УЛЫБКА ДЖУГДЖУРА

КЛИПЕЛЬ ВЛАДИМИР ИВАНОВИЧ

 

I. УЛЫБКА ДЖУГДЖУРА

«Экономьте время! Пользуйтесь услугами Аэрофлота! Быстро, удобно, комфортабельно…» Примерно так звучат рекламные заверения Аэрофлота на всех языках народов Советского Союза. Все это верно, пока речь идет о большой авиации. Но есть еще малая, маршруты которой частой сеткой перекрывают районы, над которыми большая авиация только пролетает. Именно такая в основном и обслуживает наш Ближний Север. На нее рекламные заверения не распространяются, потому что повелевают ею не люди, а слепая сила стихии: муссоны, тайфуны и туманы, последние не поддаются даже прогнозированию.

Если вы решили ехать на Север, запаситесь деньгами, снедью, теплой одеждой, даже если рассчитываете прибыть к месту назначения в тот же день. И главное – терпением. Не возмущайтесь, не ропщите, если, продежурив в аэропорту трое, четверо суток и прослушав объявление администрации, что ваш пункт назначения закрыт из-за нелетной погоды, вы на другой день узнаете, что именно в то время, когда вы решили отоспаться в гостинице или у знакомых за бессонные трое суток, именно тогда ушел нужный вам самолет. Это не злой умысел администрации, а игра слепых сил природы: туман над побережьем неожиданно рассеялся, чтобы через два-три часа снова накатиться из глубинных просторов Охотского моря серой волной и затопить леса и горы на сотни километров.

Я решил побывать на Севере. Специфика Севера охватила меня с первых же шагов. Несмотря на тридцатиградусную жару в Хабаровске, пришлось брать не только теплое белье, но и теплую куртку, сапоги, шапку, палатку, потому что никогда не знаешь, какая погода встретит в Аяне, и пустят ли там куда-нибудь переночевать, или придется коротать ночь на лоне природы.

С огромным рюкзаком за плечами я бодро потопал на вокзал, ничуть не волнуясь: билет в кармане, до отхода самолета два часа. В аэропорту сообщили, что рейс перенесен с трех часов московского времени на пять.

В пять московского узнаю, что в Николаевске, через который мне лететь, не те метеоусловия, порт закрыт. Возможно, что там идет грозовой дождь, возможно, валятся с неба камни или что другое. Все покрыто мраком неизвестности, как море туманом. Рейс переносится на семь тридцать.

Семь сорок. Девушка из справочного бюро протягивает руку к доске «прилет-вылет» и черным по белому выводит: «Рейс 135 – 8.30». Все ясно. Жду, не теряя оптимизма. Рано или поздно улечу, не может быть, чтоб не улетел…

Прибыл я в Николаевск, а там уже полторы недели сидят около сотни пассажиров из Аяно-Майского района. Вся гостиница ими забита, и вокзальчик полон. Все ждут самолета, а побережье закрыто, нет там погоды. Если в Аяне чуть прояснилось, так в Чумикане дождь, или наоборот. И туман, и низкая облачность противопоказаны для малых самолетов.

Десять суток прожил я при вокзале и скажу вам, что нет худа без добра: за это время со всеми аянцами перезнакомился, многое от них узнал, да еще нашел время поработать в музее, просмотреть там те скудные упоминания о районе, которые нашли отражение в печати. Бывший учитель аянской средней школы, страстный краевед, а ныне директор музея Юзефов любезно предоставил мне книги, газетные вырезки и многое рассказал о районе.

В целом же, потеряв половину отпуска, я уже не отважился на поездку в район на теплоходике, который был снят с какой-то морской линии, чтобы вывезти аянцев из Николаевска. Мои новые знакомые поехали в свой район, а я подался обратно в Хабаровск с твердым намерением посетить район на следующий год, полагаясь при этом уже на морской транспорт, а не на малую авиацию. Медленнее, но надежнее: тише едешь – дальше будешь.

Что из себя представляет район в целом? Если по краю плотность населения полтора человека на квадратный километр, то в Аяно-Майском районе и этого нет. На огромных пространствах горной тайги расположено несколько поселков, при этом даже Аян – райцентр насчитывает около тысячи семисот человек. Джугджурским хребтом район разделен на две половины – прибрежную и материковую, транспортных связей между которыми нет, если не считать редкого, в месяц раз полета вертолета со служебными целями. Все снабжение прибрежной части района идет морским путем, в летние месяцы, а материковой части – через Якутию, кружным путем, протяженностью около 8 тысяч километров, при этом почти шестисоткилометровый путь по реке Мае для мелкосидящих самоходок открыт лишь во время летнего паводка. В результате перевозка каждого килограмма груза, безразлично какого, обходится в пятьдесят шесть копеек. Грузы, доставляемые в прибрежную часть морем, несколько дешевле – восемнадцать копеек за килограмм.

Обо всем этом мне поведал секретарь райкома партии Василий Степанович Охлопков, коренной северянин, эвенк, хорошо владеющий, помимо русского, еще и якутским языком, на котором говорят многие аборигены района. Росту он небольшого, сухощавый, скуластое лицо улыбчиво. Рассказывает что-нибудь и знай похохатывает при этом. Должность у него высокая, хозяин целого района, по территории не уступающего иному государству, а держится без высокомерия, приветливо и одет по-простецки: синий болоневый плащ да светлая дешевая кепка. При мне состоялся у него разговор с работником аэропорта Анатолием Ивановичем Архиповым.

– Наш Василий Степанович, – начал вроде в шутливом тоне Архипов, – все больше ратует, чтоб у него олешки в районе водились, да на худой конец какой-нибудь пароходик старый между Аяном и Николаевском бегал, а новой техники сторонится. Нет чтобы построить у себя в районе хороший аэродром. Пустили бы большие машины, чтоб при любой погоде могли летать. А так у нас словно на нитке нанизаны Тугур, Чумикан, Аян. В Аяне погода, так в Чумикане туман, или наоборот. Вот и попробуй тут организовать полеты. А в результате получается: приехали в район специалисты, поработали, надо бы им в отпуск, а они по две недели ждут самолета. Год так пождали, два, а потом срок работы кончился и – прощай, Север, подались в теплые края…

– Денег не дают на аэродром. Не по карману такие расходы.

– А переплаты по карману? Еще вопрос, что дешевле – новый аэродром или новые специалисты. А сколько государство переплачивает на всяких командировочных? Да если подсчитать…

Я слушал и думал: все верно! И аэродром с новейшим оборудованием не по карману для района с трехтысячным населением, и каждый новый человек обходится в копеечку. Василий Степанович не об аэродроме мечтает, а о простой шоссейке, которая связала бы две половинки района в одно целое. До революции, пока в Аяне хозяйничала Российско-Американская компания, связь с Якутией поддерживалась по грунтовой дороге Аян-Нелькан. Это была даже не «колесуха», а тропа для перевозки грузов во вьюках. Через Аян проходило огромное количество чая для Якутии, и перевозили его на оленях, в зимнее время. После того как чай пошел другим путем, Аян опустел совершенно, и тропа заросла, однако ею можно воспользоваться как трассой для будущей дороги, наиболее короткой и удобной, хотя и не менее дорогостоящей, чем аэродром.

В данном случае Василий Степанович больше глядит в будущее района. В геологическом отношении район еще почти не изучен, но даже то, что там обнаружено, дает право говорить о большой его будущности. Здесь и сырье для цемента, для алюминия, есть обнадеживающие прогнозы на нефть и газ в долине Маи и в шельфе моря, есть, конечно же есть у нас и золотишко, как в россыпях, так и рудное. Дело за тщательной разведкой, да вот беда, дорого стоит завезти сюда оборудование, материалы. Все упирается в дороги, в транспорт…

– Дорога сразу оживила бы район, – говорит Василий Степанович. – В материковой части, по Мае, есть у нас хорошие пахотные земли, луга. Можно скот держать, хлеб сеять, овощи выращивать. Климат хоть и суровый, но лето жаркое, позволяет. – Василий Степанович, хохотнув, добавляет: – Я даже у себя дома маленький клочок земли раскопал, картошку посадил. В прошлом году шесть кулей собрал, на двоих как раз, всю зиму ели. Приедешь увидишь…

– Вместо удобрений селедку подкладывали? – уточнил я.

– Раньше так и делали: под каждый клубень – селедку. В России расскажи – не поверят. Сейчас так растет. Эх, – добавляет он, – была бы дорога, можно было бы лес брать. Ведь там, на Мае, сосна какая – хлыст везут, так комель в одном конце деревни, а верхушка в другом. На загляденье сосна. Без пользы пока лес стоит…

И не только лес. Не находит должного сбыта оленеводство, недобирается в районе пушнина, хотя зверя не меньше, чем было раньше. И главное – дорога – это надежная связь, это чувство локтя с районом, в то время как самолет совсем не то: сегодня прилетел, а потом хоть умри – неделю-две не дождешься. Нет, моральный фактор никак нельзя сбрасывать со счету, если думать всерьез о привлечении новых людей в район будущего Северного Эльдорадо. Конечно, может случиться, что наши инженеры и конструкторы в недалеком будущем выдадут принципиально новые машины, которым не потребуются дороги, а их эксплуатация по дешевизне оставит позади автомобили.

Север. Казалось бы – суровый, необжитый край. А ведь чем-то да манит к себе людей, какой-то да обладает необоримой притягательной силой. В чем дело, почему люди стремятся на Север? У меня было время не спеша об этом подумать. И чем больше узнавал о районе, тем сильнее загорался желанием побывать там и посмотреть своими глазами. Север на какое-то время стал целью моей жизни.

* * *

Самолетик журчит мотором не очень сильно, можно поговорить с соседом, а еще лучше просто смотреть через круглое окошечко на землю. До нее километра полтора-два, она выглядит приглаженной, такой милой, что кажется, всю исходил бы ногами. С высоты лес кажется густой щеточкой, а луга, болота – ровными, как сукно бильярдного стола, лужайками. По таким только гулять с тросточкой. Иногда мимо окна плывет рыхлый туман – это утренние облака хорошей погоды – кумулюс умулюс, такие беленькие и опрятные, если глядеть на них снизу. Протоки, озера, какие-то речушки режут зеленую грудь земли в разных направлениях. Под крылом полное безлюдье. Удивляться не приходится – летим на Север, где населенные пункты очень редки.

Морские заливы глубоко вклиниваются в сушу. Их зеленая вода обрамлена желтыми срезами гористых берегов. По самой кайме зеленого белым шнурочком обозначается приливной накат волны. Море никогда не спит, оно всегда в работе и дважды в сутки поднимается почти на три метра и снова опускается, как грудь великана во время дыхания.

Напротив меня, через проход, сидит в солдатской хлопчатобумажной куртке мужчина лет сорока. У него жесткие русые коротко стриженные волосы, голубые глаза, суровое лицо со шрамом. На коленях он держит полевую сумку. По лицу, туристским ботинкам красной кожи, походной форме можно догадаться, что это геолог. Завожу с ним разговор: куда, с какой целью, если, конечно, не секрет? Несмотря на кажущуюся суровость, он охотно объясняет, что да, геолог, летит в Аян, задача – разведать пригодность перевалов на Джугджуре для прокладки зимника, – то есть зимней автомобильной дороги.

– Могу предложить себя в попутчики, – сказал я. – Лечу без определенного адреса и где бродить – значения не имеет. Всюду интересно побывать.

– О! – откликается он. – Это здорово, а то я один, а одному, сами понимаете, не очень-то весело в тайге. У меня командировка от комбината «Приморзолото», есть чек на наем вертолета. Полетаем и побродим вволю…

Мы познакомились. Я назвал себя, он коротко рассказал о себе. Чирков Петр Лукьянович. Про артиста слышали? Так вот, однофамилец… Ему сорок три- года. Четырнадцать лет он работал в поле, то есть в различных экспедициях по разведке золота, поэтому знает почти все прииски, характер разработок, вероятные запасы металла и, конечно, людей – технический и административный персонал.

В Аяно-Майском районе работает старательская артель от комбината «Приморзолото». Один из участков этой артели расположен в долине реки Лантарь. Артель на хозрасчете: даст металл, значит, будет и заработок людям, нет – заработка не жди.

При слове «артель» мне представилась небольшая группка старателей с тачками и лотками, такое уж впечатление сложилось по литературе. На самом деле артель «Восток» насчитывает большее количество людей в своем составе, у нее десятки машин, бульдозеров, несколько промывочных приборов, она дает гораздо больше металла, чем иной прииск с драгой, на ее долю падает весомая часть плана добычи золота в комбинате. Все это было заманчиво посмотреть, и я порадовался, что судьба с первого дня дала мне интересного попутчика.

Артель потребляет много горючего, для ее работы требуются различные материалы, а снабжение ведется либо из Якутии, либо через Аян. Зимой возили грузы с побережья на дальний участок по зимнику, протяженностью в пятьсот километров. Прокладка такой дороги, даже временной, по совершенно безлюдной местности, среди крутых гор, по таежным дебрям и руслам рек сам по себе поступок героический и требовал от бульдозеристов, водителей машин неимоверного напряжения всех сил. Морозы, вьюги, наледи, незамерзающие ключи, крутые склоны…

Сейчас Чирков получил задачу разведать пригодность перевала из долины Лантаря на Батомгу. Если там можно зимой, когда снегом и наледями сравняет курумник – россыпи крупного неокатанного камня,- провести трактора и машины, то зимник на дальний участок сократится на двести километров. Судя по карте, крутизна склонов на перевале не очень велика, машины пройдут. Но надо проверить на месте, потому что на карте могут быть не учтены мелочи – небольшие перепады в высоте, которые, однако, могут стать неодолимыми для транспорта. Второй перевал – Казенный, на линии Аян – Нелькан.

Ползая по карте карандашом, Чирков говорил, что каждый из маршрутов потребует несколько дней, придется ночевать в горах, у костра, потому что рядом будут снега, а он собирался быстро, впопыхах и с собой не взял ни теплой одежды, ни одеяла, ни палатки. Я сказал на это, что у меня с собой небольшой полог от комаров, под ним можно спастись и от недолгого дождя…

Внизу проплывали береговые сопки с зализанными ветрами гольцовыми вершинами и склонами, укрытыми зеленым стлаником. Сверху заросли этого непроходимого кустарника казались безобидными, но я-то знал, что где стланик, там даже пешеходу дороги нет. На первом же километре вымотает всю душу.

Облака плыли вдали, касаясь голубыми животами пепельных склонов гор. По их крутым вертикальным изломам лежали белые языки наледей и снега. Целая горная страна проплывала по левому борту машины, и острозубые ее дали терялись в голубом мареве, сливаясь там с грядами облаков.

А справа лежало море – спокойное, голубовато-зеленое, будто застывшее, и только по белой кайме прибоя у скалистых круч да у отдельно торчащих из воды черных камней можно было заметить, что оно живет, дышит. Морские дали сливались у горизонта с таким же голубым небом, словно две стихии, забыв о споре, примирились и ласково замерли в тесном объятии. Трудно было отвести глаза от этой чарующей картины недолгого покоя.

По конфигурации берега я угадал, что мы миновали Чумикан и теперь приближаемся к Аяну. Мои догадки подтверждал и характер растительности: на береговых кручах торчал частокол угнетенного ветрами лиственничника, а сами кручи, несмотря на солнечный день, выглядели мрачными и неприютными.

Макушки высоких сопок проплывали почти рядом, и на них можно было разглядеть останцы – каменные столбы, словно зубы, торчащие из тела горы. Картины были столь заманчивы, что я не раз сожалел, почему не могу удержать их в памяти. Я восхищался переливами пепельно-голубых, синих и зеленых тонов на горных хребтах, которые волна за волной уходили к самому горизонту, меня поражала сахарная белизна снеговых шапок, не растаявших даже к августу и так эффектно блиставших под солнцем.

Чирков снисходительно посмеивался:

– Вот походим с недельку, так еще надоедят эти горы. Всего насмотримся. Ходить по ним – мучение. Рядом на соседних сиденьях резались в «дурака» чтоб скоротать время полета. Среди игроков были две девушки: одна эвенка с горячей смуглотой лица, довольно изящной фигуркой, подчеркнутой дорожным костюмчиком из курточки на «молниях» и брюк, другая якутка, более светлая, почти с русским обликом, обе небольшого роста. Первая была учительницей и ехала в Нелькан к матери, другая – зоотехник-оленевод уже успевшая года два поработать в Магаданской области. Учительница – живая, экспансивная, оставила карты и прильнула к окну. как же мы пролетали над ее родными местами, по которым она успела так соскучиться, пока училась в педучилище!

Оборачиваясь ко мне, порой указывая на места чем-то ее поразившие, она высказывала скороговоркой обуревавшие ее чувства, порой обращалась ко мне за подтверждением какой-либо мысли, но я плохо ее слышал из-за шума мотора и согласно кивал: да, да, верно… Родина! Не просто страна, к которой принадлежишь по нации, языку, образу жизни, а конкретная местность, где родился, вырос, узнал вкус хлеба насущного, с которой связаны лучшие годы жизни – детство, оставляющие самый глубокий след в душе и озаряющие нас зарницами светлых воспоминаний до самой глубокой старости. Разве не взволнуешься при встрече с Родиной! Только черствый человек останется невозмутимым, но ведь это не делает ему чести, не правда ли?

Учительница говорила, что получила назначение в Омскую область, что уже побывала там и поработала, что ей понравились город, область, но вот теперь, увидев родные места, не знает, как она будет жить без них, вдали от этих гор, ключей, стланика и милого по весне лиственничника, без моря: «Ведь оно красивое, правда? Смотрите, смотрите, рядом с зеленым темно-синее! Это глубокое, да?…» В таком духе шел односторонний наш разговор, и я вполне разделял ее чувства, по себе зная, что скромная саранка с родных лугов мне дороже пышной розы с Кавказского побережья. Потому что в одном случае Родина, ее цвет, запах – частица родной земли, в другом – просто пышный ухоженный цветок. Мало ли их всяких выращивают?!

Учительница была романтик по натуре, лишенная практицизма, а ее чуть старшая подруга смотрела на жизнь по-иному. Она знала вкус копальхена-моржового кислого мяса – пищи чукчей, – неудобства дальних поездок за оленьими стадами и теперь скептически посматривала на ахи учительницы: погоди, сама еще не захочешь остаться в своем селе, когда поживешь и увидишь разницу между глушью таежного села и выгодами обжитого Запада… Тоже верно. Но я знал также, что жизнь, при равных условиях, формирует каждого человека на свой лад: один без колебаний сменит копальхен на шашлык, село на город, а другой еще крепче привяжется к родной земле. Жизнь покажет, что из кого получится.

Внизу проплыла полукруглая бухточка в обрамлении скалистых берегов. Впадавшая в нее речка замутила желтой водой зеленую гладь бухточки, и я понял, что где-то вверху на речке моют золото. Значит, Лантарь. До Аяна рукой подать. И в самом деле, через несколько минут самолет накренился и, срезая крылом высоту, косо понесся к земле. Мелькнула прямоугольная крохотная площадка, ручей, два домика, и по тому, как заложило уши и ощущалась потеря высоты, мы поняли, что идем на посадку, хотя нигде не было видно и следов большого поселка. Мимо окон мелькнули верхушки зеленых кустов, и самолетик коснулся земли. Все сразу зашевелились, потянулись к сумкам и чемоданам. За распахнутой дверью сиял солнечный теплый день.

В ожидании оказии, с которой мы могли бы добраться в поселок, потому что пешком туда часа три ходу, через речки и ключи, мы с Петром пошли на берег: «Здравствуй, море!» Снизу вода вовсе не казалась зеленой, а была со свинцовым отливом, и волны накатывались не вразнобой, а длинным валом с белой пенистой гривой, тяжело. На песке и гальке валялись крабьи панцири и клешни, древесный хлам и широкие листья морской капусты – ламинарии, длиной по два-три метра. Ключ, через который мы перешли, нес в море песок и гальку, плавник, а море все это вышвыривало назад, образовав высокую, как плотина, насыпь – береговой вал, отгородившись им от долины ключа, от кустарников и трав, от лужаек, покрытых множеством разноликих цветов. Повсюду, подобно костям доисторических животных, белели плавины – бескорые стволы тополей и других деревьев.

Среди воды поднималась одинокая скала, отбившаяся от горы, стоявшей справа от бухты. Такие скалы здесь называли отпрядышами, или кекурами. Множество чаек кружилось над волнами, выискивая корм. Лет двадцать назад наши колхозы не имели еще рыболовецких судов и промышляли рыбу у берегов Охотского моря. В каждой бухточке стоял рыбацкий стан. Вот и здесь, от тех времен остались на берегу ребра кунгасов и плашкоутов да бетонированные ямы для засолки рыбы. Ныне ловят рыбу далеко в море и в океане, и рыбаки отлучаются из дому на сезон – на полгода и более.

В кустах возле ключика стояла палатка, сушились сети. Это какая-то эвенкийская семья промышляла кету, но рыбы пока шло мало, вместо кеты попадалась мальма – размером поменьше, телом пожиже, менее пригодная для зимнего хранения, хотя тоже вкусная. Мальма из того же семейства лососевых, что и кета.

В давние времена, когда рыба шла на нерест валом, у охотских берегов паслись огромные, до тысячи голов стада белухи – морских животных из семейства китообразных. Белухи бывают весом больше тонны и длиной метров до шести. Названа она так за цвет шкуры.

О встрече с этими морскими животными рассказывает путешественник Миддендорф, наблюдавший ход белухи возле устья Уды.

«Девять дней прошло в бесполезных ожиданиях, наконец 12 июля, утром рано явилась стая в 10-15 белух. Затем шла стая за стаей. В некоторых я насчитывал до 30 белух. Целые шесть часов, пользуясь приливом, они плыли к западу на таком близком расстоянии от берега, что люди мои для потехи стали бросать в них камнями… Мимо нас проплыло по меньшей мере 1000 белух, но, вероятно, их было вдвое более. С наступлением отлива, вся эта стая опять возвратилась назад к востоку. Большая часть была чисто белого цвета, немногие свинцового цвета или в яблоках, молодые животные были свинцового или даже аспидно-серого цвета…»

Когда белухи идут морем, выныривая, чтобы вздохнуть, их порой трудно различить среди беляков, которые ветер разводит на поверхности.

Промышляли белух чуть ли не дедовским способом – окружая стадо сетями из толстой бечевы и ожидая потом, пока море в отлив отойдет от берега, чтобы за это время разделать на отмели пойманных животных. В дело шли одни хоровины, то есть толстая шкура и подкожное сало. Сама же туша отдавалась на волю моря. Хоровины, в несколько сот килограммов, связывались одна с другой и буксировались к складу, где их солили, чтобы потом оптом отправить на жиротопку. Промысел выглядел очень неэстетично, требовал от зверобоев больших усилий, навыка и носил временный характер. Как и во всяком промысле, были на нем большие мастера, хорошо знавшие повадки животных, места их выпаса и безошибочно выбиравшие момент, когда белух следовало быстро окружить сетью – обметом. Из истории промысла можно узнать, что велся он в нескольких местах: возле Тугура, Чумикана, Охотска и в Пенжинской губе. Промышляли ее и в лимане Амура, куда белуха заглядывает и сейчас во время хода кеты, и на Северном Сахалине, но в меньших количествах. Лучшим мастером лова считался Непомнящий. О тех временах напоминают лишь кости белух, кое-где замытые в песок. Лет пятнадцать назад я побывал в Тугуре, застав последний вздох этого промысла – попытку поймать белух после многолетнего перерыва. Погонялись по заливу за небольшим стадом и на том от возобновления промысла отказались. А в последние годы повсюду в печати появились самые различные домыслы относительно «ума» и различных иных способностей дельфинов, и промышлять белух, относящихся к тому же семейству, стало вроде безнравственно. Может, оно и к лучшему, что белуху на время оставили в покое. Однако, сколько я ни всматривался с самолетика в морскую воду, ни одной белухи увидеть не удалось.

Пустынно выглядело бы море и сейчас, если б его не оживляли чайки, да из-за мыса, со стороны Аяна, не показался катерок. Бодро попыхивая дымком дизеля, он расталкивал носом волны и бежал к нам.

Катер «Шкот» принадлежал старательской артели «Восток». Мы с Чирковым взобрались на катер, и он отвалил от берега.

Набежали облака, море помрачнело, черные скалы, изъеденные дождями и ветрами, придвинулись к нам, волны заплескались вокруг бортов и, хлопаясь о скулу катера, зашвыривали на палубу брызги. Сразу похолодало, и очень кстати пришелся суконный пиджак с меховым воротником. Уж таково здесь лето – начнется день с тепла и тут же держи наготове ватник. Беспокойно носились над взволновавшимся морем топорки – морские утки, куцехвостые, почти черные, с широким оранжевым носом. Возле скал, срываясь с них к воде и снова взметываясь кверху, мельтешили стаи люриков-небольших, чуть поменьше уток, светлокрылых морских птиц. Величаво кружились крупные чайки.

Впереди среди гор вроде образовался проход. Катер повернул туда, и мы увидели за бухтой в распадке поселок Аян. Вход в бухту широк, более полукилометра, но его почти наполовину перегораживают рифы. Было время прилива, и лишь отдельные камни возвышались над волнами. На рифах, облепив их, отдыхало множество чаек. Над морем даже ветер был какой-то особенный, без запахов леса и трав, он гнал с востока низкие серые облака, и дыхание его было влажным.

Самой высокой точкой близ Аяна, на которую ориентируются мореходы, является островерхая сопка Лонгдар (так она именуется в лоции 1923 года), расположенная правее бухты. В глубине бухты, как и во всяком порту, стояли приземистые складские помещения, крытые светлым шифером, возле них, накренившись, стояла старая баржа и на воде два катера. За складами лежал поселок, улицы которого растекались по распадкам. Вправо, за строящимся холодильником, находилось кладбище отживших свое кунгасов, халок, катеров. Все как в большом порту. История Аяна связана с тем, что Охотск оказался очень неудачным местом для порта. Землепроходец Шелковников вышел туда из Якутска в 1647 году и основал в устье реки Охоты укрепленное зимовье. С тех пор Охотск стал опорным пунктом в сношениях с Камчаткой и Российскими владениями в Северной Америке. Но в Охотске не имелось удобной, закрытой от ветров стоянки для судов. Они должны были при дурной погоде заходить в устье Кухтуя или Охоты или удаляться от берега в море. Капризные речки были мелководны, меняли русла, а море в свою очередь тоже размывало косу, на которой был основан поселок, и его приходилось неоднократно переносить с места на место. Не было поблизости и пресной воды. Случалось, что суда не могли войти в реку и садились на мель или гибли вовсе и, наоборот, месяцами ждали благоприятной погоды и высокого прилива, чтобы выйти в море. Ввиду того, что суда, как правило, везли провиант и необходимое снаряжение на Камчатку и в другие места, задержка являлась бедствием для всего приохотского и камчатского края. Такое, например, бедствие постигло Камчатку, когда в 1841 году бриг «Камчатка» с провиантом погиб у берегов Большерецка.

Переписка, начавшаяся с 1838 года, убедила правительство в необходимости перенести порт из Охотска в Аян.

О перенесении порта в Аян просили правители Российско-Американской компании. Этому предложению не было дано хода до 1843 года, «…когда капитан-лейтенант Завойко (начальник Камчатки во время ее обороны в 1854 г., впоследствии адмирал) отправился сам к заливу Аян для подробного исследования местности и нашел залив и его окрестности вполне соответствующими желаемой цели. Правление Российско-Американской компании получило в 1844 году Высочайшее соизволение на перенесение фактории своей в Аян, в 1846 г. фактория наименована портом, куда затем был переведен в 1850 г. и порт из Охотска. Залив этот был описан в 1790 г. капитан-командором Фоминым, в 1832 г. корпуса флотских штурманов прапорщиком Шиловым. С 1 ноября 1851 г. собственно почтовое сообщение было уже переведено на вновь устроенный тракт из Якутска в Аян».

Эти строки приведены из книги «Живописная Россия», т. 12, часть 2 и принадлежат П. Усову.

Закат деятельности Российско-Американской компании, а также открытие других более южных и удобных портов на побережье, в частности Владивостока, привели Аян к упадку, и в начале двадцатых годов нашего столетия он совершенно опустел.

Такова частица прошлого районного центра Аян. В годы гражданской войны Аян получил широкую известность потому, что здесь в зародыше была подавлена попытка империалистов перенести очаг войны в северные районы Российской Федерации. Речь идет об авантюре генерала Пепеляева.

Но мы отвлеклись, а тем временем «Шкот» бросил якорь в сотне метров от берега и с соседнего катера к нам подошла измазанная гудроном лодчонка. Мальчик-гребец принял нас с Чирковым на борт и взял курс на берег. Собака, ехавшая на катере, отвалила от борта самостоятельно. Когда мы были еще на полпути, она уже отряхивалась на берегу от воды.

В половине второго мы ступили на аянскую землю…

* * *

Как я и предполагал, аянская гостиница вовсе не создавалась на такое количество нуждающихся в приюте, как это случается летом. Все комнаты были заставлены койками – одна к другой, и свободных мест не оказалось. Правда, здесь имелся еще свободный широкий коридор, но мысль использовать его под раскладушки еще никого не осенила.

Чирков с ходу столкнулся с начальником участка старательской артели, именно с тем, кто должен был оказать ему содействие в разведке перевалов. Низенький коренастый мужчина, смуглостью лица, прямыми черными волосами, обликом чуть смахивающий на нижнеамурского аборигена, горячо с кем-то поговоривший по телефону в каморке дежурной, подхватив папку под мышку, ринулся нам навстречу.

Чирков ухватил его за рукав:

– Товарищ Топтунов, одну минуточку! У меня к вам вопросик.

Топтунов повернулся всем туловищем, словно шея у него вросла в плечи:

– В чем дело? Быстрее. Тороплюсь, – ответил он хриплым простуженным голосом.

Чирков повлек было его снова в каморку дежурной, но Топтунов уперся, зная, что на ходу разговоры всегда короче.

– Я послан комбинатом, чтоб разведать перевалы. Мне необходим рабочий и на несколько дней топограф. Он работает у вас, – Чирков развернул карту, которую держал наготове в кармане, пришитом для этой цели под полой куртки.

Топтунов мельком глянул на карту и сразу отмел всякие притязания:

– Перевал на Батомгу непригоден, я сам его смотрел. К тому же надобность в нем отпадает, мы заканчиваем в этом сезоне работы на участке. Комбинату нужен зимник, пусть он и разведывает, а у меня свободных людей нет. Маркшейдер Рудковский еще на Томптокане, а приедет, будет занят на съемке… Что касается перевала Казенного, так он нам не нужен вовсе, в нем больше заинтересован район…

Топтунов, прижав папку, прорвался мимо опешившего Чиркова и побежал в сторону берега: оказывается, он снаряжал там катер и плашкоут с грузом до Лантаря и действительно торопился. К тому же его подстегивал телефонными звонками председатель артели Туманов.

Прежде всего надо было пообедать, потому что до закрытия столовой оставалось минут пятнадцать, и мы побежали туда, на ходу обмениваясь планами дальнейших действий.

Прежде всего мы решили навестить Василия Степановича Охлопкова. Я заверил Чиркова, что секретарь райкома примет нас радушно, что он заинтересован в дорогах и надо выслушать его мнение, а не полагаться на отповедь Топтунова. Если придется работать, то без Охлопкова нам не обойтись, хочешь не хочешь.

Василий Степанович шел в райком с обеда, по случаю теплой погоды в черном костюме и туфлях, хотя обычно здесь не вылезают из резиновых сапог и плащей. Еще издали он узнал меня и заулыбался. Год назад, когда коротали с ним дни в ожидании самолета, он весьма одобрительно отнесся к моей книжке об Амуре – «Дневнику летних странствий», и кажется, поверил, что я смогу написать и об Аяне.

– Приехал? Хорошо! – Он поздоровался с нами и повел в райком.

Я объяснил ему, что намерен пройти на перевалы с геологом Чирковым, поскольку район мне незнаком и где ни бывать – всюду интересно. Геолог развернул листы карты, сложил их, и Охлопков с интересом принялся разглядывать их, находя знакомые места, где удалось побывать.

– Перевал Казенный хорошо знает у нас Голомарев, – сказал Охлопков.-Он уже пенсионер, но он там ходил не раз. Машины там пройдут, только придется взорвать небольшой гребешок – метров семьдесят, на самой вершине, там крутой подъем. Дорога на Нелькан нам очень нужна… Для комбината эти взрывные работы не составят труда. Алдома зимой хорошо замерзает, это река серьезная, так что до самого Нелькана у вас препятствий на пути не будет…

Собираясь путешествовать, я столкнулся с таким фактом: по району было постановление, запрещавшее всякое передвижение в одиночку. Основой послужило исчезновение туриста – ленинградского инженера, который, никого не предупредив о своем маршруте, в одиночку подался по району, да и пропал без вести. Хватились его лишь осенью, когда забил тревогу отец. Пришлось снаряжать несколько поисковых групп из оленеводов и охотников, привлекать к розыскам вертолеты, но безрезультатно. Район велик-велик, человек среди гор и тайги – песчинка. И где искать? Говорят, собирался посетить Облачный Голец и пещеру в Ципанде. Следов обнаружить не удалось, хотя на розыски были брошены десятки следопытов-таежников, группы спортсменов и вертолетчиков. Человек сгинул, переоценив свои силы.

У меня тоже не было попутчика, но я полагался на помощь связистов. Еще в Николаевске я заходил к начальнику ЛТУ – линейно-технического участка, и Кришталь Семен Васильевич – ветеран-связист – пообещал, что из Аяна на Нелькан меня будут провожать связисты, им все равно необходимо делать обходы линии. Сами связисты – эти таежные скитальцы – меня тоже интересовали и, наслушавшись от Кришталя много занятного, насмотревшись у него фотографий, где были засняты линии после снегопадов, и от телеграфных столбов торчали лишь макушки, а сами провода были скрыты в снегу, я надеялся увидеть романтиков нелегкой службы. Но теперь у меня был Чирков, и проблема попутчика устранялась сама собой.

Василий Степанович обещал Чиркову необходимую помощь и тут же распорядился, чтоб нас устроили в гостинице, временно в комнате, отведенной под жилье приехавшему врачу больницы. Чирков побежал искать каких-то знакомых геологов, а я подался в гостиницу.

Несколько раз появлялся и исчезал столь же стремительно Топтунов. Часов в пять дня он прибежал с берега почти рысью. Я понял – случилось что-то неприятное, потому что разговор по телефону был очень взволнованным. На крыльце скучал без дела рабочий артели. Кивнув на дежурку, где надрывался у телефона Топтунов, он сообщил мне о причине волнений:

– Плашкоут на камни посадили…

– Как это могло случиться? – воскликнул я. – Ведь там какой проход – суда с баржами с завязанными глазами можно водить! Наверное, пьяные были.

– Кто его знает, – уклончиво отвечал старатель. – Сумели! – И обратился к тому, что его больше волновало: – Который день кантуюсь здесь, никак не могу выбраться. И жить негде, никто не пускает даже переночевать. На-а-род… – он сплюнул презрительно.

Чиркову не удалось отыскать знакомых геологов, на помощь которых он рассчитывал при разведке перевалов. Вертолета в ближайшие дни ждать не приходилось, он выполнял какое-то срочное задание, об этом говорил Охлопков. Хорошо было бы попасть на участок Разрезной – в долину Лантаря и, пока стоит погода, разведать перевал на Батомгу. Так мы рассуждали с Чирковым, когда снова прибежал Топтунов и сказал, что на участок есть «оказия», машина скоро будет, если желаем, она нас заберет.

Мы схватили рюкзаки и вышли на крыльцо, чтоб не прозевать, когда она подойдет. На улице захмурило, похолодало, над поселком плыли серые низкие облака – с моря гнало туман. Короткий теплый день не продержался до конца, испортился.

К нам из комнаты, в которой мы не успели даже смять постели, вышел доктор, только что окончивший Хабаровский медицинский институт, молодой человек. Он получил назначение в аянскую больницу и, пока ему готовили квартиру, был поселен в гостинице. Указав на сопку к северу от поселка, он сказал:

– Знаете, как она называется? Сопка Любви! – И засмеялся: – А вот эти поменьше – одна Дунькин Пуп, а другая- Ванькина Плешь. Назовут же… – Он покрутил головой.

– Я смотрю, вас уже просветили насчет местных достопримечательностей, – сказал я. – Не боитесь, что заскучаете?

– Буду читать, возьмусь за работу над кандидатской. Не пропаду, – бодро ответил молодой врач. – Работы здесь, кажется, хватает. Начинаю входить в курс дела…

– Три сопки вы назвали, а четвертую знаете? Или еще на ней не побывали?… Я имею в виду Лонгдар…

Нет, на Лонгдаре врач еще не побывал, хотя все аянцы считают своим долгом хоть один раз взобраться на ее острую, чуть раздвоенную вершину. Именуют ее аянцы чуть по-иному – Ландор. Когда Владислав Иннокентьевич Юзефов работал в аянской школе, он надоумил старшеклассников поставить на вершине Лонгдара флюгер и в банке оставить тетрадь для записей состояния погоды: видимости, направления и силы ветра, характера облачности и просто впечатлений от прогулки на эту сопку. Накопилось много записей, часть которых мне хочется привести.

«5.8.1962. Что еще надо человеку для счастья… Ландор! Это название так же красиво, как и все, что мы видим вокруг.

Томичи-метеоритчики. Идем на Джугджур».

«… Как хорошо, что на свете еще есть та-кие места, Ландор! Мы тебя никогда не забудем. Встречай всех такой великолепной погодой, как нас. Только ветерка подбавь немного…»

«… Желаю всем хорошим людям побывать здесь. Даю вам слово, что вы не пожалеете. Счастливого вам спуска…»

Пришел Топтунов и сказал, что машина сейчас подойдет, надо бежать к ней на берег. И мы побежали, чуть ли не в полном смысле этого слова. Из-за склада вывернулась машина-лесовоз, без бортов. Мы вскочили на площадку, уцепились за кузов и помчались туда, откуда полдня назад выехали катером. Дорога огибала сопки, пересекала ключи и речку, ее кидало на ухабах, и я думал порой, что у меня оторвутся внутренности. Но ничего, показались избушки, берег моря, черный камень в бухте. Море было угрюмое и взволнованное, совсем непохожее на то, каким мы его увидели полдня назад.

В избушке, куда мы зашли вслед за Топтуновым, находились председатель артели Туманов, начальник другого участка – молодой волоокий грузин с густой шевелюрой и еще какие-то люди. Туманов, в зеленой куртке, небольшого росту, плотный, по виду типичный одессит, с прорежившейся шевелюрой, прямо с ходу накинулся на Топтунова:

– Что вы наделали! Ведь в плашкоуте пятьсот тонн горючего и машины. Их же разобьет на камнях волной… – и понес, и понес, взмахивая руками и разгораясь от звуков собственного голоса. Лишь «спустив пар», спросил, остывая: – Что они там – перепились? Ну, как они могли посадить плашкоут? – снова взорвался Туманов.- Ума не приложу, что теперь делать… – Он заходил по избе, хватаясь за голову. – Что делать, что делать? Ну что, по-вашему, можно теперь сделать? – обратился он к грузину, но тот лишь пожал плечами.- Ах, черт возьми, вот незадача. Если погубим горючее, придется свертывать все работы… Какие меры вы приняли? Надо было подогнать другие катера, попытаться стянуть плашкоут. Не смотрели, большая пробоина?

– Я сделал все, что можно, Вадим Иванович, – ответил Топтунов. – Подогнал два катера, но плашкоут сидит крепко. Надо ждать полного прилива, тогда, может, удастся, стянем с камней. Там нет ни лодки, ничего, к плашкоуту не подойдешь. Но я смотрел, машины закреплены…

– Если волна разыграется, плашкоут разобьет. Ах, черт возьми, что же делать… Вот что, – обратился он к Чиркову, – вы поезжайте на Разрезной и ждите нас там, а мы поедем в бухту. Видимо, придется откачать часть горючего, облегчить плашкоут, тогда, может быть, сдернем его с камней. Пошли.

Мы толпой вывалились за порог. Начальники уселись на лесовоз и покатили назад в Аян, а мы с Чирковым подались к машине, которая должна была перебросить нас на Разрезной. В запасе оставался еще час светлого времени, хотя вечер уже опускался на сопки. Крепчал на море ветер. «Хоть бы удалось стащить с камней плашкоут, – подумалось мне, – а то и в самом деле его разобьет волнами».

Так нежданно-негаданно мы в день прилета оказались вдали от Аяна, среди гор и тайги, хотя вовсе не думали попасть сюда так скоро.

Над островерхими угрюмыми сопками погасла алая заря. Такие зори у нас на Амуре обышю предвещают непогоду, а как дело обернется здесь, на Севере, я еще не знал. Дорога – будто щель в черной стене леса. Потому, как нас швыряло от борта к борту, я догадался, что она пробита в лесу трактором и никакого полотна под колесами нет. Ветви лиственниц царапают борта и порой кабину. Снизу тянет сырой прохладой, там река, а дорога лежит на террасе.

В машине полно ящиков, порожних бочек из-под горючего, и мы при толчках сторонимся их, чтоб не придавило руку или ногу. Свет выхватывает из тьмы затопленные водой колдобины на дороге, валежины по сторонам, частокол лиственниц и темные клубки стланика- стелющегося кедра. По земле угадывается ягель-олений мох, белый и ломкий. Этот мох – первый признак Севера.

Машина нырнула в какой-то овраг, выбралась из него и вырвалась на речное галечное русло. Здесь и намека на дорогу нет. Под колесами вода, светлая галька, по сторонам худенькие тальнички. Вода временами захлестывает радиатор, но шофер не сбавляет скорости, я чувствую, что к таким «дорогам» тут привыкли и за машину не боятся. Мне только непонятно, зачем на кабину выведены какие-то шланги, из которых нет-нет да и попахивает дымком.

Ночь, темень, ничего толком разглядеть нельзя, руки устали от постоянных толчков, и мне хотелось одного- скорее добраться до места. Часов в десять показались яркие огни, машина из лесу выбралась в долину ключа, по которому бежала переболтанная с глиной вода, и я понял, что это участок, что мутная вода – от промывочных приборов.

Поселок старателей-три жилых барака, мастерская, баня, столовая, касса, где хранится золото, и конторка. Все бараки срублены из круглых бревен, двускатные крыши лишь чуть приподняты, без стропил, внутри железные печки из бочек и двухъярусные нары вдоль стен для спанья.

Весь поселок залит ярким электрическим светом, шумит движок, вспыхивают огни сварки, урчат бульдозеры. Все это показалось необычным в первую минуту, как только машина остановилась. Несмотря на поздний час люди работали, у промывочного прибора, над грудами гальки взметывались каскады водяных брызг, доносился грохот камней.

Вслед за Чирковым я прошел в конторку. В прихожей было едва повернуться: нары у окна, с одной стороны столик с телефоном, с другой – рация. Тут же печка и железный ящик – сейф. Радист сидел на ящике и с кем-то вел переговоры открытым текстом по рации. Мы присели на чурбачки.

Я огляделся. Весь барак – из-под топора, даже половицы вытесаны. Видно было, что люди пришли в глухую тайгу и строились с ходу, не тратя лишнего времени на отделку жилищ. Во второй половине барака находился медпункт. Там все было завешано и застлано белым, в шкафу поблескивали банки и хирургические инструменты. Высокого роста парень с широченными атлетическими плечами, похожий по стати на борца, лежал в постели с книжкой.

Вошел в конторку мастер участка – мужчина лет сорока пяти. На нем ватная куртка, резиновые сапоги, вязаная шапочка. Мы назвали себя, он отрекомендовался нам, не проявив ни любопытства, ни доброжелательства: «Разин Александр Ильич!» – и обратился к радисту:

– Вызывай Аян!

Из короткого разговора я понял, что здесь ждали каких-то очень нужных материалов и оборудования, которые должен был доставить катер в бухту Лантарь, а катер с плашкоутом все еще сидели на рифах, и судьба их оставалась неясной – то ли снимут, то ли нет.

Разин так же безучастно, словно бы и не нам, предложил пойти в столовую перекусить. Мне было неудобно идти и беспокоить людей в столь неурочный час, но Разин заверил, что на участке работают круглосуточно и столовая всегда имеет, чем покормить.

– С едой мы не бедствуем, – сказал Разин. – Зимой у нас оленина не переводилась, сейчас мясных консервов вволю, свиней откармливаем. Ждали с плашкоутом капусту и свежую картошку, а он засел…

Говорил Разин отрывисто, со скучающим видом и держал себя так, словно все ему здесь надоело до чертиков и он не знает, как избавиться от забот, от жизни в этом забытом людьми и богом углу, от хлопотливой службы, кем-то возложенной на него, когда где-то люди живут, ни в чем себе не отказывая, веселятся, пользуются всеми благами цивилизации. На загорелом, но несколько одутловатом и не очень здоровом на вид лице держалась полуироническая усмешка, и я не чувствовал за его излияниями и сетованиями искренности.

Разин прошел в медпункт и сказал, что я могу устроиться тут на ночлег, а Чиркову придется переночевать в бараке, там есть свободные кровати. Я поблагодарил и принялся стелить на полу палатку, чтоб затем положить под голову этюдник вместо подушки, накрыться суконным пиджачком и-спать. В тайге даже чистый пол для путника – благо. Но мне не дали заснуть. Милый доктор – Олег Михайлович Филатов, тот самый, что лежал на постели с книжкой, приволок матрац, подушку, одеяло, белоснежное, еще не бывшее в употреблении белье, стащил меня с палатки и заставил лечь на постель. Пришлось раздеваться, как в доброй гостинице, потому что противиться такому гостеприимству – просто неприлично.

– Будьте, как в тайге, не стесняйтесь! – напутствовал меня Олег. – У нас белья навалом, мы его меняем всем каждую неделю. Если хотите, можете и в бане помыться – топится ежедневно.

Он обвел руками медпункт и сказал:

– Могу оказать любую помощь, вплоть до операции средней сложности. Инструмент и квалификация позволяют…

– У вас тут и больных, наверное, не бывает. В лесу, да при хорошем питании люди, как правило, не болеют. Не хитро и заскучать без дела.

– Больных мало – это верно. Но помимо врачебной помощи я выполняю еще обязанности съемщика. Если хотите, завтра можете посмотреть. Вы, наверное, еще не видели, как снимают золото? При одном условии только – самородки не воровать, – он засмеялся, давая понять, что шутит.

Я в таком же духе ответил, что самородков не трону и, если начальство позволит, с удовольствием ознакомлюсь с процессом добычи. Как берет золото драга, я видел, а вот на старательском прииске впервые.

Утром я проснулся рано, потому что за стенкой заговорил радист: начался сеанс связи с другими участками. Речь шла о том, где и сколько взяли металла, что необходимо и куда доставить. Разговор служебный, очень долгий, сопровождаемый обычными: «Как поняли? Прием!» Только в условиях безлюдного Севера возможно так подолгу занимать эфир. Метеостанциям, например, таких вольностей не позволяют: передал ключом группу цифр и будь здоров.

Я поднялся, аккуратно свернул постель и вышел на крыльцо. Все вокруг было обложено хмурыми тучами, они тащились низко над землей, оставляя на склонах сопок клочья тумана со своих косматых боков. О крышу нашептывал мелкий, но довольно частый дождь, деревья стояли с мокрыми черными стволами, сиротливо опустив набрякшие ветви, седые от влаги. У самых бараков бежал вспухший от воды бурливый ключ, он нес разжеванную рыжую глину, сердито ворчал возле пней и валежин и уже подбирался у кухни к поленнице дров. У первого от конторки прибора, как и вечером, взметывались водяные брызги, в отвал летели камни – там мыли золото. Урчали бульдозеры, подваливавшие «пески», скрежетали гусеницами. У мастерской бульдозеристы и ремонтники возились возле машин, из бараков выходили умываться рабочие, которым предстояло заступить в дневную смену. Ветерок, тянувший по ключу, донес до меня дымок с ароматом свежеиспеченного хлеба.

Сразу почему-то припомнилось детство, когда жил в небольшом рабочем поселке. Тогда мало кто покупал готовый хлеб в лавке, хозяйки предпочитали его печь дома. Одна пекла на голом поду печки, другая, прежде чем выкатанную булку сунуть на деревянной лопате в печь, стелила под нее кленовые листья, третьи пекли на капустных листьях. Моя мама пекла на капустных листьях, и я любил свежую ароматную нижнюю корочку, как теперь едва ли некоторые любят пирожное или мороженое. Ах, какой она казалась вкусной, прямо слюнки текли бывало, едва хватишь ноздрями запах выпекаемого хлеба! И дух этот – пекут в одном конце поселка, а слышен аж в другом, дразнящий, такой домашний, что надышаться им невозможно. Стоишь и тянешь носом воздух, как волк, почуявший овчарню.

Торопиться было некуда, я прошел вдоль бараков, заглядывая в открытые двери. На двухъярусных нарах постели были с белыми пододеяльниками и простынями, и я подумал, что нынешний старатель уже не тот, что был раньше. Прежние жили впроголодь, ютились в шалашах и землянках на чем придется, ходили в рванье, а нынешние ничего этого не ведают, они все механизаторы и понятия не имеют о бутарах, тачках и лопатах. Кого ни встретишь – загорелый, с румянцем, заматеревший, с тяжелыми мускулистыми руками. Нет тут ни молодых, ни пожилых, ни те, ни другие не выдерживают тяжелой работы по двенадцать и по четырнадцать часов в сутки, без выходных дней. Только люди в возрасте от тридцати до сорока лет, зарекомендовавшие себя в работе на Севере.

Чирков поднялся часов в восемь: дождь, идти некуда, в такую погоду только спать. После завтрака он решил дозвониться до города, чтобы посоветоваться, как ему быть – ведь ему в спутники никого не дают, а я пошел на прибор со съемщиком. Олег шел в плаще и в резиновых сапогах, в руках нес банки для металла и наган в кобуре. Один из незанятых в смене рабочих шел за ним с карабином.

У прибора уже возились дизелист и его сменщик. Мы поднялись на вал из крупной гальки к колоде, Олег снял с ограждения пломбы, и рабочие принялись ломами поднимать из колоды трафареты – металлические решетки, по которым в отвал сгоняют пустую породу. Между наклонными пластинами трафаретов оседает мелкая галька и крупицы тяжелого металла. Под трафаретами лежали резиновые коврики с углублениями. Поливая их водой и сгоняя с них гальку прямо сапогами, Олег брал каждый такой коврик и, свернув, ополаскивал его в ведре с водой. Крупинки золота, мелкие самородки из углублений смывались в ведро. Золотинки, покрытые ртутью, блестели, как серебряные.

Мелкое золото бывает очень трудно уловить при промывке. Чтобы оно не уходило с породой, на коврики льют небольшое количество ртути. Ртуть хорошо амальгамируется с золотом, обволакивает и словно бы склеивает мелкие его частицы. В таком виде она становится хорошо заметным и собирается при окончательной промывке.

Когда все коврики на колоде были ополоснуты в ведре, их снова накрыли трафаретами, поставили на колоду ограждение, опечатали пломбами, и Олег спустился с ведром к железному квадратному чану с теплой водой для промывки золота на лотке. Этот чан носил странное название – зумпф.

Лоток – небольшое корытце из тополя, с пологими краями и поперечным углублением посередине. Поколыхивая его на руках в воде, постепенно смывают песчинки, пока не останется один металл. Следует добавить, что перед этой операцией надо магнитом отделить крупицы железа, которых много оседает на ковриках при промывке и затем попадает в ведро съемщика.

Олег сложил промытое амальгамированное золото в круглую завинчивающуюся коробку, опечатал ее пломбой, и мы подались в поселок. «Улов» был довольно хорош за эти прошедшие сутки. Бульдозеристы, завидев Олега, интересовались, хороша ли добыча, и отходили довольные: золото идет, значит, будет заработок. Снова бульдозеры принялись скрести и сгонять к прибору «пески», заработал дизель, струя из монитора ударила в элеватор и с грохотом погнала на выброс гальку и крупные камни.

«Пески», «торфа», «целик». Эти слова известны каждому старателю или золотодобытчику. Золото не лежит сверху, оно крупицами выделяется при разрушении горных пород, залегает под слоем торфа, крупной гальки и песка. Все, что над ним сверху, будь то камень или галечник, называется «торфа». Слой гальки, глины, песка, где вкраплены крупицы золота, осевшие тут за тысячелетия в результате размыва пород водой, называют «песками». Они могут залегать на глубине довольно малой, как здесь по ключу, могут быть и на значительно большей глубине, и тогда к ним надо бить колодцы-шурфы или добираться с помощью многоковшовой драги. На прииске в Бодайбо они лежат, например, на очень большой глубине и, чтобы поднять их на поверхность, пришлось строить драгу со значительной глубиной черпания. Ох, не легко дается золото, не легко!

И, наконец, «целик» – пустая порода, подстилающая золотоносные «пески». Разработки на ключе подходили к концу. Несколько бульдозеров скребли последний участок, где по данным геологоразведки имелся металл, очищали и сгоняли на стороны «торфа». Грунт к августу успел оттаять лишь на полметра, и ножи бульдозеров скребли мерзлую породу, которая нехотя оттаивала под дождем.

В кассе золото взвесили, зафиксировали в учетной тетради, ссыпали его в металлическое полукруглое корытце. Рабочий, сопровождавший Олега в качестве охраны, оставил свой карабин и пошел растапливать железную печь. Золото надо было еще пропарить на огне, отделить от него ртуть. При этой операции оно теряет до трети своего веса, крупное самородное чуть меньше, мелкое – больше.

Через час пропаренное золото остывало на земле в корытце. Что о нем сказать, какой вид имеет? По виду оно мне напоминало безвкусный омлет из яичного порошка – такое же по цвету желтое, не имеющее блеска. Никаких эмоций оно во мне не вызвало, и я даже подосадовал, что в угоду условности, по которой именно на золото пал выбор, как на эквивалент стоимости, люди веками уродовались на каторжных работах при его добыче, лили кровь в войнах, да и сейчас еще вынуждены оставлять в тайге, в самых гиблых местах планеты горы изуродованного железа, ломать по бездорожью технику, нести баснословные расходы, связанные с добычей золота. Ради него люди порой живут в трудных климатических условиях.

Но если взять во внимание, что каждый грамм золота увеличивает мощь нашей Родины, ее авторитет на международной арене, то труд старателя приобретает совсем иную окраску. Он становится подвигом во имя величия Родины, равным ратному на поле боя, и рубли, даже «длинные», надо рассматривать лишь как слабую компенсацию за то, что никакими деньгами оценить невозможно.

Артель вела промывку приборами двух типов – вашгердом и элеваторами. Вашгерд – водяная доска дословно – менее производителен, он способен пропустить около пятисот кубометров породы за сутки, а элеваторы по тысяче. Различие их в том, что на вашгерде порода подается в бункер и тут же размывается струей из монитора. Размытая масса – пульпа через отверстия в перфораторном листе попадает на колоду, а крупные камни на выброс в отвал. На элеваторе пульпа подается на колоду по трубе насосом, сама колода уловистее. Старатели говорят, что вашгерды свое уже отжили, на других участках их можно и не увидеть.

В заключение мне рассказали, что золото, такое похожее на первый взгляд, имеет свою точную «прописку», и опытный специалист может безошибочно определить, из какого оно месторождения. Какое бы оно ни было – косовое, в виде мелких шлихов или пластинчатое, образовавшееся в скальных породах и в дальнейшем размытое, оно имеет определенные примеси в виде серебра и других металлов. Абсолютно чистого в природе его не встречается. Отсюда различный его цвет, разный процент содержания, разная его проба.

* * *

Чирков переговорил со своим начальством, и те ему заявили, что никого послать к нему на помощь не могут, в отделах пусто, все мужчины по командировкам. Договаривайся, мол, на месте с артелью. Должны помочь.

– Надо идти и самим смотреть перевал, – сказал я. – Нет ничего хуже, как докладывать о результатах командировки с чужих слов: тебе сказали, что перевал непроходим, а он окажется хорошим, и наоборот. А посмотришь сам и будешь спокойным. Не зря говорится: свой глаз – алмаз, а чужой – стекло. Да и ходьбы тут немного – дня на три-четыре. Справимся. Вот только оружие попросить не мешало бы. Вдруг медведь…

Кажется, я убедил Чиркова, он согласился с моими доводами: пойдем, посмотрим! Глазомерную съемку сделаем, крутизну склонов замерим, легенду дадим подробную.

Но идти пока некуда, сыплет дождь, а в такую погоду лучше сидеть и не соваться в лес без крайней нужды, если не хочешь нажить себе неприятностей, вроде воспаления легких или какой другой хворобы.

Лишь к вечеру наметился перелом в погоде, над сопками образовалась щель и в нее хлынул свет зоревого неба. Облака расползались, будто простыня, изъеденная кислотой. Лишь острые пики вершин еще были обложены туманом и не хотели открываться взору. Особенно полагаться на погоду не приходилось, потому что рядом находилось море и в любой час все снова могло затянуть туманом, но мы пересмотрели свои вещички: все, без чего могли обойтись в трехдневном походе, отложили.

С утра ничего понять было нельзя – с моря гнало низкий туман, и, что откроется, когда он поднимется, сказать было трудно. Однако мы решили собираться, Разин не отказал нам в продуктах на дорогу. Когда я пришел к повару, он повел меня в склад и начал совать мне консервы, хлеб, сахар в таком количестве, словно мы уходили на полмесяца. Идешь в тайгу на день, запасайся на неделю, – говорил он, однако я надеялся, что в пути нас ничто не задержит и от лишнего отказался.

Оказалось, что у нас нет котелка. Мы взяли двухлитровую консервную банку, которой кто-то черпал из бочки солярку, обожгли ее на костре, а затем оттерли до блеска песком и золой. Приделали к ней проволочную дужку. Котелок получился на славу. Дело оставалось за оружием. У меня был маленький, почти игрушечный топорик, чтоб срубить палку для палатки, а у Чиркова для этой же цели большой нож. Что медведи могут нам встретиться, мы почти не сомневались. На Охотском побережье этот зверь еще водится в достаточном количестве. Утешало лишь то обстоятельство, что в летнее время зверь найдет, чем поживиться, и не станет нападать на безобидных путников. К тому же, как правило, зверь всегда старается уйти от человека по-хорошему. Если б не было исключений, то можно было бы и не беспокоиться.

Чирков попросил у Разина карабин, но тот ответил, что не может оставить участок без оружия. Много ли, мало ли, но здесь временами хранится металл. Мы знали, что помимо карабина на участке имелись наганы, но, получив отказ, просить больше ничего не стали. Обойдемся. Нет так нет. Будь на месте Разина любой другой человек, он поступил бы так же, потому что за оружие спрашивают строго, а мы были к тому же посторонними людьми на участке, могли утерять его, утопить в речке – мало ли что могло еще с нами случиться, и он не хотел рисковать. Если б еще он отправлял своих людей в тайгу, – другое б дело, а мы шли сами, по своей доброй воле, и никакой ответственности за нас он не нес. Мы это понимали.

Нам советовали взять с собой пса, – их бегало на участке несколько, но нам рекомендовали более старого Фому, говорили, что этот пес надежный, в беде не бросит, хотя и начисто глухой. Мы решили, что поскольку без оружия, да еще с глухим псом, мы скорее можем попасть в беду и отказались. Пес мог запросто навести на нас медведицу, а с ней шутки плохи. Уж лучше без него.

К складу с горючим шла машина, мы втиснулись в кабину и покатили. От склада к перевалу было ближе километров на десять, и пренебрегать таким расстоянием при бездорожье не следовало. Шофер – высокий тридцатилетний мужчина, – здесь кого ни возьми, все принадлежали к этому зрелому возрасту, – Соколов Дмитрий Иванович, с улыбчивым смуглым лицом, привычно крутил баранку, нимало не беспокоясь, что машину кидает на ухабах. Тяжелые темные руки с ороговевшими на ладонях мозолями спокойно лежали на баранке, без видимых усилий поворачивая ее вправо-влево. Дорога шла через перемытые отвалы, грядами лежавшие поперек ключа на ширину в сотню метров. Глядя на следы, оставленные старателями, диву даешься, сколько земли им пришлось перевернуть и перемыть, чтобы дать килограммы металла.

– А что, Дима, – обратился я к шоферу, – ты не из амурских ли казаков случайно? Такой же смуглый, скуластый.

– Что вы! – Он смеется, показывая полный набор белых зубов. – Я соловей курский. Там родился в сороковом году. Отца на фронт забрали, а мы с матерью – нас двое у нее было – в деревне оккупацию пережили.

– Какая же судьба тебя на Север забросила?

– В армии тут неподалеку служил, да так и остался в этих краях. Должность у меня еще до армии была – шофер, да и в армии пришлось баранку крутить, так что с северными условиями успел ознакомиться. Восемь лет стажу работы на Севере, второй класс имею. Перед старательством работал в Аяне, там с артелью и познакомился. В январе этого года пришлось дорогу на Томптокан пробивать. Пятьсот девять километров – ни избушки на пути, ни поселка. Тайга, сопки, наледи. Реки которые позамерзли, которые нет. Морозы жмут – под пятьдесят градусов, чуть в наледи стал, тут же вмерзнешь так, что потом трактором не сорвать. Иной раз так дергают, что душа болит: ну, думаешь, все, пропала машина, порвут раму! У нас машины марки «Урал», они себя хорошо зарекомендовали в условиях Севера. И по реке жмешь, вода чуть ли в кабину не заливается, – ничего, и на крутизну хорошо лезет, и по курумникам жмет. Добрая машина.

Придерживая одной рукой баранку, он другою полез за куревом, но ни у кого не оказалось поблизости спичек, и он, пожевав сигарету, выплюнул ее.

– Дорогу пробивали целым караваном машин. Впереди бульдозеры, тракторы с будками, чтоб можно было обогреться и поспать. В машинах дремать категорически запрещалось, потому что если ветер тянет сзади, то часть газов проникает в кабину, и тогда можно угореть и дать «дуба». Спали мы в будках. Снарядили нас в эту дорогу основательно. Каждому в машину запас еды, горелку для подогрева пищи, сапоги, валенки просторные, тапочки, теплую одежду. Чтоб, если пришлось в наледь или в воду выскочить, тут же мог переодеться и переобуться. У меня случалось не раз, пока под машиной возишься, спиной примерзнешь. Всякое бывало в пути: и в заносы попадали, и в наледи вмерзали, и зверя всякого встречали. Нигде таких гор не видывал, как на Джугджуре. Вот бы вам, как художнику, побывать на Джугджуре зимой! Вот уж где картины так картины…

Я слушал и вспоминал, как много написано о десятидневном переходе батальона строителей из Хабаровска в Комсомольск, и возразить тут нечего: переход действительно героический, потому что совершали его в декабрьские злые морозы. Строители нового города ждали эту подмогу, и люди понимали это, шли от зари до темна, чтоб только скорей. Провести машины с грузом по бездорожью, по камням, наледям, через снежные заносы и бураны, через трудный даже для пешехода Джугджур в десятки раз труднее, тут требовались усилия сплоченного коллектива, а в одиночку нечего и думать о преодолении такого пути, однако это расценивается сейчас как рядовое дело. Север! Здесь каждый шаг граничит с подвигом, с геройством, но кто и когда об этом расскажет?… Разве старатель, подвыпив, разоткровенничается?!

– Один раз ходили по этой дороге? – спросил я.

– Какое – раз! Три. Первый рейс занял полтора месяца, а второй и третий – поменьше. Дорога, какая ни есть, все ж пробита. Третьим рейсом возвращались уже в мае, реки распустились, так по воде жали. Успели. Гляньте-ка, наш Фома бежит!

В самом деле, стороной бежал белый пес, стараясь не отставать от машины.

– Фома! Фома! – высунувшись из кабины, закричал Дима и, засмеявшись, махнул рукой: – Ни черта не слышит!

Склад с горючим располагался на большой поляне, среди леса. Дима сбросил с машины порожние бочки и уехал. Мы остались одни. Дело близилось к вечеру, идти в тайгу на ночь глядя нам не было никакого резону, и мы решили заночевать на месте. Заодно проверим наше походное снаряжение.

Сходили к речке за водой, развели костер, поставили на огонь котелок и тут увидели, что он протекает. Искать новый – негде. Сняли его с огня и начали заново обжимать швы. Кажется, не течет. Снова поставили его на огонь, вскипятили, заварили таежного чаю, не чифира, конечно, но покрепче. Чай пили с пряниками, не торопясь, поглядывая на небо. Облака плыли, не задевая сопок, и была надежда, что дождя не будет.

Вокруг поляны, по лиственничнику, густо рос голубичник, но урожая на ягоду не было, ягодки кое-где. Не видно было и грибов, хотя обычно их на Севере бывает уйма. Особенно груздей, маслят, подберезовиков и подосиновиков. Лет пятнадцать назад мне довелось видеть, насколько щедр бывает Север на грибы. Шли мы от Экимчана – это в Амурской области, самый север ее, на реку Уду. Когда стали подниматься на Селемджинский хребет, то вся тропинка была покрыта грибами, один к одному. Лошади буквально ступали по грибам. Да не какие-нибудь замухрышки, а все ядреные, крепкие, грузди в основном. И так до самого перевала. А начали спускаться и, как отрезало, ни одного. Доводилось видеть и рясную голубику. Эту ягоду, как и бруснику, берут на Севере черпаками, чтоб не по одной ягодке, а сразу – жменю. За день собирают ведер по шесть, а иные мастера и поболее. Вот это ягода!

Палаточка у нас лишь на двоих, легонькая, бязевая, от дождя защита плохая. Настелили мы под бок веток, легли, одним суконным пиджачком укрылись. Напарник мой выехал налегке, даже пиджака не взял, видно, крепко надеялся на свою прошлую закалку. Часов до двух спали хорошо, – это я про себя, я могу спать как сурок, только голову на полено или на кочку положил, и готово, сплю. Мой напарник мучился с вечера бессонницей, а перед утром его начал донимать холод. Это здесь, в долине, – подумалось мне, – а что будет в горах, тде лежат по распадкам снега? За палаткой все вокруг отсырело, а в палатке комары. Видно, высоковато ее поставили, вот и набились из-под низу.

Утром мы бодро позавтракали, разогрев на двоих банку консервов, и в путь. Сначала шли по тропке, среди веселого лиственничника. Внизу шумела речка Мамай, не очень широкая, с зеленоватой прозрачной водой: все камушки на виду. Галька на отмелях, выбеленная дождями, водой и солнцем, чистая, и река от этого выглядела нарядной. Этому способствовало яркое солнышко, с утра поднявшееся над рекой, затянутой туманной кисеей.

Тропа идет по самому краю террасы, возвышавшейся над руслом метров на пятнадцать. Под ногами песок, хвоинки, мелкий голубичник да ягель, идти приятно. Из растительности лиственница – наш сибирский дуб, – не очень высокая, береза белая и другая – мелкая, в полчеловеческого роста, Миддендорфа, ее листики любят ощипывать летом олени. Кое-где, куртинками, стелющийся кедр-стланик. Не любит он низких и ровных мест, его ареал в среднем поясе гор, по каменистым россыпям-курумникам. Приспособился он и к морозам, и к ветрам, и к многометровой толще снегов. Ствол у него вырастает едва на полметра от земли, сантиметров до двадцати в диаметре. Дальше ветки растут по-над землей, не поднимаясь выше, чем на полтора-два метра.

Ветки густо переплетаются с ветвями соседних деревьев, образуя труднопроходимую древесную сетку. Перешагивать через ветви – высоко, под ветки не подлезешь, многие стелются прямо по камням. Идти по веткам тоже невозможно, то и дело оказываешься на ветке верхом. Лучше всего стланик обойти стороной, в крайнем случае – надо рубить через него проход, но до пота, и лямки начинают врезаться в плечи, хотя груза вроде и немного: палаточка, суконный пиджак, этюдничек с красками, топорик, плащ, теплое белье, всякий шурум-бурум. У моего спутника рюкзачок поменьше и полегче, но он и по комплекции меньше меня, и хотя он помоложе, я не решился предложить ему часть моего груза. Идет он ровно, вроде бы не спеша, но довольно быстро. Фигурой сутуловат, плечи покатые, не особо широкие.

Долина Джулгункита много уже, чем у Мамая, крутобокие сопки подступают с обеих сторон. Речка то оставляет небольшую долинку, то вдруг прижмется к самому откосу сопки, и тогда приходится лезть по крутизне. С рюкзаком это очень несподручно, но и по реке не пойдешь – воды по пояс, сразу в костях заломит. Падение реки довольно большое, вода ярится у валунов и шумит неумолчно. Только реку и слышно.

Идти трудно, много валежника, зарослей ольхи по низинам долинки, да и травы высокие, а среди них комарья – не счесть. И вдруг – тропинка, и земля посуше, потверже, и вместо ольхи сырой – лиственница, а между деревьями голубика и даже кустик смородины.

Однако здесь и глядеть надо построже, того и жди на мишку напорешься, он тоже такими тропками любит хаживать. Это мне известно.

Только подумал об этом, как Петро (так я спутника зову) остановился и молча на кучу показывает. Только что мишка тут побывал. Чуть дальше – валежинки перекинуты, камни перевернуты, это он муравьев да улиток искал.

Вот тут мы сразу и затревожились, пошли чуть не на носочках, пружиня шаг, чтоб не хрустнуть невзначай веткой да не привлечь к себе внимания. Если зверь пасется где рядом или отдыхает, ну и пускай себе на здоровье, а мы пройдем тихохонько. Хоть мы и храбрые, – в этом нет никакого сомнения, иначе нас и на веревке в лес не вытащили бы, сидели бы мы со старателями, чаек попивали да слушали их байки, – пошли в медвежье царство без оружия, только полагаясь на порядочность зверя, но лучше бы нам не встречаться с владыкой северных лесов, не искушать судьбу. Это уж потом, когда встреча останется позади, можно будет и усмехнуться, и эдак небрежно сказать при случае: мол, встретились с мишей, поговорили о том о сем. А сейчас идем и уши, как у зайцев, на макушке, туда-сюда, ловят каждый шорох, и дистанцию выдерживаем, как в строю.

По сторонам багульник растет вперемешку с голубикой, и куртинки стланика, и очень этот стланик нехорош тем, что густой и не проглядывается, а может, именно за этим кустом нас миша и подкарауливает.

Петро как шел, так и застыл с поднятой ногой, руку к уху, уловил какой-то шорох, я застыл тоже на одной ноге.

– Показалось, – промолвил Петро и сделал шаг вперед.

И в этот момент из-за куста стланика, как раз между нами, вышел мишка. Шерсть на нем бурая с сединкой, пышная, колышется при движении, как на ветру, морда симпатичная, без оскала, видно, шел зверь без всякого злого умысла и натолкнулся на путников и еще сообразить сразу не может, хорошо это или плохо.

– Петро, медведь! – выдохнул я и замер на месте. Петро обернулся, сразу увидел мишку, ибо до него метров пять-шесть, не больше. Все это быстро и неожиданно: что можно от зверя ожидать, и сообразить еще не успели, а мишка на месте крутнулся и – ходу! И кто это придумал про медведя такую нелепость, что он-де неуклюж, увалень и прочее? Да грациозней медведя и зверя не сыщешь!

Хоть он и порядочный ростом был, и упитан хорошо, и весом сотни на полторы килограммов, а через кусты и валежины идет, будто гибкая ласочка, ни треска, ни хруста, и движения гибки, как у хорошей балерины.

Скрылся, а мы вздохнули облегченно: ступай себе подобру-поздорову, гуляй на просторе!

– Вот видите, – сказал Петро, – я сразу его услышал. Вроде чьи-то шаги. Не испугались?

– Не успел, – сознался я. – Ко мне это поздно приходит, еще на войне заметил, реакция замедленная. Зверь молодой, годиков трех-четырех, сытый. Такой не тронет…

– У меня нож наготове, вот он. – Петро откинул полу, указал на нож. – В случае чего, буду ножом отбиваться…

– Что вы с ножом сделаете, – усмехнувшись, сказал я. – Только раздразните сильней разве…

– Э, не говорите, – живо возразил Петро, пристраиваясь рядом, чтоб я его лучше слышал. – У нас один геолог перочинным ножом медведя зарезал. Его за это потом премировали. А еще был случай, что геолог на маршрутной тропе повстречался с медведицей. Она к нему кинулась, и на его счастье между ними не то валежина, не то камень оказался, и она его с наскоку не сбила. Парень шел без оружия, образцы в мешке нес да молоток геологический в руках. Он и хватил эту медведицу по черепу молотком, а со страху силы в руках прибавляется, это уж всегда. Хватил, а потом бросил мешок с образцами и молоток свой и деру на табор. Прибежал, рассказывает, так, мол, и так, медведица чуть не задрала, пришлось все кинуть. Пошли туда, смотрят, а медведица мертвая. Он ей молотком череп просадил…

Постепенно прошло волнение от встречи, замолкли мы и потянулись гуськом по тропке, благо, что она как раз туда тянет, куда и нам надо. Наверняка эвенки оленей гоняли из-за хребта к морю. Раньше они такие перекочевки часто делали, чтоб дать олешкам возможности солью морской подкрепиться, а самим запастись рыбой на долгую зиму. Ягель в этих местах был неплохой. Я говорю «был» не случайно. Был, а нынче почти его не видать, и по склонам на сопках заметны давние гари. От пожаров на Севере не столько лес страдает, сколько оленные пастбища. После огня ягель вырастает не скоро, лет через десять-пятнадцать, а то и вовсе не возобновляется. А люди, которые ныне идут в тайгу с разными экспедициями, не очень-то заботятся о сохранности пастбищ, иным и вовсе наплевать, как будет жить эвенк без оленей, их девиз таков: «Тайга велика, ни черта ей не сделается. Жги ее и с корнем выворачивай. А наше дело гроши заработать хороши…»

По этому случаю припомнилось мне, как год назад, ожидая самолета в аэропорту, вели мы с Василием Степановичем Охлопковым неторопливые беседы и он говорил:

– На производстве порядок твердый: прежде чем допустить к работе, будь добр, сдай экзамен по технике безопасности, распишись, что ты ознакомился с правилами производства, а потом берись за дело. У геологов и лесоустроителей без справки о прививке от энцефалита не берут в экспедицию. А вот о том, как вести себя в лесу, чтоб не портить народное добро, у нас не тревожатся. А ведь каждый пожар – это тысячи на дым. Тем более это опасно у нас на Севере, потому что ягель даже из-под копыта не скоро восстанавливается, а после пожара тем более. Я об этом не раз говорил, почему не требуют такой техминимум от геологов, от всех, кто в лес идет…

И вот идем, встречаем старые стоянки оленеводов, видим на деревьях затески, заплывшие от давности, местами тропу наторенную, а ягеля нет. Не стали бы эвенки здесь оленей гонять, если б корма не было. Был здесь ягель, был…

Идем, а день прямо на редкость, прямо удивительно, насколько хорош. Солнце сияет ласковое, небо бездонной синевы, кучевые облака висят в вышине недвижимо, белые и опрятные, и голубые тени от них заснули на зеленых кручах сопок. Шумит веселая речка в лесистых берегах, торопится к морю, и под ее воркотню дремлют разомлевшие лиственницы. И когда глянешь вдоль ее долины, то видно становится, с какой высоты берет она свое начало, аж оттуда, где бурными волнами вздыбились пепельно-серебристые гольцы сурового Джугджура. Будто алмазы в короне великана, сверкают языки снега на крутых изломах хребта, и влажные облака своими боками осторожно протирают пыль на их ослепительных гранях.

Неужели мы доберемся до них, до этих снегов, до обрывистых цирков, до каменных исполинских останцев, пропоровших хребтину Джугджура в самых неожиданных местах? Даже не верится.

Я так давно-давно загорелся желанием увидеть Джугджур, что теперь не могу ни о чем другом думать, как только о встрече с ним. Мое знакомство с ним произошло по книге геодезиста Федосеева «В тисках Джугдыра». Там есть главы и про Джугджур, про его суровые и безжизненные вершины, про злые морозные ветры, которые он посылает на путников, идущих к перевалам. Федосеев описал наш дальневосточный Север как большой художник, как человек, исходивший эти места. Среди этих гор прошла большая часть его жизни, здесь, у подножия одного из пиков, покоится его сердце. Эти места он любил, и поэтому завещал похоронить его тут, на земле, которой отдал себя живого, свою энергию, свой пытливый ум. Он знал эту землю, ему можно во всем верить. И все-таки я хочу увидеть Джугджур своими глазами. Недаром говорится, что лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать.

Про зимний суровый характер Джугджура я слышал и от Димы-шофера. Он рассказывал про снега и наледи в несколько метров толщиной, в которых деревья порой скрываются чуть ли не до макушки, про ветры, ледяными потоками врывающиеся в долины и ущелья с западной стороны хребта, про морозы, от которых замерзает дыхание и падает кристалликами инея. А сейчас я вижу, как цветет малиновыми метелками кипрей, как на щеках распадков, будто брызги голубого неба, павшие на серый камень, маленькими куртинками проклюнулись и зацвели незабудки. Таких ярких, таких откровенно голубых мне не приходилось видеть даже дома, хотя Хабаровск много южнее Аяна. Деревья, кустарники, травы источают ароматы, и воздух пьянит и кружит голову, как хорошее игристое вино. Я знаю, что нам здорово повезло, и такой погоды, как сегодня, может быть, уже не случится здесь до конца лета, и тогда все переменится. Пусть, но я буду знать, какой ласковой бывает улыбка Джугджура.

Я счастлив, честное слово. Но я здорово устал. После трех лет кабинетной сидячей жизни и десять километров бездорожья – расстояние. Мы еще раз переходим через бурливый ключ и останавливаемся отдохнуть.

Сапоги, полные воды, весят, кажется, по пуду, их просто невозможно стащить, босым ногам приятно на теплой гальке. Мы сняли потную и мокрую одежду, развесили ее по кустам, а сами запалили маленький костер и поставили чай. Есть не хочется, на еду просто недостает сил, только пить, пить…

Но так чувствую себя только я, а Петро не выказывает усталости, спокоен и деловит. Если б не я, он за один день прошагал бы к перевалу. Так. он говорит. Верю. Вполне возможно. Я ведь уже плохой ходок, об этом его предупреждал, да нам и торопиться некуда. Однако и он не хочет есть. По валежине ползают жуки-усачи, красная бабочка-поденка порхает над белыми валунами. Издали все камни кажутся одного бледно-голубоватого цвета, а присмотришься, и все они разные: голубоватые, зеленоватые, белые как сахар, и желтоватые, и коричневые, и дымчатые, и почти черные с белыми прожилками кварца. Петро геолог, он знает их все, называл их, но я запомнил только лабрадорит – голубоватый камень, стеклянно поблескивающий, словно бы тронутый морозными игольчатыми кристалликами льда. Он играет на свету, когда его поворачиваешь. Петро сказал, что из таких пород слагаются горы Лабрадора. Может быть. Знающих людей полезно слушать уже потому, что тогда лишний раз убеждаешься, насколько мало сам знаешь.

Одежда подсохла, мы отдохнули. Пора подниматься. Петро записал в блокнот характер речушки, что дно у нее крупно-валунное и для машин лучше пробивать дорогу по берегу, среди леса, что долина узкая и обрамлена крутыми сопками.

Наша тропка потерялась в густых зарослях стланика. Мы рыскаем от борта долины к борту, отыскивая рединку в зарослях, и вперед подвигаемся мало. Все чаще выходим в русло ключа и прыгаем по валунам с одного на другой. Это опасно, можно сломать ногу или руку, если поскользнешься, но это легче, чем продираться по стланику. Такой путь надо исчислять один к двум. То есть один километр за два километра пути по таежному бездорожью. Даже доселе спокойный и невозмутимый Петро ругается последними словами и проклинает стланик:

– Я этот стланик не перевариваю, терпеть его не могу!

Интересно, а кто его любит? Впрочем, если бы он рос возле дома и благоухал хвойным настоем, одаривая своими вкусными орешками, кому пришло бы в голову ругать его?

К невзгодам пути прибавились терзания от комаров, мошки и каких-то кусучих, словно осенних мух. Ручей, по которому идем, делает все большие перепады, в его русле лежат камни по кубометру и по три, по таким уже не попрыгаешь. А стланик все крупнее и чаще, и без всякого просвета. Забились в такую чащу, что не прорваться. Не идем, а перебираемся с ветки на ветку, как обезьяны, срываемся и падаем, и нас беспощадно жрут комары, мошки, мухи.

– И кто только рассеивает этот стланик? – клянет его Петро. – Кому он нужен?

Я молчу, у меня недостает сил ругаться, просто нет никаких запасов на эмоции. Хотел сказать, что рассеивает его небольшая птичка – кедровка, да Петро сейчас так подогрет, что и птицу станет проклинать заодно.

У искореженного, прибитого к самым камням, истерзанного, но все еще живого ивового куста остановились попить чаю и передохнуть. Глядя на куст, я думаю, что так разделать его могли только наледи. Здесь они, наверное, особенно сильно затопляют зимой долину. Возникают они от сильных морозов. В первой половине зимы мороз закует все реки, землю, но не столь глубоко, чтоб сковать и подземные воды. А они накапливаются и начинают рвать изнутри ледяную броню, и тогда начинается зимнее половодье. Вода и ледяная кашица затопляют долины рек и ключей, и нет тогда пути ни пешему, ни конному. У кого достанет сил и смелости лезть в воду при сорокаградусном морозе?

Попили чаю, душа отошла, усталость отодвинулась. Поглядели на небо: погода нас просто балует, до того безоблачна и прекрасна. Надо идти. Перевал уже виден, но мы знаем, что до него еще очень далеко. Просто горы настолько огромны, что их размеры скрадывают расстояние и дают обманчивое представление. Какое-то время продолжаем идти руслом ключа, но нагромождения валунов становятся все более трудноодолимыми, да и стланик не редеет. Кажется, что он весь скатился с пологих щек в долину, чтобы укрыться здесь от студеных ветров с перевала. Нам уже не страшна встреча со зверем: ну кому придет на ум лезть в эти гиблые заросли, когда можно идти открытым ровным склоном сопки хоть по одной стороне ключа, хоть по другой.

Мы бы и сами давно вылезли туда, но нам необходимо держаться будущей зимней трассы, чтобы видеть, допустимая ли тут крутизна для машин. А невысокие борта долинки все еще остаются крутыми.

На небольшом прогалке, среди валунов, мы наткнулись на следы зимней трагедии – кости сохатого. На расчлененных костях ног и на ребрах еще видна розоватость. Наверное, волки выгнали его зимой на наледь и здесь настигли и прикончили. Странно, что нигде не видно шерсти, а ее-то они бы не съели. И тут мне пришло на ум, что это не волки тут пировали, а охотники. Мне не раз приходилось видеть, как нанайцы и удэгейцы разделываются с сырой печенкой зверя, а потом не спеша смакуют сырой костный мозг – уман, расщепляя трубчатые кости. Наверное, и здесь также Сидели охотники в палатке, у железной печки, и, пока в котле варилось мясо, разбивали кости топориками и лакомились мозгом. Потому и шерсти нет, что шкуру они сняли, нет и костей головы.

Постояли, посмотрели и подались на щеку распадка. Косогор не очень крутой, машина взберется свободно, подъем градусов двадцати и протяженностью с полсотни метров. В крайнем случае бульдозером можно подровнять. А дальше пологий твердый склон, равномерно подымающийся к перевалу. Издали он кажется настолько ровным, хоть на легковой машине катись, особенно тот, что по другую сторону ключа. А здесь и россыпь угловатых камней попадается, и небольшие перепады высоты. Но машинам не обязательно взбираться к перевалу прямолинейно, они могут делать объезды-серпантин. Так мы рассуждали с Петром, то и дело останавливаясь, чтобы проверить угол подъема.

С утра мы одолели около двадцати километров. До перевала остается километра три-четыре. Ночевать на вершине нет смысла, там может не быть воды, дров, а ночью много холоднее, чем в долине ключа. Лучше переночевать внизу, а с утра, со свежими силами, налегке сходить и осмотреть перевал. Мы спустились по косогору к ключу и здесь, в затишке среди стланика, поставили палатку, наладили огонек.

Напротив нашего табора, на другой стороне ключа, высилась каменная баба: огромная круглая глыба-останец, с трехэтажный дом высотой, покоилась на груде более мелких валунов. Полное впечатление, что кем-то изваяна каменная голова на широких плечах и даже намечены груди. Сырая заготовка, в которой лишь контуры будущего бюста, да намечены глаза, нос, губы в какой-то загадочной ухмылке. Хотелось ее зарисовать в альбом, но расстояние было великовато, метров четыреста, и устал я здорово. Ладно, подумалось, завтра на обратном пути пойдем той стороной, там ровнее, тогда и зарисую.

И опять мы отказались от варева, только попили чаю да съели по ломтю хлеба с маслом и отдыхать! Палаточка наша приютилась под кустом стланика, со стороны ее и не увидишь. Рядом ключик пробивается, можно напиться свежей воды, умыться. Дров тоже предостаточно, среди стланика много усохших ветвей. Место для табора отменное.

Медленно угасало небо за горами. Хребет помрачнел, словно затаился в предчувствии перемен. Ни шороха, ни крика птицы, только звонкая песенка ручейка, струящегося среди каменных завалов. И капель где-то рядом с нами: тук, тук, словно монотонная работа маятника часов. На небе проклюнулись блеклые звезды. Безмолвие. Подавляющий воображение простор. Струйка дыма от нашего костра не больше чем дымок от сигареты, оброненной на площади города. Прожурчал в вышине какой-то запоздалый самолет, мигнул огоньками и скрылся за горбатой линией черного хребта. Притушив костер, – от греха подальше – мы полезли в палатку.

Петро опять с вечера мучился бессонницей. Проглотив какую-то таблетку, он достал затрепанную, читаную-перечитаную брошюрку и, засветив фонарик, принялся читать. Можно было бы о чем-нибудь поговорить, но, памятуя, что самый хороший спутник – молчаливый, я уткнул нос в меховой воротник пиджака и уснул. В палатке остро и свежо пахло хвоей, сон был глубок и крепок.

Хоть и ночевали под перевалом, а ночью опять было холодно, и мы тянули друг с друга единственный на двоих пиджачок, жались поплотнее. Но только встали, как и не бывало неудобств: настроение отменное, бодрое, будто спали не на голых ветках, а в мягкой постели. Наверное, это за счет чистого воздуха, впечатлений от непривычного ландшафта, от одного лишь сознания, что живешь, дышишь полной грудью и еще в состоянии наслаждаться прелестями жизни, кусать ее, как яблоко, полным ртом. Приятно все ж таки сознавать себя человеком, способным еще противостоять силам стихии, чувствовать себя мужчиной.

Быстро сдвинули в кучу головешки, подожгли их, подбросили свежих дровишек, и огонек запылал весело, вот только дым пошел не вверх, как вчера, а куда-то косо, в сторону. Двигаясь, мы разогрелись и пошли умываться студеной водицей.

Джугджур хмурился, закутав острые свои пики в чалму серых облаков. Из-за хребта надвигалось ненастье, мы это чувствовали, видели. Только на востоке, там, где осталось море, над нестерпимо синими грядами Прибрежного хребта еще оставалась полоска голубого неба. Красиво, торжественно, величаво, сурово. Не нахожу других слов, чтоб передать впечатления от окружающей картины, от тишины и торжественного покоя, в которых мы находились.

Чуть поодаль от каменной бабы высится целый город из останцев, зубчатый, как Нью-Йорк издали. На хребте, по которому мы идем, тоже торчат каменные зубья, хотя сам хребет кажется приглаженным и зализанным. Это поработали ветры и морозы, от которых колется и крошится камень. На нашем пути есть стланик, но какой-то угнетенный, не смеющий даже голову приподнять над каменьями. Толстые усохшие ветви его стелются прямо по камням и крошке, и мы свободно через него перешагиваем.

Очень много цветов: белых, желтых, розовых, синих и красных, и незабудок в том числе. Я собираю их в карман, чтобы позднее разобраться, какие они. Попадается ягель. По общипанным его верхушкам можно видеть, что тут паслись олени. На россыпях крошки отпечатались круглые следы копыт. Я не могу понять только, кому принадлежат эти следы: для изюбрей – маловаты, для коз – велики, да и не водится здесь изюбр, а козы предпочитают более низкие места, где есть кустарники с листьями. Так и не решив, чьи они, я лишь отмечаю, что их много. Мне и в голову не приходит, что следы могут принадлежать снежному барану. Ведь этот зверь пасется в самых недоступных для человека местах – по вершинам гор и лишь изредка спускается к альпийским лужайкам, чтобы напиться там из ключа и пожевать вкусной травы. Снежным его прозвали потому, что обитает он на вершинах, почти круглый год покрытых снегами, и хорошо приспособлен к суровым условиям Севера. Добывают его так же редко, как и кавказского. Даже не верится, что мы достигли мест его обитания и, возможно, увидим снежных баранов в их естественной среде.

Помимо стланика, у перевала нам все время попадается карликовая березка, сантиметров тридцати высотой и с листочками менее копейки. Приходится лишь дивиться способности растений жить в неблагоприятной для них среде. Ведь здесь почти десять месяцев в году держатся снега, когда же им цвести и развиваться?

Впереди обрисовался топографический знак. Мы спрятали рюкзаки под приметным камнем, а сами полезли к пирамидке, чтобы определить свое местонахождение. Со скалистого пика открылись глубокие лощины – ущелья с серебристыми нитками ключей. Горы ниспадали к ключам почти отвесно, и на их темных изломах лежали спластовавшиеся снега. Мраком и холодом веяло из глубоких теснин. Спуститься туда было почти невозможно даже пешему, и мы поняли, что смотрим не туда, что нужная нам система реки Батомги лежит вправо от пика, за небольшой ровной седловиной. Там и находится нужный нам перевал. Издали казалось, что туда можно запросто проехать на машине, таким ровным казался склон. Но мы уже не доверяли обманчивой видимости равнины. Надо пройти самим, и тогда только можно сказать, пригоден ли перевал для зимней трассы. Надлежало посмотреть и спуск в другую систему рек.

То, что казалось близким, отстояло от пика километров на шесть, можно было в это поверить, взглянув на карту. Первые два километра по седловине были ровными и легкими. Утрамбованная ветрами каменная крошка устилала поверхность хребта. Его западные склоны круто, градусов под шестьдесят, обрывались, и глянуть в провал было страшно, а дальше, за ключом, протекавшим глубоко-глубоко внизу, отвесно вздымались другие пики. Начал накрапывать дождь, и мокрые кручи выглядели угольно-черными. Вершины пиков кутались в туманные клубы облаков и казались неприступными фантастическими замками – обиталищами злых духов Джугджура. От пластов снега по расщелинам, ощутимо даже на расстоянии, веяло сырым промозглым холодом. От вчерашней улыбки Джугджура не осталось и следа, старик хмурился и мрачно глядел на нас, насупивши седые свои брови, и мы чувствовали его холодное дыхание.

За седловиной начался небольшой подъем к нужному нам перевалу. Утрамбованная ветрами крошка сменилась под ногами курумником. Во впадинах, как в небольших искусственных бассейнах, стояла вода, вокруг росли сочная широколистая осока и еще какие-то травы. Ягель поднимался пышными белыми подушками, но был потравлен оленями, побывавшими здесь весной или в начале лета. Повсюду виднелись обрывки ягеля, а в одном месте осталось и кострище оленевода.

Снова начался стланик с зарослями золотистого рододендрона. У него более широкие, чем у розового рододендрона, желтые сверху листья, цветет он тоже желтыми цветками, а не белыми, как настоящий багульник, хотя по виду это похожие растения, с железками на опушенных рыжими ворсинками листьях. В солнечную погоду из них выделяются пары эфирных масел, и тогда в лесу стоит одуряющий запах. Здесь, на высоте более чем в полтора километра, золотистый рододендрон успел уже отцвести, и я не ожидал, что неделю спустя встречу целые его поля в желтом буйном цветении рядом с белыми пластами льдов в долине реки, неподалеку от побережья.

Чем ближе мы подходили к перевалу, тем отчетливее проступали очертания огромных валунов и угловатых глыб, рассеянных по гребню. Среди курумника начались большие перепады высоты, попадались огромные ямы, на дне которых блестела вода. Продолжал накрапывать дождь, на нас все перемокло и отяжелело. Тело бил озноб, не согревала даже быстрая ходьба.

Наверное, я шел медленнее, чем хотелось моему молодому спутнику, потому что, когда до вершины осталось метров триста-четыреста, Петро предложил:

– Вы посидите здесь, а я быстренько поднимусь и посмотрю.

Он действительно зашагал очень быстро, а я присел на камень. Шелестел дождь, и вокруг царило безмолвие. Тучи плыли, цепляясь боками за черный пик, подымавшийся более чем на две тысячи метров, и до них было рукой подать. Они были рыхлые и не имели очертаний. Когда облака рядом, они совсем не такие, как если глядеть на них с привычной нам равнины.

Посидев минут пять, я двинулся за Петром, фигура которого уже мелькала среди каменных глыб. Я не мог допустить и мысли, что, побывав на хребте, не загляну по другую его сторону. Глыбы разбросаны в беспорядке, словно кинуты чьей-то небрежной рукой, одни поменьше, другие величиной с крестьянский дом. Ба, вблизи все выглядело не так, как издали, равнина превращалась в труднопроходимые курумники, а безобидные камешки оказались серьезной преградой в конце пути.

У камней Петра не оказалось. Я обошел их, потом поднялся на самый большой, но и оттуда его не увидел. Наверное, подумал я, он решил проверить, каков спуск к Батомге. Туда было километра два слегка понижающегося плато.

Я уселся на камне и посвистел. Ни звука в ответ. Я стал кричать, но голос мой терялся в безмолвии гор и в шелесте дождя, я это чувствовал.

Черный пик, словно магнитом, притягивал мои взоры. Я прикидывал мысленно, как он выглядел бы на картине, но он был настолько огромен, что не вмещался ни в какие рамки, он жил какой-то неподвластной людям жизнью, в гордом и неприступном одиночестве. Здесь, в царстве Джугджура, властвовал неукротимый дух стихии, подчиняясь ритму, заданному тысячелетия назад.

Петр задерживался где-то, и я решил пойти ему навстречу, к спуску в Батомгу. Под горку идти было легко. В конце пути я опять посвистел и покричал, и опять не получил ответа. Мною овладело беспокойство, воображение нарисовало страшную картину: торопясь, он поскользнулся на мокром камне и лежит теперь где-нибудь с переломанной ногой, рукой или ребрами. Где его искать? Разве в состоянии его отыскать я один? Надо немедленно возвращаться к пику, где мы оставили свои рюкзаки, и ждать его там. Если до ночи не придет, значит, беда, значит, надо все бросать и бежать на прииск за помощью. Ночь не ночь, а пойду по водоразделу, там чисто, и к утру я буду у речки Мамай, а уж там до склада рукой подать. Охваченный тревогой за спутника, я буквально пролетел несколько километров по курумнику, не замечая неудобств пути. Лишь спустившись в седловину, от которой было километра два до нашего пика, я заметил, будто там среди камней что-то шевельнулось. Я присел, чтобы понаблюдать и немного отдышаться. У подножья пика к небу протянулась тонюсенькая струйка дыма. На душе у меня отлегло, будто свалился тяжелый камень: Петр на месте, мы с ним где-то разминулись. Я побрел к табору не спеша, отдыхая от пережитых волнений. И сразу в ноги кинулась усталость, которой раньше не замечал.

– Ты почему меня не ожидал? – этим вопросом встретил меня Петро. – Я обежал вокруг камней, вернулся, а тебя нет. Кричал, кричал, не отзываешься. Кинулся тебя искать – нигде нет. Я уж решил, если не придешь, бежать на прииск за помощью. Шутка ли, потерять писателя, позору потом не обобрались бы…

– Я тоже тебя искал, – ответил я. – Тоже думал бежать за помощью.

– Ладно, пей чай, я уже, – сказал Петро. – С этими поисками потеряли столько времени понапрасну, уже могли бы к дому подходить.

– Куда спешить, там нас никто не ждет. Вот спустимся к каменной бабе и там заночуем. А потом хребтом, по ровному, дойдем в два счета…

– Кстати, знаешь, – перебил меня Петро, – когда я тебя искал, на меня из-за камней вышло стадо снежных баранов, штук шесть. Посмотрели на меня и подались. Будь даже простое ружье, можно было убить одного, рядом были…

– Снежные бараны?! – и тут я понял, чьи следы все время нам попадались на каменистых россыпях, и все стало на место. Конечно же, здесь их пастбище, здесь они едят и пьют, а отдыхать поднимаются на неприступные останцы или в «каменные города» на самые высокие вершины.

Мы подались к каменной бабе, чтобы там внизу стать на ночлег. Ровный склон, по которому, как нам казалось, можно было ехать на легковой машине, оказался в курумниках и зарослях стланика. Как хорошо, что мы не обманулись его видом издали и прошагали по нему!

Чем ближе, тем огромнее вырастала каменная баба. Близ нее на прогалку выскочили олени. Так мне показалось в первую минуту. Но, приглядевшись, я понял, что ошибся. У переднего, высокого на ногах, голова была увенчана тяжелыми загнутыми в калач светлыми рогами. Снежные бараны! Рядом с бараном остановились две овцы, такие же высокие и бурые, как и самец, и маленький ягненок, едва по колено самцу. Он повторял все движения вожака. Вожак притопнул ногой, и ягненок тоже. Вожак сделал несколько прыжков и остановился, повернув к нам голову, и ягненок скопировал эти движения. До баранов можно было добросить камнем, но мы не стали их пугать и дали им спокойно удалиться.

Мне стало как-то легко и привольно на душе: как хорошо, что есть еще на земле места, где можно увидеть диких животных в их стихии, понаблюдать за ними, полюбоваться на них! Разве сравнишь грацию живого зверя с обмякшей, окровавленной тушей убитого? Нет. У охотника лишь одно волнующее мгновение, когда он берет зверя на мушку и нажимает на спуск. Все остальное – мясо, шкура – это скучная проза жизни. Но даже и это единственное мгновение восторга он эгоистически забирает себе, не позволяя другим насладиться подобными чувствами. Когда-то охота была жестокой необходимостью, без которой не прожить. Сейчас условия изменились, и этические взгляды на охоту стали другими. Охота должна быть строго регламентирована, потому что беспорядочно звучащие выстрелы могут нанести животному миру непоправимый ущерб. Порой мы по-обывательски смотрим на зверя: подумаешь, баран! Что он есть, что его нет. И не представляем, что, стреляя, лишаем себя волнующих встреч с животными и наносим материальный урон хозяйству своей страны. Ведь, скрещивая горных баранов с домашними овцами, у нас уже вывели новые породы устойчивых к суровым условиям обитания животных. Быть может, пройдет лет пятьдесят, и на склонах безлюдного ныне Джугджура будут пастись отары гибридов – потомков нынешних снежных баранов, но уже послушных воле человека.

Мы обошли бабу вблизи. Плосколицая, с огромной головой, она незряче уставилась на хребет и кривит рот в ухмылке, В углублении между ее грудями можно было поставить нашу палатку, здесь не достал бы нас дождик, но было тягостно сознавать, что над тобой виснут сотни тонн камня, готового обрушиться в какой-то момент. Камень был в прожилках, и Петро указал мне на вкрапления коричневых зерен и сказал, что это гранат, тот самый, что так романтически описал Куприн, что он бывает разного цвета, но ценится только чистый, а не такой, как здесь, ржаво-коричневый.

Мы поставили палатку в пятидесяти метрах от каменной бабы, развели большой костер и положили в огонь камень. Пусть греется, когда будем ложиться, мы его вкинем в палатку и будем спать, как с печкой. И действительно, едва мы его вкатили, как в палатке густо запахло горячей хвоей, будто в предбаннике, и мы блаженствовали часов до двух ночи, пока камень не остыл.

Утром я написал этюд с этого причудливого нагромождения камней, написал при хмурой погоде, наспех, потому что накрапывал дождь. Мы подались домой, придерживаясь водораздельного хребта. Ключ, по которому поднимались к перевалу, остался далеко внизу, а потом и вовсе скрылся из виду за склоном сопки.

Мы прошли мимо каменного «города», и впечатление было такое, что это покинутый людьми город, вроде старых крепостей на Кавказе, что за крепостными стенами еще таится неведомая нам жизнь, хотя мы знали, что это всего лишь останцы – результат ветровой эрозии, след губительных вьюг и ураганов, работа воды, которая при замерзании в трещинах, словно клиньями, разваливает скалы.

У подножия «города» отдельно стояла глыба, издали напоминавшая лягушку-царевну, сидит на постаменте и на голове у нее корона. Прошли немного, и новое диво – прямоугольная глыба в виде сакли с плоской крышей. Стоит совершенно обособленно, на чистом месте, и только развесистой чинары не хватает для полной иллюзии.

На утрамбованной поверхности хребта повсюду белеют иссохшие кости стланика. Это след губительного пожара, уничтожившего и травы, и ягель, и древесную растительность. По толщине ветвей можно судить, что здесь рос непроходимый стелющийся лес, а теперь осталась голая каменистая россыпь. И такой она будет оставаться еще десятки лет.

Водораздельный хребет идет почти без понижения. Только ближе к Мамаю начинаются крутые перепады: метров на триста вниз и на сто вверх. Пройдем немного, новый перепад. Теперь идти приходится лиственничным лесом с густыми зарослями молодняка и ольховника, одолевая нагромождения беспорядочно нападавших лесин. Порой чаща такая, что не видно перед собой и на три шага. Вот где легко наткнуться на отдыхающего медведя и даже сил не хватит, чтобы от него бежать.

Самые последние спуски настолько круты и в таком буреломе, что нам пришлось буквально сползать по ним к реке. В бурливом Мамае прибавилось воды, и мы перебрели его по пояс. На косе разделись, выжали из одежды воду, попили чаю. У нас оставались нетронутыми консервы, две булки хлеба, лапша, крупы. А пути конец, до склада километра четыре-пять, по тропе пройти – пустяки. И хорошо, потому что сапоги мои развалились, один каблук потерялся вовсе, другой едва держался на одном гвозде.

На складе стояла готовая к отходу машина. Мы замахали руками, закричали, и шофер Дима нас увидел, обождал.

– Ну как сходилось? – встретил он нас вопросом и широкой улыбкой. – Медведя видели?

– Видели. Только отошли от склада, и он тут как тут. Поговорили, ручкой ему помахали и разошлись! – отвечали мы весело, и нам самим все теперь казалось только забавным приключением, не больше. – Интересовался, какой счет у Спасского? Уравнял с Фишером или нет?

– А вы что? – смеется Дима.

– А что мы. В тайге ни радио, ни газет, сплошное безобразие. Сами ничего не знаем.

И Дима, уже сидя в кабине, повторил то, что говорил раньше.

– Сейчас не то. Вам бы надо посмотреть на Джугджур зимой. Честное слово, не пожалеете. Приезжайте, я вас в кабину к себе возьму. Поохотимся…

Кто его знает, может, Дима и прав: мы видели только улыбку Джугджура и не знаем, каков он в гневе, когда обрушивает на путников снежные лавины и морозный ураганный ветер, когда засыпает распадки восьмиметровой толщей снега, в которой скрываются столбы линий связи. Может, действительно надо наведаться сюда зимой? Но загадывать наперед рано.

На участке собралось начальство – Туманов, Топтунов. Узнав, что мы встречались со зверем, более экспансивный Туманов горестно взмахнул руками:

– Ну неужели вы не могли взять оружие? Взяли бы карабин в конце концов! Разве можно так рисковать…

Мы переглянулись и усмехнулись. Ладно, промолчим. А на душе тепло: какая ни есть, а забота, и она радует нас.

Туманов берет меня за плечо и, заглядывая в глаза, говорит:

– Извините, в суматохе я даже не успел с вами познакомиться.

– Вам было не до меня, – ответил я. – Удалось ли снять плашкоут с камней?

– Сняли. Часа в два ночи, в самый прилив сняли. Пришлось организовать все районные катера на помощь. Тонн пятьдесят горючего откачали, чтоб облегчить плашкоут.

Наш милый и улыбчивый доктор Олег Михайлович посоветовал принять баню, ее недавно истопили, есть горячая вода. Мы побежали в баню. Еще в предбаннике на нас пахнуло теплом и приятным банным духом. Петро разделся первым и юркнул в моечную, а я задержался с раскисшими от воды сапогами и вошел туда, когда он уже лил на себя воду.

Глянув на его фигуру, я обомлел: вместо щуплого мужчины передо мною был атлет, весь перевитый мускулами. Особенно выделялись мышцы спины и плеч, мускулы бугрились на боках и на животе, обвивали тугими жгутами сухие ноги. Заметив мой удивленный взгляд, Петро, словно бы извиняясь за обман, сказал, расправляя грудь, отчего плечи поднялись и стали особенно широки:

– По виду никто не думает, что я сильный. А я имею второй разряд по тяжелой атлетике и одной рукой могу поднять вас. У меня строгий режим: утром зарядка, плотный завтрак. Для тренировки мускулов ног я по нескольку раз приседаю со стокилограммовой штангой в руках…

– Так какого же черта ты молчал! – сказал я. – Ты мог запросто взять этого паршивого медведя и шмякнуть его об землю, если б ему вздумалось кинуться на нас…

– Мог бы, – невинно согласился Петро. – Зимой я купаюсь в проруби…

– Ну вот, а я боялся тебя перегрузить и простудить и всю дорогу потел и нес палатку. Надо было на тебя взвалить и свой рюкзак…

Я в сердцах сплюнул, потом махнул рукой и рассмеялся. Что толку сердиться, когда сам прошляпил и не воспользовался возможностями спутника!

Все-таки нам повезло, что дождь не застал нас в горах, а разошелся только ночью, когда мы были уже под крышей. Он шумел всю ночь, и к утру ключ вздулся и бурлил возле поленницы дров. Несмотря на непогоду, работа не прекращалась ни на минуту, бульдозеры продолжали подталкивать пески к приборам.

Во время завтрака в столовую зашел Туманов и громко поздравил сидевших за едой старателей:

– Поздравляю. Сегодня артель выдала рекордный килограмм. Еще немного нажать, и план мы выполним. Не сбавлять темпов…

К сообщению рабочие отнеслись сдержанно, словно иначе и быть не могло. Здесь и без того каждый работал не щадя своих сил и не давал пощады другому, не знал снисхождения к слабому. Слаб – уходи. За слабого никто работать не будет. Эти отношения между людьми я уже уловил. Даже в первый вечер, за чаем, узнав, что я литератор, рабочие интересовались преждевсего материальной стороной этого дела: сколько платят за книгу? А один, рослый кавказец, с черными усами и горящим взглядом, бульдозерист, шутя предложил: «А ты поручи мне издавать твои книги, я им быстро пробью дорогу». Я ответил, что меня этот вопрос не очень волнует: хорошая книга сама пробьет себе дорогу к читателю и времени не боится. А о плохой не стоит заботиться.

Выходя из столовой вместе с Тумановым, я поинтересовался, не из одесситов ли он.

– Что вы, – ответил он, засмеявшись. – Какой из меня одессит! Я сам из Приморья. Во Владивостоке окончил мореходное училище, плавал, потом попал на Колыму. Там и познакомился со старательским делом.

– Кто и как вас выбрал в председатели артели? Или на эту должность назначают?

– Даже не знаю. Дело в том, что мне и пришлось создавать эту артель. В Магаданской области по всем приискам у меня знакомые, многих оттуда пригласил, те в свою очередь других, за кого могли поручиться, что они не подведут в работе. Впрочем, потом меня выбрали, было собрание артели…

– У вас профсоюз, партийная группа?

– Знаете, мы работаем по уставу артели. Сам я беспартийный. Топтунов и Разин тоже, но в артели есть несколько коммунистов, они на учете в партгруппе комбината…

Пока мы ходили на перевал, на участок прибыл топограф артели Александр Никодимович Рудковский, шустрый старичок с хохолком жиденьких волос на голове, пшеничными выгоревшими бровями и озорным взглядом выпуклых голубых глаз. Он небольшого роста, очень энергичный, и по виду нельзя было сказать, что ему уже шестьдесят три года. В артели он исполнял должность маркшейдера. Он свыше сорока лет работал в системе «Приморзолото», вышел на пенсию, но еще не хотел сидеть дома. Сам он был из Хабаровска, там оставалась его семья, а он пока мотался по участкам артели.

Маркшейдер нарезает участки для промывки, замеряет объем выполненных работ, контролирует качество промывки. Он хотел побыстрее подготовить фронт работ, чтоб не тратить много времени при топографической съемке, тут же принялся забивать колышки, вешки. Какое-то деревцо ему мешало, закрывало вешку: Рудковский принялся сечь его топориком – и рубанул себя по коленке.

Доктор Олег Михайлович зашил рану, наложил тугую повязку и приказал ему с неделю лежать. Но таких, как Рудковский, не уложишь, если они в состоянии двигаться. Когда я зашел вслед за Тумановым в конторку, Рудковский, как скворец, – он своим длинным носом, сухими ногами, щуплым телом напоминал птицу,- скакал на одной ноге по комнате и даже пытался сплясать, но когда одна нога перебинтована и вытянута палкой, это не так просто, и Рудковский, засмеявшись, оставил свою затею.

Увидев Туманова, он тут же вступил с ним в оживленный разговор относительно положения дел на других участках. Вопросы были технического характера: как идет промывка, много ли еще остается разведанных площадей, ориентировочные запасы на них и что где необходимо из оборудования. Добыча золота, учет и прочее не для посторонних людей, и я не вникал в эти разговоры. Лишь когда они кончили говорить, я спросил Рудковского:

– Как с ногой, надолго вас приковали?

– Э-э, ерунда, – отвечал он, – еще денька два попрыгаю, потом начну работать. Уже не болит. А как вы сходили?

– Ничего. По-моему, перевал для зимника подходящ. Конечно, без расчистки и кое-каких работ не обойтись.

– Зверя не встречали? – и, узнав, что видели, принялся рассказывать о своих встречах: – Я с медведями сталкиваюсь часто. Главное, его не испугать, тогда он не бросится. Года два назад было. Иду по тропе и вижу медведицу: роется метрах в пяти от линии, а мне идти по ней. Остановился, тихонько так говорю: «Ты что тут делаешь?» Вскинулась на задние лапы, носом воздух тянет, осматривается. И рядом с ней, как пенек, медвежонок. Тоже встал, смотрит, ну ребенок, и только. Опять говорю: «Ты что, не слышишь, что ли? С тобой ведь разговариваю». А сам на всякий случай пистолет достал, взвел. Черт ее знает, какой фортель она выкинуть может. Медведица села, медвежонок тоже, на меня уставились. «Долго сидеть думаешь? Мне же идти надо, ты что, не понимаешь?» Смотрю, пошла. Я ей ручкой вслед помахал: счастливо, мол! Метров десять отошла, опять остановилась, оглядывается. Я им опять помахал: иди, иди! Ушли. Знаете, – продолжал Александр Никодимович, – я зверей никогда не стреляю, мне их жалко, им и так проходу даже в тайге не дают. Спокойно поговоришь с ними, и они уходят. А недавно шел через покинутый поселок геологов. Смотрю, медведь. Там горбушу коптили и бросили, так он этой рыбой лакомился. Здоровый, чертяка. «Эй, ты что тут делаешь?- говорю. – Отойди, пожалуйста, дай мне пройти…» Отошел…

Исчерпав «медвежьи» истории, Рудковский принялся мне объяснять разницу между вашгердом и элеватором, у кого какая производительность и потребность воды. Мне это было много интереснее, потому что «медвежьих» историй я и без того знал немало.

– Эх, вам бы надо побывать в Томптокане на Веселом. Вот где порядок. У каждого дизелиста будочка, там у него всегда горячий чай, чисто, хоть в тапочках работай. Идешь, зовут: «Александр Никодимович, заходи чайком погреться!» Не то что здесь: в резиновых бахилах не подступишься к прибору. Вот начнутся холода, каково будет смену простоять под дождем и снегом. Нет порядка…

Сидеть в конторке без дела было скучно, и я побрел за поселок к приборам. В мастерской шел ремонт дизеля, на улице что-то приваривали к машине и посверкивал огонек. Люди работали сосредоточенно, не отвлекаясь на перекуры и разговоры. На большой площадке возле мастерских, освобожденной от леса и пеньков – все это было сдвинуто бульдозерами на стороны и окружало площадку с трех сторон валами, – в углу валялась гора металлического хлама и гусениц. Трактора «разувались» здесь за месяц-полтора. Песок, галька буквально съедают железо, истирают траки. Сама площадка, предназначенная для стоянки машин, была пуста. Единственная новенькая машина «Урал» была разобрана на запасные части: лучше отремонтировать шесть машин и работать на них, чем ездить на одной, рассудили в артели. Ведь запасных частей тут не достать, да и время не ждет, вот-вот начнутся морозы, пойдет снег…

За поселком работал вашгерд. Дизелист стоял у монитора и ворочал огромным рычагом, привязанным к трубе, через которую подавалась вода под давлением в три атмосферы, направляя струю то в бункер на породу, то под бункер, промывая камеру под перфорированным листом, то на колоду и выход, чтобы там не забивало песком и глиной столы. Был он в плаще и сапогах, темный от масла и копоти, с черными руками. Косынка на голове делала его похожим на пирата из книжки «Остров сокровищ», но выражение кавказского лица выдавало застенчивого, добродушного человека.

Присмотревшись к делу, я попросил уступить мне рычаг. Мне хотелось узнать, тяжелое ли это занятие – стоять на промывке. Он кивнул и передал мне оглоблю, с помощью которой поворачивал водяную пушку-монитор… Длинный рычаг позволял направлять монитор без видимых усилий, даже оставлять его в одном положении. Бульдозер подваливал в бункер почти по кубометру «песков», и струя тут же размывала их, с грохотом отбрасывала камни на железную стенку, и надо было поддавать и поддавать струей, не давая им залеживаться, до самого выброса на отвал. Но и про бункер долго забывать было нельзя, чтобы «пески» не успели слежаться под перфорированным листом, иначе они забьют выход и саму колоду, где расположены улавливающие золото трафареты и коврики. Три бульдозера беспрерывно подавали новые и новые порции, и вскоре я понял механику работы водяной струей. Нехитрая, но утомительная работа, почти не позволяющая дизелисту отойти от прибора.

Казбек Кущаев, так звали дизелиста, успел попить чаю, не раз приходил ко мне, наблюдал, но не вмешивался, наверное, я делал все как положено. Из-за шума дизеля, стоявшего рядом, разговаривать было трудно, и мы молчали. Казбек предложил и мне отведать чаю и подкрепиться, но я отказался. Мне было интересно это единоборство с камнями, – иные были по пуду и больше, – они не хотели выкатываться из бункера, а я их подталкивал и гнал струей кверху, на выброс, и они в конце концов вылетали и падали под откос. Интересно было сразу, струей под самый низ, подрезать кучу сваленного в бункер «песка» и, чуть покачивая струей, разжевать ее, оставив одни гремящие о железо камни.

Часа через два я передал рукоятку Казбеку, поблагодарил его и отошел обратно. Даже в охотку работа показалась утомительной, а ну как за ней простоять часов двенадцать и больше? А ведь надо еще смотреть и за дизелем, заправлять его, разбивать и выкатывать из бункера огромные камни, которые нет-нет да и закатит в бункер бульдозерист. Это бывает нередко. Словом, в артели не имелось легких работ, где можно было бы исполнять обязанности вполсилы.

К вечеру разошелся дождь, рыхлые облака тащились брюхом по сопкам, оставляя на лиственничнике клочья тумана. Мы сидели в конторке, точили лясы о чем придется,

Мне очень приглянулся на участке повар Николай Михайлович Черпаков. Человек уже немолодой, с сединой, но с горячими глазами. Приглянулся своей обходительностью, вежливостью, готовностью услужить каждому и доставить приятную минуту. Не знаю, когда он спал, потому что утром у него уже был готов завтраки выпекался хлеб в печ.ке. Когда ни заглянешь, идя мимо кухни, а двери всегда открыты, ни разу я не видел, чтоб он сидел или занимался праздными разговорами. Всегда он что-нибудь делал. Надо сказать, что накормить шестьдесят – семьдесят человек, напечь на них хлеба, убрать за ними – не простая задача. Правда, для уборки и мытья посуды ему в помощь на короткое время давали рабочего.

Захожу однажды утром, вижу – расстроен Николай Михайлович донельзя. Ходит как в воду опущенный. Выбрал минутку, когда никого не было, спросил его, в чем дело.

– Э,- махнул он рукой, – ухожу. Приказано сдать обязанности, увольняют. Сегодня еще накормлю обедом и все…

– Что случилось-то? Поругались с кем или иное?

– Знаете, Владимир Иванович, я вас уважаю, у вас опыт, вы меня поймете. Жизнь у меня не из легких. Жил в Минске, когда началась война. Был я еще мальчишкой, но уже понимал, что значит фашизм, разбирался, одним словом, где право, где лево. В сорок втором году начал помогать партизанам, а в сорок третьем меня вместе с матерью угнали в Германию. Семь месяцев мы просидели в концлагере, а потом меня, как скотину какую, продали в Дрезден фирме, которая производила колбасы. Работа была какая придется, но одним хорошо, что там я немного отъелся после голодовки, окреп. В сорок четвертом году Дрезден начали сильно бомбить американцы, и во время одной такой бомбежки я дал деру с фабрики и подался в западную часть Германии. Там меня американцы подобрали, и репатриировался я лишь в сорок шестом. Вернулся в Минск. Города по сути не было, лежали одни развалины, жить негде. И надумал я податься на юг. Последние годы жил и работал на станции Лазаревская, в ресторане. Сам я хороший шеф-повар, могу и сготовить и подать так, что любому будет приятно. Это не хвалясь. Ну, работа в ресторане, да еще в курортной местности, сами понимаете какая: тут и частые выпивки, и женщины,- что греха таить, к ним я и сейчас еще неравнодушен,- тоже каждому надо угодить, и недоспишь всегда, и чувствую, нервишки у меня стали ни к черту. А тут еще сын от рук отбился совсем, вот и решил я податься в артель на сезон. Думаю, тут я один буду, отдохну немного, подкреплю в тайге нервы. Согласился приехать сюда, поработать сезон, бюджет свой подкрепить…

– И что же случилось? – перебил я его.

– Да что, особенного вроде и ничего. Вечером приехало авиационное начальство, надо было их принять. Сами понимаете, мы от них во многом зависим, и я это тоже понимаю. Но я перед этим почти сутки не спал – свинью ребята закололи и мне пришлось с мясом провозиться, разделать его. Да и до этого спал мало: какой сон у повара! Если часика три дадут поспать, то и хорошо, а то и этого не бывает. Мяса у меня уже не было, в общий котел заложили, а поджарить для гостей с десяток кусков рыбы мог и помощник мой. Он уже опыт имеет, на следующий сезон хочет поваром остаться. Я так и сказал посыльному, а тот доложил Разину, что я отказываюсь встать. Вот Разин и прилетел ругаться, начал меня матюками понужать. Сами понимаете, гордость у каждого есть, тем более, если ты всю жизнь честно прожил, своими руками хлеб зарабатывал. Я ему и ответил на его наскок: «Мне беспокоиться нечего, это вы должны подумать, как дальше, еще такой молодой, а уже такой горячий и нервный, будете с людьми работать». Он ведь уже за сердце чуть что хватается, хотя ему только сорок три. А что потом будет?! «Я ведь, говорю, без вашей фирмы жил и дальше проживу, руки есть и сам еще не инвалид». Разин выскочил и скорей жаловаться, а Туманов сразу: «Можете считать себя с завтрашнего дня уволенным…»

– Ничего, это он сгоряча, – сказал я про Туманова.- Медведя в повара не возьмешь, а людей кормить надо, так что не бойтесь…

– Я и не боюсь, работы у нас, слава богу, хватает, только не ленись. Обидно, что четыре месяца уже проработал, до конца сезона три остается, а ни черта не получу. Вот передам кухню ему и с первой оказией на материк…

– Что хотят, пусть делают, а кухню не приму,- сказал помощник Николая Михайловича. – Это не дело. Сегодня его, а завтра меня таким же манером.

– Ладно, не горюйте раньше времени, все утрясется. Попробую поговорить с Тумановым, человек он, кажется, не вредный…

Но поговорить не пришлось, не было нужды. Назавтра Туманов сам сказал повару, чтоб тот продолжал работать. Хорошо, что одумался, но ведь такие встряски для людей вовсе не так уж бесследно проходят, и лучше, чтоб таких острых ситуаций не создавалось вообще.

Я проходил мимо столовой, когда увидел Диму. Он носил в кабину кастрюли с едой, ведра, хлеб.

– Ты куда? – спросил я его.

– К приборам, людей кормить.

– Давай и я с тобой, кастрюли да ведра придерживать буду.

И мы поползли к приборам. Чтоб не плескалось, Дима вел машину, как на похоронах, еле-еле. У прибора смена оставила работу и подошла к машине обедать, Дима вылез из кабины, встал за монитор. Для него это дело привычное, у прибора он работал.

У мониторщика сухое, пропитанное маслом и заводским дымом лицо. Глубокие морщины на лбу и возле носа говорят о возрасте: около сорока, а может, и больше. Спросил, откуда он.

– Сам я из Свердловска, – ответил он. – На прииске впервые. Два брата старались и раньше, они уже четвертый год в артели, вот и меня затащили. Дизель я немного понимаю, разбирал его, да и братья, в случае чего, помогут. Вот и работаю. Только тяжело: одна смена двенадцать часов, да на съемке надо помогать, а там поднести, унести, что-нибудь подладить. Только на сон и остается, а про что другое и думать уже не хочется…

Я спросил потом Диму, как фамилия этого дизелиста.

– Шляпкин Петр Ефимович. Их три брата у нас на участке. Михаил на ремонте дизелей, а Николай – бульдозерист. Тут, кого ни возьми, один другого притянул…

Только мы подъехали к другому прибору, как подкатил бензовоз, из кабины выскочил Разин и ко мне:

– Полезайте в кабину. Дима и без вас обойдется, а вы поедете в бухту Лантарь. Там интересно вам будет.

Я поблагодарил, и мы помчались к конторке. Вышел Туманов:

– Что вам с собой нужно, берите и – на Лантарь. Здесь вам дождь, наверное, уже прискучил, а там в бухте рыбалка, нерпы, утки. Заодно у меня к вам просьба: сделайте набросок с моего сынишки, пусть ему на память останется. Дня через два-три мы вас оттуда заберем, к тому времени, может, оказия в Аян будет, а нет, так в Томптокан вас перебросим.

Я согласился, схватил свой рюкзак, попрощался с Петром и сел в кабину. Петро на прощание сказал, что от похода на перевал Казенный придется отказаться: нет погоды, и планы изменились. Начальство их комбината должно приехать сюда, тогда сами разберутся.

Шофер – молодой атлетического сложения высокий парень с золотым зубом улыбнулся и дал машине ход.

– Толя, – назвал себя шофер, когда я попросил его сказать свое имя и фамилию.

– Вы уже не юноша, – сказал я. – Мне неудобно так вас называть, хотя я и постарше.

Лишь после этого он назвал себя полностью: Анатолий Петрович Колесников. Приехал он на Север из Ростова. Зачем? Чем его поманил Север? Приехал, чтобы заработать на собственную машину. Деньги, которые он заработал в прошлом сезоне, ушли на строительство дома в Ростове. После этого захотелось для полного счастья иметь машину. Посоветовались с женой и решили, что еще один сезон он может поработать и на этом конец. Больше никуда не поедет. В Ростове у него была хорошая работа в автоколонне, жена тоже работает и одновременно учится, у них есть дочка, пришла пора воспитывать, чтоб росла человеком. По рассуждениям, Анатолий хороший семьянин, не пьет, заботится, чтоб все было дома в порядке. Жена ему не уступит: только привез деньги, а уж распорядилась ими она и с помощью родственников за один год построила дом.

У Анатолия вьющиеся русые волосы, улыбчивое лицо. Сам он в синем толстом свитере выглядит настоящим богатырем. Весело попыхивая сигареткой и прищуря глаз, он лихо ведет порожний бензовоз. Машина у него отменная – «Урал», а сам он водитель второго класса, хороший механик. Колеса у машины огромные, с рубчатыми покрышками, они прямо глотают расстояние, подминая дорогу. Кабина высокая, обзор хороший. Даже до крышки капота не всякий достанет головой, а уж ветровое стекло еще выше. Грязь, лужи, колдобины не страшны, машина спокойненько переваливает через всякие препятствия.

Быстро промелькнули десять километров до домика связистов. Дальше дороги не стало, машина пошла руслом реки Таймень, с берега на берег, с отмели на отмель, потому что по сторонам стеной стоял пойменный высокий лес: лиственница, тополь, чозения, кое-где проглядывала белоствольная береза, а в густом подлеске ольха и тальники.

Машина с ходу влетела в воду, только белые каскады в стороны от колес да волна перед радиатором. Дно повсюду валунное, крепкое, машина не вязнет. Тайменем выехали на Лантарь. Это уже речка более серьезная, до ста метров в ширину и более глубокая. Казалось, что машина плывет по воде, погрузившись в нее по ветровое стекло. Горячий пар от мотора заполнял кабину так, что трудно становилось дышать. Временами вода через отверстия в полу заливала кабину вровень с сиденьем. У меня полные сапоги воды, хотя сижу на метр восемьдесят от земли. Анатолий не обращает на это внимания, знай вертит баранку. Для него это привычная «дорога».

Долину Лантаря обступают высокие конические сопки, покрытые лесом. На большой крутизне хорошего леса нет. Не успеет дерево созреть, как его валит ветром или губит пожар. Долина узкая, словно коридор в Прибрежном хребте. Скалистые обнажения по бокам. Скалы бурые, желтые, красноватые, лес с потемневшими до черноты стволами, облака, ползущие к морю по кручам и накрывшие долину сверху, как короб, придают ей угрюмый вид. Лесных птиц почти не видно, только морские чайки, залетевшие от моря далеко, кружат над рекой, оживляя ее стремительную, волнующуюся поверхность.

По глубокой воде большой скорости не дашь, и мне кажется порой, что конца Лантарю не будет, потому что едем уже который час, а моря все нет. Река делается все глубже. Теперь пересекать ее приходится либо на широких плесах, либо на перекатах.

– Ну, сейчас лето, вода не столь холодна, – а что же делать весной, поздней осенью? Так и ездите по пояс в воде? – спросил я Анатолия.

Он лишь пожал плечами в ответ: что, мол, спрашиваешь!

– Сейчас будет самое глубокое место, – сказал он. – Пойдем на крутой берег.

В самом деле, машина погрузилась по капот, пар и вода хлынули в кабину. Потом вода закрыла наполовину ветровое стекло, это уже человеку выше головы, и хлынула через боковую дверцу, где стекло было выбито. Я сидел в ледяной воде чуть не по пояс. Перед самым берегом машина пошла почти на плаву, едва касаясь дна колесами, и стремительное течение развернуло ее цистерной вперед. Анатолий выругался и начал выкручивать руль, сделав круг, он дал газ и на этот раз вылетел на кручу берега, не допустив, чтоб машину развернуло вторично.

– Здорово воды поддало дождями, – сказал он.- Прошлый раз ехал, не разворачивало.

Долина Лантаря стала шире, впереди показался просвет, и я понял, что теперь близко море. Показался высокий яр с домишками и сушильным навесом для кирпича.

– Тут кто живет или нет?

– Никого нет. Был кирпичный завод, а сейчас заброшен, – ответил Анатолий. – Старикан один живет, никуда уезжать не хочет…

Лантарь разделился на рукава. Более широкий рукав отвернул вправо, под сопку, а мы поехали прямо, широкой луговиной, на которой повсюду белел плавник. Впереди, на высокой береговой бровке, перекрывавшей долину Лантаря, стояли в линию три или четыре домика и складские помещения. И справа и слева долину ограждали высокие скалистые горы темно-бурого цвета. За ними простиралось море.

Корявые лиственницы, росшие по бровке, были угнетены зимними ветрами, стелили ветви параллельно земле и формой напоминали итальянские прибрежные сосны-пинии. Такую флаговую форму деревьев я уже не раз видел в Тугуро-Чумиканском районе, в долине рек Уды, Торома, Тугура.

В поселке на берегу тоже никто не жил, а несколько человек рабочих из артели, находившихся здесь временно, были у моря. В наиболее чистом домике стояли застланные одеялами кровати, как в сельской гостинице, на столе графин с водой, на стенке чья-то «Спидола» и в углу на полочке фотопринадлежности.

Стол для обеда находился на улице, рядом с железной печкой, и был заставлен посудой. Завидев машину, с берега подошли старатели. Молодой симпатичный мужчина с интеллигентным лицом – старший среди этой маленькой группы – назвал себя и пригласил в избу. Указав на свободную кровать, он предложил мне располагаться и чувствовать себя как дома.

– Извините, – сказал он, – я пойду. У нас еще много работы.

Сидеть мне не было смысла, меня влекло к себе море, и я поспешил к нему с этюдником. Начинался отлив, это я видел по обнажавшемуся берегу, по тому валу водорослей, трав, мусора, который остается как линия наивысшей воды и лишь время от времени смывается штормами.

Бухта Лантарь была около километра в ширину, замыкалась высокими обрывистыми горами и вдавалась в сушу незначительно, метров на двести. Когда-то она была и глубже и обширней, это можно было заметить по луговине, усеянной плавником, но постепенно выносы из Лантаря занесли ее песком. Море не сдавалось, выкидывало его в штормы обратно, но вместо этого образовало береговой вал шириной метров в пятьдесят, перегородивший всю долину подобно намывной плотине. Бухта была мелка, это я видел по волнам, которые лениво катились по отмели, белопенные и тяжелые.

Месяц назад я был на Черном море и теперь мог ясно представить разницу между ними. Одно, хоть и бурливое под ветром, но ласковое, игривое, сине-зеленое, радующее глаз и, главное, теплое, другое хмурое, под цвет низкому облачному небу, студеное, и волны плещутся тяжелые, даже по виду, по их неторопливому накату чувствуешь их весомую, грозную силу. Если одно- словно бы самой природой создано для людских утех и отдохновения, то другое – для испытания их духовных и физических сил. Охотское – трудное море для моряков, добытчиков морского зверя и рыбаков. Оно манит к себе человека, но не обольщайся, что, отдавшись на его волю, легко одолеешь его пространства.

Летом штормы на Охотском море редки, они начнутся осенью. Будет оно тогда и зеленым, и нестерпимо синим, но таким обжигающе студеным! А сейчас оно лежало спокойное, свинцово-серое, почти гладкое, и лишь у береговых камней едва вздыхала и плескалась отливная волна.

Я шел к утесу, охранявшему левый край бухты, потому что на пути к правому был выход реки Лантарь. Начинали обнажаться из-под воды прибрежные рифы, издали черно-синие, с красноватыми и ярко-зелеными накипями водорослей по бокам. Возле таких камней пасутся крабы, и я надеялся хоть одного поймать и полакомиться вкусной крабовой ножкой. Крабы здесь водятся в изобилии, двух видов – колючие королевские и гладкие, или промысловые, которых каждый видел на консервных банках. Подходят они к берегам весной, а летом откочевывают в море. Крупные экземпляры близко к берегу не лезут, они пасутся на отмелях-банках, а мелочь – с чайное блюдце – этих полно. Их клешни, остатки панцирей валялись повсюду, вперемешку с лентами морской капусты.

На спокойной поверхности бухты маячили черными круглыми кочками головы нерп. Иногда они появлялись и вблизи берега, но, заметив меня, камнем, без всплеска, тонули. Лениво летали крупные чайки, темно-серые под хмурым небом.

Утром два бензовоза и трактор с прицепом ушли на прииск, но к вечеру люди вернулись на тракторе. Вода в Лантаре поднялась, надо ждать, пока спадет. Этак у бухты можно засидеться, подумал я и решил, что поеду с шоферами.

На другой день мы впятером взгромоздились на трактор, облепив его открытое сиденье, и уже хотели ехать, когда старшой – Кузнецов кинулся за фотоаппаратом:

– Погодите, я буду вас снимать!

Владимир Степанович Кузнецов оказался симпатичным человеком. В старатели он попал ненадолго, потому что работал в Магадане в научно-исследовательском институте и для старательства в его распоряжении был только отпуск за три года. По образованию он инженер-геолог, в Магадане оставалась у него семья. Здесь он наравне с другими грузил и перетаскивал тяжести. Его Туманов поставил на участок полегче: принимать и отправлять грузы, прибывающие в бухту, следить за их сохранностью. Следить не потому, что кто-то мог их украсть, здесь не было посторонних, а для того, чтоб они не терялись. Например, листовое железо, сброшенное с плашкоута, за неделю так замыло песком, что его приходилось отыскивать, протыкая песок ломом, а потом выдирать листы краном и трактором. Словом, за грузами требовался хозяйский глаз, их надо было вовремя отнести от воды, заштабелевать.

– Ну, уговор, с трактора не прыгать, – предупредил водитель Валентин, крепыш среднего роста, с веселыми озорными глазами, натягивая на себя морковного цвета резиновую робу.

И мы поехали, с ходу ворвались в воду. Сначала скрылись гусеницы, потом площадка, на которой мы все сидели, и от маховика, вращавшегося в воде, протянулась радужная струя, залившая и тракториста, и всех, кто находился от него по левую руку. Трактор продолжал идти. В воде скрылся мотор, и казалось, что мы плывем по воде. Два Владимира, повар и старшой, стояли и хохотали нам вслед, наблюдая за нашим купанием под ледяным душем, от которого некуда было скрыться. От трактора оставался лишь конец выхлопной трубы, бодро попыхивавшей дымком, да струя воды, бившая в сторону, как из брандспойта.

Тракторист обернул к нам мокрое лицо, озорно блеснул глазами и прокричал:

– А может, пока лепешки без нас не доели, вернуться?

– Нет, нет. Жми! – дружно ответили мы.

Напротив кирпичного завода стояли бензовозы и прицеп с грузом. Водитель мощного КрАЗа предложил мне ехать в его кабине, а то на «Урале» буду мокрый по пояс. Я согласился. Впереди пошла машина Анатолия, за ней КрАЗ. Ехали медленно, чтоб не оставлять трактора, который тащил за собой огромный и тяжело нагруженный прицеп. В реке воды прибавилось, и от «Урала» порой виднелась только верхушка кабины и цистерна, будто бы плывущая по воде. Оглядываясь, я видел на воде воз, сидящего наверху сварщика Мишу в широкополой шляпе. Трактора не было видно совсем. Казалось, Валентин идет по грудь в воде. Стоит воз или идет, разобрать было трудно. Только синий дымок указывал, что трактор не заглох, работает. Караван в полном смысле плыл по реке, лишь иногда выходя на отмели.

В одном месте трактор засел посреди реки. Под ним оказалась мелкая галька, колеса воза прорезали ее, и прицеп осел на один бок, вот-вот готовый завалиться.

– Придется выручать, – сказал Виктор и развернул машину, чтоб подъехать к засевшему трактору.

Шофер Виктор Андреевич Зубков приехал на Дальний Восток из Минска да и засел тут. Два года он проработал на рыбалке в Аяне, потом это ему надоело и он перебрался в Находку. Оттуда его, как человека знакомого со спецификой Севера, перетащили в «Приморзолото», в старательскую артель. Небольшого роста, худощавый, с острым лицом, он отличался от других спокойствием, невозмутимостью, словно бы все, что ни происходит, вовсе к нему не относится. Был он в сером старом плаще, накинутом поверх лыжного костюма, в резиновых сапогах и без шапки. Спутанные густые русые волосы падали ему на лоб.

Прицеп надо было срочно выручать, потому что его могло быстро замыть в гальку, и тогда никакой силой его оттуда не вырвать. Подъехал на «Урале» и Анатолий.

– Куда тебя к черту понесло, – закричал он трактористу. – Видел же, где мы объезжали, туда и надо было держать…

Началась обычная в таких случаях перебранка, от которой дело, как правило, не двигается. Валентин сыпанул матерками. Только Виктор оставался спокойным, не реагируя на крики, хотя даже Миша на возу беспокоился, как бы ему не пришлось добираться до берега вплавь, если воз накренится и с него посыплются ящики.

Подъехав к прицепу вплотную, он сказал, чтоб Михаил закреплял буксирный трос и подавал к его машине. Удалось это сделать не скоро, с большими потугами, потому что петля толстого троса не лезла на буксирный крюк. Наконец кое-как с буксиром сладили, и КрАЗ начал пятиться. Медленно и неуклонно он тащил за собой прицеп. Канат натянулся струной, и следом пополз трактор. Скоро все три машины были на берегу, и водители начали совещаться, что делать дальше.

– Не поеду, – решительно заявил Валентин. – Утоплю трактор, мне Туманов спасибо не скажет.

Опустившись на землю, он сбросил с себя резиновую робу и начал выкручивать одежду. Он был мокрый до нитки, потому что вел трактор по грудь в воде, да еще сверху поливало.

– Что мне, жизнь надоела? Пусть немного вода спадет, тогда и поедем.

– Чего ты боишься, мы тебя вытащим. Осталось одно самое глубокое место, а там ты и без нас пройдешь,- уговаривал его Анатолий. – Поехали?

– Сказал – не поеду, – стоял на своем Валентин. Обернувшись к нам курносым лицом, он сверкнул белозубой улыбкой и сказал: – Есть три варианта: поедешь сегодня – отругают, скажут, почему вчера не приехал, поедешь завтра – отругают, почему поздно приехал, поедешь да засядешь или утопишь трактор – скажут, зачем ехал, подождать не мог,- пока вода сойдет. Вот тут и соображай, как лучше! – Он покрутил пальцем у виска. – Поэтому загораем до завтра, и никаких гвоздей!

Шоферы могли на своих машинах проехать, но им нельзя было оставлять тракториста, и волей-неволей приходилось его ждать. Заставить его они не имели права: ехать по горло в ледяной воде он не обязан, и никакими правилами такая езда не предусматривалась. Для всех был лишь один закон: собственная совесть, а трактористу было много труднее, чем им в кабинах. Поэтому без лишних слов Анатолий полез на бензобак и стал сбрасывать оттуда из ящика консервы, а Виктор принялся за костер. Шел третий час дня, пора было подкрепиться. Хлеба ни крошки, только консервы и чай, но в тайге и это хорошо.

Потом мы допоздна сидели у костра, и Валентин потешал нас разными историями из своей богатой приключениями жизни.

В молодости он жил в Ленинграде, учился там в Нахимовском училище, а потом жизнь начала бросать его по разным медвежьим углам. Четырнадцать лет он работает по геологическим партиям, водит тракторы по бездорожью, зимой и летом, да все не насытится таежной романтикой. Рассказывать он умел, и мы не раз хохотали до того, что не могли встать, и катались по земле, держась за животы, до слез и потери голоса. Возможно, что такому веселью способствовала и обстановка, в которой мы находились, а в другой, может, лишь улыбнулись бы. Здесь мы были как Робинзоны, закинутые судьбой на берег таежной речки. Она шумит у наших ног, костер бросает ввысь искры, и темные безмолвные горы слушают ночные шорохи. В небе зажигались крупные, дрожащие от холода звезды, и по низинам пал туман: мы чувствовали спинами его влажное дыхание.

Я предложил развести костер побольше, чтоб потом раскидать головешки и лечь на горячую гальку, настелив под бок веток. Анатолий и Виктор сказали, что будут ночевать в кабинах, а остальные начали деятельно отыскивать в темноте сушины и ломать ветки. Когда костер прогорел, мы улеглись и сверху от росы укрылись моей палаткой. Горячо запахло листвой, ветками ольхи и лиственничным хвойным духом. Под бок Михаилу досталось самое горячее место посередине, и он кряхтел, ворочался с боку на бок. Я смотрел на звезды и думал, что мне здорово повезло в жизни: уцелел в войне, многое повидал и всюду побывал. Месяц назад смотрел, как гаснут зори над Черным морем, не прошло и недели, как был на Джугджуре, а теперь ночую на берегу таежной реки. И, жив буду, еще много где побываю, чтоб рассказать об этом людям. Я чувствовал себя полпредом тех, кто обречен на безвыездную городскую жизнь в силу службы, плохого здоровья или по собственной воле, не находя сил совладать с сутолокой жизни.

Сырой туман запеленал землю, закрыл звездное небо, напоил влагой воздух. Дремал лес, роняя с широких листьев росные капли, плескались среди камешков заблудившиеся и отбившиеся от стремнины струйки, река несла в море воду, поддерживая вечный круговорот жизни.

Водители машин продрогли и поднялись чуть свет, начали жечь костер. А потом, когда мы встали, Анатолий лег на теплую землю и уснул, всунув руки в рукава телогрейки и положив голову на валежину. Лицо было серое, словно испитое, с каким-то детским беспомощным выражением, и он походил на большого длинноногого ребенка, слабого и измученного, и на пего было жалко смотреть. Виктор дремал сидя, по временам открывая покрасневшие, воспаленные от дыма глаза.

Вода за ночь упала сантиметров на тридцать, и этого было достаточно, чтобы проехать по речке. Дальнейший путь к складу прошел благополучно, без приключений, как обыденная тяжелая работа.

Я остался на складе, чтоб дождаться здесь оказии на Аян, а шофера снова уехали, слив горючее в бочки. Для них это был повседневный труд на весь сезон – от зимы до зимы, взятый добровольно, и с условиями, со своим здоровьем они не считались, и говорить об этом – никчемное дело. Так они понимали этот вопрос.

День выдался солнечный, теплый, пахло разогретой хвоей, багульником, и я наслаждался, валяясь на разостланной палатке, босой и простоволосый. Потом стали подходить люди. Сначала пришел молодой, загорелый, опрятно одетый эвенк с двумя мальчиками – учениками второго класса. Я живо разговорился с ним. Он ждал с оказией старшую дочку из Аяна. Она учится на третьем курсе медицинского института, прилетела из Хабаровска в Аян и должна подъехать сюда. Сам он связист. Николай Степанович Карамзин.

– Знаменитая у вас фамилия, – сказал я шутя.

– Говорят, что мой прадед был эвенкийским князем, – сказал Николай, – и ему за это дали такую фамилию. Может, правда, может, нет. Сам не видел, не слышал. А деда знал, он больше десятка оленей никогда не имел, все отдавал другим. Мне только два класса удалось кончить, больше не учился, дедушка в тайгу забрал оленей пасти…

– Вы очень молодо выглядите. Сколько вам лет?

– Тридцать восемь, – ответил Николай. – Много уже. Двадцать лет связистом работаю. Сначала в глубине тайги, но когда дети начали подрастать, перебрался к поселку, чтоб к школе поближе. Теперь Лантарь закрыли, люди отсюда в Аян переехали, а я остался неподалеку на линии. Ничего, живу. Сейчас дети учатся в Аяне, живут там в интернате на всем готовом, домой только на каникулы приезжают. Детишки здоровые, все хорошо учатся, все любят рисовать и умеют…

Ребятишки и в самом деле выглядели очень опрятными, вели себя, не в пример Вадьке – сына Туманова, скромно, старались не мозолить взрослым глаза. Взяв кружки, они за несколько минут, пока мы говорили, набрали ягоды, наелись сами и принесли нам.

– Много их у тебя? – спросил я Николая.

– Десять. Старшая дочь работает в Хабаровске в аэропорту, вторая учится в медицинском институте, третья перешла в десятый класс. Пусть сама определяет, куда ей идти – учиться или работать, я не неволю.

Государство полностью взяло на себя заботы о воспитании детей северян. Ясли, детский сад, школа-интернат, институт. Всюду бесплатное питание, одежда, уход, медицинское обслуживание. Только расти, учись. В удэгейском селе Гвасюги дети даже летом не покидают интерната, им там лучше, чем дома. Это я видел сам. Во что обходится государству каждый ребенок, легко представить всякому, у кого есть дети. Такова одна из сторон ленинской национальной политики по отношению к малым народностям Севера в действии, одна из загадок для закордонного мира.

Эвенки, никогда не знавшие ни хлебопашества, ни огородничества, ныне приобщаются к земледелию. У Николая есть огород, я видел его, проезжая с Лантаря, там растет картофель. И это в прибрежной полосе, где из-за дождей, недостатка тепла, туманов от всякого землепользования, кроме оленеводства, в старые времена отказались начисто, как от дела, приносящего одни убытки.

– Картошки на мою семью накапываем, – рассказывал Николай. – Даже если морозом ее прихватывает, все равно успевает созревать. В прошлом году трижды зелень примораживало, а в этом еще ни разу…

У Николая есть свинья, собаки, несколько домашних оленей, которых пасет какой-то из его родственников. Бывает, что он промышляет зверя на мясо – медведя, сохатого или снежного барана, – без этого не прожить в тайге. Он даже встретить дочь пришел с карабином, потому что никогда не знаешь, где наткнешься на зверя.

Подошла машина из Аяна. Николай встретил свою дочь – симпатичную, модно одетую девушку. Разобрав привезенные ею сумки, они все четверо – взрослые посередине, мальчишки по краям-пошли по тропинке в лес, к дому Николая.

Почти в одно время с приходом машины из лесу показался паренек в зеленой курточке, с алым шарфом на шее и с рюкзаком за плечами. Он торопливо шел к нам и, узнав, что машина обратно не пойдет, присел рядом. По грязным резиновым сапогам, вспотевшему смуглому лицу можно было догадаться, что он прошагал немало и идет издалека. Был он сухощав, выглядел молодо, и на вид ему было лет восемнадцать. Вместо гитары из-за плеча, оказывается, виднелся приклад мелкокалиберки.

В костре угасали головни, он подкатил их палочкой в кучку и подложил дров. Я предложил ему чаю, он поблагодарил.

– Издалека? – спросил я.

– С линии. Связист. Прошагал семьдесят километров, тороплюсь попасть в Хабаровск на экзамены. Хочу поступить в техникум связи на заочное отделение. Не знаете, «Глинка» в Аян не приходил?

– Нет, теплоход только десятого должен выйти из Николаевска, так что из Аяна пойдет не раньше шестнадцатого-семнадцатого.

– А вы тоже в Аян?

– Тоже. Только я не тороплюсь.

Мы познакомились. Паренек-эвенк назвал себя Иваном. Иван Ильич Наумов. Ванюша – ласковое русское имя. У меня сын тоже Ваня. Узнав, что я писатель, Ванюша начал живо расспрашивать о писателях-дальневосточниках, он многих читал, все, что удавалось достать от проезжих или в Аяне. Он немного наивно представлял литературный процесс, полагая, что если книга написана, то все это обязательно должно было иметь место в жизни писателя. Иначе какая же это правда. Мне нравилась эта его любознательность, и я старался ответить ему как можно полнее.

Вечером на поляну сел вертолет: он летел в Аян, но над Прибрежным хребтом встретил густой туман с моря и воротился. Пилоты сказали, что полетят ночевать на участок. Оказии не предвиделось, и мы с Иваном тоже решили ехать на Разрезной. Кстати, оттуда приехал Дима, привез на склад Туманова. Оказывается, в вертолете летело начальство из комбината и Туманов прикатил их встретить и залучить к себе на участок, чтоб договориться по ряду производственных вопросов. Дима выглядел очень расстроенным и, когда Туманов улетел с вертолетом, молча посидел у костра и лишь потом позвал нас в машину: пора и нам!

С Иваном они были давние знакомые, Дима не раз останавливался у него, когда зимой гонял машину по трассе на Томптокан. «Иван молодец, он не пропустит, чтоб не напоить чаем. По таежным законам живет», – говорил Дима.

Смеркалось, когда мы выехали на участок. В дороге Дима рассказал, что он задержался в пути, и Туманов, боясь, что опоздает к прилету начальства, начал его в дороге крыть в хвост и гриву, что называется.

– А что я мог поделать,- жаловался Дима. И только тут я уловил, что он немного выпивши. – Дороги сами видите какие, по ним только машины гробить, а не ездить: яма на яме. Обозлился, рванул на всю железку. Думаю, пусть хоть сейчас на куски разлетится, хоть немного погодя. Надо тебе быстро, пусть будет быстро, а мне все равно на этой машине не ездить больше. Хотел поработать до конца сезона, а теперь к черту – не хочу. За что я должен матерки терпеть, что я, не человек? Когда начало кабину бросать, смотрю, утих мой Туманов. Вцепился руками в скобу, чтоб не вылететь, молчит. Ну почему такое неуважение, Владимир Иванович?…

Лучи фар выхватывали из тьмы то землю под колесами, то верхушки деревьев, свет метался по сторонам, когда дорога делала крутой поворот, обходя выворотни и камни. Внезапно перед колесами покатился какой-то серый комочек.

– Заяц! – воскликнул Дима и в момент, приглушив мотор, выскочил из кабины. Такого проворства от него я даже не ожидал. В два-три прыжка он настиг зайца в колее и схватил его за уши.

У маленького, трепещущего, как осиновый листочек на ветру, зайчонка, наверное, душа была в пятках от страха, когда Дима передал его в руки Ивану.

– Держи крепче. Отдадим его доктору, он всяких зверушек очень любит, прямо без ума от них, готов день и ночь с ними возиться. Вот будет ему радость…

– Ну, Дима, ты прямо виртуоз, – не мог сдержать я похвалы. – Надо же, зайца поймал в лесу. Скажи кому – не поверят…

Небольшое дорожное происшествие оттеснило недавнюю обиду, и Дима повеселел, начал рассказывать, что собирается в отпуск и, может, поедет в Аян вместе с нами. Жена небось уже заждалась его в Новосибирске…

В конторку Дима вошел с сияющим лицом, придерживая за пазухой зайчонка.

– Олег, угадай, что я тебе привез? – обратился он к доктору. – Ладно, все равно не угадаешь, держи.

Олег Михайлович принял зайчонка, сунул его в какой-то ящик, чтоб не убежал, а сам кинулся отыскивать для него подходящую картонку. А утром поднялся переполох: зайчонок сбежал из картонки. Мы обыскали все углы, и Олег махнул рукой: заяц сбежал в тайгу, теперь не сыщешь. Он очень досадовал, что не обвязал картонку марлей, и прямо-таки был удручен пропажей забавного зверька. Лишь дней через пять, когда мы встретились с Димой на борту теплохода и я спросил его, не нашелся пи заяц, он ответил, что зайчонок был под полом избушки и оттуда его выгнал… котенок. Они подружились, вместе спят в коробке, вместе играют и очень забавно себя ведут.

А в то утро нас с Иваном взял на борт вертолет, чтоб доставить в Аян. Вместе с нами летели еще три человека из артели: новый капитан «Шкота», механик-дизелист и старатель, едущий в отпуск. Ждали только погоды. Туман полз с моря по долине Лантаря, сырой и холодный, но в рединках между его густыми клубами проглядывало голубое, и пилоты ждали, что он вот-вот поднимется.

Вертолет поднялся, повис на мгновенье и косо, как коршун против ветра, понесся над долиной ключа, оставляя позади старательские избушки, приборы, ползающие, как жуки, бульдозеры. Туман плыл навстречу, охватывая машину рыхлыми серыми клубами. Выше сняло солнце, острые конусы зеленых сопок упирались в голубое небо, а по долинам накатывался туман, обкладывая землю белой глухой пеленой.

Пилоты решили подождать, пока он рассеется, и посадили машину на галечную отмель Мамая, неподалеку от склада. Все были настроены оптимистически, считали, что не пройдет и часа, как будут в Аяне, и нимало не беспокоились о погоде: небо голубое, пригреет солнышко, и туман разойдется. Кто разглядывал камешки, выбирая самые красивые, кто беседовал, кто любовался лесом, поднимавшимся на береговом яру плотной стеной. Новый капитан «Шкота» строил планы, как он сделает команде «разгон» за безделье и впряжет всех в работу. Катеру, оказалось, необходим ремонт: переборка дизеля, смена подшипников вала, что-то еще, что можно сделать лишь в заводских условиях.

– Ни черта, сделаем, – бодро говорил капитан механику. – Что мы, не старатели? Если мы не сделаем, так кто тогда и сумеет. Верно? – обращался он к бородатому золотозубому своему спутнику. Тот согласно кивал: его, как специалиста по дизелям, Туманов направил в помощь команде, твердо веря, что если уж они не смогут ничего сделать, так и заводской ремонт не поможет. Да и времени не хватало, чтоб отсылать катер па заводской ремонт. Катер нужен был немедленно, через неделю не больше, нужен артели позарез.

…Туман тем временем несколько поредел, поднялся, и вертолет начал раскручивать лопасти, разгоняя по сторонам вихри. Взлетели. Чем ближе к Прибрежному хребту, тем выше забиралась машина. Внизу, как коробок, домик связистов, узкая ленточка просеки, линия. Скалистые обрывы хребта почти вровень с машиной. Бурые, в изломах, словно хаотически наставленные из огромных глыб стены – лишь бы повыше, – вздымались по сторонам горы. В глубоких, как провалы, цирках-впадинах поблескивали озерца, зеленели альпийские лужайки, а на макушках по расселинам лежали белые снега, не успевшие растаять. Из-за хребта тяжело переваливался туман, словно варево из кастрюли через край на большом огне.

Вертолет поднялся выше, но и там не было просвета. За хребтом все было обложено густым туманом, и вертолет повернул назад.

– Высаживаемся! – толкнул я в бок Ивана. – До Аяна километров сорок, дойдем пешком, а то на участке насидимся.

Он согласно кивнул, я написал пилотам записку: «Просим высадить!» – и Ванюша подал ее в кабину летчику. Вертолет опустился возле домика связиста. Мы забрали рюкзаки и вышли. Оглянулись, смотрим, за нами вылезают и старатели. Туман может продержаться неделю и больше, а им необходимо было попасть в Аян немедля. Идут с чемоданами, будто на вокзал дойти, не далее. Двое хоть в сапогах, а третий в штиблетиках. Я даже засмеялся: ну, парень, далеко уйдешь так-то!

Сорок с лишним километров нести в руках чемодан- руки оторвешь. На их счастье в доме оказалась хозяйка – пожилая женщина. Она нашла мешок, капитан переложил в него вещи из чемодана, я помог ему привязать за углы лямки из веревки, подогнать их по плечам. Для второго спутника женщина вынесла старые резиновые сапоги, и мы бодро двинулись по линии связи на Аян.

Женщина сказала, что на одиннадцатом километре будет зимовье, можно там отдохнуть, попить чаю. Впереди пошел Иван. Он эвенк, таежник, связист, для него ходить по линии привычное дело. За ним старатели и замыкающим я.

Через три километра сделали привал. Сидим, беседуем, хвалим себя за предусмотрительность – догадались покинуть вертолет и завтра будем на месте, уж тут нам никакая погода не помешает, все равно дойдем, – и вдруг слышим гул мотора. Вертолет. Ах, черт возьми, он же рядом! Значит, пилоты только с нами не пожелали лететь, а без нас подались в Аян. Увидели, что погода портится надолго и решили прорываться сквозь туман. Но вертолет не догонишь, не покричишь «Дяденька, погоди маленько!» И мы пошагали дальше.

С увала на увал тянулись чередой столбы, и мы отсчитывали по ним пройденный путь. Прошли одиннадцатый километр, а зимовья не было, и дождик как назло начал нашептывать что-то невеселое, и болото лежало там, где быть ему не положено, – на склонах, и ключи бежали бурливые, в наледях и от этого до дрожи холодные.

Мы начали ворчать на Ивана: вот, мол, связисты, и не знают, где зимовье. Чтобы не слышать воркотни, Иван прибавил шагу и шел метров на двести впереди, а мы плелись, как поденщики, с трудом вытаскивая ноги из мхов.

Ах если б показалось солнце! Совсем другое настроение владело бы нами, переход превратился бы в незабываемую дивную песню, потому что все тогда засияло бы, зазвучало, ожило, как мощный орган под руками музыканта-виртуоза. Но солнца не было. Даже облаков, и тех мы не видели. Плыл над землей серый непроглядный туман, все ниже придвигаясь к ее груди, и съедал краски, звуки и даже свет, струившийся с небес. Лучи глохли в толще тумана, не в силах пронзить его.

По ключам лежали пласты белого льда, словно бы оставшиеся после ледохода на берегах. Рядом с ними – поля цветущего лимонно-желтого рододендрона. Наледи дотаивали и по лощинам, где пробивались со склонов родники. О величине и толщине наледей можно было судить по изуродованным стволам ив и тополей. Мороз и лед обломали им нижние ветви, и дерево походило на скрюченного ревматизмом старика, с рубцами и многочисленными наростами на теле, красноречиво говорившими о нелегкой жизни. Тополя были могучими, в два обхвата, но низкорослыми карликами, а не красавцами-великанами, какие встречаются по горным рекам на юге Хабаровского края.

Четырнадцать километров отшагали мы до первой избушки. Там находился связист, пришедший сюда с обхода линии, его следы мы видели повсюду – то просека подчищена, то новый столб подтащен к линии, то под старый столб опора подведена. Работы на линии всегда хватает, а участок велик – двадцать пять километров.

За порогом нашептывал дождь, а в избушке было тепло и сухо, и на плите стоял котелок с чаем. Иван позвонил следующему на линии связисту, – там оказался его товарищ, – попросил его истопить печку, потому что придем к нему мокрые, чтоб было где обсушиться.

Идти под дождем много труднее, и мне уже не приходило на ум любоваться картинами природы, а Иван не донимал меня расспросами, о чем придется. Шагали молча, изредка останавливаясь, чтоб обождать отставших. Незадолго до нас по тропе прошла медведица с малышом, и мы видели вмятины огромных лап и рядом маленькие, будто ребячьи, следы медвежонка. Ключи, бурные речки, каменные осыпи, заболоченные долины чередовались перед нами. Мы уже не выбирали, где помельче, все равно мокрые, и лезли напрямик. Эвенк связист Семен жил в большом доме, занимая одну половину, а в другой помещался его напарник – угрюмый эвенк лет сорока. Семен лишь недавно отслужил в армии, холостяковал, был веселым и непоседливым, делал все споро, слушал нас и сам рассказывал о себе. Печка жарко пылала, вся обвешанная нашей одеждой, а мы валялись на полу и на кровати, наслаждаясь теплом и отдыхом. Ужин был неизысканный – лапша с мясными консервами, чай, но радушие хозяина искупало недостатки с избытком.

Вечером, уже при свете лампы, играли в шахматы. Семен проигрывал, но не огорчался, он был рад поговорить, наскучавшись со своим неразговорчивым напарником.

* * *

Утром я позвонил по телефону Охлопкову и попросил выслать нам навстречу машину, насколько позволит дорога, потому что наш капитан натрудил ногу и еле дошел до дома связистов. Василий Степанович сказал, что машина нас встретит. Мы вышли под хлесткий встречный дождь. Предстояло пройти двенадцать километров до барака, в котором жили заготовители дров. Через полчаса на нас не было сухой нитки, и только быстрая ходьба спасала от холода. Если вам предстоит дорога, но вас не гонят в шею из-под крыши, не ходите в дождь даже летом, не подвергайте свое здоровье опасности. Вы не представляете, что значит, когда по телу струится вода, когда озноб забирается, кажется, в самое сердце и тело колотится и сотрясается от холода, а зубы клацают так, что хоть челюсть подвязывай.

На наше счастье, у барака уже стояла крытая брезентом машина, и через час она подбросила нас к порогу гостиницы. Мы ворвались в комнату, но там царила сырая прохлада, потому что отопительный сезон еще не начинался. Ничего другого не оставалось, как бежать за бутылкой водки, чтоб хоть немного согреться.

Когда выпили по стопке, дрожь вроде на время унялась, и капитан предложил бежать всем на катер: там печка, там обсушимся и согреемся! Мы ринулись туда.

На пути к берегу меня перехватил Василий Степанович Охлопков. Он шел с чемоданчиком в баню по случаю воскресенья.

– В баню? Идея! – я с радостью согласился, представив, как жарко обдает меня раскаленный пар.

Жизнь Василия Степановича Охлопкова – яркая иллюстрация тех изменений, которые принесла Советская власть народностям Севера. Его детские годы прошли в стойбище Бурукан. Это в Тугуро-Чумиканском районе, в истоках реки Тугур, там, где она бежит навстречу другой реке – Нимелену, словно желая слиться с ней, да вдруг Тугур подался круто на север к морю, а Нимелен – на юг, к Амгуни, хотя препятствий для встречи вроде бы и нет: между ними лежит километров восемь заболоченной равнины. Нынче этого стойбища нет, люди переселились в поселок Тугур.

Отец Василия Степановича был оленеводом и этому же учил сына, не представляя, что его ожидает другая судьба. В детских воспоминаниях яркой звездочкой до сих пор остается посещение стойбища Луксом – большевиком, страстным пропагандистом ленинских идей. Он совершал поход по Северу края, чтобы вернее определить будущие границы районов и, бывая в стойбищах, разъяснял национальную политику партии, задачи Советской власти. Могучего сложения, в дохе и оленьих расшитых торбасах, он поразил и покорил детское сердце, явившись к таежным людям, чтоб вести их к свету, к необыкновенно хорошей жизни, где никогда и никому не будет горя, где не будет голодных слез, где больших и малых будут учить читать умные книги. Такое под силу только разве героям сказок.

Отец Василия Степановича вызвался провожать Лукса до следующего стойбища, а маленький Вася теперь мог подолгу мечтать о жизни, которая скоро наступит. Ведь Лукс обещал, что все это будет.

И действительно, Советская власть потребовала, что-бы дети эвенков и якутов учились в школе, построила для этого интернаты, а в Николаевске-на-Амуре открыла педагогическое училище и медицинский техникум для народов Севера.

В 1941 году летом молодой учитель Охлопков уже получил назначение в школу, находившуюся в тайге, за триста с лишним километров от районного центра. Добираться надо было на лодке, по совершенно безлюдной местности. Везли самое необходимое: несколько мешков муки и тетради. Без этого ни о каких занятиях не могло быть и речи – время было уже военное, голодное. Река Уда, а затем Шавли, Урми, по которым предстояло плыть до затерянного в тайге приискательского поселка Баладека, были горными, стремительными, и против течения можно было идти только на шестах. Подниматься на шестах – это тяжелая изнурительная работа даже для возмужалых крепких людей, а Василию Степановичу – самому старшему на лодке – было двадцать один, другому парню – семнадцать, а третьей ехала с ними девушка.

Мне пришлось однажды плыть по этим рекам, я спускался по течению, и то для этого пути потребовалось полмесяца. Больше всего хлопот Василию Степановичу доставляла пища. Кроме муки ему ничего не могли дать, и приходилось в пути ловить рыбу или выпрашивать ее у рыбаков. А сколько раз лишь по счастливой случайности они избегали гибели, когда лодку прижимало течением к залому.

После нескольких лет работы учителем Василий Степанович был взят на партийную работу. В 1952 году он получил назначение в Аян на должность второго секретаря райкома. С тех пор, если не считать годы учебы в Высшей партийной школе, он все время живет в Аяне.

Он знает в районе всех, все знают его, потому что в районе около трех тысяч жителей. Район огромный, и первая ознакомительная поездка заняла у Василия Степановича более полугода. Пришлось ехать на оленях, на лодке, идти пешком. Другого способа побывать в стойбищах района не было. Уехал в мае, а вернулся зимой, исхудавший, в обтрепавшейся одежде.

Сам Василий Степанович рассказчик не ахти какой, больше слушает да посмеивается чему-то своему, и если бы не жена его – Александра Дмитриевна, может, и этого не рассказал бы он. Одно можно сказать про район, что жить и работать в нем стало много легче, чем даже десяток лет назад. Имеется вертолет, на нем можно быстро слетать в отдаленный поселок, вывезти тяжелобольного к больнице, обнаружить пожар и принять меры к тушению. Укрепились связи в районе. А ведь еще недавно райком не имел даже своей машины.

У Василия Степановича хорошие связи с Якутией. Много родственников своих и жены, добрых знакомых. Родственники – видные партийные деятели, хозяйственники, ученые. Когда Якутия отмечала свое пятидесятилетие, Василий Степанович с женой были в числе приглашенных и много об этом визите мне рассказывали.

Квартира у Охлопковых коммунальная, из трех комнаток, в деревянном одноэтажном доме. Рядом с крыльцом крохотный цветничок из незабудок – отрада Александры Дмитриевны. Есть несколько грядок картошки. Ничего, растет, хотя еще не цвела. Охлопковы утверждают, что до морозов картошка созреет. Половина огорода пустует, здесь заросли фиолетовых ирисов. Александра Дмитриевна сожалеет, что, пока ездили в отпуск, сосед скосил траву на сено для коровы, а вместе с травой и цветы. Теперь ирисы лежат в рядках, хотя неизвестно, высохнет ли когда-нибудь трава. Что ни день, то туман или дождь.

Александра Дмитриевна по характеру женщина романтического склада, ее влечет красота природы, она бы, что ни день, ходила бы на сопки, любовалась бы морем, но работа не всегда оставляет для этого времени. Недавно побывал в Аяне хабаровский художник Петухов, собирал материал для картины о Вострецове и оставил Александре Дмитриевне краски и кисти. Вспомнила Александра Дмитриевна, что в молодости увлекалась живописью, и опять загорелась: дай попробую написать аянский пейзаж! Вокруг такая красота, так неужто у меня ничего не получится…

Обстановка в квартире скромная, только самое необходимое для жизни, никаких излишеств. Да и откуда взяться излишествам, если воспитали своих детей, да приемного сына Юрия. Теперь, что ни день, бегает к ним внучонок, шустрый мальчонка, через год в школу пойдет. Дед разговаривает с внуком, как со взрослым, уважительно. Разве уедешь куда от детей да внуков?

В первое же утро, как вернулся в Аян с участка от старателей, отправился я посмотреть поселок. Улицы, как ветви у дерева, расходятся от первой, что идет от причала. По сторонам сопки, а улицы в распадках. Дома, кроме одного-двух, одноэтажные, деревянные. Но уже начато строительство каменных и шлакозаливных. Темпы строительства невелики, потому что каждый кирпич и гвоздь надо везти сюда с материка. Василию Степановичу на свой риск приходится порой вмешиваться и вносить поправки в проектную документацию. Составляют ее в крае, не очень вникая в возможности района. А они таковы, что тут выгоднее строить из камня, которого кругом полно, чем из кирпича. Так из местного материала построили баню, сейчас ладят новую электростанцию. Большой районный холодильник строит бригада шабашников из Киева: студенты, аспиранты, заимевшие специальности строителей до учебы. Строят аккордно: одни хотят быстрее получить холодильник, другие – сдать его и заработать. Я поинтересовался, не великоват ли он для аянского колхоза, ведь рыбы здесь берут самую малость? Василий Степанович ответил, что холодильник нужен не только для рыбы, а главным образом для хранения продуктов, завозимых на долгую зиму.

Клуб в поселке большой, хоть и деревянный, но опрятный, только что перекрашенный, мест на двести пятьдесят, с комнатами для кружковой работы, с библиотекой.

– Клуб и баня, это наши народные стройки, – смеясь, сказал мне Василий Степанович. – Клуб мы строили семь лет, а сгорел он за два часа. Как без клуба жить? Новый строить? А где деньги возьмешь, кто даст? Собрал я руководителей всех организаций и предложил строить своими силами, с помощью молодежи. Сами готовили лес, сами вывозили, сами строили. Без расходов, конечно, не обошлось, кое-какие материалы пришлось покупать, но клуб построили. Так же и с баней. Сложили стены из камня, не стали ждать, пока нам кирпич доставят…

Аян – типичный районный центр, здесь есть все, начиная от почты и кончая хлебопекарней. Есть хорошая поликлиника и больница, есть десятилетка, интернат. Из производящих организаций в Аяне существует только пилорама, работающая на поселковое строительство, да еще колхоз. Словом, нет предприятий, которые придавали бы жизни стабильность, перспективу. В районе работают геологи, старатели, но они в счет не идут и пользы от них нет никакой, разве что штрафы идут от них в доход государства: за всяческие нарушения правил пользования угодьями, за пожары, возникающие по их вине, загрязнение воды, за браконьерство. Работают они по своим планам, району не подчиняются и симпатиями у Василия Степановича не пользуются.

– Много добудут золота или мало, нам все равно, мы ни копейки прибылей от этого не имеем. Хоть бы строили что-нибудь покапитальней, дорогу какую проложили, и то бы спасибо…

Так отозвался о старателях Василий Степанович, когда я поведал ему про свои впечатления от артели.

* * *

…Бухта. Волны лениво накатывались, еле пошевеливая камешки. Словно невесомые, колыхались на темной воде чайки и казались издали хлопьями пены. Покачивались катера «Матросов» и другой, колхозный, с неразборчивой надписью. «Шкот» стоял на отмели, за чертой прилива, накренившись на один бок. На нем топилась печка, и жиденький дымок от сухих дров поднимался из трубы. Под кормой бухали кувалдами ремонтники, а на палубе, над машинным отделением, уже стояли пирамидой бревна и с блока свисали тали для подъема тяжелых частей дизеля. Старатели не теряли даром времени, перебирали машину. Бухта, словно чаша среди гор, была накрыта туманом. Будто щель, оставалась прослойка чистого воздуха между ним и водой, и в этом оставшемся пространстве, как в низком тесном помещении, метались птицы. Чайки не решались скрыться в сером мареве и, пометавшись, устало опускались на воду отдыхать. Мир казался тесным, в нем не помещались ни горы, ни море, и сам поселок выглядел придавленным. Мне подумалось, глядя на эту картину, что надо очень и очень быть влюбленным в эту суровую землю, чтоб написать о ней так, как молодая поэтесса Елена Иванова:

Снова даль смял сырой туман,

Ветер смел краски солнца,

Но таким я люблю Аян

В синей свежести ночи росной.

Здесь по-своему красота:

Перешейки, распадки, скалы.

И сбегает к морю тайга,

Наступая на мир усталый.

Бьется в берег ладонь волны,

Осыпая бисером камни…

Затихают мои шаги

Возле моря

В сыром тумане.

Словно я затерялась в лесу

И никак не найду дороги,

И Аян, как любовь, несу

Через радости и тревоги.

Стихи Ивановой впервые были опубликованы в газете «Молодой дальневосточник»? В небольшой подборке из трех стихов вдруг проглянула чуткая к слову и красоте природы талантливая душа. Стихи печатались весной 1971 года, и я порадовался тогда, что маленький Аян будет иметь свою певицу. Ведь для любого таланта, как для кремня, чтоб он начал высекать искры, нужно кресало – обстановка, которая побуждала бы его к действию. Я надеялся встретить поэтессу, узнать ближе, что она за человек, понять ее душевный мир, но ее в Аяне уже не было.

Что ж, бывает, оповестит человек целый мир о своей любви к тому же Аяну, и не успеет просохнуть краска на строках, а его уже нет. Улетел. Самое плохое, когда молодого поэта начинают хвалить и прочить в гении, которому, конечно, уже не место в том же Аяне. И молодой неискушенный человек поддается, а потом с горечью видит, что большой город не вызывает в нем эмоций, не дает стимула к творчеству. Но я тешу себя мыслью, что Иванова уехала по другим соображениям: может быть, чтоб найти свое счастье в жизни. Выезд талантливых молодых людей из района – ощутимая потеря, не потому лишь, что стало одним человеком меньше. В печати уже говорилось, что одной из причин текучести кадров в отдаленных районах является недостаток культурных и научных сил, а имеющиеся не всегда мы стараемся удержать, и это очень плохо. Люди стали жить не только хлебом единым. Кроме жилья, работы, сносного быта и снабжения им необходима и духовная пища. Теперь это факт неоспоримый.

Туман над побережьем не хотел рассеиваться, он медленно плыл над землей, над морем, скрывая в своих рыхлых клубах береговые кручи и поедая краски земли. Лениво, тяжело накатывались с моря волны, пошевеливая мокрую, отдающую холодной синевой гальку. Если б не чайки, море выглядело бы пустынным, лишенным всякой живности. Я долго шел по кромке, где волны, набегая, ритмично пошевеливали вал водорослей, мусора, банок, которыми человек готов забросать все море, а оно с фанатичной настойчивостью возвращало их назад.

С кормы катера матрос забрасывал удочки и тягал окуней и навагу, которые все еще водились у неприютных этих берегов. А ведь было время, когда вАянскую бухту заходили стада китов и прочего морского зверя, но это было так давно, что и костей на берегу уже не найти – истлели. К тому, чтоб их не стало, приложили руку иностранные китобои, у русских в то время не имелось своего флота для промысла. В подтверждение приведу текст из книги «Живописная Россия», страницы 180-183. «Гейне, прибывший в Аян, 31 августа 1855 года, на военном американском винтовом паровом судне «Джон Хоттон», описывает ловлю кита в Аянском заливе, происходившую при нем, так как он застал там, по приезде, на рейде залива «целый флот американских китоловов». По словам Гейне, в 1855 году в Охотском море находилось от 400 до 500 американских китоловных судов, что весьма возможно, так как по случаю войны в том году между Россиею, Англией и Францией английские и французские китоловы не направлялись в это море. Зато американцы хозяйничали там, как только хотели…

Мы пробыли уже три дня в Аяне и намеревались выйти из него по направлению к Амуру, – пишет Гейне, – как в самый день отъезда на палубе вдруг раздался крик, что в заливе появились киты. Немедленно со всех китоловных судов были спущены на воду ялботы и закипела работа. В заливе в это время оставалось не менее семи американских китоловов, из которых на каждом было по четыре ялбота. Интересно было смотреть, с какими уловками самцы и самки прогоняли молодых китов в мелкие места моря, чтобы там ненарушимо питаться свойственной им пищей, между тем как взрослые киты, вынужденные оставаться на глубоких местах, плавали в разные стороны вблизи входа в залив, где они или ныряли под стоявшие на якоре суда или совершенно неподвижно, как бы наслаждаясь сном, лежали на поверхности моря, а затем, подобно куску свинца, вертикально погружались в глубину и таким образом удалялись от приближавшегося к ним ялбота, именно в тот момент, когда он настолько приближался к животному, что гарпунщик приготовлялся уже бросить свое смертоносное орудие в кита.

На мелкой воде видны были около дюжины молодых китов и большое число рыб, северных каперов, между тем как около пятнадцати взрослых китов, самок и самцов, плавали в разных частях рейда, имея за собой по одному и даже по два ялбота, которые старались по возможности нешумными движениями заслонять им дорогу с рейда…

…Кит с серою спиною, очнувшийся вновь от постигшей его беды, по-видимому, собрался со всеми силами, для избежания нового бедствия и по временам выкидывал на поверхности воды забавные движения, чтобы как бы показать, что он не упал духом. Проплыв несколько миль по направлению к морю, он вновь возвратился почти на полмили к тому самому месту, где в него всажен был первый гарпун. Другой кит с быстротою молнии унес с собою ялбот к северному мысу Аянского рейда и таким образом совершенно скрылся из вида. Кит с серою спиною, решительным порывом, быстрым развитием сбереженных до того сил, повернул назад и понесся по совершенно противоположному направлению, но рулевой ялбота вовремя усмотрел это движение кита и могучим ударом весла повернул свою лодку в момент наибольшего напряжения веревки, так что вновь началась прежняя бешеная гонка. Длинный риф находился на прямом пути кита, который, как бы потеряв сознание, несся на камни. Он был уже так близко к рифу, что ему предстояло или сделать крутой, прямоугольный поворот в сторону, или разбить свой череп о скалы. Еще вовремя он решился на этот поворот и понесся далее скорее прежнего. В это время, когда его голова одно время находилась над водою и он несся мимо одного ялбота, находившегося в засаде, гарпунщик последней лодки бросил второй гарпун в кита. Гарпун, брошенный сильною, ловкою рукою, скользнул однако только по голове животного, и гарпунщик с видимым неудовольствием стал вытаскивать из воды свое орудие. Неожиданное новое нападение привело кита в бешеную ярость. Отскочив с необыкновенною силою от рифа, кит этим движением вырвал из своего тела первый гарпун и понесся вперед с такой быстротою, оставляя за собой кровяную полосу, что всякая мысль о его преследовании оказалась невозможной.

Кит спасся и ушел из Аянского залива в море. Раны, нанесенные гарпунами киту, обыкновенно не заживают и разъедаются соленою водою моря до того, что смерть не заставляет ждать себя и кит в виде трупа выбрасывается на берег».

Довольно интересная сцена охоты, не правда ли, которой нам уже не наблюдать? Сейчас и моряки судов, совершающих плавание по Охотскому морю, не могут похвастать тем, что видели хотя бы одного кита. Лет пятнадцать назад мне довелось быть на берегу Сахалинского залива севернее Николаевска-на-Амуре. Там мне попалась позеленевшая, замытая в песчаную косу огромная кость полувековой давности. Впрочем, я не уверен, что она принадлежала киту, а не косатке. Таковы итоги прошедшего века.

Унылое и серое плескалось у моих ног море. Пустое море, хотя само его название говорило обратное: Охотское море.

 

II. СКАЗКА ЗИМНЕГО ЛЕСА

Писать очерки о Севере, полагаясь лишь на летние о нем впечатления, просто невозможно. Надо побывать там, когда он в снегах, чтобы почувствовать белое безмолвие просторов и ощутить морозное его дыхание. Аборигены нашего Севера – эвенки. Это оленеводы и охотники, и надо хотя бы со стороны понаблюдать за ними в естественной для них среде – в тайге, где они проводят в палатках почти круглый год, кочуя с оленьими стадами по всему Джугджуру, чтобы правильно оценить значение их труда в экономике района, понять душу этого маленького народа.

Я все откладывал поездку до весны, то есть до той благодатной поры, когда зима еще не ушла, а летом еще и не пахнет, когда морозы держатся умеренные, а солнце сияет по-праздничному. Март. Но не поздно ли, не застигнут ли меня там весенние метели? Я решил узнать об этом, и тут мне повезло: секретарь райкома Василий Степанович Охлопков прибыл в Хабаровск на сессию краевого Совета депутатов трудящихся. Отыскал его с трудом. Первый вопрос – не поздно ли ехать в район в конце марта?

Нет, погода на Севере держится довольно устойчивая до конца апреля, а уж там запуржит. За это время можно обернуться, побывать в оленьих стадах. Для поездки это самая хорошая пора. Хорошая еще и потому, что в Аяне два дня назад состоялось совещание оленеводов-бригадиров, и теперь их будут развозить по местам, а заодно прихватят и меня. В глубинку летают и вертолеты и самолеты. Последние на лыжах, для них любая речка или наледь – аэродром.

Будет ли традиционная весенняя ярмарка в Нелькане? Нет, ярмарки нынче не будет, ее проводят не каждый год.

О чем толковали на совещании оленеводов? Речь шла о том, как не допустить больших потерь в стадах, о мерах по сохранению поголовья в целом и молодняка, о том, как в ближайшие годы довести численность оленей в районе до двадцати тысяч голов. Пастбища позволяют планировать такое стадо. Конечно, придется беречь тайгу от пожаров, чтоб не подпортили.

Василий Степанович не стал задерживаться в Хабаровске, через два дня полетел обратно в Аян, потому что надо было готовиться к обмену партийных документов, да и другие дела поджидали. Вместе с ним отправился и я.

Авиация сгладила наши земные расстояния. Что было очень далеко, стало близко. В самом деле, два часа полета – и мы были в Николаевске-на-Амуре.

Близ Хабаровска снег на полях уже был почти источен солнцем и ветрами, а Николаевск дохнул на меня зимней свежестью. Снега лежали повсюду белые, ничем не запятнанные, а воздух уже был напоен запахом тающего снега и разомлевших днем от тепла лиственниц. Громко и радостно пел под ногами спрессованный снег на тротуаре, когда мы шли в гостиницу переночевать. Хотелось шагнуть прямо с тротуара к голубевшим при луне березкам, прижаться щекой к бархатистой, будто нежнейшая белая замша, коре, чтобы острее ощутить радость предстоящей встречи с природой. Но снег лежал мягкий, глубокий, и соваться в него в ботинках не следовало. Ладно, – подумал я, – еще успею набродиться по снегу, вся поездка впереди.

Утром на Нелькан уходили два борта. Нас устроили на первый самолет. На душе немножко тревожно: не за полет, в его благополучии я не сомневался, а вот примут ли меня в Нелькане? С директором оленеводческого совхоза я познакомился два года назад, когда делал первую попытку попасть на Север и сидел в аэропорту, ожидая летной погоды. В то время он обещал помочь, а сейчас у него дел полно, захочет ли возиться со мной, показывать свои владения, по величине не уступающие маленькому государству. А весь транспорт в его руках: и олени, и машины, и самолеты.

Василий Степанович, а с ним заодно и Евгений Васильевич Москвитин – председатель райисполкома (он тоже возвращался с сессии в Аян) уверяют, что с транспортом мне помогут – и завезут и вывезут, не дадут мне засесть в тайге до лета.

Вокруг меня все устраиваются, пристегиваются ремнями, то есть поглощены заботами предстоящей минуты, а я далек от этого, забегаю мыслями вперед.

Рядом с Москвитиным умащивается мужчина лет сорока пяти, большого роста, в меру заматеревший, но с добрым улыбчивым лицом. Мы с ним уже накоротке познакомились, он инженер-золотодобытчик, едет от «Приморзолото», чтобы организовать в Аяне приисковое управление – промежуточное звено между комбинатом и старательской артелью «Восток». Артель получает новые полигоны, разведанные в прошлом году, фронт работ расширяется, и управление должно взять на себя часть забот по снабжению артели и контроль за ее работой. Инженер до этого много лет проработал на прииске в Софийском, там у него семья, и он интересуется Севером – подходящ ли будет климат, условия для жизни. Вот, мол, говорят, близ моря пониженное давление, а у него гипертония… Это его немного тревожит, и он старается заранее выведать все, что возможно, о районе, где предстоит жить не один год.

За разговорами – взлетели. Василий Степанович пристроил голову поудобнее и дремлет. Странно это – не правда ли? Где-то в Европе, в той же Германии или Франции, даже вагоны дальнего следования оснащены лишь сиденьями, в расчете, что пассажир через два-три часа будет на месте и спать ему незачем. А тут и на скоростных лайнерах можно откинуть кресло и подремать, хотя маршрут пролегает даже не через страну, а всего лишь в пределах края. Вот и на этом малом самолете мне предстоит лететь часов шесть.

Под крылом простираются горы. Их белые купола проплывают один за другим, и скользящая тень самолетика то появляется на белом склоне, то теряется в темных лесистых распадках. Вскоре открывается белая равнина моря. Самолет плывет в виду берега, и вначале кажется, что море прочно заковано во льды, но потом оказывается, что это только в заливах, а само море дышит, то придвигая льды к берегу, то освобождая между припаем и льдами полосы чистой воды. Льды изрезаны широкими и узкими трещинами, расколоты на большие и малые поля, куски, клинья, они все в движении, покорные воле ветра и приливного течения. Острые пики Прибрежного хребта с темными изломами крутых склонов, на которых не держится снег, кутаются в рыхлые клубы туманов, словно боятся яркого солнечного света, как это делают старики, выползая весной на завалинки, и, не доверяя еще теплу, поплотнее запахиваются в шубы.

Лететь до Аяна утомительно долго: четыре часа над белым безмолвием. Белые снега, белые купола сопок, белые алмазно сверкающие острозубые вершины Джугджура с голубыми изломами на крутых склонах вдали, белые льды моря, над которыми плывет самолетик. И нигде ни человеческого следа, ни дымка над крышей, ни поселка на берегу. Монотонный рокот мотора давит на уши, и мысль, что в местах, над которыми пролетаем, на сотни километров окрест нет ни души, что внизу – безжизненная тишина, не оставляет меня. Как много пустой земли!

Северная земля – особая земля. Здесь все богатства лежат либо на поверхности, и бери их, кто хочет и сколько пожелает, либо на большой глубине. Я уже побывал здесь летом, а потом перечитал все, что можно было найти, и не обманываюсь на этот счет. За два столетия освоения побережья люди выбили китов и морского зверя, свели белку и соболя, пожгли леса. В те далекие времена пожары возникали главным образом вблизи караванных путей. Исследователь К. Дитмар, ехавший летом 1851 года на Камчатку, так описывал путь между Юдомой и Аяном: «Дорога была пустынная, ужасная. Лес на целые версты был опустошен пожаром и бурями. Обломки скал, корни деревьев, полуобугленные стволы в Диком беспорядке навалены были среди оголенной мертвой местности, так что приходилось искать проходы. Местами деревья еще дымились и выделяли пар. Все было мертво, не было заметно никакой жизни».

Картина, согласитесь, безотрадная. Но с тех пор прошло сто двадцать лет. Запасы соболя удалось восстановить и превысить, леса выросли новые. Все это следовало увидеть своими глазами, не полагаясь на очевидцев.

Промелькнули под крылом самолета знакомые кекуры и домики, где довелось побывать летом, и машина пошла на снижение. На белом поле Аянской бухты я уловил по торосам очертания рифов, отгораживающих ее от моря, еловые вешки, обозначающие посадочную полосу, поселок Аян, разветвившийся по распадкам гор. Мягко, без толчка, коснулся самолет лыжами ровной ледяной дорожки и покатил к берегу.

Большинство спутников покинули самолет, а новых пассажиров было только двое. Девушка держалась замкнуто, а молодой мужчина тут же откинулся на сиденье и устало закрыл глаза. Был он рослый, с волевым лицом, на котором с первого взгляда читались и ум и энергия, которые всегда так приятно видеть в человеке. Крупные, обвитые венами руки выдавали в нем метиса, хотя в лице явственно проступали черты аборигена – эвенка или якута. Меховая коричневая шапка надвинута на смоляно-черные крылатые брови. По виду он напоминал учителя, и я решил с ним познакомиться. На мой вопрос он открыл покрасневшие глаза и ответил:

– Нет, я не учитель, а следователь. Отдохнуть не удалось, а тут командировка. Это вы летом останавливались у моего отца, он мне говорил…

– Тогда и я вас знаю: Юрий Васильевич Охлопков. Так?

– Верно, – он улыбнулся непринужденно, искренне, и наше знакомство состоялось. Я припомнил, что видел в семейном альбоме Охлопковых его фотографию.

Самолет все набирал и набирал высоту, пока рыхлые клубы тумана не поплыли под крыльями. Вокруг, насколько видел глаз, лежали горные вершины, острые, ребристые и округлые, сглаженные временем, сахарно-белые, и нет на них кедрового стланика и россыпей курумника – все сглажено, все прикрыто до весны снегом. Только частокол лиственничника поднимается из глубоких распадков и, словно в нерешительности, словно бы перевести дух перед последними шагами к вершине, останавливается, так и не решаясь поселиться на маковках, где свирепствуют зимние студеные ветры и отдыхают туманы, гонимые с моря. Узенькими ленточками голубеют по распадкам наледи, то скрываясь под снегом, то затопляя вдруг всю пойму ключа, окаймленного темными островерхими ельниками.

– Сейчас будет перевал через Джугджур! – кричит мне Юра Охлопков. – Казенный…

Он тычет пальцем куда-то вперед, но я никак не могу уловить, где же этот перевал, потому что впереди громоздятся еще более высокие и крутобокие сопки. Потом, приглядевшись, замечаю белую полоску просеки и тычинки столбов линии связи, бегущей через горы к Нелькану. Где мне было разглядеть перевал Казенный с высоты, когда он мало заметен даже путнику. И. А. Гончаров в книге «Фрегат «Паллада» писал:

«Я все глядел по сторонам, стараясь угадать, которая же из гор грозный Джукджур: вон эта, что ли? Да нет, на эту я не хочу: у ней крут скат, и хоть бы кустик по бокам, на другой крупные очень каменья. Давно я видел одну гору, как стену прямую, с обледеневшей снежной глыбой, будто вставленным в перстень алмазом, на самой крутизне. «Ну, конечно, не эта», – сказал я себе. «Где Джукджур?» – спросил я якута. «Джукджур?» – повторил он, указывая на эту самую гору с ледяной лысиной. «Как же на нее взобраться?» – думал я.

Между тем я не заметил, что мы уж давно поднимались, что стало холоднее и что нам осталось только подняться на самую «выпуклость», которая висела над нашими головами. Я все еще не верил в возможность въехать и войти, а между тем наш караван уже тронулся при криках якутов. Камни заговорили под ногами. Вереницей, зигзагами потянулся караван по тропинке. Две вьючные лошади перевернулись через голову, одна с моими чемоданами. Ее бросили на горе и пошли дальше.

Я шел с двумя якутами, один вел меня на кушаке, другой поддерживал сзади. Я садился раз семь отдыхать, выбирая для дивана каменья помшистее, иногда клал голову на плечо якуту…»

Так и проплыл под нами перевал Казенный, почти незаметный с высоты, и горы продолжали громоздиться по сторонам, все такие же высокие и крутобокие, как и до перевала, если еще не большие. Самолетик начало трепать, то подбрасывая, словно он натыкался на препятствие, то проваливая вниз. Эта болтанка чем-то напоминала морскую, вызывала неприятные ощущения и временами я чувствовал себя довольно дурно. Сказывались пять часов полета. Закладывало уши, и я с тоской подумывал, как бы поскорей приземлиться в Нелькане.

Всему бывает конец, в том числе и Джугджуру: горы шли на убыль, самолет заметно снижался, туман уже не скользил возле иллюминаторов, а проплывал над нами. Сопки по сторонам потянулись приглаженные, без островерхих лысин, покрытые лесом. Приникая лицом к стеклу, я смотрел вниз и различал среди светлых лиственничников большую примесь сосны и ели. Сосны казались прямыми и тонкими, но стояли часто, почти смыкаясь верхушками. Мне припомнились сосняки Белоруссии и Литвы и даже показалось, что на меня дохнуло смолистым ароматом леса. Какие это приятные глазу леса! В них почти не бывает подлеска, кустарников, и ходить по ним легко еще и потому, что сосняки соседствуют с песчаными почвами. Хабаровский край беден сосновыми лесами. Лишь отдельными куртинами спускаются они с севера к долине Амгуни, а остальная их масса сосредоточена на севере края, в бассейнах рек Учура и Маи-Алданской. Но и тут запасы сосны невелики – лишь около одного процента к лесопокрытой площади края занимают они около 170 тысяч гектаров. Эти данные приведены мною из книги известного лесовода-дальневосточника Г. Ф. Старикова, маршруты которого перекрывают северную часть Хабаровского края густой сетью.

Вдали, в темных заберегах ельников, показалась река Мая. На белом снеговом покрове я рассмотрел следы нарт, тропки и дороги, словно паутинки, раскинутые в стороны от Нелькана. На вираже косо промелькнули домики, голубая церковь, свежесрубленные двухквартирные дома совхоза. Самолет выровнялся и пошел на посадку. Нелькан.

У самолета стояла лошадка, запряженная в сани-розвальни, закрытые сырыми оленьими шкурами, и молодой парень-возница предложил нам садиться и ехать в поселок. Но из самолета выгрузилась молодая семья с ребенком и вещами, и мы с Юрием Охлопковым ехать отказались: после качки хотелось пройти по свежему воздуху, чтобы размяться и прогнать дурное состояние. К тому же денек был хорош, ласково и тихо сияло солнышко, снега На острове, где приземлился самолет, манили свежестью, а санная дорожка среди тополей, берез, краснотала так и звала, чтоб по ней пройтись.

– Но-о! – подстегнул лошадку возчик, санки двинулись, а мы с Юрием прибавили шагу, чтобы не отстать. До поселка было километра два, желтые домики с шиферными крышами цепочками выстроились на крутом берегу красавицы реки, и весь он выглядел по-праздничному веселым, молодым, бодрым. Сразу было видно, что совхоз не жалеет денег на строительство, что хозяйство это перспективное и дела его идут в гору. О размахе строительства в эвенкийских селах района мне уже говорил секретарь райкома. За один год в одной Джигде на жилье, школу, интернат, Дом культуры из государственного бюджета было отпущено и израсходовано около миллиона рублей. Не скупился на жилье и совхоз «Нельканский», за один год застроивший новыми добротными домами целую улицу.

Где шагом, где рысцой, мы поспешали за санками, чтобы успеть в столовую пообедать, пока она не закрылась. За шесть часов полета я успел здорово проголодаться.

В совхозе была гостиница. Не найдя дежурной, я кинул свой рюкзачок у порога и подался в столовую, отложив устройство на потом.

Ребятишки помогли мне быстро найти столовую. Она размещалась в небольшом домике, одна половина которого была занята под кухню. Видимо, в зимние морозы изба не успевала прогреваться, и помимо четырех столиков в собственно столовой стоял еще железный камин. В меню были оленина, овощи и свежее молоко. Оленина меня не удивила – район северный, а вот овощи и молоко там, где сто лет назад людей наказывали кнутами зато, что они отказывались выращивать ячмень и овес, где не знали иного скотоводства, кроме разведения оленей, – это уже что-то значило. Я поинтересовался у Юры Охлопкова, откуда здесь овощи и молоко.

– Из Джигды. Там совхозные пашни и ферма. Здесь, в Нелькане, нет пахотной земли, сопка, повсюду камень, а левобережье Маи каждый год топит. А в Джигде хорошо, там место высокое и ровное. Джигда снабжает молоком и овощами детский сад и ясли, интернат, столовую. Правда, с сеном тоже бывает трудно, сенокосов мало, да и топит их наводнениями. В прошлом году для лошадей сено косили даже в сентябре, почти сухую траву…

Сельская столовая не блистала чистотой, но еда была приготовлена из добротных продуктов. Мы поблагодарили повара и раздатчицу за вкусный обед и отправились в сельсовет. Юрию Васильевичу предстояло провести дознание. Он с каждым часом все более привлекал меня здравостью своих суждений и живостью натуры. Он был непримирим к человеческим слабостям, особенно к таким, как пьянство и связанные с этим нарушения советской законности. Он и прибыл-то в Нелькан ради этого. Я не стал спрашивать о существе дел, поскольку они представляют до поры служебную тайну, но Юра сказал, что в целом дела эти бытовые и малоинтересные: кто-то кого-то побил, что-то стянул, пользуясь слабым контролем за государственным имуществом. Рассказывая о давних делах, он загорался, глаза, брови выражали гнев, боль за опустившегося и дошедшего до преступления человека. Он горел и кидался в бой за справедливость и с пылкостью молодости не признавал в этом сражении ни половинчатых решений, ни обтекаемых формулировок, ни обходных путей. В своей следовательской работе он видел прежде всего бой за человека, за будущее и не искал компромиссных решений.

Он уже много лет работал в районном отделении милиции, прекрасно знал всех жителей, бывал в любое время и на приисках, и в оленьих стадах, и в самых отдаленных поселках, порой добираясь туда с превеликими трудностями. За плечами, кроме многолетнего опыта, была еще Хабаровская школа милиции, но это все казалось ему не главным, а лишь временной ступенью к чему-то более важному, чем его нынешняя работа.

– Вот дослужу до сорока лет и выйду на пенсию, – доверительно говорил он мне. – Буду где-нибудь работать и писать. Я люблю литературу и хочу попробовать в ней свои силы. Наблюдений накопилось много, все это просится на бумагу, но работа захлестывает, не оставляет времени, чтобы сделать даже короткие записи. У меня почти все время отнимают поездки и протоколы… А поездки у нас знаете какие: едешь на день, но можно не вернуться и через месяц…

Читатель может сказать: вот, мол, даже не поговорил еще толком с человеком, а уже выдал ему характеристику- и пылкий, и бескомпромиссный, и кидается в бой за справедливость. Не слишком ли? В свое оправдание должен сказать, что, не зная еще его лично, был много наслышан о таких чертах его характера от людей, по разным причинам с ним сталкивавшихся. Тот же председатель старательской артели «Восток» Туманов, после того, как катер «Шкот» посадил плашкоут на рифы и его пришлось снимать, с досадой говорил, как поднялся следователь Охлопков на дыбы, едва услышал, что они собираются откачать горючее из плашкоута в море. «Ни в коем случае! Снимайте, как хотите, а губить в бухте птицу и рыбу не позволим…» Хорошо, что там оказался кто-то другой, более покладистый, и когда Охлопков ушел, шепнул, что если откачать горючего немного, то ничего, море стерпит…

Вот из таких мелких фактов и вылепился в моем воображении образ районного следователя Юры Охлопкова. Так же, как Туманов о нем, так и Юра говорил о Туманове с неприязнью и досадой на то, что руководить артелью поставили человека, полагаясь лишь на его изворотливость, а до других его качеств и дела вроде бы нет. Отсюда непартийный подход к подбору кадров, людей берут отовсюду, всяких, абы «вкалывал» да не совал нос в дела начальства.

Я не мог полностью согласиться с его суждениями, ибо ошибки молодости могут быть у многих, и решающего значения при подборе кадров они иметь не должны. У того же Туманова не отнять деловых качеств, кровной заинтересованности в работе артели «Восток». А взять Семенова – капитана, принявшего катер «Шкот», тоже человека с запятнанной биографией. Мне рассказывал работник Аэрофлота Николай Дмитриевич Кабалин, как Семенов, получив штормовое предупреждение, проявил завидное самообладание. Укрыться с катером и плашкоутом было негде, и Семенов принял решение уйти в море. Для малого суденышка шторм страшнее вблизи берега, где его прижмет ветром и разобьет о камни. А в море, пока дизель исправен, можно дрейфовать. Но был и еще один выход: оставить катер, пусть его выкинет на песок, зато команда избежит риска. Семенов, однако, на это не пошел. Три дня никто не знал о судьбе катера и команды, уже поступило распоряжение на розыски авиацией, когда «Шкот» цел и невредим прибыл на место, переждав шторм в море. Это ли не говорит о деловых качествах и сознательном отношении к долгу моряка Семенова?

Север характерен прежде всего тем, что здесь существует голод на кадры. Вот и подваливают сюда иногда люди опустившиеся. Звучал в голосе Юрия один главенствующий над другими мотив, который я выразил бы такими словами: как хорошо было бы, если б удалось сохранить на Севере не только чистоту природы, но и отстоять чистоту населения от вторжения элементов, за которыми нужен глаз да глаз.

Может быть, именно потому, что ему более всего приходится иметь дело с людьми – нарушителями законности, проскальзывала в рассказах Юрия грусть по людям благородной души, по людям-созидателям, бескорыстным романтикам, которые оставляли бы зримый, добрый след на земле.

Сельсовет находился чуть повыше церкви. Церковь в Нелькане старинная, построенная еще до революции, когда через Нелькан потоком шел чай в Якутию. Проходя мимо церкви, я обратил внимание на ее венцы. Срубленные из толстенных лиственниц, они только потемнели от времени, и даже не верилось, что могли простоять более полувека и не поддаться разрушению. Если б я не знал, что церковь построена задолго до Советской власти, я бы сказал, что она простояла лет пятнадцать-двадцать. Церковь по праву причисляют к архитектурным памятникам края, потому что она является частицей его сравнительно короткой еще истории, свидетельницей освоения Севера русскими людьми. С ее колокольни уже давно не разносится над таежными просторами звон, но зато жители поселка могут каждый вечер смотреть в бывшей церкви, а теперь клубе, кинофильмы.

Оглядывая это старинное здание, я обратил внимание, что под карнизами полно ласточкиных гнезд-буквально одно к одному. Маленькие птахи не боялись дальних перелетов, их не страшили ранние заморозки, а вот воробьи, увы, еще не освоили нашего дальневосточного Севера. Долгая зима и глубокие снега не позволяют им здесь прижиться. Воробей не ласточка, он не может на зиму улетать в теплые края. Глядя на серые пупырчатые ласточкины гнезда, я вдруг испытал радостное чувство: все так, как и в моем далеком родном поселке, где я родился и вырос, где познал впервые тревожно-щемящее чувство ответственности за судьбу Родины. Там тоже была подобная этой голубая церковь, стоявшая на отшибе. И теперь мне было радостно сознавать величие моей Родины: и там, и здесь – за тридевять земель, повсюду она – Россия-матушка, единая и многоликая! Когда-то, более трехсот лет назад, отважные землепроходцы проложили к побережью Охотского моря первые едва заметные тропы. Пройдет несколько лет, и Охотское море услышит гудки тепловозов и электровозов, прибывших сюда по новым железным дорогам. Седой великан Джугджур очень скоро будет разбужен могучей поступью человека, и время Севера станет идти по другим часам.

В сельсовете Юрий Охлопков был своим человеком. Он радушно поздоровался с председателем – дородной цветущей дамой – и с ходу объявил, что в гостиницу не пойдет, а заночует в сельсовете, потому что работы ему хватит до поздней.ночи. Узнав обо мне, дама сказала, что, сколько она помнит, в Нелькане за все время побывал только один писатель – Всеволод Сысоев, и выразила надежду, что Нелькан мне понравится.

Сысоев – бывший охотовед, а в последние до выхода на пенсию годы директор краеведческого музея – побывал в Нелькане года три назад, проездом из селения Курун-Урях, и написал об этом очерк в газету, озаглавив его как поездку за слоновой костью. Хотя я и слышал иронические высказывания на этот счет, – вот, мол, зарапортовался писатель, – но доля правды в этом была: он ездил в Курун-Урях за мамонтовым клыком. А мамонт доводится дальним северным родственником южному слону, и если вымер, так не по своей воле, а из-за оледенения Земли, длившегося довольно продолжительное время. Другое дело, что охотники за мамонтами, около тридцати тысяч лет назад, из Азии следуя за стадами этих животных, частью осели на Камчатском полуострове, а частью перешли в Америку и образовали там самостоятельную ветвь человечества, в дальнейшем надолго изолированную из-за того, что вместо Берингийской суши образовался морской пролив, отделивший Америку от Азии. Характер древних захоронений, черепки и всяческие наконечники, открытые в последние годы многими нашими и зарубежными археологами, дают основания утверждать, что заселение Американского материка шло именно так, и за десяток тысяч лет человек освоил Американский материк от нынешней Аляски до Огненной земли.

Эти вопросы весной нынешнего года явились предметом обсуждения на широкой научной конференции в Хабаровске, куда прибыли ученые многих стран, и Америки в том числе.

Как видите, мамонт явился своего рода приманкой для древнего нашего родича и вывел его через просторы Сибири даже на Американский континент. В результате каких катаклизмов погибли мамонты – эти длинношерстые северные слоны, пока не установлено, однако останки их находят на Севере довольно часто. Один из охотников Курун-Уряха (этот поселок расположен в верховьях Маи), проезжая на лодке, увидел в светлой воде изогнутое бревно. Заинтересовался, достал его со дна реки. Оказалось, что это наполовину обломанный клык мамонта, причем большого размера – пятьдесят восемь сантиметров по окружности. Вот Сысоев и прилетал, чтоб забрать находку в музей.

– Знаете, – сказал мне Юрий, – это уже третий клык, на моей памяти найденный в нашем районе. В долине Маи для мамонтов были хорошие условия, и река частенько вымывает их кости. Первый клык мамонта был найден в Нелькане и отправлен в Хабаровск в 1938 году. Это я хорошо помню…

– А наш Ткаченко, – подала голос председатель сельсовета, – недавно тоже нашел кость мамонта. Хранит ее у себя в конторе…

– Это который Ткаченко, председатель комбината?- уточнил Юрий. – Мне как раз к нему надо. Давайте сейчас и сходим.

Я согласился, и Юра переулками повел меня в контору комбината коммунальных предприятий (есть такой в Нелькане). Председатель – Николай Евдокимович Ткаченко – сидел за столом. Широкоплечий, упитанный, круглая голова с сединой крепко сидит на плечах. Руки тяжелые, знакомые с физической работой. Юрий сразу к нему:

– Говорят, вы нашли кости мамонта. Покажите!

Ткаченко качнул головой, указывая за плечо. Сбоку от стола, за тумбочкой с телефоном, стоит кость, не то бедренная, не то голенная, с отделившейся чашечкой. Кость высотой поболее метра, толщиной в телеграфный столб. Я мысленно надставил еще одну такую кость – нога, потом плечи, спину животного. Ого! Гигант не вмещался под потолок дома, не чета нынешним слонам, которых можно увидеть в зоопарке.

– Где же вы ее нашли?

– Километрах в двадцати от Кукутуна. Сено в прошлом году пришлось косить уже по осени. Ездили смотреть, как идет сенокос, ну и порыбачить, известное дело. Я большой любитель рыбалки и охоты. Речка там стремительная, берега размывает здорово. Смотрю, из берегового обрыва, из толщи гальки что-то торчит, не то бревно, не то кость. Останавливаться некогда было, но я это место приметил и на обратном пути, уже в сумерках, подвернул. Пнул ногой, отвалилась чашечка. Начал кость раскачивать – поддается. Вывернул ее из гравия, она мокрая, тяжелая, килограммов до сотни потянет. В лодку-дюральку положить некуда. Решил бросить в служебную моторку, она позади шла. Вот и привез. В музей написал, оттуда отвечают, что пока забрать не могут, нет транспорта. Если, мол, переслать не можете, так сохраните у себя до приезда сотрудника музея. Вот и храню за тумбочкой…

– А других костей там не было?

– Может, и есть, раскопок я не делал. Эта кость торчала, ее и привез.

– Но, говорят, вы и клык нашли?

– Нет, клыка не находил…

Я задал этот вопрос потому, что в Нелькане, да и в Хабаровске сам Сысоев, говорили мне, что Ткаченко нашел клык, позднее я вторично завернул к Ткаченко домой, мы долго беседовали с ним, но клыка он мне почему-то так и не показал. Может, не хочет, чтоб до поры лишний разговор об этом шел, кто его знает. Его дело.

Вот и скажи после этого, что Сысоев был не прав, говоря о поездке на Север за слоновой костью.

Дело близилось к вечеру. Юрий остался в конторе по своим делам, а я отправился в гостиницу. Солнце клонилось к земле и уже касалось лесистой хребтины сопки, у подножия которой раскинулось село – улица над улицей, ярусами. Ощутимо пахло весной, разогретой смолой деревьев, березовой вкусной свежестью, талым снегом. Дымки.из труб поднимались по всему селу свечками, и солнце золотило их верхушки. Небо над тайгой, окрестными сопками, над рекой лежало звонкое, без дымки и облачка, и на западе, где угасало солнце, само источало свет. Лес – молодая березовая и лиственничная поросль – поднимался прямо за стенами деревенских домов. Огородов не было, снег в березняке лежал нетронутый, незапятнанный, лишь кое-где прочерченный лыжными следами. В подлеске я видел много багульника и представлял, какая здесь бывает красота, когда приходит пора цветения. Тогда повсюду полыхают розовые костры цветущего рододендрона, а лиственницы прямо-таки пьянят и кружат своим запахом голову. Возле каждого дома громоздились поленницы лиственничных и сосновых дров, приготовленных из прекрасных хлыстов, пригодных даже для корабельных мачт. Я замерил шагами несколько неразделанных хлыстов: тридцать пять – сорок метров, и прямые, без сучков и задоринок. Из таких лесин дома бы строить – одно удовольствие, а здесь их пилят на дрова. На каждую трубу совхоз выделяет по двадцать кубометров. Зимой, при пятидесятиградусных морозах, печи надо топить круглосуточно. Сколько я был в Нелькане, я нигде не видел, чтоб кто-то разделывал хлысты ручной пилой. И только колют вручную, по-старинке.

Вечерами молодые идут в клуб, а пожилые принимаются за дрова. Утром тоже дрова – вместо физзарядки. Должен сказать, что по весне это занятие очень привлекательное: поставишь чурку, а потом топорик в руки и пошел ее вокруг обхаживать, обкалывать с краев. Можно и по-другому: ноги пошире, замах повыше,- хак! – и чурка развалилась надвое. Минут через десять разогреешься, пиджак с плеч, и морозик тебя уже не берет, и руки холода не чувствуют. Поработаешь и на весь день пропитаешься смолистым вкусным духом.

Может, от этих поленниц-то и наносило смолистыми запахами, а вовсе не из леса, как я думал, потому что поленницы лежали у самой дороги, а лес стоял подалее. Как бы там ни было, но свежесть воздуха в селе была необычайная, и даже дымок из труб, хоть он и струился вверх, казался вкусным.

Заботливые мамы и папы тащили из яслей и садика свое маленькое потомство, усадив малышей на саночки. Из воротников и шапочек поблескивали глаза-вишенки, а мордашки у малышей были круглые и румяные.

В конторе совхоза еще работали, и я решил зайти: надо было доложить о себе и спросить разрешения на пребывание в гостинице. Директор был в отъезде, и я прошел к главному ветврачу совхоза. В просторном кабинете за столом сидел крупный зрелый мужчина в сером шерстяном свитере.

– Лысенков Семен Михайлович, – взаимно отрекомендовался он. Суровое лицо тронула улыбка, и он добавил:- Тезка Буденного…

В его облике – темных глазах, черных, как воронье крыло, волосах, в лице с волевым подбородком и крупным с горбиной носом -видна была порода, которой не зря порой кичатся украинцы. Когда я спросил его, он ответил, что отец и мать у него с Украины, а сам он родился и вырос в Омске, окончил там сельскохозяйственный институт и пошел работать в оленеводческий совхоз. Вот уже шесть лет – в Нелькане.

– Ну, о чем вам рассказывать? – спросил он меня.

Я ответил, что оленеводство для меня темный лес, и, чтобы не тратить время попусту, попросил у него какое-нибудь пособие по оленеводству: познакомлюсь, тогда появятся и вопросы. Лысенков достал мне две книжки, я принял их, поблагодарил и отправился в гостиницу, чтобы там как следует их проштудировать. На прощание Лысенков сказал, что если погода будет держаться хорошая, то меня подкинут в какое-нибудь стадо на вертолете, и я смогу побыть у оленеводов.

В гостинице было жарко натоплено, на плите стоял чай. Я просидел над книжками до поздней ночи, делая из них выписки на память. Передо мною открывалась совершенно необычная отрасль животноводства, веками служившая единственный средством существования для многих народов и племен Севера.

Притомившись, я выходил подышать свежим воздухом. Сияли над поселком огни электрических лампочек, и в их свете белыми столбиками поднимались дымки над крышами. Было тихо и спокойно, и даже редкий собачий брех спросонок почти не нарушал деревенской тишины, а, казалось, являлся той ее составной частью, без которой и тишина не была бы столь глубокой и умиротворяющей. На темном небе сияли и перемигивались огромные звезды. Клонился к земле серебряный ковш Большой Медведицы, и Полярная звезда изнемогала, сгорала от перенапряжения, удерживая всю ее тяжесть и не давая скатиться ей за гору.

От нестерпимого сияния звезд посверкивали белые снега, и от этого закованная во льды Мая казалась спящей красавицей, ожидающей лишь огненного поцелуя любимого, чтобы пробудиться для жизни. Все было для меня необычайно в этом далеком поселке, все ново, и я ни минуты не сожалел за все дни пребывания, что пустился в столь дальний путь, не ведая, что могу здесь найти. Даже невероятным казалось, что люди могли мирно спать под таким удивительным небом и не замечать окружающей их красоты.

Я бы долго стоял на крыльце, прислушиваясь к ленивой перебранке деревенских псов, но мороз исподволь начал леденить мне ноги, забираться под пиджак. Вот уже половина суток, как я приехал в Нелькан, но даже еще не задумывался, сколько здесь пробуду и чем стану заниматься. Из опыта многолетних поездок по краю я убедился, что планировать такие поездки надо лишь в общих чертах, а там обстановка сама покажет, на что надо направить свое внимание.

Оленеводство – одно из древнейших занятий человека. Раньше олень давал человеку все необходимое для существования – и пищу, и одежду. Ныне берут в расчет в основном только мясо. Себестоимость оленеводства в четыре раза ниже других форм животноводства. Центнер оленины в четыре раза дешевле свинины, баранины, говядины или птичьего мяса. Причины здесь простые: в оленеводстве отсутствуют затраты на заготовку кормов, на строительство помещений для скота, на технику. Олень сам добывает себе корм круглый год, и лишь иногда ему необходимо давать понемногу соли.

Оленеводство выгодно также и тем, что ведется на малоценных пастбищах и позволяет снабжать мясом население Севера. У оленя используется почти все: шкуры на одежду и как сырье для легкой промышленности, отходы – для звероферм и на производство костной муки, лоб, камусы, щетки – для изготовления теплой обуви, ковров, сумок и других изделий. Сухожилия – на нитки. Шерсть – на матрацы, подушки, одеяла, на сиденья. Железы – житовидная, зобная, поджелудочная, половые, надпочечники – для изготовления лекарств, необходимых при болезнях, связанных с неправильным обменом веществ. Рога и копыта – на столярный клей. Из крови приготовляют светлый альбумин, применяемый в текстильной промышленности для закрепления красок, и темный – в производстве фанеры. Кроме того, кровь оленей сама по себе является ценным пищевым продуктом.

Если к этому добавить, что молоко важенок содержит 20-22 процента жира и по калорийности в четыре раза превосходит коровье, то перечень на этом можно и закончить. Не так уж мало достоинств у северного оленя. Одно плохо, что молока важенка дает маловато, лишь около семидесяти литров за лактацию. Однако его хватало, чтобы забелить эвенку чай, а ныне пастухи предпочитают пользоваться для такой цели сгущенкой.

До того, как в тайгу пришла авиация, олени являлись почти единственными транспортными животными в условиях северного бездорожья и огромных пространств. Как верблюда считали кораблем пустыни, так и олень является кораблем Севера. Недаром эвенки до сих пор поют, что «Пароход – хорошо, самолет – хорошо, а олени – лучше…» Вначале я думал, что это лишь игра слов, но теперь знаю, что олени действительно более надежны, чем даже самолет. Если вы поехали на оленях, то вас ничто в пути не остановит и в положенное время будете в пункте назначения, чего, к сожалению, никогда не скажешь про авиацию.

Оленеводство имеет тысячелетний опыт и, казалось бы, придумать здесь что-то новое невозможно. Однако и здесь есть свои скрытые резервы. Это специализация стада, то есть отбор оленей по производственному назначению: маточные, ремонтные, нагульные, транспортные стада. У нас в Хабаровском крае оленеводство еще не привлекло внимания ученых, но за Уралом, в Сибири, где оно имеет более широкий размах, уже подбиты кое-какие итоги. Оказалось, во-первых, что упитанность оленей в специализированных стадах намного выше, чем в смешанных. Во-вторых, специализация стада дает возможность производить отбор оленей для улучшения племенных качеств. В-третьих, сохранность телят и взрослых оленей в раздельных стадах выше, а себестоимость мяса и затраты труда на один центнер мяса гораздо ниже, чем в стадах смешанных.

Вот так, уяснив с пятого на десятое суть оленеводства, я утром отправился в контору совхоза к Лысенкову. У крыльца стояла лошадка, запряженная в знакомые мне сани. Возчик поздоровался со мной и сказал, что сейчас в стадо полетит вертолет за мясом и может взять меня, если завхоз не будет против.

Из конторы вышел мужчина лет пятидесяти, сухощавый, с загорелым лицом, в ватной куртке и валенках. Возчик указал мне на нею: спрашивай, мол, у него! Александр Николаевич Колесников любезно выслушал меня и сказал, что вертолет обернется часа за два, могу лететь. Вместе с пастухом полетите, мол, чтоб не скучно было.

Оленевод, пастух Павел Николаевич Сабрский летел в свое стадо, находившееся в верховьях Батомги. Выглядел он очень молодо, хотя ему было около тридцати лет. Небольшого роста, с тугим обветренным лицом, улыбающийся, в новом черном ватнике и коротких, ниже колен торбасах из камуса. На шее у него висел приемничек, и он ловил какую-то нужную ему волну с музыкой.

Узнав, что я писатель, он оживился и стал спрашивать, какие книги я написал.

– Так я же почти все ваше читал, – сказал он с довольной улыбкой. – Останьтесь у нас в стаде на недельку? А?

– Что вы! От вас потом до лета не выберешься, – смеясь, отвечал я. – А вы в стадо после отпуска?

– Немного отдыхал. У нас половина стада ушла, искать надо, вот и возвращаюсь раньше времени. В бригаде народу мало, а тут вот-вот отел начнется.

Оказалось, что из стада Сабрского зимой отбилось сотни три оленей, и найти их до сих пор не удается. Почему отбились? В районе стало много волка, при нападении олени разбегаются и бывает – далеко. Много оленей уводят дикие олени-согжои. В стаде Сабрского олени отбились во время сильной пурги. Позднее Лысенков сказал, что совхоз организовал розыски отбившихся оленей с помощью авиации. Штук двести удалось найти на границе с Тугуро-Чумиканским районом. Это очень далеко, придется высаживать пастухов с вертолета, чтобы они пригнали стадо назад.

– Весной у нас самое трудное время, – говорил мне Сабрский. – Начнется отел, а тут медведь поднимается из берлоги, начнет телят давить. Весной он голодный, встречаться с ним опасно. В прошлом году наш пастух ехал на олене по тропе, дело в мае было, снег еще не везде сошел, и вдруг медведь. Олень испугался, прыгнул в сторону, пастух свалился, правую руку сломал. А медведь на него бежит. Он левой рукой затвор передернул и в упор выстрелил. Пастух орет от боли, потому что руку сломал, медведь упал, катается, тоже ревет. Хорошо, что парень не растерялся, успел, а то задрал бы его медведь…

На санях мы поехали к складу на берег реки. Вертолет стоял на льду, возле него лазил механик, готовил машину к полету. В складе Колесников начал передавать Сабрскому продукты для бригады: мясные и овощные консервы, чай, сахар, сгущенное молоко, печенье, конфеты, табак и папиросы. Все это в большом количестве, в расчете на то, что подойдет лето, занепогодит, тогда ни на чем к бригаде не доберешься. Кроме того, на всех резиновые сапоги, а потом несколько мешков комбикорма, чтоб подкормить оленей весной, и соль. В целом, нагрузили две подводы и отвезли к вертолету.

В маленьком чемоданчике Сабрский вез бутылку коньяку для товарищей. Люди всю зиму живут в палатках, на морозе, в поселке не бывают по полгода и больше, дружеская вечеринка не помешает.

Расчеты ведутся на полном взаимном доверии. Колесников подал фактуру, Сабрский подписал: «Все тут, ничего не забыли положить?» – «Все, – ответил завскладом. – Сам проверял». На том и закончилась передача-приемка.

Колесников – старожил Нелькана, всех знает в лицо и его все знают, обмана быть не может. В ожидании вертолета все зашли в маленькую обособленную будочку, растопили тут печурку и в тепле Сабрский предложил выпить. Для такого случая он держал пол-литра в кармане, а на столе были и кружки, и хлеб, чтоб закусить.

Мешки, ящики с консервами перекидали в вертолет, и он закрутил лопастями, завихрил снег. Перед этим командир экипажа – высокий чернявый пилот Владимир Колодницкий отыскал по карте пункт, где должно находиться стадо, штурман проложил курс. Летают не первый год, район знают, отыщут нужный ключ в верховьях Батомги.

Трудно представить, насколько усложнилась бы работа совхоза, не будь авиации. Территория, на которой разбросаны стада, огромна, с севера на юг в три сотни километров не уложиться. При этом все стада укрываются по распадкам Джугджура и от одного стада к другому напрямик пути нет. Но вертолеты обходятся совхозу в копеечку: что ни час, то двести восемьдесят рублей. А если к этому добавить полеты за горючим в Аян, то все четыреста. Лишь за один 1972 год совхоз выплатил за авиацию около семидесяти тысяч рублей. Так что и олешки, хоть они и добывают ягель копытом из-под снега, тоже больших затрат требуют.

Вертолет какое-то время несся над рекой, потом свернул в сторону Джугджура. Я приник лицом к стеклу, надеясь увидеть сохатого, но потом мне Сабрский сказал, что сейчас лоси держатся по островам на Мае. На восточных склонах хребта преобладает лиственница, а здесь склоны были более пологи и почти сплошь поросли сосняком. С высоты двести-триста метров я прекрасно различал прямые, чистые стволы и темные с хвоей кроны. Некоторые сопки – ближе к Мае – были с одной сосной. Но чем ближе к хребту, тем беднее лес, и сопки укрыты лесом лишь до половины, а по вершинам лысые. Возможно, под снегом находился стланик, но различить его с высоты невозможно. По распадкам и ключам лежат голубые наледи, как озера.

В одном из распадков я заметил паутинки следов, а потом и оленей, пасшихся группами. Потом следы стали свиваться в более тугие тропки, и на белой площадке, среди хилого обвешанного бородатыми лишайниками лиственничника, показались корали – загоны для оленей. Вертолет начал терять высоту, пилоты высматривали палатки оленеводов. Увидев вертолет, пугливые олени во весь опор пустились наутек. Впереди мчался большой самец, а за ним катилось штук пятьдесят других оленей. Но машина их обогнала, и олени крутанулись в сторону и рассыпались в лесу. На поляне дымил костер, и возле него махали руками три человека.

Вертолет завис над полянкой, снег поднялся столбом, загасив костер, и машина мягко осела на колеса. Пилот открыл дверцу, и мы выпрыгнули в глубокий снег. На поляне лежало около десятка разделанных туш, которые надлежало везти в Нелькан. Сабрский пожимал руки своим товарищам, передавал приветы от родственников. Среди пастухов один был уже лет шестидесяти, вот-вот на пенсию. Как я потом увидел, почти в каждую бригаду подбирали людей так, чтоб там наряду с молодыми был хоть один старый оленевод. Старики лучше знают горы, по которым приходится гонять стадо, у них опыт, а это значит не меньше, чем сила и молодость. Оленей нельзя долго держать в одном месте, они быстро выбивают пастбища. Если в копанине остается ягель, значит, олень наедается. Но как только он станет брать весь мох, надо перегонять стадо в другое место. Опытные оленеводы знают все пастбища, где есть ягель, где оленю легче укрыться от зимней непогоды, а летом от гнуса. Старики лучше «понимают» оленя, что особенно важно при выбраковке, когда в стаде надлежит оставлять самых ценных животных.

Чтоб не быть голословным, сошлюсь на опытного специалиста в оленеводстве Ивана Михайловича Плотникова, проработавшего в этой сфере более сорока лет. Он утверждает, что опытным пастухом оленевод становится не раньше как через шесть-семь лет. Этот его вывод подтвердил и научный сотрудник Евгений Александрович Жиляев, до Нелькана много лет работавший в оленеводстве на Чукотке. Очень многое должен знать и уметь пастух, начиная от умения читать следы и кончая ветеринарными навыками – ведь на его попечении сотни животных. Шесть-семь лет срок вполне достаточный, чтоб освоить любую производственную профессию, даже самую сложную.

Раньше оленеводы кочевали за стадом всей семьей, и такая жизнь для них была более нормальной, чем теперь, когда хозяин дома появляется там не более двух-трех раз в году, накоротке, вроде гостя, и по сути лишен домашнего уюта, полагаясь в быту только на свое умение. А какой мужчина любит женскую работу – стирку, приготовление еды, наведение в палатке чистоты, шитье одежды, обуви? Да и некогда ему этими делами заниматься, он уходит смотреть стадо, отыскивать оленей на два-три дня, а порой и на неделю, захватив с собой лишь оружие да запас еды.

Появляется оленевод в поселке, чтобы провести там отпуск, и все кажется ему непривычным: он успел отвыкнуть от семьи, от текущих домашних забот, не знает, куда себя девать, и уже через неделю начинает с тоской поглядывать на тайгу и тяготиться пребыванием в поселке.

Женщины, в свою очередь, стали откровенно бояться тайги, и мало какая отваживается жить с мужем в палатке и быть ему помощницей В трудах. В поселке для женщин есть работа, есть развлечения, в яслях, садике, школе-интернате воспитываются дети. Потеряв связь с оленем, женщины перестали шить одежду из оленьих кож, тачать обувь из камуса, выделывать шкуры.

Днем позже мне показали в школе выставку детского творчества. Ученики рисовали, выжигали, вышивали и вязали кофточки, свитера из… японских цветных ниток. И не было там почти ни одной поделки из камуса, пыжика, оленьих шкур, как не было и вышивки бисером, до которой эвенкийки раньше были большие охотницы. Нет и резьбы по кости и дереву. Странно мне было, что на глазах учителей – умирало древнее рукоделие, а они даже не делали попыток поддержать его. Да и какое дело до ремесла директору школы – корейцу, если с него за это никто и ничего не спрашивает?!

Вертолет опустился на снег, пастухи принялись живо выгружать из него продукты и комбикорм, а на их место заносить оленьи туши. Массовый забой животных обычно ведется осенью, в сентябре-ноябре, в период наибольшей упитанности оленей, осенью и шкура еще не поражена личинками овода и годится для выделки замши и на различные изделия. Здесь же были забиты на мясо важенки, оставшиеся яловыми, и старые быки-кастраты. Выбраковку вели сами пастухи, забивая наименее ценных оленей.

На пастухах была легкая одежонка – ватники, хлопчатобумажные дешевые брюки, короткие, едва прикрывающие щиколотки торбаса из камуса. Ни на одном не увидел я национальной одежды из оленьих шкур, все было купленное, мало подходящее для жизни в тайге, хотя недостатка в шкурах не ощущалось. Во всем районе нет ни одной мастерской, которая занималась бы пошивом одежды для оленеводов, и только обувь из камуса, без которой оленеводу никак не обойтись, с грехом пополам, кое-как тачают чумработницы (их держат в бригадах, чтобы они ремонтировали одежду и варили еду). Насколько неудобны ватники для тайги, может убедиться всякий, в заснеженном лесу через полчаса вы почувствуете, что промокли, а воротник, рукава смерзлись. Разве сравнишь с ватником легкую, почти невесомую и непродуваемую ветром куртку из летней оленьей шкуры и штаны из выделанной кожи! К сожалению, такую одежду сейчас можно увидеть разве только на картинке или в музее. Кому-кому, а оленеводческому совхозу следовало бы наладить пошив такой одежды для пастухов. Имеют же специфическую рабочую одежду сталевары и пожарники, и никому в голову не приходит мысль поставить к вагранке или прокатному стану человека в ватнике. У пастухов работа не менее ответственная и опасная для здоровья, потому что пятидесятиградусный мороз подобен огню.

Летчики увязали туши веревками, чтоб они не расползались, от винта побежали снежные вихри. Пастухи кинулись по сторонам, снег взметнулся выше лиственниц, и машина оторвалась от земли.

* * *

Мое первое свидание с пастухами-оленеводами было слишком коротким, и когда в Нелькане мне сказали, что через час вертолет пойдет в другое стадо – на Маймакан, я опять попросился лететь туда, хотя успел здорово промерзнуть в ботинках.

На этот раз в стадо летел и Лысенков. Он нарядился в полушубок, на ногах у него были унты из выделанной сохатины, за плечами ружье и спальный мешок. Отправляясь в тайгу на час, бери все необходимое на несколько дней. Мало ли что может случиться в полете!

Я снова приник к иллюминатору, чтоб видеть темные высокие ельники по берегам Маи и сосняки на сопках. Отдельные склоны были покрыты одной сосной, высокой, прямоствольной, без подлеска и примесей других пород. Сосны было много, но я понимал, что для промышленных рубок ее недостаточно, потому что не на всяком склоне ее можно брать, чтоб не нарушить защитной, водоохранной роли лесов. Для меня стало ясно, что от тех опустошительных пожаров, о которых писал К. Дитмар, не осталось и следа. За столетие земля полностью залечила раны, и на месте гарей поднялись полноценные леса.

Мы летели вдоль Маи довольно долго, и близ нее повсюду были сосняки. Но далеко от нее они не уходили, и когда вертолет стал забирать в глубину Джугджурского хребта, сосна уступила место лиственнице. Последняя не решалась взбираться на вершины гор, словно замирая перед их открытыми всем ветрам горбинами.

Я все всматривался в частокол лесов, надеясь увидеть какого-нибудь зверя на белом снегу, но даже цепочки следов разобрать не мог: тайга оставалась пустынной, гольцы безжизненно-белыми. Ни снежного барана, ни волка, ни сохатого. Для меня это было лишним подтверждением истины, что всякого зверя надо искать там, где есть для него корм. Волк бродит близ оленьего стада, сохатый отстаивается в темных ельниках по берегам Маи, где для него достаточно сочных молодых побегов ивы, тополя и чозении. Что же касается медведя, то бурый хозяин тайги еще спокойно додремывал по берлогам.

Опять среди лиственничника, обвешанного бородатыми лишайниками, показались изгороди-корали, а потом и сами олени, припустившие наутек от винтокрылой птицы. Многочисленные следы свивались в тугие тропы, где-то должны были находиться и палатки оленеводов. Вертолет начал снижаться и вскоре уже несся над зеленоватой наледью, широко разлившейся по ложбине. Он завис над оленьими тушами и мягко опустился на колеса, разогнав по гладкому льду свернутые в комок шкуры. Издали, из редкого лесочка, к машине бежали оленеводы. Молодые мчались на лыжах, пустив впереди себя желтовато-белых псов. Вмиг стало оживленно, многолюдно. Лысенков выпрыгнул на лед с мешком, достал какие-то свертки и оделил ими стариков оленеводов. Подарки. Для них это был дорогой знак внимания со стороны управления совхоза, и по радости, озарившей их загорелые обветренные лица, очень приятный. Нельзя, появившись среди людей, живущих месяцами в тайге, в одиночестве, появляться с пустыми руками. Они-то всегда рады свежему человеку, только появись, как и накормят, и напоят, и уложат на теплое место, окажут любую помощь, не спрашивая кто ты и зачем ты здесь. Таков закон тайги.

Перед машиной веселая толчея: одни покидали тайгу, им радостно было от предвкушения скорой встречи с родными, другие радовались тайге, по которой каждый оленевод тоскует.

Половина бригады ехала в Нелькан на отдых, поэтому в машину грузили не только мясо, но и нарты со скарбом, и собак, и убитого охотоведом волка. Охотовед Геннадий Степанович Харин – небольшого роста, коренастый, со смуглым лицом, по типу близким к аборигенам, сидел возле иллюминатора с зачехленным ружьем, не снимая темных очков. Он специально выезжал в бригаду, чтобы помочь оленеводам уничтожить волков, которые начали интенсивно травить оленей. Урон от этих хищников бывает очень велик, особенно в весеннее время, когда начинается отел. Убить волка трудно, потому что зверь этот осторожен и на глаза человеку попадается редко, а капканы обходит, как и отравленную приваду. Пожалуй, нет зверя более пластичного, более приспособленного к существованию в близком соседстве с человеком, несмотря на гонения, которым он подвергается. Нет ничего удивительного в том, что два волка долгое время жили в Москве, как об этом писал журналист Песков. Мне приходилось слышать от охотников сетования, что волк, почувствовав отраву, тут же отрыгивает съеденное и уходит, что жертвами отравленных приманок чаще становятся собаки, не столь осторожные. В данном случае волки долгое время обходили растерзанного ими оленя и не сделали ни одной попытки поживиться своей добычей после того, как возле нее побывал человек. Попался хищник на клочке шкуры, в которую была заложена отрава. Смерзшийся комочек гнало ветром по льду, и волк его схватил. Волк был светло-желтый, гораздо крупнее собаки. Снимать с отравленного зверя шкуру надо с большими предосторожностями, чтоб не отравиться самому, и волка везли завернутым в мешковину. За каждого убитого волка охотнику выплачивается премия в пятьдесят рублей, помимо платы за шкуру. За волчицу выплачивается вдвое больше.

Оленей травят многие хищники – волки, медведи, росомахи и даже вороны. Волк, ворвавшись в стадо, травит по нескольку оленей – каких успеет, а съедает немного. Казалось бы, потравленные олени не пропадают для хозяйства, но это не так. Пастух не в состоянии сразу обнаружить убитого оленя, потому что пастбища в совхозе – горно-таежные, можно пройти рядом с оленем и не заметить его в чаще. Мясо же невыпотрошенного оленя скисает за несколько часов даже на самом сильном мороза, и становится непригодным в пищу.

Устраивая облаву на волков, охотники вешают на шнурок красные флажки, и зверь не решается перешагнуть через такой призрачный забор и натыкается на засаду. Так охотятся в России, где волк обитает на небольших участках леса. Научный сотрудник опорного пункта сельскохозяйственного института Жиляев утверждает, что волк вообще не различает красного цвета, что он в такой же степени боится и черных флажков, а также тропы человека. Он рассказал, что был свидетелем, как волки пытались проникнуть к стаду, вокруг которого перед этим прошел пастух. Они несколько километров шли вдоль тропы, не решаясь через нее перешагнуть, и потом наконец преодолели ее огромными прыжками. Назад они выходили таким же путем.

В настоящее время волка в районе стало больше. Причины: охотников мало устраивает эта добыча – слишком она трудно достается. Значительно легче добыть лося, соболя, даже медведя, чем волка, искусно уклоняющегося от встреч с человеком. Пытались организовать охоту на волка с вертолета, но дело это дорогостоящее и малоэффективное в условиях тайги. В совхозе порой по месяцу и больше не видят вертолета и не могут перебросить в стадо необходимые грузы, а не то что устраивать такие охоты.

На обратном пути Лысенков попросил командира лететь пониже, чтобы можно было увидеть сохатого. Колодницкий держал машину метров на двести-триста от земли, и я мог видеть лес, следы на снегу, оленей. А когда пошли над Маей, над ее островами и протоками и внизу заскользили голубые тени от высоких ельников и тополей, он снизил вертолет метров на сто, и вскоре мы увидели огромного черного быка – лося. Он уходил в сторону от реки размашистым шагом, и глубокий снег, казалось, был ему нипочем.

Я был искренне благодарен Владимиру Колодницкому, что он устроил мне встречу с сохатым посреди заснеженной тайги, казавшейся до этого столь пустынной. Мне было радостно видеть животное в его привычной среде, и я испытал наслаждение отнюдь не меньшее, чем охотник, стреляющий зверя. Я знаю, что многих привлекает вопрос: убью – не убью, и они стреляют по первому подвернувшемуся существу, будь то зверь или птица, хотя практически в добыче этой не нуждаются. Для меня этот вопрос давным давно не существует. Еще с войны я твердо знаю, что нацеленное оружие всегда убивает, что видеть кровь, видеть обмякшее, искаженное смертью животное или птицу всегда неприятно, и поэтому охоты не люблю. Охота должна уступить место охоте с фотообъективом и в своем первозданном виде может оставаться только как необходимость, вроде забоя животных на бойне, как мера по поддержанию равновесия в природе, но отнюдь не для эстетического наслаждения. Небо, зори, чай у костра, любование звездами, чем так прельщала всегда охота людей просвещенных, останутся и при охоте с объективом. Уйдет лишь момент смерти. Человек сейчас достиг таких высот в развитии науки и техники, что в состоянии уничтожить все живое без особых на то усилий. При такой оснащенности гораздо важнее, чтобы человек был благородным, гуманным, великодушным к слабым и беззащитным животным, чем жестоким, убивающим направо и налево.

До самого вечера я оставался под впечатлением полета над рекой Маей, над ее белоснежными просторами, лишь у скалистых берегов прорезанными темными полыньями, над черными и колючими, как частокол, ельниками, над сосновыми лесами, населившими склоны обступивших ее сопок. Чистота первозданной природы, свежесть воздуха поражали воображение, и мне порой казалось, что я попал на другую планету.

Утром я встретился с охотоведом совхоза Хариным. Геннадий Степанович был выпускником Иркутского сельскохозяйственного института. Этот институт поставляет нам в край основную массу охотоведов, нужда в которых растет с каждым годом, особенно после того, как перешли к организации промхозов. Он познакомил меня с актом проверки, которая состоялась менее года назад. Акт отражал положение с охотой. В 1950 – 1960 годы охота давала ежегодно пушнины на 220 тысяч рублей. В промысле участвовало от 120 до 200 кадровых охотников.

В 1960-1970 годах промысел давал пушнины в среднем на 122 тысячи рублей. Число кадровых охотников шло на убыль.

В 1972 году число охотников сократилось в три раза, и дали они пушнины лишь на 25 тысяч рублей.

Если раньше основным объектом охоты являлась белка, то в последние годы ее число упало, ее стали брать не более тысячи штук за сезон. Это почти столько же, сколько и соболя. Что так резко повлияло на белку – недостаток ли кормов, болезни, или, как утверждают некоторые, ее стал поедать соболь – остается пока неясным. По-настоящему изучением этого вопроса никто не занимался. Бригада охотоведов из центра, обследовавшая угодья района год назад, лишь подтвердила факт ее исчезновения, но не дала анализа причин.

Но дело не только в сокращении численности белки. В районе охватывается промыслом лишь четвертая часть угодий, а охотников становится все меньше и меньше. Люди не хотят идти в тайгу на промысел, и причина здесь не только в низком заработке, который легко перекрыть на любой работе в поселке, но также и в том, что охотники испытывают большие затруднения с транспортом. После того как в районе, особенно в захребетной его части, свели все мелкие поселки, объединив их в три крупные – Нелькан, Джигда, Аим, – до угодий стало очень далеко и во многие охотнику просто невозможно добраться. Угодья опромышляются бегло: охотник на оленях идет по тайге, собирая то, что подвернулось под руку. Много следов – он остановится дня на два-три, расставит на следах соболя с десяток капканов – и дальше. О путиках, разграничении участков между охотниками не идет и речи. А какая без этого охота? Ведь на закрепленном угодье охотник старается поддержать зверя в трудное для него время, подкормить, и совсем не думает об охранных мероприятиях, когда угодья у него неограниченные.

Раньше большое количество пушнины давали оленеводы. Они всегда имели возможность брать пушнину там, где зимовали стада. Теперь оленеводы из-за слабой укомплектованности звеньев почти не имеют времени для охоты, и добыча их носит случайный характер.

На промысел идут в основном люди зрелые, а молодежь не желает расставаться на месяцы с поселком, теряет навыки, начинает, говоря прямо, бояться тайги и тех испытаний расстояниями, неудобствами, морозами, неустроенностью быта, с которыми приходится сталкиваться любому промысловику. Если к этому еще добавить, что не каждый мирится с одиночеством и неуверенностью в заработке (то ли добудешь соболей, то ли потеряешь напрасно время), вот и готов набор причин. И все-таки молодежь сторонится промысла не поэтому. Попробуйте зазвать русскую молодежь в углежоги, смолокуры. Или предложите им плести лапти. Многие ли откликнутся? Хотя и смола, и деготь, и уголь, и лекарственные растения нам и сейчас необходимы, мы вынуждены признать, что промыслы эти безнадежно устарели, изжили себя. Морально устарела и охота в том виде, как она сейчас ведется, и никогда не зазвать на этот промысел молодежь, если в корне не изменить методов ведения охотничьего хозяйства. Находясь на уровне дедовских времен (капкан мало чем отличается от ловушки-давилки, а черкан, убивающий зверька стрелой, от малопульки, а зимовье с дымной железной печуркой от шалаша, в котором жили на промысле наши деды и прадеды), промысел становится явным анахронизмом, в крайнем случае достоянием стариков и любителей таежного безмолвия. Молодежь нынче не хочет связываться с делом, которое мало что дает уму и сердцу. Зачем охотнику среднее образование, технические навыки? Достаточно того, что он умеет стрелять, ходить, ориентироваться по звездам. Но все это умели и наши прадеды.

Видимо, это ясно не только мне, мало искушенному в охотничьих делах человеку, но и многим другим. Не берусь предсказывать пути развития охотничьего хозяйства. Может быть, пушного зверя выгоднее выращивать в вольерах, чем гоняться за каким-нибудь соболем по тайге, может быть, биологи выведут новые, в корне иные породы, может быть, химики дадут вещества, подкормка которыми изменит привычный облик пушного зверька, может быть, сбор таежного «урожая» примет иной характер, чем теперь. Слово за наукой, на которую, как это ни досадно, придется раскошелиться. Вот когда в охоте будут соседствовать наука и техника, молодежь придет сама, даже зазывать ее не потребуется.

А пока Харин говорил мне о том, что для поднятия охоты в районе необходимо расселение норки по Аиму и Учуру, где ее пока нет, необходимо привлечь авиацию для борьбы с волком, необходимо больше лицензий на отстрел дикого оленя – согжоя, который во время гона уводит из стад много важенок и дает полудикое, не поддающееся приручению потомство. Думаю, что все это лишь полумеры, но спорить не берусь – охота заинтересовала меня лишь попутно и не является делом моей жизни.

В этот день контора совхоза была полна людей – бригадиры ждали отправки к оленьим стадам и, пока была возможность, решали текущие вопросы. Был тут и молодой Михаил Плотников – старший бригадир над тремя оленьими стадами, и бригадир девятого стада – Илларион Васильевич Колесов и другой люд, каждый по своим делам.

Плотников, несмотря на молодость (ему тридцать восьмой год), уже семнадцать лет работает в оленеводстве. Отец его, Иван Михайлович Плотников, специалист-оленевод с высшим зоотехническим образованием, работает в совхозе уже много лет, а до этого занимался оленеводством на Сахалине и даже во время войны был начальником оленеводческой команды, созданной для нужд армии. У него за плечами сорокалетний стаж работы. Он и приучил сына к оленеводству, и теперь тот не мыслит себе иного занятия.

Колесов много старше Михаила Плотникова – ветеран Отечественной войны, по сути почти инвалид, потому что вернулся с перебитой рукой и может ею лишь кое-что поддержать, помогая здоровой. Как и все эвенки, он худощав, небольшого роста, скуластое лицо обветрено, обожжено морозами. Несмотря на приличный еще мороз, по утрам до двадцати градусов и поболее, он ходит в осеннем пальто, ворот рубашки расстегнут. Покалеченную руку он держит глубоко в рукаве, и оттого плечо у него приподнято и выглядит он сутуловатым. У него в бригаде подобрались одни холостые мужчины, а ведь кому-то надо и варить, и штопать одежду, и шить унты.

– Давай мне в бригаду чумработницу, – говорит он директору.

– Ну что ж, – соглашается тот, – бери Анну, она пока свободна, может поехать.

– Не надо мне Анну, она пьяница, – отказался Колесов. – Что я с ней там буду делать…

– А она утверждает, что ты пьяница, – спокойно парирует директор. – Кто вас разберет… Другой чумработницы все равно нет, бери ее, она все умеет делать.

– Я пью, но я головы не теряю, – горячится Колесов. – Не хочу я такой чумработницы…

Он еще продолжал упираться, но потом я увидел его возле самолета вместе с Анной – женщиной лет сорока пяти, с веселыми озорными глазами, с румянцем на скулах. Они дружески беседовали, потягивая винцо из горлышка бутылки для сугреву.

Хотя экспедитор, браво войдя в контору, объявил, что самолет будет через час и потому, кто хочет лететь, должен поторопиться и все имущество должно быть на месте, самолет пришлось ждать чуть ли не полдня, а над Маей потягивало свежим ветерком, и на льду сидеть в ботиночках и легком пальто было не очень приятно. Но Колесова и Анну это обстоятельство мало заботило, они, казалось, не замечали холода. Эту невосприимчивость к морозу я заметил еще вчера, когда летал в стада. Пастухи работали голыми руками, без шарфов, в легкой одежонке, хотя мы прятали носы в воротники пальто. Все дело в привычке. Помню, еще четырнадцатилетним мальчишкой мне довелось поработать зиму в мелиоративной изыскательской партии. С утра и до позднего вечера мы были в поле, а по открытому всем ветрам болоту тянуло таким морозным свежаком, что надо было все время шевелиться и шевелиться, чтоб не замерзнуть. Через месяц лицо у меня буквально задубело от ветра, и к февралю я уже ходил, нимало не беспокоясь,- куда дует ветер – мне навстречу или в спину. Но при любой привычке всему есть предел. Оленеводам, охотникам зачастую приходится много ходить по морозу, из жарко натопленной палатки выскакивать на пятидесятиградусный мороз и, разгоряченные, они часто примораживают верхушки легких. Начинается трудно излечимый недуг. Приходится не забывать, что живут они не в средней полосе России, а в суровой по климатическим условиям зоне, и больницы, понастроенные в Аяне, Нелькане, Джигде, отнюдь не излишество, а необходимость, еще одно свидетельство заботы партии и правительства о поддержании здоровья малых народностей Севера.

В этот день самолет подали лишь к вечеру, когда мы уже потеряли веру, что улетим на базу, вокруг которой группируются три стада оленей. Наконец самолетик – грузовой АН-2 – показался в небе и стал быстро снижаться на лед Маи. Он подрулил прямо к нам, мы быстро пошвыряли в него мешки с комбикормом, имущество, заскочили сами. Лысенков указал пилоту куда лететь, штурман тут же проложил курс в точку, где в Тотту впадает Нельбачан, и мы полетели, на этот раз на северо-восток.

Самолет шел над сопками, забираясь все выше и выше и порой пронизывая рыхлые клубы тумана. Лесистые сопки, на этот раз покрытые лиственничником, постепенно уступали место белоголовым, с гольцами и спящим под глубокими снегами стлаником. Он угадывался на белых пупырчатых склонах. Мы летели над боковыми отрогами Джугджура, а сам хребет оставался в стороне, с крутыми, сине-розовыми складками и острыми пирамидальными гольцами, такой свеже-чистый, словно только что накрахмаленный в каждой своей складочке, что даже зубы щемило, будто не глядишь на него, а кусочек его, как сосулька с крыши, находится на зубах и холодит рот.

Вершины проплывали под самолетом столь близко, что можно было бы рассмотреть на снегу даже след барана, если б они тут были. Но снежные бараны зимой предпочитают каменистые, с кручами и нагромождениями скал вершины, где есть укрытия от волка и ветра. Солнце садилось за дальние горы, ставшие совсем фиолетовыми, а базы все не было. Пилоты где-то сбились с курса, залетели не в тот распадок и теперь рыскали над ключами, снизившись ниже окружающих гор и напрасно отыскивая оленьи следы, которые могли бы навести их на корали и палатки оленеводов.

К пилотам подсел- Лысенков, он летел на базу, чтобы проинструктировать оленеводов относительно разделения стад перед отелом и заодно показать, как лучше применять комбикорм. Он был в полушубке, унтах, толстый и неповоротливый, и закрыл собой дверь в пилотскую кабину. Проснулся Колесов, вернее его разбудила Анна, когда поняла, что пилоты сбились с курса. Глянув в иллюминатор, он не узнал знакомых мест. Анна суетится, машет руками, что-то горячо ему доказывает по-своему, по-эвенкийски, тормошит его. Колесов тоже полез было к пилотам, потом махнул рукой, сел на свое место.

– Они пьяны, что.ли? – говорит он мне. – Не туда летят, не видят, что ли? Вон та большая сопка справа должна оставаться. По карте летают, пусть теперь сами ищут, где Нельбачан…

Пролетев в вершину ключа, пилоты перевалили через гряду сопок и пошли над другой речушкой. Скоро в густых черных ельниках они что-то заметили. Снизились еще. База. Три домика совсем затерялись в густом лесу, и заметить их с высоты было мудрено. Заходили на посадку, как в узкий темный коридор, из-за высоких черных ельников, окаймлявших берега речки. Лед на речке гладкий и ровный, как хороший каток, припорошенный небольшим снежком. Это в морозные ночи вода через трещины растекается по всей речке, подновляя лед.

Самолет коснулся лыжами льда, прокатился немного и стал напротив домиков базы. Мы высыпали на лед, началась разгрузка, потому что вечерело, а самолету еще предстоял обратный путь в Нелькан. Солнце скрылось за сопками, синь разливалась по снегам и ельникам, и только дальняя высокая сопка еще густо розовела, отражая свет заходящего солнца. Освобожденный самолетик взревел, развернулся на обратный путь и побежал по узкому коридору реки на взлет. Мигнув над ельниками бортовыми огоньками, он унесся в загустевшую синь неба, и потревоженный было покой поглотил затихающий рокот его мотора, и тишина стала такой звеняще-ровной, как озерная гладь, в которую ненароком скатился было камешек с кручи.

* * *

База на Нельбачане – это три жилых дома и склад, да еще баня на берегу речки. На базе постоянно живет заведующий – Юрий Оненка – двадцатисемилетний, бравого вида нанаец, да еще временно три плотника из Нелькана, заканчивающие строительство двух домов. Вокруг базы – в семи, двенадцати и в пятидесяти километрах – находятся оленьи стада. Назначение базы – приблизить обслуживание к оленеводам. Здесь оленеводы могут помыться в бане, получить газеты и журналы, приобрести необходимые им продукты, товары, материалы, одежду, а при случае и посмотреть кино или просто пожить с семьей в доме, когда этого пожелают. Десять-пятнадцать километров до стада для оленеводов не расстояние. Ради этой цели только на строительство базы в Нельбачане совхоз израсходовал около восьмидесяти тысяч рублей. Таких баз в совхозе три.

До образования совхоза в районе были артели, занимавшиеся оленеводством и понемногу землепашеством. Оленеводы жили по деревням – в Курун-Уряхе, Ковалькане, Тотте, Нелькане, Джигде, Ципанде, Аиме, Маймакане, рассредоточившись по всему бассейну Маи. Конечно, транспортные связи между деревнями отсутствовали или носили чисто случайный характер. Когда совхоз организовывали, артельные угодья просто суммировали и на этом основании составили земельный баланс совхоза, хотя между артельными угодьями, чересполосицей, лежали угодья гослесфонда и госземфонда. Большая рассредоточенность угодий – на сотни километров, при невозможности сообщения между ними по кратчайшему пути, – вынудили совхоз сгруппировать хозяйство в четырех населенных пунктах. Нелькан избрали для центральной усадьбы, Джигду – для овощеводства и животноводческих ферм, а в Курун-Уряхе и Аиме создали отделения. Все остальные деревни бросили, и теперь там никто не живет. В Ципанде остались старики – пенсионеры да связисты. За счет такого переустройства стало возможным развернуть в Нелькане и Джигде большое строительство нового жилья и наладить сносное снабжение. Казалось, что путь избран правильный и надолго обеспечит ритмичную работу совхоза. Но люди, до этого жившие охотничьим промыслом и оленеводством, ныне покидают эту привычную сферу труда. Молодежь не хочет идти в оленеводы, а на стариках и пожилых людях совхоз долго не продержится, это все понимают прекрасно. Во всех бригадах ощущается нехватка пастухов, а взять их негде. Русские могут охотиться, строить, работать со скотом, на машинах, но в оленеводство не идут. Я их понимаю, для них, как и для меня, все олени на одно лицо, а настоящий оленевод знает их чуть ли не всех. К этому нужна привычка с детства. Оказывается, раньше, когда были небольшие деревни, оленеводы могли чаще бывать дома, потому что пасли стада не столь далеко. И в совхозе пришли к выводу: надо строить базы, снова приблизить дом к оленеводу. Но будет ли это прежний дом – с семьей, детишками, привычным уютом? Едва ли. Дом будет, но семья, ради свидания с которой оленевод и выходил временами в деревню, все равно останется в Нелькане и Джигде. А если на базу приедут жены с ребятишками, там потребуются и продавец, и пекарь, и лекарь, и не заменит ли тогда база в Нельбачане исчезнувшие Тотту и Ковалькан?

Разговорившись с Плотниковым-старшим, я спросил его об этом. Он ответил, что сказать наперед затруднительно, возможно, что расходы на строительство баз и окажутся напрасными. Плотников-младший на подобный вопрос ответил более определенно: «Нет, я на такой базе жить не собираюсь, лучше останусь в палатке. Вот разве Иван Михалыч, – он кивнул на отца, – туда когда заглянет».

Но, может быть, оленеводы станут посещать базы ради бани? Амосов-младший, смеясь, ответил, что возвращаться разогретым после бани в палатку – это верная простуда.

– Нам в палатке помыться легче, хоть сейчас поставим, печку растопим, снегу натопить сколько угодно можно, – отвечал он.

На базе находилось несколько человек оленеводов, среди них один старше других, с маленькой девочкой. Ребенок был присмотренный, прилично одетый, черные, как смородинки, глазенки поблескивали весело, заинтересованно, а из тугих щечек, казалось, вот-вот брызнет сок, такие они были румяные и загорелые. Девочку звали Верой.

– Сколько тебе лет, Вера? – спросил я ее.

– Не знаю, – засмущавшись, ответила она. – Спроси папу…

Дитя природы, она не знала, что ей третий годик, но зато бесстрашно бегала в корале среди оленей, каждый из которых мог и ударить ее рогами, и затоптать. Иные даже наставляли на нее рога, но она взмахивала прутиком, и олень уступал, отходил. Она знала оленей «в лицо» и говорила: вот это папкин олень, этот – дяди Трифона, этот ездовой, он уже старенький… Своей слабой ручонкой она уже кидала маут, правда, не на оленя, потому что удержать оленя у нее не хватило бы сил.

Ее отец – Роман Гаврилович Амосов, мужчина крепкий, коренастый, с румяным лицом, выбирал товары и складывал в сумки из выделанной оленьей шкуры – сайруки, или батомки, по-эвенкийски. Летом их используют как вьючные сумки. Шьют их и из летней оленьей шкуры с коротким волосом, они очень вместительны и не промокают под дождем. Он укладывал туда и трикотажное белье для себя, и валеночки для дочери и жены, и летние резиновые сапожки, и полотенца, и брюки, и ситцы, и казалось, конца товарам не будет. Юрий Оненка едва успевал ему подавать вещи, вытаскивая их из кип, разложенных по всем углам. Глядя, как он отмеривает ситцы, я, смеясь, говорил, что из него не получится купца, потому что он не натягивает материал, когда отмеряет. Какой он купец, если из десяти метров не натянет для себя полметра ткани?…

Юрий попал на базу с Амура. Он воспитывался в детском доме в Нижнем Пронге, окончил там десятилетку. Кто-то из друзей пригласил его на Север, он приехал, когда отслужил в армии. Хоть и непривычно ему было, но он научился пасти оленей, охотиться, и вот уже три года работает заведующим базой, а в промежутки между своей работой на базе помогает оленеводам проводить инвентаризацию стада, клеймение, обработку против эпидемий. Он высок ростом, гибок и скроен лад но, крепко. Лицо несколько удлиненное, с восточными чертами, по-своему красивое. Раньше нанайцы не знали воровства, обмана, у них это издавна считается самым тяжелым пороком. У Юрия нетерпимость ко всяческому обману доведена до предела, до крайности. А обманывают его частенько. Снабжение оленеводов товарами взял на себя рыбкооп, фактуры выписывают на одно количество товаров, а присылают с недостачей.

– На ерунде, на свечках и то обманывают, – жаловался Юрий Лысенкову, когда мы остались одни. – Недавно прислали два ящика свечей. По фактуре – шестнадцать килограммов. Я взвесил, четырех килограммов не хватает. Думаю, может, мои весы врут, набил свечами один ящик доверху, все равно восьми килограммов в него не вмещается, как ни толкал в него свечи. Зачем они так…

– Вот для такого случая тебе надо всегда сразу пересчитывать товар и составлять акт на недостачу, – отвечал Лысенков. – Мы этот акт предъявим рыбкоопу. У них эта мода есть – недодавать. Пусть выплачивают за недостачу из своего кармана…

Оленеводы набрали товаров, увязали в сумки, сообща распили привезенное Колесовым вино и отправились в свои палатки. Мы остались втроем, сели ужинать. Разговор пошел кривулять по самым неожиданным закоулкам: от последнего романа Фолкнера, напечатанного в «Иностранной литературе» и правомерности исследования автором подсознательных скачков мысли у его героев, к тому, что пришла пора отделить частных оленей от совхозных, потому что совместное содержание наносит ущерб совхозу, государству.

– У нас как? – горячо доказывал Юрий. – Каждый оленевод держит в стаде и своих оленей, по десять, двадцать, иной до пятидесяти. Он только за своими и смотрит, своих бережет, а чтоб за совхозными смотреть – времени нет. Свой заболеет, он на него лекарств не жалеет, а совхозному одно лечение – нож, на совхозного лекарств нет…

– Да, – согласился Лысенков, – лекарства обходятся совхозу в тридцать тысяч в год. Есть такие, что по четыреста тридцать рублей за килограмм.

– Вот, а он на своего оленя готов вылить хоть стакан. Гнать надо всех частников из совхозного стада. Заплатить, сколько стоят все их олени, и забрать их в совхоз…

Было уже десять часов вечера, когда вдруг ввалились плотники. Они уже три месяца строили дома на базе, соскучились по свежим людям и хотели поговорить. Бригадир – Анатолий Иванович Веселовский, всю сознательную жизнь проведший на Севере и по-своему мужик мудрый, поднаторевший в житейских делах, не торопился высказываться, больше прислушивался, а его подопечный, огненно-рыжий, с бородкой и бачками – красой всякого молодого мужчины – прямо с ходу кинулся в словесную дуэль и засыпал меня бесконечными «почему?» Почему не устроен быт северян, почему никто не спешит нести культуру в глубинку таких районов, как Аяно-Майский, когда они, работяги, вынуждены тут вкалывать, не считаясь со временем и условиями? Озорно поблескивая глазами, он не давал мне ответить на один вопрос, объявляя, что это ему понятно, а вот почему… Саша Акатов, так звали этого веселого рыжего плотника, был разбитным парнем, неплохо начитанным и оперировал примерами из художественной литературы. Постепенно, осаживая его, когда он слишком горячился, удалось установить, что неустроенность бытия происходила у него от неустроенности личной жизни. Прожив несколько лет с женой, он разочаровался в женской половине человечества и, оставив сына на попечение своей матери, отправился с Сахалина в места еще более обетованные – на Охотское побережье.

– Сами посудите, – обращался он за моральной поддержкой к присутствующим, – приходишь с работы, а она лежит на диване, книжку читает. Ни тебе обеда, ни ужина по-человечески. Ну один раз сам сготовишь, другой, но сколько можно? Опять же с ребенком. Подняться к нему она не может, вставай ты, подай ей его, тогда она покормит. Надоело…

Не берусь защищать его, потому что никто и никогда не признает себя виновным в семейном разладе, каждый хочет выглядеть правым, и ссылаются зачастую при этом на причины не главные, а косвенные.

Постепенно он выговорился, и тогда мне удалось вернуть его к началу спора и доказать, что даже на Севере, как бы трудно ни было, к каждому затейника не поставишь. Человек не должен ждать, пока к нему принесут культуру, он сам в состоянии организовать сносный быт и поддерживать его, и если духовно зрелый, то и сам может посветить другим. Нянек для такого дела нет и не будет даже при коммунизме.

Веселовский, слушая, посмеивался, потом сказал, что на работу и ее трудности кивать не стоит, работу мы выбираем сами, никто ее нам не навязывает, и жаловаться молодежи не пристало: когда, как не в молодости, и поработать на полную отдачу сил ради Отечества! Конечно, бывает трудно, бывает скучно, так ведь это временное. Вот окончим через недельку-полторы дом, да, глядишь, пришлют за нами самолет и вывезут – и опять мы заживем, как люди. В прошлом году было хуже – самолета ждали до июня да так и не дождались, пришлось ладить плот и спускаться до Нелькана по реке. А Тотта – заломистая, капризная река, да пришлось идти по большой воде, так и вовсе. Несколько раз на залом выскакивали, каждый раз приходилось новый плот сколачивать, но ничего, и сами уцелели и вещички не перетопили. Добрались…

Третий – Петр Бубякин, чернявый, пожалуй, ровесник Акатову, только телом пожиже и на лицо скучный, так и просидел, не проронив и слова, и мы его голоса не слыхали.

Днем Бубякин во второй половине избы, где помещался Юра, наладил верстак и стал готовить рамы для окон. Веселовский с Акатовым еще с вечера заложили костры, промеж других дел жгли их до обеда, а потом принялись долбить натаявший грунт и таскать его на носилках на потолок. Дело с домом близилось к завершению.

Понаблюдав, как хмурый Петр размечает бруски для рам, запиливает их и долбит, я увидел, что занятие это для него привычное и за день он успеет связать штук шесть рам, правда, простеньких.

– Молодец, дело знает хорошо, – сказал я о нем Веселовскому.

– Мой ученик, – ответил тот. – В Аяне у меня в ремесленном обучался на плотника. Было там такое училище, готовили мы плотников на строительство рыбацких кунгасов. Потом, когда перестали рыбу на побережье брать, закрыли училище. Работать парень умеет…

Новый дом выглядел по-праздничному: стены из лиственницы золотились под солнцем, за домами, превышая их втрое, стояли роскошные ели в темно-зеленых, уже подсвеженных весной шубах, снег блистал и резал глаза отраженным солнечным светом. В доме все, от пола до конька крыши, было сделано руками плотников: они сами рубили и таскали лес, сами ошкуривали и кантовали бревна, сами резали их бензопилами на плахи для пола и потолка, на бруски для оконных и дверных косяков, в тайге же драли мох, чтоб проконопатить стены и привозными были только гвозди да несколько рулонов толя для крыши. По размеру дом был двухквартирным, в каждой половине могла поместиться семья. Вот только штукатурить его было рано, потому что лес брали с корня, сырой. Обходился такой домик совхозу недешево: около двадцати семи тысяч. А все-таки строили, веря, что это поможет закреплению кадров в оленеводстве и расходы окупятся.

Часа в три дня за нами приехали оленеводы из бригады Амосова. Парни выпили по кружке чаю, отдохнули, и мы стали рассаживаться на нарты. Я устроился на третьей нарте, которую вел небольшого роста парень с безусым, почти детским лицом. В упряжке было два оленя, серые, с белым подбрюшьем и черным ремнем по хребтине. Глаза у оленя, как правило, темные, затянутые синевой и оттого невыразительные, словно бы оловянные. Морда тупорылая, при этом усталый олень, когда дышит, вываливает толстый язык. Запрягают их цугом или одного на полкорпуса за вторым, накинув упряжь в виде петли на шею животного. Петля просторная, поэтому шею не затягивает, а ложится на плечи. От петли тянется широкий ремень – постромка – к санкам-нартам. Бывает, что во время бега олень перекидывает через нее ногу, и тогда оленевод соскакивает с нарты и перебрасывает ногу оленя обратно, чтоб постромка находилась сбоку и не мешала ему.

Мне впервые пришлось ехать на нарте, и я сначала держался на санках напряженно, опасаясь, что при ударе о дерево могу вылететь вон, но оказалось, что нарты очень устойчивы на ходу, не переворачиваются, потому что полозья у них расположены значительно шире, чем сиденье, а гнутый березовый обод впереди не дает нарте ударяться о деревья. Полукруглый, в виде дуги, обод принимает все удары на себя, и нарта не утыкается в препятствие, а только откатывается от дерева к дереву, а олени знай волокут санки вперед, не сбавляя рыси. Метров через двести-триста я приноровился сидеть на нарте верхом, поставив ноги на полозья и упираясь в снег, когда нарта начинала крениться, как настоящий каюр.

Езда на оленях увлекательна, как и на лошадях. Олешки рысью бегут по рыхлому снегу, разбрасывая его широко раздвоенными копытами и подергивая куцыми, задранными хвостиками, снег шуршит под полозьями, ветерок гладит прохладной ладошкой щеки, снег блестит и искрится, заставляя щурить глаза, не защищенные темными очками. Лиственничник, по которому бежит нарта, вдали густой, серый, обвешанный зеленоватыми бородами мха, словно бы разбегается по сторонам, чтобы сзади снова сомкнуться в густую серую стену леса. Лиственницы с сиреневой, порезанной трещинами корой бегут навстречу, с каждой ждешь столкновения и мысленно напрягаешься, но обод принял на себя удар по касательной, и санки откатились, а тебе только и остается, что пригнуть голову, чтоб колючая сухая ветка не оцарапала лицо или не сняла шапку.

От разомлевшего снега пахнет талой водой, соками и смолами деревьев, разогретых ласковым солнцем, набухающими почками кустарников и пробуждающимся к жизни багульником. Это весна. Несмотря на двадцатиградусные морозы по ночам, она уже хозяйничает днем вовсю, и с пеньков, валежин валятся белые шапчонки снега, подточенного со стороны солнца.

Душа поет и радуется: как хорошо жить на свете, как хорошо, что меня надоумило побывать на Севере весной, как славно позванивают колокольцы-боталы на шее оленей, как мелодично они звучат! Жизнь-кудесница заставляет учащенно биться сердце, освежает мозги, и все, мимо чего раньше прошел бы и не обратил внимания, кажется выпуклым, впечатляющим, незабываемым. И поездка превращается в сказку наяву, и мохнатые вдали строгие ели смотрятся как обособившиеся от остальных монашки-черницы, а березки – невестами в толпе великанов тополей. За мелькающей рединкой лиственниц наперегонки бегут по снежному полю белые змеи – серпантином нависший на валежинах снег. Он провисает с ветвей и стволов лентами, словно кто-то навешал его на просушку да забыл снять, и кажется, что лес наводнен белыми дивными зверями. И вдруг: «ф-р!» Столбом взрывается белый снег, и рядом с нартой взлетает что-то большое и черное – копалуха! Усевшись на ветку, гибкая и стройная, с белыми пестринами на боках, с недоумением следит она за нартами. Но передние проскочили, не заметив ее, а на нашей у каюра нет оружия, и глухариха остается позади целой и невредимой.

Для каюра Афанасия Архипова это привычное дело, а мне – продолжение сказки северного леса, продолжение песни. Лес не пустой, он населен и рыжими нахальными сойками, и синицами, и пуночками, начавши ми перекочевку ближе к северу, по белому покрывалу снега начертали свои письма-отчеты и горностай, и заяц, и соболь, и белая куропатка.

Дим-дим-бом-ди-дили! – выговаривает колоколец. Пофыркивают олени. С первого полугодия жизни, лишенные окрыляющей жизненной силы, они превратились в покорных, послушных воле человека животных и бегут, пока их заставляют бежать, пасутся, чтобы иметь силы опять бежать, и столь же покорно, с накинутым на рога маутом, окончат свой бег под ножом оленевода, когда на их место вырастут новые ездовые олени. Они не знали беспощадного боя с соперниками за обладание самками, человек сам определил, кому продолжать жизнь на земле, коротким нажатием щипцов обрывая ненужные или слабые побеги. Выживают сильные, и человек поддерживает этот непреложный закон, властно вторгаясь -в жизнь оленьего стада. Он изгоняет белых оленей, оставляя только серых. Белые альбиносы – это уже нарушение обменных функций, это уже в чем-то ослабленные, ущербные олени, и им незачем продолжать род. Белые важенки чаще серых остаются яловыми, а потомство у них вялое, то же и с производителями. «Я смотрю, – рассказывал мне Михаил Плотников, – если молодой олень уклоняется от драки, уступает другому – сразу же кастрирую его: с такого толку не будет – слабый».

Черт возьми, жизнь прекрасна, но она же и жестока, определив полноту функций только сильному. В природе все обусловлено необходимостью.

Каюру Афанасию двадцать один год, у него за плечами аимская восьмилетняя школа, но он все еще ходит в учениках оленевода, выполняет подсобные работы в стаде. Не хватает опыта. Его направили неделю назад в бригаду Амосова.

Афанасий следит за дорогой, порой соскакивает с нарты и направляет оленей на тропу, если они сбиваются в сторону, делает все не хуже других каюров, он скромный и славный парнишка и даже пишет стихи, хотя признаться в этом постеснялся, лишь покраснел, когда Лысенков выдал его тайну. Но стать настоящим оленеводом, оказывается, нелегко.

За полоской прибрежных ельников показались корали, заполненные оленями, палатки. Мелькнул столб с посаженным на него двадцатилетней давности черепом медведя, и нарты остановились. С оленей сняли упряжь, и они устало полегли на снег. Приехали.

* * *

Мы не спеша – засиделись, пока ехали, – прошли в палатку Амосова-младшего – Трифона Егоровича. День был солнечный, теплый, и палатка с распахнутыми полами просматривалась на всю глубину. Хозяин сидел, откинувшись на свернутую в рулон постель, в зеленом свитере, в коротких, но с вышивкой торбасах. Топилась железная печурка, распространяя вокруг приятный жар. Пол застилала еловая хвоя, насыпанная толстым слоем, без прутьев, одними лапками, величиной в палец. Печка, чтоб от нее не загорелся пол, стояла на сырых лиственничных чурбашках. Помимо постелей в палатке имелись «Спидола» и фанерный ящик, заменявший шкафчик для посуды. Молодая опрятно одетая женщина варила в котле мясо, видно, к нашему приезду.

Мужчины расселись вокруг печурки на корточки, подогнув ноги иод себя. Только мы с Лысенковым не могли приноровиться к такой позе и чувствовали себя принужденно. Рядом с Амосовым-старшим сидел старик пенсионного возраста. Лысенков поинтересовался, кто он, откуда. Трифон Егорович ответил, что старик одинокий, вот и пришел к ним жить, понемногу помогает, для получения пенсии у него не хватает каких-то справок, надо запрашивать в районе, а старик совсем плохо понимает по-русски, кому-то надо за него хлопотать.

В каждой оленеводческой бригаде имеется радиостанция для связи с управлением совхоза «Недра-3», позволяющая вести разговор открытым текстом на расстояние до трехсот и более километров. Утром и вечером в установленные часы начинаются переговоры. Может, потому, что Трифон Егорович более грамотен и быстрее научился пользоваться рацией, он в бригаде старшим, хотя Роман Гаврилович Амосов член партии, по возрасту старше и опытнее в оленеводстве.

Оба Амосовы женаты, живут в палатках с детишками, с ними и перекочевки делают, когда приходит пора перегонять стадо на новое место. Про девочку Веру я уже рассказывал, а у Трифона сынишка еще чуть ходит, совсем малыш, но уже толчется на улице в рубашонке и маленьких унтах, без шапочки, и щечки у него тоже румяные, и ни собак, ни оленей, ни мороза он не боится.

Марфа Николаевна – супруга Трифона – исполняет обязанности чумработницы, и поскольку вся семья постоянно живет в тайге, в поселке у них дома нет. Трифон окончил семь классов и дальше учиться не пожелал, пошел в оленеводы. В армии он не служил, не взяли из-за слабых легких, хотя по виду он цветущий мужчина.

Марфа Николаевна принялась накрывать на стол – на чистую фанерку расставлять миски с парящими кусками оленины, стаканы и кружки под чай, нарезанный белый хлеб собственной выпечки. Хлеб на дрожжах много вкуснее содовой лепешки.

Мужчины заговорили о том, что надо разделять стадо – важенок отдельно, а тугуток и ездовых оленей отдельно, чтобы они не беспокоили важенок во время отела. Важенкам – лучшее пастбище, потому что отел – самый ответственный период. Отел начинается в мае и длится до июня. Пастухам забот – полон рот. Надо следить, чтоб поблизости не было медведя и волка, надо поднимать телят, чтоб они долго не залеживались, потому что в первые три дня они обычно малоподвижны и на снегу простужаются. В это же время из берлог поднимаются медведи. Подножный корм найти трудно, и медведи бродят вокруг стада, давят тугуток, а при случае и взрослых оленей, словом, стервятничают.

– В прошлом году мы увидели первого медведя двадцатого апреля, – сказал Лысенков. – Ехали вот так же в стадо, смотрим, лежит на косогоре. Видно, только что вылез из берлоги и на белом снегу его здорово заметно. Остановились, каюр побежал с карабином в обход, чтоб подобраться поближе, а мы остались возле нарт. Москвитин, он ехал с нами, говорит: «Я возьму себе шкуру, у меня до сих пор дома хорошей шкуры нет». – «А мне лапы – самый деликатес, – говорю я. – Мясо у него сейчас неважное, пусть его варит, кто хочет». Стоим так, рассуждаем, неубитого медведя делим. А он, будто нас подслушал, вдруг поднялся и на махах стал уходить. Каюр по нему четыре раза стрелял и не попал. Ох и посмеялись мы…

– Весной самое трудное время, – сказал Трифон. – Я медведя боюсь…

– Что, попадал к нему в лапы? – смеясь, спросил Лысенков.

– Чуть не попал. В прошлом году оленей к морю гонял, за Джугджур, там снежных баранов стрелял. Убил трех, начал их обдирать, слышу – галька шуршит. Оглянулся – прямо ко мне медведь бежит. А винтовка в той стороне осталась, откуда зверь бежит, метрах в двадцати. К ней бежать – не успею. Тогда я к морю припустил. Однако быстро бежал, только вдруг будто кто меня толкнул. Как упал – не помню. Полежал немного, в себя пришел. Ну, думаю, сейчас он меня драть начнет. Приподнял голову, посмотрел, а медведь возле моих баранов стоит и в мою сторону глядит. Он, наверное, меня тоже за барана принял, потому что скрадывал их, а я ему охоту испортил. Постоял он возле мяса и, наверное, учуял запах человека, или ему стреляный патрон попался, только он ушел. Я вернулся к мясу, скорей винтовку схватил. До медведя было метров двести, но я не решился его стрелять: два патрона оставалось. Думаю, пускай себе уходит, лишь бы меня не трогал. Мясо кое-как сложил, и на табор. Без собаки тогда ходил, понадеялся, что табор близко, думал, ничего со мной не случится. Уже ночью почувствовал, что у меня зад болит. Посмотрел – кровь, и брюки прорваны. Он как за мной бежал, так за ягодицу меня и кусанул, а я вгорячах не почувствовал, потому что, когда падал, сильно об камни ударился. С тех пор медведя боюсь…

– Вон Романа Гавриловича медведь лапой по спине огрел, – сказал Лысенков. – Ты расскажи, как было, пускай человек послушает, может, напишет потом, так будут люди знать, каково оленеводам достается…

– Вокруг стада объезжал, – сказал Роман Гаврилович. – Смотрю, медведь важенок скрадывает. Начал я кричать, чтоб помешать ему, а он подбежал и лапой меня по спине ударил. Олени, на которых я ехал, разбежались, на них сумки приторочены были, мелкокалиберная винтовка, так вместе с сумками убежали. Потом я сумки разыскал, олени их пообрывали, а четырех оленей так и не нашел, то ли где пропали, то ли ушли далеко…

– У меня на лабазе рога снежного барана лежат, – сказал Трифон, – с прошлого года за собой вожу. Может, заберете на базу, а то скоро переезжать, и без них барахла много…

– Ладно, заберем, – согласился Лысенков, – кому-нибудь из приезжих отдадим.

Он достал бутылку водки, оленеводы разлили ее, выпили, и все потянулись за мясом. У каждого за поясом острый нож, чтоб обрезать мясо с костей, орудуют им ловко, привычно. Мясо жестковатое, видно, олень был старый, но на вкус все равно приятное. Запивали мясо горячим чаем, переговариваясь о делах.

Поблагодарив хозяйку за угощение, мы вышли из палатки налегке, оставив теплую одежду. Лысенков повел оленеводов в кораль и стал им показывать, в какой дозе подмешивать к соли комбикорм, чтобы приучать к нему оленей. Посреди кораля-изгороди лежали бревна с вырубленными вдоль желобками. В них, как в корытца, насыпали соль, и олени лизали ее. На стадо в тысячу двести голов требуется около пяти килограммов соли в сутки.

В стаде Амосова среди серых оленей было много белых, наверное, он не обращал на это внимания или они принадлежали оленеводам. Многие олени уже начали сбрасывать рога, но на ездовых и на важенках они еще держались. Важенки теряют рога после отела. Когда перед глазами мельтешат и перебегают несколько сот оленей, кажется, что это какой-то живой ветвистый лес: рога, рога, рога! Предстояло из этого водоворота выловить маутами несколько сот тугуток, ездовых оленей и хоров-производителей, а потом важенок перегнать на отдельное пастбище. Поймать оленя в загоне маутом довольно просто – ременная петля падает оленю на шею или на рога, но не всегда просто удержать его. Приходится маут закреплять за дерево, чтоб сильный олень не волочил за собой оленевода по снегу. Даже на одного требуются известные усилия, а ну, как предстоит переловить их сотни!

Лысенков уточнил, куда, на какое пастбище перегонять оленей после разделения стада, наказал Юрию Оненка помочь бригаде в этой работе, и мы пошли к нартам. Я обратил внимание, что мауты не у всех одинаковые: есть просто ременные из толстых сыромятных лахтачьих или конских кож, а есть плетенные из тонких ремешков в четыре нитки, круглые, в карандаш толщиной. Мне сказали, что последние кем-то привезены с Чукотки. Маут – принадлежность каждого оленевода, без него он как без рук. Учатся набрасывать его на оленя с малых лет. В Нелькане мне часто приходилось видеть, как школьники в своих играх кидали веревочные мауты друг на друга. Вот только захотят ли они идти в оленеводы, когда подрастут, если зачастую учителя говорят ребятам на уроках: «Вот будешь плохо учиться, плохо вести себя, пойдешь в оленеводы!» Словно быть оленеводом зазорно, а вот сидеть мужчине за какой-нибудь пустяшной работой в канцелярии – это здорово. Такое имело место в нельканской школе, об этом мне с горечью рассказывал Плотников-старший, всю свою жизнь отдавший оленеводству. Не случайно, из выпускников последнего года этой школы ни один не пошел в оленеводы.

Мы снова плывем на нартах по снежному морю, кидаемые, как на волнах, от дерева к дереву, и солнце бежит стороной, то и дело цепляя верхушки высоких деревьев, заставляя их мгновенно плавить ветви в его огненном сиянии. Голубые тени пересекают наш путь, покорно расстилаясь под полозьями, а сам снег напитывается сиреневыми соками заката. Промелькнула в стороне ранее незамеченная «ведьмина метла» – густое сплетение мелких ветвей на вершине лиственницы. Издали она кажется каким-то странным гнездом на дереве. Растет «ведьмина метла» на хвойных деревьях – лиственнице, елке, сосне. На кедрах и пихте мне видеть ее не доводилось. Видимо, это какая-то болезнь дерева, такая же, как и при происхождении капов-наплывов. По всему дереву ветви как ветви, и вдруг в одном месте они так густо облепят ствол – кулак между ними не просунешь, будто и впрямь кто-то связал их в тугую круглую метлу.

Закатные лучи золотили кору лиственниц, окрашивали в горячие розовые тона склоны сопок, накаляли над горизонтом небо. Морозец чуть прихватил разомлевший было снег, и в звонкой тишине явственно слышался каждый шорох: глухой от копыт бегущего оленя и тонкий, будто посвистывание, от полозьев. Казалось, даже ком снега, срывающийся с дерева и рассыпающийся тут же на тысячи алмазных крупинок, образующих сияющий серебром полог, и тот падает со звоном, словно откликаясь на едва уловимое движение вздрогнувшего во сне дерева. Свежий воздух буквально пьянил, и было так просторно, распахнуто, окрыляющая радость так переполняла душу, что все минувшее, пережитое, хорошее и плохое, отодвигалось, казалось незначительным, как тень от облачка на сияющей огромной горе. Счастье, что я могу еще видеть, дышать, жить, переполняло меня, и я благодарил тот миг, когда мне пришла блажь повидать Север. Конечно, я понимал, что на долю оленеводов приходятся не только весенние солнечные дни, но и морозные, ненастные, что последних гораздо больше, но и то, что природа еще так благосклонно дарит нам – огромное счастье. Быть в центре сияющего храма природы, а не в дымном цехе, не в темной шахте, не в прокуренной до тошноты конторе – это ли не самое прекрасное, чем может нас одарить земля! Но мы – мудрые, постигающие опыт поколений, боясь натрудить руки ради хлеба насущного, сами отворачиваемся от этого дара и прячемся в душные щели городов, под мертвенный свет неоновых реклам, заслоняющий сияние звезд. Но и я сам – дитя города, и у меня нет сил круто переломить свою жизнь, потому что поздно! И мне остается одно – рассказывать, как прекрасна наша земля, молодым, чтобы они не порывали связи с природой, как это сделали мы.

Каюры завернули оленей в стадо Колесова. Палатки его бригады стояли на взгорке, над рекой. Илларион Васильевич сидел у печурки в трикотажной рубашке с короткими по-летнему рукавами и потягивал крепко заваренный чаек. С первого взгляда ощущалась разница между палаткой семейного и холостого оленевода. У Амосова даже в необставленной палатке было уютно, а у Иллариона и хвои на полу свежей не было, и печурка стояла как-то криво, и чайник был закопченный до черноты, и кружки потемнели от чая, и даже дрова, казалось, не хотели гореть так радостно, как в палатке Трифона, да и сами палатки стояли какая где, и возле них валялись нарты, сделанные абы как, не в пример амосовским, добротным и легким. Чумработница – не жена, она не создаст уюта оленеводу, – понял я.

В бригаде Колесова работали молодые парни, гоняли они стадо много меньшее, чем у Амосовых – всего около семисот оленей, и Лысенков намеревался после разделения стада передать ему отделенный молодняк. Но из этого потом ничего не вышло. Оленеводы бились несколько дней, но не смогли разделить стадо, как хотели. Тугутки прорывались через ветхую изгородь к важенкам, с которыми привыкли пастись.

Вокруг стада Колесова ходили волки, и пастух Мартынов отравил двух – самца и самку, разбросав приманку в местах потравы. За лето волки потравили у Колесова около сотни телят и взрослых оленей – урон немалый.

Каждое стадо пасется в отдельном распадке. Чтобы олени далеко не разбредались, распадок перегораживают жердяной изгородью, а на сопки, на гольцы олень и сам не идет зимой. Огораживание оленьих пастбищ принято в передовых хозяйствах страны, оно избавляет от неизвестных потерь – они пока очень велики в совхозе. В Швеции, Норвегии, Финляндии огораживают оленьи пастбища стальными сетками, в совхозе сетки пока нет, но зато в избытке повсюду есть лиственничные жерди. Ставить изгородь надо сразу на всем протяжении, то есть на двести – двести пятьдесят километров, иначе олени, скучившись в одном месте, уничтожат, вытопчут ягель, и вся затея обернется убытком. Построить такую изгородь в лесу стоит немало – около восьмидесяти тысяч рублей, но в совхозе уверены, что затраты эти окупятся через год-два, устранив неизвестные потери оленей и облегчив труд пастухов. Такая изгородь в двести километров нужна для одного-двух стад, а их в совхозе более десятка.

Возвращались мы от Колесова в сумерках, выехав на лед Тотты. По реке олени понеслись вскачь, без усилий, и мы лихо подкатили к базе.

* * *

Утром Юра привычно сел за рацию и, пока не началась связь с управлением совхоза, начал рекламировать свои товары и опрашивать пастухов других стад, кому что потребуется. Такой рекламы не имел раньше ни один купец. На связь вышло управление, и начался оживленный разговор:

– «Талисман», «Талисман», как меня слышите? Прием!

Подошли плотники и попросили, чтобы с первым самолетом им подбросили гвоздей и толя, иначе им не закончить дом. Юрий передал их просьбу, потом записал передачи для оленеводов. У одного в Курун-Уряхе заболела мать, и его просили приехать, другому что-то передавала жена, третьему управление отвечало на его заявление-просьбу. Самолета на базу не ожидалось, и мы могли располагать временем по своему усмотрению. Прихватив снасти, Юрий повел нас к своему месту рыбалки. За нами увязались две его собаки, одна темнокоричневая, другая светло-охристого цвета, обе хромые. Попортил их сам Юрий – не держит на привязи, а они шастают по его следам и побывали в капканах, которые он ставил на выдру и соболя. Капканы и пообрывали им пальцы на лапах, у одной сразу два.

Пройдя по льду Тотты с километр, мы свернули в небольшую впадавшую в нее речушку. Здесь, под нависшей надо льдом елкой, находилось рыбное место. Проруби успело затянуть льдом, мы их живо расчистили ломиком и топором, наломали под бока еловых лапок и улеглись над лунками, приникнув лицом почти к самой воде, чтобы лучше было видно в глубине. Сначала я ничего не мог разобрать, но потом пригляделся и начал различать гальку на дне. Порядок. Я опустил снасть до дна – крючок-тройник с грузилом на тонкой жилке – и стал ждать, когда подойдет рыба. Юрий уже успел выхватить из лунки трех хариусов – медно-красных, с фиолетовыми радужными разводьями на боках. Один был довольно большой – граммов на триста, и, заглядевшись на него, я прозевал в лунке своего, когда хватился, его хвост уже скрывался подо льдом. Лунка трубой уходила в глубину, и я видел небольшой, в метр диаметром, круглый участок дна, а облавливать мог не больше чем в кругу, который ограничивала лунка. Делать ее широкой тоже нельзя: тогда будет много света и я ничего не увижу, а рыба будет обходить это подозрительное место.

– Рыба тут ловится хорошо, – сказал Юрий. – Я тут больше сотни хариусов взял, довольно крупных, да трех налимов.

Он передал снасть Лысенкову, а сам отправился домой готовить обед и печь хлеб, потому что ему предстояло ехать в бригаду Амосова работать. Мы остались одни. В прибрежном лесу полнейшая тишина. Снег причудливыми лентами виснет на ветвях и валежинах, шапками накрывает пеньки, сахарно-белыми пластами отягощает приникшие к земле широкие еловые лапы. Мне лежать ничуть не глянется: неподвижность, необходимость всматриваться в воду до рези в глазах – утомляет. Рыбки то и дело проплывают мимо лунки, а я не успеваю подвести под них крючок – зеваю. Наконец, дернув за снасть, чувствую живую тяжесть, ударившую в руку – есть один! Красавец хариус чем-то напоминает мне мотылька: то ли переливчатым своим цветом, то ли растопыренными широкими плавниками, к которым уже липнет снег. Рыба засыпает, немного попрыгав, и радуга на боках ее гаснет: розово-фиолетовое и пронзительно синее уступает место коричневому, живое, переливчатое – неподвижному. Смерть в любом ее проявлении отвратна мне с войны, и даже вот такая, рыбья, чем-то царапает мне душу, может, ассоциациями, которые неизбежно приходят на ум. Но я еще некоторое время продолжаю лов. Хариусов много, они то и дело величаво проплывают в поле моего зрения, лениво отклоняясь от лески, на которую привязан крючок. Иные останавливаются подо льдом, чуть выставив из-под кромки льда голову, иные, выставив хвост. Постепенно я приноровился: пропустив голову плывущего хариуса, я быстренько подвожу леску к его боку и дергаю. Рыба вылетает на лед вместе с крючком, прыгает, кровеня снег. Мой улов – шесть штук. У Лысенкова их уже более десятка. Мне хватит и на жареху, и на уху, и я вешаю снасть на дерево.

Лысенков настолько азартный рыболов, что не поддается на уговоры и продолжает лежать над лункой. Солнце поднялось над лесом, белый снег сияет, искрится, на него больно смотреть. Вместе с теплом появились сойки – рыжие, с голубыми пестринками на крыльях, величиной в обычную сороку, синицы и дятлы. Над снегами поднимается едва заметное марево, воздух начинает «играть», струиться – это солнечные лучи нагревают, сушат снега. Мне отрадно сидеть на валежине, подставив спину солнцу: через черный суконный пиджак греет ощутимо. Раскрыв этюдник, начинаю мазать этюд – Лысенкова над лункой, рыбу вокруг и старую ель с побелевшим сухим стволом, нависшую над ним.

Часа в два я наконец отрываю Лысенкова от ловли, и мы бредем по реке домой. В сумке около сорока хариусов. Как рыбак он здорово общелкал меня, но ревности нет. Хоть и вырос я вблизи реки, но никогда рыбалка и охота не привлекали меня, и за свежей рыбой я не гонюсь. Меня больше привлекают следы на снегу: вот пробежала норка, ее маленькие удлиненные лапки отпечатались вместе с коготками. Рядом промчались, перекрывая след, Юркины собаки, остановились возле отдушины, где она скрылась, помочились на пенек. Дальше их след уже пошел ровный – без волнения.

На отмели, на гальке поселилась чозения – прутья словно выбелены известью, но весна и здесь уже привнесла свое – покрасила верхушки в кармин. Здесь, в мелком кустарничке, обклевывая почки, наследили белые куропатки: цепочки крестиков тянутся от кустика к кустику, вяжутся в причудливые узоры. Я сказал, что на куропаток надо бутылкой наделать лунок и насыпать туда ягод – птица перевесится, чтобы склюнуть их, и попадается, как в ловушку. Об этом я где-то читал. Лысенков загорелся: завтра испробуем! Между следами куропатки густо напрыгал заяц. Он, когда бежит, выносит задние ноги между передними, и след его характерный, его не спутаешь с собачьим или каким иным. Но зайца уже нет в живых: Юрий поймал его петлей и голова с ушами валяется возле дома, а сам он съеден. А может, он здесь не один был, потому что следов очень много, и они продолжали появляться каждую ночь.

Уже возле избы, по завалинке, наследил горностай – белый и гибкий зверек, проворный и не пугающийся соседства с человеком. Когда я сказал об этом Юрию, он ответил, что у него под складом кроме горностая живет и соболь.

– Я их не трогаю, пускай живут, а то мыши мне все полы изгрызут. Горностай рыбу в ящике ест, сколько раз утром заставал его там.

Юрий испек несколько круглых калачей, нажарил сковородку рыбы, наварил борща из консервированной капусты. Мы сообща пообедали, и он засобирался в бригаду Амосова.

Мы остались в его домике одни. Утром раньше поднимался я, затапливал печку и ставил чай. Потом отрывал лохматую голову от спального мешка Лысенков, какое-то время смотрел заспанными глазами и начинал обувать унты. Вода была в речке студеная и прозрачная, мы умывались ею и садились пить чай. Лысенков брался за рацию, вызывал «Талисман», но тот привычно отвечал, что ни самолета, ни вертолета не будет, где-то нелетная погода.

– Вот будет здорово, если не улетим, – говорил, хитровато поглядывая, Лысенков, пробуя мое хладнокровие.- Запуржит, засядем здесь до лета. У вас хоть бумаги, красок надолго хватит?…

Я отвечал обычно, что того и другого хватит, а кончатся, так я займусь резьбой, уж дерева тут всякого в избытке.

– А что, как не будет самолета с полмесяца?

– Пойдем пешком в Нелькан. Соорудим нарту, положим палатку, печку, еды и пойдем.

– Это двести верст, – с сомнением отвечал Лысенков.- Снегу навалит в ваш рост – не пройдем…

Но я надеялся, что все со временем образуется, меня еще не тяготила жизнь в этом таежном уединении, меня радовали утренние и вечерние зори, радовал бодрый стукоток дятла, писк синиц и вестниц весны – пуночек, небольшими стайками державшихся у берега, где сквозь толстый снег проглядывали стебли вейника, а на дороге был просыпан комбикорм.

С утра, по морозику, мы шли с Лысенковым по речке на разминку. Снежок поскрипывал под ногами, прямо-таки пел, и ритмичные рып-рып в такт нашим шагам казались мне сладостной музыкой. Свежая наледь обросла бахромой инея, зеленоватый лед зеркально гладок и растекается по реке все шире, затопляя все ее русло вместе с заломами на отмелях, зарослями чозений, и достигает уже растущих на берегу деревьев. Наледь растет по ночам, когда господствует мороз. Чаще всего вода прорывается не через толщу льда, а из-под берега, из-под нависшего над ним дерева или из-под залома, отыскивая слабые, не столь крепко закованные морозом места.

Каждое утро мы находим свежие следы норки, зайца. Куропатки в наши ловушки не пошли, может, потому, что вместо ягод мы набросали туда хлебных крошек. Они теперь переселились на другую отмель. Я лазаю по заломам, отыскивая какой-нибудь замысловатый корешок. Лысенков иногда пробует меткость глаза – ставит банку или бутылку и стреляет из малокалиберки. Лед настолько чист, что потом можно найти на нем пулю. Пролетев метров сто, она ударяется и летит дальше. Снова ударяется, прочерчивая на снегу бороздку, еще раз, еще ближе, и вот она сама лежит, свинцовая горошина.

Во время этих прогулок мы больше молчим, но порой присядем на валежину и, любуясь на окружающие Тотту сопки, заводим разговор о житье-бытье. Мне Лысенков нравится: он невозмутим, улыбчив, скуп на слова, кажется медлительным, но все делает основательно. И еще тем, что не пьет: не терплю пьяных, их болтовни, водочного перегара.

В Нелькане, перед отъездом в Нельбачан, вечером меня позвали пить чай девчата. Одна – Светлана Тян – учительница, другая – Элла Егорова – фельдшерица. Я хорошо знал семью Тянов, с ее отцом – учителем мы были соседями много лет, часто беседовали и даже порой выпивали по рюмочке. Светлана попала в Нелькан по назначению после института и занимала квартиру вместе с Эллой. Смеясь, они говорили, что им подвозят такие сучковатые дрова, что не расколоть. Я в таком же духе отвечал, что жаловаться им просто грешно: стоит им, таким молодым и красивым, подмигнуть лишь, и молодые люди наколют им дров на неделю. Просто они не проявляют активности. «Да кому тут подмигивать, – отвечала Светлана, – тут и парней-то стоящих нет!» – «Ну уж, не скажите, – возразил я, – в управлении совхоза сидит такой красавец мужчина, что поискать». – «Это Лысенков-то? – вступила в разговор Элла. – Он за столом весь вечер просидит, и из него слова не вытянешь. Молчун…»

Вот так, однажды, присевши, я спросил Лысенкова, почему он до сих пор не женится, ведь вокруг столько хороших девчат. Он искоса посмотрел на меня иронически, потом, помолчав, ответил вопросом:

– Что, на мою долю русских девчат не осталось?

В конце концов он признался, что собирался жениться, уже обо всем договорился, но девица не стала ждать, пока он кончит работу на Севере согласно договору, а ждать-то было чуть более полугода, вышла за другого. Возможно, между ними не было обоюдной любви, вот и не сложилась семья, а Лысенков глубоко этим обижен и теперь глядит на женский пол иронически. Он не пьет, ссылаясь на язву желудка, но мне кажется, что с его стороны за этим кроется небольшая хитрость: иначе не отвяжешься, все равно заставят пить, пьющие люди в этом вопросе настырные.

Ему часто приходится замещать директора совхоза, которого вызывают то в район, то в город, и Лысенков всерьез почувствовал необходимость связи с партией. До сих пор не вступал, все считал, что еще недостаточно подготовлен, а теперь видит – пришла пора, в стороне стоять негоже и быть только специалистом – мало для успешной работы.

– Еще несколько лет поработаю, – говорил он. – Об одном жалею, что раньше не вел записей. Я тут кое-какие эксперименты вел по совету своего преподавателя, можно было бы уже набрать материал на кандидатскую диссертацию. Не век же буду сидеть в совхозе…

Необходимость более тесной связи оленеводства с наукой давно почувствовали в крае, и в совхозе организован опорный пункт научно-исследовательского сельскохозяйственного института. Лично я знал, что материалов об оленеводстве институт еще не печатал, все больше о сое, овощах, животноводстве, о плодово-ягодных культурах, хотя в крае находятся три района, где оленеводство является основным занятием для аборигенов. При разработке различных рекомендаций по оленеводству приходится полагаться не на свой опыт, а на опыт соседей, хотя угодья в Тюменской области совсем не такие, как у нас.

* * *

Через три дня, вечером, пришел из бригады Амосова Юра. Он едва прикоснулся к еде и тут же повалился на кровать, так вымотала его работа.

– Все руки мне повыдергивали олени, – жаловался он, – два дня мы их ловили и отделяли от маток. Иной раз кинешь маут на ездового, а попадешь на хора, и начинается. По всему коралю таскает он пастуха за собой, на снегу ведь упереться не во что, да еще в унтах. Пока за дерево где-нибудь зацепишься…

– Отделили? – спросил Лысенков.

– Не удалось. Кораль слабый, поставлен давно, тугутки проломили изгородь. Вся работа напрасно…

Юрия никак не назовешь слабым, он мускулист и скроен крепко, а вот и его умотали олешки так, что чуть добрел до базы. Работа оленевода очень трудна, и в этом тоже одна из причин того, что многие меняют оленеводство на более спокойную и легкую работу в поселке. В оленеводстве почти нет пауз, за отелом следует клеймение, кастрация бычков, выбраковка, перегон с зимних пастбищ на летние и с летних на зимние, а затем перегон оленей к забойному пункту. И так круглый год пастуха палит солнце, мочат дожди, росы, туманы, обжигают морозы. Помимо ухода за оленями, пастухи должны готовить снаряжение – нарты, лыжи, упряжь, палатки, готовить дрова, еду, промышлять попутно зверя и смотреть за собственными оленями, без которых ему трудно прожить с семьей на одну зарплату. Не каждому по нраву такая жизнь. Раньше без оленей эвенку вовсе было не прожить, он поневоле держался за оленеводство, а теперь вокруг сколько хочешь других занятий, и более легких, и более интересных, и более сносно оплачиваемых.

Из отдаленного стада – километров за пятьдесят – на базу приехал пастух Николай Кини. Этот путь он проделал на нартах за семь часов. Путь был трудный – появилось много наледей, пришлось их обходить, промочил ноги, да и нарты обледенели. Он вошел в избу, быстро переобулся и занес постель. Расстелив на полу оленьи шкуры, уселся на них отдыхать. На вид ему лет пятьдесят, худощавый, и к сильным людям его никак не причислишь: узкоплечий, под красным заношенным свитером угадывается костяк, но отнюдь не мускулатура. Однако человек он энергичный, делает все сноровисто, быстро навесил оленям чонгои- колодки, чтоб далеко не разбредались, поставил в ряд нарты, переложил имущество на одну, чтоб было в куче, столь же быстро, без лишних проволочек, устроился отдыхать. Так всегда поступают истинные таежники, не ожидая, что кто-то другой им создаст условия для отдыха. Полулежа на оленьих шкурах и покуривая сигаретку, он беседовал с Юрием и Лысенковым о том о сем, посмеиваясь между прочим. С удлиненного скуластого лица с едва заметной бороденкой не сходила улыбка.

Его лицо мне показалось не типичным для эвенка, и я спросил его, откуда он родом, уж не с Амура ли? Нивх?

– Вы не совсем угадали, – оборачиваясь ко мне, ответил Кини.- Я негидалец, жил во Владимировке, на Чукчагире, одно время работал на прииске Афанасьевском, потом перешел в Маго.

– Как же вы сюда попали?

– Жене врачи посоветовали сменить климат, вот и решил податься на Север. Ничего, освоил и оленеводство, а к рыбалке и охоте привык с детства…

Я бывал на Чукчагирском озере, археолог Молчанов делал там на месте старого стойбища у подножия сопки Караульной раскопки, нашел много черепков, которые говорили о том, что люди жили на этом месте много тысяч лет. Однако сами негидальцы относят время своего появления на Чукчагирском озере лет за семьсот-восемьсот до наших дней. У них существуют легенды о том, что они пришли на озеро от Байкала, где гоняли оленей, но потом вынуждены были покинуть родные места из-за родовых распрей. Много дней они шли на восток, пока не достигли озера. Здесь было много рыбы, всякого зверя, и они решили, что лучшего им не найти. Постепенно рыболовство и охота вытеснили у них оленеводство, да и ягеля близ Чукчагирского озера не было, тут паслись стада сохатых, повсюду росла их любимая трава – вахта-трехлистка. Мне рассказывали, что даже в тридцатые годы нашего столетия, взлезши на высокую лиственницу, или с сопочки можно было враз насчитать до тридцати-сорока сохатых, бродивших по мари.

Негидальцев очень мало, живут они в одной деревне Владимировке в районе имени Полины Осипенко, на Амгуни.

– В Маго я работать нанимался, – смеясь, говорил Кини, – меня начальник отдела кадров спрашивает: «Что-то я такой народности не знаю?» – «Откуда, – отвечаю ему, – вы могли знать, когда я – тринадцатый…»

Кини приехал за продуктами и товарами, утром он набил ими несколько сумок, потом разыскал оленей, запряг их и подался в обратный путь. Пятьдесят километров на Севере – не расстояние.

* * *

Прошла неделя, как нас завезли на Нельбачан, а самолета не предвиделось. Шутки шутками, но я начал всерьез беспокоиться. Весна все более завладевала землей. Днем над сопками зарождались и плыли рыхлые кучевые облака, ночью вокруг луны показывалось сияние – светлый круг или явление Гало, которое говорило о соседстве с циклоном. Вот-вот могло запуржить, и надолго, и тогда сиди до лета: ни самолет, ни вертолет сюда уже не сядут. О выходе пешком говорилось только так, у нас были совсем худые унты из сохатины, они тут же размокнут и развалятся, в них ходить только по морозу. Не было и лыж, а без них нечего и думать о ходьбе по снегу. Да и давненько я на них уже не хаживал, с войны. Лысенков передал телеграмму, что, мол, писатель заболел, вытаскивайте. В ответ ни слова. Дали телеграмму через Маймакан в райком: помогите транспортом. Ответ пришел: ждите, будет.

Мы по-прежнему совершаем прогулки по реке, с каждым днем подмечая новые приметы весны: оживление птиц, появление облаков, наста на снегу, сосулек на крыше, проталин возле пеньков. Ярко рдели заросли молодых чозений по отмелям-косам, менялась, зеленела хвоя на хмурых прежде елях, набухали почки на ольхе, а сережки начинали лопаться и вытягиваться в длину. Весна шла на север, и хотя зима еще готовилась дать ей длительный и суровый бой, весну это не страшило: на ее стороне было само солнышко, пригревавшее все ощутимее.

Лысенков по-прежнему не оставлял рыбалки, но лежать на льду было плохо – одежда промокала. Да и рыбы в яме поубавилось. Против моей лунки остановился однажды налим – я хорошо различил его крапчатое зеленоватое тело. Он чуть пошевеливал плавниками. Я напрасно пытался ухватить его снастью, он лежал на гальке, и я не мог его поддеть. Мне удалось опустить крючок ему на нос, это налиму не понравилось, и он ушел. А потом мимо прошел большой коричневатый ленок. Такого же ленка увидел и Лысенков. Может, они и разогнали из ямы хариусов. Последние стали проноситься мимо лунки молниями – блеснет боком – и скроется.

Лысенков и Юра пролежали над лунками полдня и вернулись с ленками, довольные уловом. На этом рыбалка и закончилась.

Возвращаясь, Юра приметил отдушину, через которую норка протащила из-подо льда хариуса, оставив на снегу волок с капельками рыбьей крови. Он тут же поставил капкан. Вечером плотник Веселовский сказал мне, что где-то воет собака: уж не Юркина ли опять попалась в капкан? Я позвал Лысенкова, и мы пошли посмотреть. Ах, Юра, Юра! Ну какой же охотник прикрывает капкан бумагой! Днем она разогрелась, а вечером обледенела, и когда норка ступила на пятку капкана и он сработал, дужками мерзлую бумагу приподняло, а норка с перепугу, наверное, взвилась свечой, услышав, как зашуршал под ногами «снег». Мы снова насторожили капкан, но испуганный зверек, видимо, сменил адрес и больше не появлялся.

Шел десятый день нашего пребывания на базе. Утром, выглянув за дверь, я услышал писк, и белый горностай метнулся из ящика с рыбой, очень недовольный, что его потревожили во время еды. Он настолько обнаглел и уверовал в безнаказанность, что не сильно и пугался, когда его заставали в ящике. День, как и все прежние, выдался солнечный, без облаков. Розовели небеса над сопками, серебристая кухта сыпалась с ветвей, сеялась в воздухе, поблескивала на оголившихся пеньках, травах, валежинах. Громко, бодряще хрустел снег под ногами. Лощины, долина реки еще кутались в синюю дымку тумана, еще дремали в синем мареве темные ельники, но победно и ярко блистали белые склоны, встречая новый день. Торжественный покой царствовал в природе, знаменуя начало весны.

Днем, чтоб скоротать время, я вырезывал из корня безделку, когда услышал отдаленный гул: где-то летел самолет. Мы всполошились, начали поспешно одеваться и собирать в рюкзаки разбросанные по избе вещички. Самолет пророкотал над поселком и зашел на посадку, выцеливая узкий коридор Тотты. Взвихрив за собою снег, он подрулил к берегу, открылась дверца и показались оленеводы. Они вытаскивали имущество, упиравшихся собак, шумно приветствовали нас. Забросив в самолет травленых волков, мы попрощались с обитателями базы.

Через полтора часа под нами была Мая и поселок Нелькан. Эти дни запомнились мне, как лучшие, самые лучезарные, песенные на фоне нашей обыденной жизни.

 

III. ЗЕЛЕНОГЛАЗАЯ МАЯ

Своих поездок по краю я никогда не держу в тайне от друзей, наоборот, мне доставляет искреннюю радость обсуждение будущего маршрута, предполагаемых встреч с людьми и природой. Такие разговоры скрашивают однообразие зимней жизни, когда вынужден поневоле сидеть под крышей дома. В таких случаях в попутчиках нужды никогда не бывает, все готовы идти с тобой хоть на край света, делить тяготы пути, опасности, в попутчики набиваются даже те, кто не совсем тебе и желателен. Но вот подходит время собираться, и ты один: самые невероятные причины мешают людям оставить город даже на месяц. Один заболел, другой вместо севера едет на юг, третьему такая поездка кажется бесполезной (ты напишешь о поездке книгу, а чего туда попрусь я?), четвертый не решается на расходы в сотню рублей ради своего здоровья, хотя, не моргнув, на какие-нибудь именины тут же выложит не меньшую сумму. Я не удивляюсь, когда даже самые преданные друзья вдруг изменяют данному слову. Только вздохнешь: такова жизнь, ничего не поделаешь!

Так случилось и на этот раз, и поскольку мне предстоял дальний путь по безлюдным местам, в последнюю минуту я взял в поездку сына – Алешку. Он студент, у него каникулы, и чего ради молодой мужчина должен держаться за юбку жены? Вот так, преодолев сопротивление двух женщин – жены и невестки, я с трудом оторвался от родного порога.

Поездка по привычному пути редко когда подкинет что-нибудь интересное, разве познакомишься с кем в пути, поэтому до Николаевска я полтора часа дремал, и только перед самым городом меня порадовал вид озаренных солнцем облаков, хотя под ними была уже ночь, пробив толщу тумана, мы увидели огни. Внизу накрапывал дождь, стояло затяжное ненастье, и тут даже спрашивать не ходи – побережье закрыто для авиации наглухо. Два дня мы коротали время, слоняясь по городу, а на третий нам повезло – в Аян уходил небольшой грузопассажирский теплоход, и мы устроились, очень мило, в одном из его трюмов. На море меня укачивает, поэтому я люблю море только с берега, издали, а вовсе не с борта судна. Но выбирать не приходилось, надо было как-то добираться до Аяна, а уж там, если не самолетом, то пешком выходить на Нелькан, к исходному пункту моего третьего путешествия.

На теплоходе шли более суток, море было тихое, штилевое, но даже под ясным небом вода казалась черной и очень холодной. Небольшие волны накатывались тяжело, словно свинцовые, без прозелени и голубизны, столь обычных в других морях, в тех же Черном или Японском. Если Аральское по цветовой шкале стоит в числе первых, как одно из самых голубых, то Охотское наверняка числится в последнем ряду.

Днем показывались слева и снова медленно таяли в дымке голубые берега Шантаров и побережья, и тогда вокруг судна появлялись чайки – вестницы близкой земли. На заходе солнца, против света, горы Прибрежного хребта словно бы загустели, налились синевой и приблизились. Отчетливо обрисовался силуэт Лонгдара – стража Аянской бухты. Все пассажиры столпились на верхней палубе.

На берегу зажигались только первые робкие огни, когда теплоход бросил якорь в бухте, но сойти нам удалось лишь утром, когда в Аян пришел катер и подогнал к борту баржу.

Мы оставили рюкзаки в гостинице и пошли по Аяну. С первого взгляда я приметил новшества: у развилки улиц, где когда-то находилось приземистое старое здание – штаб Пепеляева, теперь стояли бетонные плиты – стелы с надписями, извещавшими о победе войск Красной Армии над интервентами. Мемориал был поставлен к пятидесятилетию Советской власти в районе.

Разгром пепеляевщины вошел в историю гражданской войны на Дальнем Востоке как «ледовый поход» экспедиционного отряда Красной Армии под командованием Вострецова.

Пепеляева – бывшего колчаковского генерала, мечтавшего о создании «автономной Сибири» – некоего крестьянского царства, обособленного от большевистской России – и ожидавшего только, когда сам «народ» призовет его на помощь, судьба словно бы в насмешку свела с «представителями якутского народа» – контрреволюционером Куликовским и К°. В марте 1922 года мятежникам, воспользовавшимся продовольственными затруднениями в Якутии, удалось захватить Якутск, и они теперь обратились за помощью к Пепеляеву. Не вняв предостережению советского полпреда в Харбине, Пепеляев приступил к организации «добровольческой дружины» из бывших офицеров и белогвардейцев всех мастей. На снаряжение этой «дружины» только одна американская фирма «Олаф Свенсон и К°.» израсходовала около 400 тысяч рублей золотом, надеясь в случае удачи авантюры компенсировать эти расходы грабежом пушнины и золота на Охотском побережье.

30 августа 1922 года пепеляевская банда численностью около 750 человек выехала из Владивостока в Аян на двух пароходах «Батарея» и «Томск». К этому времени там находилась банда Коробейникова, вышвырнутая уже из Якутска.

Через некоторое время в Аян подошел отряд генерала Вишневского. Теперь у Пепеляева дружина выросла до 1200 человек, и он после колебаний, вызванных подавлением мятежа в Якутии, принял решение начать зимний поход на Якутск. Контрреволюционное отребье – Куликовский и другие воротилы – горячо заверяли генерала, что он получит широкую поддержку народа.

Хроника тех дней такова:

6 сентября 1922 года Пепеляев высадился в Аяне.

10 сентября авангард дружины выступил на Нелькан, чтоб отрезать путь отряду красноармейцев из Нелькана по Мае в районе Семи проток (возле нынешнего поселка Джигды).

11 сентября из Аяна выступила вся дружина во главе с Пепеляевым. Ей предстояло пройти 240 километров по бездорожью. Пепеляев рассчитывал появиться в Нелькане внезапно, разбить находившийся там отряд Красной Армии, захватить запасы продовольствия и транспорт для дальнейшего продвижения. Поэтому дружина вышла налегке, имея при себе только оружие и продовольствие на дорогу.

Красноармейский отряд Карпеля, численностью в 250 человек, прибыл в Нелькан в конце августа на пароходах «Соболь» и «Республиканец» с двумя баржами. Вода в Мае начала падать, и, чтобы пароходы не «обсохли», Карпель отправил их в низовья Маи к Юдоме. Таким образом отряд был заперт в Нелькане до зимы, потому что иного пути, как по реке, для отхода не имелось. За полутора суток до пепеляевцев в Нелькан пришли два перебежчика и предупредили Карпеля об опасности. Стали думать, что предпринять: плоты – не успеют, враги перехватят Маю у Семи проток и с берега перебьют всех. Тайгой – тоже далеко не уйдешь: отряд не имел зимней одежды, а до пароходов было свыше четырехсот километров. И тут красноармейцы обнаружили в протоке на мели старую баржу-брандвахту. Осмотрели – хоть и гнилая, но если заткнуть дыры, спускаться можно. Закипела работа: песок, гальку вычерпывали прямо руками и кто чем мог, тут же затыкали щели. Через сутки, утром 26 сентября, отряд набился в баржу, один к одному, и отвалил. Течение подхватило баржу, а на плесах ее подгоняли шестью парами весел из бревен.

В четыре часа дня отряд прошел Семь проток, опередив пепеляевцев всего на несколько часов. Так, сплавом, отряд вышел к своим пароходам и дальше благополучно достиг деревни Петропавловской на Алдане, избежав разгрома.

27 сентября дружина Пепеляева атаковала Нелькан, но он оказался пустым. Войдя в покинутый поселок, пепеляевцы оказались в западне. Шестьсот белогвардейцев начали поедать кошек, собак, невыделанные шкуры животных, чтоб не умереть с голоду.

Пепеляеву удалось отыскать кочующих эвенков, и те согласились снабжать дружину мясом.

Лишь в декабре дружина смогла выступить из Нелькана. Шли по Мае пешим порядком, делая в сутки по 25-30 километров и устраивая дневки через 3-4 суток, чтобы дать отдых оленям.

Пепеляевская авантюра не была изолированной от общих планов белогвардейщины. Высадившись на северо-востоке, Пепеляев должен был отвлечь на себя силы Красной Армии и тем самым дать возможность Дитерихсу закрепиться в Приморье, ликвидировать у себя в тылу партизанское движение, чтобы затем, сообща с Пепеляевым, двинуться на завоевание Сибири. Так что пепеляевская авантюра была лишь частью общего плана, а не просто причудой генерала, выкинутого революцией в Харбин и вынужденного там заниматься ломовым извозом. Играя в «демократизм», Пепеляев еще в Харбине предлагал отменить погоны, но офицерство на это не пошло, и он добился лишь того, что в своей дружине ввел обращение – «брат», с указанием чина: «брат генерал», «брат поручик», надеясь, что это отличие от старой царской армии скорее привлечет к нему симпатии народа (старая колчаковская армия оставила по себе в народе худую славу своими зверствами).

Генерал Пепеляев спешил к Якутску, пока там не организовались силы отпора, поэтому у Аима он оставил русло реки Маи и пошел таежными тропами на устье Мили, прямой дорогой к Амге и Якутску. В это же время часть его дружины под командой генерала Ракитина (к нему примыкали и бочкаревские бандиты) шла из Охотска на Чурапчу и Якутск.

Навстречу пепеляевским отрядам Якутск выдвигал свои силы. Они закреплялись в Амге, Чурапче и ряде других селений. Изолированным оставалось Петропавловское, и на его поддержку был послан отряд под командованием Строда. В Амге, полагая, что Пепеляев прежде всего устремится сюда, Строд оставил большую часть своих людей для обороны Амги (всего у него было 232 человека).

30 января 1923 года Строд с небольшим отрядом выступил в Петропавловское. Оставшиеся в Амге через сутки были захвачены врасплох неожиданной ночной атакой пепеляевцев и разгромлены. Пепеляев захватил Амгу – в двухстах километрах от Якутска. А отряд Строда форсированным маршем шел в Петропавловское, делая по сорок километров и более в сутки, при жестоких морозах. Путь предстоял немалый – в двести километров, и он торопился.

3 февраля Строд прибыл в Петропавловское и застал там безрадостную картину: неорганизованность и подавленность. На совещании командиров решили, что прежде всего надо разгромить банду Артемьева, но тут перед самым выступлением в деревню пришли три чуть живые красноармейца. Они из Амги, отряд разгромлен. Им, пятерым, удалось прорваться мимо белых, и вместо того, чтобы отходить к Якутску, они решили предупредить своих товарищей в Петропавловском. Шли день и ночь, двое умерли по пути, не выдержав тягот и голода, а они дошли, чтоб сказать – дороги на Амгу нет.

Решено было оставить Петропавловское и идти на Якутск через Амгу, потому что на обход ее у красноармейцев не хватило бы сил.

Обманным маневром отряд оторвался от банды Артемьева и пошел на Амгу, чтобы задержать Пепеляева перед Якутском. Четверо суток отряд был в пути. До Амги оставался один переход. На ночевку отряд остановился в Сасыл-Сасы, небольшом поселке из трех юрт. В двух юртах расположился батальон Дмитриева, в третьей те, с кем пришел в Петропавловское Строд. Уставшие бойцы заснули мертвым сном. Ночью пепеляевский отряд Вишневского обложил селение. Бесшумно сняли часовых возле юрт, где спали дмитриевцы, но когда подошли к третьей, пепеляевцев встретили огнем. Начался бой. Строду удалось наладить оборону вокруг третьей юрты, куда прорвались и застигнутые было врасплох дмитриевцы. В этом бою Строд был ранен, но продолжал руководить отрядом.

Восемнадцать суток длилась осада пепеляевцами Сасыл-Сасы, где в одной юрте, окружив ее снежными окопами, оборонялся отряд Строда. У осажденных не было продуктов, и они питались мерзлой кониной, потому что и дров не имелось, чтоб ее сварить. Пули пробивали стены юрты. Раненые, которых накопилось около девяноста человек, не могли подняться с земли. Не хватало воды, ее выдавали по полкружки на человека, потому что во дворе не оставалось снега, он весь был съеден, за ним надо было выползать ночью за окопы и терять при этом людей.

На все предложения сдаться гарнизон отвечал отказом. Отряд отбил несколько атак пепеляевцев. От беспрерывного пулеметного огня окопы, сделанные из снега и смерзшегося навоза, начали разваливаться. Тогда осажденные собрали все трупы – и своих товарищей и пепеляевцев, около сотни, и укрепили окопы трупами, уложив их рядами друг на друга. Конские и бычьи трупы были съедены, их рубили на мясо.

Весть о том, что отряд Строда героически сопротивляется, облетела ближайшие от Якутска районы и охладила тех, кто надеялся на триумфальное шествие Пепеляева. От Якутска подошел отряд Красной Армии и в ожесточенном бою отбил Амгу. Из Чурапчи, обманув Ракитина, чтоб не ввязываться с ним в бой и быстрее прийти на выручку Строда, прорвался к Сасыл-Сасы отряд «деда» Курашова. Он выдержал бой с пепеляевцами, нанес им большие потери и в решительный момент, когда Пепеляев хотел дать ему бой всеми наличными силами, обошел укрепленное пепеляевцами селение и соединился с отрядом Строда. Осада была снята.

Пепеляеву, мечтавшему о завоевании Якутии и Сибири, не удалось сломить сопротивление даже одного отряда Строда. Он понял, что дело проиграно, и третьего марта отдал приказ отступать на Аян, чтоб там дождаться навигации и убраться в Китай. Начался обратный марш разбитых отрядов Пепеляева.

Для окончательной ликвидации банд Пепеляева был сформирован экспедиционный отряд Вострецова. 26 апреля отряд погрузился на суда «Индигирка» и «Ставрополь» и отправился в далекое плавание. Накануне Первого мая суда без огней, ночью, миновали пролив Лаперуза и вышли в Охотское море. На «Ставрополе» имелась радиостанция, но Вострецов избегал переговоров по радио даже с командованием, чтоб не выдать японцам или пепеляевцам своего присутствия.

В Охотском море суда встретили тяжелые льды, и попытки пробиться к побережью не удались. Морские течения имеют здесь направление против часовой стрелки, то есть с юга на север, а затем на северо-запад и далее вдоль побережья к Шантарам. Решили пробиваться в направлении морского течения. Но льды не редели. Судно, то одно, то другое, вынуждено было дрейфовать вместе со льдами. Старые обшарпанные суда не выдерживали ледяных тисков: лопалась обшивка, гнулись шпангоуты, вылетали заклепки. Того и гляди, суда могли пойти ко дну. Капитаны пароходов настаивали на том, что следует подождать, пока льды пройдут, и тогда идти на Охотск и Аян, но Вострецов оставался непреклонен: только вперед, никакого ожидания. Он не покидал капитанского мостика, сам брался за молот, когда требовалось ставить заклепки взамен вылетевших, вместе с красноармейцами участвовал в авралах по перегрузке угля из одного отсека в другой. Эти перегрузки приходилось устраивать часто, чтоб обнаружить места, где в обшивке появлялась течь. Он не давал людям предаваться безделью, потому что знал – следом появится уныние, а ему надо было сохранить высокий боевой дух в отряде.

4 июня 1923 года в конце дня «Ставрополь» и «Индигирка» у мыса Марикан перед Охотском высадили десант. Вострецов решил захватить отряд генерала Ракитина на рассвете, но для этого надо было преодолеть около двадцати километров таежного бездорожья. Оставив все, что могло мешать в походе, красноармейцы пробирались через болота и сопки, через многочисленные ключи. В лощинах и распадках еще лежал снег по колено. Там, где было поровнее, переходили на бег. Вострецов снял шинель и шел в гимнастерке. В результате такого «марафонского бега» к Охотску подошли только 150 человек во главе с Вострецовым. Ждать отстающих не оставалось времени, и Вострецов решил атаковать белогвардейцев теми силами, которые имелись. Он лично повел группу, чтобы захватить штаб. Были захвачены пленные, но сам Ракитин оказался где-то на охоте. Его нашли позднее, и в последнюю минуту генерал застрелился.

Красноармейские цепи, окружавшие казармы, увидел офицер. Поднялась стрельба. В завязавшемся бою погиб комбат Кузнецов, был тяжело ранен командир взвода Серов, погибло несколько красноармейцев. Вострецов повел красноармейцев в атаку на окруженных в Казармах белогвардейцев. Их закидали гранатами и заставили сдаться. В плен было взято 75 человек, а в числе трофеев – много пушнины и золота. Банда братьев Яныгиных, находившаяся за рекой Кухтуй, бежала и была разгромлена несколько недель спустя.

5 июня на «Ставрополь» погрузили пленных, а также больных и ослабевших красноармейцев. Судно возвращалось во Владивосток, а остальные на пароходе «Индигирка» шли в Аян.

13 июня 1923 года «Индигирка» достигла бухты Алдомы, и отряд здесь высадился. До Аяна – сто километров. Шли тропами, через заросли и лощины, заваленные тающим снегом, через ключи.

В устье реки Няча разведчики обнаружили пепеляевский отряд из якутов. Застигли его врасплох, основная масса отряда сдалась в плен. В пяти километрах от Аяна взяли двух офицеров, и они рассказали, что Пепеляев находится в Аяне, но часть его отряда стоит в семи километрах, строит кунгасы. Часовых Пепеляев расставил на вершинах сопок, чтоб наблюдать за морем, а с суши караулов нет.

Вострецов возглавил группу по захвату Пепеляева и домов с офицерами, а комиссар Пшеничный повел отряд, чтоб пленить остальных пепеляевцев, живших отдельно. Вечером семнадцатого июня Аян был окружен.

18 июня 1923 года Вострецов сообщил в штаб по радио:

«После стоверстного тяжелого похода по тундре в порту Аян в 22 часа 17 июня взят в плен отряд во главе с генералом Пепеляевым. Пленных офицеров 103, солдат – 230. Наши потери – один ранен. Подробности дополнительно. Командующий экспедиционным отрядом С. Вострецов».

24 июня «Индигирка» с пленными на борту вышла из Аяна во Владивосток. В Аяне и Охотске оставались небольшие отряды для ликвидации разрозненных банд пепеляевцев. Многие сдались в плен добровольно, видя бесцельность дальнейших скитаний, многие пытались пробиться на Керби и дальше, чтоб перейти в Китай, но их настигали и уничтожали.

Так была подавлена попытка Пелеляева развязать гражданскую войну на северо-востоке России.

* * *

Аян, необыкновенно солнечный, тихий, вселил надежду, что через Джугджур не надо будет идти пешком. Так оно и случилось: днем нас втиснули в самолетик, перевозивший канцелярские столы для почты, и через два часа мы были в Нелькане. Облака, расступившиеся над хребтом на денек, поспешно заметывали за нами дорогу, наглухо и надолго перекрывая для самолетов небо.

Несмотря на прохладную, ласково струящуюся Маю, поселок изнывал от жары. Собаки лежали под заборами у тротуаров, прячась в тень, и ни одной не пришло в голову облаять нас, хотя мы едва не перешагивали через них. Облака бродили над горами, а над поселком властвовало голубое небо и беспощадно, по-южному, палило сухое солнце. Расстегнув рубахи до последней пуговицы, мы добрели до конторы, в спасительную тень крылечка. Был конец рабочего дня, и на перильцах покуривали уже знакомый мне завхоз Колесников и плотник, строивший весной дома на базе – Веселовский. Мы радушно поздоровались.

Оказалось, что в совхозе произошли перемены. Временно его возглавлял Лысенков, а Веселовский исполнял обязанности прораба. Я его едва узнал, он только что откуда-то прибежал и сидел потный, разгоряченный, мало похожий на того плотника, которого я помнил по весне.

Анатолий Иванович Веселовский, узнав, что мы еще не устроены, пригласил нас в комнату гостиницы, которую занимал под квартиру.

– Поместимся, – говорил он, – не так будет скучно одному.

Вечером я был гостем Анатолия Ивановича. Он толковал о том, что вот жизнь не сложилась, пришлось уйти от семьи и жить бобылем. У него такие славные дочурки, только их и жаль, а что бросил дом, все имущество, нажитое долгим трудом, об этом он отозвался одной фразой: все, мол, это ерунда, не главное в жизни, все это можно нажить. Горе в другом, когда вдруг разочаруешься, потеряешь веру в близкого человека. Тут уж ничего назад не вернешь, не переиграешь…

Анатолий Иванович был моим ровесником, а может, чуть старше, в прошлом фронтовик, и мне очень близки были его переживания, потому что никто из нас от такого поворота судьбы не застрахован. Я смотрел на его тяжелые рабочие руки, всю жизнь не выпускавшие топора, и живо представлял, какой огромный поселок получился бы, если б возможно было собрать воедино все, им построенное. След человека на земле. Мы часто об этом говорим, но порой мало представляем, сколь велик он от человека труженика. Добрый след на земле.

Мне было непривычно видеть вчерашнего плотника в роли прораба, и я спросил, почему так получилось. Анатолий Иванович ответил, что ему самому легче и привычнее вернуться к топору, быть простым рабочим, чем возглавлять строительство в совхозе, но никого другого пока не было, и, раз надо, он согласился. Хлопот, конечно, хоть отбавляй. Вот на днях принимали новый мост от строителей…

Я уже видел этот мост через речушку, разделявшую поселок Нелькан. Речушка небольшая, но в паводок приносит много неприятностей, сильно разливается, и мост сооружали на ряжах, довольно большой, метров на сорок. Я не строитель, но мост мне не понравился. Он был без выпуклости, горизонтальный, из-за чего будет увеличиваться нагрузка от проходящих машин, а если еще просядет, то и вовсе.

Ряжи ставили на гальку, засыпали их тоже галькой, углубляя между ними русло, и течение подмоет их, так что осадки не избежать. Он уже сейчас слегка волнообразный. Второе – лес. Обычно на мосты идут лучшие породы древесины, у нас на востоке это лиственница. Она водоустойчива, не гниет от сырости, крепка, ее здесь достаточно, и естественно было ожидать, что мост из нее и будут строить. Но здесь пошла в ход елка, сосна, а это деревья хрупкие и с разной степенью износа. Вот поэтому я и сказал, что на месте прораба такой мост не принял бы и акт не подписал.

– Мост строили не мы, – ответил Анатолий Иванович, – а комбинат бытовых предприятий. Мне самому больше нравятся мосты выгнутые, приподнятые посередине, но таков был проект. Что я тут мог поделать? Строители не отступили от проекта, а там предусмотрено изготовление моста из любого материала, хотя у нас была возможность строить только из лиственницы. Люди работали на совесть, им надо платить, как тут не подпишешь акт? Ждать год, пока мост даст осадку, они не могут… А вообще, не нравится мне это дело, лучше самому работать, – он устало махнул рукой: – Мотаешься день-деньской, как проклятый, а толку не видишь…

Он задумчиво повертел в руках стакан с недопитым вином и сказал:

– Ответственность, конечно, большая. Я понимаю. И нам, на старость глядя, не к лицу идти на сделки с совестью. Свое мнение о проекте мы в акте изложили, а строители здесь ни при чем, они свое исполнили, работу выполнили быстро…

Узнав о цели моей поездки, он посожалел, что не может присоединиться: есть дела и в Джигде, и в Аиме, но пока нельзя уехать, надо сначала отправить в тайгу строителей изгороди, а будет ли завтра погода?!

– Решили все же строить заборы вокруг пастбищ?

– В порядке опыта пока вокруг одного стада. Километров на двести. Трасса намечена…

Я поинтересовался, как осуществить это технически, ведь изгородь пойдет через горы и мари, где кол в землю не забьешь. С помощью пальцев и спичек Анатолий Иванович показал мне, как строить опору для жердяной изгороди без гвоздей, используя лишь пеньки срубленных деревьев и камни. Подобные простейшие изгороди многим приходилось видеть в лесу возле стога сена, по краям поля. Просто, но потребуется огромное количество жердей. Строить надо быстро, за месяц-полтора, иначе цель не будет достигнута. Строить надо прочно, чтобы олени ее не порушили, чтоб она не развалилась сама по себе от непогоды. Бригады строителей уже укомплектованы, снабжены всем необходимым, дело за вертолетом. Хотели отправить сегодня, но вертолет был занят – возил пожарников на тушение пожара: лес загорелся в районе Куран-Уряха от грозы. Удастся ли это завтра – кто его знает: на Севере лови момент, а не успел – можешь потерять недели на ожидание.

Еще в прошлую поездку я познакомился в совхозе с плановиком Геннадием Сергеевичем Кочкиным. Румянолицый, полный мужчина – старожил района, оптимист по характеру – типичный сангвиник, оказался страстным поклонником Маи. Рассказывая о реке, он хвалил рыбалку и обещая попотчевать меня тайменями и шашлыком из окуней. Только, мол, приезжай летом…

Утром я увидел его возле конторы. В черном строгом костюме и белоснежной нейлоновой сорочке, при галстуке, он шел мне навстречу. Мы радушно поздоровались, он улыбнулся всем розовым лицом, по которому было видно, что человек этот не сторонится природы и не прячется от солнца. Он подхватил меня под локоть, взглянул на часы – время еще позволяет – и поволок к соседнему с конторой двухквартирному дому.

В летней кухне на горячей плите стоял таз варенья, банками с вареньем и засахаренной ягодой были заставлены полки и стол.

– Заготовки этого года, – пояснил он, доставая из шкафчика стаканы и бутылку с вином. – Давай по маленькой за встречу.

Мы выпили, закусили жареной рыбой.

– Ну, что, махнем сегодня вечером на рыбалку? Денька на два, на все выходные дни, а? Заодно и ягодки пособираем, охты нынче много уродилось.

– Можно, – согласился я.

– Вот и добро, -обрадовался он, – в конце дня подходи!

Но в этот же день я встретился и с Лысенковым. Принял он меня хорошо, по-простецки, будто не треть года назад расстались, а только вчера.

– Замотался, – признался он. – Почти полгода за директора приходится работать, да и свои обязанности не складывать. А тут сенокос – горячая пора. Думаю завтра податься в Джигду, посмотреть, как там дела, и заодно поспиннингую.

– Кочкин тоже собирается, может, заодно и поедем? – предложил я. – Сам я до рыбалки не очень большой охотник, но зато сынишка – рыбак заядлый.

– Подумаю…

Кочкин, узнав о моем разговоре с Лысенковым, поймал его на крыльце и с ходу насел:

– Понимаешь, еще зимой обещал показать человеку нашу рыбалку. Если мы не покажем, так кто еще? Поедем вместе. На Крестах сейчас таймень и ленок будут…

Лысенков согласился. Он недавно приобрел новую дюралевую лодку «Казанку», мог взять меня, а Кочкин на свою – моего сына. Лодки без перегрузки дойдут быстро.

День в поселке, не заполненный делом, кажется долгим до бесконечности. Сынишка убежал пытать счастья на хариусах, а я обошел поселок из конца в конец, присматриваясь к быту жителей и тем изменениям, которые произошли с весны.

Появились новые, еще не утратившие свежей позолоты, срубы домов. Новый мост через речушку. Достраивалось крыло школы. Ремонтировалось и перекрывалось шифером здание интерната. Жизнь шла. Цвел на грядках картофель, зрели в парниках огурцы и помидоры, обильно уродилась в палисадниках черемуха, рдела рясными гроздьями бузина. Этот кустарник выполнял декоративные функции, украшая усадьбы тех, кто не желал довольствоваться лесом, окружавшим поселок. Густо зеленели на пустырях заросли рододендрона, красовались уцелевшие при постройке березки и лиственницы, брусничник устилал землю за околицей поселка, солнце уже подрумянило верхний бочок у ягод, ими лакомились детвора и взрослые.

По-прежнему густо золотились рубленные из нетленной лиственницы стены бывшей церкви, и за ее голубыми фронтонами и карнизами расстилались безбрежные голубые дали. Волна за волной вставали гребни Джугджурского хребта, а внизу струилась Мая, и по ее глади мчалась моторка, увлекая за собой воднолыжника – загорелого юношу, которому не страшна была холодная купель в случае потери равновесия.

В марте я восхищался Маей, она выглядела невестой в снежной, ничем не запятнанной фате, и мне захотелось написать этюд, но на морозе нельзя было раскрыть краски. И тут меня из окна поманил мужчина: заходи, мол! Наверное, он подумал, что я кого-то ищу. В доме шло воскресное веселье, за столом сидели гости, и меня тоже пригласили к столу. Я отказался, но поскольку уж вошел, то попросил разрешения поработать с полчаса у окна. Теперь я узнал этот дом, да и хозяин меня сразу признал и пригласил во двор. В тот раз он сидел за столом, а по плечам и рукам у него разгуливали большие белые мыши. Помнится, я тогда был несколько удивлен таким увлечением человека, и теперь спросил, держит ли он мышей по-прежнему или…

Петр Григорьевич Орешкин работает в Нелькане кочегаром уже несколько лет и вполне доволен службой и жизнью. Если кроме этого ничего не делать, так куда девать свободное время? Вот он и разводит мышей. С этими словами он подвел меня к вольерам. Там под сеткой копошились десятки белых мышей, больших и малых. Ну и ну, – снова подивился я. Если б он разводил кроликов, голубей, все было бы понятно. Но куда девать мышей, ведь в Нелькане нет лабораторий, где бы их могли использовать как подопытных животных?

Петр Григорьевич вынес из кухни шкурку. Почти горностай, только желтоватая немного, да без черной кисточки, а так вполне пригодная для отделки дамских пальто, шапочек и костюмов.

– Продаете?

– Нет. Отдаем сослуживцам, знакомым. Женщинам на наряды, – ответил Орешкин. – Надо же куда-то девать время после службы, вот и развожу, канителюсь с ними.

Помимо мышей Орешкин был еще заядлым рыболовом. На заборе у него сушилась сеть (небольшими разрешают промышлять рыбу на Мае). Самый промысел начинается осенью, когда на реке появятся забереги, и рыба из горных речек – притоков начнет спускаться в Маю. Вот тогда ловятся и крупный ленок – лёмба по-здешнему, и таймени по пуду и более, и заодно такая прекрасная по вкусу рыбка, как хариус, и еще одна – деликатес даже на Мае, где рыбы пока вдоволь, – тогунок – чуть поменее сардинки, очень жирная, столь же почитаемая, как омуль на Байкале. Вот тогда, при первых морозах, самая рыбалка и начинается, а пока одно баловство: много ли спиннингом поймаешь?!

Но и сейчас рыбка помалу попадалась, потому что возле кухни теплилась коптильня из железной бочки и на проволочной решетке рядками висели золотистые сочные хариусы. По одному их внешнему виду я понял, что имею дело с большим мастером. Копчение рыбы – занятие деликатное, не терпящее ни небрежности, ни спешки. Тут важны и крепость тузлука, и время соления, а затем вымачивания рыбы, и сорт дров, и температура дыма при горении. Как при копчении окороков. Разве придет кому на ум коптить окорок на осиновых или лиственничных дровах? В первом случае он будет горчить, во втором – почернеет, как головешка. Другое дело ольха, ива.

Так вот от одного вида золотистых хариусов у меня потекли слюнки, и я не мог скрыть на этот раз восхищения. Петр Григорьевич вынес из кухни распластанную и аппетитно закопченную щучку и протянул мне:

– Попробуйте. В городе такую не достанете…

Я завернул рыбу в газету и унес в гостиницу, чтоб там не спеша воздать хвалу кулинарному искусству мастера. Вместе с Анатолием Ивановичем мы ее прикончили в момент.

Должен сказать, что шастал я по Нелькану не бесцельно: для дальнейшего путешествия я присматривал подходящую весельную лодочку. На берегу реки и по дворам лежали лодки дюралевые и деревянные, но все рассчитанные под мотор, а я на моторках плавать не люблю и не умею. Верх моих познаний в мирных механизмах- мясорубка. Вот я и присматривал весельную, чтоб потом сторговаться насчет цены с хозяином. Но здешние аборигены эвенки не умели, или им не было нужды, строить хорошие лодки. Сколоченные из досок небольшие лодчонки скорее напоминали корыта и ни в какое сравнение не шли с плоскодонками нанайцев, ульчей, а долбленных из тополя я не видел вовсе. Правда, в дальнейшем мне на пути попадались берестянки – легкие охотничьи оморочки, которые можно взять на плечо и перенести на полкилометра, если необходимо, но они не могли соперничать по своим формам, изяществу и устойчивости с берестянками нанайцев из стойбища Кондон.

Лодочка из березовой коры. Казалось бы, что ее и на одно плавание не хватит, такая она на вид хрупкая, но бережливому охотнику она верно служит по несколько лет, и лишь изредка он где-нибудь подклеит ее, чтоб не текла. Истинные охотники и рыбаки не терпят, чтобы лодка под ними протекала. Делали берестянки раньше без единого гвоздя. Отыскивали для этого ровные березы, в июльскую жаркую пору снимали кору цельным лоскутом, потом бересту свертывали в рулон и подолгу вываривали в котлах, сушили. Затем два-три-листа бересты сшивали, проклеивали смолой швы, укладывали на них гибкую еловую щепу, края полотнища зажимали рейками и начинали выгибать его корытом. Выгнув, концы реек связывали – получались острые корма и нос. Так вот нанайцы делали оморочки более глубокими и длинными, чтоб они могли противостоять небольшой волне, а нос и корму заделывали так, что они походили на медвежий коготь. В такую хрупкую на вид посудину охотник мог уложить разделанного на части сохатого- двести-триста килограммов груза, на такой лодочке он мог почти бесшумно (вместо весел брал в руки палочки) подплыть к пасущемуся на воде зверю. Известно, лоси любят летом забираться в заросшие тихие заливы и лакомиться там стрелолистом, вахтой, широколистной осокой. Да и от гнуса они зачастую спасаются в воде.

Не нашел я в Нелькане и бата – лодки с волнорезом лопаткой, как у хорских удэгейцев, изготовляемой из цельного ствола тополя, или без волнореза – остроносой, как у эвенков на Удэ. Дело, видимо, в том, что если для нанайцев, ульчей, удэгейцев рыбалка являлась основным занятием (без рыбы им было не прожить), то для эвенков – случайным. А раз так, то зачем ему хорошая лодка? Другое дело моторка. Моторку на Мае уважают, на ней можно в момент слетать из Нелькана в Джигду, отвезти в школу детей, съездить в гости. Моторке нипочем стремительное течение Маи, перекаты, не хватает силы одного «Вихря», можно приспособить второй. С моторками здесь управляются даже девчонки-школьницы, а уж про мальчишек и говорить не приходится – каждый! Зато и тонут на Мае часто. Но это из-за того, что уж больно рискованно здесь плавают: запустит мотор на всю катушку, летит птицей, от скорости взгляд завораживает, а там, глядишь, топляк. А уж перекинулся, тогда дела плохи, вода ледяная. При мне поймали мальчишку – утоп с полмесяца назад, ночью налетел на карч.

Но это все – обычное дело для любой реки и моря.

Я сказал Анатолию Ивановичу, что не нашел лодки и вот не знаю, как быть дальше.

– Ничего, найдем, – уверил он меня, – рублей за семьдесят купить можно, есть тут кое у кого.

– Таких денег у меня нет, – ответил я. – Уж лучше тогда на бревне плыть или самому какое корыто сколотить из трех досок на скорую руку…

Так мы и оставили этот вопрос открытым, хотя Анатолий Иванович заверил меня в готовности помочь. Но рыбалка, на которую я собирался, все изменила к лучшему.

Вечерело, когда мы с Алешкой пришли на берег, к лодке. Показался Кочкин. Вместо щеголеватого черного костюма на нем был рыбацкий ватник, резиновые сапоги, а сам он гнулся под тяжестью скарба – известно, рыбаку необходимо многое. Лысенков тоже одет по-таежному, тепло: в свитере толстой вязки, а поверх него куртка из летней оленьей шкуры на завязках, ее ни дождь не пробьет, ни ветер, и очень она легкая, просто невесомая. Такие бы всем оленеводам, да кто их шить возьмется, кто захочет шкуры выделывать, возиться?!

Уложили мы в лодки имущество и поехали. Впереди Кочкин с Алешкой моим, сзади мы с Лысенковым. У Нелькана Мая делится на два рукава, и на острове, на самом мысу, застрял еще по большой воде катер. Как его угораздило сесть на мель – никто не знает. Пытались стащить его тракторами, да не вышло – тяжелый, побоялись порвать. Вот и загорала на нем команда все лето, удила рыбку. На Мае это обычное явление. В кубрике горел свет, на камбузе топилась печка, видно, собиралась команда ужинать.

Мы тоже с ходу черканули винтом по камням, даже на душе заскребло: ну, думаю, каюк рыбалке! Нет, осмотрели винт, ничего, лишь четвертинку лопасти срезало, можно плыть. Там, где Мая идет одним руслом, она и широка и глубока, кажется, плыви хоть на теплоходе. Вода зеленоватая, на глубинах дегтярно-черная, особенно возле скал, когда они спускаются с гор и забредают в реку, будто чудовища какие на водопой. Прибрежный пойменный лес стеной поднимается у воды: тополя, березы, ели, лиственницы, ольха, черемуха, рябина, а по склонам сопок, на каменистых осыпях, сосняк господствует, и довольно зрелый. На отмелях много тальника, много разных кустарников – свидины, дикой смородины, много травы – вейника.

Скалы здесь не из гранитов, не из базальта, как на Амуре, а из желтоватого слоистого камня, судя по многочисленным осыпям – непрочного. Другое дело – на Джугджуре. Там камень цельный, большими монолитами, прочный. Геологи, ехавшие с нами на теплоходе, просветили меня немного насчет того, что основные щиты – платформы сложились на Земле в период докембрия, то есть за два-три миллиарда лет до нашей эры. В дальнейшем, при различных катаклизмах, коренные породы взламывались, перерождались под воздействием химических процессов в граниты, на них наслаивались обломочный материал и осадочные породы, их заливали породы, извергавшиеся из недр Земли. И все же в различных частях земного шара имеются выходы этих первичных коренных пород – анартазитов, есть они и на Кольском полуострове, и в горах Сибири, и на Джугджуре. В связи с запуском спутников на Луну интерес к первичным коренным породам снова возрос. Дело в том, что на Луне тоже нашли аналогичные породы. Там нет атмосферы, и они остались неизменными. Вот эти аналогии, считают ученые, могут помочь прояснить происхождение Земли и вообще планет нашей Солнечной системы.

Геологи – кандидат наук и с ним два аспиранта, все молодые парни,- ехали на Джугджур собирать образцы коренных пород, чтобы потом в лабораториях подвергнуть их анализам.

Стояли скалы по правому берегу, возвышаясь среди леса, будто башни замков с отвесными стенами, сложенными из замшелого плитняка. Солнце уже село за сопку, хотя небо продолжало истекать светом и озаряло поверхность реки. По низинам крались к реке сумерки, и скалы выглядели угрюмыми, недобро затаившими в недрах мрачную тайну. Будь это на Кавказе, в Крыму, где полно туристов, наверное, досужие люди уже давно сочинили бы по такому случаю легенду. Здесь же мимо ездят равнодушно – пригляделись к этаким чудесам, да и не удивишь аборигенов района такими скалами, когда на Джугджуре полно всяких скал, почище этих. Неспроста журналист из газеты «Труд» в очерке о районе назвал его «краем взбесившихся гор». Названо грубо, хотя доля истины есть, потому что для путника, глядевшего на землю с самолета, хребты кажутся бессистемным нагромождением гор. Но в природе нет ничего бессистемного, все находится в связи, другое дело, что ее не всегда удается уловить, понять.

Показались на левом берегу летние строения. Когда поравнялись, я прочел на арке слова: «Пионерский лагерь «Чайка». Да, в семнадцати километрах от Нелькана и в двенадцати от Джигды силами совхоза построен районный лагерь для детей. Здесь много солнца, не то что на побережье, здесь им приволье, здесь живописная река, много грибов и ягод. Важным обстоятельством сочли и то, что рядом Джигда, где есть молоко и овощи, столь необходимые для питания ребятишек. Все это было учтено.

Лысенков сказал мне, что все благоустройство лагеря пришлось взять на себя совхозу, а воспитателями здесь работают учителя из нельканской школы.

Лагерь располагался на поляне среди частого березняка. Когда-то здесь находилась база, где производилась перевалка чая с конных обозов на речные баркасы. На Мае, как в свое время на Волге, звучали по берегам бурлацкие песни, и «Дубинушка» в том числе. За кусок хлеба впрягались люди в лямку и на себе поднимали баркасы с провиантом по дикой норовистой реке, против течения, топтали тропы по отмелям, карабкались по скалам в теснинах, а вечером, измученные, жгли костры и хлебали варево из муки или круп – затируху, а потом пели тягучие песни о своей несчастной доле. Тяжек был труд и горек хлеб рядового человека в России, а на Севере в особенности. Теперь, когда по реке птицами пролетают моторки, мало кому приходит в голову вспоминать о прошлом, уж очень оно невероятным кажется, диким. Но оно было…

Вот и Джигда, где сосредоточено животноводство и сельскохозяйственные угодья совхоза и района в целом. Много ли? Скажи иному – рассмеется: да какое же это хозяйство – восемь гектаров картофеля, три – капусты, несколько десятков коров! Мало, очень мало. Рассказывают, что во время войны, когда с питанием было трудно, имелись огороды и пашни во многих деревнях, по Мае (в Ковалькане, Тотте, Ципанде) были подсобные хозяйства, и пашен насчитывалось во много раз больше. Теперь земли заброшены, на пустошах растет кустарник, травы. Выращивать овощи, зерно невыгодно, некуда их сбывать, транспортные связи внутри района отсутствуют, самолеты и те за хребет не летают по месяцу из-за непогоды и туманов.

Джигда открылась после того, как Мая резко крутанулась, расчленилась на семь рукавов, ударилась в большой залом и покатилась дальше на галечные отмели, между нагромождениями плавника. Вот тут и показались дома, крытые светлым шифером. Деревня имеет вполне современный вид. Кое-где уже зажигались огни.

Мы проскочили мимо, не задержавшись ни на минуту, потому что рыболовы спешили дотемна попасть на место и порыбачить. Заметно похолодало к ночи, над рекой протянулись полоски тумана, омуты выглядели бездонно-черными. Но вот за отмелями показалась надстройка баржи-нефтянки, и Кочкин подрулил к берегу.

– Здесь будем ночевать или пойдем на баржу? – спросил он.

– На косе лучше, – заявили мы и начали сбрасывать с лодок одежду, продукты, палатку.

Я остался на косе устраивать табор, а остальные помчались рыбачить. Пустынно и одиноко показалось мне одному на реке, в незнакомом месте. Тихо. Слышишь каждый шорох, всплеск, звон комаров. Я их подсобрал, когда полез в тальники рубить шесты, чтоб поставить палатку. Натаскал дров, разжег костер. Была ночь, когда рыбаки вернулись. Улов – один ленок, да и того поймал Алешка. Он очень этим гордился и не скрывал радости. А коренные рыбаки говорили: вот погоди, завтра придем на место, тогда…

Начал накрапывать дождь, а в палатке было очень просторно, приятно полулежать на оленьих шкурах, смаковать не спеша горячий чаек и слушать байки, на которые оказался большим мастером Геннадий Сергеевич Кочкин. Его завезли в Аян совсем мальчонкой, и он считает Север чуть ли не родиной. Перед войной родитель его подался из Иркутска на заработки в Усть-Маю, а оттуда в Аян на строительство жилья. Началась война, и они никуда не могли и не думали переезжать. С малых лет он увлекся рыбалкой, охотой, потому что без промысла было не прожить – время голодное. В молодости вместе с охотоведом отлавливал ондатру в Якутии, чтоб потом выпустить зверьков на Мае. Такое имело место в те годы. В Хабаровском крае обогащали фауну – выпускали повсеместно ондатру, норку, соболя, на это тратились немалые деньги, и не безрезультатно. Восстановили и превысили в крае запасы соболя, теперь его берут много больше, чем до революции. Наш Ургальский соболиный рассадник в пятидесятых годах получал медали на ВДНХ в Москве за достигнутые успехи.

При мне в марте кадровый охотник Андрей Павлович Дьячковский сдал сорок соболей и восемнадцать белок – добычу одного сезона. И это никого не удивляет: нормально. Так что приложил к доброму делу руки и Геннадий Сергеевич. А потом он окончил партийную школу, много лет был в совхозе парторгом и лишь год назад перешел на более спокойную работу. Сейчас он плановик совхоза.

Мы проболтали, наверное, до полуночи, пока не погас костер.

Утром наскоро перекусили и в путь. Прошли мимо нефтянки – она лежала на отмели, как и катер, до большой воды. За баржей мы начали заглядывать в заливы и старицы. По тихим заводям водились выводки уток. Многие при виде лодки поднимались на крыло и перелетали в другое место, а гоголи ныряли. Раза два Лысенков стрелял по ним, но бесполезно: утки успевали нырнуть и дробь хлестала по пустому месту. Вот где раздолье охотнику-горожанину: весь патронташ можно выпустить по дичи, и удовольствие в полную меру, и дичь цела, ничего ей не сделалось.

Мне приятно было наблюдать, как выводок уходил от лодки: ныряют и расходятся в разные стороны, а Лысенков вертит головой, пытаясь улучить момент, когда утка покажется. Но она выныривает совсем неожиданно и не в том месте, где ее ждут, и мгновенно, только взбулькнув при перевороте, снова уходит под воду.

По берегам заросших травой стариц и заливов рано утром ходят сохатые – черные горбоносые быки с отросшими за лето ветвистыми рогами-лопаткой. Здесь обычен восточносибирский тип животного, не такой, как в бассейне Амура, где у сохатого рога круглые. Сохатый не столь осторожен, как изюбр, он может близко подпустить охотника, когда пасется. Погрузит свою бородатую голову под воду и пока отыскивает на дне траву, охотник подбирается к нему на оморочке. Но вот он с шумом поднимает голову из воды, по бороде струйками сбегает вода, зверь осматривается. Охотник замирает. Но чаще всего зверя караулят на таких протоках и заливах на рассвете, когда темнота начинает лишь чуть редеть и обрисовываются кусты. Зверь сам набредает на охотника, и звучит выстрел…

В районе на это смотрят так: жить на Севере и не сметь убить зверя на собственные нужды? В тайге и жить без мяса? Привез охотник зверя в поселок, поделил мясо между родственниками и знакомыми, и лады. Лишь бы не продавал.

Конечно, и охота на одиночного зверя не афишируется, закон хоть и спит, но вполглаза. Убил – и помалкивай, не то будет худо. Мая хоть и не шибко заселенная река, деревня от деревни на двести километров, но по ней густо плывут моторки из Якутии, с Усть-Маи, оттуда вторгаются не только грибники и ягодники, но и многочисленные браконьеры, рассчитывая остаться безнаказанными в соседнем с республикой крае, за шестьсот километров от своего ближайшего участкового. Своя-то милиция, якутская, не поедет их выслеживать в Хабаровский край. Браконьеры наносят серьезный ущерб поголовью лосей на Мае, и сейчас вблизи реки сохатого мало.

Вот и Лысенков, наверное, думал подстрелить сохатого при случае, лицензия у него была, и он держал наготове рядом с дробовиком карабин. Я этого не знал и по укоренившейся армейской привычке проверил, заряжен ли он. Передернул затвор и, увидев в казеннике патрон, утопил его в магазинную коробку и спустил курок. Для безопасности. Мало ли от чего может произойти выстрел, ведь не напрасно же говорят, что раз в году стреляет и кочерга.

Так мы и ехали от одной старицы до другой. В устье Маймакана остановились поспиннинговать. Лысенков подцепил ленка и большого окуня. Этой рыбы в Амуре нет, и я впервые держал окуня в руках. Тугой, с прочной зеленоватой кожей, расцвеченной черными полосами, с красными плавниками, окунь выглядел красавцем. В Амуре рыба берет белую блесну, а тут вся ставка делалась на желтую. То ли повадки у рыбы были другие, то ли сказывался цвет воды. Амурская вода мутная, может, она и белым блеснам придает желтый цвет. Определенно сказать не могу, я не рыбак.

Мой Алешка увидел под берегом у коряги большого тайменя и переполошил всех: «Настоящий крокодил!» Но сколько ни бросали блесны вокруг, таймень на блесну не кинулся.

– Ладно, поехали дальше, – предложил Кочкин, дернул заводной шнур, мотор чихнул, окутался синим дымком, и лодка помчалась.

А куда дальше, когда и так от Нелькана отъехали на семьдесят километров? Но у рыбаков было заветное место – загадочные Кресты. По правому берегу миновали уютное местечко между гор на высоком берегу – заброшенный поселок Хахари.

Километрах в семи от него стали на косе посреди реки, разделившейся тут на два рукава. Я опять занялся хозяйством – пошел отыскивать шесты для палатки, а рыбаки помчались в залив напротив: авось подстрелят утку, да и рыбы в заливе много. Там, в конце залива, среди ивняка Лысенков приметил сохатого: бык с большими ветвистыми рогами выходил из воды. Схватил карабин, прицелился – чак! – а выстрела нет. Передернул затвор, загнал патрон, но время было потеряно, сохатый скрылся в кустах. Ах, как досадовал Лысенков!

– Я привык, что патрон всегде в стволе, только вскинул и стреляй, – говорил он мне.

– А я, наоборот, терпеть не могу, когда оружие заряжено раньше времени, – отвечал я. – Вот и разрядил.

– Эх ты, ели бы мы сейчас свежую сохатину, из губы такой холодец получается – пальчики оближешь!

Пили мы чай, препирались лениво, а Алешка убрел по отмели пытать счастья с удочкой, коль на спиннинг рыба не хочет ловиться. День выдался жаркий, на косе припекает, самое время поваляться на шкуре под солнышком, подышать речным свежим воздухом. И вдруг вижу – скачет Алешка. Подбегает, хватает спиннинг: «Ленки вот такие!» – «Где?» – «Да вот там, под корягой, затаились на отмели!»

Побежали втроем. С первого заброса вдоль лесины, лежавшей в воде, Алешка зацепил рыбу. Она кинулась за блесной, у берега ухватила ее и тут же забилась, заходила, значит, закусила блесну. Выволок он ее довольно бесцеремонно, не по-спортивному. Щука! Большая щука таилась на отмели в тени. Второй заброс сделал Кочкин и тоже подцепил щуку, мы сразу ее увидели, к этому времени и я подошел к рыбакам. Третью щуку вытащил снова Алешка, и гордость прямо распирала парня: такая удача! Ведь в Амуре какую рыбу привыкли брать – карася-флегматика, косатку, иногда сомика или конька-губаря. Это уж зимой на подледном ловят ленков, щуку и сигов, да и то небольших.

Все загорелись азартом ловли, взбудоражились и на моторках помчались на Кресты. Ты, мол, не рыбак, так покарауль табор, а мы поспиннингуем. Кочкин к тому же решил поставить перемет и наживить крючки мальками, авось на живца скорее возьмется.

Я снова остался один. Что мне – оружие при мне, вокруг песчаная коса на километр тянется, если появится медведь, я его еще откуда увижу. Солнце сияет и печет, как в пустыне Гоби в летнюю пору, даже не верится, что так жарко может быть на Севере. Гоби я немного знаю, побывал в Монголии в сорок пятом году, хватил зноя. Трое суток пришлось ездить, почти не вылезая из открытой, вроде газика, машины. От жары и сухоты кожа на лице лопалась и на еду не тянуло – не лез в рот кусок сухой. Вот и здесь на косе так же знойно, хотя вода рядом плещется, студеная, чистая. За островом высятся горы. К реке они обращены крутыми, градусов на сорок, склонами. Местами это голые каменистые осыпи, но большей частью на них укоренилась сосна. И как только держится дерево на голом камне, откуда берет пищу для роста? Из этих склонов, пропоров их, торчат желтые скалистые останцы, острые, как клыки. Стоят они часто, огромные, потому что сосны рядом с ними карликами кажутся, и напоминают заготовки для скульптурных фигур. Вот родится новый гений и придаст им окончательные формы, а пока они лишь отдаленно напоминают человеческие фигуры.

Мне дивно на них глядеть, с удовольствием я порисовал бы эти скалы, да по жаре лезть к ним на такие крутяки, так и рисовать не захочешь, на полпути дух вон испустишь. Вот я и пристроился со своим этюдником в тени, за палаткой и забыл про время.

Вечерело, когда показались моторки. Ехали рыбаки из Джигды, время-то – суббота. Это уже не первые, многие проскочили по реке – с женщинами и ребятишками, а эти направились к нашему табору. Из одной лодки вылез эвенк с парнишкой-школьником, из двух других – русские, по виду трактористы или шоферы. Поздоровались. Эвенк тут же направился в кусты и приволок оттуда берестянку-оморочку. Русские парни достали сетку, принялись ее перебирать, высвобождать поплавки и грузила. Чтоб грузила не захлестывались в ячеях сетки, сделаны они были из проволоки в виде колец. Такие сетки я встречал не раз. С какой бы стороны рыба в нее ни ткнулась, все равно запутается. Через некоторое время эвенк с парнишкой на оморочке, а русские на моторке подались в залив. Одна из двух собак эвенка храбро кинулась за ними вплавь, другая не решилась.

Уже темнело, когда подъехали наши рыбаки. Кочкин и Лысенков ставили перемет и потеряли его, долго искали, но безрезультатно. Алешка тем временем рыбачил. Улов был солидный: ведро рыбы – ленков, и тайменей, и окуней.

– Ну, батя, – сказал он, – такой рыбалки я отродясь не видел. Что ни заброс, то рыба. Отвел душу. Буду дома рассказывать – не поверят. Ох и место…

Кочкин занялся приготовлением рыбы на свой лад: он нанизывал непотрошенных окуней на палочки и ставил их к огню. Толстая кожа окуней не прогорала, и рыба запекалась в собственном соку. «Шашлык по-майски», – говорил он смеясь. Мне больше по душе был иной способ приготовления рыбы: бочок тайменя или ленка, нанизанный на прутик и лишь слегка запеченный у огня. Эвенки на Амгуни называют такое блюдо талакой, в отличие от амурской талы, которую готовят из сырой рыбы, лишь мелко искрошив ее и сдобрив приправами – луком или черемшой, да немного солью. Не думаю, чтоб все эти блюда были вкуснее, чем обычно приготовляемые в домашних условиях, раньше сырую рыбу ели вынужденно, из необходимости сохранить в целости витамины, которых, конечно же, не хватало в рационе рыбаков и охотников. Вот и ели сырую рыбу, сырую печенку зверя, сырой костный мозг – уман, полусырое мясо, пили свежую кровь. Иначе – цинга.

Алешке так понравились печеные окуни, что он потом запекал их при всяком удобном случае.

Среди ночи вернулись рыбаки, уехавшие ставить сеть. Привезли с собой несколько бутылок вина и тут, под стопку, были доедены все окуни, а также и уха, которой наварили с полведра. Начался оживленный разговор. Я проснулся среди ночи потому, что кто-то наступил мне на ногу. Догорала оплывшая свеча, воткнутая в расщепленную палочку, красноватый свет перебегал по смуглым лицам. За палаткой была темень: глубокая ночь. Кажется, кроме меня и Алешки в эту ночь никто больше не спал, потому что рыбаки из палатки ушли перед утром, так и не прилегши, и уехали в залив.

* * *

Я поднялся на рассвете. Лысенков с утомленным лицом и покрасневшими глазами возился возле лодки. Он собирался в залив посмотреть на улов. Увидев, что он собирается ехать, Алешка вскочил и побежал к лодке. Ему тоже хотелось посмотреть, что будет у приезжих в сетке – вдруг большой таймень!

В отдалении раздался выстрел. Неужели набрел на рыбаков зверь? – подумалось мне. – Сейчас наши узнают! Лодка Лысенкова уже сворачивала в залив. Вернулся он скоро – через полчаса – и с мясом. Я понял, что вчерашние рыбаки застрелили сохатого. Алешка, морщась, – он не привык к охоте, и его поразил вид убитого зверя, крови, все это было для него впервые, – рассказал, что когда они подъехали, сохатый был еще жив. Эвенк приказал своему сынишке добить его, и тот из малопульки выстрелил сохатому в голову. Я ответил Алешке, что так и должно поступать на охоте: без нужды по живому не стрелять, а уж если выстрелил, то не мучь зверя – сразу добей, чтоб не бродили по тайге увечные подранки. Мы не вегетарианцы, каждый день едим мясо и кому-то приходится убивать для этого животных, и едва ли для кого-то эта работа в радость. Хлеб, даже самый белый, выращивают черные руки, и всякое дело надо исполнять с душой и подходить к нему без брезгливости. Жалко? Да, конечно, однако без охоты пока не прожить, и надо уметь добытого зверя использовать так, чтоб ничего не пропало.

– А ты знаешь, папа, – доверительно сказал Алешка,- наш Лысенков толковый мужик, понимает в охоте. Эвенк начал потрошить сохатого, хотел печенку резать, а Лысенков только глянул и говорит: «Эту печенку, ребята, есть нельзя, зверь был больной!» Ткнул в нее ножом, а она внутри вся поражена…

Что ж ты хочешь, он же ветеринарный врач и уже восемь лет в совхозе, где ежегодно забивают на мясо тысячи оленей. Было где присмотреться… Рога у сохатого большие?

– Не очень, -ответил Алешка. – И не одинаковые, один вообще какой-то уродливый.

– Вот видишь, даже по рогам уже можно определить, здоровый был зверь или с дефектом…

Лысенков ловко управлялся с мясом, мыл его в реке, резал и складывал в ведро. Мясо было жирное, а прямая кишка сохатого – большое лакомство для охотников,- вся обложена жиром. Он ее вывертывал наизнанку и резал небольшими кусками: получались обрезки, похожие на сардельки, только начинены они были не мясом, а тем жиром, которым кишка была обложена.

– Куда так много – целое ведро? – спросил я.

– Ничего, сейчас охотники подъедут, на их долю тоже надо сварить.

Из палатки поднялся заспанный Кочкин. Увидев в ведре мясо, он оживился, но ничего не стал расспрашивать, а сразу принялся за костер. Как говорится, пироги ешь с грибами, а язык держи за зубами. Зверь убит, так теперь уж что, надо его есть.

Когда мясо немного поварилось, то вокруг разлился такой приятный аромат, что все начали поглядывать на костер с нетерпением: когда же будет готово? Но варить надо было долго и на малом огне, чтоб жир не выплескивался из ведра, да и мясо тогда лучше упревает. Сидели мы вокруг на валежинах, подшевеливали дровишки, нет-нет да тыкали ножами в мясо – достаточно, может, варить… Кочкин между делом рассказывал, как ему довелось однажды побывать на «медвежьем» празднике в Ципанде. Известно, эвенки медведя уважительно называют амиканом – дедушкой. Убили охотники медведя, собрались всем стойбищем, чтоб отпраздновать: такое событие не часто. По обычаю медвежье мясо пробовать должен первым самый старый человек, а уж потом все остальные. А там два старика оказались за одним столом – свой да еще приезжий какой-то. Вот подали мясо приезжему и говорят: «Кричи ‹‹ку››»! А тот упрямится, не хочет кричать: что, мол, я – ворона? Чуть не поссорились старики, наконец растолковали гостю, что кричать надо обязательно, пусть медведь думает, что его вороны клюют, чтоб он зла на людей не держал…

Эвенк подхватил ножом кусок мяса, попробовал на зуб: пожалуй, можно есть, готово. Один из его спутников пошел к лодке и принес две бутылки красного вина – оставили, не все ночью выпили, – и начал разли…

* * *

С Т Р А Н И Ц А О Т С У Т С Т В У Е Т

* * *

…это, как мираж, быстротечно: стоило сменить угол зрения, чуть отъехать в сторону, и образы пропадали, менялись.

Рыбаки с помощью самодельной кошки-якоря отыскали пропавшую снасть, на которую ничего не попалось, а потом все трое принялись спиннинговать. Около часу кружились лодки у скал, то приближаясь к ним, то отдаляясь к стремнине. Ленки, каждый килограмма на полтора-два, стали добычей рыбаков. Не густо, но и не без улова. Время не лучшее для ловли – полдень, жаловаться не приходилось. Даже в лодке донимал зной, и Алешка, выбравшись на отмель, в одних плавках принялся бродить по воде, изредка окунаясь. Молодой, загорелый, быстроногий, ему все было в новинку, не то что мне. Глядя на молодость, сильнее ощущаешь груз прожитых лет. Но день был настолько хорош, такой ласковый, так сыто нежилась под солнцем земля, эти не тронутые еще человеком дебри, так сине и переливчато отражала река небо и едва намечавшиеся кучевые облака, так густо наносило хвойным ароматом тайги, так умиротворенно клокотала у скал и на сшибе струй вода, что для грусти не оставалось места в душе. Пройден незримый перевал, и жизнь на исходе? Ну и пусть, мы тоже кое-что повидали такое, что нынешней молодежи, дай бог чтоб и не приснилось, потоптали землицу и наши ноги.

Сидел я в лодке, посматривал с усмешкой на азартные потуги рыбаков, так истово стремившихся заполучить какую-то особенно большую рыбу, что даже немного смешно было. Ни одному из них рыба не нужна, сыты, на продажу не понесут, и владела ими пустая страсть – желание поймать больше других, пережить волнующие мгновения схватки со строптивой рыбой, увидеть ее побежденной, а там пусть даже она и ушла бы.

Наконец, удовлетворившись несколькими ленками, поехали на табор. Выйдя на косу, на песок и гальку, сразу почувствовали, насколько горячо припекает солнце. Стоило головни костра скатить вместе и поднести к ним спичку, как они занялись огнем. Поставили в котелке воду на чай, прислонили к огню ведро с мясным варевом: утром не съели и половины. Поели, попили чаю, потом разлеглись на раскинутых шкурах, кому где удобнее, подремали.

* * *

На исходе было воскресенье, мимо то и дело проносились к Джигде и Нелькану лодки тех, кто рыбачил или собирал ягоду охту и теперь возвращался домой. Мы тоже начали собираться: уложили в лодки палатку, шкуры, одежду. Поехали. Славно можно отдохнуть на берегах Маи. Даже не думал, что Север может быть так ласков летом.

На этот раз Кочкин все время отставал, и нам приходилось его поджидать: что-то барахлил мотор. В одном месте даже к берегу пристали. Ждать-пождать, нет лодки. Вернулись, смотрим, они на отмели, что-то шаманят с мотором. В чем дело? «Да вот, – отвечают, – разбирали мотор, обронили винтик, теперь найти не можем»! Сидят у воды, будто старатели, камешки один за другим перебирают, чтоб винтик найти. Мне повезло: только ковырнул пальцем, есть! Обрадовался Кочкин: винт был какой-то особенный, замены ему на лодке не имелось. Тут же собрал мотор, оттолкнулся от берега, рванул за шнур. Тр-р! – обволокло лодку синим дымом, мотор завелся, но тут же в нем что-то захрустело, забарабанило: полетели какие-то шестерни. Все. Сломался мотор.

– Придется так, – подумав, сказал Кочкин, – на одной лодке в Нелькан и завтра привезти оттуда новый мотор. Другого выхода не вижу…

– Вот и поезжайте, вам завтра на работу, а мы с Алешкой на косе переночуем, – предложил я. Мне даже не хотелось уезжать с реки, так здесь приглянулось.

Нам оставили палатку, карабин (вдруг медведь набредет!), беспомощную лодку, и Лысенков с Кочкиным умчались, пообещав подъехать на другой день.

Как тихо, как славно на реке вечером! Коса длинная, в километр из конца в конец, и широкая. За нею узкая полоса высоких зарослей чозении и дальше крутобокая сопка с осыпями и сосняком. Перед зарослями – залом, громоздится сбитый в баррикады плавник, белеют там огромные стволы тополей, и прочего валежника набито так, что не выдернуть и палки. Я отправился туда за кольями для палатки. Таинственно темнели провалы в зарослях, дремала листва, не колеблемая и малейшим ветром. Пламенел закат, и пепельные краски ночи теснили его к горизонту, а под их покровом зажигались первые робкие звезды.

Мы долго сидели в этот вечер у костра, наслаждаясь игрой огненных языков. Всплескивала рыба в реке, охотясь на молодь, теснившуюся к берегу, на мелководье. Незримые замысловатые петли рисовали в воздухе летучие мыши. Словно кидаемые вверх-вниз, кувыркались они над водой во множестве, мелькая темными перепончатыми крыльями. Видимо, гнездились они высоко в скалах, а к реке спускались на кормежку, за насекомыми, сменив на время вездесущих ласточек.

Положив под бок карабин и обняв его одной рукой, как некогда во фронтовой обстановке, я уснул так крепко и беспечно, что любой медведь мог прийти и похозяйничать в палатке, не разбудив меня. Признаю, что это могло кончиться плохо, но не кончилось, и ладно.

Наверное, у медведей нынче много было иной ягоды, кроме охты и черемухи, может, шастал зверь по тайге, и время выходить на реку ему еще не пришло, но медведя на Мае мы так и не увидели. А ведь бывает, что он кормится на свидине – белой, с оттенком синевы ягоде, и тогда по речке его увидеть можно часто.

Разбудило нас солнышко – яркое и большое. Оно заглянуло к нам через прореху в палатке. Тишиной и покоем встретил нас новый день. Какое множество дел можно успеть переделать, если разумно использовать отпущенное человеку время! Жаль, что дела-то у нас и не было. Мы жгли костер, ели, бродили по косе и зарослям, я принимался рисовать, а день едва набирал силы и только подходил где-то к своему зениту. Кучились над сопками белые облака, куда-то тихо плыли, должно быть, к морю (здесь, за хребтом Джугджура, погоду определяло сухое жаркое дыхание Якутии), постепенно растворялись в синеве небес. Всеми оттенками перламутра играла речная гладь.

Часов в пять показалась на реке черная точка, донеслось гудение мотора. За нами приехали. Кочкин сказал, что видел на заломе лодку, и мы решили ее посмотреть, авось подойдет для нас, когда поплывем к Аиму. Залом этот находился на левом берегу, неподалеку от устья Маймакана, в приметном месте.

Мы остановились, вылезли и пошли к залому. Лодку занесло на самый верх, видно, тащило ее в самую большую воду. Была она весельная, довольно хорошо сохранившаяся. К ней стоило приложить руки, кое-где законопатить, и она могла сослужить нам службу. Так я и решил: если ничего подходящего не найду в Нелькане, то займусь ею. С этим и пошел к берегу и тут увидел следы – четкий отпечаток в глине широкой медвежьей лапы. Судя по тому, как глубоко вдавилась пятка, можно было судить, что зверь был грузный…

* * *

С Т Р А Н И Ц А О Т С У Т С Т В У Е Т

* * *

…мяса дичины, кто рыбы или ягод, а сейчас и картошки свежей. Везут не только для своего ребенка, а для всех, и сдают это подспорье на кухню.

Ребята не скучают, здесь есть место для игр, для рыбалки, есть поблизости грибные и ягодные угодья, и сбор дикоросов превращают в увлекательные прогулки.

В столовой, куда мы вернулись, на стене висел план на последнюю неделю, и здесь было расписано, как провести день закрытия лагеря – 15 августа. Планировался там и костер.

Алла Тимофеевна постаралась, и нам подали жаркое из свежей картошки и сохатины, а также уху и чай – все, чем потчевали в этот день своих питомцев. Все было вкусно, и мы не обошли своим вниманием ни уху, ни жаркое.

Был одиннадцатый час ночи, когда мы подъезжали к Нелькану, сияли над поселком электрические огни и зыбко отражались, дробясь, в речных струях. Спорили с огнями крупные яркие звезды, густо усеявшие небосклон над темной хребтиной сопки.

Отправляясь в поездку по Мае, я несколько опасался ее бурных перекатов, строптивого характера, мне говорили, что на ней можно легко затеряться в многочисленных протоках, но эта поездка на рыбалку за девяносто километров убедила меня, что переход мне по силам. Теперь дело за одним – достать подходящую лодку.

Выход нашелся совершенно неожиданно. Мы ходили по берегу и отыскивали лесничего: начальник Аянского лесхоза заверил нас, что у лесника есть лодка, которую можно взять, так как она отслужила свой срок. И вдруг встречаюсь с Ткаченко – начальником комбината бытовых предприятий.

– Ну как? Куда нацелились? – спрашивает.

– Нацелился далеко, на Аим, да не на чем ехать, – отвечаю. В марте Ткаченко обещал свозить меня на рыбалку до Ципанды, но я об этом не намекаю, хотя чувствую, что он своих слов не забыл. Однако на плечах у него немалая забота, не всегда для прогулок есть время, я это отлично понимаю.

– Лодку могу вам предложить. Есть у меня завалящая, но для вас подойдет. Она у меня на Кукутуне была для сенокосчиков, а потом ее наши пожарники для своих нужд под мотор приспособили. Пошли, сейчас узнаем, где она есть.

В конторе он поднял трубку телефона, вызвал пожарную команду:

– Вы у меня на Кукутуне лодку взяли год назад. Где она, мне она срочно потребовалась.

Ему отвечали, что ее нет, вроде бы даже ее утопили.

– Как утопили? В таком случае я вам пришлю на нее счет и заставлю уплатить ее стоимость. Лодка не моя, а конторы коммунальных предприятий. Потрудитесь ее сейчас же отыскать.

Он почесал в затылке и вдруг поднялся:

– Пошли на берег. По-моему, она у них где-то на берегу.

Лодка стояла у берега на привязи. Деревянная замызганная соляркой и маслом плоскодонка, с залитым гудроном днищем.

– Вот, берите ее и поезжайте, – сказал Ткаченко. – В Аиме можете ее бросить. Лодка крепкая, я ее сам делал, надежная…

Мне оставалось только поблагодарить Николая Евдокимовича. Хоть по форме лодка и напоминала скорее корыто, но дареному коню в зубы не смотрят, я это давно усвоил.

С большим трудом мы с Алешкой выволокли лодку на камни, предварительно отлив из нее воду. Она была тяжела, как утюг, и неповоротлива, но на плаву держалась и не текла. Алешка занялся приведением ее в порядок, начал протирку бортов бензином, иначе мы в первый же час извозились бы, как кочегары. Потом он настелил дощечек, чтобы было на чем сидеть. Потом пошли тесать весла, закупать продукты.

В хлопотах день пролетел незаметно.

Перед вечером возле лесопилки я вдруг увидел геолога. Он промывал в лотке песок и возвращался с реки.

– Ну, есть что-нибудь? – по-свойски спросил я его.

Оказалось, что он промывал размолотую породу. Рядом в небольшой будке грохотала мельница, размалывала в порошок образцы, собранные геологами по району, а затем их отправляли в управление для лабораторных исследований. Мне это разъяснила женщина-геолог, с которой я познакомился возле будки. В этом году геологи осваивали район очень интенсивно, вели разведку небольшими группами в различных местах. Одновременно работало около шестидесяти человек. Что ищут? Вопрос этот нынче звучит обывательски. Геологи собирают образцы, а что в них попадется – золото ли или какие-нибудь минералы, редкие металлы, об этом скажет лаборатория. Словом, шло заполнение белых пятен на геологической карте края. За последние десятилетия более полно в геологическом отношении исследованы север и юг Дальнего Востока, а до середины огромных пространств горной тайги в Охотском, Аяно-Майском и Тугуро-Чумиканском районах не доходили руки, хотя перспективы заманчивые. В периодической печати были упоминания, что в бассейне Маи и в шельфе Охотского моря возможны месторождения газа и нефти, дело за глубоким бурением. Думаю, что найдутся здесь и металлы, и различные минералы, и сырье для строительных материалов. Обо всем этом в свое время мы узнаем. Тысячелетиями лежала земля неразведанная, забытая людьми и богом, как говорится, потерпим еще немного, тем более, что к разведке уже приступили.

Меня беспокоило, что мы едем без оружия. Алешка даже предлагал купить ружье в магазине: вдруг медведь, а мы с пустыми руками! И тут на выручку пришел Анатолий Иванович Веселовский:

– Берите у меня двустволку. Ружьишко старенькое, если и утопите, так беда невелика. У меня еще два есть.

Он принес ружье, довольно исправное, хотя и запущенное. Алешка принялся тут же его драить, а я побежал к Лысенкову – у него были патроны с пулями. Заодно, думаю, и попрощаюсь с человеком, тем более что он много мне доставил приятного.

Выпили мы с Семеном Михайловичем вина, отвалил он мне две пачки патронов, и мы попрощались. В добрый путь! – пожелал он мне удачи. Я был очень ему благодарен, потому что пускался в дорогу дальнюю, трудную, без проводников. Стращали меня, что не найду я ни Ципандинской пещеры, которую очень желал увидеть, ни самой Ципанды, да спасибо Геннадию Сергеевичу Кочкину, он нарисовал мне такую обстоятельную схему пути, что любой топограф мог позавидовать. Я сознавал, на какой риск иду, меру своей ответственности за сына (я-то уже старый, пожил достаточно, если что и случилось бы – не беда), и очень мне нужны были не россказни о страхах, меня поджидавших, а доброе напутствие. Согласитесь, что нелегко мне было слушать, когда говорили: «Куда вас несет? Сидели бы в городе, беды не знали. Сожрет вас где-нибудь медведь, сначала старого, потом молодого…» Ну как тут не скажешь спасибо тому, кто как-то разделяет твою цель, старается помочь, ободрить, понимает, что не ради прихоти пускаешься в дальнюю дорогу!

Утром мы собрали свои рюкзаки, сбегали в столовую позавтракать, потом в гостинице присели на минутку по традиции и пошли к лодке. Анатолий Иванович провожал нас до берега. Накрапывал дождик, но я не стал откладывать отъезда, посчитав его хорошим предзнаменованием, да и не люблю я отменять свои решения. Сели мы в лодку, отпихнулись на стремнину. Помахали Веселовскому: прощайте!

Мимо сидевшего на мели катера мы скользнули в протоку, и замелькала под днищем пестрая галька на перекате. Лодка слушалась кормового весла, и я управлялся с нею один, приказав быть начеку Алешке. За перекатом начался плес, и пришлось грести. Тяжелая лодка почти не убыстряла ходу. Эге, да нам придется изрядно попотеть, пока доберемся до Аима, – понял я. Наше счастье, что в Мае стоит малая вода, не так опасно будет плыть, но это же обстоятельство заставит нас поработать. Ведь путь не близкий, до Аима около трехсот пятидесяти километров. Север. Здесь расстояния черт веревкой мерял, да оборвал ее, и километры по реке не обозначены, все на глазок да с гаком.

Шелестел дождь, высекая на воде белые искры. Медленно, от переката к перекату, словно нехотя, плыла наша лодка – неуклюжее детище, созданное в расчете на лошадиные силы, а не для человеческих рук. Словно в замедленном кино разворачивались перед нами лесистые берега, и я мог теперь разглядывать деревья, полузатонувшие коряги, поросшие мхом Скалы, следы человеческой деятельности. К последним относились главным образом бочки из-под горючего, во множестве разбросанные полой водой на всех отмелях, заломах, собранные в кучи по берегам. Мало того, попадались даже цистерны, унесенные водой из тех мест, где они плохо были закреплены. Да, железные двухсотлитровые бочки, в которых доставляется на север горючее, каждая по десять рублей пятьдесят копеек за штуку, и сполна оплаченные совхозом, рыбкоопом или управлением Аэрофлота.

Чтоб уж не возвращаться к бочкам в дальнейшем, добавлю, что ими загромождены поселки по Мае – Нелькан, Джигда, Аим, в Джигде их ставят в ряд, и они образуют заборы, их закапывают в землю на переходах через кюветы вместо труб и мостов, из них делают печи в избушках и домах, ими заставлены берега. В совхозе подсчитали, что на берегах Маи скопилось до ста тысяч бочек. Управление пыталось реализовать этот омертвелый капитал, выражало готовность собрать их и сплавить до Усть-Маи, в Якутию. Какое ни есть, а добро, и у многих болит за него душа. Готовы были передать их за полцены – по пять рублей за штуку, и то игра стоила свеч, давала совхозу полмиллиона. Но Якутии бочки не нужны, их у нее своих, видимо, достаточно, их отказались принимать хабаровские поставщики горючего. Зачем им возня с грязными бочками, если они свои десять пятьдесят получили вместе со стоимостью горючего?

Мне рассказывали в Джигде, как там появился один «хозяйственный» мужичок – шкипер с самоходной баржи. Увидев на улицах бочки, он осведомился, нужны ли кому они. Что ты, отвечали ему, их здесь хватает, никому они не нужны! И можно взять несколько штук? Конечно, никто слова не скажет. И шкипер нагрузил на баржу с десяток, а в добавление к этому набил их пустыми бутылками, которые тоже на Севере никому не нужны, как и бочки, потому что магазины назад стеклянную тару не принимают. «Да это же целое богатство, – говорил шкипер. – Я их в контейнер и на Украину, там по пятнадцать целковых за бочку дадут и слова не скажут. Да еще посуда».

У меня не поворачивается язык назвать это бесхозяйственностью, потому что перевозка каждого килограмма из района в Хабаровск, как и наоборот, обходится в пятьдесят шесть копеек, и кто-то должен будет нести транспортные расходы едва ли не большие, чем стоят эти бочки. Но ведь есть помимо нынешних интересов более долговременные: уйдут на распыл сотни тонн железа, которое можно было бы даже в Усть-Мае пустить под пресс и отправить как утиль на переплавку. Надо считаться и с моральной стороной вопроса: это разбросанное по всей реке добро вырабатывает у народа стойкое равнодушие к судьбе социалистической собственности. Попробуйте после этого взывать к гражданской совести и экономии!

Пройдя от Нелькана до Якутии, я убедился в почти полном отсутствии связей района с соседней республикой, и это отрицательно сказывается на общих интересах, и в первую очередь на людях, которые проживают на Мае.

Уже не искры, а пузыри возникали и лопались, всхлипывая, на воде, даль затянуло частой сеткой дождя. Мы пристали к берегу переждать ливень, потому что, когда гребешь, вода затекает в рукава, под плащ. Тяжко обвисали напитавшиеся водой ветви лиственниц. Капли удерживаются в каждом пучке хвоинок. Хмурились темные ели, мокро обвисала густая листва березок. Косматые серые облака тащились над лесом, сея частый дождь и закрывая рыхлыми клубами тумана гребни сопок. Вскоре дождь стал пореже, да и стоять надоело, все равно на берегу не имелось укрытия, и мы сели в лодку. Несмотря на плащ, я был до пояса мокрый, вода хлюпала и в сапогах.

Поплыли. Алешка, не торопясь, покидывал по сторонам спиннинг, авось что-нибудь попадется. Прошли мимо утеса с грозно нависшими над водой скалами. Черно, словно бездонная, смотрела на нас глубина, и было немного неприятно видеть под собой такую воду. В омутах должны водиться крупные рыбы, и Алешка заработал проворнее. И не ошибся. Уже когда выходили с омута на перекат, леса вдруг натянулась, будто блесна зацепилась за камень или корягу. Алешка подсек и почувствовал живую тяжесть.

– Батя, целый крокодил, не удержу, не удержу! – он, волнуясь, то чуть отпускал лесу, то принимался ее подтягивать, стараясь не давать слабину, чтоб рыба не сошла с крючка.

Леса пошла в сторону от лодки, и я увидел в темной глубине белесый, размытый силуэт рыбы. Большая. Надо было выгребать на отмель, потому что втащить такую в лодку, не имея крючка-приемника, едва ли удастся. Алешка явно был растерян от такой нежданной удачи.

– Греби скорей к косе! Уйдет… – восклицал он, с трудом удерживая рыбу возле лодки и не давая ей уйти под днище. – Батя, скорей, сорвется!…

Едва лодка коснулась днищем гальки, как Алешка выскочил в воду, и в этот момент рыба у него сорвалась. Взметывая брызги, она изо всех сил стремилась отдалиться от лодки. Схватить ее руками уже было невозможно, и тогда Алешка кинулся за ней, хлеща ее удилищем спиннинга. Хорошо, что оно было прочное – из тонкой гибкой лиственницы, так он перехватил его тонким концом к себе и угодил катушкой по рыбе.

Это был большой ленок-лёмба, килограмма на три-четыре, такими бывают у нас в Амуре толстолобы и кета.

На следующем перекате снова взялся ленок, потом небольшой таймешек, окунь… Рыбы для нас с избытком, и я велел Алешке браться за весло. Но возбуждение не покидало его до тех пор, пока он не сфотографировался рядом со своим трофеем.

Поравнявшись с лагерем «Чайка», мы завернули к берегу. У ребят закончился обед, с плиты все было убрано, но от нее дышало жаром, и мы прислонились к ее горячим стенкам, чтоб немного обогреться и обсушиться. Повариха Алла Тимофеевна ушла отдыхать, и девочки сами напоили нас чаем.

Часа через два мы подплывали к Джигде. Река круто бросалась из одной стороны в другую и только тут, глядя на горы перемытой гальки, на баррикады из плавника и поверженного водой леса слева и справа, на многочисленные рукава, теперь, в малую воду, обозначенные, а в большую – попробуй угадай, по какому плыть – я понял, что все страхи, которыми меня пугали, вполне обоснованы, и наше счастье, что мы пошли при малой воде.

В Джигде мы тихо пристали к берегу залива, прицепили лодку проволокой к тополю, свесившему могучие корни с обрыва, и пошли по разбитой тракторами дороге к сельсовету, да попали в контору отделения совхоза. Управляющий отделением торопился на сенокос, поэтому разговор получился коротким: узнав, что нам нужен ночлег, он позвонил председателю сельсовета и попросил, чтобы тот нас устроил в школе.

Я уже говорил о размахе строительства в Джигде – на миллион! – и теперь мог наглядно убедиться, что каждый второй дом новый. Школа-десятилетка с интернатом, больница, целые улицы одноквартирных домов для рабочих совхоза, библиотека и Совет, магазин… Улицы были только распланированы, на них не имелось дороги, кюветов, и посреди торчали пни, а на заболоченных местах еще блестели лужи, и по вечерам там квакали лягушки. На усадьбах еще не успели раскопать грядки. Все было ново, все только-только обживалось, и стены строений еще не потеряли цвета свежей древесины. Все это было построено в течение года с небольшим, все наспех, из сырых брусьев и плах, и все-таки это было лучше, чем ничего: дети учились в своей деревне и занимались в просторных светлых классах, чисто побеленных, покрашенных.

Нас провели в отремонтированное крыло школы и указали комнату с койками: располагайтесь! Все блестело от свежей краски, в полу отражались оконные переплеты, и мы, чтоб ненароком не напортить, разулись у порога и пошли в носках. Здесь уже располагались двое приезжих – аспиранты Ленинградского отделения института языковедения, – их обувь также стояла у порога.

Пора подумать об ужине. Я предложил Алешке нажарить рыбы, – сами поедим в охотку да и аспирантов угостим. Они сидели, записывали говор пожилого эвенка и сказали, что будут заняты до семи часов. Ну что ж, к этому времени мы вполне управимся. Я развел небольшой костерок в стороне от школы, и Алешка принялся жарить рыбу.

Аспиранты вышли из школы ровно в семь. Мужчина лет двадцати семи, высокий блондин, довольно широкий в плечах, но уже сутулый от многолетней сидячей работы – сначала десятилетка, потом институт, сейчас аспирантура. Все это требовалось бы перемежать физической работой или упражнениями, но на них не оставалось времени, и фигура молодого еще человека была безнадежно испорчена и было немного жаль на него смотреть.

– Вам бы годика два-три походить с какой экспедицией,- посоветовал я ему, заранее зная, что это невозможно: он не мог сейчас остановиться на полпути, он должен был продолжать совершенствоваться в эвенкийском языке, если, не хотел, чтоб вся его многолетняя учеба пошла прахом. Он был предан избранному пути и не хотел остановки даже для пользы своему здоровью.

– Нет, сейчас это невозможно, – ответил он. – Может, в будущем как-нибудь…

Спутницу Александра Михайловича Певнова, тоже аспирантку, звали Мариной Мансуровной Хасановой.

– Моя жена, – представил ее Певнов.

Не в пример своему супругу, Марина выглядела гибкой, черные татарские глаза сверкали озорно, на лице играла улыбка. В черном свитере она выглядела изящной молодой женщиной, немного порывистой, но в этом сказывался ее восточный темперамент.

Мы очень непринужденно расселись вокруг костра и рыбу брали горячей, только со сковородки. Между делом Певнов сказал, что лемба – тот же ленок, а не другой подвид, как некоторые утверждают, по-эвенкийски это означает – большой ленок. Так я и думал, отвечал я, потому что по внешнему виду лемба ничем не отличается от обычного ленка, разве только размерами. Ленок, таймень, хариус и сиг – пресноводные рыбы, хотя относятся к одному семейству лососевых. Проходными лососями – поднимающимися из моря в реки на нерест, у нас на Дальнем Востоке являются прежде всего кета летняя и осенняя (вторая более крупная), горбуша, чавыча, нерка, мальма и голец. Теперь прояснился вопрос и с лембой.

Я поинтересовался, что записывают аспиранты – легенды, песни или произвольные разговоры?

– Нас интересует прежде всего говор, – ответил Певнов. – А о чем рассказывают, значения не имеет. Вот этот старик, который только что ушел, решил рассказать про свою жизнь. Другие не очень охотно идут записываться, а этот прямо в пот нас вгоняет.

– Записываете по-русски?

– Да, русскими буквами, как слово произносится, отмечаем, на каком слоге ударение…

Певнов рассказал мне, что в начале двадцатого века ученый Пекарский изучал якутский и эвенкийский языки. Он составил словарь якутского языка и написал книгу «Очерки быта приаянских тунгусов». Изучали эвенкийский язык и в наши годы, были записаны говоры всех эвенкийских групп, проживающих по реке Мае, но каким-то образом из этого круга выпал тоттинский говор. Вот теперь аспиранты и направились в Джигду, поскольку эвенки из Тотты переселились сюда. Как это ни странно, однако в каждой деревне в говоре жителей есть отклонения от основного эвенкийского языка. Если бы удалось изучить тоттинский говор и восполнить этот пробел в языкознании, кандидатская была бы обеспечена. Еще их интересовали негидальцы.

– На Нельбачане есть пастух Кини, он негидалец с Амгуни, – сказал я. – Но это далеко, едва ли вы туда доберетесь… А как с легендами, есть интересные?

– Знаете, нет, – ответила Марина. – В основном фигурирует одна: старик убивает медведя и вот начинает советоваться со своей старухой, можно ли им есть этого медведя, ведь он когда-то увел у них дочку и взял ее в жены, значит, он их родственник… Однако можно, рассуждают они, это было давно, мясо медведя уже не одекит – запрета, табу на него нет…

– Ну, на этот счет у негидальцев я слышал более красочную легенду, – ответил я. – На Чукчагирском озере Семенов рассказывал…

– Возможно, что и здесь есть легенды поинтересней, – согласился Певнов, – но мы их не ищем, нас интересует прежде всего говор, а не фольклор. Вот недавно один пастух рассказал про распорядок дня оленевода. Когда поднимаются, кто что делает, чем занимаются в стаде.

Угасало солнце, и мы перешли в школу, чтобы продолжить там чаепитие. Аспиранты выставили на стол печенье, конфеты, сыр, масло, сахар. Зарплата у них по северным меркам малая – рублей девяносто, и питаются они скромно – берут завтраки и обеды в местном детском саду, где готовят и для больных, в основном, дешевые супы, каши. Для них и это хорошо, потому что высвобождается время для занятий языком.

– Никто из стариков не упоминал о плотах, которые были якобы построены на вершинах гор, чтоб спастись от потопа? – спросил я аспирантов, но им это было в новость самим.

Дело в том, что в народе ходит молва: старики охотники находили на высоких горах неподалеку от Ковалькана, Тотты и на вершине Кондера остатки плотов. Кто и когда затащил их на гольцы, где ничего не растет, – неизвестно. С тех пор прошло два или три столетия, потому что древесина лиственницы хоть и крепкая, но и она не вечная. Один плот был на склоне горы, пониже, и во время лесного пожара сгорел, а второй уцелел. Вот и ходят слухи, что кто-то предсказал потоп, и люди, чтоб спастись, начали строить плоты. В Нелькане мне поведал об этом Жиляев – человек любознательный. Проскальзывала об этом статья в одном из центральных журналов – о Ноевом ковчеге на Джугджуре, я ее читал, она столь же неопределенная. Но вот встретился мне в Аиме местный следопыт, охотник, человек много повидавший и всю жизнь проведший в здешних горах и лесах – Сергей Николаевич Непомнящий.

– Я сам видел этот плот, – сказал он мне. – На горе Кондер. Охотился там, поднимался на нее. Бревен нет, труха от них. Лежит на гольце, деревья там не растут, люди их туда затащили…

Вполне допускаю, что нашелся среди эвенков или якутов шаман – предсказатель, и было это не раньше, чем русские вышли к океану, то есть не более чем триста лет назад, иначе откуда бы, как не от знакомства с библией, появилась бы версия о новом потопе? А уж затащить на гору десяток-два бревен на оленях – дело нехитрое. Потоп не состоялся, а лесины остались, как и молва о них. Но эта моя версия на тот случай, если плоты все же существовали, что никем еще не доказано.

Гора Кондер любопытна еще и потому, что представляет собой кольцо правильной формы, диаметром около сорока километров, с круто обрывающимися к центру склонами, которые лишь в одном месте прорезаны вытекающей оттуда речкой. Есть предположение, что это огромный вулканический кратер. Жиляев говорил, что собирался туда пройти, чтоб убедиться, так ли это на самом деле. Именно по пути к этой горе и пропал без вести ленинградский инженер-турист. Находится она километров на сто южнее Ципанды.

* * *

Утром я отправился посмотреть на поля. Они лежали сразу за школьной оградой. Весной Мая разливалась, наводнение захватывало и улицы поселка, и огороды, и часть овощей вымокла: на грядках, где они спускались в низинки, среди трав капуста не поднималась. Как это ни странно, для прополки овощей в совхозе не хватает рабочих рук.

За капустным и картофельным полем виднелись помещения животноводческой фермы. Хоть и немного, но скот здесь держали, коров доили, молоко вывозили и сдавали в рыбкооп на переработку и продажу.

На улице я видел много молодежи, но это были не оленеводы, не охотники, а механизаторы, слесари, монтеры, связисты, лесники. К охоте они влечения не имели, разве что выезжали от скуки на выходной пострелять уток. Я расспрашивал некоторых молодых людей, почему не идут в охотники, ведь это дедовское занятие, испокон веков заведено искать в тайге соболей, гонять оленей. Невыгодно, – отвечали мне, – в поселке больше заработаешь, здесь всегда кино, спокойней, легче, работа интереснее.

На пути в сельсовет мне повстречался искалеченный медведем старик. Он еле передвигался, держась временами за штакетник, лицо его было обезображено: глаза, рот, подбородок. Видеть таких несчастных всегда тягостно, а говорить с ними – тем более. В деревне, однако, принято приветствовать встречных, и я с ним поздоровался, а потом спросил:

– Что, дедушка, не поладил с медведем?

Он стоял, держась за забор, и в ответ закивал, потом быстро произнес что-то невнятное: говорить-то ему было нечем, челюсть и зубы вставленные, язык пришит…

В библиотеке (она размещалась в одном доме с сельским Советом) девушка, выдававшая книги, на мой вопрос довольно резко ответила:

– Это Петр Захаров – оленевод. Его медведь драл, все ребра, руки, ноги переломал, рот ему разодрал и язык оторвал, чтоб не хвастал… Сын его из-под медведя вызволил, сейчас он инвалид…

Другие односельчане Захарова отвечали похоже: вот, мол, Захаров всегда хвастался, что ему любой медведь нипочем, а медведь этого не любит, наказал хвастуна. Еще – не переносит медведь взгляда глаз человеческих и первым делом, как только подомнет человека, тут же ему кожу с головы вместе с волосами на лоб надвинет, чтоб не смотрел. Не избежал такой участи и Захаров, с него тоже медведь скальп снимал…

Все это, конечно, предрассудки, дань старинным поверьям, а на самом деле происходит это время от времени то с одним, то с другим оленеводом потому, что они всегда в тайге, всегда их тропы пересекаются медвежьими, он тоже кормится возле стада, и мирно они не расходятся. Вот и бывает, что человек оплошает. Так что случай этот – типично профессиональная травма, как, скажем, у монтера, имеющего дело с сильными токами: прозевал где-то и – шибануло!

В библиотеке книг было маловато: иной городской книголюб имеет больше. Даже книг нашего краевого издательства было мало, в основном вышедшие лет десять назад. Снабжение книгами идет через краевой бибколлектор, доставляются они в Джигду по большой воде, через Якутию, раз в год, и попадают лишь те, которые к этому времени есть на складе Книготорга. Что же касается продажи книг, то рыбкооп вовсе от них отказывается – невыгодно, неходовой товар.

Книг маловато, но стояли они на полочках опрятно, стройненько, над каждой полочкой было помечено: «русская классическая литература», «зарубежная», «книги Хабаровского издательства»… Отрадно было видеть заинтересованное отношение библиотекарей к своим обязанностям. Самое главное, чему мы порой не придаем значения, что стало для нас таким же привычным, как доступность хлеба – сколько хочешь, какого хочешь, повсюду, где только живут люди и причем самого дешевого, будто вырастить его ничего не стоит, – это наличие библиотеки в деревни, где и жителей-то едва наберется триста-четыреста.

Ночью пошел небольшой дождь, он продолжался и утром, когда мы с рюкзаками и веслами прошли по деревне к берегу. Люди еще спали, лишь кое-где в летних кухнях начинали дымиться печи. Уложив вещи, мы оттолкнулись и вышли на стрежень, отдавшись течению. Накрапывал дождик, и было немного грустно расставаться с жильем, людьми и немного тревожно перед дальней дорогой. Ведь если не найдем Ципанды и пройдем мимо, то перед нами почти на триста километров безлюдная река. Мало ли что может случиться: уйдет ненароком лодка, так и вовек не добраться до деревни пешком, или еще что… Но сидеть сложа руки не приходилось, река петляла, бросая воду от одного берега к другому, и надо было грести. Небольшие белые щитки, прибитые к столбам или деревьям по берегам, указывали фарватер. Берега здесь были пока знакомые, и на них имелись заметные ориентиры: баржа-нефтянка на отмели, залом с лодкой возле Маймакана, гора с осыпями, Хахари… Я мысленно прослеживал весь путь до вторых Крестов, но то, что казалось рядом, когда шли на моторке, словно бы отодвигалось, когда поплыли сплавом. Я успел проголодаться и соскучиться по чаю, пока мы дошли до баржи.

День обещал хорошую погоду, облака поднимались, редели, между ними появлялись голубые латки чистого неба. Леса, казавшиеся хмурыми, вдали голубели, а те, что рядом, отряхивали набрякшие от воды ветви. Повеселели и мы, словно наше настроение целиком зависело от состояния природы.

В этот день мы прошли только до Хахарей, одолев около пятидесяти километров. Все-таки лодка наша была слишком тяжела и непослушна для одного весла, и я натрудил себе руки. Хотя было еще светло, я решил заночевать в домике, потому что палаточка у нас бязевая и совсем не держала воды: случись дождь, не прошло бы и часу, как все на нас перемокло бы.

Поселок имел четыре домика и пустовал, а на полях выросла и полегла густая высокая трава. На яру поднималось несколько темных островерхих елей, возле них кусты необобранной красной смородины, такой рясной, что от ягод краснели ветви. Пока сынишка лакомился ею, а потом перетаскал в избушку рюкзаки, я нашел старую косу и намахал с полкопны травы. Она уже полегла, чуть пожухла и в самый раз годилась на подстилку. Я застелил ею все пространство пола между нарами, чтобы спать было свежо и просторно.

Грустно смотреть на покинутое людьми жилье. Умом понимаешь, что процесс укрупнения поселков за счет мелких необратим, что, переехав в Джигду, люди получили и новые добротные дома, и целый ряд иных преимуществ, которые государство может дать только крупным поселкам – свет, радио, школу, магазины, больницы, ясли, работу для жителей, культуру, а сердце не мирится. Жаль ему, что заросли травами пашни, заброшены охотничьи угодья, в запустении земля, с таким трудом отвоеванная у тайги. Зримо, будто наяву, представляю ту далекую пору, когда гоняли по Мае почту ямщики. Трещит мороз, в розовый туман садится солнце, и ямщик, а может, с ним и еще кто, едущий по надобности в Аян или Якутск, с надеждой посматривают вперед, на крутую осыпь горы, а потом видят белые свечки дымков, домишки на яру, и сердце ликует в предвкушении тепла, горячего чая, отдыха. Распрямится ссутулившийся от долгого и утомительного сидения на возу ямщик, махнет кнутом на лошадок, которые и без того уже ускорили шаг, потому что увидели жило, где будет и им защита от мороза, горсть овса, сенцо и сон под перекличку деревенских псов. А те уже заслышали перезвон колокольцев и громким лаем оповещают хозяев о появлении упряжки.

Деревни, станки поддерживали живую цепочку, на которой держалась связь России с далеким побережьем Тихого океана. Нынче они не стали нужны для России, их заменили радио, телефон, самолеты, но их исчезновение не на пользу району, в котором и без того поселки разделены горной тайгой более чем на двести километров: Аян, Алдома, Тукчи на побережье, Курун-Урях, Нелькан и Джигда за Джугджуром, и в западной части района – Аим. Пока что связь между этими тремя группами поселков только самолетами в зимнее время, когда возможна посадка на снег и лед, да летом по воде.

Мы долго сидели у костра, глядя, как темнеют к ночи ельники и хмурятся пустые избы. Сумерки накрывали землю, нагоняя в заброшенный поселок летучих мышей. Быстро темнело, а я не уходил, все высматривал, не покажется ли из чащи сохатый, следы его копыт я видел неподалеку на берегу заиленной старицы. Но он не пришел, наверное, чуял дымный застарелый запах хибарки и видел огонек костра.

Новый день выдался солнечным, с обильной росой, которую я утром начерпал прямо с травы ладошками, чтоб умыться наскоро и плыть. Оскальзываясь на крутой тропке, мы снесли рюкзаки к лодке и вышли на фарватер. От воды поднимался прохладный туман, и взъерошенная ветерком поверхность отдавала пронзительной синевой, с которой спорили острые всплески солнца, смотревшего нам в спину.

На косе, где мы стояли табором во время рыбалки, курился костер и толклись джигдинцы, вечером выехавшие сюда на рыбалку. Мы прошли мимо, торопясь наверстать упущенное и скорее достигнуть Крестой. Впереди показалась первая гряда желтых скал, она теснила реку вправо. Мы прошли по кромке, где кипуче спорили встречные струи, стараясь не приближаться к скалам, перед которыми кружилась и завивалась воронками черная от глубины вода. Здесь, у Крестов, уже ловят иногда осетров.

В Мае они водятся, но не в таком количестве, чтоб снимать запрет на вылов этой ценной промысловой рыбы. Мне рассказывали, что в Джигде один рыбак поймал их несколько штук, но был оштрафован за браконьерство на такую сумму, что до сих пор никто не помышляет о рыбалке на осетров. Зачем рисковать, когда полно другой рыбы – тайменя, ленка, хариуса…

Как и в прошлый раз, над Крестами кружили коршуны, а над тихими протоками и заводями поднимались на крыло выводки уток. Молодых уже трудно было отличить от взрослых, разве что они были менее осторожны и зачастую подолгу плыли перед лодкой, не желая подниматься, но и не подпуская нас близко. Не с нашим корытом соревноваться в скорости плавания с этими проворными ныряльщиками и пловцами.

Вот и вторые Кресты, возле них в Маю незаметно впадает маленькая речка Ичас. Опять громкий плеск воды на сшибе течения с отбиваемой от утесов водой, она вывертывается из черной глубины так, словно ее гонят оттуда насосами большой мощности. Кипит и пенится вода в грозных воронках, раскручиваемых здесь стремительным течением Маи. На моторках мы подплывали к скалам, когда рыбачили, а сейчас не посмели, чтоб не тратить попусту силы на единоборство с водой на нашей ненадежной и неуклюжей посудине.

Придерживаясь фарватера, мы быстренько скользнули на перекат и помчались мимо галечных отмелей, мимо молодых зарослей тальника и белых плавин – ошкуренных водой тополей, что зацепились в свое время лапами-корневищами за гальку, да так и остались лежать до будущей большой воды, вытянувшись вершиной вниз. Стремительно, как под колесами машины набегало под лодкой речное ложе, выстланное белыми и зеленоватыми валунами и галькой. Мелькала порой стремительная тень рыбы, на которую набегала лодка. Но вот постепенно нарастала глубина, вода темнела, течение гасло. Плес развертывался широкий и глубокий, и сумрачные ельники по сторонам словно бы сторожили его тишину.

Когда смотришь вперед, особенно на перекатах, то видишь узкие полоски отмелей, зажимающих реку, и гладкую воду. А оглянешься, отмели обрываются к воде круто, намывными галечными террасами, а вода ершистая от волны, и не надо нивелира, чтоб угадать падение воды – два-три метра перепада в высоте на полкилометра пути заметны на глаз.

Мая очень капризна. То течет по хорошо разработанному руслу, широко и привольно, с большой глубиной, то кипит на перекатах, где и моторке впору зацепиться винтом за гальку. Вскоре, за вторыми Крестами, забурлила Мая среди намывных, не слежавшихся кос и вдруг кинулась поперек русла, словно на правом ее берегу была дыра под землю. Здесь, разжевывая глинистый берег и обрушивая деревья, пронеслась она мимо топляков – павших лесин, лежавших комлями на высоком берегу, а вершинами глубоко в воде, резко крутнулась и разлилась по широкому мелководному плесу. Повсюду, куда ни глянь, лежали в воде мертвые тополя и елки.

К левому берегу приблизилась гряда лесистых холмов. По моей схеме там должен находиться приток Керпиль, а перед его впадением, как ориентир, – цистерна на косе. Вскоре я ее увидел и мысленно поблагодарил Кочкина за безупречную схему пути, заменившую мне карту. Керпиль влился в Маю, мало пополнив ее и почти не изменив ее характера. Если б не гряда холмов, образовавших левый обрывистый берег Маи, мы бы его не приметили. Судя по схеме, мы уже прошли от Хахарей более сорока пяти километров. А до Ципанды еще плыть да плыть.

За весь день мы только один раз остановились сварить похлебку и чай, я с утра не выпускаю весла, и усталость берет свое. Грести приходится много, потому что стал крепчать северо-западный якутский ветерок, он то жмет лодку к правому берегу, то дует нам в лоб и не дает ходу. Но мне хочется как можно ближе подойти к Ципанде, к деревне, к жилью, на тот случай, если ночью начнется дождь. Перемену в погоде я чувствую всеми своими суставами: руки болят и ноют, поясница – тоже.

За Керпилем Мая еще раз ретиво ударилась вправо, на этот раз к заболоченному берегу – какой-то обширной мари, заросшей чахлыми березками и лиственницами. Несмотря на все старания держаться левой стороны, нас потянуло прямо на правый берег, к обрыву, где нависали многотонные, глубоко подмытые пласты торфа, с которого клонились деревца. Место было явно опасное для лодок, и я порадовался, когда мы его проскочили, не встретив заслона в виде нависшего над водой дерева. Вода здесь яростно клокотала под берегом, размывая гальку, подстилавшую метровой толщины торфяник. Километра на два за излучиной на отмелях повсюду лежали черные глыбы торфа, занесенные сюда стремительным течением, хотя каждая глыба была по два-три кубометра. Можно судить о силе течения и крутоверти, которая бушует на этом отрезке пути в большую воду, и опасности, подстерегающей здесь неискушенных пловцов. На Мае бывает много туристов из Центральных областей России, любителей рыбалки и острых ощущений, и не один уже поплатился за самонадеянность купанием и потерей имущества в реке. За Маей смотри да смотри.

К вечеру похолодало, небо застелили какие-то пронзительно студеные облака, подсвеченные яркой зарей, ничего хорошего на завтра не предвещавшей, кроме ветра и непогоды. Ветер усилился, на Мае, на широких ее плесах, разыгрывалась волна. Идти становилось все труднее, у меня болели руки, и я начал покрикивать на сына, коря его, что он не с той стороны гребет, не так гребет, плохо старается, хотя и понимал, что все дело в противном ветре, который сбивал лодку в сторону, в том, что сказывается усталость.

Я все высматривал двугорбую сопочку с пояском серых осыпей – гольцов ближе к вершинам, по правой стороне Маи, у подножья которой должна находиться Ципанда. Кочкин даже нарисовал в моем блокноте эту сопочку: ты, мол, художник, так сразу увидишь такую. Но справа маячила сопка совсем не такая, и находилась она вдали от берега. И я решил заночевать, считая, что до Ципанды еще далеко.

Табор устроили на галечной косе у зарослей чозений, зеленой стеной подымавшихся над старым заломом. Между молодыми деревцами было не пройти – сплошной бурелом из спрессованного плавника, изрядно уже подгнившего. На нем вымахал метровый вейник, как на амурских островах.

Я занялся палаткой, Алешка – приготовлением ужина. Дров на костер хватало – плавника навалом, только подтаскивай. Ногами я раскидал крупные камни-голыши, чтоб не давило под боком, настелил ветвей, накинул на них оленьи шкуры. Благодать. Посидели потом у костра, не спеша почаевали. В прорехи между обла ками проглядывали звезды. На отмели какая-то рыба гоняла мелочь, шумно всплескивала, когда выкидывалась из воды.

Пора было отдыхать. Проверил еще раз, хорошо ли закреплена лодка, полез в палаточку, положил на одну сторону топор, на другую заряженное пулями ружье. Это на случай, если набредет медведь. Они любят утречком шастать по берегу, искать снулую рыбу или какой иной корм. Был выход – кому-то не спать, дежурить у костра, но я так устал, что решил положиться на медвежье благоразумие.

Так, обняв покрепче оружие самозащиты, мы тут же и уснули и пробудились только на заре. Головни в костре были горячими, стоило их скатить в кучку, как они разгорелись. Вопреки ожиданиям, день зачинался солнечный. Туман, лежавший синими пластами над марями, приподымался и таял. Розовые горячие лучи обласкали нахолодавшую за ночь землю. Напротив нас, на правом берегу, на огромной обособленной лиственнице с обломанной верхушкой лежала тяжелая шапка орлиного гнезда. Взмахнув огромными крыльями, с гнезда снялся орел и стал забирать в высоту, описывая круги.

Мы продолжали путь. По левому берегу на смену желтым скалам пришли белые, сложенные из известняка, с глубокими промоинами, среди которых вполне могли таиться большие и малые пещеры карстового происхождения, подобные тем, что находятся во множестве в Еврейской автономной области близ Биракана. Я побывал в нескольких, в том числе и в Ледяной пещере неподалеку от Столбового, и ни в одной не имелось сталактитов. Были наплывы из грязно-желтого известняка, изо льда, но нигде нет таких образований, как в Кунгурской пещере на Урале. Есть любители лазать по пещерам, я знаю одного старика из Владивостока, который обшарил все пещеры Приморья и сделал там большие находки – кости древних животных – носорогов, слонов, обитавших на Дальнем Востоке до ледникового периода, а также нашел пещеру с изваянными фигурами – уникальную в своем роде. Он и меня приглашал походить с ним, но я отказался, потому что еще с войны меня тяготит, если над головой висят накатник блиндажа или каменные глыбы. Не каждому дано быть спелеологом. Фамилия этого любопытного старика – Ляшок, о своих хождениях по пещерам он написал небольшую книжицу, вышедшую во Владивостоке.

Часа через полтора пути мы увидели двуглавую сопочку с серым гольцовым пояском: значит, Ципанда недалеко, найдем ее обязательно. Этот пункт интересовал меня еще и потому, что вблизи его находится большая пещера – Жилище дьявола. В справочнике туриста написано, что она на левом берегу, а выше или ниже деревни – не сказано. Кочкин же говорил, что она выше деревни и против нее лежит большой отколовшийся камень. По камню и надо ее искать, иначе среди густой зелени леса ее и не заметишь. При нашем транспорте, на котором и по течению плыли с трудом, о возвращении назад нечего было и думать. Вот я и смотрел, отыскивая похожий камень.

Над тальниками справа показались желтые скалы, под ними вправо от реки должен ответвиться залив, в конце его – деревня. С реки ее, как и пещеру, не видно, она в стороне. И тут слева я увидел камень – кусок отколовшейся белой скалы. Перед нею лежала широкая коса. Мы вытащили лодку и пошли к камню. Известняковые пологие сопки обрывались здесь круто и были прикрыты густым лесом. Выше камня, почти на обрыве, маячили какие-то две побелевшие доски, прибитые к дереву. По размытой расщелине мы полезли наверх, и тут за скалой, словно бы отколовшейся от горы, открылся черный провал пещеры. Это была она – Ципандинская пещера, впервые описанная в 1895 году Стефановичем в очерке «Путешествие от Якутска до Аяна», напечатанном в Иркутске.

Вход в пещеру был заделан бревенчатой стеной: колхозники Ципанды приспособили пещеру под склад мяса, там всегда лед и холодно. Стенка была вся в надписях, довольно банальных: здесь побывали такие-то… Одни надписи были сделаны краской, другие врезаны ножом. На досках, что были прибиты к дереву наверху, по которым мы и увидели пещеру, выжжено: «Майская партия. 1920». И сверху топор и якорь. Доски были еще крепки, хотя и провисели пятьдесят три года. Лиственница – дерево крепкое, изделия из нее на век. Из дверного проема пахнуло ледяной сыростью. Немного освоившись с темнотой, мы увидели огромный грот, посредине заваленный крупным колотым камнем, обрушившимся с потолка. Вверху, метрах в шести, висели растрескавшиеся глыбы камня. За грядой камней, прямо против входа, лежала белая наледь, уходящая куда-то вниз, в глубину, и на нее сверху сочилась вода. В правой стороне грота чернел ход, обледенелый внизу. Оттуда на нас дышал мороз, самый настоящий. Пещера летом не прогревается, а зимой не настывает, в ней всегда ровная температура.

У нас не имелось ни веревок, ни иного снаряжения для осмотра пещеры. По описаниям она довольно велика, но ход по ней перекрывают подземные озера. Идти в черную темень пещеры без фонаря незачем, ничего не увидишь. По опыту я уже знал, что в большой пещере даже яркий свет факела недостаточен, чтобы видеть землю под ногами.

Как и у всякой пещеры, есть и у Жилища дьявола свои легенды. Одна про то, как смельчаки, посмевшие в нее проникнуть, были погублены, и лишь один был выорошен какой-то неведомой силой и очнулся на горе. За этим кроется одно – вероятность какой-либо отдушины, промоины, второго в нее входа. Но его никто не нашел

Другая легенда о том, как в пещере хоронились от врага партизаны, когда в Ципанду пришли пепеляевцы. Я в это мало верю: ну кому придет на ум хорониться в ледяной пещере, которая всегда может стать ловушкой, когда вокруг на сотни километров глухая тайга, привычная каждому оленеводу с детства и незнакомая бандитам. Думаю, что вторая легенда придумана просто для интереса еще и потому, что о партизанах в районе Ципанды нигде не говорится. Пепеляев в Ципанде был, но его дружина прошла ходом: туда он сам торопился, обратно его преследовали.

Осмотрели мы первый грот, покрутились возле входа. Со скалы, стоявшей перед входом, Алешка пощелкал ФЭДом, посмотрели вокруг. На скале среди мохового покрова поднималась красивенькая елочка. Теснились вокруг ольха и береза, ели и лиственницы, тополя и рябинки. Будто припорошенные снегом, белели наверху мхи – ягель.

Я подумал о том, как часто мы стремимся в далекие края за неизвестным нам явлением природы, находим и… оказывается, что можно было и не ехать. Близ родного дома куда больше есть всяких чудес, да только мы к ним пригляделись, равнодушно проходим мимо. Вот и я отмахал почти полторы сотни километров, чтоб увидеть чудо-пещеру, а увидел провал, лед и камень. Да на нашем Хехцире есть такие места, что засмотришься, и никому не приходит в голову лезть из-за них в дебри. Но ничего, зато на моей карте будет отмечен еще один район, и можно будет сказать: пройден, осмотрен, больше можно сюда не ходить, не ездить. За пещерой, лишь метров на двести ниже по реке, находится пустошь – заброшенное колхозное поле. Ниже пещеры километра на два по правому берегу поднимаются желтые скалы. Перед ними черная от глубины вода, завихрения, в которых кружится пена. Изрезанные, истрескавшиеся скалы увенчаны причудливыми башенками, столбами, зубцами, между ними ютятся сосны, какими-то путями сумевшие вцепиться корнями в камень, едва прикрытый красноватыми мхами. Эти скалы, растущие прямо из черной воды, куда интереснее пещеры. Ими любоваться можно бесконечно. Скалы вздымаются отвесно, некоторые настолько ненадежны, что могут в любую минуту обрушиться в воду. И обрушиваются, особенно в дождливую погоду и, вероятно, весной, когда всепроникающая от таяния снегов вода, замерзая, начинает рвать камень. По верху сопки, подступившей к реке, растет частый сосновый лес, а внизу тополя, ивы, ольха и береза, и, конечно, лиственница. Она повсюду.

Дойдя до улова, кружившегося у скал, мы вошли в изогнутый серпообразно залив и по стоячей воде, местами заросшей водяными травами, километра через полтора подошли к Ципанде. У берега стояли моторные и весельные лодки, а на бугре несколько изб. Мы поднялись к первой, самой ближней к воде. Хозяин ее – Петр Николаевич Дьячковский. Он пенсионер и не пожелал выезжать ни в Джигду, ни в Аим, когда колхоз был влит в образованный оленеводческий совхоз «Нельканский». Мне говорили, что Дьячковские якуты, но они считают себя эвенками, хотя говор в Ципанде, Аиме в основном якутский.

Петр Николаевич – еще крепкий и бодрый старик, хотя достиг семидесятилетия. Здороваясь, он остро и оценивающе взглянул на меня, оставшись довольно равнодушным к выставленной бутылке с водкой. Был он коренаст, с редкими поседевшими усиками на загорелом лице, в движениях сквозила порывистость. Разговаривая, помогал жестикуляцией. Он что-то сказал своей жене – молчаливой старушке – и та, пока мы умывались и приводили себя в должный вид с дороги, собрала на стол. Петр Николаевич пригласил нас в избу. В избе было чисто и прибрано, и мы разулись у порога. На столе – холодный язык, масло, сметана, сливки, белый хлеб и сахар. На железной плите – горячий чайник, только что с огня, из кухни. В доме печку не топили, чтоб спать было не жарко. Кроме нас и Петра Николаевича за стол сел его сын Василий – плотный, дочерна загорелый мужчина с атлетическими плечами.

Петр Николаевич налил в рюмочки водки сначала нам, а потом себе – лишь треть, разбавив ее ягодным соком. Так лучше, – сказал он и, выпив без предисловий и тоста, принялся за еду. Судя по всему, водку в этом доме не любили, и я был этим очень доволен. Василий тоже ограничился рюмкой, и Петр Николаевич спрятал бутылку подальше, на случай, когда занеможется, или от простуды. И олений язык, нарезанный пластиками, и сметана были очень вкусны, к тому же и хозяин подсовывал еду – ешь, ешь, – и мы налегали на чай со сливками, на хлеб, на все, что было на столе.

Убранство избы – комод с бельем, кровати, стены, сплошь заклеенные журналами, причем теми страницами, где изображались в цвете красивые девушки и актрисы. Я усмехнулся:

– Смотри-ка, Петр Николаевич старый, а вкуса к молодым не потерял.

– А что, – отвечал он живо, – в Аиме можно хороших девок высватать!

– Говорят, вы хорошо знаете пещеру, – сказал я.

– Кто говорит? – порывисто обернулся он ко мне.

– Охлопков. Он сказал, что лучше вас тут никто окрестностей не знает. К вам советовал обратиться, чтоб пещеру показали.

– Показать можно, только сейчас не могу, сено надо убрать.

– В пещеру до самого конца ходили?

– Нет, там озеро есть, его обойти нельзя, потом дыра, так надо лезть, – он показал, как в дыру надо протискиваться. – Фонарь хороший надо, веревки, потом на чем озеро переплыть.

Петр Николаевич быстро переговорил по-своему с сыном, и Василий сказал:

– Мы сейчас на сенокос съездим, тут недалеко, сено уберем, а вечером я вас в пещеру свожу. Я там тоже давно не бывал.

– Ну и я с вами на сенокос.

– Зачем? – быстро спросил Петр Николаевич.

– Помогать буду, – ответил я. – В детстве тоже сено косил.

Петр Николаевич набросил на плечи брезентовую куртку, повязал голову белым платком, чтоб комары не так ели и за воротник не сыпалась сенная труха, и подался к воде. Там он сел в оморочку и, помахивая двухлопасным веслом, не оглядываясь, поплыл в конец залива. Мы с Василием и мальчишкой лет четырнадцати- его братом – сели в плоскодонку. За нами по берегу пустились две собаки, изнывавшие на дворе от безделья. На шее у каждой по колодке, как у оленей. Путаясь между ног, колодка – короткий обрубок жерди – не дает собаке бежать. Это для того, чтобы они не убегали в тайгу. Близ Ципанды пасется много оленей, они боятся собак, как волков, могут разбежаться.

– А чьи олени? – спросил я Василия.

– Многих, – отвечал он. – Частные олени. Хозяева живут в Аиме, а олени пасутся здесь, они к этим местам привыкли, в других местах пастись не хотят, убегают. Таежный олень любит то место, где родился и вырос. Сопка здесь хорошая, – он кивнул на двугорбую сопочку, опоясанную посередине гольцами. – Ягель есть, ветер оленя обдувает от гнуса.

В конце залива, куда мы подъехали, находилась усадьба: изба, сарай, обнесенный жердяной изгородью лужок. Сено уже на нем было скошено, и отава поднялась густая и зеленая – вот-вот и ее пора косить. За изгородью росли отдельные большие лиственницы, на ветках висели черепа медведей, а к стволам прибиты сохатиные рога-лопатки – знак давних трофеев. Изба и сарай еще не потеряли позолоты – срублены недавно.

– Зимой здесь отец живет, – пояснил Василий. – Сено рядом, за скотом ухаживать легче.

Мимо изгороди мы прошли в лесок. В сырой низинке среди ольхи и черемухи было много красной смородины, ее прямо на ходу можно было собирать горстями. Как я заметил уже, местные жители не столь охотно ее собирают, предпочитая синюю – охту. Вот из охты они готовят и варенье, и соки, и просто засыпают ее сахаром в банках. А красная смородина терпкая, много ее не съесть.

По сторонам от тропки росли и грибы, но пока лишь сыроежки – красные, белые, зеленоватые, не ахти какого достоинства. Ерунда – не грибы.

Через сырой лесок мы вышли на луговинку. Она раскинулась на пригорке над заливом и, судя по тому, что на ней оставались две-три елки и торчали пеньки, она была отвоевана у леса и являлась результатом многолетних трудов. На Мае лугов не так много, особенно незатопляемых, и все их в свое время приходилось расчищать от кустарника и деревьев.

На лугу стояли штук тридцать копешек, небольших, сложенных в расчете на переноску на руках. Под елью, прислоненные к стволу, имелись, вилы и грабли. Петр Николаевич скинул куртку и взял деревянные вилы, а Василий принес две жердинки-подкопенника с зашлифованными об траву до костяного блеска острыми концами. Старик направился к остожью, а мы с Василием подались за крайними копнами.

Жарко припекало солнце, звенели комары, кружились оводы, пахло свежо и пряно увядающей в копнах травой, хвоей близкого ельника, разогретой землей и еще бог знает чем, но упоительно прекрасным, что в целом называется луговым запахом. На стерне лежали скошенные пожелтевшие стебли дудника, а возле пней и деревьев, где не достала коса, горделиво поднимали белые зонтики цветов живые дудники, перегоняя их в росте, тянулись кверху стебли какалии с листьями каждый в особицу, напоминавшими лезвие копья, только широкое и короткое. У какалии сверху лист гладкий и прохладный, а снизу рыхлый и теплый, за что и прозвали в народе это растение мать-и-мачеха. Среди уцелевших трав я видел коричневые соцветия – шарики кровохлебки, стебли отцветающего дикого лука.

Василий вбил подколенники под сено, и мы разом подняли копну и понесли. Я шел сзади, чтобы видеть под ногами, концы жердей у меня были длиннее, и, тяжесть на меня приходилась меньшая. Но Василий был коренаст, в самой силе, не то что я. Он приехал в Ципанду к отцу в отпуск, с женой и детьми, из Забайкалья, где служит в армии. Старший лейтенант, танкист. Для своих лет он был рыхловат, округлел, сказывалась жизнь без физической работы. Откуда-то взялись оводы, и пока несли копну, они повпивались в руки, через рубашку в плечи, а Василий к тому же скинул с себя рубашку, и они так и липли к голому его телу. Эх, с каким удовольствием, поставив копну у остожья, шлепнешь на себе зловредную муху, и потом кровь долго сочится из ранки-укола. И, несмотря на это, хорошо, очень хорошо было таскать ароматно пахнущие копны, сваливать их к остожью, где Петр Николаевич выкладывал стог, подхватывая деревянными вилами большие пласты сухого слежавшегося сена.

Часа через два мы перетаскали все копны, и Петр Николаевич полез на стог, а Василий принялся подавать ему. Я остался подгребать сено, натрушенное при переноске, и когда подошел к ним, стог уже пора было завершать, а внизу оставалось еще много сена.

– Петр Николаевич, не уложишь, – сказал я. – Распускай стог пошире, а то узкий кладешь.

– Ничего, – ответил он, – ты давай таскай, таскай!

Василий внизу мокрый от пота, а старик хоть бы что, вилы мелькают в его жилистых крепких руках, глаза вприщурку, острые, платок сбился на сторону, и на лбу пряди полуседых волос. Я чувствую, что он доволен жизнью, счастлив, что у него работа горит в руках, что он своими руками зарабатывает еще свой хлеб. Возьми такого старика, оторви от родной стихии и оставь в городе. Он умрет с тоски, знает об этом и никогда не сменяет своей Ципанды ни на какие благоустроенные поселки. Здесь он врос в землю, как старая сосна в камень, и никакими силами его не оторвать, не перенести в другую среду. И я почему-то подумал, что все разговоры о том, как закрепить оленеводов, привлечь молодежь в эту отрасль хозяйства, отчасти надуманы. Администраторы и районные власти ратуют за создание удобств и материальное обеспечение оленеводов, люди типа Жиляева – за внедрение в оленеводство науки и техники, вплоть до датчиков, которые надо цеплять оленю на шею или рога, чтоб пастух по локатору мог определить, где пасется его стадо. Все это, в пределах разумного, придет в свое время, будут пастухи делать облеты стада на самолетах и вертолетах, будут и сетки-ограждения вместо жердяных изгородей, будут пенопластовые переносные домики вместо палаток, но независимо от этого люди будут пасти оленей всегда, потому что кроме удобств есть еще тайга, без которой человек не может чувствовать себя счастливым, не сможет жить. Были, есть и будут люди, которые не ищут легкого хлеба, и они не сменяют профессию пастуха ни на какую другую.

Оказывается, Петр Николаевич выкладывал длинный стожок, а не круглый, приткнув его одним торцом к дереву. Вскоре стог был завершен, и мы отправились домой с чувством исполненной работы. Шли медленно, освежаясь по пути красной смородиной. У меня было приподнятое настроение, как во время большого праздника, словно на несколько часов перенесся в далекое безоблачное детство, в самую счастливую свою пору.

…Василий сдержал свое слово, заправил моторку и повез в пещеру всех желающих. Ничего нового я там не увидел, чуть дальше прошел в грот и вернулся. При свете фонарей едва угадывались темные стены, суживающиеся кверху, и только.

Назад, переехав реку, мы шли к Ципанде напрямик, через пересохшую протоку. Вел нас симпатичный парень – один из отпрысков братьев Дьячковских – Виктор. Он шел чуть прихрамывая, потому что еще в детстве повредил себе ногу, но довольно быстро. Я спросил, где он работает.

– Связист,- отвечал он. – Мой участок в восьми километрах от Ципанды. Там скучно, так я сюда прихожу. Тут кроме меня еще брат Гаврила, тоже связист. В другую сторону, в шести километрах от Ципанды, живет семья другого моего дяди, тоже Дьячковские, связисты.

– Как работается?

– Бывает трудно, когда столб менять приходится, но я один управляюсь, лебедкой его поднимаю. По линии ходить много приходится, но у нас здесь лучше, чем на побережье, таких снегов не бывает, как там. На Джугджуре снег такой случается, что столбы закрывает, провода рвет, линию валит. И наледи там большие. Плохо, что медведя иногда встречаешь…

– И как ты с ним?

– На столб лезу, а потом пальму всегда с собой ношу. Пальма надежнее ружья…

Пальма – короткое копье с широким и длинным лезвием, раньше она была необходимой принадлежностью каждого оленевода и охотника. Зверя ли раненого добить, от медведя оборониться – выручала пальма.

* * *

В доме Петра Николаевича было и без нас полно люду. С вечера были звезды, я понадеялся на хорошую погоду, поставил палатку на улице, а ночью пошел дождь, и нам утром пришлось перебираться в помещение, сушить одежду. На лужах возникали и лопались пузыри, и я понял, что дождь зарядил надолго. Мы сварили еду и чай на печке, к чаю мы запаслись и сливочным маслом, печеньем и галетами (их уступил нам из своих запасов связист Гаврила – рослый молодой мужчина, живший в отдельном большом доме). На продукты можно было не скупиться, хватит до Аима. И мы чаевали, посматривая, не светлеет ли небо.

Еще утром старушка Дьячковская подоила корову, и теперь корова и телок паслись возле школы. В поселке проживало пять семей – пенсионеры и связисты, все из тех, кто не пожелал переселяться в Аим или Джигду. Держали коров, кое-кто – оленей. Место для деревни хорошее, затишное, незатопляемое, много лучшее, чем в Джигде. Да и как его покинешь, если неподалеку лежит чугунная плита-надгробье с отлитой фамилией Дьячковских – деда и прадеда нынешних Дьячковских. Могила почти столетней давности. Трудно покинуть такую землю, отступиться от нее.

Прождав до двенадцати часов, мы решили плыть. Перенесли вещи в лодку, простились с Дьячковскими и пошли заливом к скалам, на стремнину. У скал с трудом одолели вертун. Надо было задирать голову, чтобы взглянуть на скалы, грозно, отвесной стеной высившиеся над водой. Были они мокрые, потемневшие, и хмуро стояли под частым дождем – сеянцем. Зато на выходе с улова Алешка подцепил большого ленка, а проплыв еще немного, – другого, и тайменя. Я греб чуть-чуть, чтоб не поднимать руки и не показывать из-под плаща коленей. И все же не прошло и часу, как мы были мокрые и влага начала пропитывать одежду на плечах, а в сапогах захлюпало. Чтоб не замерзнуть, пришлось грести бодрее.

Не заметив как, мы миновали жилье связиста Дьячковского, и, когда увидели на взгорье избы, выгрести к ним против течения было уже невозможно. Решили плыть, насколько хватит сил и выдержки, хотя чувствовали, что под дождем нас надолго не достанет. Озноб пробирался все глубже, и даже усиленная работа не согревала.

За Ципандой сопки лежали по правобережью, такие же скалистые, из желтого плитняка, с высокими утесами-останцами, а слева – темные ельники, разнолесье, обычное для поймы Маи. Из затянутых дождем далей одна за другой выплывали сопки, и казалось, что им не будет конца. Наконец, за сопкой показался взгорок, расчищенный от леса, вроде старого поля. Мне говорили, что километрах в двадцати от Ципанды есть старая избушка, и я обрадовался, надеясь найти там укрытие от дождя, потому что озноб сотрясал, казалось, самое сердце и зубы чакали помимо воли.

Мы быстро подгребли к увалу, закрепили лодку за плавину и поднялись на яр. На пустоши виднелись стенки какого-то строения. Да, когда-то это была избушка, крохотная, метров на пять-шесть площадью, но плахи, застилавшие потолок и засыпанные сверху землей, обрушились, и только в одном углу еще держались, представляя защиту от дождя. Был еще перед избушкой навес из корья, прогнившего и в дырах. Я быстро раскидал палки, выровнял под навесом площадку для палатки, застелил ее сначала кольями, чтоб не на мокрую землю стелить ветки, и принялся яростно рубить еловые лапки и таскать их на подстилку. Наше спасение было только в быстром устройстве, чтоб можно было переодеться в сухое, иначе даже хороший огонь нас не избавит от жестокой простуды. Я это знал, потому что уже дважды попадал во время своих странствий под долгий дождь, когда переохлаждаешься настолько, что язык не повинуется и руки отказываются служить. Если по телу беспрерывно течет холодная вода, то летом можно «дать дуба» еще быстрее, чем зимой, в мороз. Поэтому, увидев, что сынишка между делом лакомится земляникой, густо усеявшей землю рядом с избушкой, я грубо прикрикнул на него и заставил заняться делом. Надо было защитить палатку от бокового дождя, наготовить дров для большого огня, чтобы хоть немного обсушиться. В тайге не на кого надеяться, все надо делать быстро, если не хочешь пропасть или нажить неприятности вроде хорошего воспаления легких.

Отправляясь из Ципанды под дождь, я прихватил в лодку бутылку бензина, чтоб не возиться с разжиганием костра из мокрых дров. Теперь бензин пригодился, едва плеснули его, как он вспыхнул от спички, и заполыхало пламя. Мы немного обогрелись, и с одежды повалил пар. Хорошо. Живем. Не беда, что сверху продолжает мочить, зато брюки и рукава начали подсыхать, а корье хоть и плохо, но защищает палатку от дождя.

Только теперь я огляделся по сторонам. Последняя сопка перед нашим увалом обрывалась к ключику скалами. Покрытые по уступам мхами, растрескавшиеся и потемневшие от дождевых потеков, они жили, эти утесы, и на нас смотрели огромные фантастические лики. С одной – суровый дед с толстым, словно бы угреватым носом и плотно сжатыми устами, с другой – ханжа-святоша, лицемерно опустивший очи долу, с третьей- толстогубый обжора. В каждой скале было что-то свое, и я насчитал семь вполне определенных, эскизно намеченных лиц с конкретным характером каждое.

Сумерки не принесли изменений в погоде, дождь продолжал шелестеть, тучи вплотную прилегли к земле. Молодые елочки и сосенки, поднявшиеся на старой вырубке вокруг избушки, загустели, и в каждом темном провале между ними затаилось что-то недоброе. Огонь полыхал, сгущая вокруг темноту, а мы подтащили к нему крупные валежины и только тогда уже взялись за чай. Хорошее дело чай. Никакая водка не согревает душу так славно, как крепкий горячий чаек. Вино согревает на миг, а потом застываешь еще хуже, а чай греет надолго. Я в этом не раз убеждался сам и слышал от охотников-промысловиков, которые в тайге не балуются винишком.

Спали мы сносно, только края оленьих шкур намокли, а сами они отсырели. Дождь продолжался и утром. Седые от влаги, стояли вокруг избушки травы и сосенки. Особенно много воды собирают молодые лиственнички, и гибкие их ветви никнут под тяжестью воды и радостно выпрямляются, едва, задев, даешь им возможность стряхнуть свою ношу.

Алешка, едва из палатки вылез, как сразу побежал к лодке и вскоре наловил спиннингом связку крупных окуней, хотя у нас была цела вчерашняя рыба. Я занялся костром.

В полдень наметился перелом, облака начали подниматься, высвобождая из плена вершины ближних сопок. И хотя дождь продолжался, мы решили плыть. Шли осторожно, не приближаясь ни к лесистым берегам, ни к скалам, потому, что размокшая земля не держала деревьев, и они рушились с берега в воду: одна большая ель шумно рухнула неподалеку от нас, взметнув каскады брызг, а высота ее не малая – более тридцати метров. В другом месте обрушился в воду каменный столб, державшийся, что называется, на одной ножке на вершине утеса. Камни с грохотом посыпались в воду, подняв большую волну. На отмелях лежали жертвы непогоды – зеленые ели и лиственницы, принесенные водой, которая еще продолжала их умащивать на галечном ложе. А сколько свежих лесин лежало под крутыми берегами, утопив макушку в воду и цепляясь корнями за взрастившую их землю!

Дождь прекращался, он теперь шел местами, завешивая сивым пологом сопки то справа, то слева, то перед нами и высвобождая нам дорогу, когда мы подходили к завесе ливня. Мая меняла курс, капризно изгибалась, образуя большие кривуны, хотя в целом продолжала уходить на север. Облачное холодное небо дышало близким снегом, и мы бы не удивились, если б увидели очередную сопку побелевшей.

Вечерело, а я все не мог присмотреть хорошего места для ночлега. Наконец выбрал высокую галечную косу и не ошибся: там до нас не раз останавливались люди, имелись колья для палатки, висел котел, здесь удобно было спрятать лодку в небольшой промоине. И тут со стороны Аима показались три моторки. Они живо подвернули к берегу. Ехали управляющий отделением совхоза, председатель сельсовета и моторист по каким-то своим делам.

– Далеко ли до Аима? – спросил я, когда мы познакомились.

– Километров девяносто, – отвечал управляющий – молодой энергичного вида здоровяк лет тридцати пяти, в смушковой круглой шапочке с козырьком и в полушубке (лучшая одежда для поездки по реке в такую погоду). – А впрочем, черт их мерял…

Они собирались заночевать в Ципанде, и я предложил им рыбы на уху, не скрывая радости при виде людей на этой пустынной северной реке. Управляющий ехал за ветврачом, потому что в аимском стаде начался падеж оленей от какой-то болезни.

– Дня через два я буду в Аиме, тогда, возможно, подброшу вас до Юдомы, – пообещал он. – Приедете в деревню раньше меня, обращайтесь к моему заместителю, он вам предоставит жилье.

Мы поблагодарили его за любезность. Мощно взревели моторы, и лодки умчались, а мы начали устраиваться на ночлег, взбодренные этой встречей.

На этот раз я поставил палатку за огромным тополевым выворотнем, в затишном месте. Тополь был старый, меж его корней, где держалась земля, росла синяя смородина. Охты повсюду столько, что можно собирать ее ведрами. Она растет между зарослями чозений и не уступает домашней смородине по росту. Много и другой ягоды – белой свидины, к которой неравнодушны медведи и крохали. Правда, утки берут эту ягоду только тогда, когда ее заливает вода. На сухопутье утки вылезать не любят. Однажды охотник убил медведя-четырехлетку, кормившегося в зарослях свидины. Когда мы его вскрыли, то нашли в желудке ведра два этой белой ягоды. В ближнем отсеке желудка она была еще совсем свежая, а из второго так шибануло винным кислым духом, как из бочки с плодово-ягодным вином. Вот и подумал я тогда, что на ягоде медведь всегда ходит «на взводе» и от него в это время можно ожидать чего угодно, потому что пьяному море по колено. Поэтому полагаться на медвежью добропорядочность никогда не следует.

Мы опять ночевали в обнимку с оружием, и нас никто не побеспокоил. Утро выдалось облачное, с красной ветреной зорькой, прохладное. Вечерняя уха из тайменя превратилась в рыбный холодец, хоть пластиками режь, как в ресторане. Только там добавляют желатин, а у нас она стала такой оттого, что набили рыбой полный котел. Но одна уха нас не устраивала, и Алешка занялся приготовлением своего «фирменного» блюда – окуней на палочках, запеченных у костра, а я предпочел горячую талаку из тайменьего бока. Когда она только с огня, сочная, чуть присыплешь ее сольцой, и она хороша.

Река заметно раздалась в берегах. Плесы стали длиннее, а перекаты короче и слабее. Сопки по-прежнему поджимали Маю то справа, то слева, обрываясь к реке крутыми осыпями и скалами. Породы – все тот же расслоенный желтый камень. Проплывая вблизи скал, мы видели под карнизами плит множество ласточкиных гнезд, налепленных на недоступной для воды высоте. Совсем как под крышами деревенских домов. На невероятной, почти отвесной крутизне ухитрялись расти сосны. Зеленые стояли вершиной кверху, умершие лежали корнями кверху. В реку сосны не падали, добычей реки, размывавшей берега, становились ели, тополя, чозении, березы, лиственницы, рябины и черемухи. А сосны ютились на косогорах, куда никакие другие породы взбираться не решались и куда воде доступа не было.

Плывем неторопко. Плесы расстилаются, как голубые шелка, без единой морщинки. Обрезают их у горизонта светлые лезвия кос то справа, то слева, и висят над ними в колеблющемся голубом мареве, будто подтаявшие, островки тальников и чозений и новые берега. Даль манит, завораживает и с неуемной силой влечет к себе, обещая открыть нечто новое, такое, что до сих пор не открывала, и, повинуясь этому зову пространства, гребешь, не жалея сил, стремясь приблизить свидание с прекрасным. Но вот вдали замаячили высокие горы, а река шла прямо на них, и, казалось, обязательно упрется в каменную их стену.

Часам к двум дня горы встали перед нами каменным барьером. Казалось, река уходит под них и сворачивать ей больше некуда. Зеркально блестел плес, а над ним, вполгоры, осыпь и каменные зубья останцев – островерхих скал. На косе справа виднелось белое пятнышко чьей-то палатки, курился дымок. Подплывая к табору рыбаков, мы слышали отдаленный расстоянием непонятный грохот. Не то работал мотор самолета, не то слышался шум поезда. Так и не поняв, в чем дело, мы подгребли к табору.

В палатке жил молодой якут очень болезненного вида, в замызганной хлопчатобумажной курточке. Он сидел на гальке, разбирал и чинил спутавшуюся сетку. Грузила и наплава зачастую захлестываются ячеями сетки, и с ними много возни. Ему помогали, а может, больше мешали два мальчугана в таком возрасте, когда помощи от них не очень-то дождешься, а смотреть за ними надо в оба.

Василий Трифонов работал связистом, но несколько лет назад простудился, его парализовало, после длительного лечения немного отпустило, однако не настолько, чтоб он мог работать. Ему дали пенсию по инвалидности. Его дом был на линии связи, и он не пожелал куда-то переезжать, остался, где жил. Сейчас понемногу рыбачит для себя и других связистов, а те взамен поддерживают его, чем могут. Мальчики не его, он одинок, они приехали с ним сюда потому, что на реке веселей, чем в лесу. От дому сюда два часа езды на оленях. Весной он убил неподалеку отсюда сохатого, но пока ходил в поселок, на сохатого набрел медведь и не подпустил его к мясу. Стрелять по медверю из простого ружья он не решился. Так и пропал сохатый.

Мальчики убежали в палатку греть чай, а Трифонов продолжал рассказывать. Место здесь рыбное, Малген называется, по реке, которая у горы впадает в Маю. Вот начнется осень, только станут забереги и ледком скует заливы, как в Маю начнет спускаться рыба из притоков. Тогда уловы бывают богатыми. Есть тут и осетры, много, но в сетку не попадаются, потому что живут на глубине. На осетров надо ставить крючковую снасть, но за это строго наказывают, потому что ловить осетров запрещено.

Он спросил, не обгонял ли нас Мильков, который возит почту из Нелькана в Аим па моторке. Дело в том, что Мильков обещал купить у него ягоду охту. Ягода – два ведра – собрана, как бы не испортилась, если его долго не будет…

Не очень веселая, но тоже жизнь человеческая. Трудная жизнь, но пропасть человеку не дадут. Не такие в нашей стране законы, не таков народ, чтоб оставлять человека с бедой наедине.

Пока пили чай с галетами и сахаром, разъяснилась причина непонятного грохота. Оказывается, снизу шел колесный грузовой теплоходик и тащил за собой катерок и лодку. На перекатах колеса доставали дна и грохотало железо о камни. Теплоход шел из Усть-Маи, наверное, чтобы снять с мели катер в Нелькане и нефтянку перед Джигдой. Мы, плывя на лодке, не замечали, а вода-то прибывает, вот и пользуются речники случаем, чтобы вызволить свои суда.

Караван прошел мимо нас, и вскоре опять донесся грохот: теплоходик переваливал через перекат на колесах, хотя осадка у него невелика – сантиметров восемьдесят.

Смотришь на горы у Малгена издали – горы как горы, с лесистой хребтиной, а подошли ближе, глянули снизу, и хребтину закрыло зубчатой стеной останцев, стоявших один к одному по верхней кромке осыпи. Они прорезались вдоль всего хребта, как острые зубы дракона, на поле, вспаханном Одиссеем. Глядишь снизу – не гора, а кардиограмма больного, у которого сердце работает с перебоями.

Мая всей своей мощью напирала на гору, с шумом выплескивала на камни воду, крутила воронки, ходила кругами, то вывертывая на поверхность каскады воды, то завинчиваясь в глубину и, взволнованная, нехотя откатывалась влево, долго текла на юг и, лишь поплутав, покривуляв, снова устремлялась на север, в прежнем направлении.

За Малгеном горы начали постепенно терять свой прежний облик: не столь высокие, с приглаженной вершиной и гольцами. Вместо сосны на них господствовала лиственница, склоны белели от ягеля, будто припорошенные снегом. Но прибрежные скалы еще оставались, и километрах в двадцати ниже Малгена мы увидели еще один лик. Это была скала в форме головы батыра, в папахе, с круто заломленной бровью – подплывая, мы видели ее в профиль, – с курчавой густой бородкой и мощным поворотом шеи. Это был настоящий горельеф, потому что голова не теряла своих черт сбоку, прямо и снова в профиль. Величиной она была метров двадцати, не меньше, и долго маячила позади, как последний всплеск каменной фантазии гор.

Эти высоченные каменные столбы на фоне беспокойного неба и угасающей зари, глядящие в черную глубину Маи, эта зоревая полоска реки среди темных лесистых берегов вдали, подавляющая тишина, когда даже самого слабого плеска не раздается вокруг, только вычерчивают замысловатые виражи летучие мыши, создавали ощущение нереальности, инопланетности окружающей нас природы.

В этот вечер мы остановились на ночлег поздно, в сумерках, на косе, за которой когда-то была заимка, а сейчас оставалась пустошь. Трава на ней была выкошена, на лугу стояли два стожка сена, колья от балагана да яма для хранения мяса. За лужком, среди разнолесья, покоилось маленькое круглое озерко в обрамлении сочных трав, заросшее кувшинкой и листьями чилима – колючего ореха – и сюда, наверное, наведывался по ночам сохатый, пока не попал в погребок сенокосчикам. На лужке стояли несколько рослых кудрявых березок с коричневыми поясами – следами снятой бересты. Ее много валялось повсюду, и мы взяли кусок на растопку, чтоб не возиться с разведением костра.

Лужок и стога являлись.следами жителей Аима, и мы решили, что до деревни уже недалеко. Я чувствовал сильную усталость, болели руки, и, попив наскоро чаю, полез в палатку на мягкую оленью шкуру, где можно было вытянуться во весь рост и смотреть, как играют сполохи огня на бязевой стенке. Алешка долго не шел, наверное, сидел у костра, подбрасывая дрова, и смотрел на причудливый лет огненных точек, срывавшихся в темноту ночи с рыжих косичек огня. Огонь и вода – две стихии, на которые не устанешь любоваться, да и свои думы, несмотря на молодость, у него, наверное, были.

Утром Алеша сказал мне, что ночью кто-то подходил к табору, он ясно слышал шорох гальки под чьими-то шагами, думал, что к нам жалует медведь и выходил с ружьем к костру, но шаги стихли и больше не повторялись. Наверное, зверь ушел. Я проследил берег метров на пятьдесят в сторону, указанную сыном, но галька оставалась повсюду непотревоженной. Возможно, в тиши ночи шаги раздавались гораздо дальше, ведь слышимость у воды хорошая. Берег был слишком обрывист (мы стояли у начала косы), чтобы сохатый мог легко выбраться наверх. Да и нечего ему делать на галечной косе, он любит иные места. Если кто-то и был, так это медведь. Он может пройти, почти не потревожив гальки, и выбраться наверх. А по косам он ходит часто, предпочитая открытые места бурелому и зарослям.

* * *

Предположение, что до Аима недалеко, подтвердилось очень скоро. Не прошло и двух часов, как мы увидели табор животноводов – загон для коров и телят, дощатую летнюю кухню, палатку для жилья, мальчишек на берегу у воды и бродивших по косе телят. Собаки залаяли, мальчики увидели нас и скрылись. Мы покликали их, они не отозвались.

Табор был пуст, хозяева покинули его, и мы сочли неудобным находиться там и спустились к лодке, чтобы развести огонь и сварить чай, побриться перед Аимом. И тут показалась моторка с людьми, ехавшими с Аима. На берег вышли мужчина, женщина и две девочки школьного возраста. Семья, – понял я и подошел к ним знакомиться. К приехавшим вышли из кустов мальчики, на наш зов не откликавшиеся.

– Что ж вы, орлы такие, забоялись нас, – пожурил я их.

– Тут бывает, что пьяные ездят, так они боятся, – ответила за них женщина.

Это была семья эвенков-животноводов. Он – небольшого роста, сухощавый, с редкими, едва проступавшими на смуглом лице усиками и бородкой, в хлопчатобумажных пиджачке и брюках и высоких резиновых сапогах, с ножом у пояса, как у всякого таежника, с добродушной стеснительной улыбкой на лице, по виду несколько моложе своей жены. Соловьев Григорий Николаевич, – назвал он себя. Он пастух, косит сено, помогает жене – доярке аимского стада. Зимой уходит на промысел охотиться. Летом зарплата у него небольшая, потому что стадо невелико – всего шесть коров и восемь телят. А зимний заработок зависит от добытой пушнины. В нынешний сезон взял десять соболей и шестьдесят белок. Охотники, промышлявшие в верховьях Аима, добыли пушнины больше. Он далеко не ходил. Соболь есть повсюду, его достаточно, а вот белка куда-то пропала, можно сказать, что нет белки. Раньше ее за сезон брали сотнями. В бассейне Аима развелось много волков, травят оленей, а вот норки и ондатры нет. Ондатра раньше была по озерам, но сейчас куда-то ушла, не стало ее. Может, потому что травяного корма мало, может, по другим причинам. Озера здесь не очень добрые, даже карась в них не растет, мелкий, а это первый признак, что корма в озерах плохие.

Про ондатру я знал, что ее численность подвержена большим колебаниям. Она легко приспосабливается к любому климату, был бы только в достатке ее корм: водяная сосенка, хвощ топяной, осоки, рдесты, вахта трехлистная, сабельник болотный, тростник, стрелолист, рогоз. Морозов она не боится.

Живет ондатра около двух лет, потомство приносит два раза в год – в конце мая и в конце августа, по шесть-семь детенышей. Но у ондатры много врагов, особенно весной, когда из-за паводков молодняк вынужден покидать хатки-гнезда. В это время их хватают орланы, вороны и другие пернатые хищники. Лучшее время промысла – февраль, март, когда зверьки достигают промысловых размеров. Весенние шкурки ценятся выше осенних в полтора раза.

Ондатра способна производить большие перекочевки. Так, в нашем крае ее выпускали в Тугуро-Чумиканском районе, по реке Уде, а через несколько лет она заселила Амурскую область, Нижний Амур и даже проникла в Забайкалье. Гибельными являются для нее зимние переходы, когда она полностью поедает озерные травы и пускается на поиски новых мест. В сильные морозы она отмораживает себе лапы и гибнет.

– А олени свои у вас есть? – спросил я Соловьева.

– Немного есть, пасутся возле Ципанды, там пастбища хорошие, оттуда олень далеко не уходит. Вот придет осень, пойду их искать, потому что на охоту надо ехать на оленях, без оленя по тайге много ли выходишь…

Пока мы беседовали с ним, хозяйка в летней кухне проворно начистила щук и пропустила их через мясорубку, из фарша налепила котлет. Семья большая – пятеро детей да сами, еды нужно много, только успевай готовить. Хозяйка была покрупнее своего мужа, в кости пошире, энергичная, несмотря на пятьдесят пять лет. Фамилия у нее – Долокунова Ульяна Афанасьевна – по первому мужу. Старшие дети уже отделились, одна дочь окончила Магаданский зоотехникум и работает оленеводом на Чукотке, другие кто где, а пятеро младших еще при ней. Младшие – школьники, зимой живут в интернате, а летом помогают ей на ферме. Она Мать-героиня. Ох, нелегко вырастить десятерых!

– И вы еще находите время работать?- удивился я.

– А что поделаешь? Первый муж умер рано, осталась с детьми, надо было как-то жить. Уже восемнадцать лет работаю дояркой, не раз была на районной доске Почета. Сначала жила в Ципанде, а в 1961 году переехала в Аим. Хоть и привыкла к Аиму, а в Ципанде все же лучше было, чем здесь.

– Как здесь коровы, хорошие? – спросил я.

– Ничего. Я от них надаиваю по три тысячи литров, хорошие надои. Да куда здесь больше молока, когда и то, что надаиваю, девать некуда. Мы сдаем его в магазин рыбкоопа, а там его не могут продать, оно портится. Вот придет осень, половину коров отправим в Джигду, тогда совсем нечего будет мне делать, уйду на пенсию.

– Ну и ну,- подивился я. – Шесть коров на такую деревню, и то молоко пропадает! Просто не хотят с ним возиться, наверное, водку продавать выгоднее?

– Конечно, – согласилась она. – Мы молоко возим в Аим каждое утро, его надо сразу продавать, а не успел, оно скисло. Возиться с кислым молоком им не хочется, вот и отказываются у нас брать. А молоко нужно, в деревне есть ясли, есть школа, ребятишкам молоко надо…

Алеша позвал меня пить чай, и Ульяна Афанасьевна налила нам баночку сливок. За все время она ни минуты не находилась без дела, все время в движении, и работа спорилась в ее руках: на сковороде уже шипели десятка два котлет, а на столе ждали очереди другие.

– На вашей лодке через час будете в Аиме, – сказала она. – Вот только кривун пройдете и увидите на сопочке деревню.

– Ну коли так близко, то и торопиться нам незачем,- решили мы и принялись за чаепитие. Вот и конец пути – последняя деревня Аяно-Майского района. Была бы возможность выехать отсюда обратно, повернули бы назад, и домой. Но кто скажет, сколько придется просидеть в Нелькане в ожидании рейса на Николаевск. Хорошо, если дня два-три, а если месяц? Уж лучше идти вперед и домой вылетать через Якутск.

Еще Мая не приняла воды Аима, а вроде раздалась в берегах, стала полноводней. В береговых зарослях полно спелой черемухи, красной и синей смородины, рисуется ажурными лепестками и гроздьями ягод рябина, тонкая, одинокая среди угрюмого ольховника, ельника, ранее других переодевшаяся в осенний наряд, окрашенный багрянцем. По зарослям лазят сборщики ягод, их лодки пришвартованы под кустами.

Из-за кривуна показалась на левом берегу сопочка. На ее оголенном берегу стояли домики Аима, четко видимые на фоне облачного неба. Слева же, перед самой деревней, вырывался из таежных просторов суровый Аим. Он с размаху вторгался в Маю, отбрасывая ее зеленоструйные воды к правому берегу. Возмущенная наглым вторжением пришельца, красавица Мая долго будет течь особняком, не смешиваясь с мутными, взбаламученными водами Аима. Мы пересекли водовороты и завихрения и подошли к деревне. Берег был каменистый, неудобный, глинисто-желтая вода Аима казалась грязной.

Нас поместили в комнату приезжих, сырую, давно не отапливаемую, но все же под крышу, и то ладно. Можно было теперь осмотреть деревню. Аим чуть поменьше Джигды, не блещет таким размахом строительства, но и здесь много новых построек. Как и в любой другой деревне, трактор искромсал дороги, разворотил тротуары. Но это не беда: лето здесь короткое и сухое, а зима надежно и надолго «ремонтирует» самые разбитые дороги, В Аиме есть хороший клуб, где часто показывают кино, есть школа, детские ясли, медпункт, пекарня, магазин, почта и сельсовет. Есть еще отделение Нельканского совхоза. Но хозяйство здесь невелико: одно стадо оленей в триста голов да животноводческая ферма, о которой я уже рассказывал.

Люди работают в совхозе, на ремонте жилого фонда, лесниками, связистами, а зимой мужчины уходят на промысел – за пушниной. Берут соболя, горностая, белку. Сейчас охотоведы совхоза хлопочут о выпуске на Аиме норки. По сравнению с соболем и ондатрой она лучше приживается в новых местах, поскольку ее корм – не только мышевидные грызуны, но и мелкая птица, а также на две трети – рыба. Не брезгует она и насекомыми, и яйцами птиц. Словом, зверек этот более гибок при освоении новых угодий. Норка приносит по четыре-пять норчат и сохраняет потомство лучше ондатры, потому что устраивает гнезда под корнями деревьев близ воды, а также роет норы, устраивая до пяти выходов. Что Аим до сих пор без норки-это досадное упущение, и его, безусловно, надо исправлять.

Теперь, увидев прибрежную растительность Маи и ее притоков, я берусь утверждать, что на этой реке приживется и бобр. Корма ему будет тут достаточно всякого – и веточного, и кустарникового, и травяного. Что же касается морозов, то на Оби и Енисее они не меньшие, а там есть аборигенные поселения этого ценного зверя. Первая опытная партия бобров выпущена в Хабаровском крае в долине реки Немпту. Надо не ждать, пока они там заселят всю реку, и быстрее продвигать их в другие подходящие угодья. Может случиться, что Север им окажется более подходящ, чем центральные районы края.

Наиболее благополучно в районе положение с соболем. Добыча его почти не лимитируется. Но этот зверек таков, что большой плотности не любит, в среднем на соболя приходится около двадцати квадратных километров угодий. Охотников выручает то обстоятельство, что угодья в районе практически неограниченные. Охотник идет по сопкам и ключам и сто, и двести километров, идет на оленях, собирая попутно таежный «урожай».

Узнав, что я интересуюсь охотой, ко мне пришел кадровый аимский охотник Сергей Николаевич Непомнящий. Он эвенк, родился и вырос в Аиме. Сухощавый, смуглолицый таежник выглядел гораздо моложе своих пятидесяти лет. У него семеро детей, с такой семейкой не засидишься, надо шевелиться да шевелиться, чтоб прокормить их. Зимой на охоте он добыл десять соболей, сто двадцать белок и сорок горностаев. Летом косит сено для совхоза. В деревню приехал за продуктами. Весь район исходил, знает все горы и реки. Когда искал пропавшего без вести туриста, забрел на гору, где на гольцах лежал плот. А может, и не плот, разобрать было трудно, от лесин оставалась одна труха. Двенадцать лет назад, в пору, когда еще ловили рыбу у побережья, он два года был председателем колхоза в Лантаре. Не понравилось, лучше жить охотой, оленеводством, заниматься любыми промыслами, чем командовать другими и отвечать за них.

Собираясь в странствия по району, я слышал утверждения, что якобы на Мае раньше водились бобры и об этом есть упоминания в отписках землепроходцев в архивах. Я спросил Непомнящего, может, он слышал от стариков о бобрах? Нет, никто ему не говорил, не было на Мае такого зверя, иначе люди помнили бы. Вот мельница водяная была немного ниже Аима, так об этом все говорят, на том месте, где она стояла, еще до сих пор столбы торчат…

Мы еще поговорили с Сергеем Николаевичем о житье-бытье, и он поднялся: пора в магазин, надо брать продукты и ехать. Он застегнул на себе полушубок, поднялся:

– Будете вниз плыть, там, не доходя Усть-Маи, на метеостанции моя сестра живет. У нее двенадцать детей. Привет ей от меня передайте…

В этот день я еще побывал в сельском Совете, встретился там с Николаем Ивановичем Борисовым. Он председательствует первый год, молодой еще, холостякует. Поселок хоть и небольшой, а забот много, особенно с ремонтом школы, медпункта, яслей, пекарни, жилья. А там зима подойдет, дрова замучат. А тут еще, будто своих хлопот мало, старатели от «Алданзолота» забот добавляют: реку замутили.

– Но ведь старатели не круглый год моют золото?

– Верно, зимой не моют. Так и летом хлопот с ними не оберешься, все время смотреть надо, чтобы тайгу где не подожгли, чтобы зверя не стреляли.

Я спросил, верно ли, что Аим тоже хотели укрупнить, то есть переселить жителей в Джигду, да из-за связистов оставили на месте?

– Так, нет ли, не знаю. Только Аим давно здесь стоит. Года два назад за кладбищем сосну спилили старую, так на ней затеска была и год вырезан – 1861, а под ним штук тридцать фамилий. Может, экспедиция какая, может, так проезжал кто. Хотели для музея сохранить, да не успели – хозяин на дрова испилил… Если Аим убрать, будет Мая на пятьсот километров пустая. А потом снова придется поселки ставить.

– Зачем?

– А как же! Экспедиции всякие работают, чего-то находят. Разные ископаемые. Добывать придется, вот и приедут люди. Сейчас с ними хлопотно, смотреть надо, чтобы тайгу не подожгли, приходится пожарников на вертолете вызывать. У нас в деревне три лесника живут, так они за нынешнее лето на двадцати гектарах гарей сосну высадили, чтоб не пустовала земля…

Пока я ходил да беседовал, сынишка с кем-то уже познакомился, и нас пригласили на ужин. Выпивка меня не прельщала, но там был приготовлен свежий борщ, и я не устоял. В домишко на краю деревни приехал с Колымы бурильщик, строитель, приехал к молодой жене и хотел, чтоб за столом по такому поводу было весело, чтоб его радость разделили и другие. Когда мы пришли, застолье уже началось. И тут подвыпивший сосед этого бурильщика, молодой еще мужчина с русой бороденкой и усиками, мой тезка, увидев меня, решил спеть «Журавлей». Я читал об этой последней песне Бернеса на стихотворение Гамзатова, но никогда не думал, что она окажется такой хватающей за душу. Исполнитель был не ахти какой, да еще под хмельком, но все равно я отчетливо, словно бы своими глазами, видел этих белых журавлей – своих товарищей, что на протяжении войны полегли на бранных полях в боях за Родину, память о которых всегда приходит, защемив сердце до боли.

Летит, летит по небу клин усталый,

Летит в тумане на исходе дня.

И в том строю есть промежуток малый -

Быть может, это место для меня…

Я знаю, что люди не бессмертны, с каждым годом уходят мои сверстники-ветераны. Но почему-то именно сейчас эти слова особенно остро напомнили, что надо поторапливаться, что время может внезапно оборваться, не дав и дня на завершение дел. И я заторопился. Надо скорей проплыть остающийся участок пути, скорей садиться за работу. Это молодые могут откладывать дела до лучших времен, а нам нельзя, наши лучшие времена уже позади.

* * *

С этой мыслью я проснулся на следующий день и стал собираться в дорогу, чтоб не мешкать. Вечером мы были в сорока километрах от Аима и остановились на ночлег у Дмитрия Николаевича Архипова.

Он жил здесь с женой, детьми, родственниками, летом в палатках, а на зиму перебирался в рубленый дом. Здесь же, возле дома, паслись его кони – вернее, совхозные, за которыми он ухаживал, потому что исполнял обязанности конюха. Кони не требовали сена, они были местной якутской породы, неприхотливые, умели даже зимой добывать себе корм из-под снега, и только ближе к весне, когда животные начинали слабеть из-за скудного питания, их приходилось подкреплять овсом и комбикормом.

Дмитрий Николаевич по виду больше якут, чем эвенк, у него светлые волосы, красноватое белокожее лицо. Но он говорит, что эвенк. Ему шестьдесят лет, для своего возраста выглядел он хорошо, был бодр, работал не за страх, а за совесть – имел пачку различных поощрительных грамот.

Всей семьей, вместе с мальчишками, они в этот День ходили собирать бруснику и, высыпав ягоду на палатку, перебирали ее.

Жена – Елена Николаевна – готовила у летней печки ужин, жарила рыбу, пекла оладьи. Нас пригласили к столу отужинать, а потом Елена Николаевна вынесла папку с грамотами и медалями мужа. Дмитрий Николаевич- фронтовик. Служил на Дальнем Востоке и за участие в войне с Японией и проявленную при этом храбрость награжден орденом Славы II степени. Он член Коммунистической партии с 1945 года и, вернувшись с войны, работал оленеводом, охотником, а в последние годы – конюхом. Его труд отмечен медалями «За трудовое отличие», «Охотнику- ударнику» и «Передовику охотничьего промысла». Охотник он был хороший, и каждый сезон отмечен у него Почетной грамотой.

– Теперь какой я охотник, – смеясь, говорил он. – Жена лучше меня стреляет, даже сохатого бьет…

Елена Николаевна на промысел ходит вместе с ним, охотится наравне, а порой и лучше, потому что у Дмитрия Николаевича стало слабнуть зрение.

Изба у Дмитрия Николаевича еще новая, но небольшая, метров на двадцать пять площадью. Внутри – нары, застланные сохатиными шкурами, а рядом горка чемоданов с бельем, печка железная, из бочки, на стенках недовязанная сетка, разная мелочь к охоте, ремешки из сыромятины, бечевки. У окна простой некрашеный стол и скамейки. Пол и потолок из плах, тесанных топором. Просто, все сделано собственными руками, ничего лишнего. Если сопоставить время, проведенное на промысле, возле оленьего стада, на сенокосах, то окажется, что нынешний дом лишь временное его пристанище на летние месяцы, а настоящий дом Дмитрия Николаевича – палатка в тайге.

Двоюродный брат его – Николай Афанасьевич живет рядом, в сотне метров стоит его летйяя избушка. Он инвалид Отечественной войны, под Бобруйском в наступлении был ранен и потерял ногу. Получает пенсию. Вернувшись с войны, работал все годы и только недавно уволился по болезни. И он и жена его выглядят болезненными и худыми рядом с Дмитрием Николаевичем и Еленой Николаевной. И немудрено: у одних вся жизнь в поселке, у других в тайге, в движении, может, и трудная, но здоровая.

Вечером так приветливо горит огонек в печи, что руки невольно тянутся к теплу. За домом, в лесу, позванивают колокольцами лошади, собаки чутко вострят уши на каждый звук. Над рекой догорает заря, и прохлада заметывает землю редким туманом.

Алеша спросил разрешения у Дмитрия Николаевича и постигает искусство плавания на берестяной охотничь ей оморочке. Трудно приноравливаться к этому шаткому, такому легкому суденышку, отзывчивому на малейшее движение веслом. На всякий случай, если вывернется, он снял сапоги и сидит в лодчонке босиком. С берега ребята следят за ним, подсказывают, как держаться. Главное в нехитром этом деле – освободиться от скованности, не реагировать остро на колебания лодки: она клонится и ты клонись, не старайся уравновесить ее, а знай греби и будешь плыть скоро и легко, лишь чуть покачиваясь вместе с ней. Но все это просто сказывается, да не скоро осваивается, и с непривычки на оморочке устаешь хуже, чем от тяжелой работы. Устаешь от напряжения.

Смеркалось, когда ребята – один уже парень призывного возраста, а два другие – мальчики, собрались на охоту. На ближнее озеро ночами выходит пастись сохатый, вот и пошли они его подкараулить. Взяли мелкокалиберку и охотничье ружье. Оделись потеплее, потому что ночь обещала быть звездной и прохладной. В такие ночи сырой туман заметывает низины, а перед утром падает обильная роса.

Стемнело, когда мы полезли под палатку. Раздеваться не стали: уже с вечера было студено, и я поеживался в своем ветхом суконном пиджачке. Как и ожидал, ночь выдалась ясная, и порой мне казалось, что за бязевой стенкой палатки выпал иней – так было холодно. Я вылез посмотреть, но инея еще не было, просто пала холодная роса. Продрогшие большие звезды дрожали в темном небе. Собаки спали, свернувшись клубками, у стены дома. Что ни день, мы удаляемся на север, и ночи становятся все холоднее. Недалеко время, когда однажды утром увидим снег и придет зима. Ведь рядом уже Якутия, а время – конец августа.

Заснуть я больше не смог и поднялся с первыми лучами. Вернулись охотники. Сохатый набрел на них, но было так темно, что стрелять пришлось больше по звуку и, конечно, промазали. Сохатый ушел.

Новый день был последним днем нашего пребывания в Аяно-Майском районе. Когда я спросил Дмитрия Николаевича, встретим ли мы еще по реке людей, он ответил, что в Крестяхе живет семья или две Дьячковских. Дальше будет Якутия.

Мая уже потеряла свой первоначальный вид: Аим поддал в нее желтой глинистой воды и замутил ее на сотню километров. Дальше в нее ворвалась Юдома – река, не уступающая Мае по ширине и длине, мутная, с клубками желтой пены и мусором, и не стало зеленоглазой красавицы Маи, стала другая река, довольно широкая и полноводная, с отлогими устоявшимися берегами, выложенными крупными валунами и плитняком, с ровным стремительным течением, с обширными лиственничными лесами по сторонам, сглаженными холмами и плоскогорьями. Величавая, но уже без прежнего обаяния.

Юдома встретила нас разрушенными от времени причалами, складами, черными проемами окон пустующих изб. Возле одной дымился костер, и шестеро молодых мужчин – промысловиков занимались тем, что варили из ягод варенье. Это была уже Якутия.

После того как пройден район, оставшийся путь казался досадным привеском, и его хотелось скорее миновать. Чтобы рассказывать о Якутии – этой огромной стране, не изучив ее толком, не пройдя по ее рекам, горам и лесам, не проникнув в душу народа, ее населяющего, я не могу набраться смелости. Это будет просто несерьезно.

Об Аяно-Майском районе еще можно много чего рассказать: о птичьих базарах на Мальминских островах и рыбалке у Алдомы, о метеорите, однажды в зимний вечер ворвавшемся в земную атмосферу и осветившем все небо над Нельканом, о смелой гипотезе, в которой автор предлагал соединить Лену с Охотским побережьем и тем сократить на одну треть великий морской путь для судов, следующих Ледовитым океаном в Тихий, о многом другом, но мое время истекло. Район только еще пробуждается для активной жизни, и придет время, он станет ареной подвигов для молодежи, и те, кто станет преображать лицо района, расскажут о нем более полно. Прошлое его было много труднее настоящего, но завтра будет прекрасно. Ради этого мы и живем.

Хабаровск, 1973 год

 

ОТ АВТОРА

Дальний Восток всегда привлекал к себе внимание советского читателя. Земля дальневосточная формировала особый склад Характера у людей, осваивавших эту трудную, но щедрую целину. Вот и ныне, постановление партии и правительства о строительстве БАМ вызвало повышенный интерес к литературе, рассказывающей о земле, где развертывается крупнейшая стройка века.

Книга «Улыбка Джугджура» повествует не о той территории, где пролягут стальные нити БАМа, но в ней описания природы – гор, лесов, рек, занятия жителей – оленеводством, охотой, рыболовством, промыслами, жизнь в различных ее проявлениях, очень сходная с теми условиями, в которые окунутся строители БАМа. Они увидят наши северные светлохвойные леса, заросли стелющегося стланика по горам, им придется строить мосты через строптивые реки, текущие с белоголовых вершин Баджала и Буреинского хребта, прокладывать трассы среди наледей, им придется оберегать природу и животный мир от бедствий, вызываемых пожарами от незатушенного костра, реки – от загрязнения, пастбища северных оленей – от выгорания. Беречь природу тщательно, ибо от этого будет зависеть и дальнейший уклад жизни малых народов Севера – аборигенов края – эвенков, негидальцев, нанайцев.

Схожесть условий жизни, климата, природы, проблем автор утверждает потому, что сам неоднократно проходил по нынешней трассе БАМа – ее восточному участку в более ранние годы.

Новая трасса – БАМ – приблизит ранее очень отдаленные районы нашего Севера, вдохнет животворную струю в жизнь самых глухих уголков края.