– Обязательно пробьется, – иронично хмыкнул Кручинин. – Правда, поговорка эта звучит несколько иначе. Боже упаси, – сделал невинное лицо, – я никого из присутствующих здесь не имею в виду. Есть вообще много хороших поговорок, на все случаи жизни. Например, «делу время, а потехе час», или «на всякого мудреца довольно простоты». Последняя, между прочим, к нашему визиту сюда прямое отношение имеет. Один такой мудрец тут есть. Я бы даже сказал, что перемудрил он. Вот ему бы побольше простоты явно не помешало бы.

– Это как посмотреть, – счел нужным заступиться за Хазина Дегтярев, понял, в кого метит Кручинин. – Больше того, мне почему-то кажется, что вы, Василий Максимович, могли поступить в подобной ситуации так же. Не всегда же солдату грудью прикрывать командира, случается и наоборот, и нередко.

– Готов согласиться, если речь идет лишь о жизни самого командира, – парировал Кручинин, – не касается других жизней. К тому же силы и возможности свои умному человеку положено сознавать.

– Я думал, полемика о моих действиях и умственных способностях осталась уже позади, – вмешался Хазин, – и все это найдет отражение в акте. А относительно моей мудрости или не мудрости позвольте уж мне самому судить, это в компетенцию моего безгрешного руководства не входит.

Вот уж характер! – подосадовал Дегтярев. – Ну к чему сейчас на рожон лезть, против себя следователей восстанавливать? Кручинин мужик не вздорный, с ним обойдется, но Корытко мимо ушей не пропустит. Наверняка хазинские филиппики в адрес безгрешного руководства отнесет на свой счет, мало Борьке проблем. Глянул на помрачневшего Степана Богдановича, убедился, что опасения не беспочвенны.

С Борькой Хазиным Дегтярев когда-то учился на одном курсе, сдружился с ним еще в начале первого, когда ездили на неизбежную «картошку». Привлек его Хазин тем, что хорошо начитан был, не жлоб, с юмором у него все в порядке. И чем дальше узнавал, тем больше нравился ему Хазин, хоть и пикировался с ним чуть ли не по каждому поводу. Спорщик Борька был отчаянный и свою точку зрения отстаивал до последнего. Ладить с ним, тем не менее, особого труда не составляло, характер у него при всем его упрямстве был не вздорный. Если бы не один его пунктик, тут он становился неуправляемым. Отец у Хазина был еврей, и Борька считал это знаковой отметиной своей жизни, комплексовал. Любые антисемитские намеки, порой даже беззлобные еврейские анекдоты воспринимал как личные оскорбления. Просто сдвинут был на этом. В шестнадцать лет, получая паспорт, взял национальность отца, чтобы не подумали, что стыдится он, прячется. И это при том, что отец настоятельно советовал ему записаться по маме русским, не усложнять себе жизнь. При каждом удобном и неудобном случае Борька считал необходимым отметить, какая у него половина крови. Такое нередко бывает с полукровками, равно как и то, что они же бывают ярыми антисемитами. Рассказывал он, что в детстве, да и не в детстве тоже, сразу лез в драку, если только почудилось ему, что насмехаются над ним. Хотя, сомнительно, чтобы много находилось охотников связываться с ним, – парнем он был рослым и крепким, к тому же разряд имел по боксу.

Парадокс же заключался в том, что человека более славянской внешности трудно было сыскать – светловолосый, светлоглазый, с безупречным носом. А с теми же анекдотами вообще чехарда какая-то получалась. Никто не принимал его за еврея, да и фамилия у него была нейтральная, поэтому позволяли себе некоторые, не подозревавшие о Борькиной принадлежности, ядовитые шуточки, от которых воздержались бы, зная, что рядом находится еврей. В колхозе же на первом курсе он так отметелил одного словоблуда, оказавшегося на Борькину беду партийным деятелем, что едва не вылетел из института, отделался комсомольским строгачом. Сейчас разгоравшийся спор никакой национальной окраски не имел, однако Дегтярев, увидевший, что Хазин заводится, счел за лучшее увести разговор в сторону, пошутил, чтобы разрядить обстановку:

– Борис Семенович, похоже, пытается избежать опустевшего кресла, увлечь нас в непроходимые полемические дебри. Не выйдет, гражданин Хазин, мы не поддадимся на ваши происки!

– Ничего я не избегаю, – пожал плечами Хазин. – Все так все. И не я, кстати, эти разборки сейчас затеял.

– Тогда мы – воплощенное внимание, – нарочито беспечно продолжил Дегтярев. – Сгораем от любопытства.

Ему и в самом деле любопытно было, о чем расскажет Борька. Дружили почти сорок лет, были друг с другом откровенны. И что-то не мог Дегтярев припомнить о каком-нибудь любовном проколе в Борькиной жизни, даже в его холостую бытность. Семьянином Борька был примерным, но не безгрешным – о нескольких хазинских интрижках Дегтярев знал. Смотрел, как тот неторопливо усаживается в нагретое уже кресло, тоже закуривает.

– Василий Максимович, – начал Хазин, – затеявший весь этот «Антидекамерон», призывал сознаваться в любовных неудачах, которые неизбежны у каждого мужчины. Иными словами – набраться смелости рассказать о том, как по какой-либо причине ему не удалось продемонстрировать свои мужские возможности. Но по настоящему счету Василий Максимович желаемого не достиг. Лишь он один героически поведал о том, что просто не смог, хотя и очень хотелось, физически, скажем так, полюбить тетю Шуру. Ну, с натяжкой Лев Михайлович. Все остальные говорили о том, что, конечно же, могли бы, если бы не помешали какие-то обстоятельства, не дали они усомниться в своих мужских способностях. Я даже, зная о принципиальности Кручинина, ждал, что он обратит на это внимание, не совсем честная игра получилась. Впрочем, что не обратил, делает ему честь, нельзя же заставить человека, если тот сам не хочет. К тому же, оригинальная придумка могла вообще заглохнуть, и он с Дегтяревым действительно оказались бы в двусмысленном положении. Прав он и в том, что у каждого, если покопаться, найдется нечто такое, о чем мужчинам откровенничать не желательно. Особенно в зрелые годы, когда возможности уже не те. А мы тут все, кроме Толика и Сережи Лукьянова, люди уже немолодые, о женщинах, разумеется, речь сейчас не идет. Да и обстоятельства эти бывают разные, а человек, увы, не запрограммирован на безотказную сексуальную жизнь. Как в том кавказском тосте – чтобы наши желания совпадали с нашими возможностями.

Об этом тосте я не случайно вспомнил. Лет пятнадцать назад крепко прихватил меня желудок. Язва открылась, житья не давала, вот Лев Михайлович знает. Он же и уговорил меня поехать в Железноводск, путевку в санаторий помог достать. Там, как обычно, группки по интересам образовались, в основном, по территориальному принципу – кто с кем за одним столом сидит или обитает рядом. Подобралась и у меня небольшая компания, нас в палате четверо было. И случись у одного день рождения. Решил он его отметить, договорился в столовой и с начальством, что позволят ему пригласить туда вечером гостей, смотался в магазин, продукты купил, выпивку, собрал человек десять. Был среди нас балагур один из Осетии, такой, знаете, типичный кавказец – шумный, носатый, усатый, с красивой проседью. Не молод уже был, но джигит джигитом, тамошние дамочки заглядывались на него, обычная санаторская действительность. Собрались мы, значит, в столовой, три столика сдвинули, разместились, виновника торжества поздравляем. Взялся и осетин свой тост говорить. Поднялся он со стаканом в руке, вздохнул не к месту печально и вдруг выдал имениннику:

– Я тебе желаю, чтобы тебя посадили в тюрьму.

Он чисто по-русски говорил, а тут неожиданно характерный акцент у него появился. У всех лица вытянулись, тихо стало. А он помолчал немного и добавил:

– В сто двадцать лет. – Снова пауза – и заканчивает: – За изнасилование.

Все сразу загалдели, захлопали, восхищаются его остроумием. Вы оценили суть? За счастье почли бы и женщину изнасиловать, и остаток преклонных лет в тюрьме провести, лишь бы потенция была сохранена. Мне тогда, между прочим, тоже понравилось, решил запомнить, потом где-нибудь повторить. Хотя, конечно, у меня так, как у него, не получилось бы, внешность не та. А рядом со мной сидела некая Марина. Я с ней знаком не был, к тому же появилась она в санатории чуть ли не вчера, впервые приметил ее утром в столовой. Именинник пригласил ее, потому что за стол к нему подсадили. А не заметить ее было сложно – эффектная женщина, к тому же на завтрак вырядилась, точно на прием собралась. Но она и без нарядов привлекла бы к себе внимание – высокая, статная, волосы платиновые. Симпатичная, молодая еще, не старше тридцати выглядела. Ее появление настоящий фурор среди мужиков произвело – молодых привлекательных женщин было мало. Даже позавидовали мне, что место рядом с ней досталось.

По правде сказать, мне и самому было приятно оказаться рядом с такой женщиной. Ухаживать, как полагалось, за ней начал, в стакан подливать, развлекать, чтобы не заскучала. Без каких-либо скабрезных мыслей, просто располагало всё к этому. Понравилась мне она еще и тем, что не заржала, как остальные, после этого тоста, а всего лишь улыбнулась краешками губ, воздавая должное осетину. Когда разговорился я с ней, выяснилось, что она и не глупа, на шутки адекватно реагирует. И как-то очень быстро мы с ней поладили, что в компании обычное дело, еще и выпивка этому способствовала. А когда застолье наше закончилось, предложил я ей прогуляться перед сном немного. Она согласилась, не жеманилась. Осень уже пришла, но в Железноводске тепло было совсем по-летнему, вечер чудесный, тихий. Она из Одессы прибыла, в техникуме немецкий язык преподавала. И чем больше прогуливались мы, тем лучшее впечатление она на меня производила. И я на нее, сумел заметить, тоже. Где-то через полчаса мы уже на «ты» перешли и без отчеств – она первая предложила. А когда привел я Марину к ее комнате, лишь руку ей на прощанье поцеловал, поблагодарил за славный вечер, больше ничего себе не позволил.

Были, конечно, у нее изъяны. Во всяком случае, то, что всегда не нравилось мне в женщинах. Излишне категорична была, безапелляционна. И ярко накрашенные длинные ногти ее раздражали меня – я, как большинство медиков, терпеть этого не могу, гоняю своих сестричек. И что студентов своих баранами называет. Но все же и достоинств было немало. А для «желудочной» санаторной рутины и скуки – вообще была событием. Там самые малопривлекательные дамочки успехом пользовались. Хотя бы потому, что мужской пол – редкий для России случай – численностью их заметно превосходил. По большому счету в санатории этом вообще не с кем было время проводить, народ какой-то неинтересный подобрался, Марина очень мне пребывание в Железноводске скрасила. Жаль, поздно приехала. И она, сама мне призналась, рада была нашему общению, подружками не обзавелась. Женщина, с которой она комнату делила, не по душе ей пришлась. Особенно бесило Марину, что та частенько выгоняла ее, дабы принять своего поклонника.

Одним словом, хорошо мы с ней совпали, почти все свободное время вместе проводили. Я уже много о ней знал: что муж у нее сильно пьющий, не в полном ладу она с ним живет, что дочка ее восьмиклассница рано повзрослела, позволяет себе не по возрасту, боится она за нее. Я это сообщение о дочке еще под тем углом воспринял, что не похожа была Марина на мать такой взрослой дочери. Но прежде всего, чего уж там, удовольствие мне доставляло проводить время с красивой и умной женщиной, даже, покаюсь, ловить на себе завистливые взгляды других мужиков. Джигит осетин от огорчения даже разговаривать со мной перестал.

Мне всегда были интересны люди, которые знают и умеют то, в чем я плохо или вообще не разбираюсь. Обожаю профессионалов, в чем бы этот профессионализм не заключался, – музыкант, врач, шофер, пекарь, не важно, был бы мастером своего дела. Убежден я, кстати сказать, что жизнь такая в нашей стране потому, что давно не ценится профессионализм, качество работы не во главе всего. Поэтому ничего, сделанного у нас, покупать не хотелось, чего ни коснись: рубашки ли, утюга, телевизора, продолжать можно до бесконечности, всегда за импортом гонялись. Не потому, что мы бездарней других, а много лет просто не было смысла качественно работать, за количеством гнались, уравниловка процветала, повывелись мастера. И праздник, когда встречается тебе настоящий специалист, умелец, толково знающий свое дело. К тому же всегда интересно почерпнуть для себя что-нибудь новое. А Марина как раз из таких была, хорошо знала и немецкий язык, и немецкую литературу, стихи мне по-немецки читала. Я в школе тоже учил немецкий, подзабыл, конечно, многое, но даже моих скромных познаний хватало, чтобы оценить, как она – специально ее просил, еще и проверял себя – свободно говорит по-немецки, о некоторых названных ею немецких писателях я, вот как Сережа о Бальмонте рассказывал, к стыду своему, понятия не имел.

Но вот на этой немецкой почве мы и не сошлись с ней. Говорил уже, что судила она о многом излишне категорично, переубедить ее трудно было. Зашел у нас однажды разговор о Гитлере, и Марина более чем смутила меня. Она, конечно, соглашалась, что виновен он в пролитой крови и столько людей истребил, обездолил, но считала его великим государственным деятелем, одним из лучших в мировой истории. На Гитлера много напраслины возводят, а ведь при нем, убеждена она была, немецкий народ жил благополучней и достойней, чем когда бы то ни было, и вообще он столько за свою недолгую бытность для него сделал, что никому другому не превзойти его. А главное – поднял он с колен немецкую нацию, приниженную после первой мировой войны, вернул ей былое величие, арийский дух укрепил. Нам бы такого фюрера…

Мне даже сначала показалось, будто разыгрывает она меня. Затеяла, что называется, спор ради спора, чтобы попикироваться, потягаться, чьи доводы убедительней. А потом вдруг убедился, что она действительно так думает. Мы в тот вечер впервые поссорились и, не будь я замкнут тогда в надоевшем санаторском пространстве, вряд ли после этого продлил с ней наши прежние отношения. Но учитывать следовало и то, что очень понравилась она мне, дорожил нашим общением. Повозмущался, но стерпел. Примирились мы на том, что темы этой больше касаться не будем, пусть каждый останется при своем мнении.

А отношения наши развивались по нарастающей. Вполне закономерно это, что бы ни твердили ревнители нравственности, когда много свободного времени проводят вместе мужчина и женщина симпатичные друг другу. Нельзя не присовокупить к этому, что санаторский воздух буквально пропитан был амурными миазмами, кто бывал в наших санаториях, знает. И темпы сближения там несоизмеримы с обычными. Через день мы поцеловались, а еще через два начал я прикидывать, где бы мне наедине с ней остаться не в походной остановке. Не те уже были наши годики, чтобы в кустиках прятаться. Моя комната отпадала, потому что жило нас в ней четверо, и просить всех троих, чтобы умотались куда-нибудь, освободив ее для меня, было затруднительно. Тем более что одним из них был лихой осетин, обидевшийся на меня, что не ему досталась Марина. У Марины ситуация была полегче, она вдвоем жила, но плохо контачила со своей соседкой. А я же видел, что и она совсем не прочь оказаться со мной наедине в закрытом помещении. Это меня еще больше распаляло. Вскоре мы настолько с ней сошлись, что могли уже обсуждать это откровенно. Обдумывали даже вариант снятия номера в гостинице. Побывал я там, побеседовал с администратором, понял, что шансов никаких, все номера на месяц вперед расписаны. И тут улыбнулась нам удача. Маринина соседка убывала в Кисловодск, там и заночевать собралась – встретиться там с кем-то должна была. Я о такой удаче и мечтать не мог – целая ночь в нашем распоряжении. Когда сообщила мне Марина об этом, обрадовался, как студентик.

Мы с ней нашу «первую брачную ночь» решили красиво провести. Не идти в опостылевшую столовую, самим все устроить для совместного ужина, уединиться до утра, от всего и вся отрешиться. И приготовления наши к желанному вечеру были не менее приятны, чем ожидание любовного завершения. Сходили мы на базар, тщательно обсуждали, что будем пить, романтическую свечу даже купили. Очень хотелось нам обоим, чтобы небанальным, памятным было наше свидание. Усугублялось все еще и тем, что у меня через три дня путевка заканчивалась, разлука предстояла. И оба знали мы, что расстанемся навсегда, – где я, а где Одесса. Плюс ко всему Украина независимым государством стала, со всеми вытекающими отсюда проблемами. Разве что в обозримом будущем созвониться, снова съехаться в этом санатории подлечиться, но шансов практически не было – чтобы попасть сюда, еще и сразу двоим в намеченное время, одного желания мало. Хотя и обдумывали с ней этот вариант. Марина, возможно, и сумела бы, у нее муж большим начальником был, а мне-то ничего не светило. Даже при помощи Льва Михайловича.

Сговорились мы, что приду я к ней в половине восьмого. В семь ужин, все в столовой соберутся, никто в коридоре не заметит, что я в ее комнату зашел. Не то чтобы так уж пеклись о своей репутации, просто не хотели мы лишний повод давать для злословия тамошним сплетникам. Сопоставят потом, что оба мы в столовой отсутствуем. Хотя, думаю, все и без того уверены были, что мы давно спаровались.

Я успел еще сбегать за цветами, купил три белых розы – знал уже, что она розы любит, – явился к ней не абы как, при галстуке, жених женихом. А она меня поджидала в белом платье, красивая была до невозможности. И нисколько это смешным, вычурным не казалось нам, далеко не юным семейным людям. Оба этому свиданию придавали больше значения, чем просто счастливой возможности волшебно, не таясь, оказаться в одной постели. И еще был в этом какой-то легкий налет грусти, предвестие скорой разлуки навсегда.

Мы не торопились, не комкали нашу встречу, чтобы поскорей финишировать. И тешило, что ждет нас впереди целая прекрасная ночь, в которой мы будем принадлежать друг другу. Мы зашторили окна, мы зажгли свечу, мы пили вино, мы наслаждались возможностью видеть и слышать друг друга, дышать одним воздухом. Она первая заговорила о том, что скоро придется жить нам врозь. Сказала, что многим пожертвовала бы, чтобы жить в одном городе со мной. Я со вздохом возразил, что вряд ли понравилось бы ей обитать в нашем маленьком провинциальном городке после Одессы. Марина ответила на это, что порой готова на край света убраться, только бы подальше от этого ненавистного ей города. Я удивился, сказал ей, что никогда в Одессе не был, но столько читал и слышал о ней, что восхищаюсь и ею, и людьми, жившими и живущими там. Признанная столица юмора, город Бабеля, Олеши, Катаева, Ильфа и Петрова, Карцева с Ильченко, Жванецкого – только одних этих имен, всех не перечислить, достаточно, чтобы боготворить Одессу. А все они так тепло, с такой сыновней нежностью отзывались о ней, скучали, расставшись, пользовались каждой возможностью побывать на родине. Там одни названия звучат, как музыка – Лонжерон, Молдаванка, Пересыпь… Я бы, например, дорого дал, чтобы побывать на легендарном Привозе, пройтись по Дерибасовской, поглазеть на Дюка Ришелье. Да из-за одних одесситов стоит там жить, ведь всему миру известно, что нет более остроумного и жизнерадостного народа. А если добавить к этому, что лежит Одесса у благословенного Черного моря, то лишь позавидовать можно тем, кому повезло жить в ней. В голове не укладывается, что кто-то хочет бежать из нее на край света…

Говорю ей это, говорю, она меня не перебивает, молча выслушала мой пламенный монолог, иронично усмехнулась:

– Это ты говоришь так, потому что сам никогда в Одессе не жил. Наслышался какой-то бредятины, забил себе голову всякой ерундой. На Дюка Ришелье поглазеть он хочет! Ты бы лучше поглазел на всю эту жидовню, на все эти жидовские морды, послушал бы их пархатую речь! И везде они, куда ни сунься, нет от них спасения. Мне, когда и в школе, и в институте училась, противно было на занятия ходить. От одних этих фамилий тошнило. Это же не город, а сплошная синагога! Я бы наших девчонок, которые блудили с жидовскими парнями, собственными руками придушила, без жалости! Я уже не говорю о блуде – сдохла бы от отвращения, если бы один из них хоть прикоснулся ко мне…

Она еще много чего наговорила, а я настолько ошарашен был, что даже не перебивал ее, лишь таращился во всем глаза и воздух глотал. Наконец сумел заговорить:

– Чем же тебе евреи так насолили? Что такого плохого они тебе сделали, чтобы так их ненавидеть?

И услышал в ответ:

– А то плохое, что вообще они существуют, воздух поганят. И все беды славянского, русского народа из-за них, это же народ-вредитель, целью своей поставивший извести нас под корень, неужели ты не понимаешь?

– И что ты предлагаешь, – сам дивясь своему спокойствию, говорю ей, – перестрелять их или сжечь всех в газовых камерах, как намеревался твой любимый фюрер?

– Такие крайности не обязательны, – отвечает, – но пусть бы все они до единого убрались отсюда в свой картавый Израиль и там своим чесночищем воняли, воздух здесь не отравляли. Но все равно и там им не жить, изничтожат их арабы, в море утопят, ждать недолго осталось, вспомнишь мои слова!

Не поверите, мне вдруг даже интересно стало. Доводилось мне встречать самых махровых антисемитов, но с такой лютой ненавистью столкнулся впервые. От этого ее «чесночища» совсем обалдел. Говорю ей:

– Вообще-то, сомневаюсь, что в Одессе, как ты заявляешь, кругом евреи, ступить негде. Их и раньше-то, насколько мне известно, меньше пяти процентов было, а уж когда выезжать им разрешили, дай бог, чтобы один процент остался.

Она мне:

– Не знаю, сколько там процентов, мне и тех, которых каждый день вижу, по горло хватает. Не пойму, почему ты их защищаешь.

А у меня одна ее фраза в мозгах пульсирует: что сдохла бы от отвращения, если бы какой-нибудь еврей хотя бы прикоснулся к ней. Злость такая взяла, что желудок заныл. Сейчас, думаю, к тебе еврей прикоснется. Так прикоснется, что надолго запомнишь. А потом свой паспорт тебе покажу – тогда еще пятую графу из паспортов не убрали. И посмотрю, сдохнешь ты или не сдохнешь от отвращения. Пиджак я снял, когда только пришел, однако при галстуке, парад соблюдая, остался. Поднялся я, развязал его, потом рубашку снял, бросаю ей:

– Хватит рассиживаться, давай займемся тем, для чего пришли сюда. Раздевайся. – И начал брюки стаскивать.

Она удивлено на меня глядит, не ожидала такой кондовой прозы при поэтической свече, туманится:

– Какой-то ты вдруг стал…

– Каким был, таким и остался, – держусь невозмутимо. Стою перед нею голый, интересуюсь: – Твоя какая кровать, эта?

– Эта, – глазами моргает.

Я покрывало сбрасываю, ложусь, повторяю, чтобы не рассиживалась. Она посидела еще немного в замешательстве, затем, ни слова больше не произнеся, тоже раздеваться стала. Пристроилась рядышком, без всякого энтузиазма снова мне:

– Какой-то ты… – И попросила: – Не надо так со мной, Боренька, пожалуйста, все ведь у нас было так хорошо…

– Сейчас еще лучше будет, – обещаю. – Давно мечтал до прелестей твоих добраться.

И добираюсь. Так добираюсь, что постанывает она от боли, а я вскоре запаниковал. Ничего у меня не получается. Женщина роскошная, драгоценный подарок мужчине, а у меня и намека на возбуждение нет. Пытаюсь завести себя, из кожи вон лезу, но знаю уже, что лишь напрасно извожусь. Промучился еще немного, ее намучил, покинул кровать и одеваюсь. И всё это молча – ни я, ни она ни слова. Теперь она мне говорит:

– Не расстраивайся, такое со всеми случается, не велика беда. У нас еще ночь впереди, все образуется, поверь мне. Иди ко мне.

А я не отвечаю, продолжаю одеваться. И обида у меня такая, что не вообразить. Не столько на нее, сколько на себя. Подобного со мной прежде не случалось, но вовсе не из-за этого так огорчился. С тем и ушел. Рано утром, срока не дождавшись и документы не оформив, поспешил на вокзал. Дождался первого поезда, идущего в мою сторону, и укатил…

– Вот уж действительно на каждого мудреца как бы довольно простоты, – мыслительно изрек Корытко.

– Если бы только одной простоты, – сказал Дегтярев.

– Еще и потенции? – предположила Кузьминична.

– Да, сударыня, – хмыкнул Кручинин. – Именно это Лев Михайлович имел в виду. Ох уж этот Лев Михайлович! Лилечка, определите у него группу крови, вдруг она у Льва тоже положительная!

– Мне известна его группа крови, – не улыбнулась Лиля. – Он, если кто не знает, Почетный донор.

– Тогда, значит, мне определите. Я, между прочим, тоже донор, насдавался в отделении своей кровушки, зато появится у меня повод навестить вас. Надеюсь, не прогоните?

– Не прогоню, – сказала Лиля, поглядев на Дегтярева. И вдруг медленно начала заливаться румянцем.

А Лев Михайлович снова подумал, что так и не избавилась она от этой своей девичьей напасти. Покраснела оттого, что при всех заявила, что не прогонит Кручинина? Почему же при этом на него, Дегтярева, смотрела, словно ему эти слова адресовала? Чтобы приревновал он? Зачем ей? Вспомнила, как сошлись они в Мишкиной квартире? Захотела, чтобы он вспомнил? Опять же, зачем? Посылает ему какой-то сигнал? Через столько лет? Смешно даже подумать такое. Или не смешно? Откликнулся бы он, если бы позвала? Она, в которой не сразу признал он бывшую тоненькую сестричку. Зачем она волосы так нелепо красит? Неужели седеть начала? Хотя, почему бы нет? – тоже сороковник уже, небось, набежал. Привлекательности былой, правда, не утратила. Только иная теперь она, эта привлекательность, – вызревшая, округлившаяся, уверенная. Плечи, грудь, бедра спелостью налились, То-то Кручинин липнет к ней, слюни пускает. И не один Кручинин, скорей всего, – сексапильный она экземпляр. Как, интересно, у нее жизнь сложилась? Выглядит, во всяком случае, благополучно. Уже и Лилей называть ее неудобно, фамильярно получится, один Кручинин позволяет себе. Отчества ее не запомнил – Петровна, Павловна? Ни разу не заговорил с ней, потому и надобность не возникала. Так откликнулся бы или нет, если бы позвала? И неожиданно для себя сказал ей:

– Лилия Петровна, простите, если перепутал отчество, вы, наверное, тоже хотите нам что-то рассказать? – И это «нам» выделил. Другие наверняка не обратят внимание, а Лиля поймет, всегда смышленая была. И тут же подосадовал на себя: зачем навязывается, прошлое ворошит, намеки какие-то посылает? Все ведь давно быльем-мохом поросло. Или не поросло? – вот же и она, как девчонка, краснеет, и он сам неспокойным сделался с той минуты, как увидел ее, на Кручинина злится, как не было этих двух десятков лет…

– Да-да, Лилечка, – поддержал Кручинин. – Мы не уйдем отсюда, пока не услышим вашу исповедь, ночевать здесь останемся…