Лев Михайлович вернулся к своему окну, любопытно ему было, кто следующий рискнет перед всеми разоткровенничаться. Но никто, похоже, не собирался прийти ему на смену. Кручинин, взявший на себя роль распорядителя, обвел всех вопрошающим взглядом:

– Исповедальное кресло ждет, господа. Кроме всего прочего, вы ставите меня и Льва Михайловича в сомнительное положение. Будто мы с ним сидим здесь голые среди одетых. Если добровольцев не окажется, придется мне, защищая честь, применить насилие, а я страшен во гневе. К тому же все, надеюсь, помнят, что штрейкбрехеры будут с позором изгнаны под дождь?

Кузьминична – было заметно, что хмель на нее подействовал сильней, чем на других, – сочла нужным вмешаться:

– Ох, переводятся мужички наши, а признаваться в грешках своих боятся. А ну, Толик, чего расселся? Давай, выкладывай, как там у тебя не сработало! Думаешь, не знаю о хитромудрых твоих поскакушках?

Дегтярев подумал, что уж у кого-кого, а у Толика любовные неудачи вряд ли случались. Достаточно было лишь взглянуть на него – идеальная секс-машина, специально для этого созданная. И трудно вообразить, что какие-либо нюансы способны укротить его кобелиный пыл. Разве что огреть его дубиной по забубенной башке. Или по другому месту.

– Какие поскакушки? – дернул плечами Толик. – Не было у меня никаких таких поскакушек. Хоть одну припомнить можете?

– А то, – хмыкнула Кузьминична. И вдруг начала смеяться. Смеяться так истово, безудержно, что сотрясало ее всю. Слезы полились из глаз, она звучно хлопала себя по могучей груди, словно опасаясь, что сейчас не выдержит, выскочит изнемогавшее сердце, сучила ногами.

До того это было неожиданно, что все насторожились, опасливо переглянулись; Дегтярев заподозрил, что случился с ней истерический припадок, так странно проявившийся. Или, что тоже не исключалось, изощренно отомстил ей неумеренно принятый коньяк.

– Вот Лев… – отдышавшись немного, смогла наконец Кузьминична выталкивать из себя слова, – вот Лев Михайлович нам про какую-то Изольду с мечом… Расскажи им, Толик, про свою Изольду… Пусть они тоже… – Осторожно промокнула платком глаза. – Ой, не могу… Расскажи, Толик!

– Та ну, – отмахнулся Толик. – Еще чего. Не буду я про это.

– Ну Толечка, ну пожалуйста, – запросила Кузьминична. Потом, засомневавшись, видимо, что уговорит его, пригрозила: – А то я сама расскажу, тебе же хуже будет.

– А чего мне хуже будет? – сопротивлялся Толик. – Это не моя, это ваша идея была. Сами же меня заставляли.

– Хорошо, пусть буду я виновата, – соглашалась Кузьминична, – да только что это меняет? Так будешь рассказывать или нет?

Толик беспросветно вздохнул, выказывая, что всего лишь потакает вздорным капризам Кузьминичны, зашагал к креслу возле двери.

– Окошко приоткрой, – велела ему вслед Кузьминична, – надымили мы тут.

Толик выполнил ее поручение, натужно пошутил:

– А дождь, между прочим, уже закончился. Так что выгнать меня под него все равно не удалось бы.

Поерзал, устраиваясь поудобней в кресле, криво усмехнулся:

– Изольда… Вот уж имечко так имечко… Я, конечно, не могу так складно, как доктора передо мной, говорить, все равно не получится. Уж как сумею. Года полтора назад было. Прикатили сюда артисты аж из Москвы. Для нас прямо невидаль. К нам часто всякие артисты приезжают, концерты здесь дают. Сейчас куда чаще, чем раньше, даже навязываются. Время сами знаете какое – кормиться им всем надо, а этих певцов и ансамблей столько поразвелось, что девать некуда. Не тех, которые в телевизоре, те к нам не заглядывают, их наши бабки не устраивают. Дорого они берут, здешним не потянуть. Да и не поедут они в такую таракань. Случаются, конечно, и всем известные, даже знаменитые, но это которые в тираж давно вышли, в больших городах ничего им не светит, людей не соберут. А так в основном из области или других каких-нибудь городов, какие попроще. Их зазывальщики, они теперь менеджерами зовутся, к нашему завклубом один за одним шастают, афиши привозят. Потом, кто сумел сговориться, расклеивают. Почти каждую неделю кто-нибудь из них творчеством своим одаривает. Не обязательно, конечно, халтурщики, и очень даже неплохие, особенно молодые, приезжают, если никуда больше, кроме как в такие места, пробиться не могут. Наши бы на всех посмотреть желали, интересно ведь, какие тут у нас развлечения, только ходят почти одни и те же, кто искусством интересуется, да только накладно очень, на всех деньгами не запасешься. Порой жалко даже этих артистов делается, уж я-то знаю. Готовятся они, ясное дело, по поездам и автобусам мотаются, живут, питаются абы как. Им ведь надо и дорогу, и питание оплатить, и заработать что-нибудь – на те же костюмы, инструменты. А у нас, например, зал на сотню человек, не разгуляешься. Так если бы еще заполнялся всегда, тогда бы куда ни шло, а то ж зачастую и половину мест не раскупят. Не раз такое бывало, что отменяли концерты, зря они свои афиши тратили – билеты не продавались.

А тут случай особый – из Москвы приедут, москвичи нас раньше не баловали. И не какой-нибудь захудалый оркестришко – сами «Инопланетяне». Уж не знаю, как там на телевидении, я лично всего разок их на экране видел, но по приемнику часто их передают, даже лауреаты они какие-то. Все билеты на них в один день расхватали, хоть и цены были зашибись. Только и билетов-то, ясное дело, в кассе было с гулькин нос, большинство по нужным людям разошлись. На Галямова, нашего завклубом, прямо охоту устроили, чтобы билетиком разжиться, все наше начальство с женами своими разохотилось. Даже я, а Галямов Кузьминичне кумом приходится, с трудом два билета выпросил. Полный аншлаг. У них и менеджер не задрипанный был. Верней, была, потому что женщина. Я ее случайно увидел, заглянул как раз к Галямову, когда она у него в кабинете сидела. Тоже редкость – обычно они с кем-нибудь из области договариваются, а те уже на Галямова выходят. А тут сама. Да такая прикинутая, не для наших Бродвеев. Галямов мне потом сказал, что у нее родня какая-то в соседнем районе живет, навещала их, вот заодно и к нам завернула. А вообще-то они у вас в городе выступали, здесь, наверно, подкалымить хотели.

Мы еще, помнится, с Галямовым поспорили – парик у нее на голове или свои волосы. Потому что такая рыжая копнища была – что у твоей Пугачевой. И каблуки высоченные – не знаю, зачем ей такие, при ее-то длине. Я, видите ж, ростом не обижен, а она как бы еще не выше меня. И ногти у нее – впервые видел – в черное выкрашены, и такие длиннющие, что не знаю, как она с такими даже просто тарелку за собой вымоет. Я у Галямова, когда он беседовал с ней, и минутки не пробыл – отдал ему стеклорез, который брал перед тем, и ушел. Но успел заметить, как рыжая эта глазами в мою сторону блимнула. Ну, блимнула и блимнула, мне это до фонаря. А Галямов, потом уже, сказал мне, что я заинтересовал ее. Расспрашивала его, кто я да что я, чего тут делаю.

Ну, короче, осталась она у нас тут с ночевкой. Сказала, что устала очень, отдохнуть хочет. Галямов, ясное дело, к Кузьминичне: прими столичную штучку, сделай все в лучшем виде, чтобы перед Москвой, значит, в грязь лицом не ударили. Ну и чтобы позаботилась, значит, кума, чтобы не заскучала гостья здесь. А как ее тут веселить? Чего ей тут показывать? В кино сводить или на танцы? И не наших же пансионатских зануд ей подсовывать. Кузьминична и говорит мне:

– Берешь, Толик, москвичку на себя.

Я отнекиваюсь: что я с ней делать буду? Кузьминична мне: тебя что, учить надо? Поухаживай за ней, анекдотики, комплиментики, то да се, гитару прихвати, песенки спой. Вдруг она – смеется – тебя за талант примет, в ансамбль свой пригласит. И этими словами, теперь уже признаться можно, очень меня Кузьминична зацепила. А что, подумал, чем черт не шутит? Я себя великим артистом не считал, но уж, извините за нескромность, не хуже буду многих тех, кто в телевизоре изгаляется. Мне под фанеру прятаться не надо, своего хватает голоса. И случай такой упускать не следовало – пусть меня знающий, профессиональный человек послушает. Что профессиональный, сомневаться не приходилось, в Москве абы кого к такому ансамблю не подпустят. Чего, думаю, в жизни не бывает! Сколько слышать приходилось, как многие известные теперь артисты начинали. И в подземных переходах пели, и в кабаках, и на задворках. А потом бац! – такой вот счастливый случай, кто-то нужный услышал, кто-то оценил, кто-то подсобил – и в звезды выбился. А такой случай, может быть, один раз в жизни бывает. Упустишь его – и гуляй, Вася.

К вечеру, значит, привозит сюда Галямов свою гостью. Теперь уже, ясное дело, не его, а нашу. Мы с Кузьминичной, как положено, встречаем ее. Галямов знакомит нас:

– Это, – говорит, – Изольда, надеюсь, ей у вас понравится.

А чего ей у нас не должно понравиться? Кузьминична расстаралась, царскую, не для всякого, комнату ей отвела: отдельный горячий душ в кафеле, кровать пружинистая, диван гостевой, телевизор. А уж по части накормить – вы тут сами удостоверились. Наш повар Гаврилыч прежде в ростовском ресторане готовил, сюда уже после пенсии перебрался. И с годами хуже варить не стал.

Вообще-то, мне такие, как эта Изольда, женщины никогда не нравились, пусть они хоть из Парижа. Мнят о себе много, а сами, если краску с них смыть, ничего из себя не представляют, одна показуха. А эта Изольда лицом еще на лошадь смахивала. Так будто бы не страшная, но все у нее большое – и нос, и рот в яркой помаде, и руки с ногами. Ноги, правда, красивые, тут ничего не скажешь. Всего этой дылде много было отпущено, вот только на женскую грудь материала не хватило, плосковатая была. И голос – будто по три пачки в день высмаливает. Но хуже всего – эти ее ногти, как у того вампира из фильма-ужастика. И привереда она, сразу видать, та еще. Когда мы с Кузьминичной в комнату ей отведенную привели – нет, чтобы за такое к ней внимание поблагодарить, – так поглядела, будто мы ей дом колхозника для ночевки предлагали. Поозиралась, узнала, есть ли горячая вода, минералку попросила, только обязательно без газа. Кузьминична говорит ей:

– О воде не беспокойтесь, будет вам без газа. Только одной водой сыты не будете, поужинаете у нас. Вы пока отдыхайте, располагайтесь, а мы потом вас покормим. Вы где есть предпочитаете – тут у себя или в зале для приемов?

– Лучше у себя, – отвечает, – меньше хлопот.

Кузьминична спрашивает:

– Если через часик мы к вам наведаемся, удобно вам будет?

– Удобно, – соглашается, – я себя пока в порядок приведу. – А потом смотрит на меня с прищуром и добавляет: – Надеюсь, кто-нибудь составит мне компанию? Я ужинать в одиночестве не люблю.

Кузьминична ей:

– А чего ж не составить? Мы гостям рады.

Я Кузьминичне, когда вышли, заявляю:

– Учтите, я один с этой крашеной лошадью не останусь. Будем втроем.

А Кузьминична отмахивается: во-первых, дома у нее дела, внучка приболела, а во-вторых – пусть я не строю из себя Ивана-царевича. Что мне делать оставалось? Мог бы, конечно, упереться – не буду, мол, и всё, я этой Изольде не вода без газа, чтобы ей в покои доставляли, но не покидала мысль, что случай единственный упущу, потом локти кусать буду. Попросил только Кузьминичну еще часок не уходить, чтобы одному к ней в комнату не заявляться. А уж потом она скажет ей про внучку, почему не останется с нами.

Короче, ровно через час топаем мы к Изольде, с нами самолично Гаврилыч при полном параде, в белом колпаке, на тележке перед собой антрекоты катит с прочей закусью. Кузьминична забыла спросить у Изольды, пожелается ли ей к ужину еще чего выпить, кроме минералки без газа, притащили на всякий случай полусухого красного. Гаврилыч сказал, что к антрекоту в самый раз такое годится. Ну, Кузьминична деликатно в дверь к ней постучала, заглянула – можно ли войти. Входим – Изольда уже переоделась, и халат на ней вроде японского – кимоно такой называется. Вот только непонятно было, почему она, если ноги устали, каблуки не сняла.

Она сразу смекнула, едва только Гаврилыч тележку вкатил, что мы с ней вдвоем будем, – на тележке-то всего два антрекота и посуда на двоих. И не засомневалась, что вторым с ней буду я, а не Кузьминична. Поощрительно мне улыбнулась, комплимент Гаврилычу сделала, что у нас тут сервис, как в лучших лондонских домах. Кузьминичны отмазку выслушала, вид сделала, будто пожалела, что не останется Кузьминична с нами. Гаврилыч все красиво на столе расставил, пожелали они с Кузьминичной приятного аппетита – одних нас бросили. А Изольда на себя роль хозяйки взяла. Присаживайтесь, говорит, Анатолий, составьте мне компанию, не тушуйтесь. А я и не тушуюсь, чего мне тушеваться, хотя, конечно, понравиться ей уже хочу. Не то чтобы совсем уж, а так, чтобы расположить ее. Случай же. Гитару, ясное дело, с собой не принес, за дверью оставил, чтобы не в лобовую было. Потом, думал, как-нибудь наведу ее на разговор, что петь умею, многие даже считают, что на большой сцене выступать могу, а там уж от нее зависит. Навязываться не стану – захочет она меня послушать, я сначала для вида покочевряжусь немного, постесняюсь, а потом будто бы уступлю. Схожу за гитарой – и вернусь. Что петь буду – заранее решил. Мне, все считают, лучше всего цыганские романсы удаются. Меня и самого часто за цыгана принимают, спрашивают даже, так что сочетание удачное получится.

Одна вот только мысль напрягала – что глаз Изольда на меня положила. Для того, может, и сочинила, что устала она, переночевать тут желает, Галямову наболтала. И вот каблуки свои с умыслом не сняла, чтобы ногами своими пофорсить. До крайности может у меня с ней дойти. Я, ясное дело, Ивана-царевича, как Кузьминична выразилась, из себя строить не должен, но очень уж нежелательно было. Мне надо, чтобы женщина нравилась, я так с кем попало не могу. Еще и эти ногти у нее ведьминские. Ладно, думаю, там разберемся, главное, чтобы выгорело у меня как задумал. Вдруг в самом деле случай. Позовет меня к своим лабухам, сам инопланетянином заделаюсь. Мне бы только засветиться, а там уж, если удача не изменит, и без нее дорожку себе проторю. Что ж, решаю, не тушеваться так не тушеваться, пусть не думает, что мы тут бараны задрипанные, мы о себе тоже кое-что понимаем.

– А чего мне тушеваться? – говорю, – я компанию красивой женщине составить всегда рад. Рекомендую, – говорю, – творчество нашего повара Гаврилыча, он у нас большой умелец. Потом скажете, хуже ли, чем в ваших московских ресторанах. – И бутылку в руках верчу: – Для аппетита не желаете?

А она желает, подставляет свой бокал. Налил я ей, как положено, на одну треть, сам и тост предложил:

– С приездом, – говорю, – Изольда, простите, отчества вашего не знаю, пусть поездка ваша будет удачной.

А она поверх бокала глаза свои подведенные щурит, краешками губ улыбается:

– Во многом от вас, Анатолий, зависит, будет ли она удачная.

Всё, думаю, спекся. Если и были какие-то сомнения, то как ветром выдуло. После таких слов да взглядов, ясное дело, нужно сразу предлагать на брудершафт пить. Или даже без брудершафта. И захотелось мне вдруг слинять из этой комнаты куда подальше. Черт, думаю, с ними, и с гитарой моей, и с ее инопланетянами, я уж как-нибудь без них проживу. Была б хоть водка на столе вместо этого красного, и лучше б не одна бутылка. Ладно, думаю, поесть-то все равно придется, потом всё как-нибудь на тормозах спущу, я ей не вода без газа.

Сидим мы, хорошо сидим, чинно, ужинаем, беседуем. Вилка в левой руке, нож в правой, всё, как положено. Салат ей подкладываю, вино по чуть подливаю, ухаживаю за дамой, значит. Она меня про здешнюю жизнь расспрашивает, как нам тут живется, я про Москву ее, про гастроли. С кем она из знаменитых встречалась, какие они из себя. Ну, и о политике, как же без политики. Это ж не из телевизора услышишь, это из самой Москвы, из первых, как говорится, рук. Тем более что рассказывала она интересно, в таких местах бывала, с такими людьми встречалась, что мог бы ее до самого утра слушать, не надоело бы. Она, если не врала, с самим Жириновским знакома была. Но все-таки не думаю, что врала, очень уж правдоподобно рассказывала, ни разу не было у меня возможности подозревать, что лапшу мне на уши вешает, – я ведь тоже не лох, конфетку от дерьма отличаю. И о Хлестакове из Гоголя мне рассказывать не надо, я сам Хлестакова в нашем театре, что Галямов тут устроил, играл.

И чем, значит, дольше мы сидим, чем больше разговариваем, тем сильней она мне нравится. И вино здесь ни при чем – что там одна бутылка красного на двоих. Умнейшая была женщина, такие, ясное дело, редко встречаются. И на лошадь уже будто бы не смахивает, просто женщина крупная такая, на чей вкус. И глаза у нее красивые, ресницы длинные. Что меня еще приятно поразило – напрасно побаивался ее. Думал, начнет она, когда мы вдвоем останемся, приставать ко мне, разговоры всякие с намеками заводить, одним местом передо мной вертеть. А мне, значит, придется во всем этом участвовать. Ни чуть. Хороший, душевный разговор у нас получился, и не форсила она передо мной: я, мол, деревенщина неотесанная, а она королева испанская. По-простому всё, можно сказать, по-дружески, на равной ноге. Я ей, признаться, позавидовал, как они там интересно живут, где бывают, чего у них только не случается. Вот, к примеру, рассказывала она – сама свидетельницей была, – как в ресторане Шевчук с Киркоровым задрались, я прямо укатывался. Киркоров, между прочим, с Пугачевой давно вместе не спит, она Галкина к себе водит, ну, это я так, вспомнил просто.

Отужинали мы с ней славно, на диван перешли, закурили. Я, между прочим, догадывался, что она курящая, заранее подготовился, пачку «Мальборо» с собой захватил. Чтобы не думала, что мы тут одну «Приму» тянем. Короче, не пожалел я, что пришел к ней, только на руки ее старался не смотреть. Но все же, как ни интересно было ее слушать, про свое тоже не забывал, на что рассчитывал. Только не знал, как, будто бы невзначай, к этому подступиться. Лазейки удобной не было, чтобы не специально, а будто к слову пришлось. Грамотней всего было бы, конечно, сказать ей, что мне какая-то песня инопланетян нравится, напеть ей, будто бы припомнил. Но, как на зло, ни одна не вспоминалась. Или, может быть, и вспоминалась, но не уверен был, что инопланетянская она, тогда бы вообще опозорился. А она сидит, покуривает, ногу на ногу забросила, пепельница между нами. Будто бы и не соблазняет она меня, но верхнее колено, случайно или не случайно, очень высоко в разрезе просматривалось. Я на всякий случай его тоже взглядом обходил.

Но сообразил-таки: похвалил инопланетян, польстил ей даже, что вряд ли, наверно, если бы не она, такими знаменитыми они сделались. А потом спрашиваю, какая их песня ей больше всего по душе.

– Да мне, – отвечает, – многие по душе, у нас композиторы хорошие, один мальчик вообще очень талантливый, замечательные песни пишет. Только не раскручен еще как следует. Мелодии на слуху, а автора мало кто знает. Вот, к примеру, эту песню, которую везде поют, он сочинил. Слышали такую? – и тихонько напевает.

Обрадовался я, что в самое яблочко попал. Песню эту в самом деле часто передают, мне самому нравится. И что удачней всего, даже слова запомнил, у меня на это память хорошая. И начал ей подпевать, как бы дуэт у нас получился. Изольда похвально на меня посмотрела, улыбнулась:

– А у вас, Анатолий, голос хороший. И слух тоже, молодец.

Я, как положено, засмущался, потом сказал ей, что так многие говорят. Некоторые считают даже, что я выступать мог бы, советуют к специалисту какому-нибудь обратиться, чтобы послушал меня. Только где ж его, специалиста, взять, да и кто на меня время тратить будет. А я, вообще-то, под гитару пою, под гитару у меня лучше получается.

– Жаль, – говорит, – что гитары у нас нет, я бы с удовольствием послушала.

Попалась рыбка на крючок. Если, говорю ей, вам в самом деле интересно, то гитара у меня тут рядом, могу принести. Что ей оставалось? – сама ведь напросилась, я не настаивал. Уж не знаю, хотела или не хотела, но сказала:

– Принесите, любопытно.

А гитара моя в коридоре за тумбочкой была схоронена, дожидалась меня. Прихватил ее – и назад. Возвращаюсь, а Изольда по-другому сидит: с ногами в углу дивана. Приготовилась, значит, к моему представлению, позицию заняла. Перебрал я струны – и запел. Про очи черные, очи страстные, очи жгучие и прекрасные. Опасался, что от волнения голос просядет, – ничего подобного, хорошо зазвучал, душевно, и цыганщина эта самая хорошо поучалась, с нужной такой надрывностью для эффекта. Что волновался – скрывать не стану. Интересное дело – приходилось ведь мне перед целым залом петь, где столько народу, а тут одна бабёнка, пусть даже из Москвы она и с Жириновским знается. Потому что многое от нее для меня сейчас зависело. Не оттого только, что в инопланетяне мне захотелось и самому, если повезет, в том ресторане побывать, где Шевчук с Киркоровым задрались. Хотя, правду сказать, кто ж от такого откажется. А потому еще, что вдруг захотелось мне, чтобы похвалила она меня, удивилась, какой я талантливый. Пою, на нее поглядываю – и вижу, что нравится ей мое исполнение. И в самом деле удивляется она. Не так, чтобы лишь приятное мне сделать, из вежливости – действительно нравится ей.

Закончил я про то, как увидел вас я не в добрый час, – смотрю на нее молча. А она мне хлопает, молодчиной называет. Просит, чтобы еще спел. Ну, я ей уже не цыганскую, чтобы не думала, будто я только на это и способен. Про отраду в высоком терему. Так вывожу, что и мне понравилось. Кто сам поет, знает, что голос – штуковина непостижимая, капризная, и неизвестно, когда и от чего он зависит, он сам по себе живет. Иногда прячется куда-то, а то вдруг так разовьется, не нарадуешься. Вот в тот вечер очень хорошо мне пелось, прямо редкостно. Про отраду в тереме так выдал, что перед Кобзоном не стыдно было бы. А она опять похлопала и самородком меня назвала.

– Еще, – спрашиваю, – хотите, ежели не устали?

Ответила она, что хочет, только попросила свет выключить, потому что в глаза ей режет. Ну, я выключил, мне в темноте петь даже сподручней, романтичней получается. В комнате после этого не совсем темно стало, а такой полумрак залег – двор у нас, видели же, хорошо освещается. Дал по струнам – и третью ей, лирическую, как в степи глухой замерзал ямщик. Она потом и говорит мне, что у меня большие способности, учиться обязательно нужно. У меня, сказала, и внешность очень выигрышная, для зрительского успеха не последнее дело. Я горячее железо кую: у кого тут учиться, кому я тут со своей внешностью нужен, позаботиться некому. И тут она бальзам на меня проливает: я, говорит, позабочусь, у меня, говорит, есть такие возможности. Приедете ко мне в Москву, я вас с кем надо познакомлю, похлопочу. А я от слов ее этих совсем разомлел, поверилось, что все у меня, о чем мечтал, сбудется. Тот самый счастливый случай.

– Не знаю, – от души сказал, – как мне вас благодарить.

Лицо ее плохо различаю, но угадываю, что улыбается оно. И голос улыбается:

– Надеюсь, придумаете, как отблагодарить.

А чего тут придумывать? Непонятно разве, чего ей от меня хочется? И я, как на духу говорю, пусть кто хочет обижается, раз было это, не заставлял себя, не в угоду ей делал. Никакой уже лошадью, особенно в сумерках, не казалась мне, за это время, что мы с ней вместе провели, большое расположение к ней почувствовал. Даже, можно сказать, очень большое. И понимал я, что всякие штучки-дрючки здесь не нужны, решительно нужно действовать. И слов лишних не тратить. Опять же не засомневался я, что из-за меня она здесь ночевать осталась. Сказал только:

– Я к вам, Изольда, со всей, какая есть у меня, благодарностью.

Гитару на стол положил, подхватил Изольду на руки и на кровать понес. Такая у меня была к ней благодарность, что пушинкой мне она показалась. Халат-кимоно с нее в момент скинул, а она и не сопротивлялась, только, хоть и темновато было, стеснительной оказалась, все отворачивалась от меня. Ну, думаю, тебе же хуже. Начал, как получалось, пристраиваться к ней, а она уже вся готова. Застонала, шепчет мне:

– Толечка, миленький мой…

И тут, в этот самый момент, я всё постиг. Такое постиг, что вмиг обалдел. Оторвался от нее, только и сумел сказать:

– Ты что? Ты что это?…

А она все одно твердит: «Толечка, миленький, Толечка, миленький»…

Короче, не она это твердила, а он твердил. Мужиком оказалась. Оказался. Меня чуть не вывернуло. Хорошо, не разделся я, брюки только застегнуть. Соскочил с кровати – и дёру. А она, он то есть, мне вслед канючит:

– Толечка, Толечка, миленький…

Не помню, как за дверью очутился. Весь мокрый, как из реки меня вытащили. Домой мчался, будто гнались за мной. И весь день потом в пансионате не показывался, чтобы точно увериться, что не встречусь я с ней. Анна Кузьминична мне звонит, спрашивает, куда подевался, а я ей даже причину сказать не могу – после, говорю ей, все расскажу, сейчас не могу. Про Изольду у нее спросил – рано утром, сказала, умоталась, и не видела ее. А я все равно прячусь – вдруг вернется. Чего боялся – сам не понимал, что этот Изольда сделать мне может? А вот поди ж ты. Анна Кузьминична уже потом, когда рассказал ей, помирала со смеху, вот как сейчас, вы же сами видели. А чего тут смешного, гнусь одна. До сих пор, как вспомню этого Изольду, мураши по коже…

– Так тебе и надо, – хмыкнула Кузьминична, – меньше кобелил бы, артист. И нечего тут разукрашивать, что загипнотизировала она тебя своими байками. В Москву ему захотелось, посмотрите на него!

– Ну, знаете! – возмутился Толик. – Я что, сам к ней напрашивался? Не просил, чтобы вы меня одного с ней, с ним не оставляли? Кто меня подсовывал ей, Галямов, что ли?

Было заметно, что диспут этот вели они не впервые, удивило лишь Дегтярева, что Кузьминична отчего-то заставила Толика говорить сейчас об этом, угрожала, что сама всем расскажет, если тот заупрямится. Даже если всколыхнуло что-то в ней, захмелевшей, произнесенное им, Дегтяревым, имя Изольда. И счел нужным, чтобы положить конец начавшейся ненужной перепалке, вмешаться:

– Ничего смешного действительно нет. Кстати сказать, это уже просто эпидемия какая-то. Впору национальным проектом сделать нещадную борьбу с гомиками, иначе, боюсь, добром это не кончится.

Поддержал его Корытко, сказал, что по данным некоторых социологов число сторонников однополой любви до десяти процентов доходит:

– Представляете, каждый десятый мужик смотрит на мужика, как на женщину. Как бы Содом и Гоморра, куда катимся?

Неожиданно заспорил Кручинин. Обращался почему-то не к Корытко, а к Дегтяреву. Сказал, что десять процентов – это явный перебор, вряд ли и три-четыре наберется, но у каждого человека есть право выбора, и никто никому не должен указывать, как и с кем ему жить. Да, он, Кручинин, не сторонник таких симпатий, но принимать это надо как данность, никуда не деться, и они, врачи, должны лучше других это разуметь. Не возвращаться же к сталинским временам, когда гомиков сажали в тюрьмы. Мы, в конце концов, просвещенные европейцы, а не кондовые азиаты.

Лев Михайлович, давно Кручинина знавший, не понял, искренне тот говорит или затевает диспут ради диспута, чтобы покрасоваться перед Лилей своим полемическим мастерством. В принципе, ничего оригинального Кручинин не произнес, эти провокаторские сентенции звучат нынче сплошь и рядом, и вообще меньше всего Дегтяреву сейчас хотелось затевать это бессмысленное словоблудие. Да еще при Кузьминичне с Толиком. Если бы не посмотрел так на него Кручинин. На него, а не на Корытко. О чем они там с Лилей перед тем хихикали? И не в силах подавить в себе вспыхнувшую сегодня неприязнь к Кручинину, с излишней, наверное, язвительностью ответил:

– Странно, что я должен вам что-то доказывать, Василий Максимович! О какой данности вы говорите? Это ведь цепная реакция, как при радиоактивном распаде. Откуда их столько поразвелось? Что, природа вдруг свихнулась, генная мутация? Вы хоть одного гомика раньше знали? На улице у себя, дома, в школе, в институте? Это же не спрячешь, как бы они не таились, все равно засветились бы. Эта агрессивная зараза буквально в открытую сейчас насаждается, манят ею, как запретным сладким плодом. Хотя в голове не укладывается, какая там может быть сладость. Порой в телевизор плюнуть хочется. Какие-то артистики размалеванные зазывные гримаски с экрана строят! Диспуты всякие идиотские, норма это, не норма, проводить их марши, не проводить, древних патрициев поминают. И почти не слышно, чтобы кто-нибудь о самом главном, о самом страшном говорил. Да нет, не говорил – бил в набат. Если бы они похотью своей только друг друга ублажали, хоть как-то смириться можно было бы, данность это или не данность. Но они ведь, сволочи, детей растлевают. Хороших, нормальных детей. Это у них особое удовольствие, клубничка эдакая. А те потом вырастают. И других ребятишек портят. Я бы каждого такого педофила двадцать лет в тюрьме гноил. Лучше бы не двадцать – пожизненно. А то отсидят пару лет – и опять за свое принимаются. Не читали разве, не слышали? У вас же самого два пацана, не страшно за них?

– Дело говорите, Лев Михайлович, – снова пришел на помощь Корытко. – Это как бы узаконенное распутство. По всему миру расползается.

– А что, бывает и неузаконенное распутство? – поддел его Кручинин. – Просветите нас, Степан Богданович. Кстати, ораторское кресло свободно, ждет очередного клиента.

Корытко явно не понравились ни слова Кручинина, ни тон, каким были сказаны. Дегтярев заметил, как вдруг преобразился он: опять стал тем, каким встречал его, бывая в министерстве.

– Как же, – потемнел Корытко, – разбежался. Боюсь только, Василий Максимович, что уж вас-то просвещать нет надобности, сами кого угодно просветите.

– Это вы зря, – перестал улыбаться Кручинин. – Мы же договаривались. И не обо мне сейчас речь.

– Обо мне, что ли? – подозрительно глянул на него Корытко.

И снова вмешалась хозяйка пансионата, состроила «мусеньку»:

– Ну мальчики, ну что вы в самом деле, не надо ссориться. Так ведь хорошо отдыхаем. Это я виновата, о таком Толика рассказывать уговорила. А мы давайте не о таком. Давайте о хорошем. Мы и вас, Степан Богданович послушать хотим, удовольствие получить. Грустное с вами тоже наверняка случалось, как же в нашей жизни без грустного? И у меня было, как же не быть? Чего нам тут один перед одним выставляться, мы же здесь как одна семья теперь. А вы такой интересный, солидный мужчина, Степан Богданович, и говорите так умно. Уважьте коллектив, поделитесь с нами своим, а я потом тоже о своем всем расскажу, хоть и, по правде сказать, не собиралась этого делать, это ваши, мужские проблемы. Ну Степа-ан Богда-анович, не на колени же перед вами ставать! И Василий Максимович тоже прав – все так все, пусть всем будет одинаково.

– Зачем же на колени? – смутился Корытко. – Я и без коленей могу, если нужно. Признаться, есть у меня одна как бы история. И смех, и грех. Разве что о ней… – Пригрозил Кузьминичне пальцем: – Только вы потом сразу за мной, как обещали. Ради вас как бы соглашаюсь.

Кузьминична по-девичьи зарделась, обещающе улыбнулась ему.

– Кресло вас, Степан Богданович, как бы дожидается, – не угас Кручинин.

Корытко, не удостоив его даже взглядом, приподнял свое грузное тело, пробно откашлялся и двинулся к креслу…