— Мне, батюшка, — оксамиту на платье. Цвету смарагдового. И соболей на оторочку.

— А мне — венец новый. И зарукавья.

— А Марье — ягод лукошко, авось вередами пойдет, — тем же смиренным голоском добавила старшая. Поклонилась отцу, поплыла к двери. Середняя — за ней.

Марьюшка словечка не сказала в ответ. Знает, что дорогих подарков ей не видать. И так сватают вперед сестер, двоим уже отказал отец. Поил сватов медами лучшими, греческим вином — Марья молода, берите Гордею, за ней вдвенадцатеро больше дам… Не сладилось дело.

— Марьюшка, — позвал Данила. Дочь подняла ресницы. — Говори, что твоей душеньке хочется?

— Спасибо, батюшка. У меня все есть, ничего мне не надо.

— Так не бывает! Чтобы молоду да веселу и ничего не желалось?! Скажи, может, забаву какую?

Марьюшка взглянула на отца, и сердце Данилы дрогнуло. Чем-то вдруг она напомнила жену-покойницу.

— Купи мне, батюшка, перышко Финиста — ясна сокола.

— Перышко? — Данила поднял бровь. — На что тебе соколиное перышко?

— Оно не простое, серебряное.

— Украшение какое?

— Нет, — Марьюшка продолжила шить. — Утеха на праздный час. Купи, батюшка, оно недорого стоит. У баб на базаре спроси, они скажут.

С перышком вышла незадача. Никто не знал, что это за диковинка. Купчихи, посадские жены, простые бабы качали головами, смеялись, отмахиваясь от Данилы рукавами. Торговка с пирожками чуть не сомлела от хохота — так залилась, не в силах перевести дух и по-лошадиному всхрапывая, что Данила плюнул и отошел. И то, смешно — зрелый муж бегает по базару, словно юродивый, ищет незнамо что…

Да где же добыть это окаянное перышко Финистово?!

— Перышко ищешь?

Невесть как подкралась. Пожилая, лет под сорок, одета чисто, голова повязана белым платком, лицо темное, глаза и брови черные — знать, ясинка или булгарка. Нос острый, губы тонкие. Проживет еще столько да полстолько, вылитая будет баба-яга, как в баснях бают.

— Ищу, дочке в подарок.

— Сам надумал или дочка попросила?

— Дочка.

— А мать позволила? — ягишна усмехнулась одной щекой.

— Вдовец я, — отрезал Данила. — Есть у тебя перышко или попусту болтаешь?

— Есть. Продать тебе?

— Продай.

Не успел выговорить — баба развязала кису, что держала в руке.

Данила думал, Финистово перо окажется затейливым, вроде тех, что украшают боярские охотничьи шапки: кудряво завитое, осыпанное каменьями-искорками… Но на узкой ладони лежала невзрачная сероватая полоска, вроде ивового листа.

— Это? Краса, значит, и утеха?

— А ты приглядись, купец. — Баба подняла перышко и повертела вправо-влево. Данила едва не ахнул: по бородкам пера побежали яркие радуги, мелькнули, пропали, появились снова. Он осторожно взял игрушку: стерженек холодил пальцы. Попытался согнуть паутинной тонкости проволочки, нажал легонько, сильней — не гнулись, упруго противились, как настоящее перо.

— Беру.

Ко всему-то Марьюшка приготовилась. И к тому, что отец перышка не найдет, и к тому, что вместо подарка принесет плетку, — только не к тому, что улыбнется и подаст ей перышко. Сестрицы-змеищи кинулись, схватили, со всех сторон обсмотрели, пошипели — дура, мол, дурочка, нацепи в волоса свой подарок и красуйся! — да с тем оставили.

Стыдно, страшно, а назад хода нет. Рано или поздно домашние прознают, какое такое перышко, и тогда… Надо разом, как с моста в воду.

Новое платье и материно ожерелье лежали на сундуке, ждали своего часа. Наконец утихли и сестры, и чернавки. Марьюшка потихоньку нарядилась, затеплила лучинку.

Бросить перышко об пол… Бросила. Радуги замелькали ярче и быстрее. Сказать шепотом:

— Любезный Финист — ясный сокол, жених мой жданный, явись ко мне!

И трижды прочесть «Да воскреснет Бог». Все-таки, хоть и не змей огненный, а кто его ведает…

Трижды прочесть молитву Марьюшка не успела. И птицы-сокола не заметила. Загудело, как ветер в трубе, и из воздуха соткался он.

Марьюшка, забыв о страхе и стыдливости, смотрела на него во все глаза.

Не высок и не дороден, в поясе тонок. Одет в серебристый атлас или тафту — при лучине не разглядишь, все гладкое, без узоров и оторочек. Шапки нету, волосы светлы, надо лбом острижены, за ушами длинней. Усы кудрявые, борода не выросла. Лицо чистое, пригожее, брови темнее волос, а глаза — и впрямь соколиные: золотые, круглые и не смигивают.

— Здравствуй, краса ненаглядная! — сказал, посмеиваясь. — Биться будем или мириться?

Помолчал краткий миг, добавил:

— Обниматься или целоваться?

— Поговорить бы вперед, — сказала Марьюшка.

Чародейский молодец усмехаться перестал.

— Да ты… красная девица… — Обвел глазами светелку — сундук, столик у окна, постель на лавке. Снова уставил медовые очи на нее. На узенький венец и застегнутый до последней пуговки летник. — Не жена, не вдова — как же ты… кто тебя научил этакому? Где перышко взяла?

— Батюшка с базара принес.

— Батюшка?!..

— Он не знал, для чего оно надобно.

Молодец произнес несколько слов на неведомом языке, повертел головой, засмеялся.

— А ты-то знаешь, дитятко?

— Где ты дитятко углядел — мне пятнадцать лет, шестнадцатый! Не для худого тебя позвала, а для доброго!

— Для чего же?

Марьюшка собралась с духом, тронула ожерелье и — как с моста в воду:

— Люба я тебе?

— Люба, — признался молодец.

Марьюшка поклонилась до земли:

— Если люба, возьми за себя. Доброй женой буду, век из воли твоей не выйду, только возьми.

— Ку… куда я тебя возьму?

— В тридесятое царство!

— Куда?!

— Где сам живешь, туда и жену возьми! — дерзко сказала Марьюшка. — Не знаю, как твоя земля зовется, а и ты мне люб. Не оставь погибать, увези. Сестры поедом едят, матушка десять лет на погосте, а батюшка мне от них не заступник. Не отдает меня вперед их, а мне жизнь не мила.

— Сестры поедом, — повторил Финист. Он все еще глядел как булавой ошеломленный. — Ну что ж, девица… как тебя величать? Марьюшка… Что ж, Марьюшка, хочется поговорить — говори. Спрашивай гостя, как хозяйский долг велит.

Вспомнив о хозяйском долге и девичьей скромности, Марьюшка потупила очи и присела бочком на правый краешек лавки. Молодец присел на левый край.

— Какого ты роду-племени? Боярин, али купец, али… — «колдун» не выговорилось.

— Чужестранец я, веры не русской. Да, пожалуй что купец. А еще мастер… ну, пусть будет корабел и кормчий. Нас тут семеро. Пришли мы на… летучем корабле. Слыхала про такие?

— Знаю.

— Вот и славно. Живем тут, у вас, девятый год, домой дела не пускают. К примеру, меха ваши скупаем, ладим у себя развести куницу и соболя, да не выходит пока. А иной раз… гм… тоска берет холостому быть. Наших жен и девиц с нами нет, одна только есть, она над нами начальствует.

— Как начальствует? Разве жена может купцом быть?

— Наша все может… ну да не о ней речь. С людьми мы мало знаемся, вера у нас иная, родина далеко. Так далеко, что замуж туда ни одна не пойдет, да мы и не сватаемся. Но вера наша возбраняет приступать к жене допрежь того, как она сама позовет. А жены да вдовы в вашей земле по теремам сидят. Вот и сделали наши мастера перышки, записали в них малыми буквами… ну, имена наши, прозвания. Продали на базаре через жен-ведуний, как тайну великую… ох, найду Мирку, будет ей гостинчик… Так где перышко ударится об пол, там нас и ждут. Туда мы и в гости бываем. Поняла, али прямей сказать?

— Куда ж прямей. — Марьюшка закраснелась. — А если… если дурная собой перышко купит? Кривая, худая да лысая?

— Не видал еще у вас некрасивых. А кривой глаз я вылечить могу.

— Вы колдуны?

— Мы мастера. Душу нечистому не продавали.

— Ты, значит, тут жен да вдов утешаешь, а дома тебя супруга ждет?

— Нет у меня супруги, — признался Финист.

— В такие лета и нет? По какому же вы закону живете?

— Про лета особый разговор, а закон… Не православный, сразу скажу. Но женам и девам обиду чинить у нас строго заказано. За это карают без милости.

— Головы рубят али как?

— Лучше бы рубили… Так что, Марьюшка, передумала? Ведь я некрещеный, нас и в церкви не обвенчают.

— А не хочешь ли креститься? — тихо спросила Марьюшка. Головы к нему не повернула, а все равно — светлое лукавое лицо так и стоит в очах…

Финист хлопнул себя по коленям и рассмеялся, но тут же зажал себе рот.

— Да пойми ты, мне у вас не жить. А ты у нас жить не сможешь. Уедешь со мной — век весточки домой не подашь. На что тебе я, инородец? Такая умница да красавица, обожди, пока сестер со двора сведут…

— Ты их видел, сестер моих?! Сведут их, как же! Раньше я в могилу сойду!..

— Тише! — Соколиные зрачки сжались.

— Что?

— Ходят. Смотри сюда, Марьюшка. Другой раз не бросай перо, а возьми… ну хоть иголочку.

Он уверенно сунулся в темный угол, поднял с полу иглу.

— Здесь и здесь острием нажми — видишь крапинки? Ну, приглядись, вот они. А то отдай кому не жалко или брось на улице…

— Нет! Сказала…

Финист приложил палец к губам… и исчез прежде собственной тени.

Не успела Марьюшка дух перевести, в дверь застучали.

— Марья! — окликнул батюшкин голос. — Отвори сей же час!

— Иду!

Отстегивать ожерелье, снимать алый летник на осьмнадцати пуговицах было некогда. Марьюшка побежала к двери.

Батюшка был не один. Тут же стояли обе сестрицы и девка Танька, а за батюшкиным плечом маячил Онфим со свечой в левой и дубиной в правой.

— Простите, что помедлила. За работой задремала.

— Глядите, батюшка, на ней платье другое, лучшее! Для кого наряжалась, а?

— Для себя самой, сестрица милая! Кайму подбирала. Батюшка, что они наплели на меня?

…Притворив дверь, Данила обернулся к старшей и середней:

— Дуры.

Дочери молча отдали поклон. Завтра поглядим, чей верх будет…

Кума Пелагея, крестная мать всех трех Данилиных дочерей, пожаловала еще до обеда. Явилась и сразу начала выспрашивать, что Данила дарил дочкам. Не успел он выговорить про Финистово перышко — кума тяжело осела на скамью, застонала, закрестилась:

— Охти мне! Сором-то какой! — И заголосила певучим басом, будто колокол: — Да ты, кум любезный, али перепил, али недопил, али в самый раз выпил, что родной дочери своими руками этакую мерзость!.. Ой вы девоньки горькие, покинула вас мать нерадивая на отца бестолкового!..

В сенях хихикали. Старшая с середней, посылая Таньку к крестной, и не ждали такой удачи…

Перышко Данила стоптал каблуком — только хрустнуло да блеснуло. Марья вскрикнула, будто ее самое сапогом ударили, и оттого разгорелась в нем лютая ярость. Как Пелагея сказала, что девичьей чести ущерба не было, он поуспокоился, но говорить со лживой ослушницей не стал. Молча вышел из светелки и сам заложил засов.

Постоял, прислушался. За дверью молчали. Гордо и безжалостно — ему в ответ.

— Ты рехнулся. Это отвратительно!

— Дело вкуса.

— Пусть так. А что ты сделаешь, когда она сбежит, да еще беременная от тебя?! Ты берешься просчитать информационные последствия?

— Берусь.

— Ты самоуверен. Нет, уж лучше я все возьму на себя. Как врач и как командор.

— Не посмеешь!

— Посмею.

— Марьюшка, это я, Танька! Не нужно ли чего?

— Сама мне про Финиста баяла, а теперь — «не нужно ли чего»?

— Так я думала, бабы врут… Ой, Марьюшка, что ж теперь с тобой станется?

— Батюшка выдаст за Илью Митрофаныча. Завтра за дьяком пошлет, сговор будет.

— Ой…

— Танька, выпусти меня. Я тебя не забуду.

— Что мне с твоей памяти, меня Данила Никитич батогами велят забить!

— Не велит. Я уйду через заднее крыльцо, а ты засов задвинь, как было. Подумают — сокол меня унес.

— Да Марьюшка, на воротах-то замок!

— А я на амбар и через забор.

— Ножки переломаешь!

— Ты небось не переломала, когда тебе Васька-гончар свистел! Отпирай, кому сказано!

Бабу Мирку на базаре оказалось легко найти. Первый встречный и проводил, и охальничать не стал.

Зато темнолицая веселилась вовсю. Чудно, правда, как-то смеялась. Будто что у нее болело.

— Ты и есть та хитрованка, вдового купца дочь? Али беда приключилась?

— Дай другое его перышко. Вот ожерелье, оно больше стоит, чем мой отец тебе заплатил. И скажи, где они живут.

— Храбрая девка. Вот тебе перышко. Пойдешь через Никольский бор, потом ельником. Держи клубочек, да бросать не вздумай: просто гляди, чтобы красные нитки крест-накрест сходились. Неладно свернешь — и они разойдутся. К полудню увидишь железный тын, на нем черепа огнем горят, а за ним железная башня. Стучись в ворота. Перышко побереги да иголку не оброни. Ожерелье себе оставь.

— Спаси тебя Господь.

— Мне не удалось — у тебя выйдет.

Этих слов Марьюшка уже не слыхала. А ведунья перекрестила ее в окно, потом расстелила на скамье плат, увязала в него две рубахи и хлеб в тряпице.

Перышко не призвало Финиста. Зато хитрый клубочек вывел верно. Железная башня поднималась выше елей, черепа на ограде слабо светились алым.

Найдя ворота, Марьюшка постучалась. Вышло тихо. Подобрала камешек, стукнула слегка, боялась повредить лощеное железо. Потом сильнее…

Левый воротный столб сердито пропищал что-то.

— Не понимаю по-вашему, — ответила Марьюшка. — Отворяй ворота!

Ворота открылись. Не распахнулись, а поехали вверх, будто их кто на цепи подтянул. Марьюшка подняла голову, выглядывая ворот с работниками…

— Зачем пожаловала?

Во дворе, у башни, стояла женщина. Одета как Финист, и так же хороша собой. Молодая, а гордая, прямо княжна.

— Работница не надобна? Могу прясть, ткать, вышивать…

Хозяйка захохотала. Отсмеявшись, спросила:

— Говори, что нужно!

— Я Финисту невеста.

— Невеста… — Княжна гадко усмехнулась. — Таких невест у него…

— Как у тебя женихов? — крикнула Марьюшка. — Твое перышко почем идет на базаре?

— Экая ты! — Ее будто и не задело. — Ладно. Заходи.

Внутри башни все тоже было железным. Светлым и блестящим, как отточенный нож. На стенах ничего. Ни образов, ни ткани. И мехов не видать. Полы голые, лавки голые, лестница голая. Двери прячутся в стенах и снова выползают, сами становясь стенами…

— Здесь он. Спит, устал с дороги. Разбудишь — будет твой.

Холод вроде и несильный, а пробирает до костей… Марьюшка уже знала, что увидит.

Серебряный свет заполнял горницу. Шесть ледяных гробов пустых, а в последнем — он. И колдовские огни мерцают в изголовье.

Она заставила себя подойти. Нет, не мертвый, вправду спит. Щека холодная, но не мертвенным холодом, а живым, будто с мороза.

— Финист!

Молчание. Дышит ли? Не дышит… Но ведь живой?..

— Финист!..

Горючая слеза упала на серебряный атлас.

И скатилась, как росинка с листа.

— Врешь, не заплачу!

Перышко на месте. Игла заколота в ворот. На эту крапинку и на эту…

Ничего.

Но ведь она обещала отпустить его, если Марьюшка разбудит… пусть глумилась, но, значит, возможно?.. Боясь передумать и спугнуть надежду, она взглянула пристальнее на гроб, на колдовские огни.

Тут же, у изголовья, по верхнему краю — узенькие скважинки. Шесть красных, одна зеленая. Как раз под стерженек пера. Красных много, зеленая одна…

Перышко вошло легко и дернулось в пальцах, словно живое, прилегло к стенке. Знакомые радуги побежали ярче и быстрей.

Веки оставались неподвижными, грудь не поднялась вздохом. Зато на ледяной стенке проступила картина. Человеческий образ, написанный не красками, а светящимися линиями, будто сплетенный из путаных нитей. Почти все нити — сапфирово-синие, только там, где грудь, синие петли свиваются в пурпурный узелок. И этот узелок вздрагивает: раз… другой… еще…

Острие иглы провело по стволику пера. Коснулось бородки, другой… У сапфировых линий возле сердца появился аметистовый отлив. Третья… Что-то пискнуло, голос, тот же, что у ворот, произнес несколько укоризненных слов.

— Добро. А так?..

Четырнадцати лет Марьюшка вышила паволоку для собора Косьмы и Дамиана, по обету — от Покрова до Рождества. Такую работу, говорили, вчетвером не поднять, а она закончила до срока. Вся улица знала: лучше вышивальщицы, чем Данилова Марья, нет ни среди девок, ни среди баб.

Много позже она видела во сне, что вышивает образ милого — мелким бисером, что нельзя взять в щепоть, можно лишь поднять на кончик самый тонкой иголки, а пальцы стынут на холоде, серебряный зимний свет меркнет, и не успеть до звезды…

На самом деле было иначе. Она сидела на полу и, глядя на светящийся рисунок, иглой перебирала бородки пера. Она не могла бы сказать, почему пропускает одни и подцепляет другие, старалась только делать так, чтобы синие линии розовели, наливаясь живой кровью. Писклявый домовой корил ее все реже, а на смену серебряному свету приходил алый и золотой.

Врач-командор, не слыша из гибернатора криков и дикарских причитаний «на кого меня покинул сокол ясный», встревожилась — не умерла ли девчонка? — и осторожно заглянула в дверь.

Девчонка пела. Сидя на полу и не оборачиваясь, напевала невыразительно, размеренно, бездумно — так поют за работой.

— Ах ты зи-му-ушка-зи-ма-а, зи-ма снеж-на-я была. — Жжет веки, болят исколотые пальцы, сон одолевает… — Зима снежная была-а… все до-ро-ги за-ме-ла…

Потеряла разум?

Но не успела она испугаться, как заметила другое. Еще более страшное.

Схема физиологических уровней была включена — и светилась всеми оттенками желтого. До возобновления функций оставались секунды.

— Ты?!

— Поздорову, господине. Думал сбежать, а вот она я.

Марьюшка потерла саднящие глаза. Финист выпрыгнул из гроба, подхватил ее на руки.

В горнице, кроме княжны, появились еще двое или трое. Стали спорить, тыкать пальцами в меркнущий золотой рисунок, который вдруг сменился такими же золотыми строчками мелких буковок, неразличимых глазу. Стали показывать на Финиста, на Марьюшку, что-то выговаривать княжне. Старший, с седой бородой, погрозил кулаком. Княжна прикрикнула на него. Потом обернулась к Финисту и Марьюшке и спросила по-русски:

— Как тебе удалось?

— Что?

— Сама не знает, что сделала! Ты взломала… простым перебором… не зная… даже без… — у вас и слов-то нет это объяснить! Но как ты с ключом управилась, со вводом? Вы же все подслеповатые!

Не тебе меня судить, хотела сказать Марьюшка. Небось сама ни единой рубашки не сшила, все колдовством получала, сразу да быстро. А посадить тебя за бисер, мигом почивать запросишься.

— Не кричи, — ответил за нее Финист.

Седой взглянул на них и вдруг подмигнул Марьюшке. И она поняла, что никто ее отсюда не прогонит.