Глава 10
Конча повернулась, взяла Паулу на руки, как четырехлетнюю девочку, и внесла в дом. Больше я Кончу и Паулу никогда не видела.
Мы поняли, что они уехали, когда к нам явились клянчить еду три голодных пса. Это были бродяги, которых Конча подобрала после того, как в день похищения Паулы перебили ее «кабысдохов».
– Хоть бы отравила перед отъездом этих никчемных тварей, – говорила мама. – Мы их подкармливать не будем. Не смей им ничего давать, Ледиди, слышишь?
Мы отправились к дому Паулы проверить, действительно ли они исчезли.
В маленькой двухкомнатной халупе все выглядело так, словно Паула и ее мама ненадолго отлучились.
– Да, – сказала моя мама, – вот так и нужно исчезать: как будто с минуты на минуту вернешься.
На маленьком кухонном столе стоял пакет свежего молока, работал телевизор. Из комнаты неслись новости Акапулько: в баре была стрельба, построены два новых морга, на пляже нашли отрезанную голову.
Со знакомой мне с детства сноровкой мама принялась обшаривать полки. Она выудила полупустую бутылку текилы, электрическую кофеварку и большой пакет картофельных чипсов.
– Пойди поройся в комнате Паулы. Может, там остались какие-нибудь джинсы или футболки, которые тебе впору, – сказала она.
Маленькая кровать стояла там же, где и прежде, на столбиках из кирпичей. Эти столбики отделяли ее от огромных, как мыши, тараканов, ночью шаставших по полу. Стена была утыкана большими толстыми гвоздями, на которые Паула вешала свои одежки, так что получался тряпичный коллаж. Я увидела несколько пар пластиковых шлепок и пару теннисных туфель, выстроенных в ряд под кроватью. На подушке лежали две пустые детские бутылочки, а на одеяле – обувная коробка.
Я открыла коробку.
Мой рот наполнился зноем джунглей. По жилам побежали муравьи и пауки.
В коробке оказались фотографии. Я заглянула в глубоко посаженные черные глазки человека, который выжал из тела Паулы чистую девочку. Мужчина сфотографировался вместе с семьей. На нем были красно-белая клетчатая рубашка, джинсы, широкий кожаный ремень с круглой серебряной пряжкой и черные ковбойские башмаки на высоких каблуках. Так одеваются на севере Мексики. Я поняла сразу – это Макклейн.
Я взяла фотографии и сунула их в джинсы. На дне коробки лежала маленькая записная книжка. Ее я убрала в задний карман.
В двери появилась мама.
– Страшно подумать, но кто-то следил за Паулой много лет, – сказала она. – Следил и ждал, когда она вырастет.
В одной руке мама держала бутылку текилы, в другой – пакет чипсов.
– На нее давным-давно положили глаз, – продолжала она. – За ней наблюдали, как наблюдают за яблоком на яблоне: дают ему созреть и срывают.
Когда мы шли домой, спрятанные в джинсах жесткие карточки корябали мне живот. Мама сменила свои плоские белые резиновые сандалеты на Кончины ярко-зеленые пластиковые шлепки с красным цветком на перемычке. Проследив за моим взглядом, она посмотрела себе на ноги.
– Ну и что такого, Ледиди? Конче они больше не понадобятся.
Мама несла бутылку текилы и пакет чипсов.
Какое-то время мы шагали молча, и вдруг мама повернулась и сплюнула.
– Если кому-то взбредет на ум придумать символ или флаг для нашей дыры, это должны быть пластиковые шлепки, – сказала она.
Придя домой, мы обнаружили, что передняя дверь распахнута, а внутри сидит Майк. Чего это он вперся, удивилась я. У нас так не поступали. Никто не входил в чужое жилье, а тем более не располагался там в отсутствие хозяев. Наш дом даже пропитался его мятным одеколоном, похожим на запах жевательной резинки.
Майк сидел на кухне перед распахнутой дверцей холодильника, как люди сидят перед камином. На ляжке у него лежали два мобильника. Он начал отращивать обритые несколько лет назад волосы, и казалось, что его голова поросла маленькими пучками густой черной травы.
– Сдается мне, ты малость ошибся и принял мой дом за свой, – обратилась мама к Майку, опуская текилу и чипсы на кухонный стол. – Закрой немедленно дверцу! – приказала она.
– Мамуленька, не кипятись. – Майк мгновенно вскочил и одним махом руки захлопнул холодильник.
Всех взрослых женщин на нашей горе он называл мамуленьками. И даже моя мама, не выносившая никаких нежностей, от этого млела. Она уже готова была напуститься на Майка за то, что он вломился к нам в дом, распоряжался тут без нас, открыл холодильник, но слово «мамуленька» ее вмиг утихомирило. Казалось, она вот-вот замурлычет от удовольствия.
Холодильник был для обитателей нашей горы самым важным предметом – электроприбором или предметом мебели, у кого как. Через него мы попадали на Северный полюс, к полярным медведям, тюленям и ледникам. В особенно знойные дни все собирались возле распахнутой дверцы холодильника. Днем мы держали в нем подушки. Завернутые в целлофан, они мерзли между банками пива, коробкой с яйцами и упаковками сыра. Пару часов с вечера наши головы лежали на прохладном хлопке. Когда одна сторона подушки согревалась, мы ее переворачивали. Подушка остужала наши умы и сны. Это была мамина выдумка, которая понравилась всем.
Холодильнику мама молилась как богу.
– За глоток ледяного пива душу продашь морозилке, – часто повторяла она.
Мама плеснула себе в стопку текилы и вскрыла зубами пакет с чипсами.
– Так в чем дело? – спросила она Майка.
Майк сообщил, что послепослезавтра, в понедельник, он встретит меня утром на шоссе и отвезет на автобусе в Акапулько. На одиннадцать мне назначена встреча с нанимающей меня семьей. Я должна взять сумку с вещами и быть готовой сразу приступить к работе.
Я оставила маму с ее стопкой в нашей крохотной кухне и вышла с Майком, чтобы расспросить его про Марию. С тех пор как закончилась школа, мы редко виделись. Дома у них я старалась не показываться: не могла простить Лус, маме Марии, ее связи с моим отцом. Скандальная история ни для кого не была секретом, в том числе и для Майка, который знал всё и обо всех. Одна Мария не ведала, чья она дочь. Не подозревала, что ее губа – знак Божьего гнева. Меня подмывало открыть ей тайну, чтобы мы еще ближе сроднились, как сестры, но я боялась, что, узнав правду о себе, она меня возненавидит.
Я попросила Майка передать Марии, что мне нужно с ней поговорить. Мол, пусть на закате спустится к школе.
Майк поскакал вниз по склону под трели мобильников, которые вдруг разом ожили, словно мертвая зона распахнула окошко в небо и сигнал ударил в Майка, как молния.
Повернув назад к дому, я вспомнила про фотографии, спрятанные в джинсах. Я сунула руку за пояс и вытащила плотные квадратные карточки.
Их было шесть. На одной тот тип, в котором я угадала Макклейна, стоял на взлетной полосе рядом с маленьким самолетом. На двух других были сняты девушки, сбившиеся в группки у стены. Паула присутствовала на обеих. Еще на одной Макклейн красовался перед рядом средневековых доспехов. Похоже, он находился внутри замка.
Все поле предпоследнего и последнего снимков занимал красный трейлер. Это был небольшой прицеп для двух-трех лошадей, который запросто потянет пикап или джип. Фотограф намеренно сфокусировал кадр на крови, вытекающей из дверцы трейлера.
Когда я вернулась домой, мама остервенело щелкала мухобойкой. За месяцы застойной жары бешено расплодились мухи – жирные, ленивые, с мохнатыми спинками. Если такая муха кусает, образуется красная шишка, которая неделями болит и зудит. И кухонный стол, и пол были усеяны окровавленными черными комочками.
– Встань на колени и помолись за мухобойку, – сказала мама. – Кто это сообразил оставить дверь нараспашку?
– А то тебе неизвестно кто.
Мама метнула в меня убийственный взгляд и продолжила изничтожать мух. Я узнала мухобойку, стянутую у Рейесов года два назад.
– Молись за мухобойку, – приказала она.
Мама ненавидела мух, но обожала их колошматить. В нашей крохотной кухне шел веселый кровавый пир.
Она знала то, что знали мы все: мухи непобедимы.
Я прошмыгнула мимо мамы и черно-красных мушиных тушек в свою комнату и запихнула фотографии Паулы к себе под матрас.
Выйдя на кухню, я обнаружила маму за столом с мухобойкой на колене. Дырки пластиковой сетки были забиты окровавленными трупиками раздавленных мух. Прильнув к бутылке, мама в один глоток опустошила ее наполовину. Потом оторвала горлышко от губ. Раздался чмокающий хлопок. Я села на стул посреди поля боя.
– Меня злость душит, – сказала мама.
– Из-за чего?
– По телевизору болтали про журнал, где печатают статьи о назначении женщины!
– И что?
– Я бы им резанула правду-матку.
– Какую правду, мам?
– Жизнь женщины у нее в трусах.
– Как это?
– Думаешь, столичные авторши напишут про то, как заходится сердце? Да, заходится сердце, когда видишь там кровь, и это значит одно: ты теряешь своего ребеночка!
– Мам, ты о чем? – спросила я.
Избиение мух вместе с речью о трусах пробудило во мне беспокойство за маму. Похожее выражение глаз я замечала у нее перед страшным землетрясением, прокатившимся по нашей горе. Позже, когда все закончилось, она сказала, что мы должны были это предвидеть.
За две недели до землетрясения нашу крохотную двухкомнатную халупу наводнили все известные нам виды ползающих тварей. Отовсюду лезли черные вдовы, красные тарантулы, белые и коричневые скорпионы. На потолке кишмя кишели красные муравьи. За телевизором мы обнаружили змеиное гнездо, похожее на спутанный клубок черных лент.
В ответ на это мама уткнулась в телевизор и не отрывалась от него ни днем ни ночью. Она перестала готовить, и мне приходилось шарить по полкам в поисках черствой тортильи и куска сыра и даже открывать банку консервированного тунца, которого мы обычно не ели: мама однажды решила, что у него вкус кошачьего корма. Она пялилась в телевизор потому, что это был единственный способ сбежать с нашей горы.
Пока я без передышки колотила насекомых и жевала сушеные дольки манго, мама совершала путешествие в Петру и посещала семью бедуинов, выселенную из пещеры и получившую социальное жилье в бедуинской деревне, сложенной из цементных блоков. Их верблюд жил в цементном гараже. Мама отправлялась в Индию, где наблюдала за тем, как «медицинским туристам» делают дешевые операции. Она смотрела конкурс «Мисс Вселенная». Она высидела шесть серий исторической передачи о женах Генриха VIII.
В один из дней перед землетрясением к нам забрела заблудившаяся овечка. Я вышла на улицу отдохнуть от телевизора и мамы, а там она, лежит себе полеживает в тени папайи.
Услышав эту новость, мама посмотрела сквозь меня в пустоту и произнесла:
– Скоро ты скажешь, что Мария с Иосифом стоят у нас под дверью и просят их приютить.
Это были ее первые слова после нескольких дней молчания. Но она сразу же отвернулась и вновь переключилась на передачу о предметах, которые находят в желудках мертвых акул. На экране какой-то матрос вспарывал акулье брюхо и извлекал оттуда обручальное кольцо.
Я отнесла овечке воды. Она быстро вылакала питье своим маленьким язычком. Тогда я в первый раз увидела голубые глаза не по телевизору.
Животное увязалось за мной в дом.
Мама взглянула на овцу и изрекла:
– Это не овца, Ледиди. Это агнец, явившийся на закланье.
Я не совсем поняла, что она задумала. То ли зарезать беднягу и приготовить на ужин, то ли на библейский лад порассуждать о нашем насекомьем Ноевом ковчеге.
После того как я заглянула в голубые глаза животины, никакой голод не заставил бы меня ее съесть. В конце концов, я шуганула овечку из дома и согнала с горы на шоссе. Мне оставалось только надеяться, что она не попадет под большой серебристый автобус, мчащийся в Акапулько.
Причиной всего этого сумасшествия было землетрясение. В новостях сообщили, что его эпицентр находится в районе порта Акапулько.
– Это же мы! – в возбуждении закричала мама. – Мы живем в районе порта Акапулько! Ясное дело, шарахнуло прямо здесь, под нами!
Толчки начались в половине восьмого утра. Мы завтракали, когда наше маленькое жилище заходило ходуном. Земля за окном вздыбилась, как морские волны.
В тот день, когда мама била мух, призывала молиться трусам и неумеренно много пила, меня охватил страх. Она на моих глазах съезжала с катушек.
– Что ты пытаешься мне сказать, мам? – спросила я. – Объясни.
Мама откинула голову и принялась вращать глазами.
– Да-да-да. Я скусывала, срывала зубами заусеницы и скармливала их тебе.
– Ты не бредишь?
– Тебе тогда еще не сровнялся годик. Я подмешивала их в рис. А что, по-твоему, мне было делать? Другие вон срезали кусочки кожи с тела, чтобы кормить ими детей. По телику говорили.
– Фу-у, мама.
– А чем, скажи на милость, это противнее материнского молока?
– Да, мам, – сказала я, – модные столичные авторши о таком точно не напишут!
Один Господь Бог ведал, была ли хоть крупица правды в том, что наплела мама. На вранье она смотрела точно так же, как на воровство. Зачем говорить правду, если можно соврать? Это был ее жизненный принцип. Едва сойдя с автобуса, мама заявляла, что приехала на такси.
Мне предстояли долгие часы ожидания, когда она впадет в забытье. Бутылка текилы опустела. Мама поднялась и вынула из холодильника пиво.
– Я их поубивала, – сказала она, – а ты давай убирай.
Я схватила с раковины старую тряпку и принялась смахивать дохлых мух со стульев, столешниц и стен.
Когда я уходила на встречу с Марией, мама приканчивала пятое пиво. Она лежала на кровати, обмахиваясь картонкой, оторванной от коробки кукурузных хлопьев. Телевизор горланил во всю мочь. В состоянии полного отупения мама смотрела фильм о диких животных Амазонии.
– Почему Нат Гео не приедет сюда и не снимет нашу гору? – спросила она.
Прежде чем нырнуть в джунгли, я замедлила шаг и оглянулась. Над крышей нашего маленького домика торчали длинные ржавые прутья – опоры так и не возведенной мансарды. Дома всех наших соседей выглядели так же. Мы строились с мечтой о втором этаже. Но вместо вторых этажей все обзаводились спутниковыми тарелками. Если бы наша гора была видна из космоса, она походила бы на белую площадку, сделанную из тысяч открытых зонтиков.
Мария ждала меня в классе. Она сидела за своей старой партой, как олицетворение нашего детства. У нее была гладкая прическа с круглой шишечкой на темечке, которая у нас называется «луковой головкой». Мария стянула волосы так туго, что даже моргала с трудом.
Каждый раз, смотря на нее и видя в ней своего отца, я едва удерживала язык за зубами.
Иногда мне казалось, что, если бы не присутствие рядом Марии, я бы не помнила отцовских черт. Когда мама узнала, что у отца есть на стороне другая семья, она собрала все его фотографии и поджарила на плитке, как тортильи. Одна за другой они скручивались и тлели на конфорке, пока не превращались в черно-серый пепел. Я наблюдала за тем, как папина улыбка в стиле Синатры, мои именинные торты и шары уплывают в дверь вместе с дымом.
Шрама на губе Марии как не бывало. Но, глядя на нее, я всегда представляла ее прежнее лицо, прежнее беззащитное лицо, полное мифического смысла и боли. Хотя шрам стерся, память о врожденной заячьей губе до сих пор делала ее прежней Марией.
Я села за свою старую школьную парту, стоявшую впритык к парте Марии. Мы половину своих жизней провели здесь бок о бок. Наши сухие, шершавые детские локотки соприкасались, когда мы упражнялись в письме и счете. В этой комнате мы переносились из наших домов и джунглей в совершенно иную жизнь.
Мария сообщила мне, что у Августы, мамы Эстефании, опять подскочила температура и что они завтра утром едут в Мехико, в бесплатный пункт помощи больным СПИДом, где Августе выдавали необходимые лекарства. Августа болела уже больше шести лет, и поездки в столицу и обратно превратились в рутину.
Я сообщила Марии, что Паула и Конча покинули свой дом навсегда.
Еще я рассказала ей о фотографиях. Мария тут же вскочила:
– А Рут? Ты спросила про Рут?
На нашей горе все были уверены, что между исчезновением Рут и похищением Паулы есть связь.
Я покачала головой.
– Нет, не спросила. Прости.
Мария потерла пальцем исчезнувший шрам. Мне вспомнилось, как в день операции мама и Рут выкурили пачку сигарет «Салем». Салон красоты пропитался запахом ментолового дыма. В раннем детстве мы с Марией таскали из пепельницы Рут окурки и сосали фильтры, воображая, будто это леденцы «Холс». Лицо Марии оживило во мне ощущение ментолового фильтра на языке.
– Ты внимательно их разглядела? Ты не поискала на снимках Рут?
– Нет.
– Айда.
Мы вскочили и устремились в сторону моего дома. Мы не шли, а почти бежали, подгоняемые надеждой найти на фотографиях Рут. В глупом восторге от своей дурацкой фантазии мы чесали прямиком через джунгли.
Рука вскинулась в мгновение ока, как потревоженная змея. Мамина рука. Я увидела на стене тень, а потом молниеносное движение, как удар скорпионьего хвоста или бросок языка игуаны, нацеленный в рой мошкары. На раз. В маминой руке блеснул маленький пистолет, и дело было сделано. Вся Сьерра-Мадре словно оцепенела. Я услышала хруст ломающейся кости – впервые в своей жизни.
Я услышала хруст ломающейся кости, потому что пуля попала в Марию, в мою единокровную сестру, вторую дочь моего отца, дочь, похожую на него как две капли воды.
Такое вполне может случиться после десяти бутылок пива, смешанных с текилой. Если бы у мамы взяли пробу крови, она оказалась бы желтой. Если бы ее кровь залили в пробирку и подняли к солнцу, это была бы чистейшая «Корона». Но на нашей горе не брали никаких проб и не вызывали полицию.
– Вызвать полицию – все равно что пригласить к себе в дом скорпиона. Кому это надо? – часто повторяла мама.
Что случилось в тот момент с моей мамой? Дневной свет готовился раствориться в сумерках. Кто померещился ей на пороге в этом предсумеречном, почти потухшем свете?
Я упала на колени и склонилась к Марии. Посмотрев на ее лицо, я словно заглянула в озеро. Под чистой кожей я различила швы, шрамы и разлом нёба, как различаешь под водной гладью каменистое дно и серебристых рыбок.
Я стала заворачивать Марии рукав, чтобы найти рану, и почувствовала на ладонях теплую кровь.
Мария открыла глаза, и наши взгляды встретились. – Что это было? – спросила она.
– Где ты взяла эту чертову пушку, мама? – закричала я, приподнимая Марию.
– У Майка.
Мне захотелось обхватить и прижать к себе маму, которая сникла и слиняла с этой планеты в тот самый миг, когда кровь Марии окропила наш кусочек джунглей.
– Верните меня на минуту назад, верните меня на минуту назад, – шептала мама.
В ее сознании часы дали задний ход. «Крутите время назад, – думала она. – Жмите на обратную перемотку».
Мама постоянно твердила, что смерть приходит точно в срок, никогда не опаздывает.
Набежало облако, и в комнате стало темно. Снаружи донесся крик попугая.
Осев грудой на пол, мама выдохнула:
– Все заживет. Ее только зацепило.
Я обмотала руку Марии кухонным полотенцем и обняла ее за талию. Вот так, в обнимку, мы поковыляли к шоссе.
Там не было ни души. Мимо промчались несколько больших междугородних автобусов. Наши пластиковые шлепки влипали в раскаленный черный асфальт, покрытый разводами машинного масла, сине-зелеными от жары.
Простояв двадцать минут на этой дьявольской жаровне, мы увидели первое такси, но, прежде чем мы добились, чтобы нас посадили и довезли до больницы, прошла, казалась, целая вечность. Чего таксистам не нужно, так это крови в машине. Едва я успевала сказать, что мы едем в больницу, они бросали пристальный взгляд на лицо Марии. Когда их глаза опускались к обмотанной полотенцем руке, они давали по газам и уносились прочь. В Герреро некоторые таксисты привешивают к лобовому стеклу табличку: «Не для окровавленных тел».
Я все время смотрела на кухонную тряпицу в надежде, что она сдержит или даже остановит кровотечение.
В конце концов нашелся водитель, который согласился нас отвезти.
Он покосился на руку Марии и пробурчал:
– Нет, эту пакость я сюда не возьму, пока вы не упакуете ее в целлофановый мешок.
Таксист полез в бардачок, вытащил оттуда пластиковый пакет из супермаркета и дал его мне.
– Вот, упаковывайте.
– Что он сказал? – спросила Мария.
– Рука должна быть в мешке, а то он не пустит в машину.
Я осторожно приподняла раненую руку Марии и уложила ее в пакет из супермаркета, как баранью ногу.
– Ну вот, все в порядке, – сказала я. – Поехали! – Сделай узел.
– Что-что?
– Свяжи углы.
Я связала кончики пластиковых уголков у Марии над локтем. Она безропотно сносила все, что я с ней проделывала. Как будто ее рука, продырявленная моей мамой, стала теперь собственностью нашей семьи.
– Кого же ты так сильно достала? – спросил таксист, когда мы покатили по шоссе.
Единственными людьми во всей Мексике, осведомленными о том, что происходит у нас в стране, были таксисты. «Возьми такси», – советовали человеку, кому требовалось о чем-нибудь разузнать. Мне думалось, что кто-то должен собрать всех-всех таксистов (кто-то вроде Хакобо Заблудовски, старого журналиста, по словам мамы, последнего благородного человека в целой Мексике) и спросить их, что за чертовщина у нас творится.
Мама всегда говорила:
– Где-то наверняка есть таксист, которому точно известно, что случилось с Паулой и Рут.
Дорога до Акапулько заняла меньше часа. Я горела желанием объяснить Марии, что мы единокровные сестры и что моя вдрызг пьяная мать приняла ее за нашего отца. Но мне приходилось молчать, потому что шофер явно навострил уши, ожидая новостей. Большие костяшки его боксерских кулаков были покрыты шрамами. Он свирепо сжимал руль. Мужчина даже приглушил радио, чтобы не пропустить ни слова, которое может прилететь с заднего сиденья.
– Так кого же ты так достала? – повторил таксист.
Я решила не отвечать и еще крепче обвила рукой талию Марии.
Он посмотрел на нас в зеркало заднего вида.
– Ты, видать, дрянь девчонка, раз напросилась на пулю, а?
У мужчины были черные вьющиеся волосы с проседью и глубокие морщины у уголков глаз.
– Это несчастный случай, – сказала я.
– Несчастный случай? Так все говорят.
– Пожалуйста, не надо.
– Она маленькая дрянь, – продолжал таксист, как будто Марии здесь не было. – Парень сядет в тюрьму, разве не знаешь?
– Да-да.
– Он сядет в тюрьму. Как только эти там, в «скорой», ну, доктора, знаешь, увидят огнестрел, они сообщат в полицию. Так им велят.
– Это несчастный случай.
– Небось больно.
Я сжала губы. Его глаза в зеркале заднего вида были прикованы к моему лицу. Мне приходилось смотреть в сторону. Он больше изучал меня, чем следил за дорогой.
– Наверняка больно, – сказал он.
– Естественно, – ответила я.
– Эй, твоя подружка что, язык проглотила? Я всегда говорил: если кто-то молчит, значит, что-нибудь да скрывает.
– Да, ей очень больно, – вступилась я. – Поэтому она не может разговаривать.
– Покажи-ка мне свои сисечки, – сказал он. – Если покажешь, верну тебе твои деньги. Твоя больная подружка может не беспокоиться, только ты.
– В другой раз, – отрезала я.
– Ты совсем как моя дочка. Конфетка.
Я взглянула на Марию, ставшую бледной-бледной. С ее шевельнувшихся губ слетело слово «мудак».
Осторожно ерзая, я подвинулась по сиденью вперед. Потом завела руки за спину и вытащила из-под себя юбку. Струя мочи пробила нижнее белье и ушла вглубь черного тканевого сиденья. Мои голые ляжки обдало горячей влагой. Мстить меня мама научила. Я знала, что она была бы мною довольна.
Я повернулась к Марии и попыталась погладить ее по голове, что оказалось непросто из-за жесткого пучка на темечке. Я решила проверить, не переполнен ли пакет кровью, но крови в нем не было. Мария стрельнула в меня глазами и скосила взгляд вниз. Поскольку она придерживала больную руку за локоть, кровь стекала к узлу и выливалась из пакета ей на бок. Я увидела, что ее красная блузка с короткими рукавами прилипла к ребрам.
В эту минуту голова Марии откинулась назад и ее глаза закрылись.
Я подумала, что она умерла.
– Мария, очнись, очнись, – прошептала я.
Таксист обернулся.
– Уж лучше б она померла, дорогуша, и я бы скинул вас, к черту, на обочину.
– Она жива.
– Если она помрет, я скину вас обеих на обочину. Очень надеюсь, что помрет, потому что мне охота от вас поскорее избавиться.
Когда перед нами открылся огромный серый залив в полукружье отелей и кондоминиумов и потянуло солью, у меня возникла уверенность: Мария будет жить. Она прильнула ко мне, свернувшись в клубочек под моей рукой. Я поцеловала ее в макушку, пахшую кокосовым маслом для волос, поцеловала с нежностью, потому что она была моей сестрой и ей очень скоро предстояло об этом узнать. Пока секрет не раскрылся, я еще могла проявлять свою любовь.
При виде залива мне вспомнилось, как я попала в Акапулько впервые. Мы с мамой приехали навестить отца у него на работе. Он служил тогда барменом в маленьком отеле. Мама, помню, надела белое платье с лямкой на шее, обнажавшее спину, и белые босоножки на шпильках. Губы у нее были пунцово-красные. Меня она нарядила в красный сарафанчик и заплела мне две косички.
– Мы собираемся удивить твоего папочку. А чтобы он удивился, мы должны стать хорошенькими-прехорошенькими девочками, – сказала мама.
К шоссе она спускалась в шлепках, неся босоножки в руке.
Расположившись в автобусе, мама вынула из кошелька зеркальце и посмотрела, не смазалась ли помада. На руках у нее еще кое-где виднелись красные точки: она целое утро выщипывала из них пинцетом черные волоски.
От автобусной остановки до отеля, где работал папа, мы докатили на такси.
Отель смотрел на море. Папин бар находился на улице под широким навесом из пальмовых листьев, рядом с плавательным бассейном. Сквозь щелки в навесе пробивались солнечные лучи, золотившие стекло ликерных бутылок. До тех пор я ни разу не видела бассейна. Вода сверкала под полуденным солнцем, как будто вся состояла из хрусталиков. Звуковая система была настроена на местную радиостанцию, которая оглашала воздух звуками цимбал, бонго и тамбуринов.
Папа стоял, прислонившись к барной стойке, в белых брюках и жемчужно-белой гуаябере. Он курил сигарету. Табачный дым смешивался с солнцем и солью.
Заметив нас, папа положил сигарету в пепельницу и раскрыл мне объятия. Я взлетела в его руках вверх. От него пахло лимонами и бальзамом Альберто, которым он каждое утро приглаживал волосы.
Он поставил меня на землю, подал маме руку и подвел ее к бару, где мы сидели на табуретах и смотрели на залив. Он подал маме бокал «Маргариты» с солью на ободке и с маленьким красным бумажным зонтиком в дольке лайма. Мне папа приготовил шипучее розовое питье с имбирным элем и апельсиновым соком и положил в стакан пластмассовую мешалку в форме русалки.
Мои родители были прекрасны в белой одежде, подчеркивавшей смуглость их кожи. Я думала, что это счастливейший день в моей жизни, пока мы с мамой не сели в обратный автобус.
– Так я и знала, – сказала мама, стирая с губ помаду квадратиком туалетной бумаги. – У твоего папаши роман с этой официанткой!
Я сразу поняла, о ком речь.
Мама была очень тоненькая. Когда она описывала себя, то поднимала вверх мизинец и говорила:
– Во мне жира, как в мизинце.
У той официантки живот лез наружу из обтягивающих джинсов и ляжки чиркали одна о другую при ходьбе. Она была красавица. Отец постоянно повторял: «Женщину красит полнота». Как мама ни старалась пополнеть, у нее не получалось. Отец говорил: «Обнимать тощую все равно что обнимать швабру». И еще: «Идеал настоящего мачо – тело из надувных подушек».
Он никогда не говорил: «Ты, Рита, швабра», или: «Ты, Рита, должна потолстеть», или: «Ты, Рита, дохлый цыпленок». В своей жестокости отец никогда не наносил прямых ударов.
Официантка щеголяла в красных шлепанцах на высокой пластиковой танкетке. Нам их вовек не забыть.
Я знала, что мама не ошиблась. Уж слишком тетенька нас обхаживала, а это верный признак, вернее не бывает. Я ждала, что она вот-вот протянет мне леденец. Отец, само собой, все отрицал.
Пока автобус несся по извивающемуся между темными горами шоссе, унося нас от залива и приближая к дому, апельсиновый сок жег мне живот и меня тошнило. Когда мы сошли на своей остановке, мамины шпильки тут же увязли в раскаленном черном асфальте, словно в луже жевательной резинки. Ей пришлось высоко поднимать ноги, вытаскивая каблуки из липкой грязи.
В тот день и зародилась мамина злость. Именно тогда у нее в душе угнездилось семя ярости. К тому моменту, когда мама выстрелила в Марию, это семя превратилось в могучее дерево, накрывшее нашу жизнь черной тенью.
Вернувшись поздно вечером домой, отец обнаружил, что вся его одежда вышвырнута за дверь и лежит рыхлой горкой на влажной теплой земле.
Съежившись в постели, я ловила всплески сдавленного шепота, похожие на вскрики.
– Хорош ты был, – шипела мама. Так я услышала.
– Не забывайся, – шипел отец. Так я услышала.
Сиплые звуки складывались в рваные слова и фразы.
– Я буду просить у Бога, – шипела мама. Так я услышала.
Утром отец пил кофе у плитки. Он был без рубашки, потому что вся его одежда валялась на улице. Я знала, что за ночь кучей тряпья завладели маленькие черные муравьи и ему придется долго вытряхивать и выбирать насекомых.
– Доброе утро, Ледиди, – сказал он.
На плече у отца торчала огромная шишка, окруженная глубокими вмятинами от укуса.
После той ночи мама не могла больше слушать песни о любви. Раньше она была певчей птичкой. Приемник играл круглые сутки, и мама, прибираясь, стряпая или гладя белые рубашки отца, постоянно покачивалась, вертелась и извивалась под напевы Хуана Габриэля и Луиса Мигеля. После той ночи мама выдернула приемник из розетки, словно выдернула свое счастье.
– Песни о любви напоминают мне, какая я дура, – говорила мама.
– Ты не дура, мам, – отвечала я.
– От этих песен у меня такое чувство, будто из горла прут назад конфеты, кока, мороженое и крем. Будто вернулся домой с дня рождения.
Как-то раз, когда мы навещали Эстефанию, радио вдруг разразилось любовной песней. Мелодия заполнила собой все комнаты. Мама занервничала и бросилась вон из дома. Ее вырвало под маленьким апельсиновым деревом. Вырвало мелодией, аккордами, вальсами и барабанами любви. На зеленую траву выплеснулась чистая зеленая любовная желчь. Я выскочила за мамой и, пока ее выворачивало, отводила от ее лица волосы.
– Твой отец убил для меня музыку, – сказала она.
Центр Акапулько навел меня на мысль о гадалке, предсказавшей маме не ту судьбу. Упоминалось ли в ее пророчествах это событие? Открыла ли маме вещунья, что она подстрелит сестру своей дочери?
Я смотрела в окно такси на оживленные улицы, по которым мы ехали к больнице. Мимо проносились магазины футболок, закусочные на колесах, рестораны.
Еще мне вспомнилось, как мы распиливали в металлоремонте мамино обручальное колечко. В Герреро почти никто не носил колец. Пальцы отекали от жары, и, надев кольцо, можно было в нем навеки остаться.
После ухода отца мама не сняла свой тоненький золотой ободок. Он врос в нее и сделался частью ее пальца, утонув в разбухшей плоти. Прохладными вечерами, когда мама резала помидоры или лук, я иногда замечала между наплывами кожи проблеск золота.
Однажды я целое утро наблюдала, как она силится стащить ободок: намыливает палец, поливает его маслом, но все без толку.
После нескольких часов бесполезных стараний она произнесла:
– Все, едем в Акапулько, пусть мне спилят это чертово кольцо.
– Хорошо, мам.
– Если там не смогут его спилить, я спилю себе палец, и дело с концом.
Уже сидя в автобусе, направляющемся в Акапулько, я узнала причину такого решения. Мамина библейская логика меня не удивила. Она видела сон.
Мама слушалась снов не хуже Моисея. По ее убеждению, нынешние люди навлекали на себя массу бед тем, что поступали не так, как велели им сны. Если бы ей приснилось нашествие на нашу гору саранчи, мы бы давным-давно отсюда сбежали. К великому сожалению, этого не случилось.
– Я видела сон про свое кольцо, – сказала мама.
В нем заключалось важное откровение.
– Если я не сниму с пальца обручальное кольцо, все птицы потеряют голос. – Во сне мама стояла ночью перед апельсиновым деревом, на ветках которого сидели попугаи, канарейки и ласточки. Они широко разевали клювы, запрокинув назад головки и глядя в небо, но не могли издать ни звука.
Слесарь распилил мамин ободок узким напильником. В два счета.
– У меня это на потоке, – объявил он, бросая маме на ладонь две золотые дужки.
Она задумчиво на них посмотрела:
– И что мне теперь с ними делать?
Кузнец не догадывался, что спас от жуткой участи всех певчих птиц Мексики.
В кабинете травматолога Марии наложили швы и повязку. Доктор сказал, что она легко отделалась – простым переломом.
В тот проклятый день маму все-таки не покинуло счастье.
Пока врачи занимались Марией, появилась ее мама, Лус. Значит, моя мама ей сообщила.
Мне было больно смотреть на Лус.
Я уставилась на больничный линолеум.
Я знала, что это возмездие. Лус не собиралась обвинять мою маму. Лус сама напросилась. Как она посмела крутить любовь с мужем своей подруги? Пришло время расплаты, и Лус повезло, что ее дочка не погибла.
Если бы мама была героиней фильма, то после несчастья с Марией на нее снизошло бы гигантское просветление, которое заставило бы ее бросить пить. Если бы она была героиней фильма, то посвятила бы себя спасению пьяниц или забитых жизнью женщин. Если бы она была героиней фильма, то Бог умилялся бы ее раскаянию. Но мама не была героиней фильма.