. Она не сказала ни одного обидного слова. Я хуже грязи на ее подошвах! Шиплю, как кошка, которой наступили на хвост… Стыдись, Тойджан, стыдись!..»

Он чувствовал рядом тепло ее тела. Оно даже не грело, оно обжигало. Но можно ли дотронуться до Айгюль? «Эта машина как гнездо голубей, но между нами лежит пропасть… — вздохнул Тойджан. — Может быть, все-таки взять ее за руку?» Он откинулся на спинку, дернулся, будто укололся, и вдруг предложил:

— Пойдем в кино? — и взял ее за руку.

Будто нахлынула горячая волна и поглотила обоих. И несколько минут они сидели молча, не шелохнувшись.

«Газик» стоял посреди дороги. К счастью, не было прохожих, лишь вдалеке какой-то рабочий возился около качалки. Серенькая птичка, жалобно попискивая, летала взад и вперед и как будто укоризненно говорила: «ай-яй, ай-я-яй…» Птичка не в счет, они бы не услышали сейчас и заводского гудка. Не было произнесено ни слова, только теплом своих рук они рассказывали друг другу о тоске долгих дней и бессонных ночей.

Айгюль первая очнулась от сладкого забытья, высвободила руку, наклонилась вперед и тоже невпопад сказала:

— Спидометр не работает… — И откинулась назад.

Тойджан не понял. Он решил, что старая обида снова заговорила в сердце. К чему бы иначе возвращаться на землю?

— Что сегодня идет в кино? — спросила Айгюль.

— Не знаю, — растерянно ответил Тойджан.

— Как же можно идти, не зная, что будешь смотреть?

— По правде сказать, Айгюль, я даже не знаю, идет ли сегодня что-нибудь в клубе.

— Почему же ты звал меня? — Теперь она улыбалась.

— Так, к слову пришлось.

— К слову? По-моему, уста человека не мост, который пропускает всех, кто проезжает. Только язык колокольчика качается в такт шагам верблюда, а язык человека — в такт сердцу… — Она раньше Тойджана овладела собой и теперь как будто мстила ему за минуту забытья.

Тойджан удивленно посмотрел на Айгюль. «Как хорошо она излагает свои мысли. Ведь я то же самое подумал про спидометр, но не сумел объяснить», — пронеслось у него в голове, а вслух он сказал:

— Верно.

— Если верно… — Айгюль запнулась. Ей показалось, что она совсем уже по-старушечьи поучает Тойджана, но все-таки решилась закончить свою мысль: — Я думаю, что слово надо ценить, как драгоценность. Слово должно ложиться, как глубокое клеймо на сталь. Оно дороже любого решения, обещания, даже клятвы…

«Настоящая дочь своего отца, — восхищался Тойджан. — Старик тоже всегда говорит: слово не солома, без толку не разбрасывайте. Оно хоть и не видно, но, подобно золотому мечу, больно ранит. Однако не считает же меня Айгюль пустословом только из-за того, что я позвал в кино?»

— Ты, конечно, права, но мы так давно не встречались, что захотелось подольше побыть с тобой. Вот я и сказал про кино…

— Тогда все понятно! — рассмеялась Айгюль.

— Так когда же мы пойдем в кино?

— В кино? — задумчиво переспросила Айгюль.

— О чем ты задумалась?

— Может… может, пойдем к нам?

Тойджан невольно отодвинулся от Айгюль.

— Чему ты удивляешься? У нас в доме никто тебя не укусит.

— Но ведь я не знаю Тыллагюзель-эдже.

— Познакомишься.

— Как это у тебя легко получается.

— А что ж тут трудного?

— Я не очень стеснительный, но боюсь, что, увидев Тыллагюзель-эдже, покраснею. А если еще придет Аннатувак?.. Нет, пока я еще не могу появиться у вас, — решительно сказал он.

Айгюль схватила его за плечи, повернула лицом к себе.

— Ну можно ли быть таким мальчишкой?

И снова прикосновение огнем обожгло Тойджана. Он обнял Айгюль и крепко прижал к себе.

— Тойджан! Что с тобой?

Но он ничего не слушал.

— Тойджан, пусти! — взмолилась Айгюль. — Смотри, вон Эшебиби идет!

Тойджан выпустил Айгюль из своих объятий и, высунувшись в окно, увидел, что и в самом деле по дороге спешит куда-то Эшебиби.

Ее черный шелковый платок с красными цветами и длинной бахромой съехал набок. Она почти бежала, как будто гналась за кем-то, глаза шныряли по сторонам, из-под высоко подтянутых, расшитых пестрыми узорами штанов высовывались грязные голые ноги в просторных остроносых калошах.

— Я проучу эту мерзкую сплетницу, — сквозь зубы сказал Тойджан.

— Значит, и до Тойджана дошли грязные сплетни? Айгюль не хотела видеть Эшебиби и строго остановила его:

— Не трогай. Это страшный человек.

— Пока не заткну ей в горло ее колючий язык — не успокоюсь, — прошипел Тойджан и рванулся было из машины: он не забыл, как однажды Эшебиби поносила Айгюль у себя на балконе.

— Если даже сама заговорит, не связывайся!

И снова Тойджан во взгляде девушки уловил сходство с Таганом. Бывали минуты, когда старику нельзя противоречить. Тойджан опустился на место. Айгюль захотелось обнять его за такую покорность, она никак не ожидала, что он умеет подчиняться. Тем временем Эшебиби приблизилась к машине, и Айгюль, не зная, что предпринять, решила спрятаться от нее.

— Если она заговорит, пожалуйста, спровадь ее поскорее, — сказала Айгюль и спряталась за спиной у Тойджана.

— Обязательно заговорит, — пробурчал Тойджан, — потому что ничем не отличается от чесоточного верблюда, дерева не пропустит, чтобы не потереться.

Эшебиби, как и следовало ожидать, увидев машину, подошла к ней, заглянула внутрь, будто ища кого-то, и сказала Тойджану:

— Здравствуй, дорогой! Что стоишь посреди дороги?

Тойджан поморщился, увидев безобразное лицо Эшебиби, но, вспомнив наставление Айгюль, вежливо ответил:

— Ожидаю шофера.

Как ни хорошо спряталась Айгюль, как ни приветливо ответил Тойджан, Эшебиби, верившая только собственным глазам, вытянула шею и еще раз заглянула в машину.

— Вий, дорогой! А чьи это ноги в тонких чулках спрятались за твоей спиной?

Тойджан раздвинул локти, чтобы получше заслонить Айгюль, и огрызнулся:

— Тетушка, какое дело тебе до чужих ног?

Эшебиби и ухом не повела, широкое лицо ее расплывалось в торжествующей улыбке.

— Вий, дорогой, за твоей спиной виден и шелковый платок с синими цветами!

Айгюль чуть не плакала. Никуда не скроешься от этой мерзкой бабы! Она готова была выскочить и прогнать старуху, но, представив себе, какой поднимется шум, отказалась от этой мысли. Потеряв терпение, Тойджан оттолкнул Эшебиби.

— Эй, женщина! Отойди! Нашелся тут надсмотрщик надо мной!

Старуха с трудом устояла на ногах, но погрозила кулаком.

— Значит, стыдиться должен не вор, а тот, кто поймал вора? Думаешь, я не знаю, чьи это ноги, чья косынка? Можешь прятать сколько угодно, но я тебе скажу: кто ее поманит пальцем, тот ей и мил.

— Замолчи, женщина! — заорал Тойджан.

Нисколько не смутившись, Эшебиби продолжала:

— Знаю, знаю, чья косынка! Думаешь, она ласкала только твои глаза?

— Ах ты мерзкая тварь! — Тойджан хотел броситься на Эшебиби, но Айгюль удержала его:

— Стой, Тойджан! Говорят: от дурного откупись!

Атаджанов вырвался.

— Нет, Айгюль, пусти! Я ее так отделаю, что станет похожа на сучку, лизавшую кровь!

Подобные угрозы Эшебиби не раз слышала от мужа, не смевшего ее и пальцем тронуть.

— Не страшно! Вы тут милуйтесь, а я пойду расскажу все друзьям Тагана. Пусть своими глазами увидит, во что превратилась его дочь. А уж если друзья-приятели скажут — придется ему прикусить свой острый язык!

Тойджан обернулся к Айгюль, все еще не выпускавшей его.

— Слушай, если не проучить, она такое наплетет, что тебе и на промыслах невозможно будет показаться. Сплетня — не канат, развяжешь — не свернешь!

— Ой, Тойджан, она такая вредная! Пальцем тронешь, скажет, что избил. Не связывайся.

— Да ничего я ей не сделаю! — И Тойджан выскочил из машины.

Увидев, что он настроен решительно, Эшебиби погрозила пальцем.

— Потом не говори, что не слышал: тронешь — подниму крик, что хотел меня изнасиловать.

Как ни взбешен был Тойджан, разнузданность воображения старухи насмешила его и остудила гнев. Он довольно миролюбиво сказал:

— Тетушка, нельзя же так клеветать на людей! Я не буду равняться с тобой, об одном прошу — возвращайся обратно!

Эшебиби фыркнула.

— Это я поверну назад? Сатлыкклыч отдал за меня три десятка верблюдов, и тот не смог удержать взаперти. А ты кто такой? Хвастливый воробьишка!

Тойджан преградил ей дорогу.

— Тетушка, в последний раз говорю — вернись!..

Эшебиби высокомерно сморщила нос.

— Убери руки, говорю! Я тебе не любовница! Иди показывай силу своей Айгюль! Ей есть с кем сравнивать!

Атаджанов крепко взял ее за плечо и повернул назад. Эшебиби укусила его за палец. Резкая боль пронизала руку до самого плеча. Тойджан тряхнул рукой, Эшебиби чуть не упала, но не разжала зубов. Тойджан схватил ее за подбородок, освободил руку, и, не обращая внимания на ее крик, снова подтолкнул. Видя, что не справится с бурильщиком, Эшебиби истошно завопила:

— Ай-ю-ю! Помогите, люди! Негодяй насилует меня!

Тойджан заткнул ей рот платком и угрожающе зашептал:

— Только пикни! И знай, женщина, не говори потом, что не слышала: если сболтнешь что-нибудь, считай, что моя рука на твоем горле!

Эшебиби порывалась что-то ответить, но, так как рот был забит платком, Тойджан услышал только сопение и освободил старуху. Она умильно поглядела на бурильщика.

— Вот кого я считаю настоящим мужчиной!

— Считай кем хочешь, но помни — если сболтнешь…

— Нет, дорогой, нет! Проклятие этому Сатлыкклычу! Если бы он с самого начала образумил меня, разве бы я не держала язык за зубами? Разве бродила бы, как корова без привязи? Если теперь хоть словечко скажу про Айгюль, можешь закопать меня в землю!

— Тетушка, — сказал Тойджан, — разве хорошо нам с тобой ссориться? Нас никто не видел, но все равно мне стыдно. А ты тоже хороша, прожила столько лет на свете и не угомонилась. Пора бы твоему языку стать слаще. Неужели тебе не понятно, что мы с Айгюль любим друг друга?

Один бог знает, чего стоило Эшебиби придержать язык. Ответ так и напрашивался: «Чем давать советы, сам подумай, что делаешь. Айгюль побывала в руках десяти, за двадцатью бегала!» Но старуха пересилила себя и ласково сказала:

— Каюсь, сынок, каюсь! Чтоб черви завелись в моем языке, черви. Обойди весь народ, а такую скромную умную девушку, как Айгюль, не найдешь. Дай бог вам счастья! — Прикрыв рот рукой, старуха таинственно спросила: — А когда свадьбу играть будете?

— Теперь недолго осталось, — расплывшись в счастливой улыбке, сказал Тойджан.

— Торопиться надо? — закивала Эшебиби. — Понятно, понятно…

— Что понятно?

— Хочу сказать, что я чистая дура! — Старуха хлопнула себя ладонью по лбу. — Ведь Айгюль-джан давно говорила мне: «У меня есть любимый…»

Старуха, как видно, устала разговаривать непривычно ласковым тоном и заторопилась на промыслы к своему Сатлыкклычу. Ей очень хотелось рассорить влюбленных, сказать Атаджанову, что Айгюль не стоит и мизинца его, но понимала, что это бессмысленная затея. Тойджан — парень горячий, того и гляди снова полезет с кулаками. Любезно попрощавшись, она заковыляла своей дорогой.

Тойджан, убежденный, что образумил Эшебиби, с торжествующим видом подошел к Айгюль.

— Все-таки не удалось тебе вернуть ее обратно, — укоризненно сказала девушка.

— Не беспокойся, она теперь все поняла. Не скажет никому ни слова, а нам пожелала счастья.

Айгюль рассмеялась.

— Ах, Тойджан, ты даже не мальчишка, ты просто младенец! Да знаешь ли, какие сплетни ходят про тебя? А распускает их, может быть, та же Эшебиби.

— Что можно сказать про человека, живущего в пустыне?

— Вот представь себе, можно. Говорят, что ты любишь Ольгу Сафронову, что отношения у вас самые близкие…

— А ты поверила?

— Я почему-то не поверила. А ты бы поверил, если бы услышал, что я с кем-то поехала в колхоз, два дня, не разлучаясь, ходила с ним, обнявшись, ночевала в одном доме?..

Тойджан молчал.

— Ну, скажи по совести, поверил бы? — допытывалась Айгюль.

— Наверно, поверил бы, — опустив глаза, признался Тойджан. — Я очень ревнивый.

— Хорошо, хоть сознаешься…

— Я догоню эту мерзкую старуху! — вдруг снова вспыхнул Тойджан.

— И не думай! Как ты докажешь, что она распустила эту сплетню? — Айгюль крепко схватила Тойджана за руку.

Он со стоном вырвался и показал Айгюль следы зубов Эшебиби. Девушка нежно погладила его палец, притянула к себе. Тойджан, как завороженный, не отнимая руки, сел рядом. Теперь он не чувствовал боли. Нежная истома укачивала, как в колыбели. Айгюль чуть прикасалась пальцами к его пальцам, и мысли исчезли, и время исчезло, и никто не знал, как долго простоял «газик» посреди дороги…

А когда совсем стемнело, машина быстро помчалась в город, словно торопясь донести до дому радостную весть, что Тойджан сегодня придет в гости.

 

Глава сороковая

Отвратительный характер

Перед рассветом, когда сырой воздух побелел, как молоко, Махтум пригнал «газик» к коттеджу начальника и дважды посигналил. Аннатувак не заставил себя долго ждать, вышел на крыльцо в кожаном пальто, в шапке-ушанке, молча кивнул шоферу, молча уселся на переднее сиденье.

— Куда? — спросил Махтум.

— В кабинет Сулейманова.

— В кабинет Сулейманова?

— Вечно переспрашиваешь. Говорю — за Сафроновым и в Сазаклы.

Словоохотливый Махтум только покосился на начальника и промолчал. В последнее время поведение Човдурова казалось загадочным. Раньше все было просто — Аннатувак был или добрым, или злым. Если злой — знай помалкивай, если добрый — проси чего хочешь. Теперь его и злым не назовешь, а рассеян и молчалив так, что делается страшно. Сегодня хочет ехать на машине на второй этаж, в кабинет Сулейманова, завтра велит погнать на крышу и даже не улыбнется.

И верно, меньше всего в эти дни Човдурову хотелось улыбаться. Как ни тяжело было заниматься новым участком, он честно старался обеспечить Сазаклы всем необходимым. Те, кто работали рядом с ним, — Сулейманов, Сафронов, даже начальник Объединения, — отлично знали, что он не нуждается в подстегивании. Но один из членов комиссии, разбиравшей вопрос о Сазаклы в Ашхабаде, посетил новый участок, остался недоволен темпом работ, о чем и сообщил Аннатуваку по междугородному телефону. Все знали, что он специалист по хлопку и в нефтяных делах не разбирается. Его поездка на самолете в Сазаклы была продиктована какими-то побочными соображениями, непонятными еще Аннатуваку. Само по себе мнение этого работника мало обеспокоило Човдурова. Ясно было одно: нефть в пустыне — в центре внимания республики. Значит, с Сазаклы нужно не спускать глаз. А всякая мысль о Сазаклы вызывала тревогу в душе Аннатувака. Уже одно то, что разведку ведут такие старики, как Атабай и отец, может с ума свести. Опыт у них большой, но где же старикам разобраться в этой дьявольски сложной обстановке бурения? Снять их почти немыслимо. Отец не поленился посетить начальника Объединения, и теперь все руководство горой стоит за стариков. Администрировать не приходится.

А попробуй переубедить этих упрямцев! Каждый воображает себя пальваном, способным свернуть с места скалу.

Сафронов, бодрый, загорелый, плечистый, стоял уже у ворот, когда «газик» подъехал к его дому. Аннатувак завистливо покосился. «Просто диву даешься! Такое душевное равновесие… от возраста, что ли?»

Будто почувствовав, что он вызывает раздражение Аннатувака, Сафронов кивнул головой и молча уселся сзади. Машина помчалась на запад.

Погода хмурилась, моросил дождь. Махтум остановил машину, чтобы долить масла, и тотчас слабый ветер донес до инженеров запахи дождя и оживавших растений. Пепельно-серая туча, обложившая горный кряж, опускалась все ниже, словно хотела припасть к равнине. На смотровом стекле недвижно висели капельки дождя.

Махтум мельком взглянул на молчавших пассажиров, хлопнул дверкой и шумно дал газ. Возле курорта Молла-Кара асфальтовая дорога оборвалась, но лихой шофер почти не сбавил ходу, ловко направляя машину по двойной борозде, проложенной в песке сотнями грузовиков.

Все реже попадались кусты саксаула и черкеза на рябоватых склонах невысоких холмов, среди которых бежала машина. За Михайловским перевалом всякая растительность исчезла. Вдруг прорезалось солнце, и гребни барханов заблестели миллиардами искрящихся песчинок. На тихом ходу машина раскачивалась, как пьяная. Вот снова Махтум перегоняет ее через гряду песков. Что же это: насыпь, сделанная некогда человеческими руками, или гонимый ветрами бархан?.. Унылая дорога напомнила Човдурову историю, которую когда-то рассказывал отец про здешние места…

…Безжалостно светило июльское солнце. Громадные песчаные валы тянулись бесконечной цепью, словно волны в море. Горячий суховей обжигал огнем и разносил сыпучий песок, как соломенную труху. В тучах пыли едва можно было различить высокого худощавого человека в синем чекмене, подпоясанном веревкой, и круглой шапочке на голове. Он шел, шатаясь, не выбирая пути, давно позабыв о своей цели. Растрескавшиеся почерневшие губы были раскрыты, и опаленный рот темнел, как нора, язык распух и не ворочался, человек не мог произнести ни слова. Взгляд потухших черных глаз без слов просил: «Воды!» Под ногами расплавленным свинцом растекался песок, но в мираже казалось, что это вода, что вода течет повсюду. Человек качался из стороны в сторону, спотыкался, падал. Руки по локоть погружались в горячий песок, он не в силах был вытащить их. Он вглядывался в землю, перед глазами сверкали капельки воды, тянулся к ним ртом, и губы приникали к огненному песку. Ни одной мысли в голове, ни одного воспоминания, ни родных, ни близких… Вся душа прикована к капле воды. Только бы добраться до капли воды, и весь мир расцветет… Он с трудом поднимался на ноги, качался, снова падал, полз, снова поднимался… В мареве миража он видел чьи-то черные глаза. Это глаза сына! Хотел назвать имя, но язык не слушался… Человек упал лицом на пылающую землю, и волны желтого песка неторопливо засыпали его тело.

Шло время, журавли и гуси несколько раз пролетели с запада на восток и с востока на запад. Кости путника да истлевший чекмень нашли в двух километрах от порта Михайловского…

— Барса-гелмез, — пробормотал сквозь зубы Аннатувак, — гиблое место…

— Верно, верно! — подхватил Махтум, не расслышавший, что сказал директор. — Вон уже вышки виднеются…

Машина подъезжала к Сазаклы. Кругом горбились песчаные холмы, в просторной низине стояли два барака, а вдалеке, будто задрав в небо головы, — четыре вышки. Из открытых окон барака на всю пустыню разносилась мелодия из «Лебединого озера».

Сафронов, не в пример Аннатуваку пребывавший в благодушнейшем настроении, сказал:

— Видите, история повторяется. Только мы в те годы жили в Небит-Даге хуже. Радио не было.

— Говорят, что история повторяется, как фарс, — желчно откликнулся Аннатувак, — но сдается мне, здесь она обернется трагедией…

— Экое мрачное воображение! — рассердился Сафронов. — Типун вам на язык! Не каркайте…

— Типун так типун, — неожиданно флегматично согласился Човдуров. — А добра ждать не приходится.

Приехав на место, Аннатувак сразу прошел к начальнику участка Очеретько, выяснил, что, как и следовало ожидать, никаких поводов для негодования у высокого начальства не было. Поторговались по поводу присылки новых бригад. Очеретько стремился широко развернуть работы и кроме того, понимал, что чем больше народа будет занято на новом участке, тем больше оснований требовать улучшения бытовых условий. Вместе просмотрели всю документацию, дружно поругали хозяйственников, у которых без боя не добьешься и метра труб, и, успокоившись за привычным деловым разговором, Аннатувак отправился на буровые.

Когда дошли до вышки Тагана, Аннатувак решил сделать последнюю попытку. Он отвел мастера в будку, усадил на скамью, сам присел на стол и сказал:

— Отец, ты помнишь, что это я издал приказ о твоем назначении сюда, на третью буровую?

— Больше ничего не оставалось делать, — улыбнулся Таган, — тебя заставили…

— А я не спорил, — подхватил Аннатувак, — и теперь жалею.

— Что поделаешь. Это не новость. Только не могу понять, почему жалеешь?

— Ты знаешь, какое тут сложное строение земли, какое расположение пластов…

— Кто боится опасности? — пожал плечами Таган.

— Подземные силы могут неожиданно перейти в наступление, — продолжал Аннатувак.

Старик покачал головой.

— Я, парень, не смогу держать в конверте свою душу!

— И может случиться бедствие, — Аннатувак собрал всю свою волю, стараясь говорить спокойно, вразумить отца.

А тот, нисколько не ценя этих усилий, будто подсмеивался над сыном.

— Конечно, лучше, если не случится бедствия, но стоит ли жалеть, если придется пожертвовать жизнью ради блага народа?

— Риск — хорошее дело, отец. Но не стоит жертвовать жизнью, когда заранее знаешь, что не справишься. Это уж не риск, а самоубийство!

— Ты, наверно, догадываешься, что я не на дороге нашел свою душу и сейчас, под старость, особенно дорожу жизнью.

— А если все-таки другому передать бригаду?

— Никогда! Ты знаешь, что я сам просил начальника Объединения, чтобы разрешил мне здесь поработать. Тойджан меня сменит, когда придет срок…

Эти слова разбередили старые раны. Отец и сын разом замолчали, разом опустили головы. Наконец Аннатувак сделал еще попытку.

— Тойджан не сменит тебя! Мое дело найти тебе заместителя… Ты можешь понять, что меня беспокоит?

— И не могу и не хочу. Мне надоели эти разговоры: «разбитая тарелка», риск, пласты, самоубийство… Все это я слышал двадцать раз, не от тебя, так от Тихомирова, не от Тихомирова, так от тебя… Меня беспокоит другое…

— Интересно! Что же важнее собственной жизни?

— Событие, которое произошло три дня назад.

— У вас тут были события? Мне ничего не рассказывали!

— Разве шум, который тут подняли, стреляя из пушек по воробьям, не донесся до Небит-Дага, не дошел до твоих ушей?

— Не ты ли учил меня всегда, что брань взрослых — польза детям?

— Это когда взрослые учат детей, а когда ишак орет от скуки, никому нет пользы. Так вот, приехал к нам большой начальник. Мы собрались, каждому хочется получить полезный совет, послушать умные слова… И что же? — Старик поморщился, словно отведал горького. — Он вел себя, как бай, пришедший к батраку, как судья, приехавший вершить расправу! Не успел сойти с самолета, как начал глотку драть. Не оставил в покое ни меня, ни тебя. Думается, не только нефтяники, но и берега старого Узбоя и древние Балханы не слышали такого крика. К чему это? Может, своей свирепостью хотел нагнать страху, показать себя? Но ведь это глупость! Ты знаешь, в чем мы все виноваты? Капли мазута вокруг буровой — вредительство и бесхозяйственность! Мы, видишь ли, на этом потеряли миллионы тонн нефти! Я сам всю жизнь борюсь с потерями, но капли — не тонны. Приблизишься к котлу — измажешься сажей. Это закон. Тут бояться нечего. Ты бы поглядел на людей, когда он кричал. Все стояли, как на похоронах…

— Не пойму, — сказал Аннатувак, — почему принимаешь это так близко к сердцу?

— Я не тому удивляюсь, — продолжал старик, — что он глупый и дурной человек, а тому, что ему поручили такую ответственную работу. Обидно, когда простыми людьми, занятыми полезным трудом, распоряжаются такие тупицы. Сорняки надо вырывать с корнем! Даже верблюд мычит, когда его бьют палкой, так и мне трудно было стоять молча, когда он орал. Я хотел было сказать, что, если бы дело делалось криком, так ишак правил бы миром, но Кузьмин дернул меня за бушлат. Догадался, что хорошего не скажу. Тут и я вспомнил, что, повесь собаке на шею жемчуг, она облает тебя. Но все-таки жаль, что я ничего не сказал.

— Думаешь, была бы польза?

— Какая там польза, дорогой! Разве старый кобель перестанет лаять, когда велят замолчать?

— А не думаешь, что, если бы твои слова имели крылья и долетели до начальника, в ответ ты получил бы не похвалу?

— Я не из тех, кто любит посудачить за глаза. Может, наш разговор будет камнем, упавшим в колодец, но я не с одним тобой говорил. Вольный ветер развеет солому моих слов, а зерна разбросает повсюду.

— А если до начальника долетит солома, а не зерна?

— Пусть засыплет ему глаза! Как будто в нем дело! Я говорю для того, чтобы каждый поразмыслил над моими словами и не уподоблялся этому ослу.

— Это кто же каждый? — спросил Аннатувак, который уже начинал догадываться, к чему вел разговор отец.

— Ты, например…

— Я, кажется, свое дело знаю!

— Верно. Но не знаешь своего места.

— Что ты хочешь сказать?

— Что у тебя тоже громкий голос.

— Спасибо за урок!

— Мое дело предостеречь…

— Не вижу, чтобы ты сам прислушивался к моим предостережениям.

— Яйца курицу не учат.

— Значит, и говорить не о чем!

Аннатувак схватил шапку и выбежал из будки. Настроение было вконец испорчено. Никто не умел так растревожить начальника конторы, как его отец. Что там Сулейманов или управляющий Объединением! Они ведут деловые споры, а если и услышишь ядовитое замечание — все равно не заденет до глубины души. А после такого разговора с отцом надолго остается ноющая боль, как будто расковыряли зуб.

Очеретько уступил Човдурову свою комнату в бараке, которая служила ему и кабинетом, и директор начал прием рабочих.

Люди были озабочены главным образом бытовыми делами. Кто просил внеочередной отпуск — жена рожала, кто путевку в санаторий, кто хлопотал, чтобы устроить детей в детский сад. Аннатувак хмуро спорил с просителями или так же хмуро соглашался. Он не очень любил заниматься этими, как он выражался, завкомовскими делами. Последним в комнату вошел Тойджан. Он собирался поговорить с Аннатуваком насчет квартиры.

Вопрос о свадьбе был решен в Небит-Даге бесповоротно. Они с Айгюль поклялись больше никогда не ссориться из-за пустяков. Тыллагюзель была оповещена о предстоящем радостном событии, а Тойджан должен был рассказать все Тагану.

До сих пор Тойджан жил в холостяцкой запущенной комнате, в коммунальной квартире. Комната была настолько мала, что Атаджанов не мог даже перевезти в город мать из аула. Квартиру в Небит-Даге, особенно в последние два года, получить нетрудно, но, чтобы дело быстрее пошло по инстанциям, нужно заручиться поддержкой начальника конторы. Тойджан был бурильщиком на ответственной буровой, собирался жениться: он ни минуты не сомневался, что Аннатувак его поддержит. Но начальник конторы встретил иначе, чем можно было ожидать.

Упершись подбородком в кулаки, Аннатувак исподлобья поглядел на бурильщика и спросил:

— Ты кем себя считаешь?

Тойджан опешил. Човдуров говорил так, будто сам вызвал к себе и в чем-то обвиняет. Похоже, что вместо светлой просторной квартиры собирается предложить комнату за решеткой. Однако Тойджана было трудно сбить с толку. Он вежливо ответил:

— Я думал, вам известно, что я бурильщик в бригаде Тагана-ага.

Аннатувак нахмурился.

— Я еще раз повторяю: кем ты себя считаешь?

— Товарищ директор, не понимаю, чего вы хотите от меня? — нетерпеливо сказал Тойджан.

— Ах, вот как! — Аннатувак приподнялся, схватился обеими руками за стол и подался вперед. — Не понимаешь? Так я спрашиваю, кто ты такой, чтобы морочить голову старику?

Атаджанов дернулся на месте, криво усмехнулся и снова спросил:

— Нельзя ли все-таки сказать яснее?

— Думаешь, я не знаю, чем ты дышишь, чего добиваешься?

Имена Айгюль и Ольги вертелись на языке у Човдурова, но он еще не решался их назвать, хотя красная пелена гнева застилала глаза. Тойджан же никак не мог разгадать причину возмущения.

— Товарищ директор, нельзя ли ближе к делу, — спокойно сказал он.

— Я тебе покажу «ближе к делу»! — совершенно рассвирепел Аннатувак.

— Товарищ директор!..

— Кто халтурит на работе? Кто гонится за проходкой? Кто обманывает простодушного старика? — Не помня себя, Аннатувак взваливал на Тойджана все вины. Все, все в этом человеке вызывало ненависть Аннатувака: и его широкий лоб, и слишком блестящие глаза, и спокойствие, за которым, конечно, скрывается дьявольская насмешка над ними, над Човдуровыми! Но Аннатувак не так прост, как сестра и Таган. Он отбросит этого интригана, как щепку с дороги.

Терпение Тойджана истощилось.

— Что-то не помню, чтобы на нашей буровой, да еще в мое дежурство, были аварии!

— Я тебе не давал слова!

— Отвечаю на ваши обвинения!

— Замолчи!

— Хорошо. Замолчал.

Насмешливый ответ прозвучал как пощечина. Аннатувак почувствовал, что опозорился.

— Ты забываешься! Слишком высоко задираешь нос!

Тойджан промолчал.

— Ты считаешь всех ниже своего колена. А дома ведешь себя так разнузданно, что стыдно об этом и говорить!

— В мою личную жизнь вы не должны вмешиваться.

— Ты будешь мутить чужую жизнь, а я на тебя молча любоваться?

— Чью это жизнь я замутил?

— А кто отравил сердце Ольги? Весь город говорит, что девушку сбили с пути!

Атаджанов вскочил.

— Если будете повторять эту гнусную сплетню — не ждите от меня хорошего!

Аннатувак вышел из-за стола и двинулся на бурильщика.

— И притом ты еще смеешь поднимать глаза на Айгюль, ты ей голову вскружил!

Начальник и бурильщик сходились, как два козла, которые собрались бодаться, а сойдясь, уставились пристальным взглядом друг на друга, будто мерялись, кто выше ростом.

— Я где угодно скажу, что люблю Айгюль, что свою жизнь отдам ради нее! Если это называется кружить голову…

— Замолчи!

— Вы не можете запретить мне ее любить и говорить об этом.

— Я вырву твой язык!

— Я думал, что кровная месть отменена у нас лет сорок назад, а оказывается, среди членов партии еще принято…

— Вон отсюда! — перебил дрожащий от гнева Аннатувак.

— Я не у вас в доме, а в служебном кабинете! Вы даже не поинтересовались, зачем я пришел.

— В последний раз повторяю: убирайся, пока жив!

В дверь постучали, и, не дождавшись разрешения, в комнате появился Сафронов.

— Вы знаете, буровая Атабая просто радует меня, — сказал он, улыбаясь, — после снятия превентора…

Тойджан, не дожидаясь, пока он кончит, вышел из комнаты, а по тому, как Човдуров комкал окурок, инженер понял, что тут произошел крупный разговор.

— Что случилось? — спросил он.

— Этот бурильщик — большой подлец. Если вовремя не принять меры, не вмешаться, он доведет до аварии буровую старика. Надо его уволить!

— Если мы будем увольнять таких бурильщиков, как Атаджанов, кого же оставлять?

— Не вижу ничего хорошего в этом проходимце.

— А что скажет Таган-ага?

— Конечно, не согласится.

— Вот видите. Буровая вашего отца очень ответственная… Куда это годится: без разрешения мастера менять бурильщика? Вы знаете, как это может понять Таган-ага?

Аннатувак прекрасно понимал: Сафронов намекает на то, что опять разразится скандал. Старик решит, что ему мешают работать, хотят не мытьем, так катаньем заставить уехать из Сазаклы.

— Вопрос трудный, поэтому и советуюсь…

— Ну, от меня не услышите того совета, какого вам хочется. Пойдемте-ка лучше посмотрим фотографии Очеретько. Снимает одни барханы, а какое разнообразие!

Проклиная в душе и Очеретько, и барханы, и вечную любознательность Сафронова, Аннатувак поплелся вслед за ним с видом человека, осужденного на пожизненное заключение.

 

Глава сорок первая

Охота в рощах арчи

Ночью Сафронов проснулся. Под кошмой и кожаным пальто было не холодно, но лежать на полу, на тощем ватном матрасе непривычно жестко. Посетовав про себя, что прошли те годы, когда спал без просыпу в землянке на Вышке, он прислушался. В домике было тихо. Значит, Аннатувак не спит. Сафронову не раз приходилось ездить с ним в командировки, ночевать в одной комнате, и всегда Аннатувак засыпал быстро, как младенец, и всю ночь напролет безбожно храпел. Если сейчас тихо — Аннатувак наверняка не спит. Видно, нелегко ему дается дисциплина…

За долгие годы, проведенные на промыслах, Сафронову приходилось работать в разных условиях и с разными начальниками. Он очень хорошо знал, какая беспросветная тоска охватывает человека, вынужденного выполнять бессмысленные, с его точки зрения, задания. А ведь Аннатувак не скрывает, что по-прежнему не верит в нефтеносность Сазаклы. Надо только удивляться, что он ринулся в это дело с таким темпераментом. Не позавидуешь сейчас его настроению. Как ни тяжело с ним работать, а честность его все-таки подкупает. Изо дня в день сшибаешься с ним, отстаиваешь свое мнение, в этой борьбе и в голову не приходит поставить себя на место своего начальника. Сейчас, в ночной тишине, Андрей Николаевич испытывал только сочувствие к Аннатуваку, которого знал еще мальчишкой. В сущности, где-то в глубине души он относился к нему, как к сыну. Как помочь? Многократно доказано, что спорить и переубеждать бесполезно. Хотя бы рассеять, отвлечь, показать, что свет не клином сошелся на буровых в Сазаклы.

— Аннатувак! — окликнул он Човдурова.

— Не спите? — удивился тот.

— Поедем на охоту?

— Когда?

— А прямо сейчас. На Большой Балхан. Скоро рассветет, до вечера домой успеем.

Аннатувак заворочался в темноте.

— Ружей нет.

— Есть в багажнике, я сам просил Махтума захватить…

— Сулейманов совещание геологов назначил. Просил быть…

— Без вас проведут.

— Да и настроения нет, — признался наконец Аннатувак.

— Вот, вот! В этом-то вся и штука! Вставайте! Настроение появится.

— Откуда вы знаете?

— Ладно. Отставить настроение. Дело есть. Поищем-ка место для дома отдыха. Помните, летом была такая идея?

— А еще говорят про мою энергию! Вот кому удивляться надо, — ворчал Аннатувак, натягивая сапоги. — Среди ночи искать место для дома отдыха! Расскажешь — никто не поверит…

К горам подъехали затемно. Под крупными, рассыпанными по небу, как кукурузные зерна, звездами стоял Большой Балхан. Его безмолвный покой нарушала только эта маленькая машина, расстилавшая за собой хвост пыли, выхватывавшая из мрака светом своих фар то скалу, то ущелье, то глубокую рытвину на дороге.

Казалось, все уснуло, но вот, как угольки, загорелись в темноте два глаза. Не моргая, они с минуту глядели на машину и вдруг исчезли, и только пушистый хвост завилял на освещенной дороге.

Смотровые стекла машины были открыты, сидевший впереди Аннатувак целился из ружья в лисицу, но, как ни старался взять на мушку, она ускользала. Сойти с дороги машина не могла — кругом ухабы и ямы. Как ни уговаривал Аннатувак ринуться напрямик, шофер Махтум и Сафронов не хотели рисковать.

— Стоит ли тратить заряд на эту мелкую воровку, — говорил Андрей Николаевич, — нарушать выстрелом покой гор? Потерпим немножко, может, попадется что-нибудь получше.

Но Аннатувак, загоревшийся при виде добычи, жалобно стонал:

— Андрей Николаевич, хвост ее мне нравится! Хвост!

— Эх, как говорится, «и добыча пестрой гончей не нужна, и вонь ее не нужна». Так и нам с вами не нужна эта лисица, и хвост ее не нужен.

Но Човдуров, не слушая, повторял:

— Эх, хвост ее мне нравится, хвост хорош! Жми, Махтум!

Пока шофер раздумывал, как выйти из затруднительного положения — и с дороги сойти, и машину сохранить, лисица исчезла. Човдуров недовольно покачал головой:

— Удрала… Ты тоже упрямый, Махтум, не слушаешь, что говорят…

— Товарищ начальник, я считал, что ваша жизнь ценнее лисицы.

— Смелый не думает об опасности!

Андрей Николаевич, боясь, что Аннатувак обидит шофера, вмешался в разговор:

— Смелый, смелость… Что за повод для громких слов! Ради смелости, например, никто со скалы не бросается…

Когда охотники, не доезжая Огланлы, в рассветной полутьме свернули на проселочную дорогу, возле кустарника снова загорелись чьи-то глаза. На этот раз они были крупнее, зверь не кружил, как лиса, и, словно завороженный сильным светом, не отводил глаз от фар. Они, должно быть, ослепляли зверя, он не двигался с места, хотя машина была уже метрах в сорока. А когда раз за разом загремела двустволка в руках Аннатувака, все увидели, как сероватая туша рухнула на дорогу словно подкошенная.

Подъехав к подбитому волку, Махтум вынул из-за пояса нож и хотел снять шкуру, но Аннатувак воспротивился. Он считал, что не стоит задерживаться. Если въехать на вершину пораньше, можно подстрелить архара или умгу, только нужно поторапливаться. Махтуму волчья шкура была очень нужна. Существует старый, веками укоренившийся обычай: если подарить пастухам шкуру волка, они отдают лучшего барана из стада. Махтуму не раз удавалось таким образом получать мясо, он помнил, какая вкусная чехыртма получается из двухгодовалого барана, и сейчас при виде убитого волка представил себе дымящийся котел, даже почудилось, что в нос ударил запах баранины. «Не беда, что начальник спешит, — утешал он себя, — не сейчас, так после сдеру шкуру. Время зимнее, туша не скоро испортится». И подтащил к машине убитого волка.

Но Аннатувак запретил везти с собой и тушу.

— Махтум, не пачкай руки в поганой крови!

— Товарищ Човдуров…

— Понимаю. Получишь с меня столько, сколько рассчитываешь заработать на этой шкуре. Пусть поганая падаль лежит при дороге, чтобы все видели, чтобы мясо сожрали шакалы, а глаза расклевали птицы!

Шофер оттащил тушу на пригорок у дороги, но на душе у него было безотрадно. Допустим, Аннатувак как-то возместит убыток, думал он, но кто же скажет, что именно Махтум убил волка? Кто воздаст ему хвалу, кто будет удивляться? Просто не поверят. Найдутся еще и такие шутники, что посмеются: «Бери выше, Махтум!» И как только Аннатувак не понимает?

Махтум молча сел за руль, повел машину, но, даже проехав с десяток километров, все еще чувствовал себя обездоленным и несчастным.

Сафронов не зря вспомнил про дом отдыха. Нефтяникам дача очень нужна. Чтобы попасть на ближайший курорт, в Чули, надо ехать почти сутки в поезде. Давно собирались они с Аннатуваком взобраться на Большой Балхан. Северные склоны горы заросли арчой. Старики рассказывали, что некогда на вершине Балхана были богарные посевы, что летом в нагорных лугах пасли свои стада кочевники-скотоводы. Кто знает, может, найдется укромная лощина, где можно выстроить дом отдыха?

Подростком Аннатувак ходил на Балхан с дядей. Он смутно помнил, что где-то стояли пушистые арчи, с гор бежали ручейки, куропатки слетались к воде… Вспоминалось что-то очень красивое, что может присниться только во сне. Но где это место? Сейчас припомнить трудно, а может, и не было ничего необычного и все только разукрасило детское воображение?

Сафронов тоже восходил на гору в первый год своего пребывания в Небит-Даге. Но тогда и в голову не приходило, что можно в этих краях мечтать о дачах и домах отдыха. В те годы гора считалась почти недоступной. На ишаке, на лошади трудно взбираться на высоту в две тысячи метров. Только в прошлом году грунтовая дорога потянулась к вершине Балхана. Ее пробивали с помощью взрывчатки, ямы и рытвины закидали камнями.

В утренних сумерках угловатый силуэт горы навис над дорогой, словно черная туча. Вместе с ночной тьмой исчезли волки и лисы, зато стремительно проскакал лопоухий заяц, над кустами вспорхнули птицы. Возле Патмы путь сделался круче. На скалах играли тучки. Они то громоздились, как бутоны хлопка, то таяли, как распущенная шерсть, то низко висели бахромой над петлявшей дорогой и даже задевали брезентовый верх машины. И тогда охотников прохватывало сыростью. До сих пор Аннатуваку казалось, что он хорошо помнит горный пейзаж, но сейчас с изумлением оглядывал угловатые скалы, провалы ущелий, валуны, напоминавшие круторогих баранов. Разноцветные выходы геологических пластов опоясывали скалу, вкрапленные в них слюдяные блестки резко сверкали на утреннем солнце. Прозрачные капельки воды, булькая, падали со скал на дорогу. Величественные арчи клонили тяжелые ветви, как бы здороваясь с неутомимым «газиком». Пепельно-серые куропатки перебегали с места на место. Зачарованный этим зрелищем, Аннатувак, не отрываясь, смотрел по сторонам.

Иначе относился к красотам природы Махтум, искусно проводивший машину по крутой и неровной дороге. Руки и ноги его находились все время в движении, а мысли были обращены к подножию горы, точнее — к тому пригорку, на котором остался убитый волк. Может быть, туша все-таки уцелеет и на обратном пути удастся подобрать? Желая разрешить свои сомнения, Махтум спросил:

— Товарищ Човдуров, волки пожирают своих мертвецов?

— Хищники неразборчивы, — коротко ответил Аннатувак. — Если дотянется, то и свой хвост съест.

Махтум совсем приуныл. «Ну и дурак же я! — говорил он себе. — Положим, волки не едят убитого товарища. Но кто откажется от вкусного бараньего мяса? Какой шофер, проезжая мимо, не кинет в машину тушу? Да и слава достанется ему: убил, мол, волка!»

Между тем Аннатувак с каждой минутой все больше воодушевлялся.

— Взгляните, Андрей Николаевич, там гора круглится, точно яйцо, здесь вздымается к небу, будто горб упитанного верблюда… А вода струится, прозрачная, словно глаз журавля… Вот красота!.. Если брать отсюда напрямик, до Небит-Дага, верно, не больше двадцати километров, но там сейчас ходят без пальто, а тут лежат шапки снега. Вон глядите, иней белеет вдоль дороги, будто мука просыпалась…

Слушая, как восторженно, точно мальчишка, лепечет Аннатувак, Сафронов радовался, что затея удалась и Човдуров начисто забыл про Сазаклы.

— Сколько веков, — сказал он, невольно впадая в тот же восторженный тон, — сюда заходили только редкие любознательные путники, а нынче Махтум довез нас за два часа почти на самую вершину. Пришли сюда и геологи… Небит-Даг дает нефть, Балхан — уголь, свинец. Может, и более драгоценные металлы здесь найдутся?

Упоминание о драгоценных металлах пришлось по душе не только Човдурову, но и Махтуму. Он подумал, что некоторые камешки в самом деле блестят, как золото, но, поразмыслив, решил, что все же лучше сегодняшняя требуха, чем завтрашний курдюк, и снова принялся обдумывать, как бы подобрать брошенного волка.

Наконец машина выскочила на вершину. Здесь раскинулось холмистое плоскогорье, освещенное солнцем, покрытое сухой прошлогодней травой. Выросшие на просторе арчи были раскидистее, чем на склонах, а некоторые давно засохли. Махтум подумал: «Вот где дрова! Потребуется караван машин, чтобы увезти только одно дерево. Под каждым может улечься целая овечья отара».

Как и предполагал Махтум, по горной дороге прошла не только его машина. Спускался вниз новенький «ГАЗ-69», доставивший сюда геодезические приборы, вдали трактор тянул тяжело груженные машины. Не успели проложить дорогу, а уже на горе начиналась жизнь.

Охотники вышли из машины и направились к самому пику горы. Отсюда, как на ладони, были видны Патма, Караэлем и Огланлы на северо-западе, а на юго-западе — Вышка и Кум-Даг. Развалины древней крепости тянулись чуть ли не на километр. Човдуров подумал, что крепость имела важное стратегическое значение, но, когда высказал это соображение Андрею Николаевичу, тот не согласился: ведь на горе большое поселение не могло существовать — слишком ограничены посевные площади, да и мало воды, труден крутой подъем. Вернее было бы предположить, что это была летняя резиденция какого-нибудь хана. Такая догадка показалась Аннатуваку убедительной, и он спросил:

— Может, знаете историю этой крепости?

Сафронов пожал плечами.

— Я — нет. Может быть, вы знаете?

— Даже старики не вспоминали!

Махтум лихо сдвинул ушанку, выпятил грудь, ядовито улыбнулся и сказал:

— А я вот знаю!

Оба инженера обернулись к нему.

— Ну-ка, Махтум!

Шофер сделал вид, что не расслышал, и начал неторопливо вышагивать вдоль полуразвалившейся стены. Решив, что он хочет найти какое-то примечательное место, инженеры двинулись следом, но Махтум нигде не задерживался и только прибавлял шагу. Аннатувак наконец потерял терпение.

— Куда ты идешь, Махтум?

Наслаждаясь невинной местью за волка, брошенного на дороге, Махтум, не оборачиваясь, ответил:

— Хочу измерить, сколько тут шагов в окружности.

— Разве история крепости связана с твоими шагами?

— Торопливость от шайтана, — наставительно сказал Махтум, — терпение от создателя.

Аннатувак догнал Махтума и, схватив за плечи, повернул к себе лицом.

— Разыгрываешь нас, что ли? За кого нас принимаешь?

— Вас, товарищ Аннатувак, за начальника, а товарища Андрея — за главного инженера, — ответил Махтум с полной серьезностью.

— У тебя все шарики в порядке? Или совсем голова перестала работать?

— Действительно, товарищ начальник, она у меня сейчас неважно работает. Все думаю, думаю…

— О чем?

— Думаю, что произошло там, на дороге. Съели ли волки труп или кто унес? Или все еще лежит на том же месте?

Взбешенный Аннатувак схватил шофера за плечи и так встряхнул, что ушанка слетела с головы.

— Давай рассказывай, что слышал о крепости.

Сафронов, которого развеселило упрямство Махтума, подошел поближе.

— Значит, вас интересует история крепости? — переспросил Махтум и нагнулся. — Подождите, сейчас шапку надену… Не знаю, когда она развалилась, эта крепость, только построена была четыре тысячи лет тому назад.

— Откуда узнал?

— Помнил я, товарищ Аннатувак… — Махтум погладил свою голову и взглянул на шапку, — но вот замерзла голова, и все забыл. Если мозги не согрею, пожалуй, и не вспомню.

Аннатувак, побежденный упрямством шофера, пожаловался:

— Видите, Андрей Николаевич, как он над нами издевается…

— Когда воля не в твоих руках, товарищ начальник, слабеет язык, — кротко заметил Махтум.

— Ну, надевай шапку, пусть соберутся мысли и окрепнет язык!

Махтум отряхнул шапку, надел на голову, потом присел на камень и начал рассказ.

— Историю этой крепости я слышал от Сапджана-ага…

— Кто этот Сапджан?

— Садовника из Дашрабата зовут Сапджан. Однажды возле Дашрабата мы встретились у старой крепости. Я говорю: «Ба, какая старая крепость! Интересно, когда ее построили»?! Сапджан-ага ответил: «Две тысячи лет тому назад». Я удивился. Тогда он сказал: «Ты этому не удивляйся. Вот на Балхане есть развалины крепости. Ее построили четыре тысячи лет тому назад — вот чему ты удивляйся!» Так он об этой крепости говорил.

— Откуда же садовник знает про крепость? — спросил Сафронов.

— Сапджан обошел все крепости с одним ученым. Тот все рассказывал…

— Кто же этот ученый?

— Как его звали? — Шофер почесал затылок. — Что-то связанное с телом человека. Подожди-ка… Не то круглый, не то гладкий… Нет, не то… Вспомнил, вспомнил! Толстый!

— Археолог Толстов?

Кто же в Туркмении не знает Сергея Павловича Толстова, много лет ведущего археологические изыскания в западных пустынях! Поэтому инженеры поверили рассказу Махтума. Только Сафронов подумал: «Толстов, верно, сказал, что крепость выстроена четыреста лет назад, а Махтум ради красного словца приумножил в десять раз — на него это похоже…»

Довольный собой и своим рассказом, Махтум снова надел шайку набекрень.

— Да, товарищи, — важно сказал он, — не думайте, что в голове шофера — пыльца камыша. Если что еще не освоили после пятнадцати лет учения, обращайтесь к малограмотному Махтуму. Не стыдно спросить, чего сам не знаешь, и у простого человека.

— Кстати, уж расскажи нам, какой хан построил эту крепость, что за народ жил здесь? — сказал Аннатувак.

На этот раз Махтум немного смутился.

— По правде говоря, этого Сапджан не знал. Если он не ошибается, этого не мог бы сказать и Толстов.

Сафронов задумался над происхождением слова Балхан. Когда-то он слышал и даже в свою тетрадь записал, будто Балхан происходит от слова вулкан. Но это толкование и тогда казалось неправдоподобным, — ведь по всему каспийскому побережью туркмены называют вулканы «патлавук».

— Аннатувак Таганович, откуда это слово — Балхан?

Човдуров искоса поглядел на Махтума.

— Где уж мне знать, это пусть Махтум расскажет.

— Сказать правду, не слыхал, не знаю этого, — признался шофер и вдруг просиял, словно нашел игрушку. — Впрочем, если не ошибаюсь, Балхан происходит от «Бей уллакан» .

— Нет, Махтум, не так, — мягко возразил Човдуров. — Балхан происходит от слов «Бал акан» .

— «Протекал мед»? Подходит! Только я нигде не вижу тут меда.

— А видишь, какая жизнь была когда-то вокруг этой крепости?

— Ну, когда это было…

— В древности Узбой протекал между Большим и Малым Балханами к Каспийскому морю. В те времена это был прекрасный край, поэтому реку называли Узбой, то есть «Красивый берег», а воду его сравнивали с медом. Вот откуда название Балхан! А когда Аму-Дарья сменила свое русло, отказалась от Узбоя, жизнь в этом краю заглохла, и остались на память только развалины крепости.

Аннатувак закурил. Сафронов продолжил рассказ о прошлых днях этого края:

— Ты, должно быть, удивляешься, Махтум, что в Небит-Даге так хорошо принялись бульвары и сады. Отойди на километр — ни травинки. А ведь все очень просто: нашли под землей воду — озеленили город. Вспомни-ка, встречал ли ты здесь, на западе, хоть один благодатный уголок, кроме долины реки Атрека? А недалеко то время, когда снова в наших краях потечет мед. Но покуда, как говорят, до прихода палки годится и кулак — надо искать воду и под землей и ценить каждую каплю не меньше, чем нефть…

Удрученный ученостью начальников, Махтум начал заводить «газик». Машина двинулась по плоской вершине Балхана. Тут уже не было никакой дороги, и шофер прокладывал колею по своему разумению, делая неожиданные зигзаги и виражи.

Все утро Сафронов любовался Човдуровым. Во всем, что тот говорил и делал, было столько детского и привлекательного, что трудно представить, как тяжел, упрям, хвастлив бывает он временами. Сегодняшняя стычка с Махтумом вовсе не была похожа на ссору начальника с подчиненным. Так ссориться могли только два товарища: один — простодушный, вспыльчивый, нетерпеливый, другой — хитрец, прикидывающийся простаком. А как Човдуров интересуется историей Туркмении, как неожиданно обнаруживает интерес к филологии. Хотелось бы знать, способен ли он когда-нибудь трезво оценить свое собственное поведение? Задумывался ли хоть раз в жизни над самим собой?

— Аннатувак Таганович, расскажите-ка о своем детстве. Ну, хотя бы о вашем самом первом воспоминании… — вдруг сказал Сафронов.

— А почему вас это интересует?

— Да потому же, почему я спросил вас о Балхане. Все что-то хочется понять, во всем разобраться…

Аннатувак задумался.

— Как ни странно, — помолчав, сказал он, — самое раннее воспоминание жизни связано у меня с этой горой. Мы ведь здешние, прибалханские. Когда был маленьким, мы жили у колодца Молла-Кара Сами знаете — пустыня. Курорта тогда не было. Дров ближе, чем за пятнадцать километров, не найдешь. На себе не дотащишь. И вот отец купил ишака у соседа. Как хвалил сосед своего ишака: «Быстроходный осел! Дисциплинированный осел! Очень порядочный осел!» И на следующий день после покупки мы с двоюродным братом поехали за саксаулом к подножию Балхана. Мне — восемь лет, брату — девять. Мучились, мучились, пока нарубили… Саксаул — это же не дерево — чугун! Пришло время укладывать дрова — осел не ложится. Мы и уговаривали его, мы и били его — ничего не помогает. Уперся, как… осел, и — никакого к нему подхода! Верно говорят: с ослиным упрямством ничего не поделаешь. На всю жизнь запомнил…

Сафронов с трудом удерживал улыбку.

— А где теперь ваш брат?

— На Челекене. Разнорабочим на промыслах.

— Как странно. Вместе росли, а теперь ему до вас и рукой не достать…

— Ничего странного. Не захотел учиться, вот и мыкает горе. Да если бы и захотел, может, тоже недалеко ушел бы. Я вот кончал с Васькой Сметаниным, вы его знаете — он сейчас инженером в производственном отделе на Кум-Даге. Как пришел из института на эту должность, так и сидит по сей день на том же месте. Лежачий камень…

— Кулиев, кажется, тоже вместе с вами кончал? — поддел Сафронов.

— Кулиев теперь работал в Ашхабаде заместителем председателя совнархоза.

— У него связи, — отмахнулся Аннатувак, — я сколько лет работаю, представления не имею, как это продвигаться по знакомству…

— А у Сангалиева, вашего друга, который теперь в Красноводском райкоме партии, тоже связи?

— Так он же по партийной линии пошел, — простодушно удивился сравнению Аннатувак. — А я нефтяник! Меня с бурения бульдозером не выковыряешь.

Сафронову стало скучно. Таким он видел Аннатувака каждый день на работе. Разговор известный: Аннатувак все знает лучше всех, Аннатувак всего добивался сам, и все прочие ему в подметки не годятся.

«Газик» между тем спускался с пологого склона и наконец остановился перед глубоким ущельем. Аннатувак и Сафронов вышли из машины и глянули с обрыва. Вспугнутое шумом, стадо айраков скакало по камням противоположного склона. Встреча была совсем неожиданная, и Аннатувак не сразу даже схватился за двустволку, но быстро опомнился, и вслед айракам загремел выстрел. Пока Аннатувак перезаряжал ружье, стадо, выскочившее на плоскогорье, пустилось вскачь, оставляя за собой облачка пыли. Однако выстрел был метким: один айрак бился на земле, вспахивая желтый песок крутыми рогами. Копыта разбрасывали камни, трава оросилась кровью. Стиснув зубы, красивое животное водило по сторонам выкатившимися невидящими глазами.

Минут через десять охотники уже подбежали к раненому айраку. Охваченный спортивным азартом, Аннатувак старался ухватить его за рога, но Махтум, заглянув в глаза айрака, вдруг испытал жгучий стыд. Эти измученные глаза, казалось, говорили: «Где же мои товарищи? Где?.. Ты ли пустил огонь в мое тело, сломил мои крепкие ноги, кровью наполнил мой взор? В чем же я виноват? Где же мои товарищи, где?» Глаза жаловались и просили: «Помогите! Не лишайте воздуха, широких степей, привольной, мирной жизни…» Постепенно затухал свет в глазах, туманились зрачки, тяжелели веки… Но айрак бился. Аннатувак наконец ухватился за рога, но никак не мог дотянуться ножом до горла и кричал:

— Махтум, держи за ноги!

Махтум неловко кинулся исполнять приказ, а айрак острым копытом, как ножом, полоснул его по ногам. Шофер отпрянул, а Сафронов навалился на айрака и придавил его.

Кровь текла с оцарапанной ноги, но Махтума огорчало вовсе не это. Он с понурым видом разглядывал голенище сапога: айрак распорол его от верха до подошвы. Отвалившись от айрака, Аннатувак заметил, что шофер не на шутку расстроился.

— Не огорчайся из-за пустяков!

Махтум, обвязывавший свой сапог тряпкой, мрачно буркнул:

— Для шофера сапоги не пустяки.

— У меня есть две пары. Эти отдаю тебе. — И Човдуров постучал ногой об ногу.

Давно заглядывавшийся на сапоги Аннатувака, Махтум оживился.

— Ай молодец, товарищ Човдуров! Вот за эту доброту я хвалю начальника везде и всюду. Всегда говорю, что он хороший парень!

— Смотри, подхалимы часто и палку себе зарабатывают, — пошутил Аннатувак.

Но Махтум безудержно веселился:

— Если ты наденешь на меня такие сапожки и толстый бушлат, никакая палка не возьмет!

— Есть ли предел твоей жадности? Одень тебя — потребуешь, чтобы женили…

— Ай, товарищ директор, сам знаешь — двоеженство запрещено! Вот если переселишь в домик вроде твоего, я не возражаю!

— Раз у тебя такой большой аппетит, грузи айрака на машину.

— Если выпотрошить — погружу, а так мы и втроем не поднимем.

Но и выпотрошенный айрак был все еще тяжел, и Махтум с трудом уложил его в машину.

Охотники тронулись в путь и скоро увидели далеко на западе черные точки. Похоже, что там стояли дома или скирды сена. Решили проверить: место жилое, может быть, годится и для дома отдыха? Машина кружилась, то возвращалась назад, то спускалась в лощины.

Когда приблизились к цели, черные точки действительно оказались домами, только очень странной архитектуры. Наполовину они были врыты в землю, верхняя часть сколочена из крепких стволов арчи. Между домиками росли деревья, на земле разбросаны шкуры джейранов, повсюду торчали столбики для навешивания янлыка, в котором сбивают масло. Как видно, тут останавливались на лето кочевники-скотоводы. Место они выбрали широкое, ровное, хоть аэродром строй, но проточной воды поблизости не было.

Махтум развел костер из веток арчи и нанизывал на шомпола печенку айрака, мягкие кусочки с окороков. Човдурова удивляла предусмотрительность Махтума. Кто ему говорил, чтобы он захватил шомпола? Откуда знал, что будет мясо для шашлыка? Аннатувак никак не мог привыкнуть, что Махтум всегда подготовлен к счастливым неожиданностям. За поясом у него нож, чтобы свежевать добычу, в машине — походный чайник, чашки и большой бидон с водой.

Ладони и губы Махтума лоснились от жира, он находил, что шашлык из айрака великолепен. Аннатувак и Сафронов забыли про все заботы. Всем троим казалось, что такого приятного отдыха, такой вкусной пищи не сыскать нигде на свете.

Все холмы похожи друг на друга, поэтому нелегко найти среди них свой путь. Махтум повел машину по тропинке, протоптанной лошадьми, думая, что она приведет к дороге. Вечерело. Чтобы зайти, солнцу оставалось спуститься на высоту копья. Тени теперь тянулись не к западу, как утром, а к востоку… Не успел Махтум порадоваться, что выехал на дорогу, как открылась глубокая впадина, «газик» с ходу чуть не опрокинулся в нее. Махтум нажал на тормоз, машина качнулась и остановилась у самого края ямы. Аннатувак подпрыгнул на сиденье, стукнулся головой о верх, хотел было выругать шофера, но, увидев перед собой глубокую яму, поблагодарил его про себя за то, что остался жив. Впадина была почти квадратная, глубиной метра в два. С одной стороны ее огибала тропинка, протоптанная лошадьми. Ехать невозможно — слишком узко. Если повернуть назад да искать дорогу — придется проделать еще километров пятьдесят — шестьдесят, рискуя так и не найти обратного пути. К тому времени зайдет солнце, а в темноте и вовсе не разберешься…

Посоветовавшись, охотники решили устроить переправу. Заполнить яму камнями немыслимо, слишком велика, оставалось только выстроить стены, по которым пройдут колеса. Работали старательно, но неровные камни держались неустойчиво, стены покачивались, как люльки, чуть сместится центр тяжести — и все сооружение рухнет. Не всякий решился бы вести машину по таким ненадежным мосткам. Но Махтум, полный веры в себя, не раздумывая, завел мотор. Машина качнулась, из-под колес полетели камни. На минуту показалось, что и сам «газик» тоже разлетелся на куски. У пассажиров захватило дыхание. Еще рывок, и машина спокойно остановилась по ту сторону ямы.

— Молодцы твои родители! — облегченно вздохнул Аннатувак.

— Родители родителями, — сказал Сафронов, — но надо отдать должное искусству Махтума. Мало кто на это способен!

Шоферу очень хотелось поблагодарить Сафронова, сказать: «Наконец-то слышу правду о себе». Но он решил, что это будет нескромно.

Аннатувак поддержал инженера:

— Правильно! Молодец, Махтум!

Обрадованный Махтум пустил машину вниз с горы и вдруг, забыв обо всем, запел песню. Пел он, правда, недолго. Протяжная мелодия оборвалась сразу, как туго натянутая веревка. Может, он вспомнил о волке, оставленном на дороге, может, представил, как придет домой и начнет хвастать перед женой: «Хаджи-биби, ты гордись своим мужем! Я застрелил айрака, я!»

 

Глава сорок вторая

Аман хочет помочь

Нурджан лежал на диване с газетой в руках, ожидая брата. С минуты на минуту Аман должен был вернуться домой. Не читалось. Газетные строчки прыгали перед глазами, каждый абзац Нурджан перечитывал несколько раз, а все равно мысли уносились в сторону. Как хорошо в этой пустоватой бирюзовой комнате! Нурджан не чувствовал ее холода и неуюта, которые постоянно мучили Амана. Только свобода и покой. Свобода… После шумной ссоры с матерью, когда он покинул отчий дом, Нурджан сразу хотел бежать к Сафроновым, но благоразумие одержало верх. Что, собственно, он может сказать Ольге? Что она больше никогда не услышит обидных слов от его матери, что он не хочет дышать одним воздухом с женщиной, оскорбившей любимую? О, сказать можно много, сердце рвется от невысказанных слов! Но надо сказать правду. А куда он денется? Согласится ли Аман приютить его? А вдруг не захочет? Чувство беспомощности, бессилия прозрачной пленкой заволакивало глаза. Что может быть тяжелее: сделаться взрослым человеком, стать, что называется, на ноги, иметь собственные взгляды на жизнь и терпеть, что в самые дорогие твои чувства вмешиваются, распоряжаются тобой, как несмышленышем… Нет, одинокий Аман в тысячу раз счастливее!..

Одинокий Аман с пожелтевшим от усталости лицом и появился в эту минуту на пороге. Он бросил портфель на стол, помахал в знак приветствия рукой брату и пошел умываться. Перед приходом он звонил домой, знал, что Нурджан ждет, и понимал, что это не случайное посещение. Сразу он заметил осунувшееся за день лицо брата, набухшие тяжелые веки, вздрагивающую родинку на щеке и дал себе слово не расспрашивать его ни о чем, пока сам не захочет поделиться своими горестями.

Вернувшись в комнату, Аман раскрыл портфель, протянул Нурджану журнал.

— Свежий «Огонек», почитай пока…

А сам присел за пианино и одной рукой стал подбирать мелодию «Пиалы». Аман был музыкален и пел не сильным, но приятным, низким баритоном.

«Что было бы, если бы ты своими руками преподнесла нам пиалу?» — негромко напевал он, а потом перешел на арию из «Кёр-Оглы» — «Увидел тебя». Невольно вспоминалось, как бесшумно бегала по этой комнате Марджана, ее карие, ясные глаза, открытый, твердый взгляд и неожиданное смущение и робкое признание…

А Нурджан только растревожился сильнее и шепотом повторял слова, которые напевал брат: «Тебя увидел и влюбился и страдаю, о милая, ты сердце мое унесла…» Кто подрезал крылья моей душе? Кто посмел воздвигнуть цементную стену между мной и Ольгой? К чему жить на свете, когда родная мать вонзает кинжал в сердце? Конечно, мать виновата во всем! Да нет, неправда, — во всем виноват древний адат, отравивший ее мысли. Почему так долго не можем уничтожить старое? Почему оно побеждает нас, заставляет блекнуть сверкающие листья жизни? Как безысходно горька судьба…»

Аман захлопнул крышку пианино и обернулся к брату, удивленный долгим молчанием.

— Ты не уснул?

— Какое… — безнадежно махнул рукой Нурджан.

Парторг походил по комнате, потом сел за стол, выдвинул ящик, достал чертежную бумагу, кнопки и снова обернулся к Нурджану.

— Может, улыбнешься?

— Не получится.

— Есть такие стихи русского поэта Тютчева, с институтской скамьи еще запомнились: «И кто в избытке ощущений, когда кипит и стынет кровь, не ведал ваших искушений — самоубийство и любовь». Похоже?

— Очень, — вздохнул Нурджан.

— Так не томись! Укорачивай сроки!

— Сроки, говоришь?

— Ну конечно. Ближе к свадьбе…

— Мать оскорбила Ольгу, — сказал Нурджан и повернулся лицом к стене.

— Чем удивил. Это не беда, лишь бы не ты оскорбил…

— А по-моему, беда.

— Ты что же, не понимаешь, что твое счастье в твоих руках? Или, может, испугался матери, хочешь ей вручить свою судьбу?

— Ты ничего не понимаешь, Аман. Не понимаешь, как унизительно, когда все вмешиваются в самые затаенные твои чувства, вмешиваются грубо, бесстыдно… Если хочешь знать, мы с Ольгой и о любви-то прямо никогда не говорили, а ты сразу о свадьбе! Неинтересно это у вас как-то получается…

Аман с удивлением посмотрел на брата и улыбнулся.

— Я понимаю, — сказал он, — даже прошу простить меня за грубость. Со стороны все кажется просто. Но подумай, когда я вижу, что молодой человек валяется, как невод с дохлой рыбой, тоже ведь противно становится. Газета брошена на пол. Ты не читал, ты, как в мертвую точку, уперся в свою беду — мать оскорбила Ольгу! Ты глубоко несчастен, твою душу залапали грязными руками, и выхода нет… Если прыщик расчесать, может сделаться нарыв, глубокая рана, заражение крови, можно даже умереть при большом желании в конце концов… Как это так получается, что ты все время думаешь о своем несчастье, а не думаешь о счастье?

— Где же счастье? — прошептал Нурджан.

— Подними газету. И представь себе, что ты мог бы жить не в Советской Туркмении, а в Иране, в Ливане, в Ираке и все твое счастье заключалось бы в том, чтобы в день есть не одну горстку риса, а две. И такое счастье все равно было бы недостижимо. Твою страну, твой народ сжимали бы кандалы, надетые американцами. Ты опустишь глаза и увидишь, как нефть, добытая из-под земли твоим кровавым потом, течет по трубам в танкеры, а танкеры плывут за море, к чужим берегам. Ты поднимешь глаза и увидишь, как над большим белым домом, построенным на твоей земле, над зданием, куда тебя никогда не пустят, реет чужой многозвездный флаг. Ты придешь домой, ты — хозяин нефти, ее добытчик, ее властелин — и зажжешь свою коптилку, чтобы проглотить свою горстку риса, и без сил свалишься на земляной пол, и уснешь под грязным, рваным лоскутом…

— Подожди, подожди… — говорил пристыженный Нурджан.

— Нет, слушай! Твой отец сейчас в пустыне, он обогащает родной край, украшает родную землю. Ей, Туркмении, цвести цветами там, где сегодня грузовик тонет в песках, и Атабай — герой, уважаемый всеми, достойный человек. Ты туркменский мальчишка, сын рабочего, и любое будущее открыто перед тобой. Совершай усилия — и добьешься всего! Ах, Нурджан, Нурджан… Где же счастье?

Нурджан спустил ноги с дивана, он сидел, выпрямившись, готовый к спору. Слова брата задели за живое.

— Завидую тебе, Аман, — сказал он, — если ты умеешь каждый день жить в таких масштабах. Но ведь это же надо на цыпочках все время ходить, головой к потолку тянуться, чтоб существовать в мировом масштабе! Есть величины, не подвластные человеку.

— Пустяки! Самое опасное заблуждение. Все подвластно человеку! Не сегодня — так завтра. В математике нет понятия неизмеримая величина, но есть выражение — неправильный масштаб. Вот и не теряй масштаба! А если трудно — не жалей усилий! Что поделаешь, даже на свет божий появиться трудно, лбом дорогу пробивать приходится… — Аман говорил теперь, улыбаясь, терпеливо прикалывая кнопками бумагу к доске. Нурджан устыдился и подумал, что лучше бы он рассказал о своей судьбе, чем приплетать к разговору жизнь иранского юноши. Но тут же понял, как нескромно и самодовольно это выглядело бы, и проникся нежностью к Аману.

— Значит, выше голову? — спросил он.

— А то как же! — рассмеялся Аман.

Анна Ивановна, домработница Амана, внесла в комнату поднос с чайниками и пиалами. И сразу уютно запахло свежеиспеченным пирогом.

— Приятно смотреть, когда родня, а смеются, — сказала она, — прямо как голуби…

— А то как же! — повторил Аман.

— А то бывает, как сычи, — неторопливо говорила старуха, расставляя посуду, — усядутся по углам и молчат… Вот попробуйте пирога с орехами и урюком, как меня ваша мамаша учила, а то завтра воскресенье, опять в Кум-Даг поеду. Пусть хоть сегодня, как у людей, и мы с пирогами будем…

Старуха удалилась. Нурджан разлил чай и без обиняков задал вопрос, который вертелся на языке:

— Аман, можно к тебе переехать?

— Буду рад. Вторая комната пустует. Только…

— Что только?

— Только неужели покинешь мать?

— Из-за нее-то и хочу уехать. Как я буду смотреть в глаза Ольге, если останусь дома?

— Так-то оно так… — Аман помолчал. — А не жалко тебе старуху?

— Конечно, жалко, но, сам знаешь, словами ее не убедишь.

Дверь широко распахнулась, и в комнату вошла Мамыш. Она робко моргала редкими, выцветшими ресницами, бледные губы дрожали, голова, окутанная белым платком с синими розами, беспомощно тряслась, дрожали и пальцы, придерживающие платок у подбородка.

— Мама! — обрадовался Аман. — Вот хорошо, как раз к чаю!

Радость его была непритворной. Ему было жалко старуху, которой угрожало одиночество. Он надеялся примирить ее с братом.

— Вот какой редкий случай, — продолжал он, — почти всей семьей собрались. Можно и поговорить, можно и договориться…

— Едва ли, — прерывающимся голосом сказала Мамыш. — Не знаю, что делать, твой брат думает совсем не так, как я…

— Чтобы мыслить одинаково, надо понять друг друга.

— Что же делать, дорогой, если он не понимает моих желаний? — Мамыш говорила робко, казалась совсем подавленной.

— Тогда ты пойми его!

— Аман-джан, хоть ты не терзай моего раненого сердца! — тихо сказала старуха. — Нурджан хочет ввести в мой дом…

Нурджан, боясь, что мать опять примется поносить Ольгу, не выдержал:

— Мама! Прекрати!

— Вот видишь, Аман, я еще ничего не сказала, а что услышала?

Аман остановил ее:

— Погоди! Как я понял, Нурджан собирается жениться. Правильно?

— Ах, дорогой, это и моя мечта! Но он…

Нурджан снова перебил мать:

— Не говори о ней!

Все сочувствие Амана было на стороне брата. Он решил тверже говорить с матерью.

— Пойми, что Нурджан хочет привести к тебе в дом не чучело, которое безгласно будет сидеть в углу, а свою любимую, свою единомышленницу, с которой надеется прожить всю жизнь. Какое же ты имеешь право мешать молодым?

— Но ведь это Нурджана могут обмануть синие глаза, а я эту проходимку в дом не пущу! — Мамыш начала горячиться.

— Мама, довольно!

— Ах, ты уже успел сговориться с ним?

— Думай, как хочешь, но никто не посмеет оторвать сердце Нурджана от Ольги!

— Нога этой Олге не вступит в мой дом!

— Ты знаешь, на свете есть столько домов, где можно жить! Есть мой дом, есть Ольгин, да и в квартире Нурджану не откажут, если он окажется семейным человеком.

— Ой, горе мне! — закричала Мамыш. — Собственные дети хотят заживо похоронить меня! О горе, горе…

Напускная кротость старухи внезапно улетучилась. Она сверкнула глазами на Нурджана, вытащила из кармана смятый конверт и поднесла к его лицу.

— Читай! Может, тогда разберешься, чего стоит мать, чего стоит Олге! Я жалела тебя, не показала дома письмо… Но раз ты бежишь от меня — читай!

Нурджан схватил письмо, с каждой строчкой глаза его все больше округлялись, родинка трепетала на щеке. Он прочел до конца и снова начал, шепча про себя некоторые фразы, будто стараясь запомнить наизусть, потом скомкал письмо и бросил на стол.

Мамыш испуганно следила за ним, забившись в угол дивана. Два часа назад, наплакавшись после ссоры с сыном, она ринулась искать Нурджана и встретила Дурдыева. В ответ на упреки старухи, что он вносит разлад в семью, что из-за него Мамыш обидела скромную девушку, Дурдыев, гримасничая и подмигивая, достал из пиджака этот конверт и прочел вслух письмо, не оставлявшее сомнения в отношениях Тойджана и Ольги. Это Ханык посоветовал ей поискать Нурджана у старшего брата, это он научил, как соврать, когда спросят, откуда к ней попало письмо. И верно, Нурджан сразу спросил:

— Где ты взяла его?

— Нашла на полу под вешалкой в прихожей, там, где висело ее пальто, — храбро соврала Мамыш и вдруг прикрыла рот рукой. Вспомнив, что Ольга даже не раздевалась в доме, она испугалась, что ее могут уличить.

Аман перевел глаза со скомканного письма на брата, Нурджан понял и махнул рукой.

— Читай…

Разглаживая странички, Аман вглядывался в незнакомый почерк.

«Ольга! Я знаю, что это письмо ранит твое сердце, и мне больно писать его. Но правду надо сказать. Я люблю тебя. После той ночи в колхозе, когда ты отдала мне все, что только может дать женщина, моя любовь благоухает в сердце, как только что раскрывшаяся роза. Но преграда, стоящая между нами, подобна острому мечу. Я слаб и не могу преодолеть ее. Еще до нашей встречи я полюбил Айгюль. Теперь я вижу, что это была не любовь, а тень любви, но тогда я еще не знал, что такое истинное чувство, и признался Айгюль. Об этом знает вся ее семья, знает и грозный Таган-ага — мой начальник, знает и бешеный Аннатувак — мое главное начальство. Что я перед ними? Ничтожный бурильщик. Эта семья, если захочет, сотрет меня в порошок. Я знаю, разлука с тобой будет мучить меня, быть может, унесет меня в могилу. Без тебя хлеб для меня — яд, вода — отрава. Как много может открыть одна ночь человеку! Но что делать — не жди меня! Ты говорила, что Нурджан Атабаев, этот мальчик, без ума от тебя. Иди к нему. Но не забывай обо мне. Пусть то, что случилось в колхозе, клеймом оттиснется в твоей душе и на твоем теле. Перед последним своим вздохом я издали полюбуюсь на тебя и буду знать, что живу в твоем сердце. Пусть я останусь на задворках жизни, с нелюбимой женой, пусть я погрязну в болотной тине, но я буду счастлив, если память обо мне сохранится в твоей душе навеки. Не жди меня. Пыль от твоих ног в последний раз делаю сурьмой для своих глаз.

Тойджан».

— Ты веришь? — спросил Аман, дочитав письмо до конца.

— Мне говорили про них еще раньше. Тогда я не поверил, а теперь…

Аман стоял в раздумье. Толкать брата в объятия развратной девушки — безумие. Но жизненный опыт подсказывал, что в этом письме таится какая-то фальшь. Как проверить это?

— Ты объяснись с Ольгой, — сказал он, — это письмо — обвинительный акт. А даже в суде дают слово обвиняемому…

— Ах, прошу тебя, не рассуждай! — воскликнул Нурджан. — Когда ты рассуждаешь, все выходит так гладко, только… неправильно.

— Где же моя неправда?

— Ты сказал — прыщик… — горько улыбнулся Нурджан. — Это не прыщик — ножевая рана… В сердце нож повернули.

Аман опустил голову, но упрямо повторил:

— Нет, ты должен с ней поговорить!

— О чем говорить? Я даже видеть не могу ее сейчас! Как я пойду на промысел? — Нурджан подбежал к брату, схватил за руку. — Я знаю, что делать! Слушай, завтра воскресенье, у меня еще есть два переработанных дня. Скажи Айгюль, что я уехал, что отец заболел, скажи что хочешь! А я бегу. Мне Сарыбай говорил, что сегодня гонят новый вездеход в Сазаклы!

И, схватив плащ, Нурджан выбежал из комнаты.

Аман поглядел на мать. Та, неподвижно сжавшись в углу дивана, прослушала весь разговор братьев, в глазах ее стояли слезы. Но Аману не было ее жалко.

— Довольна? — спросил он укоризненно. — Неужели не могла показать сначала мне, посоветоваться со мной, с отцом?..

— Когда у Нурджана распухла щека и он, катаясь по кровати, кричал от боли, я ни с кем не советовалась, а понесла его в больницу. Резали щеку, рвали зуб, кровь текла из моего сердца… Но теперь-то он здоров!

— Ай, мама! Боюсь, что сейчас ты вырываешь ему здоровый зуб.

 

Глава сорок третья

Где ты, Нурджан!

Что может быть тоскливее бесплодного ожидания?

Два дня Ольга просидела у окна в своей комнате, выбегала на все звонки в прихожую, а Нурджан так и не пришел. Приходилось врать — она сказала домашним, что заболела, и не выходила к столу. Сдерживаясь, она ласково выпроваживала из комнаты маленькую Верочку, когда хотелось просто прикрикнуть на нее. Приходилось даже улыбаться — вечером в воскресенье появился Сулейманов и захотел обязательно навестить «нашу бедную больную».

В английской книжке, которую она пыталась читать в эти дни, попалось выражение: «Время мчалось беспощадно быстро», и Ольга горько рассмеялась. Бывают же такие счастливцы! Время тянется беспощадно медленно!

Теперь она не только знала, но и чувствовала, сколько часов в сутках, сколько минут в часе, сколько секунд в минуте… А Нурджан все не шел.

Стена в ее комнате, возле которой стояла кушетка, выходила на лестничную клетку. Каждый шаг идущих по лестнице отзывался болью в Ольгином сердце. Сколько народу живет в соседней квартире! Сколько гостей ходит к брату! Ей никто не нужен, кроме Нурджана, а Нурджан не идет…

Неужели эта злая старуха сказала правду и он любит другую? Да нет, он не способен обманывать… Снова легкие шаги на лестнице, кто-то бежит, перепрыгивая через ступеньки… Это Нурджан! И снова хлопает соседняя дверь, будто прихлопывая последнюю надежду. А на что надеяться? В столовой пробило одиннадцать, никогда Нурджан не решится прийти в такой поздний час.

Выбежать бы на улицу, вскочить в автобус, домчаться до Вышки и, высоко подняв голову, войти к Атабаевым: «Здравствуй, Нурджан!» Черт с ней, со старухой! А вдруг и он сам скажет: «Я занят, не могу проводить»? Нет, хватит вчерашнего позора! До сих пор нельзя забыть, как возвращалась от Мамыш. На каждую туфлю будто налипла тонна грязи. Еле до дому дотащилась… Надо терпеливо ждать завтрашнего дня, надо щадить свое достоинство, потерпеть, пока он сам не разыщет ее на промыслах. А сейчас — спать, спать!.. А сон не шел, и снова слышались шаги на лестнице и веселые голоса — соседи возвращались из кино.

В понедельник Ольга работала во вторую смену, а Нурджан с утра. Она нарочно пришла пораньше, чтобы он успел разыскать ее, чтобы было время для серьезного разговора, но Нурджан так и не появился. Расспрашивать товарищей не хотелось — еще подумают, что она гоняется за Нурджаном, и Ольга медленно поплелась осматривать свое хозяйство.

К вечеру погода испортилась. Было не холодно и не ветрено, но красноватое солнце, висевшее над землей на высоте копья, заволоклось желтым туманом и не грело и не светило. В этом мутном мареве бескрайняя, простиравшаяся к западу пустыня впервые в жизни показалась Ольге страшной. Солнце спускалось все ниже, на землю полз тяжелый туман. Сквозь мутно-белую ватную завесу просвечивала тревожная красная заря, и лампочки скважин мигали, как затухающие угольки. Ни звука вокруг — весь мир, словно кладбище. Оглушающая тишина. Будто во всей широкой степи от дороги до горизонта только и слышно, как бьется сердце Ольги. Не поймешь, быстро ли шагаешь, медленно ли, — ноги двигаются легко, тяжелые мысли придавливают к земле. Сквозь ажурную арматуру фонтанирующих скважин светилось красноватое, подернутое туманом небо, станки-качалки с глубинными насосами кланялись без конца, будто утешали: «Не горюй, все идет хорошо, будь спокойна, Ольга, не горюй…»

Вот и кончилась тишина. К юго-востоку от Ольгиного участка начался подземный ремонт скважины. Слышался грохот подъемника, звон тонких труб и жалобный скрип тросов. Этот скрип хватал за сердце. Тоскливые мысли складывались по-новому. Может быть, что-нибудь случилось с Нурджаном? Может, он заболел и мучается сейчас. Стыдно думать только о себе, жалеть только себя, когда с другом случилась беда! Теперь уже не было страшно в этой беспредельной степи с мигающими огоньками скважин. Только бы помочь Нурджану! Он еще мальчик. Это неважно, что он старше Ольги, все равно мальчик, беспомощный и беззащитный. Все ее девятнадцатилетнее сердце было захвачено сейчас материнским чувством. Уже материнским или еще материнским, как у девочки, недавно игравшей в куклы, кто знает?..

Если бы сейчас, в темноте, Нурджан вышел из-за той дальней качалки, Ольга обняла бы его, прижала и ни слова не сказала о своей обиде. Чего там… Так бы и ходить от качалки к качалке, так бы и слушать звонкое пенье труб, далекий скрип тросов, как лучшую музыку на земле. Пусть их выгонит из дому мать, пусть брат не захочет их видеть, так даже лучше. Все равно они всегда будут вместе в этом огромном безлюдном мире. Жажда подвига во имя любви, неслыханного самопожертвования с настойчивой силой овладевала Ольгой, и ей становилось легче.

Она сдала вахту сменщику, позвонила домой предупредить, что останется на работе, и отправилась спать в красный уголок. Она твердо решила дождаться Нурджана и не расставаться с ним весь день.

Лежа на жестком диване, прикрыв ноги коротким ватником, Ольга не могла уснуть почти до утра. За окном с шумом проносились самосвалы, в углу звонко стукали костяшками домино, оглушительно хлопали дверьми рабочие и операторы, забегавшие в красный уголок погреться. Шум не прекращался ни на минуту, но усталость наконец взяла свое, и Ольга уснула.

Когда она проснулась и вышла из комнаты, рабочий день был в полном разгаре.

По дороге и прямо по пескам шли грузовики, «газики», самосвалы. Народ сновал вокруг конторы, тракторы тянули за собой тяжелые грузы, оставляя на влажной земле змеистые следы. Около ремонтируемой скважины басовито гудел подъемник, ремонтники тянули тонкие штанги. На заборах, на стендах, а то и просто на столбах были расклеены лозунги и плакаты, призывавшие повысить производительность труда. И среди всей этой сутолоки нигде не было Нурджана. Может быть, он пошел к дальним скважинам? К утру туман рассеялся, и в чистом воздухе было видно далеко. На горизонте маячили какие-то фигуры, но ни одна не была похожа на Нурджана.

Смущаясь, Ольга стала расспрашивать, где Нурджан, но толку так и не добилась. Кто-то сказал, что он был, но уехал, другой, что не вышел сегодня на работу, третий слышал, что Нурджан заболел, кому-то показалось, что Айгюль говорила о нем по телефону. Айгюль как раз и уехала куда-то на «газике». На этом сходились все.

Что же делать? Возвращаться домой и пребывать в мучительной неизвестности — невыносимо. Идти к Атабаевым и снова встречаться с Мамыш — унизительно. Ольга металась между двумя огнями, куда ни ступишь — обожжешься. Однако вернуться домой, не повидавшись с Нурджаном, она не могла.

Она сама не заметила, как пустилась в путь, как дошла до западного поселка Вышки. Правда, сейчас ноги несли не так легко, как два дня назад, когда она впервые шла к Нурджану. Вспомнилась любимая с детства сказка Андерсена про маленькую русалочку, которая попросила, чтобы ей дали ноги вместо хвоста, хотя знала, что каждый шаг будет причинять мучительную боль.

Да, наверно, все повторится, как прежде. Мамыш встанет в дверях и скажет: «Зачем снова пришла сюда, девушка? Мои глаза не соскучились по тебе». А Нурджан, должно быть, больше всего на свете боится матери, он нырнет головой под одеяло и забормочет: «Долго еще будешь ходить за мной? Не стыдно тебе? Оставь меня в покое!» Ну что ж, это и есть дорога любви. Так и пойдет она босыми ногами по острым камням, как маленькая русалочка.

И Ольга зашагала храбрее. Поселок с новенькими домами показался теперь добрым и приветливым. А вдруг старуха на этот раз поймет, что была неправа, и встретит ее как родную: «Ольга-джан, прости глупую старуху, и дом мой, и сын мой, и душа моя пусть будут твоими!» А Нурджан выбежит навстречу, и родинка запрыгает от радости на его щеке.

Взволновав себя этими мыслями, Ольга посмотрела на свою спецовку и остановилась в нерешительности. Как же все-таки идти в гости в ватнике? Но тут же успокоилась — рабочего вида нечего стесняться. Вот только не причесывалась она сегодня и гребенки нет…

Она переходила через улицу, погруженная в свои мысли, и не слышала, как машина, просигналив несколько раз, резко затормозила около нее.

Из кабины выскочила Айгюль.

— А кыз Ольга, что с тобой?

Ольга очнулась, но не знала, как объяснить, что в самом деле происходит с ней.

— Я вот иду… — растерянно сказала он…

Айгюль заглянула ей в глаза, оглядела с головы до ног, заметила растрепанные волосы, утомленный вид.

— Что-нибудь случилось?

— Нет… Ничего не случилось.

— К Нурджану идешь?

— Да-да! — обрадовалась Ольга, что Човдурова так легко говорит об этом посещении. — Он заболел?

— Нет, кажется, здоров. Только уехал в Сазаклы.

— Его послали в командировку? — быстро спросила Ольга.

— Ну зачем мы будем посылать кого-нибудь в Сазаклы? Там же разведка!

— Тогда почему же он?

— Да не знаю… — Айгюль замялась и проницательно посмотрела на Ольгу. — Звонил его брат, говорил, что у него какие-то неприятности… Не знаешь, какие?

Ольгу обдало жаром. Неужели Мамыш отправила Нурджана к отцу, чтобы они больше не встречались? И он послушался?

— Я не знаю, — сказала Ольга, — он мне не звонил.

— Вот тебе и на! — удивилась Айгюль. — Ну, садись в машину, подвезу до автобуса. Значит, не звонил, говоришь?

Ольга молчала. Она устроилась в «газике» рядом с Айгюль и старалась изо всех сил не выдать себя, казаться спокойной. На крутом повороте машину тряхнуло. Ольга почти упала на Човдурову, и та почувствовала, что девушка дрожит мелкой дрожью.

— Ты простудилась? Больна?

— Нет, просто голова болит. Домой бы поскорее.

— От головной боли не бывает озноба. Зачем скрываешь от меня? Я же не враг тебе…

Ольга уронила голову на плечо Айгюль и горько заплакала, впервые за два дня.

 

Глава сорок четвертая

Брат и сестра

Аннатувак Човдуров никогда не был педантом и мелочным человеком, он прекрасно понимал, что успех любого предприятия решает удар на главном направлении, и тут был беспощаден и к себе и к другим. Когда товарищи удивлялись его гигантской пробивной силе, он, пожимая плечами, говорил: «Но я никогда бы не простил себе ни одной упущенной возможности!» И верно, добиваясь цели, не упускал ни одной возможности, какой бы бесплодной ни казалась попытка на первый взгляд.

С такой же обстоятельностью он относился и к своим домашним делам. Честь семьи, ее вес в общественном мнении были для него очень существенны. В свое время, когда Тыллагюзель искала у Аннатувака поддержки, чтобы расстроить брак Айгюль с Керимом, она не нашла сочувствия. Самый церемониал сватовства, национальность будущего зятя не имели никакого значения в глазах Аннатувака. Иначе обстояло дело с Тойджаном. После разговора с Дурдыевым, после бесплодной попытки запутать самого Атаджанова в голове, как заноза, сидела мысль, которая однажды с такой ясностью возникла: «Он играет нами, Човдуровыми!» Здесь тоже нельзя было упустить последней возможности, и Аннатувак решил раскрыть глаза Айгюль. По телефону он предупредил сестру о своем приходе.

Торжественное это предупреждение насторожило Айгюль. Брат не часто баловал родственников посещениями. В отсутствие Тагана это намерение казалось совсем странным, но Айгюль не была теперь склонна беспокоиться о чем-нибудь заранее. После примирения с Тойджаном вся жизнь представлялась ей сказочно прекрасной. Мало ли что могло случиться с Аннатуваком? Он помрачнел за последнее время, но как будто сделался мягче. Люди меняются, растут. Может быть, как ни трудно представить себе такую честь, он хочет о чем-нибудь посоветоваться с сестрой? Все бывает… Айгюль улыбалась воспоминаниям. Как и во всех туркменских семьях, в семье Човдуровых мальчика любили больше и больше прощали ему, но самым забавным казалось сейчас, что и она мирилась с установленным порядком, старалась заботиться о брате, во всем угождать ему. Когда выросли, перестали вспоминать об этом, и при встречах Аннатувак любил говорить с сестрой о делах, как бы подчеркивая, что он теперь изменился, стал новым, передовым человеком. Айгюль не очень-то верила в серьезность этих перемен.

Когда брат появился, Айгюль приняла его весело и приветливо, усадила за большой стол, прямо против окна. Косые лучи заходящего солнца освещали усталое лицо Аннатувака, оно смягчилось, казалось спокойным и добродушным.

Тыллагюзель, думая, что у детей секретный разговор, удалилась на кухню, но, кажется, эта предосторожность была излишней. Аннатувак рассказывал Айгюль о Кум-Даге. Кум-дагские промыслы были любимым детищем Нефтяного объединения. Благодаря счастливому расположению пластов нефть там добывалась легко, скважины залегали неглубоко, и кум-дагский трест из года в год завоевывал Красное знамя республики. Когда Аннатувак рассказывал о кум-дагских буровых, лицо его принимало самодовольно-скромное выражение, как у счастливого отца, когда он слышит об успехах отличника-сына. Айгюль с удовольствием поддерживала эту мирную беседу, и постепенно ее безоблачное настроение начало раздражать брата. Неужели она воображает, что он явился сюда без всякой цели, только чтобы поделиться впечатлениями о Кум-Даге?

Терпение его наконец лопнуло, именно тогда, когда сестра подробно, со знанием дела, толковала о способе вторичной добычи нефти, широко применявшейся в Кум-Даге.

— Айгюль! — перебил Аннатувак и опустил голову, словно стыдясь того, что собирался сказать. Помолчав немного, он продолжал: — Конечно, не очень-то хорошо заводить мне этот разговор, но раз уж начал — скажу: ведь тебе как будто не мало лет?

К Айгюль сразу вернулась настороженность.

— Не пойму, что ты хочешь сказать?

— Могу яснее: ты долго еще будешь одна?

Заметив, как пальцы Аннатувака нервно катают по столу спичечный коробок, Айгюль поняла, что он волнуется, и насмешливо ответила:

— Собрался замуж меня выдавать?

— У тебя всегда хватало самостоятельности влюбляться без помощи родителей и брата.

— О чем же тогда беспокоиться?

— Да Лучше уж замуж, чем быть предметом сплетен для всего города…

Айгюль подумала, что он вспоминает случай с Керимом, и решительно прервала:

— Не стоит возвращаться к прошлому.

— А как избежать повторения в будущем?

Девушка пристально посмотрела на брата.

— Хотела бы я знать, куда ты гнешь? — сказала она как бы про себя. — В голове чужие мысли, на языке колючки… Не мучай себя, выкладывай все, что тебя смущает, и успокойся.

Аннатувак уже собрался ответить грубостью, но в комнату вошла Тыллагюзель с чайниками. Он натянуто улыбнулся и обратился к матери:

— Мне очень жаль тебя…

Тыллагюзель испугалась, старательно поплевала себе за ворот и, удивленно подняв брови, спросила:

— Что-нибудь случилось, Тувак-джан?

— Трудно сказать точно, но скоро, кажется, ты останешься одна.

Тыллагюзель совсем разволновалась.

— Неужели опять война? Тебя снова забирают в армию?

— Нет, нет, не волнуйся. Речь не обо мне, а об Айгюль.

— Об Айгюль?

— Что же пугаешься, не век же дочь будет жить с тобой?

— Ах, ты об этом? Конечно, если в доме останутся два старика, жить будет неинтересно, я думаю…

— Ну и как же ты готовишься к свадьбе?

— К свадьбе? — переспросила Тыллагюзель и посмотрела на Айгюль. Она никак не могла понять, рассказала ли дочь Аннатуваку о Тойджане, и наконец нашла дипломатический ответ: — Спрашивай у Айгюль. Она лучше знает.

— Но, по-моему, Айгюль не торопится?

Сердце Тыллагюзель растаяло от внимания Аннатувака к сестре. Ей очень захотелось поделиться своей радостью.

— Недавно Айгюль сказала: «Мама, ай, мама…», — таинственно начала Тыллагюзель.

Действительно, вернувшись домой после примирения с Тойджаном, Айгюль сказала: «Мама, ай, мама, не сегодня, так завтра будем справлять свадьбу. Только той будет у нас в доме. Как ты на это смотришь? Не говори потом, что не слышала, — народу соберется много!» Испугавшись, что мать повторит ее слова, Айгюль перебила:

— Мама, ай, мама, занялась бы ты ужином!

Старуха сразу поняла намек.

— Вий, ну и память у меня! Тесто, наверно, убежало!

Аннатуваку было совершенно достаточно и того, что успела сказать Тыллагюзель.

— Я вижу, вы уже готовитесь к свадьбе?

— Возможно, — бодро сказала Айгюль.

— Так неожиданно, не сказав никому…

— Ах, зачем трезвонить людям о деле, которое еще только начинается?

— Ты считаешь меня посторонним человеком?

Айгюль стало жалко брата.

— Кем же мне считать брата своего, как не душой своей?

— Зачем же тогда тайны?

— Какие еще тайны?

— Неужели тебе мало, что однажды обманулась?

— Я уже просила не говорить об этом!

Аннатувак хлопнул себя по колену.

— Ну, есть ли в твоей голове хоть капля разума?

— Где же мне, бедной женщине, блистать умом? — улыбнулась Айгюль. — Была бы умная, не пачкалась бы в нефти, а тоже сидела бы где-нибудь директором.

Она хорошо знала, как побольнее уколоть брата.

— Айгюль, — прорычал он, — мне не до шуток!

— Не может быть! — расхохоталась Айгюль. — Бедный мой! Тебе все еще кажется, что продолжается наше детство?

— Это ты не забывай, что я уже отец ребенка!

— Ах, прости, пожалуйста! И поэтому с тобой надо говорить, склонив голову, безропотно соглашаясь?

— Айгюль! — крикнул Аннатувак, потухшая папироса вылетела изо рта и испачкала пеплом белую скатерть, но он ничего не замечал. — Думаешь, я не знаю, в чьи сети ты попала?

— Тем лучше. Но зачем же кричать?

— Затем, что я не хочу, чтобы ты позорила нашу семью!

— Ты в своем уме?

В неистовстве Аннатувак уже бил кулаком по столу, папиросная коробка подпрыгивала, папиросы высыпались на стол.

— Ты даже не можешь понять, что попала в лапы предателя! Он отравляет все вокруг себя! — закричал он.

— Это о чем ты хочешь мне рассказать? — тихо спросила Айгюль.

— О том, о чем говорит весь город! — крикнул Аннатувак. — Атаджанов живет с Ольгой Сафроновой!

— Кле-ве-та! — перекрыв Аннатувака, крикнула Айгюль.

Тыллагюзель прибежала из кухни и испуганно сказала:

— Айгюль-джан, ты звала меня?

Сейчас Айгюль была взволнована больше, чем брат. Он нашелся раньше.

— Мама, тебя никто не звал. Лучше последи-ка за своим тестом, как бы оно не убежало из миски…

— Не до теста, когда от вашего крика того и гляди стекла вылетят из окон, — проворчала Тыллагюзель, неохотно удаляясь.

— Так ты хочешь сказать, что никогда не слышала о связи Атаджанова с Ольгой?

— Второй раз слышу, но если бы слышала тысячу второй, так же не поверила бы, как сейчас!

— Надо же так потерять голову! Забыть о своем достоинстве, о чести семьи наконец!

— В самом деле поразительно! — согласилась Айгюль, она уже овладела собой и могла снова говорить в ироническом тоне. — Просто поразительно, как образованный человек, инженер, начальник конторы, опускается до уровня Эшебиби.

— При чем тут Эшебиби? — огрызнулся Аннатувак.

— А разве не она рассказала тебе эту гнусную сплетню?

— Только у меня и времени языки чесать со старухами!

— Но от кого же ты узнал? — допытывалась Айгюль. — А, понимаю! Когда секретарь говорит, что у вас с Сафроновым и Сулеймановым идет лирический разговор, вы обсуждаете, кто с кем живет?

— И ты можешь себе представить, что я позволю Сулейманову вмешиваться в мои семейные дела?

— Он недостоин? Но кто же этот свет сердца твоего, друг закадычный?

— Никто… — буркнул Аннатувак, представив себе дергающуюся, гримасничающую харю Дурдыева.

Айгюль совсем разыгралась.

— Никто? Значит, об этом по радио уже сообщают? Но тогда поздно принимать меры. После драки кулаками не машут, как говорит моя подруга Ольга Сафронова.

— Прекрасных друзей ты себе выбираешь.

— А ты наперсников!

Этой насмешки Аннатувак не мог выдержать.

— Я и не выбирал никого. В том-то и дело, — сказал он, — что совершенно посторонние люди рассказали об этом. Тут и скрывать нечего. Ханык Дурдыев удивился, какую змею отогрел мой отец на своей груди.

— Интересно… — задумчиво сказала Айгюль. — Значит, ты так близок с ним, что обсуждаешь свои семейные дела?

— Он специально пришел, чтобы сообщить об этих слухах. И я благодарен этому человеку. Но довольно тебе заниматься расследованиями, я не за этим пришел сюда.

— Вот как?

— Я пришел требовать, чтобы ты отказалась от Атаджанова.

— Это самая неудачная мысль, какая только могла прийти тебе в голову!

— Я покажу тебе, что удачно, что неудачно!

— Ты, видно, забыл, что те времена, когда ты таскал меня за косы, прошли?

— Откажись от него, если не хочешь довести меня до преступления! Этот хитрый бурильщик обманывает тебя, обманывает отца… Если хочешь знать, он отнял у нас отца!

— Теперь понятно, почему ты лезешь на стену, — надменно сказала Айгюль. — Только запомни на всю жизнь — для меня нет человека чище Тойджана, благороднее Тойджана, лучше Тойджана! Свою судьбу я вручаю в его руки.

— Я эти руки…

— Замолчи!

Аннатувак обошел стол и приблизился вплотную к Айгюль.

— Если ты твердо решила растоптать мою честь, то знай, что завтра же его не будет ни в Сазаклы, ни в Небит-Даге!

— Может быть, тебе удастся загнать его в Антарктику? Но ты тоже знай, что мое сердце всегда будет с ним, а его — со мной!

— Я растопчу ваши сердца!

— Замолчи, дикарь!

— Как, как ты меня назвала?

— Дикарь! Дикарь с высшим образованием!

Брат и сестра стояли так близко, что казалось, еще минута, и они вцепятся в горло друг другу, но в комнату, громко стуча сапогами, вошел Таган. В бушлате, измазанном глиной и нефтью, до бровей заросший седой щетиной, он остановился около стола, беззвучно пошевелил губами и сказал вслух:

— Что видят мои глаза?

Айгюль со стоном кинулась к нему на шею. Огрубевшие пальцы старика гладили шелковистые волосы дочери. Аннатувак дрожащими руками чиркал обгоревшей спичкой по коробку, пытаясь закурить.

Тыллагюзель, прибежавшая из кухни с посудой, расставляла тарелки и, желая внести мир и успокоение, весело говорила:

— Вот и хорошо, что отец приехал! Теперь-то уж по-настоящему начнем готовиться к свадьбе!

 

Глава сорок пятая

Кто же мутит воду?

— Айгюль, ты ничего не боишься? — спросил Аман, когда они вдвоем вышли из Нефтеобъединения на широкую площадь Свободы, продуваемую всеми ветрами.

— Ну что ты! — удивилась Айгюль. — Пендинки боюсь, скорпионов боюсь, фальшивых людей…

— Не то. Я хочу тебя пригласить в ресторан. Потолковать надо, а больше, кажется, негде. Не боишься, что в городе о нас заговорят?

— Если верить моему брату, в городе только и делают, что говорят обо мне. Хуже не будет. Пошли!

По совести сказать, Айгюль с большим удовольствием отправилась в ресторан. За всю жизнь она только два раза была там, да и то на служебных банкетах, когда вход посторонним был запрещен.

За две минуты пересекли площадь и очутились в единственном в городе ресторане «Восток». Айгюль с жадным любопытством приглядывалась ко всему, что попадалось на глаза. Пожилая гардеробщица в пестрых шерстяных носках и остроносых азиатских калошах приняла одежду у пришедших и переменила пластинку на проигрывателе: на попечении этой женщины была и музыкальная часть. Молоденький капитан с изрытым оспой лицом причесывался перед зеркалом. «Верно, очень хочет кому-то понравиться», — подумала Айгюль.

Они поднялись наверх по неширокой лестнице. Большой светло-зеленый зал с золотым и белым орнаментом сиял корабельной чистотой. Стулья в полотняных белоснежных чехлах, крахмальные скатерти, тюлевые занавески на окнах, хрустальные вазочки с бумажными салфетками — все сверкало.

Народу было немного. За двумя сдвинутыми столами, уставленными стеклянными кувшинами с пивом, сидела компания пограничников, в углу нежные влюбленные, чтобы отдалить минуту расставания, распивали ижевскую воду. Из репродуктора бодро бил вальс Штрауса.

— А ведь тебе тут очень интересно, — заметил Аман, исподтишка наблюдавший за Айгюль.

— Конечно! — согласилась девушка. — Я же по-настоящему-то в первый раз в ресторане. Только в кино и видала, как это бывает…

— А брат, говоришь, недоволен твоим поведением?

— Чуть не с кулаками лезет на меня!

— Ты шутишь? Из-за чего же?

— Как тебе сказать… — замялась Айгюль. — Ты умеешь хранить тайны? (Аман молча кивнул). Так вот. Я выхожу замуж за Тойджана Атаджанова. Только мне не хочется пока кричать об этом на всех перекрестках… Но Аннатувак узнал все от матери и обещал, что я больше не увижу Тойджана ни в Сазаклы, ни в Небит-Даге.

— Почему же он так настроен против Тойджана?

— Потому что по городу ходит сплетня, что Тойджан живет с Ольгой Сафроновой.

— Это ведь неправда? — с надеждой спросил Аман.

— Можешь не сомневаться, что самая гнусная клевета, — пожала плечами Айгюль. — Но как все запуталось вокруг этой подлой сплетни. Позавчера я отвозила домой Ольгу Сафронову. Девчонка заболела от горя! Нурджан уехал, не позвонив ей. Попросту говоря, сбежал в Сазаклы. А почему? Как ты думаешь?

— Вот чтобы во всем разобраться, я и хотел поговорить с тобой наедине. Признаться, раньше всего я хотел бы знать — веришь ли ты Тойджану?

— Больше, чем самой себе! — не задумываясь, ответила Айгюль.

— Так сильно любишь? — недоверчиво спросил Аман.

— Так хорошо знаю, — отпарировала Айгюль.

— Тогда прочти! — И Аман подал письмо Тойджана, найденное Мамыш.

Девушка быстро пробежала письмо и бросила на стол.

— Это писал не Тойджан! — воскликнула она. — Почерк не его, слова чужие! Разве скажет Тойджан про себя так унизительно: «Я простой бурильщик…» Он гордится своей профессией, он ни перед кем не опускает глаз! И потом — откуда такое выражение: «Пыль твоих ног будет сурьмой для моих глаз». Он же в ремесленном воспитывался. Там иначе разговаривают!

— Правильно говоришь! — Аман даже стукнул ладонью по столу. — Но как мы докажем это Нурджану? Как объясним Ольге, что произошло? Ведь она-то как будто ничего не знает об этой сплетне? Если бы понять, кому понадобилась эта клевета!..

— И я не понимаю, — вздохнула Айгюль. — Нурджан и Ольга — дети. Кому они нужны? Какая корысть отравлять их сердца?

— А Тойджан? У него есть враги?

— Если и есть, я о них не слышала. Но, должно быть, есть. Тойджан вспыльчивый, резкий…

Молоденькая официантка с бездонными голубыми глазами и стрелой пендинки на подбородке подошла к столу и радостно сообщила:

— А грузинского вина нету!

— Что же нам делать, Айгюль? — спросил Аман. — Может, пива выпьем?

— Мне все равно. Пива никогда не пробовала.

— Что ж, когда-нибудь надо и попробовать. Начнем, пожалуй?

— Все равно, — повторила Айгюль. — Мне сейчас все равно, только бы понять, кто написал это отвратительное письмо!

— Ты оскорблена за Тойджана, я понимаю тебя. Но ведь детям, как ты их называешь, еще тяжелее приходится.

— Так кто же мог это придумать? — упрямо повторяла Айгюль.

— Мы никогда не догадаемся кто, если не поймем зачем.

— Постой-ка, постой! — закричала Айгюль. — Ведь и у меня есть враг — Эшебиби! Она угрожала мне, и твоя мать это слышала. Эшебиби говорила, что вся моя семья ее еще вспомнит!

— Что ты ей сделала?

— Отказалась выйти замуж за ее сына. Потом… — Айгюль густо покраснела. — Она однажды встретила меня с Тойджаном. Даже не встретила, а мы сидели в машине… Вместе… И она укусила Тойджана за палец.

— Укусила?! — Аман хохотал до слез. — А я — то даже и не догадывался, какой бурной жизнью живет наш город!

— Вот ты смеешься, — обиделась Айгюль, — а ему было очень больно…

— Прости, пожалуйста, что оскорбил твои чувства, — продолжал хохотать Аман, — но я думаю, что Эшебиби рассчиталась с Тойджаном на месте. Писать такие письма — это что-то слишком тонко для неграмотной старухи. Тебе не кажется?

— Пожалуй, и потом, как оно попало в карман к Ольге? Ручаюсь тебе чем угодно, что Ольга ничего не знает об этом письме.

— Ты хочешь сказать?.. — Аман даже запнулся от волнения.

— Я ничего не хочу сказать, а только хочу понять.

— Ты хочешь сказать, что мать не нашла это письмо, а ей его дали? — Аман вытирал лоб. Его даже пот прошиб от такой чудовищной догадки.

— Неужели я могу подумать такое про тетушку Мамыш? Тогда остается предположить, что письма написал Аннатувак и передал ей. Три дня назад я чуть не подралась с братом, но и тогда я бы не поверила, что он способен на такую подлость.

— Нет, конечно, это невозможно!

Оба замолчали. Неугомонная швейцариха увлеклась хором Пятницкого, и сейчас на весь ресторан разносилась песня: «На закате ходит парень…» Пограничники, уходя, с шумом отодвигали стулья, разбирали фуражки на подоконнике, а влюбленные по-прежнему тянули ижевскую воду.

— Вот, — тихо сказала Айгюль, — мы с тобой полчаса поговорили об этом деле и сами стали гораздо хуже. Всех подозреваем, готовы обвинить в самых низких поступках своих близких…

— Когда копаешься в грязи, трудно не запачкаться…

— Ужасная грязь! — с отвращением подхватила Айгюль.

— Клевета — это страшная сила. Всегда найдутся готовые поверить. Твой брат поверил, мой брат поверил, я уже не говорю про мать. Она рада была поверить…

— Что ей сделал Тойджан?

— Не в этом дело. Не хочет русскую невестку.

— У нас то же было, а сейчас лучше Тумар-ханум и человека нет.

— И ты заметь, клеветник вроде диверсанта. Он не только отравляет воду в стакане, он мутит весь источник. Подумай: Нурджан страдает, Ольга мучается, Аннатувак готов изничтожить Тойджана, да и тебе нелегко… хотя ты мужественный человек. Ты сильна своей верой, любовью…

— А как же жить иначе?

— Живут и иначе…

И снова оба надолго замолчали. Зал будто вымер. Ушли и влюбленные, официантка удалилась за буфетную стойку, и только голос в репродукторе старательно выводил: «И кто его знает, чего он моргает…»

— Чего он моргает… — машинально повторила Айгюль и вдруг наморщила лоб, вспоминая что-то. — А может быть? Слушай-ка, Аман, вчера Аннатувак сказал, что Ханык Дурдыев специально явился к нему, чтобы рассказать эту сплетню. Ты его знаешь?

— Мало. О нем — больше.

— Как, по-твоему, такой трус, и притом расчетливый трус, может явиться к Аннатуваку, зная его бешеный характер, только для того, чтобы сообщить неприятную новость? Тут что-то странное… Этот человек ничего зря не делает и, если пошел на риск, хорошо представляя, что брат может запустить в него чернильницей или, в лучшем случае, вышвырнуть из кабинета, значит, ему очень нужно было прийти.

Аман пристально смотрел на девушку, и его единственный глаз ласково заблестел.

— Нет, не зря я тебя пивом поил! Голова у тебя светлая. Теперь слушай. Два дня назад в партком пришло письмо от Зулейхи Дурдыевой. Просит воздействовать на мужа, он алименты не платит. То есть не то что алименты, они не разведенные, а просто деньги на детей высылает не каждый месяц, а раз в полгода, да и то копейки. А письмо ей посоветовали написать шефы, которые были в колхозе. Ты помнишь, кто ездил в колхоз? Нет, кажется, не зря я тебя пивом поил!

Айгюль сияла. Когда Аман снова заговорил о пиве, она с готовностью отхлебнула большой глоток, поперхнулась, закашлялась и рассмеялась.

— Похоже, что распутали! А ты знаешь, кто помог? Пластинка! «И кто его знает, чего он моргает…» — тихонько пропела она. — У Ханыка-то вся рожа дергается!

 

Глава сорок шестая

Столб огня

Среди ночи Айгюль разбудил телефонный звонок. Пока она зевала и потягивалась, пока протирала глаза, чей-то женский голос успокаивал, просил не напугать Тыллагюзель и совершенно бестолково расспрашивал об ее здоровье. Не сразу, в предчувствии страшной беды, Айгюль поняла, что говорит Тамара Даниловна, а когда поняла, трубка ходуном заходила в задрожавшей руке.

— Что случилось? Не томи! Говори прямо! — кричала Айгюль.

Опять невестка бормотала что-то невнятное, просила не волновать старуху. И вдруг отчетливая мысль пронзила Айгюль.

— Что-нибудь с отцом? Что, что? Буровая? Говори, говори, не бойся! Пожар на буровой отца…

Трубка выпала из рук Айгюль и замоталась на шнуре вдоль стены. Несколько минут девушка не могла прийти в себя, не помнила, как упала на стул, стоявший возле телефона, не слышала голоса Тамары Даниловны, тщетно кричавшей что-то, не чувствовала, как по щекам заструились горячие слезы. Мотаясь, трубка ударила по колену, и Айгюль опомнилась.

— Алло, алло! Это я! Ничего, Тамара, ничего со мной не случилось! Только говори всю правду! Что? Нет большой опасности? А где Аннатувак?.. Улетел с попутным самолетом! Почему же без меня? Спешил? А я не спешу? Ах, все-таки буровая в огне и никто ничего не знает? Что же делать?.. Сулейманов? Так скажи ему, чтобы обязательно заехал за мной. Слово возьми с него! Какое несчастье, какое несчастье…

Она повесила трубку и с лихорадочной быстротой стала одеваться.

Только теперь она как следует поняла, что рассказала невестка о Сазаклы. На вышке Тагана пробурили уже более двух тысяч метров. До проектной глубины осталось около трехсот. Геологи подтверждали наличие богатых залежей, последние два дня бурение шло совершенно благополучно — и вот такое несчастье! Тойджан и отец вместе! Страшно подумать — живы ли они? Если Тойджан был на вахте, когда загорелось, так самое большее, на что можно надеяться, это только на то, что он ранен. А вдруг?..

Айгюль заметалась по комнате, отыскивая платье, которое лежало на стуле перед ее глазами. Сейчас заедет Сулейманов… Нельзя задерживаться ни на секунду. А как сказать матери?

Старческий сон хрупок, как яичная скорлупа. Тыллагюзель услышала телефонный звонок, услышала и крик Айгюль. Войдя в комнату и увидев дочь совсем одетую, в теплом платке, она обомлела.

— Какая беда стряслась? Айгюль, газель моя, говори скорее…

Как успокоить мать, когда сама еле держишься на ногах от волнения? Айгюль обняла старуху, крепко прижала к себе.

— Мама, только обещай, что не будешь волноваться. Хорошо?

Тыллагюзель задрожала в объятиях дочери.

— Я совсем спокойна, только скажи, что случилось?

— Ничего страшного, не бойся, прошу тебя!

— Говори же, дорогая…

— По телефону сообщили, что на буровой у отца какая-то авария…

— Обвалился колодец, как в прошлом году у Атабая?

— Пока ничего не известно. Сейчас за мной заедет Сулейманов, и мы отправимся в Сазаклы.

— Если едешь в такую даль среди ночи, значит, случилась большая беда. Ты все скрываешь от меня, Айгюль!

Старуха припала к плечу дочери и беззвучно заплакала.

Слабость матери придала силы Айгюль.

— Поверь, еще ничего не известно. Ты же сама говоришь: беда между глазом и бровью живет. Разве поможешь горю слезами?

— Сердце-то ведь из мяса, газель моя…

— Да ведь и у меня не из камня.

— Я за отца боюсь, дорогая, за твоего отца!

— А я за отца и за Тойджана, за буровую, за все боюсь и тоже ничего не знаю, как и ты!

— Неправда, Айгюль, ты что-то скрываешь, — и мать заглянула ей в глаза.

— Ну, если хочешь знать все, крепись, не плачь! Мне сказали, что на буровой пожар и Аннатувак уже там.

Тыллагюзель со стоном упала на кровать.

Под окнами засигналила машина.

— Я должна тебя оставить, мама. Ты держись, пожалуйста! Ведь мы же нефтяники, можно ли нам отчаиваться? А Човдуровым в особенности…

Дверь за Айгюль захлопнулась, и еще раз стукнула дверь внизу, в подъезде, а Тыллагюзель так и сидела, уронив седую голову на спинку кровати. Она хорошо знала, что такое пожар на буровой. Десять лет назад, когда Човдуровы жили еще на Вышке, на ее глазах горела пятьсот первая скважина. Горела целую неделю. Вспоминать об этом страшно. И сейчас ни минуты нельзя быть уверенной, что Таган жив, не ранен, не обожжен… А Тойджан? Едва ли бурильщик уцелеет, когда горит буровая… Неужели мороз снова побьет только что расцветшее счастье Айгюль?.. Но даже если и случилось чудо и все живы-здоровы, кому-то ведь придется отвечать за пожар, за миллионы народных денег. Кого будут судить, кого обвинят, кого оправдают?.. Платок старухи вымок от слез.

«Газик», управляемый Махтумом, медленно переваливался по песчаным буграм и косогорам. Гнать бесполезно. Тут и днем веди да оглядывайся, как бы не застрять в сыром такыре, а ночью и помощи ждать неоткуда.

Всегда словоохотливый Махтум молчал. Он боялся неосторожным словом растревожить сердце Айгюль. Молчал и Сулейманов. На горевшей буровой у него не было ни родных, ни близких, но от этого не становилось легче на душе. Горело дело, в которое вложил четыре года своей жизни. Произошло все то, что предсказывали его враги. И страшно подумать, что такое несчастье будет поводом для торжества какого-нибудь Тихомирова… Айгюль молчала и слышала только стук своего сердца да напряженное дыхание Махтума, который зигзагами вел машину, будто узор рисовал на пустынных песках.

Что может быть ужаснее этого черепашьего хода, когда сердце рвется из груди от нетерпенья!

Тихая, безветренная, лунная ночь, черные языки теней от барханов на светлом песке, а впереди виляют лучи фар, будто бесконечная серебристая змея тянет за собой «газик»…

Только вчера Айгюль смеялась и шутила с Аманом, разглядывала стены в ресторане, любопытствовала, кто сидит за столиками. И самым важным казалось понять: кто же мутит воду?.. Какими пустяками они интересовались, какими мелочами были озабочены! Нет, только в несчастье познаешь настоящую меру вещей! Если бы знать заранее, что случится, бросить бы все еще вчера, примчаться в Сазаклы и быть рядом с Тойджаном. А отец? Суеверный страх охватил Айгюль. Почему она сразу не подумала об отце? Может, именно с ним и случилось несчастье? Ах, как медленно тащится машина, будто пьяный возвращается домой, переваливаясь от стены к фонарному столбу и обратно. Проклятая пустыня! Ни жилья, ни деревца, ни какой-нибудь отметинки, чтобы узнать, сколько еще осталось ехать. Айгюль глубоко вздохнула.

— Не волнуйтесь, — сказал Сулейманов, — мастер — не бурильщик. Это же исключительный случай, чтобы мастер пострадал при пожаре. Если только сам в огонь бросится… Так удержат, там народ опытный…

Сулейманов и не подозревал, что по капле льет яд в сердце Айгюль, он ничего не знал о Тойджане.

— Медленно, ох как медленно двигаемся, — сказала Айгюль, чтобы скрыть волнение.

— Иначе нельзя, — Махтум как бы извинялся, — завязнем, хуже будет. Да теперь уж немного… Сейчас Михайловский перевал будет — половина пути. Бутылку уже проехали.

— Какую бутылку? — удивился Сулейманов.

— А мы с Сафроновым бутылку от боржома бросили на той неделе. Горлышко еще торчит.

— А, следопыт! Комариное крыло в кромешной тьме рассмотрит! — Сулейманов даже повеселел, так его восхитила наблюдательность Махтума.

И Айгюль обрадовалась.

— Полпути есть, говоришь?

— У Михайловского будет.

Прошло еще томительных пятнадцать минут. Айгюль глубже вздохнула. Может, будет когда-нибудь и конец пути… Но что это? Откуда свет в пустыне? Как солнечные веники, завиляли по земле лучи фар встречной машины.

— Как их остановить? Махтум, дорогой, как остановить? — затрепетала Айгюль. — Может, объяснят, расскажут?

— А сейчас помигаем, — сказал Махтум.

Он подал в сторону свой «газик» и начал сигналить фарами, но машина, не останавливаясь, прошла мимо. И окаменевшая Айгюль увидела на боку красный крест. Никто не проронил ни слова.

— Догоним! Остановим! — встрепенулась Айгюль. — Это же скорая помощь! Кого они везут?

— Ни догнать, ни обогнать на этой дороге нельзя, — наставительно сказал Махтум. — Завязнуть можно.

— Кого же они повезли? Кого? — металась Айгюль.

Сулейманову стало не по себе. До сих пор, хотя и ехал с Човдуровой, он никак не допускал мысли, что может пострадать и Таган. Сейчас он ужаснулся, представив себя косвенным виновником еще и этой жертвы.

— С Таганом-ага ничего не случилось. Ничего! — сказал он, стараясь твердостью интонации загипнотизировать и себя и Айгюль.

И снова ехали молча, считая минуты. В черном небе мигали звезды да покачивались в свете фар волны барханов. А впереди, где-то очень далеко, над горизонтом поднималось зловещее кроваво-красное зарево.

Изнемогшая Айгюль потеряла счет времени, когда наконец почувствовалось приближение Сазаклы. На западе вдруг просветлело небо, будто солнце вздумало взойти с другой стороны. Показались отблески пожара.

Около Сазаклы путь стал легче. Махтум поехал быстрее, и вот уже стали видны желто-красные языки пламени. Айгюль показалось, что они слизывают звезды с неба.

Ближе, ближе… Уже слышен и гул взметнувшегося вверх пламени. И вот — столб огня!

Он возник, упершись в небо, и сразу опустился вниз, будто провалился сквозь землю. Снова взметнулся, снова исчез. Казалось, будто под огненной колонной поставлена пружина, которая распоряжается ее движением.

Айгюль знала, что сила нефти и газа огромна, знала, что это гигантское пламя выходит из узенького отверстия, но какие беды принес этот пожар, что потребовал себе в жертву, она не могла угадать. И дрожала как в лихорадке. Добросердечный Махтум накинул ей на плечи свой ватник, заметив, как стучат ее зубы.

Вот уже можно и спрыгнуть с машины. Айгюль рванулась вперед, но приблизиться к огненному столбу было немыслимо: от скважины во все стороны текли огненные ручьи, подойдешь чуть ближе — и от жгучего пламени начинает тлеть одежда. Кругом светло как днем, видны даже гвозди на земле. Вокруг буровой бесстрашно снуют пожарники. Тамара Даниловна, чтобы не пугать Айгюль, не сказала, что шесть машин выехали в Сазаклы еще раньше, чем Аннатувак отправился на аэродром.

И сквозь мощное рычание огня временами доносился голос Тагана. Знакомые лица мелькали и исчезали вокруг, но Тойджана нигде не было. Неужели скорая помощь увезла его? Айгюль схватилась за сердце, остановилась. Ей захотелось хоть на минуту утешить себя: может быть, брат, как обещал, уже прогнал Тойджана из Сазаклы? Аннатувак, милый, следы твоих ног буду целовать, если ты сдержал обещание…

Собравшись с силами, Айгюль пошла дальше и у каждого встречного, даже у пожарников, спрашивала:

— Кто видел Атаджанова?

— Кто бурил перед пожаром?

— Не случилось ли чего с бурильщиком?

— Кого увезла скорая помощь?

Какой-то мрачный пожарник напугал:

— Кого же, как не бурильщика?

— А кто бурил?

— Откуда я знаю!

И долго-долго она ходила среди людей, и никто не мог потушить пожара ее сердца.

Кто-то обнял ее за плечи. Аннатувак! Айгюль никак не ожидала такой сердечности от брата. А тот гладил плечи и ласково шептал на ухо, что Тойджан ранен легко, что его сразу увезли в больницу и все будет хорошо. Силы покинули Айгюль, и она зарыдала в объятиях брата. Он терпеливо успокаивал:

— Рана совсем пустяковая, завтра будет на ногах. Я, правда, не видел, что с ним случилось, но, говорят, не опасно. Слышишь, отец там командует? Иди к нему. Он тебе все расскажет.

Аннатувака окликнули, и он оставил Айгюль.

Огонь порывисто гудел, столб пламени становился все выше, красные языки ожесточенно лизали черное небо, обдавая нестерпимым жаром все вокруг. Временами столб сникал, словно невидимый кузнец переставал раздувать мехи. Никто не мог приблизиться к пылающей буровой.

Пилмахмуду, не отходившему от Тагана в надежде защитить его от всех бедствий, показалось, что между скважиной и огнем есть расстояние примерно в метр высотой, где нет пламени. Он подумал, что, если прервать связь между землей и столбом огня, пламя затухнет. Мысль эта поразила его. Он задумался, потом тронул Тагана за рукав и пошевелил губами. Мастер понял, что он хочет высказаться, и спросил:

— Что, Чекер, тебя тоже поранило?

— Нет.

— Так в чем дело?

— Я хочу сказать, но мне стыдно.

— Говори, не стесняйся!

— Думаю, что смогу потушить этот пожар.

— Ты не сошел с ума от страха?

— Ай, голова у меня в порядке, мастер-ага!

Пилмахмуд был огромен, но, как видно, хотел прыгнуть выше головы. Как ни тяжело было Тагану, он чуть не рассмеялся.

— Ну, объясняй!

— Я думаю так…

— Поторопись немного!

— Я обмажусь хорошенько глиной и брошусь на скважину. Покуда затухнет огонь, из меня получится хорошая крышка.

Будь другое время, Таган посмеялся бы над Пилмахмудом, может, даже и обмазал бы его глиной, и месяца на два хватило бы поводов для шуток у всей бригады. Сейчас мастер строго сказал:

— Ты, видно, думаешь, что это огонь шамана и человеку под силу справиться с ним? Не дури, иди помогай людям да помалкивай, а то засмеют.

Пилмахмуд смотрел на старика, как верблюд, которого прогнали с клевера, но мастеру некогда было вникать в этот немой упрек. Он увидел Айгюль. Дочь бросилась к нему на шею, припала головой к его груди. Старик без слов понял, что она хотела услышать.

Когда произошел выброс, Тойджан был на тормозе. Страшная сила отбросила его. Он ударился затылком о трубу и потерял сознание. На голове кровоподтек, а больше никаких ранений нет. Мы успели отнести его в сторону раньше, чем начался пожар. Сейчас он в больнице. Когда пойдешь к нему, сама увидишь, что ничего нет опасного.

Таган был краток, давая понять дочери, что времени у него нет. Хотя сознавал, что, пока не решили, как тушить пожар, он все равно не сможет быть ничем полезен. И все-таки бегал с места на место, потом отправился разыскивать сына.

Айгюль осталась одна. Ее удивляло, что никто не спрашивал о причине пожара, никто не искал виновника. Даже Аннатувак ни слова не сказал об этом… Среди пожарников мелькнула какая-то знакомая фигура. Нурджан! Она даже забыла, что оператор поехал в Сазаклы. Юноша тоже заметил Айгюль.

— Жди меня тут! — крикнул он. — Сейчас вернусь!

И через несколько минут он, запыхавшись, подбежал к Айгюль. Ей хотелось еще и еще слышать о Тойджане, хотелось, чтобы все кругом подтверждали, что ничего страшного не произошло. Она спросила:

— А ты видел Атаджанова? Это правда, что не опасно?

У Нурджана дернулась родинка на щеке.

— Я не видел его и не хочу о нем слышать!

Нет, недаром Айгюль была сестра Аннатувака! Бешенство охватило ее, безрассудное бешенство! Она вцепилась обеими руками в плащ оператора и стала изо всей силы трясти юношу.

— Мальчишка! — приговаривала она. — Ишак новорожденный! Ты не стоишь подошвы Тойджана, ты должен пыль от следов Ольги целовать, ты, ты! Повтори еще, что ты сказал!

Нурджан задохнулся. Он ничего не понял и подумал, что Айгюль так негодует, потому что не подозревает об измене Тойджана.

— Сейчас не время объяснять, но на твоем месте я бы больше не интересовался этим человеком!

— Где твоя голова? Да ведь письмо-то написал Ханык! — охваченная вдохновенным прозрением, закричала Айгюль.

— Ханык?! — переспросил Нурджан и тут же удовлетворенно подтвердил: — Ханык. Так и должно было быть.

— Так чего же ты… — Но Айгюль уже не могла докончить. Последние силы ушли на эту вспышку, ноги подкосились, и она почти упала на песок.

— Айгюль, дорогая, тебе плохо? — Нурджан готов был сейчас нести ее на руках до Небит-Дага. — Я знаю, где есть вода… Ты подождешь? А хочешь, я отнесу тебя к Тагану-ага? Хочешь?

— Не надо мне воды, ничего не надо, — махнула рукой Айгюль. — Садись рядом… Ты… Глупый…

Она говорила с трудом, но Нурджан понимал, что вся злоба выдохлась, она больше не сердится, может, даже жалеет его. Оператор опустился на песок, и, освещенные зловещим пламенем пожара, они долго сидели рядом, молчаливые, смуглые, чем-то похожие друг на друга.

— Если бы ты знала, какую тяжесть с души моей сняла, — сказал наконец Нурджан.

— Если бы ты мог понимать, что такое тяжесть… — горько улыбнулась Айгюль.

— То что? Доканчивай! — Мальчишеский задор вернулся к Нурджану.

— То молчал бы и радовался своему счастью. Ну, хватит. Пошли! Надо узнать, не идет ли какая машина в город.

В стороне от буровой собрались инженеры и начальники пожарной охраны. Они совещались, обсуждали, как лучше потушить пожар.

Майор из пожарной дружины предлагал заполнить песком тысячи мешков и закидать скважину. Очеретько советовал бурить наклонную скважину и через нее отвести нефть и газ в сторону. Сафронов сказал: из агрегатов и пожарных машин со всех сторон пустить воду и одновременно устроить взрыв. Аннатувак утверждал, что сбить пламя можно только с помощью взрыва.

У каждого были свои доводы, каждый был уверен в своей правоте, но всех перекрывал голос Аннатувака, привыкшего приказывать:

— Только взрыв! Двух мнений быть не может!

У Тагана не было опыта тушения пожаров, но по здравому смыслу ему казалось, что прав Сафронов. Начальственные окрики сына он находил совсем неуместными в такой трагический момент.

— Аннатувак, дорогой, зачем столько шума? Не грех послушать и специалистов, они же поседели на этих делах!

— Я начальник! — закричал Аннатувак.

— Вот поэтому-то и надо прислушиваться к людям.

Аннатувак бешено сверкнул глазами на отца.

— Молчать надо тому, кто ничего не понимает в деле! Мало, что устроил пожар, так теперь еще тушить мешаешь?

Таган сгорбился, как от удара.

— Мало, что умер, — тихо сказал он, — так еще ворон выклевал тебе глаза…

Айгюль, которая вместе с Нурджаном робко прислушивалась к спорам, не решаясь вставить слово, теперь не выдержала.

— Стыдно! Неужели не нашлось других слов для отца? Ты хоть отдаешь себе отчет, какое у него несчастье?

— Ты еще будешь рассуждать! Замолчи! — прикрикнул Аннатувак и добавил сквозь зубы: — Как будто у него одного несчастье.

Отец и сестра поняли, что спорить сейчас с Аннатуваком бесполезно, и замолчали. Всем остальным тоже было не по себе от грубой выходки Човдурова. Минуту продолжалось неловкое молчание. Все будто прислушивались к отдаленному гулу пожара и к легкому дробному звуку, с каким песчинки рядом падали на землю. Издали слышалось гуденье моторов подъезжавших машин. Аман обратился к молчавшему до сих пор Сулейманову:

— А вы, Султан Рустамович, какое предложение считаете правильным?

— Все эти меры хороши, но применяются в зависимости от характера пожара. Бурение наклонной скважины и отвод в сторону нефти и газа — хорошее дело, когда все остальные способы не дали эффекта, когда пожар продолжается несколько дней. Песок, конечно, тут не поможет. Остаются взрыв и вода, для того чтобы охладить и сбить пламя. Но подготовка взрыва требует времени, а водяную атаку попробовать мы можем сейчас же, и притом на всю мощность нашей водопроводной времянки!..

— Значит, вы за предложение Андрея Николаевича?

— Да. По-моему, сейчас надо пустить в ход воду и одновременно готовить взрыв.

Аннатувак, несколько успокоившийся во время этого мирного обсуждения, с готовностью поддержал Сулейманова:

— Присоединяюсь к этому предложению.

Машины, стоявшие наготове, стали окружать пылающую буровую.

— Пустить воду! — раздалась команда.

Ночь уже кончилась, начинал брезжить рассвет. Пламя пожара взлетало все выше в посветлевшем небе. Сотни глаз неотрывно следили за этим горячим дыханием земли. Газ, который горел сейчас, мог отопить тысячи домов, нефть — привести в движение сотни тысяч тракторов. Шум агрегатов и пожарных машин яростно спорил с гулом огненного чудовища. Шланги быстро вбирали в себя воду и бурно выбрасывали ее на устье скважины, а пламя пожара, казалось, разрасталось все сильнее.

Затаив дыхание зрители следили за борьбой. Таган вместе со всеми следил за ходом сражения, ни на минуту не отрываясь от огненного столба. Если пожар не удастся потушить, пропадет полугодовой труд всей бригады, пропадут государственные средства и черное золото, которого ждет вся страна, бесполезно останется лежать под землей. Если же сражение окончится победой, поломанные крылья мастера заживут, и он опять воспарит. Сердце Тагана стучало в такт тарахтевшим машинам.

Не меньше отца волновалась Айгюль. Что с Тойджаном? Можно ли доверять тому, что о нем сказали? Всей душой она стремилась в Небит-Даг. Но как уехать, не дождавшись конца? Что скажет она Тойджану и матери? Сможет ли успокоиться сама? Ах, да когда же потушат этот свирепый огонь! Айгюль уже казалось, что языки пламени лижут не воздух, а лицо, гул пожара гудит только в ее ушах.

И Аннатувак потерял терпение. Он расхаживал взад и вперед широкими шагами. А Пилмахмуд, глядя на армию машин и агрегатов, которая тщетно боролась с огнем, испытывал жгучий стыд, вспоминая, как телом своим хотел придушить пламя.

А когда восток побелел, словно обрызганный молоком, огненный столб вдруг пошел вниз. Какие-то новые силы подземных недр вышли на помощь нефтяникам: видно, где-то в глубине скважины произошел обвал и фонтан начал быстро слабеть. Этим воспользовались пожарники, тотчас же усилившие водяную атаку. Пламя еще раз взметнулось в небо, затем упало и исчезло из глаз.

На минуту всех оглушила тишина. Но вот кто-то крикнул:

— Ур-ра!

И земля задрожала от радостных криков толпы.

Скважина, с полуночи изрыгавшая пламя, выдохлась, как проколотая камера.

Таган без разбору обнимал всех, кто попадался под руку. Забыв обиду, обнял даже Аннатувака, горячо расцеловал Сафронова. Не снимая рук с его плеч, он сказал:

— Вам, Андрей Николаевич, я особенно благодарен. Спасибо, брат мой!

— Таган-ага, через несколько дней и следов пожара не останется на вашей буровой. Уж это-то мы сделаем!

Старик посмотрел на буровую. Деревянные части вышки сгорели, швы распаялись, станковые фермы валялись на земле. Нельзя было даже угадать цвет станка и дизеля. С болью в сердце глядел Таган на эти разрушения.

— Удастся ли, Андрей?

— Непременно удастся, — твердо сказал Сафронов.

Судьба буровой не зависит от станка, вышки, дизеля. Ее решает скважина. Если она не развалена, если еще не окончательно вышла из строя, можно снова привести в движение долото. Опыт подсказывал Сафронову, что скважину удастся восстановить.

Но радость мастера длилась недолго. Пока рабочие, аварийники, пожарники, инженеры бурно ликовали, Тагана снова охватили сомнения. Буровая была страшнее покинутого, разграбленного дома. Разве можно поверить, что вернется вчерашняя жизнь, полная радости и надежд? Может, Сафронов просто хотел успокоить? А если даже и восстановят буровую., допустят ли мастера к работе, позволят ли вдохнуть запах новой нефти? Не зря Аннатувак сказал: «Устроил пожар!» Наверно, завтра начнется следствие. Кто окажется виноват: мастер, бурильщик?.. А что сейчас с беднягой Тойджаном? Может, сгоряча и не заметили, что он серьезно ранен?

А в это время Айгюль уже ехала в Небит-Даг на попутной машине, снова и снова проклиная пески и бездорожье.

 

Глава сорок седьмая

Глаза милого ищут милую

Тойджан очнулся, но жар еще туманил голову, мрак и пламя мешались в глазах, и седые усы Тагана росли, росли, разрастались во всю комнату, протягивались от стены до стены… Тойджан начинал метаться на постели.

— Мастер-ага, нет, нет… Я не виноват, мастер-ага! Куда же, куда…

Он не сознавал, что лежит в больнице, бредил, рвал ворот просторной рубахи, сбрасывал одеяло.

А в больнице было тихо, чисто, светло. Тойджан лежал в отдельной палате, и возле него сидела Нязик, молоденькая медицинская сестра. Утреннее солнце освещало розовым светом белую стену, и она казалась теплой. Лучи падали на смуглые руки Нязик, и они казались горячими. Чьи это руки, чьи?

— Айгюль? Айгюль… — снова забормотал больной. — Не виноват я… Тяни рычаг, Халапаев… Палатчик, выше, выше! Горит? Горит буровая? Нет, нет… Мое сердце горит!

Нязик испугалась, что у больного и в самом деле болит сердце. Она придвинулась поближе, погладила Тойджана по голове.

— Тойджан, братец, не бойся ничего, ты уже выздоравливаешь. Посмотри, как хорошо за окном! Скоро наступит весна… Слышишь, как поют птички? Не думай ни о чем, только слушай, как поют птички… Слышишь, все по-разному…

В открытую форточку доносилось разноголосое пение птиц из больничного сада. Тойджан затихал понемножку, как младенец, которому спели колыбельную песню, и только не мог понять, чей это нежный голос говорит с ним.

— Айгюль? Это ты пришла, Айгюль?

— Не волнуйся, братец, Айгюль сейчас придет.

— Это ты, Айгюль? Милая, дай руку…

Он нежно гладил руку Нязик, а девушка растроганно проводила рукой по его волосам и приговаривала:

— И Айгюль придет, и все придут, и птички будут петь…

Тойджан еще что-то бормотал, но лежал совсем спокойно. Глаза его сомкнулись, а губы тихонько шевелились, потом он умолк, глубоко вздохнул и стал напевать:

Глаза милого ищут милую, Приди на буровую, приди. Милая, если придешь, порадуешь сердце, Приди на буровую, приди!

Теперь он позабыл о пожаре и не мог бы себе представить, что обломки вышки валяются на земле, что его милая в Сазаклы, а мастер подавлен тяжелыми думами. Тойджану чудилось, что он снова на буровой, и Джапар ему подпевает, и Халапаев подтягивает тенорком, и густым басом гудит сам Таган… А стрелка манометра стоит, не шелохнется. Нязик казалось, что больной хочет песней развеять печаль, позабыть про свои огорчения. Где же эта Айгюль? Если бы она сейчас появилась, больному полегчало бы. Ишь как печально зовет ее! Почему же она не приходит? Доктор не разрешил свиданий с больным, но Нязик все равно бы пропустила эту Айгюль к бурильщику. Пусть хоть выговор дадут. А может, эта бедная Айгюль и не знает, что случилось с ее другом?

В палату вошел доктор, приземистый человечек в очках с тяжелой роговой оправой.

— Как ведет себя? — отрывисто спросил он, кивая на Тойджана. — Есть перемены?

— Бредит, — тихо сказала Нязик, — потом приходит в сознание, открывает глаза, поет и снова впадает в забытье.

— Думаю, что скоро придет в себя. Только следите, чтобы лежал спокойно, не вскакивал на ноги и…

— Доктор! — неожиданно окликнул Тойджан спокойным голосом здорового человека.

Врач подсел к больному, взял за руку, чтобы проверить пульс.

— Слушаю вас, товарищ Атаджанов.

— Я пойду на буровую…

— Обязательно. Как поправитесь, так и пойдете.

— Я же здоров!

— Вот и прекрасно. Отдохнете дня три-четыре и — на буровую!

— А как там сейчас?

Доктор знал, что случилось в Сазаклы, и поэтому промолчал. Но Тойджан и не дожидался ответа.

— Горит, доктор… Горит…

С большим напряжением он приподнялся, опираясь обеими руками на кровать, и тут же упал на подушки. Доктор заботливо укутал его одеялом, посидел немного у постели и, считая, что бурильщик заснул, вышел. Нязик тихонько отошла к окну и разглядывала птиц, перепархивавших с ветки на ветку.

А Тойджан не спал. Прояснившееся сознание все время возвращалось к буровой. Почему она загорелась? Когда вспыхнул пожар, его оттащили, но он еще помнил взметнувшееся пламя, а потом все смешалось, и только, как сквозь сон, слышался голос Тагана: «В машину его, в машину!..» Как же это случилось? Кто виноват? Рассеянность? Нет, держа рычаг, он все время был начеку. Азарт? Нет, никогда он не гнался за проходкой и с Халапаевым спорил… Так почему же случился пожар? И мгновенно вспомнилось: буровая работала равномерно, как вдруг резкий толчок… Значит, произошел выброс. Внезапный выброс! Глинистый раствор был разрежен газами и нефтью, с огромной силой вырвавшимися из вскрытого долотом пласта, и уже больше не мог создавать противодавления. «Закрыть превентор!» Он отчетливо помнит эту молнией блеснувшую мысль. Если бы он закрыл превентор, пожара не было бы. Но он не успел сделать и трех шагов, тяжелая гора упала на него, и все сразу исчезло. Кто же виноват? «Ах, неважно, кто виноват! Пусть я виноват, но знать бы, что с буровой? Неужели горит?»

Тойджан снова застонал, заворочался, начал бредить.

— Кто виноват? Мастер-ага!.. Горит? Ах, Айгюль, Айгюль-джан… Приди, приди!

И опять он тихо запел: «Глаза милого ищут милую…» Теперь Нязик чувствовала, что он понимает, что поет, не бредит больше. Так много чувства вкладывалось в эти простые слова, а солнце так буйно заливало комнату, будто музыка к песне, и Нязик чудилось, что уже наступила весна. И не успел смолкнуть припев, как дверь отворилась, и в комнату тихо вошла Човдурова.

— Айгюль-джан! — крикнул больной.

Айгюль стала на колени перед постелью, уронила голову на грудь Тойджану, а Нязик незаметно вышла из комнаты, то ли чтобы не мешать влюбленным, то ли чтобы охранять их у дверей. Стоя на посту, она и не слышала, как колотилось сердце Тойджана, не видела, как из глаз Айгюль катились слезы.

Но раньше всего Тойджан спросил:

— Буровая?

— Столб огня рассеялся, словно вихрь улетел в небо.

Тойджан и сам не заметил, как сел.

— Пожар потушен?

— Инженеры уверяют, что через несколько дней буровая снова начнет работать.

— Ты осчастливила меня, Айгюль!

Тойджан обнял девушку, удивившись, откуда взялись силы. Тепло губ, рук, щек Айгюль оживляло, согревало до самой глубины души. Он все крепче прижимался к Айгюль, не переставая удивляться целительной силе любви.

Деликатно постучавшись, в комнату вместе с Нязик вошел доктор и развел руками, увидев сидящего Тойджана.

— Что это, сон или действительность?

Айгюль покраснела, вскочила на ноги и поздоровалась. То ли от радости, то ли от смущения и Тойджан встал рядом с ней и в своей полосатой пижаме застыл, как по команде «смирно».

— Простите, доктор, — сказала Айгюль, — я второпях даже не попросила разрешения.

— А халат кто дал?

— Сама с вешалки стащила!

— Если бы знал, что так лечите больных, послал бы за вами три часа назад.

Тойджан вмешался в разговор, думая, что шутки доктора смущают Айгюль.

— Разрешите? — спросил он врача.

— Пожалуйста!

— Пошли, — сказал Атаджанов, схватив за руку Айгюль.

Растопырив руки, доктор загородил дверь.

— Это куда же?

— На буровую!

— А кто разрешил?

— Я же спросил у вас!

— Я думал, что вы просили разрешения задать вопрос. А теперь запомните: больной Атаджанов должен лечь в постель и без разрешения не вставать. В самом деле, кто вам позволил встать?

— Кто? — Тойджан на секунду задумался и нашелся. — Я встал из уважения к вам, доктор.

— Ах, молодец! — засмеялся врач. — Я вижу, вы действительно здоровый человек. А между тем похоже, что у вас легкое сотрясение мозга, и рана на голове еще внушает опасение…

— Рана? — Тойджан дотронулся до головы и только теперь обнаружил, что она перевязана. И тотчас почувствовал боль в затылке.

— Вы еще не знаете о своей ране?

Врач стал рассказывать, обращаясь больше к Айгюль, чем к больному, о том, как Тойджану сделали маленькую операцию, наложили швы и что теперь самое главное — покой.

— Все это хорошо, доктор, — нетерпеливо перебил больной, — я вам очень благодарен, но меня ждет буровая.

— Вот и пусть ждет, — неумолимо говорил врач, — она никуда не сбежит. С сотрясением мозга шутить нельзя, а потушенная буровая и товарищ Човдурова как-нибудь уже подождут. Вашей посетительнице я разрешаю пробыть здесь еще десять минут. Нязик, — обратился он к сестре, — ты тогда проводишь товарища Човдурову.

Влюбленные остались вдвоем, и в палате снова стало тихо. Тишина казалась торжественной, раскрывала в их душах новый радостный мир. Страшно было слово сказать, чтобы не нарушить это счастье. И молчать тоже страшно — того и гляди придет Нязик и уведет Айгюль. Не отнимая своей щеки от щеки Тойджана, Айгюль тихо сказала:

— С тебя бушлук причитается…

— За что тебя награждать? Что пожар кончился?

— Есть одна приятная новость.

— Не томи…

— Тебе дали квартиру.

— Так значит? — И Тойджан крепко обнял Айгюль.

— Значит, и откладывать нечего!

— Какое счастье! А где?

— Рядом с нами, новый дом в сто тридцать восьмом квартале.

— Да ведь его же только начали строить?

— Это из Сазаклы так кажется. Теперь строят быстро. Половину дома уже заселили.

Тойджан помолчал и снова спросил:

— Так дали квартиру, говоришь?

— Ты что — не веришь мне?

— Жизнь свою доверяю тебе!

— А кому же не веришь?

— Начальнику конторы бурения.

— Какое дело Аннатуваку до квартиры?

— Все кажется, что он готовит мне другую квартиру.

Айгюль поняла сразу, о чем он говорит, крепко обняла его, поцеловала. На минуту дыхание разлуки коснулось ее. Захотелось устыдить Тойджана.

— Можно ли выдумывать такие глупости?

— Дело даже не в том, что Аннатувак хочет помешать нам с тобой…

— А что же тебя беспокоит?

— Пожар на буровой — не шутка. Кто-нибудь должен ответить!

Всю дорогу из Сазаклы Айгюль думала о том же и ни до чего не додумалась. Но надо было успокоить Тойджана. Доктор сказал, что главное — покой.

— Глупости говоришь, Тойджан, — весело рассмеялась она, — никто об этом и не заикался.

— Сегодня не заикался, а завтра хором запоют. Кто будет отвечать за миллионный ущерб?

— Во всяком случае, не тот, кто не виноват!

— Это другой вопрос.

— Вот и не думай о нем!

Тойджан погладил девушку по плечу.

— Понимаю, ты хочешь меня успокоить, но человек так устроен, что не может не думать. За рычагом буровой сидел я, а виноват я или нет, еще не разобрался.

— Как же это получается?

— А вот так: ни я, да и никто на вахте не заметил, как долото врезалось в нефтяной пласт. Вот и я не успел подавить силу, поднявшуюся со дна скважины…

Айгюль хорошо понимала, что Тойджану есть над чем подумать. Вернее всего, он не виноват, но смогут ли изучить все обстоятельства, сопровождавшие аварию? От Аннатувака ждать пощады не приходится. Впереди, конечно, мало хорошего, но самое главное тоже не надо забывать: ведь с Тойджаном не случилось большой беды, он почти здоров… Могла ли она рассчитывать на такой счастливый исход ночью, когда металась у пылающей буровой. Атаджанов продолжал думать вслух:

— За себя-то я не боюсь, но мастер-ага… А что, если и его заставят отвечать?

— Перестань говорить про это!

— Айгюль, я знаю, что и тебе больно, но только не надо притворяться друг перед другом, обманывать себя. Я люблю глядеть в глаза любой угрозе. Но вот если мастер-ага окажется, по-ихнему, тоже виноват…

— По-моему, ты попусту устраиваешь панику.

— Так ли?

— Именно так. Мало сотрясения мозга, ты хочешь забивать свою бедную голову какими-то несуществующими угрозами?

Тойджан понимал, что Айгюль и сама не очень-то верит своим словам, но оценил желание оберечь покой больного.

— Хорошо. Кончил, — твердо сказал он.

— Тогда скажи, когда будем справлять свадьбу?

Хотя вопрос о свадьбе был давно решен, но до сих пор Айгюль стеснялась произносить это слово. Тойджан обрадовался.

— Неплохие намерения, Айгюль!

— С языка сорвалось. Я, собственно, хотела спросить, когда ты переедешь на новую квартиру.

— Если переедем, значит, придется свадьбу справлять!

— А кто против свадьбы?

— По-моему, Аннатувак.

— Это неважно!

— Как неважно?

— Сегодня против, а завтра сам будет жалеть об этом, да мы и не станем советоваться с ним!

Нязик уже несколько раз заглядывала в палату, напоминая, что пора прощаться.

Трудно было разлучаться, страшно оставаться наедине с невеселыми мыслями, но солнце так по-весеннему заливало всю палату, Айгюль так нежно улыбалась, что нельзя было не верить, что впереди все будет хорошо.

 

Глава сорок восьмая

Дело передано прокурору

Несколько дней на промыслах и в городе только и говорили что о пожаре в Сазаклы. Старые споры руководителей конторы бурения вокруг нового месторождения были известны всем. Сама жизнь подтверждала мнение Човдурова и Тихомирова о трудности бурения в этом районе. И, как всегда бывает в таких случаях, им начали бурно сочувствовать.

— К чему рисковать жизнью людей, миллионами рублей?

— Опасное дело так и должно было кончиться!

— Неужели и дальше будут продолжать разведку в гиблом месте?

— Счастье, что бурильщик уцелел и рабочие остались живы! Что-то теперь будет с Атаджановым?

— А может, пожар произошел по недосмотру бурильщика?

— Какой нефтяник допустит такие разрушения по халатности?

— Дай-то бог, чтобы хорошо обошлось…

Слушая эти разговоры, Эшебиби пребывала на седьмом небе. Зловредная старуха ни на минуту не могла забыть обиду, которую ей когда-то нанесла Айгюль своим отказом. Теперь вдохновенное воображение сплетницы всю вину за аварию возложило на Човдурову. Едва ли кому-нибудь, кроме Эшебиби, могло прийти в голову подобное хитросплетение. Оказывается, Айгюль тайком от отца приехала в Сазаклы, чтобы повидаться со своим милым, оторвала от работы бурильщика, увлекла его. Пожар произошел как раз в ту минуту, когда Атаджанов забылся в объятиях своей возлюбленной.

Даже самые недалекие кумушки, слушая Эшебиби, усомнились.

— Ездить на любовное свидание за сто километров по пескам и бездорожью? Тут что-то не то…

— А почему же она оказалась на пожаре? — брызгая слюной, доказывала Эшебиби. — Сам майор из пожарной охраны видел, как она стояла у горящей вышки, бледная как смерть. Видно, чувствовала свою вину…

Этот довод показался неопровержимым, и сплетня вскачь понеслась по городу.

Оживился и Тихомиров, усмотревший в пожаре на Сазаклы лишнее подтверждение своего научного авторитета. Он стал каждый день появляться в конторе бурения, ловил в коридорах работников, собирал вокруг себя целую толпу и разглагольствовал.

— Разве я не говорил? Разве я скрывал свое мнение? Разве я не выступал против этого не только среди геологов и в Объединении, но и в самом совнархозе? Теперь пойдут авария за аварией. Не слишком ли дорогая цена? Думается, ученое звание мне присвоили не по блату. И как обидно сознавать, что директор нашего института, как ни высоко он ценит мое знание геологии, не сказал ни слова в защиту моих доводов. Если бы он вовремя, опираясь на свой высокий авторитет, поддержал меня, вопрос был бы решен иначе, и сегодня мы не стояли бы перед лицом этой катастрофы. Тогда никто не посчитался бы с пустопорожней болтовней Сулейманова, который не видит дальше своего носа. Все-таки поражает удивительная доверчивость в наших руководящих кругах! Ну хорошо, будь я один против Сулейманова, еще можно было бы усомниться. Но моей точки зрения придерживался и Аннатувак Човдуров! Человек, для которого тектоническое строение земли не сложнее рисунка шахматной доски, который современную технику приводит в движение с такой же легкостью, как шахматные фигуры! Не посчитаться с мнением такого специалиста! И вот мы теперь видим, к чему привела эта затея!

И так как пожар действительно произошел, а мрачные предсказания начальника и Тихомирова давно были известны всей конторе, то находилось немало поклонников удивительной прозорливости ученого.

В эти дни нелегко пришлось и Дурдыеву. Он не сумел извлечь для себя никакой пользы из случившейся беды. Он лежал у источника и не мог напиться. Казалось бы, обстоятельства сложились как нельзя лучше. Его заклятый враг Тойджан Атаджанов — виновник аварии, как говорится, человек подмоченный. Пусть геологи спорят о тектоническом строении земли, пусть Тихомиров интригует против Сулейманова, но факт остается фактом: когда случился пожар, на вахте был Атаджанов.

Чутье интригана и склочника подсказывало Дурдыеву, что теперь у Аннатувака есть все основания смешать бурильщика с грязью. Да и самому Атаджанову сейчас не до того, чтобы сводить какие-то счеты с Ханыком. Как будто сама судьба позаботилась повергнуть в прах врага. Так надо же было именно теперь этой проклятой Зулейхе написать в партком! Ханык узнал о письме от старого приятеля, приехавшего в Небит-Даг из аула. Пройдет несколько дней, утихнет история с пожаром, и, конечно, партком займется разбором его персонального дела. Что же, снова начинать подрывную работу? Доказывать, что Зулейха живет с пастухом? А в парткоме будут расследовать обстоятельно, запросят характеристику из колхоза, а колхоз, дело известное, — горой за брошенную мать семейства… Ханык метался, как суслик в свете фар на дороге, и не мог найти выхода.

В городе каждый по-своему переживал событие в Сазаклы. Аннатувак Човдуров держался замкнуто и сдержанно. Случилось то, что он предсказывал. Мог ли он в чем-нибудь упрекнуть себя? Совесть была чиста. Сколько раз ездил в Сазаклы, отрывая время от освоенных площадей, сколько схваток провел со снабженцами, задерживающими обеспечение сомнительного месторождения, сколько бесед со старыми мастерами, недостаточно подготовленными для работы на таком сложном участке, сколько бессонных ночей, наконец! Об этом знает только он сам да Тамара: не раз она будила его, когда кошмары заставляли кричать по ночам. Все снилось. И фонтаны, и грифоны, и пожары… А разбудят — вся ночь насмарку. Сон больше не приходит, и только следишь, как черное небо за окном светлеет, делается серым, зеленоватым, синим… Нет, его совесть была чиста.

Сейчас по предложению Сафронова в Сазаклы работали две комиссии из геологов и инженеров: одна проверяла состояние буровой и возможности восстановления, другая — причины аварии. Надо было изучить работу буровой за несколько дней до происшествия: собрать показания приборов, просмотреть лабораторные записи. Сафронов понимал, что, если не проделать это быстро, ответственность за пожар ляжет на мастера и бурильщика; не сомневался и в том, что Човдуров не упустит возможности снять с работы Атаджанова. Аннатувак в свою очередь догадывался о причинах поспешности Сафронова.

Удивляло Човдурова и спокойствие главного геолога. Сулейманов от души радовался, что комиссия выясняет причины аварии, хотя выводы могли задеть и его самого. Главного геолога могли обвинить и в том, что он поверхностно изучил тектоническую структуру участка, неправильно составил геолого-техническую карту. Но Сулейманов, по-видимому, нисколько не боялся. Он говорил: бурение потому и называется разведочным, что район еще досконально не изучен.

Аннатувак сам как следует не сознавал, какая странная перемена произошла с ним за последние полтора месяца. Он перестал считать и Сулейманова своим принципиальным противником, соединил его в своем представлении с руководителями совнархоза, чьему приказу должен был безоговорочно подчиниться. У него пропал интерес к полемике с главным геологом, и с тем большей непримиримостью он относился сейчас к Атаджанову.

Ему казалось, что он рассуждает логично. Одно дело его взгляд на Сазаклы, как на бесплодную и дорогостоящую затею, другое — конкретный виновник пожара.

Аннатувак не сомневался, что виноват бурильщик. Был убежден, что выводы комиссии совпадут с его мнением. Как же может быть иначе? С того дня, как начались работы в Сазаклы, он ждал аварии и всегда был уверен, что виновником будущей беды станет Атаджанов. Не привлечь его к ответственности — значит вредить делу. Изучение показаний приборов, сверка лабораторных записей — дело кропотливое и затяжное, как бы там Сафронов ни торопил комиссию. И, не советуясь ни с кем, Човдуров написал письмо прокурору, предлагая привлечь Атаджанова к ответственности за аварию. Правда, сердце несколько щемило оттого, что Таган неизбежно окажется под судом, как мастер, недостаточно контролировавший работу своего бурильщика. Но другого выхода не было. Тюрьма старику не угрожает, так пусть подумает, с каким проходимцем связывает свою судьбу и жизнь дочери! Пусть припомнит добрый сыновний совет… Кроме того, суд заставит и остальных работать осторожнее. Зло надо искоренять в самом начале.

Снедаемый зудом самоутверждения, Тихомиров написал в совнархоз докладную записку, в которой снова доказывал необходимость прекращения работ в Сазаклы. У подъезда почты он встретил Тагана и, положив ему руку на плечо, сказал с видом пророка:

— Мастер, ты ни в чем не виноват. Корень зла — Сулейманов, указавший ложный путь!

Тут же ему пришло в голову ознакомить бурильщиков со своим посланием, и он направился в контору.

В этот час в кабинет Човдурова пришел Сулейманов, узнавший, что дело Атаджанова передано прокурору.

— Я услышал неприятную новость, Аннатувак Таганович! Это правда?

Човдуров понял с полуслова и ответил, спокойно улыбаясь:

— Дыма без огня не бывает, как мы только что убедились в Сазаклы.

— Это неправильная мера!

Теперь улыбка Аннатувака сделалась едкой.

— Я как будто не собирался советоваться с вами по этому поводу.

— И все-таки считаю своим долгом вмешаться.

— Вот как?

— Вот так. Конечно, я понимаю, что вы тяжело переживаете последствия пожара…

— Если понимаете…

— Потерпите немного, дайте досказать. Как вы можете догадаться, меня пожар тоже не радует. Хотя не считаю, что буровая для нас пропала. Но это второй вопрос…

— А первый?

— Я не верю, что Атаджанов — виновник аварии.

— А я верю!

— Мало верить — надо знать. А чтобы знать, надо проверить.

— Вот и пусть проверяет прокурор.

— Там, где дело касается недр земли, первые прокуроры — инженеры и геологи.

Аннатувак поднялся.

— Вы возражаете против советской юстиции?

— Стыдно слушать! Что за дешевая демагогия в серьезном разговоре! Неужели не понимаете, что в этом вопросе статья прокурора зависит от решения геологов? Что может сказать прокурор, не зная выводов специалистов?

— Так о чем вы беспокоитесь?

— О настроении рабочих! Сегодня о письме узнал я, завтра узнает Атаджанов или Таган… Люди потеряют охоту работать! К тому же Атаджанов еще в больнице, а мастер… Вы отдаете себе отчет, что значит для вашего отца оказаться под следствием? Чернить честного мастера, отбивать у людей охоту работать — я этого не допущу!

Аннатувак барабанил пальцами по столу.

— Хотите опустить занесенное копье? Благородная роль миротворца? Красиво, очень красиво! Только я не гонюсь за эффектами и прошу запомнить, что у меня нет жалости к тем, кто вредит государственному делу. И если вы…

Зазвонил телефон. Човдуров поднял трубку и бросил ее на рычаг, негодуя, что его прервали.

Но договорить так и не удалось. В комнату вошел Тихомиров, притащивший с собой двух инженеров из производственного отдела конторы. Следом появились Сафронов с Аманом. Парторг сразу почувствовал накаленную атмосферу и сказал:

— На дворе светит солнце, а тут как будто пасмурно. Откуда же взялся туман, когда небо безоблачно?

Вечно занятый только собственной особой, Тихомиров, не разобравшись, к чему относятся слова парторга, заявил:

— Туман скоро рассеется! Я написал письмо в совнархоз и думаю, что уж теперь-то с моим мнением посчитаются. Хотите, прочитаю копию?

— Увольте! — замахал руками Сафронов. — От своей писанины устали, а тут еще…

— Напрасно отмахиваетесь, — не сдавался Тихомиров, — очень интересный документ. Я доказываю, что если в ближайшее время не прекратим работу в Сазаклы, то станем постоянными очевидцами пожаров, бушующих по целым неделям, будем разводить руками вокруг буровых, проглоченных землей…

— Но ведь это же давно прочитанная книга, — не выдержал Аман. — Я думал услышать что-нибудь новенькое…

— Новенькое, пожалуй, расскажет Аннатувак Таганович, — сказал Сулейманов.

Човдуров сверкнул глазами на геолога, но принял вызов.

— Что ж, если Султан Рустамович так торопится поделиться новостями, могу сказать… Бурильщика Атаджанова я освобожу от работы. Пусть только выйдет из больницы. Приказ уже подписан.

— За что? — резко спросил Аман.

— Не за что, а почему. Раз дело о нем передано следователю, ему, вероятно, не стоит приступать к работе.

Гул неодобрения пронесся по всем углам комнаты. Даже Тихомиров недовольно крякнул.

— Вы не поторопились? — деловито осведомился Сафронов. — Выводы комиссии еще не известны.

— Сейчас не стоит обсуждать мой приказ. Все равно не отменю. И вы, Андрей Николаевич, лучше всех должны знать, что я не из тех, кто глотает свою слюну.

— Вы забыли, видно, кое-что, — сказал Аман, от негодования заговоривший на «вы» со своим старым другом, — забыли, что по всей стране партия восстанавливает законность и охраняет трудящихся от произвола не для того, чтобы вам позволить снова творить безобразие над человеком…

— Я ничего не забыл… И тоже газеты читаю.

— Какое же право вы имеете прибегать к таким мерам, когда комиссия еще не сказала своего слова?

— Право начальника конторы!

— В этом случае у комиссии больше прав. Но есть еще и профсоюз!

— Вы так хорошо осведомлены обо всех правах и обязанностях, Аман Атабаевич, что, может быть, займете и мое место?

Аман хорошо понял, куда направлено острие этой насмешки. Човдуров намекал на его слабую осведомленность в технике нефтяного дела. Это едва не взорвало сдержанного парторга.

— Вам тоже хорошо известно, что за аварии на буровой несет ответственность и руководство конторы бурения.

— Может, все-таки заслушаем выводы комиссии? — поспешно вмешался Сафронов. Он от всей души сочувствовал Аману, но хотел прекратить перебранку.

— Если работа закончена, я не возражаю, — пожал плечами Аннатувак. — Где же председатель? Я что-то не вижу Зоряна!

— Вы же сами вчера послали его в Челекен, — сказал Сафронов. — Но он успел подписать решение. Вот сейчас все и узнаем.

Андрей Николаевич вышел из комнаты и через минуту вернулся вместе с Тамарой Даниловной. Аннатувак отрывисто спросил:

— Тамара! Ты зачем еще?

— Вызвана как член комиссии.

— Я тебя не вызывал!

Тамара Даниловна растерялась и, боясь, что Аннатувак устроит на людях семейную сцену, сказала с наигранной беспечностью:

— Что ж, обратная дорога известна! Не заблужусь!

— И чем скорее уйдешь, тем лучше!

— Постараюсь поторопиться, — по-прежнему шутливо ответила Тамара Даниловна.

— Товарищ Довженко, подождите, — нарочито официально остановил ее Аман.

— Не обращая внимания, Аннатувак закричал:

— А я прошу тебя не показываться здесь без моего вызова! Понятно?

— Это просто невыносимо! — повысила голос и Тамара Даниловна. — Ты можешь понять, что я пришла сюда по делу? Неужели нельзя отложить эти разъяснения, где я могу показываться, где не могу?..

Сафронов положил конец этой тягостной сцене.

— Мы просим вас, Тамара Даниловна, рассказать о решении комиссии.

— Комиссия считает, что причиной пожара послужило то обстоятельство, что нефтяной пласт оказался несколько выше, чем предполагалось по данным геологической разведки и как указывалось в геолого-техническом наряде. При внезапном выбросе из скважины газированного раствора бурильщик не мог закрыть превентор, потому что был ранен и потерял сознание. Моторист утверждает, что двигатели были выключены, как только раздался крик Атаджанова. Следовательно, пожар произошел, как обычно это бывает, от искры, вызванной ударом камня о сталь или стали о сталь. Искра вызвала взрыв газа, и фонтан вспыхнул как спичка.

Тихомиров так и подскочил на месте.

— А что я говорил? Виновата тектоника, а не бурильщик! При чем тут бурильщик, если геологи не разбираются в строении земли?

— Евгений Евсеевич совершенно прав, говоря об Атаджанове, — продолжала Тамара Даниловна. — Комиссия считает, что ни бурильщик, ни мастер не виноваты в аварии. Таган Човдуров вел проходку отлично, еще раз показал себя опытным мастером. Атаджанов рисковал жизнью, чтобы предотвратить пожар, и чудом уцелел. Поэтому комиссия просит администрацию довести до сведения всего коллектива о мужественном поведении Атаджанова и наградить его по своему усмотрению.

— Кончила? — спросил Аннатувак.

— Да, это все.

— Ну, а я считаю дело не конченным, — сказал Човдуров. — Я не утверждал состава комиссии, не знаю, из каких людей она собрана, да и прокурор не сказал своего слова.

— Побойтесь бога, Аннатувак Таганович! — свирепо загудел Сафронов. — Как можете вы не доверять своим работникам?

Тихомиров почти визжал, обращаясь к инженерам:

— Сулейманова под суд! Сулейманова! Не узнаю Човдурова! Бить надо по главной опасности!

Не слушая, Сулейманов разговаривал с Тамарой Даниловной, стараясь своей предупредительностью и вниманием загладить грубую выходку ее мужа. Аман вплотную подошел к Човдурову. После разговора с Айгюль в ресторане ему все было ясно. Неужели Аннатувак способен сводить личные счеты таким образом? Ведь нет других причин для такой спешки. Аман совсем по-новому видел сейчас Аннатувака. И красивая черная прядь на лбу, и длинные пальцы, терзавшие окурок папиросы, — все было чужое, незнакомое. Звонил телефон, и Човдуров раздраженно поднимал и бросал трубку, не желая разговаривать. И эти высокомерные замашки тоже раздражали сейчас Амана. Когда раздался очередной звонок, он взял трубку, отозвался и тотчас передал Аннатуваку.

— Из прокуратуры, — сухо объяснил он.

В комнате сразу стихло.

— …Свидетельские показания? — переспрашивал Човдуров. — Странно! А чем же вы будете заниматься?.. Документация? Дошло через несколько дней. Пока можно начинать следствие… Ах, вернете?.. Вы это называете травмой? Очень странно. Я думал, что обращаюсь в прокуратуру, а не в санаторий.

Он швырнул трубку на рычаг, сел в свое кресло, раскрыл первую попавшуюся под руки папку и углубился в чтение, всем своим видом показывая, что собравшиеся в кабинете мешают работать.

Люди гуськом потянулись к двери. Только Аман продолжал стоять у стола. Когда закрылась дверь за Сафроновым, который вышел последним, он сказал:

— Стыдно за тебя, Аннатувак. Не в первый раз стыдно, но, кажется, в последний. За чужих не бывает стыдно. Не плюешь ли ты в бороду тому, кто тебя накормил? Ты на рабочего поднял руку. — Аннатувак встрепенулся, но Аман не дал ему говорить. — Не спорь. Знаю, что ты скажешь, но это неправда. Ты преследуешь Атаджанова не ради дела.

 

Глава сорок девятая

Таган идет по городу

Комиссии, изучавшие причины пожара и способы восстановления буровой в Сазаклы, закончили работу, и Таган Човдуров смог вернуться в Небит-Даг.

Дела складывались хорошо. Буровую обещали восстановить в две недели, в происшедшей аварии ни мастер, ни бурильщик не были виноваты. Первой заботой Тагана было поделиться с Тойджаном радостными новостями.

Сбросив пропыленную спецовку и ватник, хорошенько отмывшись, он облачился в новый синий костюм, коричневое пальто, водрузил на голову бурую папаху, сунул в карман сверток с мандаринами, припасенный заботливой Айгюль, и отправился в больницу.

Он поторопился. Прием посетителей начинался позже, а сейчас у больных был час послеобеденного отдыха. Мастер вышел за ворота и уселся на кирпичи, сложенные около ограды. Рядом с больницей начинали строить новую поликлинику.

Предзакатное небо розовыми отблесками освещало стены белых домов; теплый безветренный воздух словно мягкой ладонью проводил по лицу мастера. Все тяжелое осталось позади, и вспоминать о нем не следовало. Так бы и сидеть без конца на солнышке, смотреть на порозовевшие дома, на прохожих… Вот идут две школьницы с нежным румянцем на щеках; вот сухощавый старик, как видно, достойнейший аксакал с неподвижным строгим лицом, неторопливо передвигает негнущиеся ноги; стайка воробьев купается в пыли придорожной канавы, и среди них выделяется один, нахохлившийся, отважный забияка… В детстве сын очень походил на эту бесстрашную птичку. Ах, какое прекрасное время юность! Таган вспомнил, как женился на Тыллагюзель. Даже теперь, если он слышит по радио стихи о любви, вспоминается то время. Да, в звонких рифмах поэта заключена иной раз золотая правда! И после женитьбы все складывалось счастливо, светло: Таган поставил себе кибитку, родился сын. Вот когда он стал хозяином жизни — у него был наследник, продолжатель рода. Он брал на руки ребенка, подбрасывал, а тот бесстрашно улыбался, что-то веселое лепетал на своем непонятном языке… А сколько радости доставлял Аннатувак, когда начал учиться! Старый украинец, учитель из Джебела, говорил Тагану, что такие способные дети редко встречаются и в больших городах. Нет, когда Аннатувак был маленьким, он доставлял родителям больше радости, чем печали. Да и потом сколько раз буровой мастер сиял от гордости, читая в письмах земляков, ушедших воевать, о боевой доблести Аннатувака! Немного зазнался и заважничал в последние годы, но, может, все-таки вернется в старую колею? Голова закружилась от непосильной работы, ответственности. Шутка ли, отвечать за десятки станков, за сотни людей… Пожалуй, и нельзя слишком строго судить сына… Солнце разнеживало, ласкало, тишина успокаивала… Мастеру хотелось думать только хорошее.

Он расстегнул пальто, снял папаху, положил на колени. Потом глянул в стекло подвального окна, там отразился его коричневый бритый череп, блестевший на солнце, как медная миска. Мастер погладил голову и сам не заметил, как начал потихоньку напевать.

В подъезд больницы потянулись люди с узелками и свертками. Таган нащупал в кармане сверток с мандаринами и направился вслед за другими.

В дверях палаты, разговаривая с сестрой, он из-за плеча взглянул на бурильщика и даже отвернулся: так поразило осунувшееся, мрачное лицо юноши. Оранжевый, никогда не сходивший загар почти исчез под болезненно-серым налетом. Это огорчило и встревожило. Еще утром Айгюль, которая каждый день ходила в больницу, уверяла отца, что Тойджан бодр и весел и врачи собираются через два дня выписать его на волю. Подойдя к постели, мастер, не умевший лукавить, спросил напрямик:

— Что-нибудь случилось с головой? Болезнь вернулась к тебе?

— Нет, мастер-ага, я совсем здоров.

— Взгляд у тебя такой, будто проиграл свой дом в кости.

— Очень рад, что вы пришли, мастер-ага, — постарался улыбнуться Тойджан, только улыбка получилась бледная, деланная.

— Не вижу радости, — буркнул Таган.

Оба помолчали.

— Соскучился по работе?

— Очень соскучился, мастер-ага, но я не знаю…

— Что путаешь мне мозги! Говори прямо, что тебя тревожит? Может, врачи сказали, что тебе нужно заняться другим делом?

— Врачи ничем не огорчили меня…

— Так кто же тебя огорчил? Почему боишься сказать правду? Как совесть позволяет таиться от человека, который годится тебе в отцы? Я заслужил это, по-твоему?

Тойджан колебался. Сказать всю правду мешала не скрытность, как думал Човдуров, а боязнь расстроить старика. А мастер продолжал, теперь уже мягко, уговаривать.

— Говори, дорогой, не скрывай ничего. Разве я желал когда-нибудь тебе зла? Если сумею — помогу, не смогу — промолчу. Выкладывай, что гложет твое сердце…

— Хорошо, мастер-ага, — сказал Тойджан. — Я и сам вижу, что одним кирпичом нельзя удержать покосившуюся стену. Так зачем же на минуту скрывать то, что все равно станет известно?..

Таган важно кивал, приготовившись слушать.

— Я не смогу вернуться в бригаду, — сказал Тойджан.

— Если врачи позволили работать на буровой, кто помешает тебе вернуться к товарищам! — загремел на всю палату Таган.

— Нашлись такие люди, — слабо улыбнулся Тойджан.

— Говори!

— Мое дело передано прокурору! — вымолвил наконец бурильщик.

— Кто посмел тащить тебя под суд, когда есть решение комиссии? Как ты объяснял Айгюль, так и вышло при проверке. Кто тут спутал твои мозги? Назови имя, и я переброшу негодяя через Балхан!

— Мастер-ага, это не враг сказал. Вы знаете механика Малюгу со второго участка на Вышке? Вчера он отправился в контору договориться с начальником о внеочередном отпуске. Язва у него. И, пока дожидался приема, увидел на столе письмо в прокуратуру и приказ о снятии меня с работы…

— Кто подписал письмо? — грозно спросил буровой мастер, чувствуя, что задает пустой вопрос. Надежды на то, что Аннатувак не причастен к этому делу, быть не может.

Тойджан старательно избегал имени Аннатувака.

— Контора подписала, — сказал он со вздохом, — Малюга с утра вломился в больницу, в неприемные часы, под предлогом отъезда, уговаривал меня написать письма в партком и в профсоюзную организацию. Но если комиссия решила, что я не виноват, это меняет все дело. Не хочется никуда писать… Если я невиновен — правда свое возьмет. Больше и толковать об этом нечего. Расскажите-ка лучше, что с буровой? Восстановить удастся?

— Земля — не человек, — горько улыбаясь, сказал Таган, — раны заживают быстро. Через две недели снова будешь держать в руках рычаги лебедки. Понял? Это я тебе говорю, Таган Човдуров!

— Я верю, мастер-ага! Раз комиссия решила — у меня с души камень свалился!

Таган только сейчас заметил, что все время держит в руках кулек с мандаринами. Он положил сверток на тумбочку и буркнул:

— Ешь и поправляйся!

Тойджан заметно повеселел. Его огорчала только мрачность Тагана, и тут ничем нельзя было помочь. Как заговорить с ним о сыне? Вмешиваться в такое дело совестно.

Через несколько минут Таган стал прощаться, объяснив, что устал с дороги. Ему хотелось побыть одному.

Солнце еще не успело спрятаться за крыши. Весь город утопал в золотых лучах. И дома, и асфальт, и стволы деревьев были пронизаны насквозь золотым сиянием. Воздух стал резким, начинался легкий вечерний морозец. На улице было людно — народ возвращался с работы, и буровой мастер чувствовал себя в этой оживленной толпе, как больная овца в стаде.

Оставив позади улицу Нефтяников и площадь Свободы, Таган не свернул домой, а пошел напрямик и вдруг остановился перед решетчатой железной оградой. Нет, он не сможет зайти в этот одноэтажный приветливый домик, крытый красной черепицей! Как часто он играл с маленьким Байрамом в этом палисаднике, густо засаженном кустарником! Как ласково встречала его Тумар-ханум широкой открытой улыбкой! Вспомнив милые лица внука и невестки, мастер направился было к калитке и тотчас отступил, будто очутился на краю обрыва. Нет, не переступит он порога этого дома!

Таган стоял в глубокой задумчивости, не замечая, что кто-то поздоровался с ним и даже пожал на ходу руку.

Это был Сафронов, торопившийся домой из конторы. Он успел, однако, заметить странное выражение лица Тагана, и на секунду промелькнула тревожная мысль — не рехнулся ли старик после пожара? Инженер замедлил шаг, но, видя, что буровой мастер не проявляет никаких признаков безумия, успокоился и пошел своей дорогой.

Очнулся от задумчивости и Таган. С удивлением посмотрел на торопливую толпу, повернулся и пошел обратно, в сторону площади Свободы. Старик с внучонком прошли мимо, и сердце мастера сжалось. Высокая девушка с непокрытой, гладко причесанной головой неторопливо обогнала Тагана, и он подумал об Айгюль. Странная смутная мысль промелькнула: «И люди похожи, и судьбы одинаковы…»

Он вышел на площадь. Статуя Ленина, устремленная в сторону промыслов, будто светилась серебристым светом в глубоких сумерках на фоне черного Балхана. Мастеру показалось, что Ленин говорит: «Ты одним из первых пришел сюда, Човдуров. Ты открывал глубины земных недр, залил светом свой край. Не падай духом, парень! Шире шагай, ничего не бойся, держи голову выше!»

Буровой мастер выпрямился и решительно двинулся вперед, будто и впрямь его кто-то подбодрил.

Теперь снова, как днем, когда сидел около больницы, он замечал все. Таган знал каждый дом, знал, для чего он выстроен, и его радовало, что в городе знаком каждый камень. Вот Дом культуры строителей, белый с голубым, двери широко распахнуты, входи кто хочет в ярко освещенный клуб, слушай громкую, торжественную музыку, доносящуюся откуда-то из глубины здания. Наискосок, за углом, темно-серый дом нефтяного техникума, занявший половину квартала; в центре площади — здание Туркменнефти, а дальше горком, горисполком, ограда стадиона. Все это строилось при нем, при Тагане. Он свидетель и участник превращения пустыни в великолепный город. Вся жизнь доказала ему безграничное могущество самоотверженного, трудолюбивого человека, слитого душой и помыслами с партией, которая борется за благо трудового человека. Так можно ли складывать руки, падать духом, видя несправедливость, человеческое несовершенство? Мысли быстро проносились в голове, думалось с необыкновенной ясностью и отчетливостью, и, будто догоняя эти мысли, Таган быстро шагал по улице. Дойдя до буровой конторы, он резво, как юноша, взбежал на второй этаж и прошел прямо в партком.

Амана не было в кабинете. Он находился на совещании геологов у Сулейманова. Марджана, сидевшая в маленькой комнатке рядом с кабинетом парторга, посоветовала мастеру подождать. Совещание должно было кончиться скоро.

Попросив у Марджаны бумагу, Таган уселся за пустой канцелярский стол и принялся писать.

Девушке очень хотелось расспросить бурового мастера о пожаре в Сазаклы, потолковать о выводах комиссии, но торжественный вид старика не позволил нарушить молчание.

Мастер писал. Видно было, что это дело ему непривычно, дается с трудом. Он зачеркивал, исправлял, перечитывал, скомкал бумагу, потом изорвал на клочки и снова начал писать.

Может быть, нужно помочь? Марджана, всей душой расположенная к старику, подошла было к нему, но так и не решилась заговорить. В комнате появился Аман и, не заметив Тагана, быстро прошел к себе. Мастер даже не поднял головы. Наконец заявление было закончено. Таган вытер пот со лба, взял под мышку папаху. Марджана молча кивнула на дверь, давая понять, что парторг вернулся.

Держа перед собой исписанный лист, Таган вошел в кабинет. Парторг встал, чтобы его приветствовать, но мастер жестом показал, что церемонии излишни.

— Я старый член партии, — начал Таган, и голос его задрожал.

Аман очень ласково спросил:

— Кто же сомневается в этом?

А Таган продолжал отчужденным глухим голосом, как будто доносившимся из разбитого кувшина:

— И я состою в этой организации двадцать один…

— И это знаю, Таган-ага.

— Сынок, ты пойми меня, — вдруг совсем изменившимся голосом сказал мастер, — совесть заставила меня прийти сюда без зова. Не могу я идти прямо в горком…

Аман пристально поглядел на него. Живой глаз парторга выражал сочувствие, внимание, а вставной смотрел холодно и оттого строго. Зная эту особенность своего взгляда, Аман, чтобы не создавать ложного впечатления и не смущать мастера, попытался пошутить.

— Таган-ага, что-то сразу высоко берешь! Вижу, что волна, поднявшаяся в твоей душе, раскачивает тебя, будто лодку без паруса. Скажи, откуда взялся ветер. Если смогу — тело свое сделаю парусом, если нет — якорем повисну на твоей лодке, чтобы не опрокинулась.

Шутка всегда находила отклик в душе Тагана. Глаза его как будто просветлели, но губы так и не смогли сложиться в улыбку и только дрогнули, как у обиженного ребенка, и он разом излил душу, будто опрокинул ведро с водой.

— Я написал письмо в партком, прошу исключить из партии сына моего Аннатувака Човдурова. Он допустил такую несправедливость, какая позорит коммуниста. Он поднял руку на рабочего человека, преданного своему делу, геройски защищавшего буровую от пожара. Я не за Тойджана боюсь. Комиссия сказала справедливое слово. Бурильщика не дадут в обиду. Я боюсь за Аннатувака. Кто возится с ульями, у того руки испачканы медом, кто взбирается на вершину, у того скользит нога. Если вы не удержите сына моего, он свалится в пропасть.

Амана поразило, что мастер почти дословно повторил его мысль, высказанную вчера в кабинете Аннатувака. Значит, поступок начальника конторы вызывает негодование во всех справедливых сердцах!

— Таган-ага, — сказал парторг, — ты второй раз приходишь в эту комнату говорить о своем сыне. Тогда я с тобой спорил. Я защищал Аннатувака, верил, что он найдет в себе силы понять свои заблуждения. Этого не случилось. Не понял он до сих пор, чего хочет партия…

— Что ж, выходит, ты прав. Давай свое письмо. В среду будем разбирать на партийном собрании персональное дело Аннатувака Човдурова. Он хотел отдать Атаджанова под суд. Пусть теперь сам предстанет перед судом партийного коллектива.

 

Глава пятидесятая

Туман редеет

— Ты простила меня, Ольга? Ты все поняла? — настойчиво спрашивал Нурджан, не выпуская Ольгину руку из своей горячей шершавой руки.

Они сидели в глубине двора нефтяного техникума, на той самой скамейке, где еще недавно, в годы ученья, так любили отдыхать в перерывах между лекциями. Нурджан и сам не знал, как их занесло сюда. Бродили по городу, не сговариваясь, свернули к техникуму, забились в дальний угол… Нурджан все время говорил без умолку, объяснял, как хотел уйти из отчего дома, уверенный, что мать оскорбила Ольгу, как пришел искать пристанища к брату, как мать принесла письмо и красная пелена ревности заволокла глаза. А потом умчался к отцу в Сазаклы, боясь встретиться с Ольгой, и там, при свете пожара, Айгюль все объяснила ему. И он поверил сразу. Поверил, потому что Ханык еще раньше подкрадывался к нему со своими сплетнями… Рассказывал, как стало стыдно оттого, что Айгюль верила Тойджану, а он усомнился в Ольге. Это главная его вина.

Ольга, прищурившись от солнца, смотрела сквозь сетку ветвей тутовника в дальний конец двора, где около длинного, выкрашенного ярко-зеленой краской стола мальчишки играли в настольный теннис.

Она не знала, как отвечать Нурджану. Так много было пережито, что казалось, годы прошли, а не дни. После ночи, проведенной на промыслах, она в сильном жару слегла в постель, звала в бреду Нурджана, ждала его, выздоравливая, а он так и не появился… А теперь, когда он рядом и честно рассказывает все, как было, на сердце не радость, а какая-то пустота. Как объяснить другому то, чего как следует сама не понимаешь?

— Ты думал когда-нибудь, что такое исполнение желания? — вдруг спросила она.

— Нет… — растерянно ответил Нурджан. — А ты?

— Исполнение желания — это когда вовремя… А если сбывается, когда уже и желания нет…

— Я что-то не пойму.

— Знаешь, есть такое слово — перегорело…

Нурджан испуганно смотрел на Ольгу влажными черными глазами.

— Ты хочешь сказать?..

— Нет, не разлюбила, — вздохнула Ольга, поняв с полуслова. — Я и об этом сейчас думала. Если бы тебя тут не было, я бы очень мучилась. Но как бы получше сказать?.. Если стукнешься, сначала очень больно, а потом боль проходит, остается синяк… Посмотришь и вспомнишь, как было больно.

— Значит, не можешь забыть мою вину?

Нурджану трудно было понять Ольгу. Сам он еще никогда не испытывал ничего похожего. Сегодня, когда прибежал к ней, была только одна забота — рассказать и чтоб она поверила. Поверит, и все пойдет по-прежнему. А получается все так сложно, и нельзя догадаться, о чем она думает… Он смотрел в побледневшее после болезни лицо Ольги, она изменилась, как будто бы и подурнела: скулы выдались, запали глаза, подбородок заострился… И все-таки нельзя наглядеться. Она молчала, и Нурджану пришлось повторить:

— Не можешь забыть?

— Ах, я и не думаю об этом.

Нет, ее решительно нельзя узнать и невозможно понять! Куда девалась привычка поддразнивать, кокетничать, командовать, капризничать? Говорит не глядя, будто мысли унеслись за Балхан. Что ж, помолчать вместе с ней?

Из дверей техникума высыпал народ. Две девушки в длинных платьях из кетени, переливающихся фиолетовым и зеленым, с косами, переброшенными на грудь, степенно направились к дальней скамейке, где сидели Нурджан и Ольга. Светловолосый взлохмаченный паренек закричал вслед:

— Биби! Роза! Стол освободился! Идемте играть! Биби, скорее!

— Пойдем, пожалуй? — сказала Ольга. — Шумно становится.

Нурджан отметил про себя и эту новость. Раньше Ольга любила гулять в самые шумные часы, по самым людным улицам.

Они вышли в переулок, пустынный в этот дневной час, но Ольга повернула не к площади Свободы, а в сторону Балхана: одним концом переулок упирался в гору. Налетел порыв ветра, тонкие ветки белой акации, растущей вдоль тротуара, заломились в одну сторону, и в открывшемся небе Нурджан увидел, как пышное пуховое облако проглатывает солнце.

— Тебе холодно? — спросил он. — Хочешь мой плащ?

— Нурджан, ты милый, — сказала Ольга, будто не слыша вопроса, и улыбнулась, кажется, первый раз за весь день.

— Значит, не сердишься? — спросил он с надеждой.

— И никогда не сердилась. Я мучилась, если хочешь знать, — и в голосе ее послышались слезы. Как хорошо было пожалеть себя, вот сейчас, когда он идет рядом и крепко держит за локоть.

Родинка дрогнула на щеке Нурджана.

— Ну хорошо, я виноват, я сам себе никогда не прощу. Но что же теперь делать?

— А ничего! — Ольга широко улыбнулась. — У нас все еще будет очень хорошо, только по-новому… Я теперь гораздо старше стала.

А он? Разве он стал старше? Нурджан подумал о том, как теперь далек тот осенний день, день песчаной бури, когда он шел на промысел, качаясь на ветру, и выдумывал не то стихи, не то какие-то особенные слова, которые должны были поразить Ольгу. Оказалось, вовсе не надо было мудрить, ничего не надо придумывать… Чувствовать правильно, доверять, если любишь. Кажется, об этом толковал Аман в тот последний вечер перед бегством Нурджана в Сазаклы?..

Аман в это время ехал в машине с Сафроновым из Небит-Дага в Вышку. Ехали молча. Каждому было о чем подумать.

Андрея Николаевича угнетала перемена, происшедшая с Ольгой. Ее печаль и отчужденность замечала даже маленькая Верочка. В доме стало пасмурно, будто туча налетела, будто молодость покинула его навсегда… Он догадывался, что сестра поссорилась с Нурджаном, но причину ссоры не узнал, а спрашивать стеснялся. Слишком замкнута и скрытна стала Ольга за последние дни. В то же время Сафронов понимал, что Ольге надо помочь. Как часто девичье воображение разыгрывается на пустом месте, создает непреодолимые препятствия из камушка, лежащего на дороге… Кому же и вмешиваться в эти дела, как не близким, умудренным опытом? Может, Атабаев прольет свет на эту ссору? Кажется, он очень дружен с братом.

— Вы не знаете, что происходит с нашим подрастающим поколением, Аман Атабаевич?

Аман вздрогнул, очнувшись от мыслей, но сразу понял, о чем идет речь.

— Как будто начинаю разбираться, — уклончиво сказал он, не зная, деликатно ли посвящать Андрея Николаевича в отношения влюбленных.

— Меня очень тревожит Ольга, — продолжал Сафронов, — но я ничего не могу понять…

— Тут пустое недоразумение. Мерзкая сплетня по поводу поездки Ольги и Тойджана в колхоз.

— Но ведь вы тоже там были. Скажите, вы ведь не слишком были заняты скачками и выпивкой, вы обратили внимание, как вела себя Ольга?

— Как вела себя? — переспросил Аман. — Как птичка. Радовалась, что видит новое, расспрашивала обо всем, удивлялась…

— Я и не сомневался в ней, только думал, что по недомыслию юности она могла дать повод для разговоров…

— Ну, какой там повод! Те, кто распускает слухи, не нуждаются в поводах. Сами выдумывают все, что им требуется.

— А кто же все-таки распускает?

— По-моему, Ханык Дурдыев.

— Какая же может быть у него цель? — удивился Сафронов. — А ведь у такого типа должна быть какая-нибудь цель… Не так давно, незадолго до пожара, Човдуров уговаривал меня уволить Атаджанова и что-то туманно намекал на сведения, полученные от Дурдыева… Видите, как получается-то? Бьют по детям, а попадают куда?

— Значит, он еще до пожара хотел уволить Атаджанова? — быстро спросил Аман.

— В том то и штука!

— Да, — задумчиво произнес парторг, — наши дети только жертвы уличного движения. Дело вовсе не в них. Тут какая-то серьезная провокация, в которой нужно разобраться.

И снова оба надолго замолчали.

Мысли Амана были целиком заняты предстоящим партийным собранием. Он не мог забыть лица Аннатувака, когда тот узнал, что на следующей неделе будет разбираться его персональное дело. И ответил Аннатувак как-то загадочно: «Собака не лает, пока не услышит шороха». Смысл этой поговорки всем известен — дыма без огня не бывает. Но Аннатувак вкладывал какой-то другой смысл, что-то вроде «все на одного, и ты залаял». Он еще и жертвой самому себе кажется! Как же все-таки могло случиться, что человек, которого Аман видел героем в трудные дни войны, превратился в мелкого честолюбца? Надо было бы проследить историю этого превращения, вдуматься поглубже, может, отыскать долю и своей вины… Неужели это ничтожество Дурдыев мог повлиять на Аннатувака? В роли Ханыка тоже надо разобраться, а это самое противное. Припрешь такого к стене, и он сразу же начнет ворошить грязное белье, выльет ведро помоев на головы честных людей, начнет увиливать, отказываться от своих слов… И, преодолевая отвращение, придется во все это вникать. А загадок много. Как, например, попало к матери это подделанное письмо?

В этот час Ханык, занимавший мысли парторга и главного инженера, стучался в двери Мамыш.

Он все подсчитал. В конце концов рано или поздно придется отвечать за детей и Зулейху, но если еще прибавится клевета, подложное письмо, тогда несдобровать! Надо попробовать выкрутиться, и тут без старухи Атабаевой не обойдешься.

Как только Мамыш открыла дверь, он бросился к ней с раскрытыми объятиями.

— Мамочка, давай мне бушлук!

У Мамыш голова пошла кругом.

— На буровой Атабая ударил фонтан?

— Не угадала!

— Что же случилось?

— Мамочка, солнце радости обернулось к тебе!

— Ай, расскажи, дорогой!

— Все узлы развязываются в твою пользу!

— Узлы? Польза?

— Я же говорил тебе: приведу Айгюль в дом твой…

Мамыш даже задохнулась и глотнула воздух открытым ртом.

— Ханык-джан, скажи: мне снится это счастье?

— Нет, мамочка. Сбылось твое желание!

— Пусть светятся очи твои, мой дорогой!

Ханык начал рассказывать заранее придуманную историю о том, как Човдуров прогнал Тойджана с работы, как прочистил свое горло, накричав на Айгюль, а она говорила: «Брат мой, прости меня. Теперь я буду там, где ты пожелаешь». А Таган твердо сказал: «Дочь моя, не заглядывайся на какого-то бродягу, а поищи парня с головой. Если Тыллагюзель предлагает семью Атабаевых — с радостью прими. Породниться с Мамыш — есть ли большее счастье на земле?» А потом Айгюль на промыслах вызвала к себе Нурджана, и они долго оставались наедине. И всех надоумил и привел к верным мыслям не кто иной, как сын Дурдыева, Ханык.

Старуха кивала головой, не спуская умиленного взора с Ханыка.

— Дорогой мой, чтоб глаза твои не знали боли! Пусть господь воздаст тебе за все хорошее, что ты сделал для меня. Я и в могиле не забуду тебя!

— А мне и не нужно другого счастья на свете, как счастье порадовать тебя!

Старуха не могла наглядеться на Ханыка. Ей казалось, что это незримый пророк Хидыр, принявший образ человека. Она сожалела, что не догадалась подать ему руку и проверить, есть ли кость в его большом пальце. Древняя легенда говорила, что большой палец Хидыра должен быть мягким. Мамыш раскрыла буфет и ставила на стол все, что было в доме съестного. Ханык уплетал за обе щеки и чурек, и мясо, и дыню и с увлечением рисовал перед ней картины будущей свадьбы.

На свадебный той должны собраться все иомуды от Балхана до Каспия. Мамыш собиралась пригласить родственников и друзей из Челекена, из Чарыда, из Гыра. Поэтому нельзя спешить. Следовало заранее позаботиться и о машинах. По расчету Ханыка выходило, что из Ашхабада надо вызвать не меньше ста такси, а для угощения закупить не менее тонны риса и стада овец. Он обещал предоставить всю живность для тоя. Стоит ему черкнуть два слова в колхоз, и оттуда пришлют овец и десяток верблюдов в придачу для призов на празднике. Это будет его вклад в свадьбу, а с колхозом рассчитаться всегда успеет. Раздразнив вдоволь воображение старухи, Ханык неожиданно спросил:

— Мамочка, чем платят за хорошее? Добром или злом?

Не разобрав, к чему он ведет речь, Мамыш быстро ответила поговоркой:

— На хорошее ответить хорошим сумеет всякий, на плохое хорошим — только мужественный человек.

— Значит, тому, кто поддержит в трудную минуту, ты протянешь руку помощи?

— Ох, дорогой, о чем говорить? Пусть лучше меня живой похоронят, если я не помогу человеку, сделавшему мне хорошее. Ханык-джан, дорогой, если увижу, что тонет человек, сделавший мне добро, или спасу его, или сама утону. Ты прямо скажи, что тебе нужно?

— Нехорошо скрывать свой грех, мамочка, но я боюсь запачкать твои чистые руки своей грязью, — сказал он и сам удивился тому, что сказал правду.

— Не бойся, Ханык-джан! И кровавое преступление не запачкает тебя в моих глазах. Говори, сынок!

— Ради твоего счастья, мамочка, я сделал одно грубое дело. Ты же понимаешь: чтобы привести сюда Айгюль, надо было поссорить Ольгу и Нурджана.

— Умные слова, дорогой.

— Я этого добился.

— Дело сделал, дорогой.

— А теперь нужно покрыть это дело.

— Чем покрыть?

— Ради тебя, мамочка, запомни, только ради тебя я написал то письмо от имени Тойджана к Ольге.

Мамыш вздрогнула.

— Значит, она не гулящая?

— Кто сказал — не гулящая? Ночевала с бурильщиком — и не гулящая? Но какое нам дело до нее? Важно, что из-за этого письма меня хотят встряхнуть немного.

— Тебя?

— Ну конечно! Ведь Тойджан может доказать, что это не его письмо.

— Понятно, понятно… — говорила старуха, поводя вокруг блуждающим взором.

— Что понятно?

Мамыш, не глядя, сказала:

— Сынок во сне повторял: «Тойджан не писал Олге».

— Вот видишь, уже догадываются, что Тойджан не писал Ольге, а скоро разберутся, кто писал!

Старуха, занятая своими мыслями, снова повторила:

— Так и говорил: «Тойджан не писал Олге…»

— Так я же о том и толкую, что письмо писал я сам!

— Можно сказать, как в жару бредил: «Тойджан не писал Олге…»

Ханык потерял терпение:

— Что ты, мамочка, как наседка, кудахчешь одно и то же?

Мамыш сверкнула глазами.

— Как наседка?

— Не сердись, мамочка, мне нужна твоя помощь. Хорошо, если бы ты, когда дойдет до тебя дело, сказала, что сама просила сочинить это письмо.

— Я должна клеветать на себя?

— Мамочка, я ведь не для себя старался…

— Но почему же я должна лгать?

— Есть же поговорка: «рука руку моет, и обе чистые?»

Немного подумав, Мамыш ответила:

— Ханык-джан, если нужно, я могу стирать на тебя, носить на работу обед, если в деньгах нуждаешься — помогу, сколько возможно, но не толкай меня на ложь! Никто ведь не станет наговаривать сам на себя.

Упоминание о деньгах на минуту приласкало слух Ханыка, но, сообразив, что старуха может попросить деньги у Нурджана и проболтается, он сказал:

— Ай, мамочка! Не бывает сладкой пищи без горькой отрыжки. И в кишмише есть косточки, попадаются и стебельки. Если будешь гнаться только за тем, чтобы быть чистенькой, птица счастья никогда не сядет на твою голову! Не удастся тебе увидеть Айгюль в своем углу, украсить свой дом. Подумай как следует и ответь мне. Хорошо?

Мамыш послушно погрузилась в глубокое раздумье. Если она отвернется от Ханыка, поводья счастья уйдут из рук. В ее углу сядет иноязычная, и, что хуже всего, от веку чистый род Атабаевых загрязнится. Но, если запеть под музыку Ханыка, придется лгать. Одно дело, когда судачишь со старухами и приукрасишь свой рассказ какой-нибудь подробностью для пущей убедительности. Другое — явная ложь. Это непростительный грех. Солжешь, а что будешь говорить в день страшного суда? Или еще хуже: призовут на какое-нибудь собрание и скажут: «Ты писала письмо! Ты враг нашего строительства и самая настоящая националистка!» Это очень просто может случиться! Или Нурджан придет и скажет: «Если моя мать — игрушка в руках проходимца, мне не нужна такая мать!» И тогда Мамыш умрет на месте.

Она тяжело вздохнула, поплевала себе за ворот и, глядя на Ханыка ясными глазами, сказала:

— Дорогой мой, я не могу солгать.

Дурдыев заморгал, физиономия его задергалась.

— Может, ошибаешься?

— Нет, дорогой, не смогу!

— Ну тогда, мамочка, пеняй на себя! Если хочешь за мое же добро ткнуть меня носом в землю, подумай, как я расплачусь с тобой!

Похолодев от ужаса, старуха смотрела в исказившееся злобой лицо Дурдыева. И подумать только, что она приняла его за пророка Хидыра! Это же обезьяна, настоящая обезьяна! Обрадуешь его — вознесет тебя на небеса, обидишь — толкнет прямо в ад. Да что там обезьяна! Это злой дух в образе человека! Как только вырваться из его тисков?

— Ханык-джан, — сказала она ласково, — я не желаю плохого людям. Если нечаянно наступлю на муравья, у меня сердце кровью обольется… И вовсе не хочу ткнуть тебя носом в землю. Если ты такой обидчивый, давай лучше, пока мы совсем не разобидели друг друга, развяжем свой уговор. Я тебе не мать, ты мне не сын. Разойдемся, как будто и не знаем друг друга?

— Ах, вот как? — Ханык подскочил, будто накололся на иголку. — Хорошо, тетушка! Я уйду. Только рассчитай свои силы, сможешь ли вынести грозу, которую я обрушу на твою голову? Ты, конечно, больше меня топтала снег, больше меня съела хлеба, но не тебе сравниться со мной хитростью! Я найду свидетелей, что ты заставляла меня писать письмо, и тебе никто не поверит!

— Свидетелей? — ужаснулась старуха.

— И самый маленький из них, самый ничтожный, будет Эшебиби!

Хотя Мамыш и чувствовала себя воробышком против Эшебиби и боялась ее больше кары небесной, но ее привели в бешенство слова Ханыка. Как смеет угрожать ей этот чесоточный щенок! За что она должна расплачиваться? Только за то, что открыла проходимцу свое исстрадавшееся материнское сердце?

— Ты запомни навсегда со всей своей хитростью, что Мамыш запугать нельзя! Если заставишь меня вспыхнуть, я так надую свой платок, что ты полетишь, как соломенная труха, и не сможешь выговорить имени матери своей! А сыновьям про письмо я сама скажу, и тогда ты увидишь, как угрожать беспомощной старухе!

Дурдыев с таким проворством схватил кепочку и бросился вон из дома, как будто и в самом деле был злым духом.

 

Глава пятьдесят первая

День рождения

Ханык Дурдыев исчез.

Три дня он не выходил на работу. Когда хватились, обнаружилось, что он давно уже в отделе кадров обманным путем получил свое личное дело. В запертой комнате в кум-дагском общежитии нашли только грязные носки и недоеденную дыню на подоконнике под газетным листом. Позже говорили, что его видели на станции с чемоданчиком, а кто-то будто бы встретил даже в Красноводском порту, в ресторане. Пускай теперь несчастная Зулейха с ребятишками поищет его в Баку… Или во Втором Баку? Или в Третьем?.. Страна велика. Разве не так же, точно крыса от беды, бежал он пять лет назад от родного селения?

Бегство негодяя в канун партийного собрания что-то надломило в окаменевшей душе Аннатувака Човдурова. Начальник конторы бурения по-прежнему напористо руководил всем фронтом работ от Кум-Дага до Сазаклы. Чувствовалась близость весны, март стоял на пороге, мусульмане уже готовились к наврузу, а в дни навруза — уж есть такая примета — то снег сыплет, то зарядит дождь на два-три дня без продыха, и на промыслах, на дорогах, в буровых бригадах то и дело возникают новые заботы. Аннатувак звонил по телефону, подписывал бумаги, выезжал на буровые, общался с утра до вечера со множеством людей. Никто не должен был видеть, как мечется его потревоженная совесть. Но деваться-то было некуда — он в упор глядел на собеседника, но видел не лицо, а мерзко дергающуюся мордочку Ханыка, как будто прощально подмигивающего ему.

Можно подозревать родного отца в пристрастии к бурильщику. Можно обвинять старого друга Амана в ханжестве и предательстве и даже любимую жену Тумар-ханум, в черт его знает, в карьеризме, что ли… Но что делать с собственной совестью? Дурдыев бежал. Грязный клеветник, негодяй, уличенный в плутнях, предпочел скрыться от покинутой семьи, от суда общественности. Вот и все, что, собственно, случилось, а между тем в этом заурядном происшествии коммунист Човдуров разглядел гораздо большее — собственную линию поведения, свою готовность довериться подлецу, свою ревность, доведенную до бешенства… Как раздразнил этот поганец его мрачную душу! Сейчас нельзя больше обманывать себя, будто бы тогда, слушая наветы Дурдыева, не видел, кто он такой, не знал ему настоящей цены. Нет, видел и знал, а все-таки слушал и верил, потому что сам жадно искал опоры для своей ненависти к Тойджану. Отсюда все это, недоброе, и началось.

Тойджан еще лежит в больнице — его не будет на собрании. Пойти к нему. Нет, это выше сил.

Айгюль избегала встреч, не подошла к телефону, а вечером прислала с матерью записку, в которой сообщала, что на собрание не придет, не хочет, ей будет больно за брата, за семью. Заклинала всей своей любовью быть честным и прямым, какой он есть на самом деле, не колебаться в доверии к товарищам, которые будут завтра его судить. И еще — заранее поздравляла его с днем рождения.

Он сунул записку в нагрудный карман пиджака и усмехнулся: в смутной атмосфере этого дня и Тамара и мать забыли, что завтра день его рождения. Сестра напомнила.

Собрание было бурным.

Давно не было таких партийных собраний в конторе бурения.

В Доме культуры собралось более ста человек — бурильщики, монтажники, плотники, трактористы. Аннатувак по привычке приехал с небольшим, минут на пять, опозданием и пожалел об этом — пришлось пробираться в уже переполненном зале. Стараясь не глядеть ни на кого, он все-таки смутно отмечал присутствие то одного, то другого. Вот журналист из газеты «Вышка» беседует с участковым геологом Зоряном. Вот астраханский балагур, водитель тягача, когда-то задававший каверзные вопросы на дороге в Сазаклы, беспечно грызет яблочко. Вот следователь из прокуратуры, которому передано дело о пожаре, о чем-то разговаривает с механиком Кузьминым. Вот старики — Атабай и отец — рядом сидят, одинаково положив на колени ушанки. Вот стороной проходит Андрей Николаевич. И все они, такие разные, собрались здесь, чтобы судить его?..

Своего личного шофера Аннатувак нигде не видел. Все эти дни Махтум был молчалив и мрачен, а вчера заболел, не явился на работу, и Аннатувак догадывался почему: бедняга просто не мог явиться на собрание, где будут по косточкам перемывать его начальника, с которым и горя хлебнул, зато и много хорошего пережил по-товарищески вместе. Сейчас Аннатуваку было небезразлично отношение Махтума и его малодушное отчаяние.

— Здравствуй, Аннатувак! — донеслось в гуле голосов.

Он обернулся и густо покраснел. Из задних рядов его приветствовал человек, которого он не видел много лет, — старый украинец с удивительной фамилией Ксендз, бывший директор русской школы в Джебеле, где некогда, двадцать пять лет назад, учился мальчишкой Аннатувак. Он знал, что тот давно живет на покое, заседает в одной из секций горсовета да возится в своем садочке. И он — из другой партийной организации — тоже пришел судить?..

— Здравствуйте, Опанас Григорьевич, — торопливо откликнулся Човдуров. И уже заодно пришлось пожать еще две-три руки.

В президиум были избраны весь состав парткома во главе с Аманом Атабаевым, а также секретарь горкома партии и управляющий Объединением. Потом члены пошептались, и Аман предложил избрать Тагана Човдурова. Негнущийся угловатый старик под одобрительные аплодисменты полез на сцену.

Докладывал по персональному делу Аннатувака Човдурова член парткома бурильщик Баяндыров. Это был немногословный человек, но разумный и справедливый, как говорят — совесть партийного коллектива. Читал он по бумаге, надев железные очки на мясистый нос, читал медленно, почти без выражения, о самодурстве Човдурова, нетерпимом характере, грубом администрировании несправедливом преследовании бурильщика Атаджанова — как он хотел его уволить еще до пожара на буровой, а после пожара поспешил передать дело следователю, даже не дождавшись технической экспертизы. Жалобу на начальника конторы принес в партком его родной отец Таган Човдуров. В зале раздавались негодующие реплики, стоял гул возмущения, а Баяндыров, не прерывая ни на секунду своего чтения, только вздымал перед собой мозолистую пятерню, и тишина восстанавливалась.

Кончив, он снял очки, свернул бумагу и добавил несколько слов:

— Обсуждайте теперь, товарищи. Тут нечего стесняться, что он начальник. Он прежде всего коммунист… А меня если спросите, я скажу, как отец меня учил: «Дерево, высоко держащее ветви, плодов не имеет». Вот вам, товарищ Човдуров, мой сказ…

Справа и слева от Аннатувака места остались свободными, и он сейчас в тишине примолкшего зала почти физически ощутил себя «деревом, высоко держащим ветви», — отовсюду было его видно, и он был один.

Кто-то рядом опустился в кресло. Он взглянул — это был старый учитель. Видно, издали заметил свободное место возле Човдурова и перебежал.

— Что, опять нашкодил? — зашептал он, усевшись. — Вот характер! Помнишь, как на меня-то, маленький, с кулачками полез? Сейчас терпи…

Столько доброты было в этом напоминании о детстве, что губы Аннатувака дрогнули. «Спасибо», — прошептал он, и Ксендз не расслышал, а понял.

Выступали Эсенов, Яковенко, Петросов — старые кадровики. За многие годы от самых близких людей не услышал о себе Аннатувак Човдуров столько плохого, сколько сейчас высказывали в глаза люди малознакомые. О некоторых своих провинностях он забыл, а ему безжалостно напоминали. Вопрос о Тойджане Атаджанове понемногу отодвинулся на второй план — столько открылось тяжелых проступков и оскорбительных действий. Дорожный мастер рассказал, как Аннатувак Човдуров расшвырял ногой чайники отдыхавших землекопов, молодой слесарь — о том, как накричал однажды на комсомольского секретаря Марджану Зорян, обидел хорошую девушку, довел до слез, кого-то прогнал из кабинета, кому-то обещал «вырвать язык», в кого-то хотел запустить чернильницей. Аннатувак слушал — все было верно, ничего не придумали. Да, сгоряча обижал и обрывал грубо, вел себя некрасиво… Но ведь и себя не жалел? Почему же не вспомнят об этом? Ведь он ради дела — только ради общего дела. За долгие годы по молодости лет чего не натворишь, но ведь за долгие годы! А они словно колючие цветы собрали со всего луга и поднесли букет — на, дескать, нюхай! «Вот мы и добрались до тебя!» — слышалось Аннатуваку в речах коммунистов. «Неужели меня так ненавидят?» — подумал он в минутном отчаянии, и вдруг сам собой вспомнился обрывок из недавнего разговора с отцом. «Кто обо мне так говорит?..» — «Народ…» «Народ не может меня так ненавидеть!» — убежденно подумал Аннатувак, и сразу пришел ответ: «Значит, он ненавидит не меня, а мои недостатки, как мать в детстве ненавидела во мне мою болезнь…» Он сидел, опустив голову, как будто что-то записывал. Искоса взглянув, старый учитель увидел, что карандаш Човдурова чертит на бумаге кривые линии и бублики, вроде детских рисуночков, и сразу определил: волнуется человек, это хорошо…

И верно, Аннатувак был взволнован до слепоты, до глухоты, и только самые резкие слова осуждения достигали сознания.

— …Думает, что он нежный персик, а на самом деле он колючий чингиль! — кричал чей-то звонкий голос.

А другой, вразумительный, говорил:

— …У нас некоторые рабочие семьи никак с верблюдами не расстанутся. А ты, дорогой начальник, — со своими родимыми пятнами.

Многие припоминали Ханыка Дурдыева — проходимца, который своей клеветой помог начальнику организовать травлю бурильщика Тойджана.

— Ты думал, что хорошо разбираешься в людях, — зло укорял буровой мастер Турбатлы. — Ты возомнил, будто читаешь в сердцах людей. Тойджана — под суд отдать. Ханыка — за стол посадить. Видно, решил, что твой взор обострен мудростью и проникает в глубь вещей… А па деле выходит, что ты только и можешь — дыню разгадать по кожуре!

Слыша смех в зале, Аннатувак с горечью думал — неужели никто не проронит доброго слова, смотрел на Амана, но тот, сидя на председательском месте, никому не мешал смеяться, не стучал карандашом по графину и даже ни разу не взглянул в сторону друга, будто и не знал, где он сидит.

Последним перед перерывом выступил Андрей Николаевич. В зале наступила тишина — говорил главный инженер, его очень уважали, он проработал на промыслах Небит-Дага двадцать пять лет и всегда выступал на партийных собраниях независимо и честно, руководствуясь только собственной совестью.

Он начал с того, что не считает нужным говорить о достоинствах начальника конторы, пусть послушает Човдуров о своих недостатках. Обвинил Човдурова в заносчивости и самомнении, рассказал, как он, срывая важные совещания, убегал, хлопая дверью, и как под видом борьбы с семейственностью обидел родного отца.

— С Човдуровым дело обстоит плохо, товарищи! Вы все нефтяники и знаете, что в бурении самое страшное — это когда скважину прихватило. Или, к примеру, инструмент затянуло, — хмуро говорил Андрей Николаевич. — В жизни коммуниста тоже, как и со скважиной, самое главное — не допустить прихвата! А это случилось с нашим товарищем Човдуровым — и нечего нам в жмурки играть. Надо говорить начистоту…

И Сафронов подробно рассказал партийному собранию, как однажды понял истоки всех бед Човдурова. Это было во время охоты в рощах арчи на Большом Балхане. Аннатувак рассказал ему о своем детстве и при этом всех сверстников посчитал ниже своего колена. Не пощадил и двоюродного брата, который на Челекене как был, так и остался простым рабочим. Андрей Николаевич понял тогда, что его молодой друг, начальник конторы, хорошо осознав то чудо, которое произошло с ним лично за тридцать восемь лет жизни, не заметил, что чудо-то произошло не с ним одним, а со всем народом. Он все приписывает своим личным качествам, потому и верит только в свою непогрешимость.

— Вы больше всех знаете, лучше всех умеете и поэтому всегда правы, — говорил Андрей Николаевич, обращаясь уже прямо к Аннатуваку. — Голова у вас закружилась… Вы с вашим братом собирали саксаул в этих местах, где теперь наш город, и грузили на ослика, а сейчас в вашем распоряжении самолет, если надо лететь в Сазаклы… И этот самолет, и личный шофер Махтум, и даже ковер на стене у вас в кабинете — все украшает в ваших глазах только вашу особу и подтверждает ваши личные достоинства. И вы не замечаете, что вместе с вами и даже быстрее вас растет целый народ!.. Молодежь не цените, хоть сами еще молодой… Или уже постарели? Три месяца назад из аула пришел здоровенный парень, его Пилмахмудом прозвали в шутку. Вы его заметили, Аннатувак Таганович?.. Нет, не заметили! А он быстрее вас растет, дорогой товарищ! Он попал на эксплуатационный участок, успел перебраться в разведку, уехал в Сазаклы и уже хорошо освоился в бригаде вашего отца. А на пожаре был просто герой: разреши ему мастер, он бы повторил подвиг Матросова. Вот какой человек! И он уже, конечно, не Пилмахмуд, а имеет фамилию: Чекер Туваков. Запомните! Пройдет пять лет — какой он будет?.. Вы ведь тоже не всегда были начальником конторы. Я вас помню маленьким…

— И я его помню маленьким! — вдруг вскочив с места, крикнул Опанас Григорьевич Ксендз.

Зал грохнул от смеха, — так неожиданно было вмешательство старика учителя. Раздались даже аплодисменты. Посмеявшись над самим собой вместе со всеми, добрый человек все-таки воспользовался минутой и добавил.

— Он ничего был парень, смышленый и напористый. Только вспыльчивый…

Когда смолкло оживление, Сафронов продолжал говорить еще минут десять.

— Так дальше нельзя, товарищ Човдуров! В наше время нет в стране незаменимых людей. Не Човдуров, так Хидыров, не Хидыров, так Игдыров… Советую вам, как старший товарищ, взгляните-ка на себя глазами коммуниста, просветленным взглядом, тогда поймете, о чем мы ведем с вами речь… И перестаньте оскорблять людей, забрасывать грязью даже таких уважаемых, как Сулейманов, всю свою жизнь посвятивших…

— Андрей Николаевич, — раздался из зала негромкий голос Султана Рустамовича. — Высказывайте, пожалуйста, свое мнение, пусть оно будет самое суровое, но только обойдитесь без меня, прошу вас.

Аннатувак впервые поднял голову. Реплика Сулейманова поразила его. Геолог заступается?

Несколько смешался и Андрей Николаевич.

— Разве я неправильно сказал? А ваш конфликт? Разве он не считал вас личным врагом?

— Нет, неверно, — спокойно возразил Сулейманов.

— Султан Рустамович, вы меня не сбивайте! — рассердился Сафронов. — Если я неправ, скажите в своем выступлении…

Ответив Сулейманову, Андрей Николаевич огляделся по сторонам, как бы спрашивая: «О чем же я говорил?», потом кивнул головой: «Вспомнил!» — и закончил:

— Мне один беспартийный рабочий так говорил о вас, товарищ Човдуров: «Этот начальник считает себя… луной неба. Он думает, что как на небе становится темно, когда луна зайдет, так у нас в конторе все развалится, если он уйдет… В яму может свалиться такой начальник. Хорошо, если только измажется, а может и навсегда искалечиться…» Этот рабочий по-туркменски говорил, а я его понял, потому что он говорил правду, товарищи!

Коммунисты долго и дружно аплодировали Сафронову.

Аман объявил перерыв на пятнадцать минут.

 

Глава пятьдесят вторая

Отец не проронил ни слова…

С окаменелым лицом сидел Аннатувак в опустевшем зале, пока коммунисты, столпившись в вестибюле, курили и обсуждали речи ораторов. Опанас Григорьевич помялся возле задумавшегося Аннатувака, потом бочком встал и тоже удалился. Опустела сцена. Никого не хотелось видеть, ни с кем не было нужды разговаривать, только вспомнился вдруг маленький Байрам — прижать бы его сейчас к груди…

Резко осуждая себя после бегства Дурдыева, Аннатувак подсознательно хранил одну важную мысль — он надеялся, что задуманное парткомом обсуждение его персонального вопроса — это только расплата за техническую политику, за сопротивление разведке в пустыне; конфликт с Тойджаном — только предлог, за ним скрывается более внушительный конфликт — с Сулеймановым и Сафроновым. Так думать было почему-то легче, утешительнее… Ход прений лишил его этой иллюзии. Нет, партийный коллектив не прощает чего-то гораздо более серьезного, чем его отношение к сазаклынской разведке. Ответ надо держать по всей линии жизненного поведения.

«День рождения…» — вспомнил Аннатувак с горечью и вынул записку сестры, перечитал. Буквы косые, почерк беглый, торопливый… «Как сказала, так и сделала — не пришла, молодец…» Вдруг Аннатуваку пришла мысль об отце: «Он сидел в президиуме, прямой, строгий. Что он сейчас думает обо мне? Должен выступить, ведь это он возбудил дело, написал заявление в партком… А сегодня день рождения Аннатувака — как же не выступить отцу!» С этой минуты в душе Аннатувака посветлело, то, что было главной обидой, могло стать утешением. Что бы ни сказал отец — пусть выступит…

Между тем зал снова наполнился. Члены президиума заняли свои места. Аман постучал карандашом по абажуру лампы и дал слово главному геологу конторы Сулейманову.

Султан Рустамович, идя на собрание, не предполагал выступать. Конфликт не помешал ему судить о Човдурове справедливо. Он хорошо знал, что Аннатувак, какой он ни есть, подходит для своей должности: сердце у него чистое… Геолог внимательно слушал речи рабочих: правильно критикуют — жестко, а справедливо. И Сафронов выступил по-партийному, прямо и ясно, а все же перехлестнул, увлекся — ведь после такого осуждения со стороны главного инженера, пожалуй, нельзя оставлять человека на руководящей работе. Не надо бы так… С досадой Султан Рустамович бросал свои реплики Андрею Николаевичу, а в перерыве подошел к Аману и попросил записать в прения.

— Вот это хорошо, — сказал Аман. — Молодец Сафронов. Я рад, что и вы решились…

Что-то промямлив, Сулейманов отошел в сторону. Он совсем не собирался выступать с обвинительной речью.

И сейчас, стоя на трибуне, Султан Рустамович еще медлил, обдумывая каждое слово, которое предстоит сказать. Все знали, что целый год он противостоял начальнику конторы, ожесточенно спорил, рискуя всем в этой борьбе. Он лучше других знал Аннатувака Човдурова в состоянии крайнего раздражения, даже ненависти. Никто не ожидал от Сулейманова мягких слов.

— Я присоединяюсь к выступлению Андрея Николаевича, — начал тихим голосом маленький геолог. — Присоединяюсь к тому, что он сказал о нетерпимом характере Човдурова и о том, что, к сожалению, начальник конторы в последнее время резкостью и грубостью отдалил себя от коллектива. Но не могу согласиться со многими тяжкими обвинениями, которые сегодня и в речи инженера и в некоторых других выступлениях громоздятся над головой начальника конторы… Товарищи, нет ничего вреднее несправедливости! Давайте все-таки вспомним, что достижения нашей конторы в перевыполнении государственного плана немало зависят и от энергии Човдурова, от его организаторских способностей. Он болеет за дело, неравнодушен к делу, у него самоотверженное сердце…

Никто не замечал, как посмуглело от румянца и без того смуглое лицо Аннатувака. Он слушал великодушные слова Султана Рустамовича, и это возвращало ему достоинство, чувство самоуважения. Вдруг к горлу подкатил комок. Аннатувак нахмурил брови, боясь, что его волнение будет замечено.

— Спросите людей в буровых бригадах, — продолжал Сулейманов, — о грубости нашего начальника конторы они выскажутся тоже грубовато, не пощадят, но о деловых качествах скажут доброе слово: «Дело знает, энергичный, резину тянуть не любит». Такие суждения я слышал не раз. Мы столько сказали сегодня Човдурову горького, что можно разрешить себе сказать и это… Я не верил Човдурову еще недавно, в конце прошлого года. Думал о нем как о ловком хозяйственнике, который ради выполнения валовой программы в метрах бурения готов балансировать между легкими и трудными скважинами — легким отдавать предпочтение, а трудные, вроде тех, что в Сазаклы, замораживать и придерживать. Но я ошибся в этих низких предположениях. Мы, коммунисты, приходим на партийное собрание для того, чтобы говорить всю правду. Човдуров — не конъюнктурщик! Он искренне сомневался в перспективности сазаклынских пластов…

— Да и сейчас в них не верит! — бросил реплику из президиума управляющий.

— …Но в этом нет еще нарушения партийной этики, партийной дисциплины! — возвысил голос Сулейманов. — Недра земли таятся от нас и часто озадачивают самых опытных и мудрых. А посмотрите, как работал наш Човдуров, даже не веря!.. Еще осенью он стращал трудностями: «Кто согласится работать в Сазаклы, кто пойдет туда, в Черные пески, как в ссылку?..» А в течение зимы так оборудовал жизнь в поселке, так обеспечил бытовыми удобствами бурильщиков и геологов, что сейчас уже оттуда людей не вытащишь, семьи туда тянутся, ребят везут… Вот вам и весь Човдуров!

И снова у Аннатувака подступил комок к горлу. Он слышал этот одобрительный ропот, и сердце ответно разволновалось. А в памяти снова возник обрывок разговора с отцом: «Кто же так думает обо мне?..» — «Народ». Вот как пророчил отец!.. Пусть же выступит! Теперь, после Сулейманова, ничего не страшно, пусть скажет по-отцовски горько, по-стариковски мудро, только бы не промолчал.

А Сулейманов, спокойный, тихим голосом говорил с трибуны, принуждая собрание утихнуть и слушать.

— Я не касаюсь поведения Човдурова после пожара. Тут он не заслуживает пощады! Жаль, что обиженный им Тойджан лежит в больнице…

— Так зачем же вы защищаете Човдурова? — бросил с места Андрей Николаевич.

— Нет, товарищ Сафронов, вы неправы, — мягко возразил Сулейманов. — Нам надо всем выйти отсюда мобилизованными, готовыми к новым трудным делам. Я не защищаю Човдурова — самовлюбленного горлопана, носителя пережитков, попирающего наши советские законы общежития. Я защищаю Човдурова — честного и деятельного организатора. По-моему, нечеловечно наносить жестокий удар товарищу, сделавшему неверный шаг в сложной обстановке. Я думаю также, что легко разрушить дом, но трудно построить…

— Ваше время истекло, Султан Рустамович, — коротко заметил Аман.

— А я уже кончил.

Речь Сулейманова была выслушана с вниманием и одобрением, но аплодировали скупо — и этого нельзя было не заметить. Партийное собрание — как живой человек, и этот человек, видимо, опасался, что такая защита, пусть даже справедливая, может ослабить впечатление слитности коллективной воли, единства мыслей коллектива, так резко устремившегося в бой с тем, что мешает ему идти вперед.

Не успел Сулейманов сойти со сцены, как из рядов поднялся и махнул ушанкой сыну, прося слова, мастер Атабай. Аман был, видно, застигнут врасплох: ему и в голову не приходило, что отец захочет говорить на таком многолюдном собрании. Пока он раздумывал над тем, как величать его и вообще дать ли слово, старик уже направился к сцене, на ходу начав речь.

— Ишти, я из Челекена… — говорил он, неторопливо поднимаясь по лесенке и поглядывая в зал. — Ишти, потому ли, что я с детства остался сиротой, потому ли, что никто не интересовался, из какого я рода, но в общем у меня нет фамилии, неизвестно, чей я сын, есть только имя у меня — Атабай…

Понимая, что отец собирается завести долгий разговор, и считая неудобным делать замечание, Аман шепнул сидевшему рядом бурильщику Баяндырову:

— Скажи ему, что тут не место сказки рассказывать.

— Пусть пока говорит, там увидим, — шепнул Баяндыров.

Атабай между тем уже стоял на трибуне.

— Входить в воду покачиваясь я учился у раков, а быстро плавать — у рыб…

В рядах прокатился смешок. Атабай не обратил на это никакого внимания.

— А вот мой старый друг Таган-ага, тот, что сидит рядом с моим сыном в президиуме, — тот в Каракумах учился ползать у черепах, а бегать — у ящериц зем-земов…

Все в зале смеялись заранее, еще недослушав очередной фразы веселого старика. Секретарь горкома, сидевший за столом президиума, не зная, к чему клонится речь мастера, тоже улыбнулся и развел руками. Баяндыров решился сделать оратору замечание:

— Атабай-ага, незачем беспокоить морских обитателей и животных пустыни. Может быть, скажешь нам о цели твоего выступления?

Атабай бросил папаху на трибуну и уставился на Баяндырова.

— Товарищ Баяндыров, когда ты говорил, разве я мешал?

— Атабай-ага, но я не рассказывал свою биографию…

— Товарищ член президиума, если соловей поет, ворона только каркает. Ведь я не в саду вырос, у меня нет такого сладкого языка, как у тебя. Прошу простить за каркание!

Баяндыров сам был не рад своему вмешательству и попросил прощения у мастера:

— Атабай-ага, прости, больше не буду.

— Хорошо, прощаю. Лягушка любит воду, если взять меня, а мышь предпочитает песок, если взять Тагана-ага. Но почему мы сидим здесь? — Старик обвел рукой весь зал, словно ожидая ответа на вопрос. — Есть чудесная сила, которая нас обоих — нет, не только нас, а и тебя, товарищ Баяндыров, и тебя, товарищ Сулейманов, и тебя, Андрей Николаевич, главный инженер, — привела сюда, дала нам цель, научила любить каждую пядь родной земли, подружила и побратала. С помощью этой силы мы не только меняем облик своей республики, но не оставляем разницы между морем и песком. Мы вот с Таганом двадцать пять лет ищем здесь свое счастье — свое, то есть народное. Мы золотой клад не в песке ищем, золотую рыбку не в море ловим, а находим в двух-трех километрах под землей… Вот почему борода моя побелела, и Таган-ага тоже выглядит не лучше меня. Но мы чувствуем себя молодыми, наше время не позволяет нам стареть!

В эту минуту Аман встал и как председатель официально обратился к отцу:

— Товарищ Атабаев, что вы хотите сказать… в конце концов?

Атабай выпятил грудь, погладил рукой три клока своей бороды и так же официально возразил сыну:

— Аман-товарищ, разве вы не на моем языке учились говорить «вода» или «хлеб»? Или выросли очень, чересчур стали культурными, перестали понимать язык отцов? Разве я по-персидски говорю?

— Здесь, в зале, собрались люди, понимающие разные языки.

— Но сын не понимает отца, так, что ли?

— Я вот что хочу тебе сказать: коротко и ясно изложи свое мнение.

— Пусть говорит! — раздались голоса.

Многие захлопали в ладоши. Атабай, не смущаясь шумом, взял в руки шапку, лежавшую на трибуне, и резко отчитал председательствующего:

— Если вам так уж невтерпеж, если вам не стыдно заглушать критику, я попробую говорить короче… Не так ли, Таган-ага?

Таган ничего не ответил на вопрос друга.

— Плохие новости разносятся с быстротой молнии, — продолжал Атабай. — Говорят, начальник конторы преследует не только молодого Тойджана, но и нас, мастеров. Хочет освободить нас от работы — меня отправить на Челекен ловить рыбу, а Тагана — в пески гоняться с палкой за зайцами… Таган-ага, не удивляйся — это яйца учат курицу! Пусть учат, но пусть на партийном собрании объяснят нам, почему мы стали плохи. Разве наша работа — брак? Разве… — Он перевел дух и закончил, обратившись к своему другу: — Ну как, Таган, достаточно или еще?

Под гомон восторженных восклицаний и гул аплодисментов Атабай важно прошел мимо президиума, важно спустился по лесенке в зал и, уже садясь на свое место, видно, не в силах справиться с волнением, натянул на голову свою большую ушанку.

Тщетно пытался Аман в течение нескольких минут успокоить собрание — речь Атабая всем понравилась. Она не поправилась, пожалуй, только его сыну. Балагурство хорошо за дружеской беседой, думал он, а не на партийном собрании, когда обсуждается вопрос о стиле руководства. В эти дни Аман слишком тяжело переживал все, что случилось с его другом, негодовал против него и жалел его и сейчас не мог оставаться равнодушным, видя, как разухабистая и цветистая, а в общем беззлобная речь отца рассеяла впечатление, развеселила людей, отпустила их сердца. Не так был настроен Аман, идя на собрание.

Много месяцев он видел свою обязанность партийного вожака в том, чтобы быть терпеливым и спокойным среди необузданных и пылких. Много месяцев, сдерживая самого себя, уравновешивал крайние мнения, усмирял чужую, даже справедливую горячность. Его могли упрекнуть скорее в том, что он тянет и молчит, поддерживает престиж начальника, тем более что все знали: они фронтовые друзья. Но случай с Тойджаном вывел его из привычной сдержанности, Аман решил больше не щадить самолюбие руководителя. Пусть наконец свершится партийный суд! С таким чувством шел Аман на собрание, с таким чувством им руководил. Ему не понравилось «справедливое» выступление рыцаря Сулейманова и огорчила веселая речь балагура отца. И хотя список ораторов далеко не был исчерпан, он воспользовался своим правом председательствующего и вышел на трибуну.

С первых же слов никто не мог узнать Амана — по резкости и жесткости интонаций, по меткости и неуравновешенной силе ударов, которые он наносил своему давнему другу Аннатуваку Човдурову. Он волновался. Единственным кулаком своим заключал каждую вескую фразу, пристукивая по трибуне. Лоб покрылся каплями пота. Сразу заметнее стала разница между мертвым глазом и живым…

— …Мы оберегали до сих пор его авторитет, но это не помогло! — грозно говорил Аман и договаривал кулаком. — Тут снова защищают «нашего Човдурова» — и даже те, кто больше других пострадал от его необузданного своевластия. А не достаточно ли защищать?

И он подробно рассказал всю историю козней Ханыка Дурдыева, не постеснялся затронуть и семейную сторону дела, особенно подчеркнул тот момент, когда сплетня, пущенная Ханыком, стала уже делом общественно-политическим… Рассказал, как однажды уважаемый мастер Таган Човдуров пришел в партком и дрожащими руками бросил, разобиженный, на стол жалкие бумажки, справки о здоровье, медицинские заключения и свидетельства. Кто же позволил начальнику конторы под предлогом заботы о стариках сгонять с промысла здоровых, полных энергии и бодрости людей, цвет нашего рабочего класса! Рассказал о позорной ревности Аннатувака к бурильщику Тойджану. В его рассказе история последних дней — пожар в Сазаклы и поведение Аннатувака Човдурова — выглядели по-новому — он, видно, имел время обдумать подробности этой нехорошей истории.

— «Наш Човдуров» — коммунист и не мог радоваться пожару на буровой! — утверждал парторг. — И, сын своего отца, он также не мог радоваться такому несчастью… Он и не радовался. А ведь какая-то дьявольская, теневая сторона его души ликовала! Вышло-то ведь, как он пророчил, вышло по его, по-човдуровски! Ведь он торжествовал все эти дни, пока работали комиссии, изучая причину аварии. Торжествовал мрачно и озлобленно и без раздумья, без сожаления передал дело Тойджана в следственные органы… С ним, видите ли, не посчитались, его не послушались, а он-то лучше всех знал, как дорого нам обойдется нефть, даже если ее там и возьмем. И он ничего хорошего не ждал. Мы не узнавали его в январе — такую развел лихорадочную деятельность, всех подстегивал, поменялся ролями со своими противниками. А он жил с невысказанной надеждой — поскорее убедиться в своей правоте. Когда случился пожар, он не был поражен этой новостью — он ее ждал с нетерпением. Вот где она, подлость!.. — Аман вздохнул на весь зал от волнения и помолчал, чтобы дать себе остынуть. — В предании суду бурильщика тоже была какая-то своя, нехорошая, логика. Он думал так: если не послушались и сказали, что в Сазаклы бурить можно и должно, значит, теперь во всем будут виноваты не природа, не изломанная структура пластов, не пресловутая «разбитая тарелка»… А кто же? Надо искать виновников во что бы то ни стало. Или мастер, или бурильщик. И со злорадством возложил всю полноту ответственности за пожар на молодого товарища, чтобы отцу побольнее было… Это уже полная победа индивидуалиста, это неистовство сильного характера, бешеного темперамента… Опасно, когда такой человек руководит людьми! Но разве только в характере дело? Давайте вдумаемся посерьезнее, товарищи! Вот перед нами Човдуров — кто он? Сын туркмена, работающий в советское время на земле своих предков. Плоть от плоти рабочего класса — вот перед нами его отец. Но этого мало: он инженер, хорошо знающий нефтяное дело, честный человек, мужественный воин — я это лично знаю по годам войны. И вот этот человек кругом неправ в своих отношениях с коллективом! Почему же?.. Разве всему виной только упрямый характер, как думает его отец? Нет, Сулейманов, если хотите знать, еще упрямее Човдурова. Тут дело не только в характере, а еще в особом добавочке к нему, вроде присадки к железной руде. И называем мы эту присадку чутьем и совестью коммуниста, чувством партийности… Совсем как будто скромная добавка — малая доля хрома, или кремния, или вольфрама, а сталь получается удивительных свойств, прочная, выносливая, легированная. Добавишь к упрямому, твердому характеру партийную совесть — и новыми свойствами озарится человек: и верой в людей, и уважением к труженику, и знанием своего коллектива, чувством товарищества, беззаветной преданностью делу партии, делу коммунизма.

Вслед за Аманом выходили на трибуну другие ораторы. Таган не просил слова, Таган молчал…

Был уже первый час ночи. Всем становилось ясно, что сегодня обсуждение не кончится. Коммунисты приходят на партийное собрание, чтобы сказать свое слово, и уходят с партийного собрания только тогда, когда слово становится делом.

 

Глава пятьдесят третья

Слово становится делом

И вот наступила туркменская весна, не похожая ни на какую другую весну в мире. Веселым солнечным утром Айгюль пришла за Тойджаном, и вскоре, простившись с Нязик, махнув рукой доктору, с которым тоже подружились, они вышли из больницы.

— Куда, милый?

— А куда глаза глядят…

Им было хорошо в это утро вдвоем. Взявшись за руки, они шли по джебелской дороге. Все приметы весны, и даже незаметные постороннему взгляду, были доступны их пониманию, потому что они родились, жили тут с детства и потому что они сейчас были вместе. Под палящими лучами солнца земля еще задыхалась, как от испуга. Она еще сырая, не успела впитать влагу недавних снегов и дождей, но уже кое-где ее покрыл прозрачный светло-зеленый пух молодой травы, ожили жесткие кусты саксаула и черкеза. Песчаные склоны дороги были словно испещрены иероглифами: следы ящериц и сусликов пересекались отпечатками заячьих лапок…

— Гляди!

В кустах мелькнул лисий хвост — и он уже был по-весеннему яркий, светло-желтый.

Они шли и молчали, вдыхали едва уловимый запах травы. Вскоре Тойджан с непривычки опьянел от всего этого и простодушно признался в этом Айгюль. Тогда она, как няня, усадила его на песчаный бугорок под кустом и сама села рядом.

Им была хорошо видна дорога, ведущая на Джебел и дальше — в Черные пески, в Сазаклы. И они заметили три машины, которые — с промежутками минут в десять — пятнадцать — проследовали одна за другой из города.

— А ведь это Аннатувак и Сулейманов…

— Смотри — и Аман… и Андрей Николаевич!

— А это машина геофизиков… Вот и перфораторная лаборатория…

— Значит, в Сазаклы сегодня простреливают скважину?

Их поразила новость. Это не могла быть скважина Тагана, недавно восстановленная после пожара. Но, значит, скважина Атабая дошла до проектной глубины и сегодня проводят ее испытание… Они долго стояли, держась за руки и глядя вслед давно исчезнувшим машинам. И вдруг, взглянув друг на друга, рассмеялись и крепко расцеловались — впервые за две недели больничных свиданий.

Пробежала еще одна машина. Кто-то из нее махнул им рукой, мелькнуло нечто розовое, сияющее на солнце… Лысина! Ах, это Тихомиров! Конечно, и он не отстает от событий.

В это ослепительно ясное утро в поселке Сазаклы было безлюдно и тихо. Только голенастый петух, медленно вытягивая ноги со шпорами из песка и клекоча от самодовольства, вышагивал вслед за своим походным гаремом, а куры, уже дважды обойдя весь поселок, копошились около ведер с разведенными белилами. В Сазаклы достраивались два общежития и сельмаг, уже шла побелка маленького домика отделения связи. Но сейчас не было видно девушек-маляров, не было слышно задорных русских частушек. Молчал и черный рупор на столбе, врытом среди площади Молодых энтузиастов. Все, кто только мог, ушли в это утро на буровую Атабая. Для сазаклынцев наступил долгожданный день испытания.

Еще с вечера прибыли с основными машинами и палаткой геофизики и перфораторная бригада. Несколько автофургонов и гусеничный трактор с барабаном и канатом и будка на санях расположились звездой вокруг вышки, так что кузова глядели на нее, а радиаторы — в пустыню. Вокруг были разложены пулеметы — так называются у нефтяников цилиндрические снаряды, которые погружаются в скважину и производят в ее глубинах, в нефтеносном пласту, выстрелы, пробивающие стальную обсадную трубу и открывающие дорогу нефти в скважину.

Операция опускания пулемета на глубину около трех тысяч метров занимала много часов. Работы начались еще ночью. В скважину подавали воду, и толстый шланг дрожал, как удав, а по желобу текла назад густая глина — в нее вглядывались теперь не только Атабай с бурильщиками, но и геологи, инженеры. К полудню на «газиках» подъехали руководители конторы.

Атабай толкнул в бок усатого бурильщика и пробурчал:

— Ишти, сегодня у нас в Сазаклы как на свадьбе.

Впрочем, это была его единственная шутка за целый день. Старый нефтяник, который умел всех подбадривать и веселить в самые тяжелые дни, сегодня в ожидании радостного события был молчалив, как будто язык присох к гортани. И товарищи не узнавали Атабая.

Парторга Атабаева тотчас же окружили рабочие, завязался горячий разговор. В последний месяц Аман стал частым гостем в поселке, недаром механик Кузьмин прозвал его сазаклынским полпредом в Небит-Даге. Аннатувак Човдуров, выйдя из машины, сразу подошел к желобу, несколько минут внимательно изучал глинистый раствор, выходящий из скважины, потом отошел в сторону. Он присел на бугорок, издали поглядывая на людей, окружавших скважину.

С тех пор как месяц назад партийное собрание осудило его, в его поведении произошли заметные перемены. Он был так же горяч и бурлив, как прежде, но стал осмотрительнее, не так скор на решения. «Созерцательность вырабатывает…» — пошутил как-то Сафронов. А Сулейманов заступился: «Что ж, думать полезно не на бегу, а остановившись».

Пожалуй, Андрей Николаевич и не ошибся. Сидя на пригорке в стороне ото всех, Аннатувак сейчас и наблюдал и размышлял. Он отметил про себя, что инженеры держатся спокойно, а геологи не могут скрыть волнения. Особенно заинтересовал его молодой геолог, которого он недавно послал в Сазаклы. Юноша появился в Небит-Даге прямо с вузовской скамьи, но Аннатувак считал, что плавать надо учить на глубоком месте, и сразу отправил его в пустыню. Теперь Аннатувак с интересом наблюдал за ним. Юноша был взволнован: толкался возле скважины, то отходил в сторону и смотрел на носки своих сапог, будто не мог решить — стоять ли на месте или еще раз обойти скважину, шевелил губами, высчитывая что-то, и было видно, что весь он находится в трепетном ожидании чуда. «Болеет за дело, горит на работе» — привычными начальственными формулами подумал Аннатувак.

Но все эти мысли и наблюдения скользили по поверхности сознания, а где-то в глубине шел спор с самим собой. Сегодня — решающий день: пойдет нефть, и придется еще раз признать свое поражение? Или нефти не будет?.. А если не будет? Разве он станет радоваться? Нет, положа руку на сердце, сейчас он мог сказать, что поражение сазаклынцев переживал бы как собственную беду… Так что же это получается? Как ни кинь — все плохо? Он, Аннатувак Човдуров, всегда открыто гордившийся ясностью и прямолинейностью взглядов, заблудился в трех соснах? «Диалектика… — сказал бы Аман и еще добавил бы: — Тупик, в который упирается всякий, свернувший с единственно правильного партийного пути…» Что ж, теперь фронтовой друг может быть доволен. Даже мысленно разговаривая с ним, Аннатувак научился угадывать его возражения. Однако нехорошо сидеть здесь в одиночестве, будто сторонясь всех. Аннатувак поднялся и подошел к Сулейманову, который безотрывно всматривался в желоб.

К буровой, с трудом пробиваясь в глубоких бороздах, подъехал еще один «газик». Из него выскочил Тихомиров, а следом — двое работников филиала научно-исследовательского института.

— Факельщик приехал, — сказал Сулейманов и отвернулся.

Аннатувак холодно взглянул на Евгения Евсеевича. Он не звал его сюда, сам приехал. А зачем?

Встретившись взглядом с Човдуровым, Евгений Евсеевич сразу отвел глаза, резко повернулся и направился к Зоряну, молодому участковому геологу Сазаклы. Но тот и не заметил ученого. Потеряв голову от волнения, он метался взад и вперед, расталкивая своих и чужих, на ходу отдавая распоряжения всем, кто попадался на пути. Сулейманову он приказал убрать глину под желобом, Аннатуваку — собрать железо, разбросанное вокруг буровой, и никак не мог понять, почему все смеются.

До Аннатувака донесся голос Амана, тот говорил усатому бурильщику:

— От этого будет зависеть, начнем ли мы, например, устраивать здесь душевую…

Човдуров улыбнулся. Как странно, они с Аманом будто поменялись ролями. Тот решает практические вопросы, Аннатувак анализирует, обобщает, о диалектике задумался… Но, как ни хорошо Човдуров знал Амана, на этот раз он ошибся. Ни на минуту не покидало парторга ощущение значительности этого дня. Казалось, за испытанием заброшенной в песках буровой Атабая незримо следят сегодня и в Ашхабаде, и даже в Москве. Может быть, сегодня прозвучит первый сигнал к общему наступлению на пустыню всех туркменских нефтяников, к выходу на новые площади за большой нефтью.

Бывают такие дни в жизни каждого производственного коллектива, когда сквозь текучку будничных дел, сутолоку обычных хлопот и обязанностей вдруг у каждого начинают пробиваться догадки о смысле происходящего, о самом главном, ради чего работают. Эти дни как бы подбивают черту под многими годами, проработанными вместе, еще теснее сплачивают людей.

Бригада Тагана Човдурова, пройдя напрямик через два-три бархана, тоже явилась к буровой Атабая. Таган-ага сразу включился в работы и, пожалуй, суетился больше всех. Как мальчишка, бегал вызывать трактористов, чтобы убрать площадку вокруг буровой, и даже вместе с Чекером оттаскивал трубы в сторону. Ждали нефть не на его буровой, но Таган-ага ждал с такой же яростной надеждой, как и его старый друг Атабай. Ради такого дня он и стремился в Сазаклы, чтобы самому пробивать первый путь, как некогда в Небит-Даге, чтобы снова чувствовать руками и сердцем, что молодость еще не прошла…

Устав ворочать трубы, Таган-ага остановился на минуту рядом с Джапаром и заметил взгляд палатчика, устремленный куда-то вдаль, за барханы. Таган молча поглядел на товарища — словно тень прикрыла глаза и густые рыжие ресницы, и старик старался понять, что огорчило Джапара в этот сверкающий солнцем день. Угадывая молчаливый вопрос, Джапар сказал:

— Может, и он лежит под сыпучим барханом…

Таган понял, что Джапар вспомнил о своем отце, погибшем здесь еще в гражданскую войну.

— Они погибали в этих песках ради нашего счастья… — осторожно начал Таган.

— Да, да! Времена меняются быстро, — перебил Джапар, которому и самому не хотелось предаваться печальным воспоминаниям. — Наши отцы плелись тут вслед за единственным верблюдом, а мы добываем черный жемчуг под семью пластами земли.

— И добудем! — раздался из-за его спины голос Амана.

— Ты думаешь, товарищ парторг, буровая даст нефть? — недоверчиво спросил Чекер, подошедший вместе с Аманом. С тех пор как Аман взял его с собой однажды в город и повел в Дом культуры на концерт, а ночью долго беседовал, оставив его ночевать у себя в холостяцкой квартире, великан очень привязался к парторгу.

— Обязательно пойдет, — сказал Аман.

Чекера удивила уверенность парторга. Что он может знать об этой скважине? Пусть он сообразительный, пусть вожак коммунистов и беспартийных, но ведь он же не инженер и не геолог.

— А почему ты знаешь, что пойдет нефть?

Аман улыбнулся.

— Скажи-ка, Чекер, ты теперь можешь в этом разбираться: почему начали бурить именно здесь, а не на двадцать километров к западу и не на километр к востоку?

— Так геологи велели, — уверенно объяснил Чекер.

— Но почему показали именно это место?

— Значит, почувствовали, что здесь пахнет нефтью. Видно, шибануло им в ноздри. Ты лучше объясни, почему не дала нефть вторая буровая? Когда у Атабая было плохо, там было хорошо.

Аман понял, что в голове Чекера еще не совсем просветлело.

— Если бы каждый, кто берет в руки карандаш, был ученым, мы бы небесными звездами играли, как мячами. Если бы каждая буровая давала нефть, мы превратили бы весь мир в нефтяное озеро. Не всякая пуля попадает в цель. И если вторая буровая совсем не даст нефти, не будет ничего удивительного. Может быть, долото прошло мимо залежи нефти, как пуля проходит мимо мишени. Но я уверен, что и третья, и четвертая, и, если будет, пятидесятая буровая — все здесь дадут нефть.

Чекеру очень понравились рассуждения парторга.

— Вон как ты далеко заглядываешь вперед!

— У меня, Чекер, опыта больше, чем у тебя.

— По-моему, ты уже соображаешь, как инженер.

— Поработай на промыслах, поучись в техникуме, а потом и в институте — и ты будешь инженером.

Тут разговор оборвался, потому что Тихомиров протиснулся между ними, направляясь к Зоряну.

На редкость неважно чувствовал себя Евгений Евсеевич Тихомиров, по прозвищу «Вчерашний день». Если скважина действительно выдаст нефть, окажется, что он был неправ. Не слишком ли повредит его репутации такой промах? Между тем преждевременно и перестраиваться. Еще не решив, какой тактики следует ему держаться, Тихомиров заигрывал со всеми и избегал лишь одного Човдурова. Кто его знает, этого неистового человека, какую шутку он отколет сегодня?.. Во всяком случае, не следует подчеркивать свой союз с начальником конторы.

Любезно осклабясь, Тихомиров протолкался к Зоряну, взял под руку и спросил:

— Волнуетесь?

Молодой геолог пожал плечами.

— А как же иначе?

— А вы поспокойнее. Все будет хорошо, все обойдется, — ласково уговаривал геолога Тихомиров, точно больного перед операцией, — ничего страшного.

— Ничего страшного, если… В каком случае вы имеете в виду — если будет нефть или не будет?.. — спросил Зорян и грубо вырвал руку.

— А во всех случаях ничего страшного, — с наигранным простодушием ответил Тихомиров, но глаза нагло заблестели под непротертыми очками.

— Здорово вы умеете… лавировать!

— Лавировать? Я? Лавировать!

В умении изображать благородное негодование никто не мог сравниться с Тихомировым. Зорян заметил, что у него даже шея покраснела, и по добродушию своему стал оправдываться.

— Вы поймите, что мы больше года живем только этой надеждой, что пойдет нефть, что по всей пустыне поднимутся вышки, как грибы после дождя, что наш жалкий поселок превратится во второй Небит-Даг, что тут зацветут акация и тутовник… А вы считаете, что ничего страшного не произойдет, если наша мечта, смысл нашего существования, разобьется в прах.

— Позвольте, позвольте! Этого я не говорил!

— Мало ли чего вы не говорили! Не в этом суть! Вы должны были бы гореть вместе с нами, надеяться вместе с нами… Что это? — перебил сам себя Зорян. — Как будто глина кончилась?

Но рыжая глина так же ровно текла по желобу, так же вздрагивал шланг, по-прежнему ослепительно сияло солнце. Томительное ожидание изматывало терпение Зорина. Забыв, с кем он говорит, он умоляюще вопрошал Тихомирова:

— Евгений Евсеевич, вы человек ученый, скажите по совести — даст скважина нефть?

А тому только и надо было это услышать. Он неторопливо прошелся взад и вперед и, собравшись с мыслями, заговорил, как оратор, вышедший на трибуну.

— Если вы помните, я один из первых указывал, что в Сазаклы богатые нефтяные залежи…

Зорян даже онемел от такой бесстыдной лжи, а когда к нему вернулся дар речи, мог только вымолвить:

— А «разбитая тарелка»?

— Помню, Ашот Гургенович, все помню, — спокойно возразил Тихомиров, — но ведь и вы понимаете, что пресловутая теория «разбитой тарелки» совершенно не исключает перспективности Сазаклы, а только указывает на технические трудности разведки… И если современная техника достигла такой высоты, то честь и хвала нашим инженерам и изобретателям! — И вдруг, вспомнив, что нефть еще не пошла, а может быть, и не пойдет вовсе, он закончил обыкновенным разговорным тоном: — А впрочем, бабушка еще надвое сказала. Знаете, метеорологи часто сообщают нам, что будет «великая сушь», а на другой день дождь хлещет. А подземная метеорология еще сложнее…

— Знаете, есть такая рыбка — угорь… — перебил Зорян, но закончить ему так и не удалось, потому что Тихомиров нырнул куда-то и исчез.

Собравшимся вокруг скважины казалось, что агрегаты работают уже неделю, месяц, год… Уши устали от непрерывного гула, бульканья воды, грохота тракторов, собиравших разбросанные вокруг буровой трубы. Подобно тому как хозяева коней, пущенных на большой приз, отходят в сторону от скакового круга, чтобы умерить свое волнение, так и геологи прогуливались вдали от буровой и обходили друг друга, точно боясь встреч. Некоторые взбирались на барханы и стояли там в одиночестве, словно столбы.

Но вот гул агрегатов начал постепенно слабеть, глина кончилась, из скважины пошла чистая вода.

Метрах в трехстах от буровой, на бугре были сооружены резервуары, чуть ближе стоял трап — стальные колонны для отделения газа от нефти. Труба от скважины была направлена к трапу, от него к резервуарам. Другая труба от трапа, предназначенная для сброса газа в факел, уходила вдаль за барханы.

Люди окружили трубу, выходившую отверстием в амбар. Обычно никто и не глядел на нее, перешагивали машинально и шли дальше. Сегодня все взоры сосредоточились на отверстии трубы. Народ прибывал, теперь в толпе можно было различить и пестрые женские платья. Пуском буровой заинтересовались не только девушки-маляры, но и телеграфистка и радистка вновь открытого в Сазаклы отделения связи.

Тихомиров с демонстративной рассеянностью вытирал лоб перчаткой. Зорян топтался на месте, как будто под ногами у него были пружины. Взгляд Сулейманова был прикован к отверстию трубы. Неотрывно глядел на воду и Аннатувак, хотя мысли его были далеко. Томительное ожидание невольно располагало к разговору с самим собой. Да, конечно, сейчас стыдно было бы смотреть в глаза Тойджану. Но дело даже не в этом. Самым удивительным казалось ему, что еще недавно он и не задумывался над тем, что делает. Мог избавиться от Тойджана и попытался избавиться. Аман был прав, говоря о партийности. Но и Сулейманов прав! Сегодня в Сазаклы должна пойти нефть, и, однако, никто не упрекает его за маловерие, никто не сторонится, кроме Тихомирова, пожалуй. Значит, можно иногда ошибаться, но нельзя никогда забывать, что ты коммунист.

Погруженный в свои раздумья, Аннатувак не догадывался, что кое-кто наблюдает за ним не меньше, чем за водой, выбегающей из трубы. Сафронов, поймав взгляд Амана, устремленный на Човдурова, сказал:

— Интересно, о чем он задумался?

— Лишь бы думал, — откликнулся Аман, — уж до дела обязательно додумается.

А из толпы с болью и надеждой наблюдал за сыном Таган. Теперь, когда прошла горечь обиды, когда весь народ стал за Тойджана, мастера больше всего беспокоило — понял ли сын, что отец заботился и о нем, что нельзя было обойтись без этого тяжелого урока. Мастер про все позабыл сейчас и только неотрывно глядел на сына, ожидая, что тот поднимет глаза и взгляды их встретятся.

Полуденное солнце припекало. На минуту примолкли моторы, и тогда донеслось из поселка пенье петуха. Он, видно, возвещал о наступлении полудня, но некоторым нетерпеливым людям, вроде молодого геолога, послышалось в его кукареканье поздравление с победой.

Аннатувак заметил на воде тонкую коричневую пленку и громко воскликнул:

— Неплохо!

Тихомиров нагнулся к трубе, покачал головой, ему захотелось показать всем, что он не союзник Аннатувака.

— Что вы тут видите, кроме чистой воды?

Действительно, скважина выбрасывала сейчас обратно чистую воду, которую накачивали все утро. Но теперь и Сулейманов заметил на ее поверхности тончайшую пленку. Геолог поддержал Аннатувака:

— Может, вам мешают очки, Евгений Евсеевич? Если вы посмотрите невооруженными глазами, обязательно увидите пленку!

Зорян тыкал пальцем в трубу и самозабвенно повторял:

— Смотрите! Вы только смотрите на воду!

Коричневую пленку на бурлящей воде теперь видели и Тихомиров, и Махтум, и даже Чекер. Толпа оживилась, послышались разговоры, смех.

Махтум тряс за плечо Чекера и повторял:

— Понятно теперь? Понятно?

Но раскачать Чекера было не легче, чем расшевелить слона. Он оставался неподвижным и недоверчиво бормотал:

— Аман-ага говорил, что скважина даст нефть. А где нефть?

Парторг показал на воду.

— А это что?

— Чистая вода.

— А пленку ты не видишь?

— Если из пленки получается нефть, я бы не стал бурить землю, а сразу пустил на воду масло.

— Брось свое упрямство, Чекер, и пойми: кислое молоко получается из закваски, а нефть из пленки.

— Я верю только тому, что вижу. Пока из скважины не потечет нефть, я и слышать не хочу про ваши закваски!

— Пилмахмуд не верит! — расхохотался Халапаев.

Аннатувак поднял голову — так вот он, этот Пилмахмуд, о котором говорил на партийном собрании Сафронов. Великан с маленькими глазками, с жесткими волосами, вроде лошадиной челки спускающимися на низкий лоб… Если бы отец в тридцатом году остался в ауле, не переехал в Небит-Даг, может быть, сегодня и Аннатувак недалеко ушел бы от этого Пилмахмуда.

— Товарищ Чекер Туваков! — крикнул Аннатувак. — Верить надо! Нефть обязательно будет!

Если бы Аннатувак видел, как просветлело в эту минуту лицо Тагана!

И вдруг вода, бегущая по желобу, стала чистой и заструилась, как серебро. Раньше других это заметил Сулейманов, и, хотя он знал, что означает этот зловещий признак, решил промолчать, пока окончательно не убедится в неудаче. Зорян не отличался выдержкой и откликнулся сразу:

— Плохо! Очень плохо!

Султан Рустамович ждал, что Тихомиров немедленно начнет похоронную речь над скважиной, но он ошибся: Евгений Евсеевич даже возразил Зоряну:

— Ничего страшного, Ашот Гургенович, ровно ничего!

— Вы думаете?

— Конечно! Изменение цвета еще ничего не значит.

Наступили тяжелые минуты. Зорян, не поверивший Тихомирову, считал, что спутал золу с золотом. Ему было стыдно смотреть в глаза людям, столпившимся у амбара, как будто он один был виноват в крушении их надежд.

— Ничего не вышло, — тихо сказал он.

Сулейманов и Човдуров низко склонились над трубой.

Аннатувак комкал папиросную коробку в кармане. Неужели это конец? Мелькнула легкая пленка и исчезла, как весеннее облачко? Да не может быть! Нефть должна появиться! Как он мог час назад торговаться с собой, разбираться, чье поражение лучше? Пусть даже снова будут его клеймить на партийном собрании, лишь бы скважина дала нефть!

— Смотрите — враги, — добродушно сказал Сафронов, показывая Аману на склонившиеся рядом головы: сине-черную, как вороново крыло, Аннатувака и лысоватую, покрытую курчавым пушком голову Сулейманова.

А Чекер Туваков, ожидавший чуда, все так же требовательно допрашивал парторга:

— Ты мне покажи нефть. Где она?

— Вон, смотри, — спокойно сказал Аман.

И в самом деле, сероватый газ, словно дымок, потянулся из трубы. Все грязнее становилась вода, перемешанная с нефтью. Сейчас уже всем было ясно, что это нефть пузырится на поверхности струи.

— Ай, молодец! — кричал Зорян, обращаясь неизвестно к кому. — Поздравляю! Поздравляю!

А Тихомиров визжал, размахивая фетровой шляпой:

— Я же говорил! Я говорил!

Скважина бурлила, дымился газ, отчетливо слышался запах нефти. Атабай подставил пригоршни к отверстию трубы, из его рук текла густая черная жидкость, он с наслаждением вдыхал ее запах.

— Теперь и детишек привезем в Сазаклы, — говорил он, — теперь пойдет все по порядку…

Люди словно ожили, кто протягивал руку к нефти, кто собирал ее в маленькие бутылочки, откуда-то появились фотографы и, бойко расталкивая толпу, пробирались к трубопроводу.

Аннатувак обмакнул пальцы в нефть и сказал Сулейманову:

— Смотрите, как чиста сазаклынская нефть! Я думаю, что в ней немного парафина, но это ничуть не помешает. А газ? Вы только посмотрите на газ.

Не отвечая, Сулейманов любовался чистосердечной радостью Човдурова. Нет, он не жалел сейчас о своем выступлении на партсобрании, как ни осуждал его Аман. При всех недостатках Аннатувак — настоящий человек, это не Тихомиров. А тот, нисколько не стесняясь, важно вмешался в разговор:

— Мне тоже нравится эта нефть, Аннатувак Таганович. Но об ее качестве поговорим после лабораторных исследований. Вот видите, мои люди собирают ее в бутылочки.

И очень довольный, что употребил выражение «мои люди», Тихомиров высокомерно и холодно посмотрел на Човдурова.

А рядом раздавался голос Чекера Тувакова:

— Смотри, Джапар, какие чудеса — нефть идет с глубины в три километра!

Вдруг его будто осенило. Он нагнулся к Джапару и зашептал что-то на ухо. Оба прыснули со смеху, опасливо покосившись на Тихомирова и начальника конторы. Пилмахмуд нагнулся, набрал полную пригоршню нефти, смазал по лицу Аннатувака и Тихомирова и исчез в толпе.

Поднялся веселый шум.

— Ай, молодец!

— Окунай их в нефть!

— И Зоряна тоже!

Аннатувак, не обращая внимания на измазанное лицо, весело смеялся. Он верил в эту примету нефтяников и желал, чтобы нефть потекла рекой. А Тихомиров совершенно растерялся и не догадывался воспользоваться платком или бумагой, а обтирал лицо руками. Глядя на него, Аннатувак хохотал еще громче.

— Ну над чем вы смеетесь? — огрызнулся Тихомиров.

— Доволен, что оказался не один!

— Ищете попутчика в ад?

— Разве это ад? — Аннатувак широким жестом показал вокруг. — Здесь скоро будет цветущий сад!

— Я не об этом! И зачем вам здешний сад — его тень и его плоды?.. Вы же небит-дагский житель.

— А я об этом! И я не небит-дагский житель.

Тихомиров насторожился. Неужели после выговора переведут в Ашхабад, в столицу республики? Что-то больно весел начальник конторы. Но выяснить ничего не удалось, Аннатувак отошел и разговаривал с Сулеймановым.

Скважина совсем разбушевалась. Газ уже клубился, бурно брызгала нефть. По знаку Сафронова рабочие быстро перекрыли задвижку, нефть и газ пошли. В наступившей тишине слышалось только бульканье. Карандаши забегали по блокнотам, и через несколько минут стало уже известно, что скважина будет давать сто пятьдесят тонн в сутки.

Аннатувак крепко пожимал руку Сулейманову. Слышался задорный голос Атабая, который тоном большого начальника поздравлял сазаклынцев с успехом и, подмигивая, приказывал выдать из директорского фонда баранов, вина, чтобы отпраздновать той. Аман показал Андрею Николаевичу на Аннатувака и сказал:

— Сегодня, кажется, выдержала испытание не только первая буровая.

Солнце уже клонилось к западу, когда Махтум вывел машину из песков на степную дорогу. Аннатувак и Аман выехали из Сазаклы последними. Парторг воспользовался случаем и побеседовал с новыми бригадами, которые еще не освоились в пустыне. Аннатувак о чем-то долго толковал с Очеретько, запершись в его комнатке, служившей и спальней и служебным кабинетом. И только Махтум, умевший во всякой обстановке находить себе развлечения, провел время весело и разнообразно: вымыл руки сазаклынской нефтью, попробовал на спор сдвинуть с места Пилмахмуда, проиграл и тут же утешился — принялся обучать девушек из малярной бригады песне нефтяников: «Приди на буровую, приди…» Потом пообедал с бурильщиками, успел и поспать и, когда двинулись в путь, был полон сил и бодрости. Парторг и начальник конторы тоже, как видно, чувствовали себя прекрасно.

Всех радовал успех сазаклынцев, веселила весенняя бодрящая погода.

Пустыня осталась позади, когда Аннатувак заметил на бугорке неподвижно застывшую зайчиху. По привычке он прикинул расстояние: довольно далеко, из двустволки можно и промахнуться. Но даже если бы зайчиха дождалась, когда подъедет машина, Аннатувак все равно не стал бы стрелять.

— Товарищ директор, стреляй! Видишь, на бугре? Стреляй же! — закричал Махтум.

— Брось, Махтум, нельзя сегодня лить кровь. Смотри, зайчиха ведь не убегает. Красуется, как будто говорит: «Полюбуйтесь на меня, порадуйтесь…» Она тоже довольна, что пришла весна. У меня и рука не потянется сейчас к курку.

Махтум резко остановил машину.

— У тебя не потянется, у меня потянется, — пробормотал он и схватился за ружье.

Човдуров дернул его за руку:

— Остановись!

И в ту же секунду зайчиха прыгнула, словно на пружинах, исчезла в кустах.

Аннатувак стащил шапку с шофера, бросил на сиденье, потрепал его за волосы.

— Ну, где у тебя соображение? В этой тыкве или еще где?

— Я же ваш служащий, — в тон ответил Махтум.

— Что ты хочешь сказать?

— Где у начальника соображение, там и у меня!

— Молодец Махтум! Не позволяй ему распускаться! — засмеялся Аман.

И, словно сговорившись, все трое вышли из машины. Махтум подмигнул Аману, хитро улыбнулся.

— Умишко у меня небольшой, товарищ Атабаев, но я хорошо знаю, что можно говорить и где можно говорить.

— Это ты к чему ведешь? — спросил Аннатувак, понимая, что шофер намекает на него.

— Если бы сказал эти слова товарищу Човдурову, когда мы были одни…

— Что бы случилось?

— Товарищ начальник вытаращил бы глаза, закричал: «Махтум, твой колючий язык за всякую ветку цепляется!» И кинулся бы на меня! Я бы, конечно, наутек, он — за мной, я бы вилял — он тоже. Я бы устал, он — взмок. Наконец схватил бы меня за шиворот и повалил на песок, как куль с мукой. Помял бы хорошенько мне бока, песком вымыл мои волосы…

— Ах ты, болтун! — сказал Аннатувак и шагнул к шоферу.

Махтум взвизгнул и помчался прочь. Аннатувак — за ним, но шофер то кружился между кустами, то взбегал на песчаные склоны. Аннатувак споткнулся о корень саксаула, Махтум скатился с пригорка.

Аман с улыбкой смотрел, как они, словно дети, гоняются друг за другом. Давно он не видел таким Аннатувака. Душевная ясность появилась в нем, добродушие… Неужели это все сделала сазаклынская нефть? Нет, день сегодня необыкновенный… А вечер будет еще лучше. Вечером придет Маро, и больше не будет одиночества в неуютной бирюзовой комнате. Еще неделя ожидания — и одиночество исчезнет навеки. Все уже сказано, все договорено, остается только мать порадовать. Как все-таки прекрасна жизнь! Он не искал это сокровище, не просил жалости. Марджана пришла сама, как награда судьбы за все удары.

Тяжело дыша, Аннатувак подошел к другу. Глаза сияли, щеки пылали, он шапкой вытирал пот со лба. Ему очень хотелось повалить и Амана в песок, а если убежит — погнаться за ним. Так, бывало, они боролись на снегу, на Украине, во время затишья на фронте. Вот бы и сейчас затеять такую же возню.

Аман угадал его мысли и улыбнулся.

— Я вот стою и думаю, — сказал он, — что только наседка сидя выводит цыплят, а когда человек долго сидит на месте — он плесневеет, как стоячая вода, туго начинает думать. Надо чаще выезжать в степь, проветриваться. Мне кажется, ты сейчас освободился от многих забот, очистился от многих грехов.

Видно обидевшись, что его оставили без внимания, Махтум вмешался в разговор:

— А я, товарищ Аман?

— А ты, Махтум, чист со дня рождения!

— Молодец, Махтум! — Шофер ударил себя кулаком в грудь.

— У тебя одна забота — машина. А заботы и тревоги Аннатувака, верно, и по ночам не дают ему спать. Эта возня, которую ты затеял, — большой отдых для него.

— Молодец, Махтум! Слава богу, и твое имя не вычеркнули из списка!

Аннатувак повеселел теперь на целую неделю. Будет легко решать самые сложные вопросы.

— Я уже решил! — откликнулся Аннатувак.

Парторг удивленно посмотрел, но Аннатувак только улыбнулся и загадочно молчал.

Весенняя земля была прекрасна. Может быть, потому, что все трое родились в здешних краях, все они так остро чувствовали красоту этих просторов, и прелесть чуть зеленеющих кустов черкеза, и даже сверканье песчинок на солнце. Аман и Аннатувак присели на землю, а Махтум покатился вниз с крутого склона. Он верил, что на одежде не останется и следа нефти, если как следует вываляться в песке.

Луна сквозь тюлевые шторы чертила узорчатую сетку на желтом полу. Ветер врывался в окно и раскачивал висевший над столом абажур, и тень от него смутно качалась на стене.

Огня не зажигали. Аннатувак лежал на диване рядом с женой, не выпуская из своей горячей ладони ее прохладную руку. Как тихо в доме, как хорошо… Шум с улицы не доносится. Только изредка, будто крылом, обмахнет стену полоса света от проезжающей машины, и снова сгустится полумрак.

Ресницы у Тамары длинные, стрельчатые, от них ложатся густые тени под глазами, и лицо кажется усталым. Оно и в самом деле усталое. В эту зиму ей было тяжелее, чем ему. А впереди вся жизнь с ним, с Аннатуваком. Раньше она хоть уважала его, а теперь? Нет, надо, чтобы и теперь…

— Тумар-джан, — сказал он, — я еду в Сазаклы.

— Опять?

— Не опять, а надолго. Заменю Очеретько.

— Нефть пошла?

Она хотела спросить: потому что пошла нефть? Но постеснялась. Аннатувак понял и не рассердился. Было только обидно.

— Нет, не потому. Когда по желобу после нефтяной пленки снова пошла чистая вода и все уже думали, что конец — пропало дело, я решил: не будет нефти, даже домой не вернусь, останусь в Сазаклы. Ты бы меня и не увидела сегодня, если бы скважина не дала нефти.

— Это правда, Тувак-джан?

— Правда, — горько улыбнувшись, сказал Аннатувак.

Он вскочил на ноги, стал ходить по комнате. Нет, он тысячу раз прав, что решил проситься работать в Сазаклы. Если даже Тамара сомневается, что думают все остальные? Люди были правы, когда осудили его за поступок с Тойджаном. Он пережил несколько невыносимо тягостных часов на партсобрании, он признал свои ошибки. И это вся расплата? К майским или октябрьским праздникам за успешную работу одного из участков его снова премируют и все пойдет по-старому? Нет, за поступки надо расплачиваться поступками. Слово должно становиться делом, и это дело он примет на себя добровольно. Теперь он с необыкновенной ясностью понимал, что всю эту зиму бурили скважины не только в пустыне, но и в нем, в его душе. И, как скважина Атабая, его судьба тоже «дала грифон», так пусть же пойдет нефть!

— А школу там строят? — спросила Тамара. — Через два года Байраму надо будет в школу идти.

— Вот верный друг! На два года вперед загадывает. У Аннатувака отлегло от сердца.

— Не бойся, строят. Уже ставят коробку…

— А ты знаешь, Байрам сердит на тебя.

— Сердит? Эй, Байрам, иди сюда!

— Тише! Его уложили спать…

Но было поздно. В длинной ночной рубашке появился на пороге Байрам, щуря полусонные глаза, качнулся, как неокрепший верблюжонок, и кинулся на грудь к Аннатуваку.

— Папа!

— Байрам-джан, дорогой мой, — бормотал Аннатувак, прижимаясь щетинистой щекой к его животу, — говорят, ты обиделся на меня?

Вспомнив об обиде, Байрам отстранился от отца.

— Не делай так. Щекотно, — строго сказал он.

— Нет, ты скажи, за что обиделся?

— Ты толкнул меня.

— Когда?

— Тогда. Ты пришел с работы, обнял меня. А когда я прыгнул тебе на шею, оттолкнул. И не посмотрел на меня, лег на диван. Помнишь?

Аннатувак не помнил, когда он оттолкнул Байрама, но знал, что мальчик говорит правду.

— Байрам-джан, я тебя люблю. Я, наверно, нечаянно толкнул тебя.

— Как это нечаянно?

— Я не хотел тебя толкнуть.

— А толкнул, — упрямо повторил Байрам.

— Больше не буду, — по-детски сказал Аннатувак. — Ты только знай, что я тебя очень люблю. Ты мое будущее, и всю мою жизнь, все силы я отдам, чтобы расцвело твое счастье, малыш. Твое будущее ясно, как солнце. Это будущее дает крылья и мне.

— Крылья? — поймав знакомое слово, удивился Байрам. — Какие крылья?

— Вот какие крылья! — Аннатувак подбросил сына к потолку.

— Осторожней! Уронишь! — вскрикнула Тамара Даниловна.

— Как же, уроню! — И он подбросил сына еще выше.

— Папа, еще, еще, папа! — кричал Байрам.

И долго еще раздавался его счастливый смех.