Как перед Богом

Кобзон Иосиф

Добрюха Николай Алексеевич

Часть I

Жизнь, как она есть

 

 

Первое слово

Ну почему так безжалостно бежит время, бежит и отнимает у нас жизнь? Не успеешь начать жить, а тень смерти уже где-то рядом… Жизнь для меня началась со слова. Этим первым словом было слово «мама». Началась моя жизнь 11 сентября 37-го года. Смотрю я на эти, оказавшиеся для мира трагическими, цифры с высоты сегодняшнего дня. На календаре 30 апреля 2002 года. Смотрю и вспоминаю свое страшно бедное, но все равно счастливое детство. Счастливое. Несмотря на то, что по нему прокатилась Великая Отечественная. Война стала главным воспитателем моего поколения.

Родился я на Украине. В Донбассе. В небольшом городке. У нас называют их ПГТ — поселок городского типа. Городок с именем Часов Яр. Это моя историческая родина. Дальше семейные пути привели меня во Львов.

Там и застала нас война. Отец ушел на фронт, а мать с детьми (тогда их было еще пятеро), со своим братом-инвалидом и со своей мамой, нашей бабушкой, решила эвакуироваться. Я, когда возвращаюсь к памяти детства, совершенно четко помню эту нашу эвакуацию. Я помню этот вагон. Я помню переполненные станции. Я помню, как отстала мама… Она бегала за водой для нас и… отстала от поезда. Я помню, как все мы — и бабушка, и дядя, и братья, и я, как самый младший, были в панике: пропала мама!. А у нас всегда вся надежда была на маму. Но… мама через три дня догнала нас… на какой-то станции. Так мы попали в Узбекистан, в город Янгиюль, в 15 километрах от Ташкента.

Я четко помню военное детство. Я помню, как мы жили в узбекской семье, в ее глиняном домике, где даже полы были глиняные. Мы все жили в одной комнате. Наши семьи разделяла только занавеска. Когда устраивались на ночлег, выкладывались тюфяки, и все ложились, что называется, штабелями. Так жили с 41-го по 44-й. Каждое утро взрослые поднимались на работу. Поднимали и нас, детей, чтобы покормить… Кормили в основном какой-то тюрей… И так, чтобы сытно было весь день. Варился так называемый суп… Мама моя была в этом деле находчивая женщина. Хозяйка. Она делала еду, казалось, из ничего. Все съедобное шло в ход: картофельные очистки, щавель, просто зеленые листья или какая-то кусачая лечебная трава, которую так любят, есть собаки и кошки, когда им не хватает витаминов или нападает какая-нибудь болезнь. Все это она добавляла в бульон, для которого покупала свиную голову и свиные ножки. Вываривала их, и получался жирный бульон. Чистые, золотистые капельки жира в нем были такие, что текли слюни. Бульона хватало на всю выварку. А выварка была большая, алюминиевая. И этого нам хватало, чтобы жить целую неделю. Хлеба не было. Лишь иногда нас, детей, баловали узбекскими лепешками. Но, в основном, заедали мы всю эту тюрю жмыхом… Мы жили рядом с забором маслобойного завода. И вот там нам удавалось разжиться жмыхом, который делался из отходов семечек подсолнечника. Пахучий, до приятного головокружения, и такой твердый, что его можно было грызть бесконечно. Этот жмых был главным детским лакомством. Смешиваясь со слюной, он насыщал наши вечно хотящие есть желудки. Еще мы насыщались смолой, обыкновенной черной смолой. Мы жевали ее целыми днями. Ходили и жевали. Это была наша жвачка. И этим мы тоже утоляли голод.

Покормив, взрослые выгоняли нас гулять на улицу. Весь день и день за днем мы проводили на улице. Гоняли с мальчишками по ней босиком, устраивая обычные пацанячьи игры. Так что, можно сказать, моим детским садом была улица. Не сказать, чтобы я тогда всегда был заводилой, но всегда руководил всем как командир. Конечно, дрались. Но очень быстро мирились. И тем самым учились не держать друг на друга зла. Потрясающе добрый и гостеприимный узбекский народ останется в моей памяти навсегда.

…Скоро жить стало немножечко легче. Мама начала работать начальником политотдела совхоза. До этого, на Украине, еще с Часов Яра она работала судьей. Мы с братьями, как могли, помогали ей. Бегали на базар продавать холодную воду. С кружками. «Купи воду! Купи воду!» наперебой кричали мальчишки. И в жару, под палящим узбекским солнцем, ее охотно покупали. Правда, за какие-то копейки. Но и это помогало нам жить. И мы выживали и… выжили.

Мама моя родилась в 1907 году. Девушкой жила под фамилией Шойхет. Но вышла замуж и стала называться Ида Исаевна Кобзон. Мама моя любила меня. Любила очень. Любила больше всех. Потому что был я у нее самый младшенький. Это уже потом, когда в семье появился шестой ребенок — сестричка Гела. Гела стала самой любимой. Самой любимой еще и потому, что была девочкой. Мама никогда не звала меня по имени, а звала… всегда: сынуля. И я любил ее. Любил очень. И всегда, всегда, до последних дней… звал ее: мамуля. Делала для меня она все, что могла… Если оставалась одна конфета, то, конечно доставалась она мне. Если на Новый год маме удавалось достать мандаринку, то она стыдливо прятала ее от других, чтобы накормить мандаринкой… меня. Не стало мамы у меня в 1991 году.

Как только в 44-м Донбасс освободили от немцев, мы тут же вернулись на Украину и поселились в городе Славянске. Жили в семье погибшего маминого брата Михаила, у жены его, у тети Таси, доброй русской женщины с двумя сыновьями. (У мамы моей два брата погибли на фронте…).

Жили у тети Таси. А почему? Да потому, что в 43-м с фронта вернулся отец. Контуженный. Но вернулся не к нам, а… остался в Москве, где лечился и… увлекся другой любимой. Звали ее Тамара Даниловна. Прекрасная такая дама, педагог. Отец, Давид Кунович Кобзон, как и мама моя, был политработник. (Я единственный, кстати, из всех детей, кто сохранил и размножил его фамилию). Отец честно признался маме, что решил создать другую семью… В общем — оставил нас.

До 45-го мы прожили у тети Таси. Там же мы встретили День Победы. Потом переехали в Краматорск. Мама работала в суде адвокатом. Здесь, в 45-м, пошел в школу. Все легло на мамины плечи. Бедная мама моя. Досталось ей горя! Но все она выдержала. А в 46-м встретился ей по-настоящему хороший человек — Михаил Михайлович Раппопорт, 1905 года рождения. И к нам в семью пришла радость — появилась сестричка Гела. Язык не поворачивается назвать этого человека — отчим. Я с гордостью звал его Батя. Мы все до конца дней безумно любили его. А он… рано ушел из жизни. Не хватило здоровья у бывшего фронтовика, чтобы жить. Воевать всю войну — хватило, а вот жить — не-а… Уже 32 года нет его. Но во мне он по-прежнему… есть! Батя. Мой Батя!

Вопреки распространившемуся теперь мнению о невыносимом притеснении евреев в СССР говорю, что лично я не ощущал того отношения, которое называют антисемитизм. А если иногда и ощущал, то происходило это не от государства, а от отдельных невежественных и обозленных неудачами личностей. Мне больше запомнилось другое: когда наши отцы шли вместе в атаку против действительно ненавистного всем фашизма, они не спрашивали друг друга какой они национальности. И одинаково помогали друг другу, де лились кровью для раненых, а если было надо, то и умирали друг за друга, не раздумывая, кто и какого рода. Это были настоящие советские люди, а не так называемые «совки», которые всегда прятались за спины других…

Я не прятался, потому что родился по-настоящему советским человеком и, наверное, умру им, потому что, прежде всего, я — интернационалист, а потом уже — еврей… Я хочу сказать об этом особо.

Меня спрашивают: а вас в детстве дразнили или еще как-то делали вам плохо? Отвечаю: меня очень тяжело было обидеть, потому что я был таким, что мог за себя постоять…

Говорят: это значит, если что — сразу в ухо или по зубам? Отвечаю: не так, чтобы сразу по зубам, но, во всяком случае, особых вольностей по отношению к себе не допускал. У меня были дружки, с которыми я был, как три мушкетера: один за всех и все за одного. И в школе, и в пионерском лагере я всегда был первым. Так что ни у кого не появлялось желания сделать мне какую-то гадость.

Снова и снова интересуются: не ощущали ли вы, особенно в детстве, антисемитизм? И я снова и снова, в который уже раз повторяю одно и тоже: нет. Потому что в СССР не было государственного антисемитизма, а был конкретный антисемитизм со стороны отдельных личностей, с которыми я боролся всеми доступными средствами. Сейчас, к сожалению, в этом вопросе приходится прибегать только к политическому диалогу или к какому-то общественному осуждению. А раньше за разжигание национальной розни можно было и срок получить. В крайнем случае, можно было просто… элементарно разобраться: услышал обзывание типа «жидовская морда» — подходил и…

Подсказывают: в ухо или в нос… Отвечаю: ну… принимал меры во всяком случае. Нет, в советские времена я этого ощущал. Не ощущал! В советские времена в этом отношении строже было. Безнаказанно никто рот не открывал. И в детстве, и в юности никто меня этой проблемой, как Жириновского, не замучивал. Да и рос я не в простой среде. Все-таки в Горном техникуме, где я учился, обучались в основном фронтовики, которые прошли суровую школу войны и всему знали цену. Ценили людей по их качествам, а не по национальности. Они в эти игры не играли сами и не допускали ни-че-го подобного со стороны других. Ни-ког-да!

Я вспоминаю детство. Еврейский хлопчик из Донбасса, которого, как Сталина, назвали Иосиф. Вот Добрюха спрашивает меня, имея в виду мою склонность к пению, не происходит ли моя фамилия… «Кобзон» от украинского слова «кобза», означающего струнный музыкальный инструмент? Красивая могла бы получиться легенда, если вспомнить великого кобзаря Тараса Григорьевича Шевченко. Но… нет, не происходит. Скорее, если не обращать внимания на букву «б», случайно заменившую букву «п», то происходит она от слов «коп» и «зон». А они, по-еврейски, насколько я понимаю, значат: «голова» и «сын». Стало быть, «голова сына».

 

Первая песня

Странное дело. В детстве я всегда был отличник и… одновременно хулиган. Но не в том смысле, что антиобщественный элемент, а просто никогда не отказывался подраться, если драться нужно было, как говорится, за справедливость, то есть был я хулиганом иной породы — мне нравилась роль Робин Гуда. Для мамы я оставался «сынуля», а улица звала своего командира Кобзя. Улица, конечно, затягивала и меня, но никогда не мешала хорошо учиться. У мамы сохранились похвальные грамоты с «Лениным и Сталиным» — в основном за мою учебу. Но есть среди них и такие, которые свидетельствуют, что я был победителем и на олимпиадах по художественной самодеятельности. Одна из них — девятилетнему Кобзону «за лучшее пение»… Мне тогда, в 46–47-м, здорово нравилась песня Блантера «Летят перелетные птицы». Пел я ее просто от души… в Донецке, а потом и в Киеве. Когда через время показал эту грамоту Блантеру, старый композитор расплакался.

…Как певцу-победителю украинской олимпиады мне дали путевку в Москву. Я не помнил родного отца, но, когда пришло время ехать в столицу, мама сказала мне: «Если хочешь — повидайся с родителем». И я повидался. Однако его отношение к маме и мое благодарное отношение к отчиму сделало наше общение очень формальным. Он отвел меня, как сейчас помню, в Детский мир на Таганку. Купил мне какой-то свитерок, еще чё-то купил. Я поблагодарил. А он сказал, что у него завтра будет хороший обед и… чтобы я приходил. Еще сказал, что у него и в новой семье уже два сына…

В следующий раз мы встретились, когда я стал известным артистом: просто мне до зарезу нужна была московская прописка. Я заканчивал Гнесинский институт. И чтобы расти дальше — необходимо было остаться в Москве. Весь Советский Союз распевал мои песни: «А у нас во дворе», «Бирюсинка», «И опять во дворе», «Морзянка», «Пусть всегда будет солнце»… Да мало ли было успехов, которых я успел добиться на эстраде, но, как назло, у меня не было московской прописки. И бывший отец не отказал мне. Это был 1964 год.

 

Первый поцелуй

Все когда-то происходит впервые. Мою первую учительницу звали Полина Никифоровна. Хороший человек. Как звать — помню. Навсегда помню. А вот фамилию… забыл. У нее я научился писать и читать, рисовать и считать только на «пять». А вот петь, пожалуй, научился сперва от мамы, а потом уже продолжил на уроках пения и в кружке художественной самодеятельности. Мама очень любила петь романсы и украинские песни. У нее был патефон и много пластинок. Нравилась ей песня «Дывлюсь я на нэбо, тай думку гадаю…» И мне тоже понравилась. Я любил подпевать маме. Долгими вечерами при керосиновой лампе это было какое-то волшебное, какое-то завораживающее действо и зрелище. Тоску сменяла радость, слезы — веселье, когда пела свои любимые песни мама. И, вероятно, именно тогда я навсегда «отравился» пением. Песни стали моими наркотиками. Пройдет целая жизнь. И в 2001 году, когда часы начнут отсчитывать, быть может, мои самые трагические минуты, когда мое «я» будто маятник, будет колебаться между жизнью и смертью, а потом врачи скажут, что я все-таки останусь жить, первое, что я попробую сделать, — это проверить: а сохранила ли моя память хотя бы какие-нибудь песни? Я тяжело начну вспоминать незабываемые строки и с трудом, хотя бы мысленно, произносить отдельные слова, а затем рискну попробовать… петь, чтобы узнать: не отказал ли голос?! И узнав, что голос возвращается, и что я опять буду петь, я пойму, что жизнь моя действительно продолжается. И я опять смогу выходить на сцену и быть рядом с моей Нелей… с моим единственно верным до конца другом. Все когда-то происходит впервые.

С первого класса вела меня Полина Никифоровна. Добрая такая «мамка» была. Потом приходила она на концерт, когда я выступал в Краматорске. Как сейчас помню, конец 45-го… Странным образом тогда мы учились: когда нужно было писать, худющие, но горячие, отогревали мы под рубашками чернильницы с замерзшими чернилами и писали… между строк… на газетах. Чтобы не стучать от холода зубами, сжимали губы. В классах стоял мороз, но не в силах он был заморозить наши души, которые после Победы горели такими страстями и такими мечтами, что казалось ничто на свете не сможет их погасить. Все это было. И я помню это. Помню. Я хорошо это помню… 6-я мужская средняя школа… Быков Леня, будущий знаменитый Максим Перепелица, учился в моей школе. Был он старше меня на два года. Но только позже мы обнаружили, что мы… из одной школы!

В 1950-м семья переехала из Краматорска в Днепропетровск. Я пошел в 6-й класс в 48-ю школу. Я всегда был отличником. Однако золотую медаль не получил. Потому что в 52-м, после 7-го класса, пришлось поступить в Днепропетровский горный техникум. Почему в горный? Мы жили очень скудно. Все время хотелось есть. И я решил, что пора самому зарабатывать харчи. Я никогда не увлекался горным делом, но в то время горняки зарабатывали очень серьезные деньги. И я решил заняться горным делом. Поступив, получил стипендию. И тут… произошла незабываемая история. Я побежал быстренько в магазин и, купив на первую стипендию маме клеёнчатый ридикюль (такую сумочку женскую), вложил в него первый свой рубль. Но прежде, чем подарок дошел до мамы, меня перехватили мои сокурсники. А в техникуме тогда учились и ребята после армии, и бывшие шахтеры, и даже фронтовики, нанюхавшиеся пороху. Одним словом, во всех отношениях самые настоящие мужики со своими, уже сложившимися, привычками. Ну и как они могли упустить такой случай и не обмыть мою первую стипендию? И вот затащили они меня в какую-то забегаловку и заставили совершить акт посвящения в шахтеры. Заставили меня, пацана, мне было тогда пятнадцать лет, выпить стакан водки, чего я до этого никогда не делал. Я сперва не захотел. Как не захотел когда-то сделать наколки, которые считались признаком настоящего мужчины. Но мне сказали: «Ты просто боишься! Ты еврей! Ты испугался». И тогда я сказал им: «Ах так… Ну-ка, давайте…» На моих руках и плечах появились «мужественные» следы иголок. Сейчас я их все свел, одну только оставил. Но тогда «раскололся». Как пришлось «расколоться» и при посвящении в одну из самых мужественных профессий… Я сказал: «Я не пью водку!» А они сказали: «Ну, какой же ты шахтер, если не пьешь водку? Ты должен выпить… хотя бы в честь посвящения». И тогда… я выпил целый стакан… и больше ничего не помнил. Но они были молодцы. Они меня не бросили. Они меня на руках… беленьким… занесли в трамвай, довезли домой, и сбросили маме. И когда я оклемался, я еще получил порцию. Веником! Такой была моя первая водка. А ридикюль, купленный с первой стипендии, они передали маме. И она хранила его всю жизнь. Хранится он и сейчас с этим моим рублем у сестры…

Еще больше запомнилась мне первая моя сигарета. Она была, когда я стал студентом горного техникума. Все курили на переменах, и я закурил… Но батя однажды поймал меня… Я спрятал сигарету от него в кулак, а он физически был очень сильным человек и сжал мою руку так, что я заорал от ожога. И тогда батя сказал: «Хочешь курить — кури открыто, но этого, чтобы я больше не видел». С тех пор прошло 50 лет. И я, если, что-то делаю, то делаю открыто, а не тайком, не исподтишка.

Не меньше почему-то запомнился мне и мамин веник, хоть и била она им не очень больно. Но сам факт такого воспитательного воздействия почему-то по сей день не выходит у меня из головы… Помню, как впервые по-настоящему влюбился. Это было в 6-м классе. Была Людочка Литвинова. Я учился в 6 «Б». Она в 6 «А». Какое чудо была эта девочка! Я писал ей записки. А она мне писала и… передавала через друзей. Я с волнением ходил провожать ее на улицу Володарского. И стыдливо смотрел вокруг, не смея остановить глаза на ней, хотя именно на нее хотелось смотреть больше всего. Это была моя первая любовь. И с ней был у меня первый мой поцелуй. Сегодняшним молодым даже не понять, что перед первым поцелуем может быть трепет… Я бывалый уличный хулиган боялся даже дотронуться до нее… Не то что поцеловать. Такая дрожь была во всем теле. А она… она была еще стеснительнее. Но… все-таки мы как-то решились и… поцелуям нашим, казалось, не будет конца. Однако все почему-то проходит. Прошло и это. Дальше, в техникуме, были у меня уже просто увлечения. А это… Это была самая настоящая первая любовь!

…Когда у меня появились дети, я рассказывал им, как мама моя — мой бог и моя религия, воспитывала меня, когда я поздней ночью возвращался с гулянок домой.: как она отчитывала меня, как трещал веник на моей голове… А я, на сто процентов зная, что (!) ждет меня, всякий раз не мог остановиться, словно кот, учуявший весну среди февраля. Я знал, что буду избит веником, но… что было делать(?): молодость не могла не брать свое! Все это я раз за разом рассказывал своим детям, когда они возвращались с полуночных московских дискотек. Я говорил им: «Ну, что это такое? Посмотрите на часы! Уже почти четыре часа ночи! Вы чего, обалдели, что ли?» А они отвечали мне: «Папа, ну что ты такой несовременный? Какая разница, сколько сейчас времени?» И тогда я говорил: «Да! Жаль, что нет моей несовременной мамы. Она бы вас так веником отгуляла, что вы забыли бы про свою современность!» Но, видимо, у каждого времени свои веники…

 

Первое поражение

Художественная самодеятельность всегда была моей стихией. А в Днепропетровске я начал заниматься еще и спортом. Футболом и боксом. Особенно боксом. И скоро стал чемпионом среди юношей Днепропетровска и области, а затем и всей Украины. Первый свой бой я выиграл. Потом выиграл второй. Выиграл третий. Выиграл и четвертый. Ну и… меня понесло, словно я непобедимый. Однако пятый бой уже в первом раунде закончился для меня… нокаутом. Да-а-а. Я, как дурак, вознесся оттого, что выиграл четыре боя. И вот дальше оказалось, что нет мне весового партнера. Есть партнер меньше меня по весу на категорию, но выше меня разрядом. Да к тому же левша. И хотя я с левшой никогда не работал, я сказал: «Какая проблема? Я согласен…» И вы шел на ринг. И он меня тут же нокаутировал, что бы я больше не воображал, что 1 м 81 см роста, большой, 70 кг, вес и дурную силу можно противопоставить лучшим знаниям и умению. Бокс — как жизнь — не тот случай, когда… если сила есть — ума не надо! Было у меня всего 18 боев, 4 из них я проиграл…

 

В поисках своего «я»

Не успел я стать выпускником горного техникума, как в июне 56-го очутился в солдатах. Знаменитый целинный урожай того года нуждался в рабочих руках. И мы, не оформив толком, дипломные работы без принятия присяги прибыли на 2 месяца в Казахстан в составе армейских частей, направленных на уборку хлеба. А уже оттуда в «телятниках» нас стали развозить по местам службы. Так я попал в артиллеристы в полусотне верст от Тбилиси. Благодаря своему боксу, футболу и умению петь, я скоро вышел в число людей, которые постоянно должны были на разных смотрах представлять лицо дивизии. Это, в конце концов, и определило мою судьбу. Меня заметил и взял к себе художественный руководитель и главный дирижер ансамбля песни и пляски Закавказского Военного округа, а впоследствии и народный артист Петр Мордасов. Взял он меня в хор с прицелом сделать солистом. Но отпускать из части меня не хотели. Я мучительно долго ждал. Мне устраивали всякие пакости. То во время караульной службы подсовывали неприятности, то провоцировал старшина, да так, что мне пришлось его бить. За что отправили на гауптвахту. А когда из центра стали выяснять: почему же я до сих пор не отбыл в Тбилиси — сказали, что за недостойное поведение Кобзон серьезно наказан. В конце концов, все эти палки в моих колесах были сломаны, и я впервые запел в профессиональном ансамбле. Тут-то мне и дали понять, чем должен я заниматься в жизни, и как можно совершенствоваться в этом деле.

В апреле 58-го я демобилизовался и вернулся в Днепропетровск. Дома все рассчитывали, что я поеду работать на буровую по специальности «разведочное бурение»… куда-нибудь в Воркуту или Донбасс. Я же сказал маме, что хочу ехать учиться в Москву. Это вызвало совершенно жуткий гнев среди моих братьев. Дескать, только-только стали вставать на ноги, а ты вместо того, чтобы помочь семье, учиться вздумал. Тоже артист нашелся… Только отец промолчал. Потом сказал: «Сынок, ты уже взрослый и поступай, как считаешь нужным!» А мама заплакала «Сынуля, надо же…»

Здесь я прервусь, чтобы сделать примечание. Дело в том, что в армию я ушел в весе 70 кг, а возвратился с весом 90. Я жутко окреп. Продолжал заниматься спортом и был физически здоровым невероятно. Но вопрос был в другом: из одежды-то я вырос, а покупать новую было не за что. Поэтому я по-прежнему вынужден был ходить в форме. В форме поехал я и в Москву. Но не потому, что хотел вызвать снисхождение экзаменаторов или жалость приемной комиссии, а потому, что, правда нечего было надеть. Вот поэтому и заплакала мама моя. И тогда, чтобы снять хотя бы эту проблему, я пошел лаборантом в химико-технологический институт и заработал себе деньги на одежду и на поездку в Москву. Угнетало ли меня такое безодежное и безденежное положение, когда не в чем идти даже на свидание? Говорю: не угнетало! Нормально все было. Брюки-то у меня, которые можно вечером надеть, имелись. А потом и «соколочка» была. Безрукавка такая. Так что… ничего страшного. Тем более, что из-под нее виднелись хорошие бицепсы. А девчонки тогда больше смотрели не на одежду, а на то, что под ней.

И вот я приехал в Москву… поступать сразу в три места в Гнесинский институт, в Консерваторское училище, в Мерзляковку, и в ГИТИС. Все знали, что мы настолько бедны, что заплатить за поступление в Москве у нас даже мысли не было и… возможности, если бы даже мысль была. Поэтому, когда приехал из Москвы, и вдогонку мне в Днепропетровск пришло сообщение, что я принят в Государственный музыкальный институт имени Гнесиных, от полной неожиданности радости мамы и огорчению братьев не было предела. Но так уж случилось.

И вот началась моя жизнь в Москве. В общежитии на Трифоновке в одной комнате нас было 9 человек. В те времена учеба в Москве начиналась с уборки картофеля на полях подмосковных совхозов. Меня назначили бригадиром. В бригаде у меня работали «неслабые» ребята вроде Давида Тухманова и Карины Лисициан. Обычно мне удавалось заработать два мешка картошки. Я привозил их на Трифоновку, 59 в двухэтажную такую развалюху, которая называлась общежитием, складывал под кровать, и мы с моим соседом и земляком Толей Сумским были с едой в полном порядке. А мама моя присылала в фанерном ящичке сало. И вот утром, — а у нас потрясающий режим был, — выходишь на общую кухню, ставишь свою сковородку, нарезаешь сало… Как только сальцо расплавилось — сверху картошечку. И жаришь. Хлеб, естественно, черный из гастронома у Рижского вокзала. И вот каждое утро картошечку с салом (а я ее до сих пор такую только и люблю) ели и запивали холодной водой. Тогда еще можно было пить из-под крана. Заправимся, как следует, и двумя трамваями и троллейбусом на целый день на учебу. Желательно, конечно, было проскочить весь этот путь «зайцем». Стипендия-то была 180 рублей в старых деньгах или с 61-го — 18.

Тогда в столовых еще недорогие были обеды. Ну и хватало: или на суп, или на котлеты с макаронами. Зато каждое воскресенье мы устраивали себе праздник. Почему в воскресенье? Да потому, что в течение недели шла жесткая экономия, например, на транспорте. Потом мы складывались, чтобы на душу приходилось порядка 250 грамм водки. Покупали, как сейчас помню, десяток котлет по 50 копеек или по-новому по 5 копеек за штуку и десяток яиц. Покупали для таких случаев белый хлеб, минеральную воду или ситро. А из своего брались картошка и сало. И у нас был пир. И начиналось общение с девушками… Было замечательное время. А по ночам наши «разведчики» бегали на Рижский вокзал. И, если там находилось что загружать или разгружать, мы моментально бросались туда и подрабатывали. Чуть позже, в 59-м году, я начал работать в цирке на Цветном бульваре в программах Марка Местечкина. В прологах и эпилогах надо было петь. И вот я пел. Пел сам и в составе квартета. Пел песни «Мы артисты цирковые» и «Куба — любовь моя» из спектакля с музыкой Александры Пахмутовой. Так я стал работать по специальности и получать за выступление по 3 рубля. Выступлений было, как минимум, 9 в неделю. Можно представить, каким я стал сразу богатым человеком. Я стал получать до 100 рублей в месяц. Так для меня наступила совсем другая жизнь. Ко всему этому надо обязательно добавить, что в промежутках между моими выходами на сцену в начале и конце спектакля я бегал в Большой театр, Консерваторию или в какой-нибудь концертный зал, чтобы послушать знаменитостей. В то время для этого были условия — бесплатные билеты для студентов творческих вузов. Эти билеты распределял вузовский комитет комсомола. Я как член комитета комсомола попросил, чтобы меня сделали ответственным именно за этот сектор. Поэтому все билеты сходились ко мне. И я их распределял. Естественно, себя не обижал. И так каждый вечер. За счет этого удалось резко поднять свой культурный уровень. Козловский, Лемешев, Лисициан, все премьеры, все выдающиеся музыканты страны и мира (такие, как Марио Дель Моно) заочно становились моими учителями. Я жадно вбирал в себя их лучшие уроки. Для этого подходило все: и амфитеатр, и балкон, и даже место за сценой…

С детства, сколько себя помню, я всегда любил слушать, как поют другие, и всегда пел сам. Откуда во мне это взялось? Не знаю. Мама моя — юрист. И хотя она и пела, пела, как тогда пели почти все. Других развлечений почти не было. Долгими вечерами при керосинке ничего не оставалось, как только пить и петь. Но у нас почти не пили. Зато много пели. И все-таки искать какие-то «гены пения» именно в этом нельзя. Потому что тогда такие гены обнаружатся почти у всех людей того времени. А других генов я что-то не нахожу. Правда, по моим стопам пошла и моя сестра. Закончив тот же Гнесинский институт, стала дирижером. Единственное, что я ощущал, так это то, что пение всегда было моей естественной потребностью. Откуда во мне это взялось? Ума не приложу…

Как бы там ни было, но я нашел свое «я». И стал по-настоящему своим среди по-настоящему профессиональных артистов. Мне везло на запоминающиеся гастроли с большими мастерами. Выступали однажды на стадионе. Интернациональная концертная бригада. И вот запела среднеазиатская певица. Запела так, что один солдат с восточным лицом, прорвав все заслоны, вскочил на сцену и, упав к ее ногам, стал умолять, чтобы она приняла от него его наручные часы, как знак выражения его чувств, потому что на цветы у него не хватило денег… Было трогательно до слез. Затем запела Лидия Русланова. И тогда с трибуны сошла красивая такая русская женщина в цветастом платке. Подходит к Руслановой, плачет: «Матушка, какое же счастье, что ты есть». Снимает с пальца дорогое кольцо и говорит: «Возьми, матушка, хоть что-то на память!» А сама плачет, остановиться не может. И тут наш легендарно находчивый конферансье Гаркави на весь стадион произносит: «Вот Русь великая — все с себя! Но только за любовь! За любовь!» Потом поворачивается в мою сторону и говорит: «Кобзон, приготовься! Сейчас евреи мебель понесут…» И вот эта шутка становится для меня как знамение: значит и среди настоящих артистов признали меня своим.

Когда мои студенты в Гнесинском институте спрашивают: «Как вам 40 лет удается сохранять такую популярность?» — я говорю: «Видите, вас волнует этот вопрос, а меня — нет. И никогда меня не волновало, кто популярней меня? Но я всегда стремился быть не ниже профессионального уровня тех артистов, с которыми мне приходилось выступать. Иначе меня перестали бы приглашать для совместных концертов. А потом… каждый раз не кому-то, а самому себе я стремился доказать, что я — Кобзон, т. е., что то-то и то-то у меня было не случайно, и что я могу это сделать снова и снова. И сделать даже лучше, чем это было прошлый раз. Короче говоря, — говорю я студентам, — когда вы будете меньше думать о популярности, а больше делать что-то хорошо и очень хорошо или делать что-то по-настоящему новое и нужное, тогда из вас, возможно, действительно что-то получится».

Я крайне редко бывал доволен своими выступлениями. Крайне редко. Иной раз даже думаю: и за что мне так аплодируют? Ведь ничего выдающегося я не сделал. Может быть, просто мне удается в нужное время, в нужном месте сказать и сделать то, что именно в этот момент только и нужно? Здесь мне вспоминается один случай. Однажды приехал я выступать в Одессу. На афише было написано: «Заслуженный артист Чечено-Ингушской АССР (а я тогда, в 64-м, только получил это звание), лауреат международных конкурсов (и в скобках — Варшава, София, Берлин), лауреат Всесоюзного конкурса (и в скобках — Ленинград), лауреат Всероссийского конкурса (в скобках — Москва), еще чего-то такое и… Иосиф Кобзон». А какой-то, видно, очень остроумный одессит приписал жирным таким шрифтом «Лучший друг Рабиндраната Тагора…» Дескать, чё ты выдрючиваешься? Если не умеешь петь, все равно это никого не взволнует. И я ощутил то, что так ярко, как мне поведал Добрюха, выразил автор песни «Сережка с Малой Бронной и Витька с Моховой» поэт и философ Евгений Михайлович Винокуров: «Толстому не нужно было добавлять, что он писатель. И так все знали, кто он такой…»

 

Третий брак

Сразу, как только в 1964 году мне разрешили прописаться, я приобрел себе двухкомнатный кооператив на Проспекте Мира, 114 а. И начал жить в своей квартире. Правда, на первом этаже, так как это была единственная квартира, которая оставалась непроданной. И как только она у меня появилась в 1965 году, я женился на Веронике Кругловой — солистке Ленинградского мюзик-холла, которая прославилась песней Островского «Возможно, возможно, конечно, возможно…» и песней Фельцмана «Ходит песенка по кругу». Вероника была красивая женщина. Очень. Но жизнь наша не сложилась. Она работала на гастролях со своим коллективом, а я гастролировал со своим. Так, в постоянных разъездах, мы прожили около 2-х лет, выясняя при съездах: с кем спал я, и с кем спала она? Разумеется, ничего не выяснили и… в конце концов расстались.

Хотя ничего хорошего не принес мне первый брак, в 1967 году я решился на второй актерский брак и женился на… Людмиле Марковне Гурченко. И опять приключилась та же история. Только, конечно, Людмила Марковна намного серьезней женщина. Во всех смыслах. Женщина с характером. Она, естественно, требовала ответственности перед семьей, перед домом. И остро реагировала на какие-то, так сказать, деликатные вещи, которые возникали по жизни…

Тут я сказал: «Давайте примеры, чтобы было яснее, что имеется в виду». «Какие примеры? Что? Я должен в постель вас приглашать?» — не выдержал Кобзон. «Да нет, не в постель», — среагировал я. «А какие тогда могут быть здесь примеры? — не согласился Кобзон. — Просто было много проблем, связанных именно с этим. В отсутствие. Ты с кем? А ты с кем? А вот мне сказали… А мне сказали… Ну вот и начиналось выяснение отношений… Когда мы встречались в Москве, то есть, когда я возвращался, и она в Москве была… То она задержалась, то я задержался. Постоянные такие подозрения…» Мне снова показалось не все ясным, и я спросил: «А кто поводов больше давал?» «Я не могу сказать, что я больше давал поводов! Просто, может быть…» — он задумался, а я по инерции заметил: «Я помню, какой Кобзон был красавец. Горел просто. Ходил и сжигал женщин глазами…» «Ничё я их не сжигал, — неуверенно сказал Кобзон и… добавил, — сжигали женщин все, кто хотел… Вопрос в другом. Она тоже очень яркая актриса… Популярная была… У нее тоже было достаточно возможностей, так сказать, поддаваться соблазну…» «Ну да! Не прибедняйтесь, — перебил я, — она тогда уже перегорела, а вы еще…» «Ничего она не перегорела, — набирая скорость, пошел в наступление Кобзон, — ни тогда, ни позднее… В общем… Короче говоря, не сложилось… Не сложилось. Но, к сожалению… к огромному, не сложилось до такой степени, что по сей день мы никогда еще, так сказать, не поздоровались друг с другом, хотя и прожили три года с 67-го по 70-й… Может быть, если бы у нас появился общий ребенок, это изменило бы наши взаимоотношения, но… у нее была очаровательная дочь Мария, с которой у меня сразу сложились добрые отношения…» Тут секретарша Кобзона прервала эти горячие воспоминания каким-то срочным сообщением, и я так бы и не узнал, что было дальше, если бы при следующей встрече мы не заговорили про автомобили. «Какой автомобиль был у вас первым?» — поинтересовался я. «Старый американский „бьюик“, который я купил, пижонства ради, в 1970-м году, когда мы расстались с Людмилой Марковной. Мне хотелось показать ей свою независимость. И я купил автомобиль, который ломался через каждые сто метров. Зато внешне был красивый. Длинная такая коробка. Вот на ней я и разъезжал, — усмехнувшись, подвел итог первым горьким воспоминаниям Кобзон. — А вообще, не люблю я автомобили и не люблю сидеть за рулем. Просто была тогда такая необходимость… После Людмилы был какой-то тяжелый год… Не то… что поисков и раздумий, но какая-то депрессия была. Да. Тяжело мы с ней расставались…» «А инициатива от кого исходила?» — спросил я. «Ну, я думаю, что она… Впрочем, взаимная была инициатива. И потом много еще было проблем, связанных с тем, что в 67-м году мама, сестра и отец без предупреждения приехали жить в Москву. Я-то думал, что они хотят погостить, а оказалось, что они решили остаться в Москве навсегда. У нас в Днепропетровске было полдомика». (Кобзон незаметно перешел на другую тему, а мне как-то не по себе стало копаться у него в душе, и я решил, что дальше рассказ его пусть идет, как идет. Ведь в какой-то момент он уже успел сказать, что его третий актерский брак, брак с Нелей, в прямом смысле не оказался третьим браком, а стал наконец-то тем, что нужно: они поженились в 71-м, и вот уже 31 год вместе. У них дочь Наташа и сын Андрей, да еще четыре внучки (в 2004 году стало пять!). В семье полный достаток. А что еще нужно для нормальной жизни? Я не успеваю ответить себе на этот вопрос, как слышу неожиданное продолжение…)

Мама, ни с того, ни с сего приехав со всей семьей в Москву навсегда, не представляла, что это для меня может значить?! Она считала, что ее сын достиг таких высот и такого положения, когда у него не может быть особых проблем по жизни. Поэтому она и приехала, ничего предварительно не сказав мне. Более того, они продали свои полдомика в Днепропетровске, собрали вещи, в том числе и множество любимых маминых пластинок, и приехали в Москву… Я возвращаюсь с гастролей, а у меня в доме — мама, папа и сестра. Я говорю: «О! Какая радость, батя. Молодцы, что приехали. Давно не виделись… Какой же я счастливый человек!» И тут мама моя загадочно так говорит: «Сынуля? (Я говорю: „Что?“) Ты действительно счастливый человек?!» «Действительно, мамуля!» — спешу радоваться я. И тогда мама моя объявляет: «Мы приехали навсегда…» «Чево? Как навсегда?…» — у меня сводит челюсти. После такого моего удивления, они, увидев мое лицо, удивляются еще больше. Они не могли даже представить, что значит в Москве получить прописку, да еще сразу для трех человек, когда я еле-еле получил ее для одного себя. Лишив сами себя прописки в Днепропетровске и, не имея прописки в Москве, они обрекали себя на подвешенное и во многом бесправное состояние.

…Потрясающая была история. Я просто сжался от создавшегося положения. «Господи, что же мне теперь с ними делать?» — говорил я себе. И что я только не вытворял, чтобы прописать их! Я разводил мать с отцом. Какие слезы были! Как я выдавал замуж сестру за своего конферансье! Их же нужно было всех легализовать в столице. Казалось, это невозможно. Но я все это сделал. Когда женился на Неле, мы с ней переехали на Переяславку в трехкомнатную квартиру, а двухкомнатную на Проспекте Мира оставили сестре и маме. Позже там же я купил маме однокомнатную квартиру… (После этих слов я почему-то взглянул на руки Кобзона и… вдруг увидел, что они совершенно не соответствуют его почти 65 годам: тонкие, абсолютно интеллигентные, изящные музыкальные руки 30-летнего человека… Тут я не выдержал и говорю: «А у вас руки не боксера вроде бы… Да?» «Нет… Нормальные руки…» — неожиданно, а может, мне это показалось, смутился Кобзон. «Да-а-а, такие руки у боксеров не бывают», — заключил я и, спохватившись, что перебил, стал извиняться и просить рассказывать дальше. Кобзон, выдержав мое «лирическое отступление», продолжал…)

Приехала мама. Приехал отчим. Приехала сестра. И наступили для меня каторжные дни, потому что я любил их, но понимал, что я не знаю, что делать. К счастью, нашлись находчивые друзья и говорят, что надо разводить маму с папой и мать, как одинокую, прописать к себе, а из Днепропетровска, из нотариата, сделать справку, что там у нее никого нет, и по старости лет она нуждается в опеке. Хотя оставались еще родной брат и два двоюродных брата. Ну, в общем, родня там была. А маме было всего 60 лет. Ну и… я начал действовать. А отец, отчим, все никак не мог понять, почему я хочу их развести. Он думал, что на старости лет я хочу от него избавиться. «До чего я дожил?» — плакал он. Это была для него настоящая трагедия, хотя я убеждал его: «Батя, ну ты что? С ума сошел… так думать? Все это формально». «Как формально?» — не верил он. «Да так, что без этого не пропишут вас в Москве. И все. Что вы тогда делать будете?» — не унимался я. А он спрашивал: «Как не пропишут? Ты ведь наш сын?» Долго я убеждал его: «Не волнуйся ты! Ты, как живешь здесь, так и будешь жить всегда…» Были совершенно жуткие сцены. Но… мне все-таки удалось развести мать с отцом и привезти из Днепропетровска справку, добытую, конечно, левым путем, о том, что мама у меня одинокая. Так маму я прописал к себе. А в Пушкино, в Московской области, где у меня живет старший брат, мы прописали батю. Однако… то ли все это на него плохо подействовало, то ли силы были уже не те, но через 3 года, в 1970 году, его не стало, хотя мы все его так любили… Любили, как самого родного человека…

Чтобы прописать сестру, ее пришлось выдать замуж за моего конферансье Гарри Гриневича. Дело в том, что он как раз нуждался в отдельной квартире, но купить ее на одного тогда было нельзя. И поэтому и ему понадобился фиктивный брак, какой они и заключили с моей сестрой. А я ему купил за это квартиру. Сестру прописали у него, хотя все продолжали жить, как и жили, у меня в двухкомнатной. Вот так мы и стали опять жить вместе. Жить-поживать и добра наживать. А вскоре, как уже сказал, я женился опять. Женился на Неле. И мы с ней в первый, в самый медовый, месяц нашей брачной жизни съехали оттуда и прожили его с помощью академика и моего друга Палеева Николая Романовича в клинике МОНИКИ… в больничной палате, которую он нам выделил. И жили так, пока я лихорадочно искал кооперативную квартиру. И снова началась обычная жизнь: я гастролировал 8–9 месяцев в году, а когда возвращался, вновь был до предела загружен записями и съемками. И на гастролях я выкладывался по полной. Я, можно сказать, родоначальник этого зверства, когда артист давал 2–3, а то и 5–6 сольных концертов в сутки. Причем, всегда работал живым голосом. Тогда вообще не знали, что такое фонограмма.

Здесь стоит вспомнить, как и сколько тогда певцы зарабатывали себе на жизнь. Если сейчас каждый зарабатывает столько, за сколько договорится, то в советские годы об этом можно было только мечтать. А кто пытался устраивать договорные или так называемые «левые концерты», кончал обычно плохо. Эта участь с плохими последствиями особенно грозила Магомаеву, Лещенко, Леонтьеву и Пугачевой. За ними был особый глаз. И если не они сами, то их директора основательно погорели, а администратор Муслима, кажется, и вообще получил срок за «левые дела» в Норильске. Сам же Муслим, как в свое время и я, был около года под запретом.

Что толкало названных «звезд» на такие нарушения? Да, прежде всего то, что их заработки ни в какое сравнение не шли с доходами государства от их концертов. Скажем, Алла Пугачева собирала по рублю за место целые стадионы, а получала за концерт всего 62 рубля 50 копеек. Ну как тут не задумаешься о дополнительных доходах?

У меня необходимости в «левых концертах» не было, так как я, во-первых, получал за концерт 202 рубля 50 копеек (у меня была самая большая ставка в СССР), а во-вторых, как я уже говорил, я очень много работал, редко ограничиваясь одним концертом в день. Поэтому я и был одним из самых богатых людей в стране. Кроме меня еще несколько десятков артистов, в том числе и человек, пять из Большого театра, имели такие большие гонорары.

 

Кто и как наступал на горло моим песням

Прошла весна. Кончилось лето. За это время мы встречались и говорили по телефону много раз. Но все как-то больше на общественные темы. А тут на Дне города вдруг вновь заговорили о его артистической судьбе.

— Послушайте, — сказал я, — Иосиф Давыдович, а что это была за история с отлучением Вас от телевидения?

— Неужели это еще кого-то интересует? — искренне удивился Кобзон.

— Еще как интересует, — подтвердил я. — Даже слухи ходят, что в свое время на горло Вашим песням наступил никто иной, как сам Лапин — чуть ли не самый одиозный глава Гостелерадио Советского Союза…

— Это не соответствует действительности, потому что с Лапиным мы были в хороших отношениях до конца. И, насколько я знаю, он ни разу не сделал ничего такого, за что бы я мог на него обижаться. А вот то, что в советские годы меня отлучали от радио и телевидения — это правда. И, причем, отлучали дважды.

Первый раз это случилось в 64-м году. Мне было 27. Я увлекся известной тогда певицей и красавицей Вероникой Кругловой. И она, как Вы уже знаете, ответила мне взаимностью. Но между нами встал один журналист из «Советской России». (Имени я его не помню.) Вероника ему отказала. Однако, видимо, он решил, что третий лишний все-таки не он, а я. И чтобы я это понял, а заодно, чтобы убедилась в этом и Вероника, мой соперник насобирал таких подробностей о моей личной жизни, что не отмахнуться от меня могла только такая же пьющая и гулящая особа, как я сам. И все это он опубликовал в «Советской России» под заголовком «Лавры чохом». Мало того, там же задался вопросом: «Как такой аморальный тип мог получить высокое звание Заслуженного артиста Чечено-Ингушской АССР?» А мне как раз присвоили это звание…

Таким образом, меня сделали самым выдающимся молодым советским алкоголиком тех лет, который только и знает, что поет да пьет, да по бабам шляется «и у нас во дворе», «и опять во дворе», и у всех во дворе… Короче, выходило, что надо сделать все, чтобы ни одну порядочную советскую девушку не смог обмануть этот ненасытный и коварный пьяница, и сердцеед Кобзон. А для этого надо запретить ему выступать в Москве и Ленинграде, ну и, конечно, по радио и телевидению. Так меня отлучили от ТВ в первый раз…

Ну что я могу на это сказать? В те годы я действительно выпивал и действительно трепетно относился к девушкам. Но что-то я не помню, чтобы позволял себе лишнее настолько, чтобы можно было сказать: Кобзон — отвратительный алкоголик и гадкий бабник, беспринципно отравляющий и разрушающий женские сердца. Это — неправда. Да вы и сами могли убедиться в этом, поскольку бываете на тех же приемах, что и я. И, разумеется, не можете не видеть, кто и как себя ведет. Ну и что? Было за мною такое? Да если бы я так пил и гулял, я бы по несколько концертов в день да еще на протяжении почти всей творческой жизни не выдержал. Я бы сдох уже через пять лет, как это происходит с теми знаменитостями, которые позволяют себе лишнее. Пьяное сердце постоянных гастрольных перелетов не вынесет, не говоря уже о сольных концертах, на которых, если хочешь оставаться востребованным, должен всегда работать вживую и на полную силу… и сбрасывать за концерт, быть может, столько, сколько старательный футболист за матч. Поэтому, по моим наблюдениям, живущие в загулах артисты долго не протягивают. Их просто физически сама жизнь вычеркивает из жизни. Какие еще к черту могут быть сплошные бабы? А этот, так сказать, журналист, тем не менее, смог организовать на меня поклеп на весь Союз. И я целый год, пока разбирались, не имел права выступать, как прежде.

В те годы, если газета припечатала, это было хуже приговора, потому что приговор дается на какой-то срок, а выступление газеты могло действовать, пока не отменят, хоть до конца жизни, что с некоторыми и бывало. Это сейчас газеты могут писать что угодно. И чаще всего — никаких оргвыводов. А тогда… Тогда, если бы не группа выдающихся композиторов во главе с Вано Мурадели, я уж, может быть, и не поднялся бы.

Вано Мурадели пошел к главному редактору «Советской России» и стал доказывать, что целый ряд знаменитых людей, которые хорошо знают Кобзона, возмущены написанным, потому что оно совершенно не соответствует действительности. На что главный редактор ответил: «Наверное, вы правы. Но мы — правда!» Это на языке тогдашних газетчиков означало, что наши газеты просто по определению не могут писать неправду!

Вот таким было мое первое отлучение от ТВ. (Кстати, на это время меня заменили срочно выписанным из Ленинграда Эдуардом Хилем.) А второе случилось 20 лет спустя. И Лапин здесь снова не причем. Тайна второго отлучения от ТВ в другом. Хотите, расскажу все, как было? Тогда слушайте. Все началось с моего сольного концерта в Израиле в 1983 году…

(Стоит потрясающая теплая и нежная последняя летняя ночь 2002 года. Хочется пить. Я прошу 3-й стакан воды, а Кобзон — 3-й бокал пива. Сегодня с небольшими перерывами мы разговариваем уже 5-й час. И, кажется, переговорили уже обо всем. И вдруг новое откровение… Но прежде, чем оно случается, происходит следующее. Неожиданно появляется Лужков. Мы встаем из-за стола и приветствуем мэра. Юрий Михайлович сегодня в ударе. Веселый. Много, просто, но очень душевно шутит. Он заметно рад, что День города удался. Все центральные улицы столицы переполнены гуляющими. Больше всего народу у бесплатных концертных площадок. Лужков и сам подключался к этому театрализованному действу и ко всеобщему ликованию спел с Кобзоном на украинском языке для гостей из Крыма свою «премьеру» песни «Ридна маты моя…». Спел, а позже, уже сидя с нами, пошутил: «Хорошо, Иосиф, что ты во время пения не танцуешь, а то бы у меня точно духу не хватило допеть». Все хохочут. А вездесущий московский мэр спешит встречать гостей. Вскоре приезжает Путин. Праздник в Лужниках в разгаре. Лужков ведет Путина к своему столу. Все опять встают. На этот раз — чтобы приветствовать президента. Путин какой-то стеснительный. Он никак не может привыкнуть к такому большому вниманию? Или, как профессиональный разведчик, понимает, что при обычном общении такая стеснительность только подкупает окружающих? Праздник Путину явно нравится. Божественные наездницы и божественные лошади как бы спорят между собой своею красотой…

Наш стол в трех метрах от путинского. Мы хорошо видим, как конный спорт захватывает президента. Он радуется, как мальчишка. Однако через какое-то время Лужков показывает на часы, и они с Путиным уходят, а мы с Кобзоном возвращаемся к нашему разговору. И я становлюсь «свидетелем» ошеломляющих подробностей второго отлучения Кобзона от телевидения.)

Мои первые сольные гастроли в Израиле в 1983-м были встречены антисоветскими демонстрациями. Но что удивительно: свободных мест не было! Одни протестовали, а другие радовались от души. И это означало успех.

Когда я вернулся в Москву, мне предложили выступить в Колонном зале Дома Союзов на торжественном вечере Союза советских обществ дружбы. Я уже спел, кажется, несколько песен, когда увидел в зале Иорама Гужанского, генерального секретаря «Движения Израиль — СССР». И тогда я объявил в качестве подарка и запел еврейскую народную песню «Хава-наги-ла». И тут произошло непредвиденное: 16 арабских делегаций встали и покинули зал. Это был скандал…

Меня вызвали в горком, потом — в ЦК. Объявили, что я проявил политическую недальновидность и… в конце концов, исключили из партии.

Я пытался доказывать, что пел для евреев, которые не являются врагами арабов, хотя бы уже потому, что вместе с арабами приглашены на этот торжественный вечер дружбы всех народов. Пытался напомнить и о том, что по партийному заданию ЦК ездил с гастролями в Израиль петь для еврейских друзей Советского Союза по приглашению товарища Вильнера, генерального секретаря ЦК израильских коммунистов. Но… меня никто не хотел слушать. Вновь было дано указание отлучить меня от телевидения и признать нецелесообразными мои выступления в Москве и Ленинграде. Лапину ничего не оставалось, как выполнить это чрезмерно строгое указание. Он был в этом деле только стрелочником. За что же я должен на него обижаться?

Прошел год, прежде чем в 1984-м не без поддержки самого Густова Ивана Степановича (заместителя председателя комитета партийного контроля при ЦК КПСС) мне заменили исключение из партии строгим выговором и опять вернули в эфир мой голос. После этого никто серьезно на горло моим песням не наступал.

 

Нотки юности

— Как самостоятельный человек, — а без этого нельзя стать личностью, — я начал формироваться к концу моего обучения в Горном техникуме города Днепропетровска. В техникум я поступил в 14 лет и уже к 17-ти годам был достаточно взрослым юношей, потому что условий для баловства у меня не было. Учился, серьезно занимался спортом, а вечерами (в отсутствие увеселительных заведений в сегодняшнем понимании) мы ходили по проспекту Маркса. Бездумно ходили от Карла Либкнехта до Садовой. Это был у нас такой променад. Ну, с девушками, конечно, ходили. Держась за ручки. Тогда другие были взаимоотношения. Мы дружили. Мы не говорили: «Я с ней сплю». Или: «Это — моя». Мы говорили: «Мы дружим». «Дружим» — это обозначало, что мы вместе ходим в кино, вместе гуляем по бульварам. А на бульварах… Как сейчас помню, как мы, мой сокурсник Жора Чебаненко (он на гитаре хорошо играл) и мой друг Володя Магилат, ходили на бульвар. Пели. Нас уже знали. Собиралась молодежь. Мы рассаживались на лавочках и пели любимые песни…

— А сами играли на гитаре? — интересуюсь я.

— Нет. И жалею очень… — отвечает Кобзон.

— Жалеете? — переспрашиваю я.

— Да, — говорит Кобзон.

— А почему не научились? — спрашиваю я.

— А черт его знает. Вот так вот трудно ответить — почему?! Я всю жизнь мечтал научиться играть на гитаре и выучить английский язык. И ни то, ни другое не осуществил, — задумчиво и грустно произносит Кобзон, и я, словно наяву, вижу картину его юности, щемящую душу картину…

— А когда вы пели на бульваре, много собиралось народу?

— Ну, конечно, — протяжно подтверждает Кобзон. — Была целая компания. Меня уже знали, потому что я пел в хоре студентов в Москве.

— А что вы пели? Не можете напеть? — прошу я.

— Могу, — говорит Кобзон и, не ломаясь, начинает просто и задушевно напевать: «Как часто, милый друг, с тобою на берегу Днепра седого мы любовались красотою Днепропетровска нам родного. И как приятно нам светили лучи надежды и любви и в первый раз его любили, любили вместе, я и ты. Любили мы его бульвары, сады, цветы и тротуары, и ряд скамеечек кленовых, что предназначен для влюбленных. И Карла Маркса, и Садовая, и та скамеечка кленовая… Тебя, как девушку, любили мы, ты наш родной Днепропетровск…» Вот такие песни мы пели. Слова-то, какие жгучие. Очень красивый город. Днепр там красивый, а парки Шевченко, Чкалова… — сдерживая дыхание, спешит договорить все, что чувствует, Кобзон.

И тут ни с того, ни с сего из меня вырываются слова: «А блатные песни пели?»

— Блатные? Я не помню таких блатных песен, которые бы я пел, — с каменным лицом смотрит на меня Кобзон, дескать, такую сказку испортил. — Нет, я был приверженцем других песен, песен военного и послевоенного времени. Тогда это был пласт самых честных и человеческих песен. И я их много знал и много пел.

— Ну а что вы еще пели? — допытываюсь я.

— А еще была такая жгу-ча-я-я-я песня, — с южным каким-то темпераментом процеживает конечные звуки Кобзон и… поет: «Есть в Индийском океане остров. Название его Мадагаскар. Негр Томми саженого роста на клочке той суши проживал. В лодку с рыбаками он садился, когда закат на небе догорал. И диск солнца в океан клонился. Под гитару тихо напевал: „Ма-да-гас-кар, страна моя. Здесь, как и всюду, живут друзья. Мы тоже люди, мы тоже любим, хоть кожа черная, но кровь у нас светла…“» Вот что мы пели. А сейчас — что поют? «Убили негра…»

Интересная у нас жизнь была. Любили кино в летних кинотеатрах. Трепетали далее от одного взгляда, а не хватали девушек сразу в койку. Теперь люди, особенно молодые, очень много теряют от того, что делают это сразу. Многие сейчас даже не представляют, что такое дрожь при первом поцелуе. А с чем сравнимо ожидание близости, они вообще не знают. Жаль их, обворованных и ограбленных так называемой сексуальной революцией. Вместо человеческих чувств подсунули им животные ощущения.

…Потом с июня 1956-го была армия. Она еще быстрее помогла росту моей самостоятельности. Скажем, старшина. Вот кто повлиял на мой воспитательный процесс. Я (после техникума) был уважаемой среди пацанов личностью. Еще бы: чемпион по боксу, отличник, знал уже горячие аплодисменты за исполнение песен… И ростом, и телосложением вышел так, что на меня поглядывали многие девушки… И вдруг — старшина, земляк из Донбасса. Фамилия его была Лысько. Небольшого такого росточка — метр пятьдесят с чем-то. И вот он над нами: «А-а-а… Обра-зо-ван-ные прый-ихалы. (А мы все после техникума.) Ну шо? Побачим, чим можно способствовать вашему образованию». И начал нас ломать. Я переживал… жутко! Однако потом был ему благодарен, потому что научил он меня внутренней дисциплине, коллективизму, выдержке, терпению. Армия, конечно, великое дело. И хотя старшина был для меня самым тяжелым человеком, со временем я понял, что значил он как наставник…

Я никогда не чувствовал себя особенным. У меня никогда не было ощущения, что я буду известным человеком. И, слава Богу. Это только мешало бы моему развитию. Вместе с тем я всегда хотел быть первым, понимая, что единственный для меня путь к лидерству — это научиться делать то или иное дело заметно лучше других. И поэтому можно представить, как мне безумно понравилось, когда я вдруг услышал по радио свою фамилию. Я был буквально потрясен этим. Но еще больше меня потрясло, когда я прочитал свое имя на афише. Мне было 23 года.

Есть люди, которые считают: «А! Кобзон ищет приключений. Хочет, чтобы думали, что без него ничего не обходится. Хочет покрасоваться». Нет. Дело в другом. Я стремлюсь в экстремальные ситуации, прежде всего потому, чтобы узнать: а как могут вести себя люди, когда они попадают в особо сложное положение, потому что в обычной жизни такими людей не увидишь. А здесь они показывают все, на что они способны, показывают, какие они на самом деле, какие они в действительности.

— Да вы же чистейшей воды экзистенциалист! — не выдержал я. — До сих пор мне приходилось лишь читать о существовании такой философии у Сартра и Хайдеггера Мне казалось, что это что-то выдуманное, что такого в жизни нет и быть не может. И вот вы — живой пример этой философии XX века Вы в натуральном виде представляете собою идею о том, что настоящая жизнь проявляется только в экстремальных ситуациях. Я много слышал об этой философии, но, пожалуй, впервые встречаю человека, который показал ее на примере собственной жизни. Это, оказывается, существует не только на словах.

— Не знаю, то это или не то, о чем вы говорите, но я столько раз убеждался, что смотришь, бывало, на кого-то в нормальной обстановке и видишь: обычный, я бы сказал, даже серый человек. И вдруг что-то происходит, и он так раскрывается, и становится таким необыкновенным, что дух захватывает от его особенности. Или наоборот… И не хочется после этого, чтобы он тебе даже на глаза попадался. Вот, скажем, депутат Немцов, когда ему ничего не грозит — яркий и находчивый человек, а случись чего, как это было, когда понадобилось идти на переговоры с боевиками, захватившими зрителей «Норд-Оста», и он скис, не пошел, пропустил впереди себя, как настоящий джентльмен, женщину-депутата Ирину Хакамаду, а сам назад-назад и затерялся где-то между машинами. А потом еще оправдывался, дескать он срочно понадобился в Кремле.

Между тем люди, противоположные депутату Немцову, не редкость. Поговорите откровенно с воинами-афганцами. И они признаются вам, что хотели бы вернуться в Афганистан военных лет, потому что там все было настоящее: и люди, и жизнь, и дружба, и смерть… И я их понимаю.

Они не считают себя героями. Просто именно в этом для них смысл жизни.

Армейские привычки пригодились мне на всю жизнь. Они помогают мне по утрам вставать, организованно собираться и постоянно заниматься делом. Благодаря им я успеваю восстанавливать силы за 5–7 часов и работать по 16 часов в сутки. Я привык вставать, потому что надо. Звенит будильник. Я, конечно, не вскакиваю, как солдат, но и не задерживаюсь в постели, как лежебока. У меня в туалетной комнате всегда стоит кассетный магнитофон и телевизор. Я включаю либо телевизор, чтобы узнать новости, либо магнитофон, чтобы прослушать предлагаемые мне песни. И начинаю себя постепенно реанимировать. В течение дня в сон меня не клонит. Да и может ли клонить, когда чуть заканчиваю одно дело, как тут же приходится браться за другое. Когда наступает время сна, засыпаю не сразу. У меня есть любимая телепередача «Анимал-планета». И я еще час, а то и полтора успеваю что-то посмотреть из жизни животных или ночной футбол. Что касается еды, то завтрак, обед и ужин у меня все сразу. Завтракаю очень плотно и обязательно с первым горячим блюдом. Это может быть борщ или суп, или еще что-то такое. И на целый день. И так сутки за сутками. Желудок и сердце такой мой порядок пока устраивает. Бывают, — не знаю уж из-за чего, — тяжелые состояния по утрам, однако и они быстро проходят, потому что частые выходы на сцену особо расслабляться не дают.

Услышав эти слова, я решил понаблюдать за его выходами на сцену. И вот что увидел. Кобзон каждый раз выходит на сцену, как солдат, как рядовой сцены, а уходит с нее — как генералиссимус.

 

Разговоры на колесах

— Поскольку много самых невероятных слухов о моих взглядах на окружающий мир, я считаю, что будет лучше, если я расскажу о них сам. Вот моя философия жизни…

Мы едем в машине Кобзона на очередную его встречу. Я приглашен, чтобы своими глазами увидеть, как это обычно происходит. Едем довольно долго, и поэтому есть время поговорить о жизни. Я вспоминаю его сегодняшние дела и задаю вопрос:

— У кого еще такой расписанный день, как у вас?

— Из артистов? Ни у кого!

— Даже среди политиков, которых знаю лично, я не наблюдал такой занятости, — говорю ему я.

— А может быть, они очень умные люди, — предполагает Кобзон, — и умеют организовывать свою жизнь таким образом, чтобы не перенапрягаться? Я этому всегда удивляюсь. Особенно удивляюсь, когда звоню какому-нибудь начальнику, и мне говорят: «А Иван Иванович на обеде… но скоро будет!» Звоню в назначенное время и слышу: «Иван Иванович отдыхает после обеда, но вот-вот должен быть…» И вот я думаю: «Ну… твою мать! Надо же — люди обедают, а потом еще и отдыхают… после обеда».

У меня так не получается, а вместе со мной не получается и у моих помощников: у Сергея, Паши и Родиона. Вот так они «пашут» со мной каждый день и каждую ночь уже не один год. Точнее, они живут в таком идиотском режиме по сменам: двое суток работают и двое суток уходит на то, чтобы восстановиться. Я же — как бессменный часовой на своем посту: репетиции, концерты, деловые поездки, депутатские вопросы, общественная работа, семейные заботы, проблемы друзей… Такая вот у меня жизнь. Но другой я ее просто не представляю. Усталость чувствую, только когда прихожу домой. Спать ложусь чаще всего за полночь. Однако в восемь обычно уже на ногах.

— Да-а-а. Мои наблюдения подтверждают ваши слова. И все-таки я не перестаю удивляться, как вам в вашем возрасте удается так напряженно жить и работать. Меня, например, аж завидки берут. Я, кажется, не встречал ничего подобного, хотя знаю лично людей, как говорится (извините, конечно), и поизвестней вас…

— Кто это поизвестней «нас»? Не нравится мне это… «поизвестней вас»… (В голосе Кобзона появляется нотка недовольства и готовность идти в атаку.)

— Сейчас скажу, — не отступаю я. — Вы не обижайтесь!

— Я не обижаюсь. Просто интересно: кто это «поизвестней нас»?

— Я, я, я… имею в виду не артистов, а политиков, — едва сдерживаю я сбивчивыми словами натиск Кобзона.

— Среди политиков… Политики… Причем тут политики? — тоже сперва сбивчиво, а потом все увереннее начинает разряжаться Кобзон. — Какие сейчас политики? Эти политики почти все педерасты… Вот далее Борис Николаевич ходит сегодня, и никто, извините меня, не обращает на него внимание. Конечно, любопытно посмотреть: все-таки столько лет правил такой державой и имел ее, как хотел… То же самое и Горбачев: весь мир всколыхнул, полпланеты поставил на колени… И тоже ходит теперь совершенно спокойно: ходит по концертам, по всяким там презентациям, пьет вино, толкается в толпе вместе со всеми, а окружающие… его словно не узнают! Так что это все проходящие… личности.

— Но ведь есть и такие люди, которые, как Лужков, например, навсегда останутся в истории.

— Кроме Ленина и Сталина в нашей стране никого нет, чтобы навсегда остались. (Я говорю о тех, кто был после царя Николая.) Только эти два человека. А больше никто. Единственный кто еще может остаться, как вы правильно сказали, это Лужков! Дай ему Бог здоровья… И то, если ему удастся уйти не затоптанным в грязь и в полном здравии после тех укусов, которые, как от бешеных собак, постоянно сыпятся на него и справа, и слева. Еще и памятник ему воздвигнут. Впрочем, он уже его сам себе воздвиг своими делами: Москва стала неузнаваемой. Сразу столько красоты за 850 лет никогда в ней не строилось! Я горжусь, что Лужков мой друг. А вообще… у меня три друга: Руслан Аушев, Борис Громов и Юрий Лужков. Есть, конечно, и другие друзья, но это — самые близкие.

…Кстати, есть анекдот по поводу нашего разговора… Внучка спрашивает бабушку: «Бабушка, а дедушка Ленин хороший был?» Бабушка говорит: «Нет, внученька, он был плохой!» «А дедушка Сталин?» «Он тоже был очень… очень плохой!» «Ну а Хрущев, бабушка, хороший был?» «И Хрущев был плохой!» «А Брежнев?» «И Брежнев плохой». «А Горбачев — тоже плохой?» «Тоже плохой, внученька, он всю державу развалил». «А Ельцин?» «И Ельцин был плохой, пьяница был». «Ну а Путин, бабушка, какой?» «Путин? Вот когда умрет — тогда и узнаем какой…»

…Смотрите! Без единого выстрела развалена великая супердержава. Кто это сделал? Это сделал Михал Сергеич. Почему? Как собрать механизм, он догадался. Но когда этот механизм стали разрушать, он ничего не смог противопоставить разрушительным силам. И все равно остался в памяти многих, как яркая политическая личность. Так и будет проходить по истории эта его линия. По дороге в будущее забудут всех промежуточных деятелей, забудут Маленковых и Андроповых, забудут Хрущевых, Брежневых, Горбачевых и Ельциных. Но не забудут Ленина и Сталина. Наоборот, будут вспоминать их все чаще и чаще. Больше того: уже вспоминают! В чем дело? К огромному сожалению, но(!) народ в общей массе своей стал жить несравнимо хуже, чем жил благодаря планам Ленина и Сталина. Более того, не стало патриотизма, на котором стоит Америка. Не стало дисциплины, на которой держится Германия… Зато столько обездоленных, столько безнадежных беженцев, столько наглых массовых заказных убийств, что они… ни в какое сравнение не идут даже с репрессиями 30–40-х годов. Народ уже даже не стонет от бесправия. От ужаса и от незнания, что делать — он просто безмолвствует. Он вынужден — бездействовать! И пока нет тех сил, которые бы вдохновили его — действовать.

И вот это отсутствие уверенности в себе и в своем завтрашнем дне потянуло почти поголовно к сильной личности. Ведь в представлении народа сильная личность — это не просто пресловутая сильная рука, а такая сильная рука, которая направляется колоссальным государственным умом, который не на словах, а на деле знает, как ощутимо и быстро улучшить жизнь большинства и восстановить соблюдение правил безопасности для всех! На каждой улице и в каждом доме. Люди же истосковались по спокойной жизни. И не только у нас, но и в Европе… и даже в Америке. И поэтому даже там, даже на Бродвее сегодня обращают взоры к личностям Ленина и Сталина, которые знали, как сделать так, чтобы все народы дружили.

Не случайно все чаще слышатся разговоры: «Путин? — да! КГБ? — да! Ну и что? Очень хорошо! Наконец-то, может, хоть порядок наведет…» То же самое и на Западе. Все эти террористические акты, которые современные правительства даже самых цивилизованных стран предотвратить оказались неспособными, как цепная реакция распространяются по всей планете и уже, кажется, нигде от них невозможно найти спасение. У людей (и не только у простых людей) остается одна надежда: надежда на пути, которые знали Ленин и Сталин. Даже в среде движения антиглобалистов эти имена звучат со все большим уважением. А ведь движение антиглобалистов явно не советского происхождения. Но успешный опыт Ленина и Сталина, и особенно Сталина, порождает всемирный обмен опытом в деле наведения порядка, но не фашистского, не гитлеровского, а такого, чтобы свобода каждого не мешала жить свободно другим, чтобы благополучие отдельных наций не строилось за счет остальных народов!

…То, что произошло 11 сентября 2001 года в Америке и могло произойти в Германии, готовилось не в Афганистане, а в Европе. Европа и Америка собирают в себя весь негатив современного человечества. Ну как иначе можно оценивать то, что происходит сейчас в Голландии, где чуть ли не официально продаются наркотики: подходи — покупай, кури — колись — делай, что хочешь… И никто тебе слова не скажет. Никто тебя не удержит от этой беды, поскольку здесь никому не позволено вмешиваться в свободу, в свободный выбор другого. А то, что эта свобода, доходя до абсурда, нарушает и разрушает на каждом шагу свободы других — в расчет не берется. В поиске за свободами для меньшинства здесь перечеркивается свобода для большинства. Это извращение, а не свобода. Свобода не может быть настоящей, если она не для всех! Это понимали Ленин и Сталин. Поэтому и возрождается интерес к ним именно теперь и именно там, где понятие свободы доведено до абсурда. Так что мне понятен живой интерес многих молодых людей Запада к Ленину и Сталину. А вот откуда у нас среди воинствующей молодежи такой интерес к Гитлеру, как вы думаете?

— Ума не приложу. Без наблюдений и исследований боюсь зря рот открывать… А вы это чем объясняете?

— Гитлер — это сволочь, которая должна была уничтожить всю Россию. И вдруг… ни с того, ни сего к нему обращается недовольная теперешней жизнью молодежь, как к символу. Возможно, в этом есть и антисемитская генетика, но главное, по-моему, в том, что, как Гитлер говорил: «Все для немцев!», — так и они говорят: «Все для русских!» Им надоели оккупировавшие все самые доходные места, и прежде всего рынки, лица кавказской национальности, которые, как им кажется, ничего не делая, наживаются на рэкете и на перепродажах того, что произвели своим тяжелым трудом люди со славянской внешностью. Им надоели чеченцы и их бандформирования, которые держат в узде всю Москву. Им надоели таджики, азербайджанцы, которые, задирая непомерные цены, незаслуженно сдирают с коренных жителей последние копейки. Жидов они вообще всю жизнь ненавидели, ну и т. д. Поэтому Гитлер со своим призывом «Все для коренной нации!» и стал для них символом.

— А почему не Сталин? — спрашиваю я.

И Кобзон коротко, но исчерпывающе отвечает:

— Сталин не боролся против других наций. Сталин был интернационалист!

У меня и прежде было, а тем более сейчас, о советском времени самое хорошее впечатление по одной простой причине… Не лилась кровь на моей земле. Пели душевные песни. Были настоящими патриотами своей страны. Несмотря на многие ошибки и заблуждения, в стране были благородная идеология и настоящая интернациональная идея. Мы, все народы СССР, дружили и дружили искренне. 15 республик Союза жили, как одно целое, и переживали все и радовались всему все вместе. И никаких серьезных конфликтов не было ни на Северном Кавказе, ни в Средней Азии, ни в Прибалтике. Все, независимо от национальности, жили нормальной жизнью. И все имели возможность учиться, лечиться, работать и отдыхать. Все имели возможность заводить семью и детей. Всем было гарантировано нормальное жилье. Пусть не быстро, но всем! А сейчас — на каждом углу жуткая нищета, страшное бесправие, да и сам образ жизни не идет ни в какое сравнение с тем, полным сбывающихся надежд, временем. И не беда, что не все надежды тогда сбывались так скоро, как хотелось бы. Много, конечно, было и очень плохого, но хорошего было гораздо больше… во всяком случае гораздо больше, чем сейчас. За что же мне не любить советское время?

— А вас никогда не тянуло уехать навсегда на историческую родину в Израиль или в Америку?

— Нет. Может, потому что и в советские годы я имел возможность много ездить по всему свету. Бывая за границей, я четко уяснил себе, что артист моего эстрадного жанра нужен за рубежом только за тем, чтобы показать лучшие образцы своей национальной музыкальной культуры. К сожалению, многие наши певцы и певицы чаще всего ведут себя за кордоном, как обезьяны и обезьянки, решив: приеду в Америку и выдам там такой «спиричуэлс», чтобы все сразу были от меня в экстазе. Наивные. Там это делает любой ребенок на улице, да так, что нашим и не снилось. (Здесь, слушая Кобзона, я вдруг отчетливо вспомнил детсадовские потуги знакомой по дачным посиделкам «джазистки» Ларисы Долиной, потуги «выдавать джаз» в стиле легендарной Эллы Фитцжеральд. Жалею, что обладательнице яркого запоминающегося голоса готов сказать это только сейчас. После убийственных слов Кобзона стало стыдно, что смолчал на этот счет сразу… Не хотелось как-то ранить хозяйку редких голосовых связок! Между тем, сказав про обезьяничанье, Кобзон добавляет…) Петь российским певцам джаз в Америке все равно, что играть на скрипке при Паганини. Я это понял. Поэтому, приезжая в другую страну, пою наши народные песни. И это людям действительно нравится. Однако такие концерты за границей лишь эпизоды в моей творческой судьбе. Когда я выступаю с концертами у нас в стране, я чувствую себя не музыкальной экзотикой на чужом поле, а по-настоящему востребованным нужным человеком, песни которого ждут, потому что живут ими.

Потому, отвечая на вопрос «Не хотели бы вы уехать?», я говорю: «Я бы уехал, если бы со мной перевезли мою публику». И хотя я люблю нашу природу, и особенно природу украинскую, природу моей детской родины, я бы с удовольствием уехал: знаете, невыносимо больше беспомощно смотреть, как бедствует народ, который любит и поет твои песни. Противно жить там, если говорить абстрактно, где народ, достойный лучшей жизни, живет недостойно. В связи с этим я нередко вспоминаю ужасно циничный, но в то же время и очень примечательный анекдот… Стоит у пивного ларька ветеран. Вся грудь в орденах и медалях… Стоит и пьет пиво. Подходит молодой и спрашивает: «Ну, чё, бать, пиво, небось, теплое?» «Да-а-а… не прохладное!» «Небось, и кислое?» «Да-а-а… и кислое!» «Вот. Не нужно было так воевать — щас бы „Баварское“ пил». Такой обидный, но очень точный анекдот, если сравнить, как красиво живут побежденные немцы, и как жалко — наши победители.

Кстати, никто и нигде нас не ждет. Поэтому надо возрождать жизнь здесь и возрождать самим, как это удивительно быстро сделали после войны наши матери и отцы, не дожидаясь помощи со стороны. Нам, конечно, могут чуть-чуть помочь, но в основном все придется делать самим, хотя бы потому, что у других стран и своих забот хватает. Не надо надеяться на президента, не надо надеяться на губернатора, не надо надеяться на мэра. А надо рассчитывать, прежде всего, на себя. Недаром мудрые люди говорят: на Бога надейся, но и сам не плошай!

Да! Чтобы выйти из создавшегося положения, все делать надо самим, потому что мы сами породили эту порочную демократию. Мы сами обрадовались, что вместо того, чтобы лучше работать, причем, работать на себя, а не на дядю, можно хоть каждый день ходить на площадь и в микрофон ругать всех и вся, кому и как вздумается. Прежде всего мы(!) виноваты во всех наших бедах. Мы сами позволили отравить себя эйфорией демократии. Наша демократия оказалась с двойным дном. Мы, не стыдясь безделья, потеряв голову, всерьез рассчитывали, что можно хорошо жить, не работая, а только митингуя, потому что должны же найтись (согласно завлекательным речам доморощенных демократических апостолов) добрые западные дяди, которые все принесут нам на блюдечке с голубой каемочкой. Но… не сложилось. Обманулись! Хватит лить слезы. Чем быстрей возьмемся за дело, тем скорее выйдем из упадка, пришедшего на смену застою. Смогли же в 45-м наши отцы и деды. Почему же не сможем мы?

И давайте не будем больше позволять одурачивать себя тем, кто под видом помощи России едет сюда, чтобы в который уже раз поживиться за наш счет. Особенно бдительно надо относиться к тем людям, в том числе и к евреям, которые вдруг вновь захотели иметь российское гражданство, одновременно сохраняя гражданство тех стран, куда они успели эмигрировать. Не верьте этим людям, заявляющим, что они решили вернуться из соображений ностальгии… Они не собираются возвращаться навсегда из своей Америки, из Израиля, из Канады, из Австралии, из Германии, из Франции и т. д. Они приезжают сюда на время. Зачем? Возвращаются они по одной простой причине. Ведь они не рвут с этими странами и с удовольствием продолжают иметь паспорта этих стран. Их очень устраивает двойное гражданство потому, что у них там нет возможности зарабатывать так, как здесь. Здесь процветающий бизнес. Здесь украсть легко, а там нельзя. Здесь можно налоги не платить, а там нельзя. То есть так они устраивают себе более вольготную жизнь. Сейчас это разрешено, а раньше… уехал и все. Нет возврата!

— Может, вы ошибаетесь? Может, все-таки главное это — ностальгия? Поэтому и тянет назад…

— Да нет. Нет-нет. Ничего никого не тянуло. Никогда! Штирлиц смотрел на карту и его рвало на Родину… Конечно, я не верю тому человеку, который, находясь длительное время за рубежом, говорит, что у него нет ностальгии. Вранье! Не может такого быть. Спать ложится — и все снится. Снится родная улица. Друзья снятся. Но… с другой стороны, как только он подумает, что тут ему в любой момент могут дать, как жидовской морде, пинком под зад… Как только он подумает о том, что здесь могут убить в подъезде и… вспомнит прочие подобные прелести, сразу говорит себе: «Зачем мне эта страна?» Однако когда он там поживет (а жить там хочется хорошо, тем более что возможности там очень большие для людей, у которых есть деньги, но денег там он чаще всего заработать не может) тогда ему приходит в голову мысль, что надо бы съездить в Россию… Металл там подешевле куплю, а продам дорого здесь… Нефть куплю и продам Химические удобрения куплю и продам. Надо только подсуетиться: найти на Западе людей с деньгами и стать им посредниками для таких покупок и продаж. Или обменять все это на залежалый и пропавший товар, выдав его за новый. Короче, едут они сюда не от ностальгии по дому, а от ностальгии по деньгам, еще точнее: едут грабить нашу страну. (Кобзон не говорит «эта страна», а говорит «наша страна», «моя земля»…) А поимев, таким образом, сумасшедшие деньги, прекрасно начинают чувствовать себя там. Там у них все замечательно. А по положению, если ты не проживал полгода в стране, скажем, в Израиле или в Америке, можешь уже там налоги не платить. Вот он и находится полгода здесь, грабит нашу страну, налоги здесь не платит и, возвращаясь, не платит их там, и… живет в итоге — припеваючи. Это главная подоплека всех этих ностальгических возвращений. Крайне редко чувство патриотизма возвращает сюда кого-либо. Это когда жизнь там не сложилась полностью! Таких называют «дважды еврей Советского Союза». Ну не прижились они там. Молодые моментально адаптируются, а старики — нет. Старикам нужна улица. Нужны соседи по коммуналке. Им нужно все, что было здесь, и чего не может быть там. И поэтому они возвращаются. Страдают. Живут здесь плохо. Их не обеспечивают. Но они все равно возвращаются. Это не те, что хотят у Родины утянуть. Эти готовы отдать последнее, только бы вернуться в бывший Союз…

Эти слова Кобзона о нашей демократии и о том, куда она нас завела, будут иметь продолжение, когда на торжественной встрече с генералами Всемирного Казачьего войска произойдет следующая сценка. Один генерал горько вздохнет: «Родина — по-прежнему наша, а вот государство — уже не наше». Эта фраза потрясет Кобзона настолько, что он вдруг скажет, как по сей день укоряет своего друга боевого генерала Бориса Громова за то, что тот, командуя дивизией имени Дзержинского, не ввел ее в Москву, чтобы прекратить весь этот лжедемократический шабаш у так называемого Российского Белого Дома в августе 91-го… «Пострадало бы несколько сотен, большая часть из которых — разные отщепенцы, — говорит Кобзон, — зато не было бы тех страдающих миллионов соотечественников, которые теперь, не зная, куда деть себя, днем и ночью, бесправные, бродят по улицам страны и городов мира…

Когда Зюганов подошел ко мне с предложением поддержать объявление импичмента Ельцину, я, не раздумывая, поставил подпись, потому что все, что они, Горбачев с Ельциным, сделали с нашей великой страной, всегда у меня перед глазами!!!»

Однажды я шесть часов подряд наблюдал, как Кобзон проводит свой день. Меня, медлительного, как почти все российские ученые и писатели, это наблюдение ошеломило… Кобзон, по его словам, проснулся примерно в полдевятого и до половины одиннадцатого мылся, брился, завтракал, готовил себя к выходу в люди. Параллельно (в эти два часа) прокручивал магнитофонные записи предлагаемых ему песен, отмечал, какие могут подойти, учил слова, принимал звонки (в том числе и мой), планировал встречи и т. д. В 11.00, как штык, ему надо было быть у Вечного огня, чтобы чествовать героев Советского Союза, а потом петь им на приеме в «России». После этого запись в студии новой песни Александры Пахмутовой специально для города Комсомольск-на-Амуре. Затем, в 15.00, в Театре Эстрады репетиция нескольких песен с Александром Журбиным. Примерно в 15.30 встреча со мной и работа «на колесах» в его машине над этой автобиографией, пока мы ехали в Крылатское в ресторан «Ермак», где Кобзона уже ждало командование Всемирного 33-миллионного Казачьего войска для посвящения в почетные казаки с присвоением звания казачьего генерала. Далее — большой праздничный обед в честь этого дела с вопросами, на которые Кобзону, как я убедился, пришлось отвечать далеко не в первый раз. Я наблюдал и думал: «Как ему не надоедает отвечать на них? Мне и то было тошно, когда спрашивали одно и то же». Однако для каждого из задававших вопросы людей это было волнительно, поскольку было это для них в первый раз. И Кобзон, очевидно, понимая это, терпеливо отвечал на все эти одни и те же вопросы. Мне вспомнился Евгений Евтушенко после вечера поэзии в Лужниках из середины 70-х. Броский, в шикарном черном лайковом плаще, продираясь через кучу поклонников, он вдруг заорал не своим голосом «Дайте наконец, пройти! Я жрать хочу, как собака…» Толпа оцепенела и… дико озираясь, расступилась.

Ничего подобного, во всяком случае, при мне, Кобзон не допускал. А наблюдал я его много раз, в том числе и тогда, когда мы еще не знались… Закончив фотографирование на память с атаманами, мы продолжили работу «на колесах». Где-то около 20.30 расстались. Ему еще надо было до концерта подучить слова и заскочить куда-то по личному делу. А впереди, около 22.00, был вечер музыки Журбина и торжественный ужин с массой деловых встреч…

И так каждый день. Тяжело быть Кобзоном, но, кажется, ему это нравится. Я бы такое долго не выдержал. На что жена мне сказала «Вот потому ты и не Кобзон…»

 

Я требую суда… над собой, если виновен!

 

Экскурсия над «Пекином»

Журналисты обычно интересуются «солеными» фактами… Не столько их интересует главное в человеке, сколько дающее волю такой фантазии, от какой мало никому не покажется. И вот я всегда возмущаюсь, когда печатают мои фотографии с людьми, так сказать, как бы сомнительной репутации. Я говорю: «Посмотрите! Сколько других фотографий, а выбрали именно эти… Не выбрали те, где я с Патриархом Всея Руси, с Папой Римским или с Гагариным, с поэтом Евгением Евтушенко, с актрисой Лайзой Минелли, с певцом Хулио Иглесиасом, с музыкантами Башметом или Спиваковым… Но выбрали те, где я рядом с кем-то, как бы порочащим меня…» Почему прессу интересуют именно эти фото? Неужели, чтобы вызвать интерес к своим изданиям и поднять тиражи, журналисты не в состоянии придумать ничего, кроме таких сомнительных поводов?

…А ведь я фотографируюсь в день по десятку раз. Любой прохожий подходит: «Иосиф Давыдыч, можно с вами сфотографироваться?» «Пожалуйста, — отвечаю я, — если пленки не жалко…» Я — артист! Где только не приходится петь! И везде возникает желание сфотографироваться с исполнителем понравившейся песни. Вы посмотрите на мой офис! Он весь в фотографиях с представителями чуть ли не всех профессий, которые встречаются на Земле. Вот вы — не журналист, вы — писатель, занимающийся исследованием судеб всемирно известных людей, вы-то покажите все, как есть, а не только то, что интересует большинство журналистов… Мой офис над рестораном «Пекин». Я не возражаю, если захотите осмотреть все, что в нем есть. Смотрите и задавайте вопросы. Я на все отвечу…

Кто-то, войдя сюда, подумает: мещанский какой-то офис — все стены в фотографиях. Причем, большей частью в фотографиях людей, с которыми меня уже давно ничего не связывает: ни дружба, ни какие-то отношения. Есть даже целая, так сказать, «покойницкая стена». С нее напоминают мне о себе ушедшие из жизни… друзья. Для чего я это делаю? Да просто… это моя биография — фотобиография. И каждый раз, когда я прихожу к себе в офис, я смотрю на них и вспоминаю наши встречи и особо запомнившиеся слова и взгляды…

Вот, в правом углу от входа, в моем кабинете: моя жена Неля, моя дочь Наталья и зять Юра (она замужем за австралийцем), мой сын Андрей и невестка Катя, мои внучки, моя мама, моя сестра. Здесь вся моя семья.

Вот еще совсем молодой Отари Квантришвили. Тогда все были моложе… Вот наш самый лучший дрессировщик зверей — Запашный. Это я вместе с ним в цирке. Рядом с его тиграми — и не боюсь, потому что со мной он.

(«А что он вам тут написал? Прочесть можно?» — говорю я. «Да!» — отвечает Кобзон. Читаю: «Самому смелому певцу российской эстрады и цирка Иосифу Кобзону. Горжусь нашей дружбой. Я всегда и вовеки с тобой. До конца! Запашный».)

Это — художник Илья Глазунов. Дальше — Борис Моисеев… Боря после концерта в «России». На спуске к Москва-реке. Рядом фото Юрия Михайловича Лужкова. Аллегрова, Валера Леонтьев, Брегвадзе, Газманов. Правительство Москвы — на моем концерте. Урмас Отт — своеобразный телеведущий. Ну а это — Крутой… композитор. Исполнитель самых народных песен Юрий Богатиков. Следующий — писатель Жванецкий. Скульптор масштабов Церетели. Несравненный певец танца Махмуд Эсамбаев. Градский — одна из первых звезд русского рока. Звезда Большого театра — Соткилава. Ширвиндт, Державин и Пуговкин — веселое фото. Незаходящее солнце театра «Ленком» — Марк Захаров. Розенбаум. Лучшие концертмейстеры моей творческой биографии — Оганезов и Евсюков. А это (в уголке) Анзори Кикалишвили, заглянувший в «XXI век». Здесь я с Руцким и Игорем Николаевым. За пианино композитор Георгий Мовсесян и я — еще совсем молодые. Поем. Народный артист кино — Евгений Матвеев. Исполнительница главной роли в фильме «Просто Мария» — Виктория Руфа. Незабываемая была встреча… Я с космонавтами. На первом плане Савицкая, Аксенов, Шаталов, Волынов, Севастьянов, Терешкова и др. Лева Лещенко. Алла Пугачева. Это мы с ней поем на моем концерте. Главный «песняр» Белоруссии Мулявин. Жаль его. До сих пор лежит после автоаварии. Наверху — Зыкина Алла Баянова Выдающиеся: Оскар Фельцман и Никита Богословский. Тамара Гвердцетели — поющая Грузия. Композитор Морозов. Наш режиссер — Люба Гречишникова. Гена Хазанов. Это опять моя Неля… Это Лариса Долина и Лолита. Выше — Таня. Знаменитая Татьяна Васильева. Пенкин. Хулио Иглесиас. Снова Алла. А вот это я с легендой советской песни — с Козиным. Специально ездил к нему (повидаться и вместе спеть) в Магадан. Башмет. Джорджи Марьянович. Незабываемый «Мимино» — Вахтанг Кикабидзе… Горячева, Зюганов, Лукьянов. Затем Березовский. Потом Сережа Лисовский. Дальше — Якубович с «Поля чудес». И — Ельцин… Буратаева — диктор ТВ, теперь депутат Госдумы. Всемирно известный Ростропович. Это я пою молитву для верующих (хоть сам и неверующий) в синагоге на улице Архипова в Москве. Это на приеме у Патриарха Алексия II. Это встреча в Ватикане — мы с Нелей у Папы Римского. Режиссер Станислав Говорухин и актер Сергей Шакуров — талантливые, хорошие люди. Асы смеха — Петросян и Задорнов. Гении, укротители клюшки и шайбы: Павел Буре и Фетисов. Мой друг Руслан Аушев. Организатор великих побед советского хоккея — тренер Виктор Тихонов. Чемпионка среди чемпионов Ира Роднина. Первая женщина-космонавт — Валентина Терешкова. Главный строитель новой Москвы, правая рука Лужкова — Владимир Ресин и организатор финансовой «Системы» столицы Владимир Евтушенков. Я у моряков на «Петре Великом»… еще до трагедии на «Курске»… Президент Всеукраинского Еврейского Конгресса Вадим Рабинович и я. Это мы с Евгением Евтушенко выступаем в Киеве. Черномырдин у меня на концерте. Шаймиев и я. Шеварднадзе и я. Кучма и я. Николай Иванович Рыжков… («А здесь, — говорю я, как бы напоминая сказанное Кобзоном раньше, — три друга: Борис Громов, Кобзон и Юрий Лужков». «Было… было — три друга, в нашем полку», — поправляет Кобзон. «Почему вы так говорите?» — не понимаю я. «А потому что… губернатор Громов, которого я полюбил в далеком Афганистане, которого я считал младшим братом и гордился им, к сожалению, теперь отдельно живет…» «Отдельно?» — переспрашиваю я. «Отдельно…» — вздыхает Кобзон и переходит в третий угол). А жаль, моя семья очень любила и продолжает любить семью Громовых. Но что делать? Жизнь диктует свои обстоятельства… или Спиваковым0 — звезда болгарской эстрады. или Спиваковым1 или Спиваковым2. или Спиваковым3. Бывший вице-или Спиваковым4 и гитарист-или Спиваковым6. Один из шахматных королей или Спиваковым7 Карпов… Бывший мой партнер по или Спиваковым8, я или Спиваковым9 Черный. А внизу — Урмас Отт0 Иваньков, Урмас Отт1 и я. («Это слева тот Урмас Отт2, а Урмас Отт3?» — уточняю я. «Да!» — Урмас Отт4.)

Это в Питере на мой концерт пришли мои приятели — грузинские евреи. Есть такая очень серьезная диаспора в Израиле. Это Квантришвили Отарик и Тахтахунов Алик, которого любовно зовут «Тайванчик». («Когда вы с ним последний раз виделись?» — спрашиваю я. «Виделся последний раз в апреле 2000 года. В Париже», — отвечает Кобзон, и мы переходим в четвертый угол его кабинета.)

Это мама моя. Здесь ей уже за 70. Сестра. Гела. Слева дочка Наташа. Наша невестка. А это самая близкая подруга жены… Это зять Юра. Это родители моего зятя: Феликс и Аня Раппопорты…

Всех не покажешь и не пересмотришь. Особо берет за душу — «покойницкая стена». На ней, что ни имя, то поворот судьбы. Вот Гагарин — Юра Вот Титов — Герман… Мы были почти одногодки. Дружили. Вообще, так сказать, с космосом у меня настоящая дружба была, особенно с первым отрядом космонавтов. Не было еще Звездного городка, и мы, бывало, по вечерам собирались в Чкаловской. Отрадные это были вечера, когда мы все съезжались вместе, разговаривали на все темы, спорили, пели песни. Мы тогда восхищались подвигами и по-человечески любили друг друга. Мы гордились страной. Мы гордились собой. Ведь было нам, чем гордиться!

Мы любили петь. Пели чаще всего фрадкинские и пахмутовские песни. Чаще других — «А годы летят, наши годы, как птицы летят…» Больше всех любил петь и… хуже всех пел Гагарин. Но это не мешало ему и нам всем вместе радоваться жизни. Любил петь и Герман. Он среди космонавтов был самый интеллектуальный. Стихи читал, пел. Хорошо пел… Почему-то звали мы его Степан. С чего это приклеилась к нему эта кличка — «Степан», может, потому, что сперва из уважения звали его по отчеству — Степанычем, а потом просто — Степаном?! Не знаю. Еще очень любил петь мой земляк с Украины Паша Попович…

Словом, что не фотография… есть что вспомнить. Короче говоря, фотографии эти — не просто биография, а жизнь моя. Как же могу я расстаться с ними, если даже действительно это плохой вкус — вывешивать их все на стены?! Такой плохой, что кто-то, нисколько не сомневаясь, назовет его мещанским. Ну и пусть… называет. Из песни все равно слова не выкинешь!

 

Наболело

(Здесь я почувствовал, что Кобзон хочет высказаться, рассчитывая, что я обнародую его, говоря словами Твардовского, «так, чтоб не убавить, не прибавить, как это было на земле». И я сказал: «Я, конечно, помню то, что вам обещал, когда мы ехали на машине в Театр Эстрады, и вы начали рассказ о том, как неожиданно горько для вас стала складываться судьба, когда произошла пренеприятнейшая история, в результате которой, как вы говорили, „я пришел к жене и сказал: „Теперь, Неля, ты наркобаронша…““ Я обещал вам тогда написать это так, как вы хотели бы показать это сами, а не так, как это показывали и показывают жаждущие скандалов журналисты. И вот сегодня я готов услышать и оставить в Истории то, что именно вы считаете правдой». Я сказал это и Кобзон заговорил…)

Началось все в 1992 году, когда вдруг стало обнаруживаться противостояние между администрацией президента Ельцина и мэром Москвы Юрием Михайловичем Лужковым. Много шуму тогда наделала знаменитая история с «Мост-банком» Гусинского. Вызывающая статья «Падает снег»… Скандалы. Конфронтация. Я, естественно, как друг Лужкова, не мог не реагировать на эти вещи. И я реагировал откровенно и принципиально. В своих выступлениях и интервью я открыто всегда и везде говорил: «Это беззастенчивое гонение и несправедливые нападки, которые мешают любимому москвичами мэру созидательно работать». Верхам это не нравилось. И они искали и нашли выход. Они решили скомпрометировать мэра особым способом, компрометируя больше, как бы невзначай, не его самого, а его окружение, его опору. И прежде всего: Гусинского, Церетели, Кобзона, то есть тех, кто был, что называется, рядом с ним. Пошли покусывания в прессе. А потом, когда убили Квантришвили, трагически убили отца четверых детей…

Квантришвили последние годы занимался спортом, возглавлял спортивный фонд имени Яшина по оказанию помощи спортсменам-ветеранам и хотел создать Спортивную партию, т. е. партию спортсменов России, которую сейчас создали, и лидером ее стал Вячеслав Фетисов. Но в то время Отарик помешал чьим-то вполне определенным планам… И его убили. А когда его убили и стали печатать в газетах, что «Кобзон следующий!», то эта травля против окружения Лужкова и, конечно, против меня приняла какой-то уже ажиотированный характер: якобы кроме Кобзона нет в России более «темных личностей». А я как раз прилетел тогда на похороны Отарика из Америки. Я был в Америке на гастролях. Я специально прервал свои гастроли в Соединенных Штатах буквально на один день. У меня была тогда многократная мультивиза, которая позволяла сразу вернуться и продолжить выступления. Я похоронил Отарика и на следующий день улетел в Америку, так сказать, допевать свои концерты. Похоронили Отарика в марте 94-го, а летом случилось непредвиденное. В газете «Вашингтон пост» появилась статья под названием «Царь…», не босс, не король, а именно: «Царь русской мафии № 1 певец Иосиф Кобзон, в банду которого входит мэр Москвы Юрий Лужков, заместитель министра обороны Громов, банкир Гусинский и другие».

Я сразу взял эту статью, бросился к Юрию Михайловичу и сказал, что хочу возбудить судебный процесс против газеты. Он говорит: «Я тоже». И Громов сказал, что готов. Гусинский же был хитрее и умнее. Он заявил: «Не-е-ет. Я с Америкой судиться не буду. Пусть пишут, что хотят. Надо наплевать и забыть. Иначе — дороже выйдет!» И оказался прав. Как только я подал в суд, я тут же получил из американского посольства сообщение, что я приглашаюсь для ликвидации мультивизы. Я, естественно, потребовал объяснить мне причины. Что я нарушил, что меня лишают такого права? Консул, а им оказалась дама, сказала: «Хорошо! Если вы настаиваете, мы дадим вам ответ». И они дали мне ответ, что на основании статей таких-то и таких-то мне отказывают… Короче говоря, заявлялось, что Кобзон подозревается в возможности организации на территории Соединенных Штатов торговли наркотиками и оружием и в связях с русской мафией. Причем, тот же самый ответ был дан и моей супруге. Я был оскорблен до глубины души. Был в шоке. Рассказывая все это жене, горько пошутил: «Так что, Неля, я наркобарон, а ты, стало быть, наркобаронша…»

 

Суд с Америкой

После этого, естественно, я начал судиться уже с госдепартаментом, наслушавшись о демократии, которой так гордятся на весь мир Соединенные Штаты. Я говорил: «Если я в чем-то провинился, я готов предстать перед вашим судом и нести ответственность. Если же это клевета, я прошу и настаиваю, чтобы передо мной извинились и сообщили об этом так же широко, как обвиняли».

И что вы думаете? Тут же, словно в пику моим требованиям, газеты пошли писать все, что только могли хоть как-то привязать к моему «Делу». Печатались фотографии: «Кобзон — с Тайванчиком», «Кобзон — с Япончиком», «Кобзон — Бог знает с кем»… Пороли всякую чушь собачью о моих связях. Сообщалось, что я продавал МИГи, продавал алкоголь, что я владею сетью казино, гостиниц и супермаркетов, т. е. издевались, как хотели. Казалось бы, это было общественное мнение. Однако, к счастью, в жизни все было по-другому. За все эти 8 лет я не получил ни одного, ни единого подметного письма. Мне никто не написал: «Как же так? Мы тебе верили, а ты — вон какой… проходимец!» Повторяю, никакой той грязи, которая была в газетах, я не наблюдал в личных отношениях. И поэтому благодарен судьбе, что все сложилось именно так. Думаю, люди прекрасно понимали: если его обвиняют в этих тяжких грехах, и если это действительно имеет место, то почему уже не первый год не принимаются меры? Нет. Скорее всего, здесь не все так просто…

Я в свою очередь начал обращаться и в ФСБ, и в МВД, во все силовые структуры. Переписка. Запросы. Расследования. Ответы. Сложились уже целые тома этих документов. И вы, если захотите, все можете использовать для своих исследований. Я не буду ничего скрывать. Я хочу, чтобы обо мне знали всю правду…

Я обращался даже в «Интерпол»: если Кобзон в чем-то провинился — накажите! Никаких действий. Ни «за»! Ни «против»!..

— Скажите, — не удержался я, — но чем же закончился американский суд, в который вы подали заявление?

— Чем-чем? Да ничем! Большими деньгами, которые я потратил на его ведение за полтора года… Они, — возмущается Кобзон, — замыливают этот вопрос. Как? Очень просто. Ссылаются на то, что мое «всемирное дело» представляет собой секретный файл. А секретный файл может раскрыть только комиссия американского Конгресса. Однако чтобы создать такую комиссию, кто-то из конгрессменов должен ее инициировать. Только никому до этого нет дела!

— Простите! Если вы так уверены в своей правоте, давайте я попробую обратиться к Слиске, которая имеет выход на лидеров американского парламента. Скажу: «Любовь Константиновна, найдите, пожалуйста, случай поднять там вопрос насчет того, что ваш коллега Кобзон готов по полной нести ответственность, если за ним что-то имеется… Потому что не может человек так дальше жить!»

— Попробуйте, если можно. Я уже не знаю к кому обращаться? Дело дошло до того, что в свое время разговаривали и с Клинтоном, и с Гором. Была комиссия «Гор-Черномырдин». Так вот Черномырдин еще Гору говорил: «Вы понимаете, надо кончать эту канитель с Кобзоном…» Да. Да. И все по-прежнему. Кстати, я считаюсь заслуженным человеком. Но если так обращаются с заслуженными людьми России, то представляю, что делают с нашими обычными гражданами… Это с одной стороны. С другой — бездоказательно, т. е. без суда, унижая почетных людей государства, унижают и само государство. На самом деле: чего тогда стоят все мои награды, звания и заслуги? А ведь я — почетный гражданин 26 городов; у меня все высшие артистические звания: народный артист России, Украины, многих кавказских республик, народный артист СССР. Я — лауреат Госпремии, трижды профессор, действительный член семи Академий наук. Награжден за заслуги перед Отечеством высшими орденами России и Украины. Я отец многочисленного семейства. И пятно, которое «посадили» на меня, лежит теперь на всей семье… и даже на четырех моих совсем маленьких внучках…

 

Кто судей судит?

И все-таки суть не в этом… Какие основания меня так опускать? Если есть серьезные основания, надо безотлагательно принимать меры против Кобзона. Тем более что он член российского парламента… А если это пустые клеветнические слова, то покажите всему народу, как вы бережете честь своего гражданина. Покажите, как это не раз показывали другие страны. Например, как это было с каким-то американским негодяем, которого посадили в Тамбове на 5 лет. Нашел же возможность президент Буш на встрече с президентом Путиным просить за него, понимая, что он уже законно осужден, просить о помиловании. И Путин помиловал. А ведь шел разговор о каком-то аспиранте, который продавал наркотики. Что же Путин не сказал: «Простите, я готов его помиловать, но как же вы относитесь к моему уважаемому гражданину, которого народ в который уже раз избрал депутатом российского парламента, а депутаты назначили заместителем председателя комитета Госдумы по культуре?!»

Что это? Президент забыл или у него не нашлось желания защитить своего гражданина? Или, быть может, что-то не нравится в Кобзоне администрации президента? Или нашли генетическое продолжение в новой администрации старые отношения? Кстати, при встрече я спросил у Владимира Владимировича: «Когда эта неприязнь закончится? Разве для нее есть причины? Я что… призываю к перевороту, к смене власти или что? Почему ко мне так относятся? Почему меня никогда не приглашают на официальные приемы и т. д.?» На что он мне сказал, вроде бы доброжелательно: «Ну… исправим, исправим! А вы… проверьте свой бизнес!» Но я ведь 5 лет, будучи депутатом, не занимаюсь бизнесом. И если президенту дали ложную информацию, по его же указанию ее легко проверить…

Между прочим, мой проект «Закона о защите чести и достоинства гражданина России», который я пытаюсь провести в жизнь уже 3 года, до сих пор не находит поддержки не со стороны президента, не со стороны правительства. Впечатление, что не нужен такой закон, согласно которому любой гражданин, в том числе и я, будет защищен в своей стране и за рубежом. А пока дела обстоят подобным образом, проблемы наших граждан за границей заканчиваются так, как закончился мой американский суд, после которого моим адвокатам в посольстве США сказали: «Пусть он причины ищет не у нас в Америке, а у себя в спецслужбах». Больше того… сказали, что именно наши органы сбросили в Америку информацию против меня. И произошло это в том же 94-м году. Сказали даже откуда это пошло… От РУБОПа, которым руководил тогда Рушайло. У меня был разговор с Рушайло по этому поводу дважды. Однако Рушайло сказал, что он никогда этим не занимался.

…После такого ответа из США я сказал: «Ну, все, бесполезно дальше судиться с Америкой, надо искать правду здесь, раз американцы направили нас сюда».

С этого момента и начались мои визовые проблемы, потому что американцы, обидевшись, что я подал в суд на их госдепартамент, разослали «мой» секретный файл во все страны мира. Последнюю попытку защитить мои права, мою честь и достоинство сделали мои адвокаты, обратившись в Международный трибунал в Гаагу. И адвокатам ответили: «Мы не можем принять дело к слушанию по той простой причине, что Кобзона Америка не обвиняет. Она его подозревает. А подозревать она может любого человека. Это ее право».

За 8 лет из подобных переписок у меня сложились вот такие тома, представляющие материал для интереснейшего политического детектива мирового значения. У нас считают, что Россия самая бюрократизированная страна. Я же на собственном опыте, о котором свидетельствуют данные тома, убедился, что тот бюрократизм, который сложился на Западе, и особенно в Америке, нашим бюрократам даже не снился.

Между тем, по американским законам, если подозрения, «повешенные» на человека в секретном файле, не подтверждаются на протяжении 7 лет, то они автоматически снимаются. У меня прошло уже 8 лет, но американские законы словно сломались или, быть может, стали носить выборочный характер. Во всяком случае, в отношении меня они не действуют, потому что для меня ничего не изменилось.

Я в том же положении, что, скажем, и в 96-м году, когда меня с супругой на Новый год задержали в Израиле. Мы просидели по 10 часов в разных камерах. Чем это объяснили? Сейчас скажу — чем. Благодаря настойчивому заявлению нашего посла Бовина, который тут же выдал ноту протеста, моим делом занимался премьер-министр Израиля Рабин. Рабин тогда спросил свои службы: «На каком основании мы задержали известного еврея в Израиле, что уже само по себе вопиющий случай?» Ему ответили: «Так у нас на этот счет есть секретный американский файл…» На что Рабин заметил: «Это проблемы Америки и Кобзона… У нас в Израиле к нему есть претензии? Он у нас в Израиле был много раз… Он позволял себе что-то незаконное?» «Нет!» «Тогда немедленно извинитесь перед Кобзоном и впустите его в страну!» Так они и сделали: извинились и впустили. Я там же в «Хилтоне» собрал пресс-конференцию и в сердцах сказал все, что о них думаю. Дескать, нельзя так пресмыкаться перед Соединенными Штатами Америки. Будьте гордыми. Будьте самостоятельными. Я понимаю, что похлебку вы получаете оттуда, но все-таки совесть иметь надо. Сказал и вернулся домой. После этого я сразу получил трехгодичную мультивизу в Израиль. С Америкой же все осталось, как было.

 

Сорванные концерты

…7 июля этого, 2002, года я должен был петь концерт в Торонто, в Канаде, но мне опять отказали и снова по той же «американской причине»: невъездной! Какие там права одного человека? Сорвав мой концерт, нарушили права не одной тысячи человек! И не где-нибудь, а в «самой демократической стране мира», как американцы любят сами о себе говорить, считая Канаду, между прочим, всего-навсего своей деревней…

Кстати, по этой же «американской причине» мне и «шенгенская виза» не полагается. Вот, например, завтра я лечу в Испанию, но в моем загранпаспорте «стоит» какая-то, кастрированная что ли, «шенгенская виза» с пометкой вверху «только для Испании». Вот такая со мной история получается. Очень обидно.

Все это вынудило детей, живущих под моей фамилией, условно говоря, «бежать» из страны или искать другие возможности для свободы передвижения. На них тоже лежит «американское проклятие» моей фамилии. Однако дочка сказала, что она даже под страхом смерти принципиально не поменяет фамилию Кобзон на другую. А для того, чтобы свободно, как все, передвигаться по миру, она специально поехала в Израиль, прожила там год и получила свободный от «американского проклятия» паспорт. Теперь она живет по израильскому паспорту. Хотя, казалось бы, могла этого и не делать, поскольку она жена австралийца и имеет от него двух детей. После этого она, правда, в Америку не ездила, но, скажем, во Францию ее пустили, как всех.

— А как же вам удалось в этом году в апреле съездить в Париж?

— Мне всюду удается, но… только через МИД! Дело в том, что я обратился во все силовые структуры нашей страны… Вернее, даже не я обратился… Я обратился в Госдуму… В марте я написал коллегам письмо, дескать: как можно сотрудничать с депутатом, которого обвиняют в самых тяжких грехах? И предложил запросить все службы о возможно имеющихся компрометирующих меня материалах. Дума обратилась в инстанции. Потом на основании этого Чилингаров, Говорухин, другие депутаты поставили мой вопрос на пленарное заседание, которое проголосовало за обращение к президенту Путину о защите чести и достоинства депутата И. Д. Кобзона.

Однако по сей день ни Госдума, ни я полагающегося ответа не получили. Правда, из администрации президента сообщили, что президент по поводу моего обращения в Думу о защите чести и достоинства дал соответствующее указание Министерству иностранных дел… И все!

 

В мусорном ведре Америки

Теперь каждый раз, когда для получения визы я подаю документы в то или иное посольство, я звоню в наш МИД министру. И он, по мере возможности, помогает мне пробить визу. На основании упомянутых официальных документов Игорь Сергеевич Иванов уже неоднократно пытался решать мой вопрос с госсекретарем США Колином Пауэлом. На что Колин Пауэл ему раз за разом отвечал, что этот вопрос очень сложный, что миграционные службы не хотят давать добро, пока не раскроется злополучный «секретный файл» на Кобзона. «А сколько это может продолжаться?» — спросил Игорь Сергеевич. В ответ Колин Пауэл только развел руками так, словно этого никто не знает, а может, и не узнает до конца дней своих.

И тогда я сказал: «Игорь Сергеевич, я готов написать заявление, что я никогда не буду просить Соединенные Штаты о выдаче мне визы. Но! Я настаиваю, чтобы Соединенные Штаты отозвали свой файл против меня изо всех стран мира, куда они его распространили». Ведь меня не пускают даже в безвизовые страны, даже в Турцию и на Кипр не пускают. Везде торчит этот американский файл… согласно которому я якобы связан с русской мафией. Как они это объясняют? Удивительно объясняют. Та же газета «Вашингтон пост», вероятно, имеющая выход на спецслужбы США, объясняла это, например, тем, что, когда я в 94-м отдыхал с семьей в Пуэрто-Рико, это был не отдых, а конгресс русской мафии в Пуэрто-Рико. Почему они так считают? Да потому, что у меня в гостинице в мусорном ведре… А я там отдыхал не один: отдыхали я, жена, сын, дочь, невестка; рядом с нами отдыхали наши друзья из Америки — Саша Донской с семьей (с женой Аней и дочкой Макси). Мы все вместе там были, когда к нам на один день подъехал, пролетая через Нью-Йорк, Анзор Кикалишвили…

И вот американцы у меня в мусорном ведре нашли (это же надо! рыться в мусорном ведре народного избранника)… нашли спичечный коробок (а я никогда спичками не пользуюсь, я всегда только зажигалкой пользуюсь)… спичечный коробок, на котором был написан телефон Япончика! И зачем мне писать его на спичечном коробке? Не понимаю! Если спичками я вообще не пользуюсь: ну чушь собачья! Тем не менее, последовал вывод: связан с русской мафией!!! И вот эту чушь они разослали во все страны мира. И теперь, когда я собираюсь куда-то ехать, я связываюсь с министром иностранных дел РФ Игорем Сергеевичем Ивановым, а он связывает меня со своими службами, и уже они контролируют выдачу мне визы. Так были осуществлены, скажем, мои гастроли в Германии и на Кипре. Этими вопросами в то время занимался министр иностранных дел Евгений Максимович Примаков…

Но всякий раз, когда я, так сказать, въезжаю в любую страну, мне при всех учиняют такой досмотр, который больше похож на «шмон». Я это уже знаю. Поэтому, чтобы не собирать зевак, всегда в очереди на выход становлюсь последним. Мерзко. Унизительно. Противно. А что поделаешь? Вот и становлюсь последним, чтобы никто не видел этого позора. Когда подходит моя очередь, и я подаю свой паспорт, я знаю, что меня все равно обязательно задержат. Не надолго. На полчаса, на час, но задержат «выяснить отношения». Поэтому дипломатические службы отрабатывают этот вариант. Они предупреждают принимающую сторону, говорят: «У вас будет проходить наш гражданин, на которого у вас есть такой-то американский файл. Имейте в виду, этому файлу уже 8 лет, и он фактически утратил юридическую силу, но существует политический заказ, согласно которому этот файл на гражданина Кобзона США не отзывают… Ваш МИД знает это, потому и выдал визу. Поэтому не смейте его задерживать!» И те отвечают: «Да. Мы в курсе. Мы постараемся». Но как только я пересекаю их границу, и пропускающие натыкаются на известный файл, они меня сразу — оп!

— Постойте! Но если сейчас все обстоит именно так, то, если поставить вопрос ребром, где все-таки нужно начинать решение этой проблемы: у нас или там? Вы сами это представляете?

— Конечно, представляю. В этой ситуации, каких только людей не подключали. Примаков с Олбрайт дважды разговаривал. Черномырдин с Гором разговаривал. Послы разговаривали. Кто только этим не занимался!

 

Кто это сделал?

— Кто же такой всесильный, что останавливает все эти попытки?

— Всесильная американская бюрократия! Она не снимает свои файл.

— Но у нас, если бы Путин сказал, все бы сделали…

— Правильно. Путин, как современный разумный человек, мог сказать. Буш этого не скажет. Более бюрократической страны, чем Соединенные Штаты нет и не будет никогда. Поэтому Буш никогда не сможет этого сказать. Он только может попросить Конгресс отреагировать на эту ситуацию по просьбе президента России создать комиссию и раскрыть файл, потому что это был заказ. И я даже знаю, кто его выполнил!

— Можете назвать?

— Конечно! Сэм Кислинг. Наш эмигрант. Который провинился здесь. Мне все рассказали, потому что за деньги интересовались одной фигурой, а попали на мой файл. Он здесь провалился. Проводил многомиллионные сделки и попался на неуплате налогов. И ему сказали: «У вас выход только один: либо работать на ФСБ, либо вас оставят здесь…»

— А кто у нас этим руководил? Догадываетесь?

— Не догадываюсь, а знаю. Но я дал слово не называть его.

— Он жив, он при власти?

— Нет. Он уже не при власти… т. е. он, конечно, при политической части… Но суть не в этом. Кстати, этот вопрос хорошо знает бывший директор ФСБ, а ныне депутат Думы Николай Дмитриевич Ковалев. Он занимался этим вопросом очень скрупулезно. Более того, был очень огорчен, когда он, не сказав предварительно мне, «поменял» меня на молодого американского шпиона-фотографа, которого посадили у нас как раз перед Новым годом… Он сказал им «Хорошо. Я его отпущу. А вы дайте визу Кобзону». И американцы согласились… Николай Дмитриевич, радостный такой, звонит мне: «Можете подавать. Все будет в порядке». Ну, я и подал. Получаю ответ: «Да. Мы дадим Вам визу в том случае, если мы будем знать минимум за 3 недели о вашем маршруте, о месте проживания… Но лишь тогда, когда вы будете приглашены политическими или административными кругами Америки… Всякие частные и деловые приглашения не в счет!»

Кстати, мало кто знает, но… я был после этого в позапрошлом году в США в Бостоне в составе нашей парламентской делегации. Я пробыл там 3 дня, а должен был пробыть 19. Мне быстро все надоело, потому что за мной, во-первых, подглядывали даже в туалете. Во-вторых, нам, 26-ти российским парламентариям, поставили молодого ЦРУшника читать менторским тоном, как дикарям, лекции, что такое Америка, какая у нее выдающаяся демократия, какая совершенная политическая система, и как она отличается от всех диких стран типа России… Мне это надоело. И через 3 дня я сказал: «Большое спасибо! Я полностью удовлетворен услышанным. Мне необходимо вернуться в Москву». Они: «Мы вас не отпускаем!» Я говорю: «Что значит — не отпускаете? Что за разговор?»

 

Это — Америка…

— А вы не боялись судьбы Бородина, что вас там арестуют?

— Нет. Не боялся. На Бородина был швейцарский запрос. А насчет меня не было никаких оснований. Просто вот этот Сэм Кислинг написал для файла гадость, дескать, он знает, что я продавал оружие арабским странам Африки, что я торговал алкоголем, что я полностью связан с русской мафией, живущей в Америке, что в России я заместитель руководителя банды, которую возглавляет Анзор Кикалишвили… Я еще, помню, пошутил с Анзором: «Почему это я у тебя заместитель? Сказали бы уже, что ты у меня заместитель, потому что ты все-таки моложе». Короче, написал всякую чушь. И вот теперь я настаиваю, чтобы это рассекретили и в Америке, и у нас. Чтобы раз и навсегда вся наша страна знала, что я чист. А если нет, пусть меня накажут. Я требую суда над собой, если виновен. Тем более что опять под тем же самым предлогом в июле 2002 года были сорваны объявленные в Канаде мои концерты. Я снова позвонил Иванову. Говорю: «Игорь Сергеевич, ну очередной раз оплеуха…». Он говорит: «Иосиф Давыдович, я знаю. Разговаривал со своим канадским коллегой, пытался выяснить… Но, к сожалению, к огромному, он сказал, что ничего не может сделать, потому что канадские миграционные власти категорически против!»

— Неужели они такие всесильные? Тогда к миграционным властям надо обращаться! К их главному человеку…

— Это Америка. Это Америка. Это же — Америка. Не бередите душу!!! Все…

 

Пощечина Кобзону?

 

Кандидаты в члены НАТО считают песни Кобзона взрывоопасными.

Кобзона опять не пустили заграницу. На этот раз в Латвию. В Прибалтике опасаются политических волнений и нарушений общественного порядка, причиной которых могут стать новые выступления Кобзона с концертами…

(Из сообщений в средствах массовой информации)

 

Как День Победы стал днем беды

Мы вместе ехали в машине с лермонтовского праздника в Тарханах, когда Кобзону позвонили и сказали, что в связи со случившимся МИД России заявляет Латвии протест. Я спросил: «Что случилось?» И вскоре стал свидетелем следующего рассказа:

— Когда посол России обратился ко мне с просьбой выступить перед соотечественниками в Риге 9 мая в День Победы и 10 мая в Даугавпилсе, у меня не было никаких сомнений.

Правда, в прессу просачивались какие-то слухи, что в Латвии не хотят моего приезда. Но я счел это отголоском моих отношений с Соединенными Штатами Америки, которые мне не выдают визу много лет. Получив приглашение, я в мае беспрепятственно въехал в Латвию и замечательно провел два дня в любимой мною Прибалтике. Съездил в Юрмалу, погулял с супругой по городу, встретился с моими друзьями, с Раймондом Паулсом. Ну и, конечно же, дал эти посвященные Дню Победы концерты для наших соотечественников, которые остро переживают свое состояние. И не только социальное, но и, скорее всего, политическое — т. е. отношение к ним со стороны новой власти Латвии.

Эти вопросы мы не обсуждали. На концертах я пел песни. Не более того. После моего отъезда было много публикаций по поводу тех эмоций, которые испытали наши соотечественники, давно уже не слушавшие моих гражданских песен, песен о войне, песен о Родине. Писали, что я вернул им Россию, вернул страну. Это не я писал. Они писали. В интервью я ничего плохого о Латвии не говорил. Этот вопрос достаточно деликатный. А я член парламента России. Поэтому вмешиваться в политическую жизнь, находясь там, не должен. Я могу инициировать что-то в Государственной Думе, но, будучи гостем республики, я не должен делать какие-то замечания, чего собственно я и не делал.

Был только разговор с Паулсом и с Игорем Крутым о предстоящем фестивале «Юрмала-2003», куда меня пригласили в качестве почетного гостя. Меня и Розенбаума. И вдруг я узнаю, что Латвия мне отказала во въезде. Причем, причина не солидная для такой европейской страны, как Латвия. Якобы в целях безопасности… Но как я могу нарушить безопасность страны своей песней? И еще: якобы во избежание волнений. Каких волнений? Я приезжаю в качестве гостя на песенный фестиваль и не более. Должен был приехать… Так мне запретили Юрмалу. И сказали, что больше никогда мне не выдадут латвийскую визу.

Это официальное сообщение было заявлено в средствах массовой информации Латвии и России. Я еще не знаю, как на это отреагировать. Конечно же, это порождает всякие слухи: «А! Опять Кобзона не пустили! А! Опять что-то не так!»

Между тем, я горжусь, что моих песен боятся. Великая Отечественная война, победа над «коричневой чумой» унесла 20 миллионов жизней. Поэтому нельзя 9 мая называть Днем оккупации, а не Днем Победы. С этим мириться нельзя. Я, конечно, могу не приезжать в Прибалтику, но я не думаю, что это правильная политика.

Это пока политика Латвии. В другие прибалтийские республики я приглашения не получал. Однако так может случиться и с другими. Меня больше волнует не то, как себя ведет Латвия по отношению к гражданину России. Меня больше волнует то, как защищает гражданина России сама Россия. Если гражданин России нарушил закон в чужой стране, он обязан нести за это ответственность. Но если нарушают права гражданина России в любой стране, за него должна вступиться Россия. Протокольно, официально это МИД, но это заявление может быть и более громким.

Потому что установившаяся дискриминация — это нарушение прав не только моих, как гражданина, но и нарушение прав всех наших соотечественников, которые там проживают.

Ведь они имеют полное право общаться с тем, с кем хотят. Их лишают такой возможности. А меня демонстративно наказывают. И пытаются дискредитировать мое имя в глазах общественности.

В других странах, прочитав о том, что Латвия в целях безопасности и во избежание волнений не выдала визу гражданину Кобзону, не разобравшись, тоже могут поступить так же. Если я подам заявление с просьбой выдать мне визу в любую европейскую страну, там тоже могут сослаться на этот прецедент. Они могут просто сказать: «Ну, а нам-то Кобзон зачем? Если латыши его не пускают, зачем нам рисковать? Значит за ним что-то есть, раз они так испугались за свою безопасность». Вот такая неприятная история. Неприятна она по многим причинам. И потому, что я не смогу встретиться со своими друзьями на песенном фестивале в Юрмале, и потому, что я не защищен своей страной за рубежом. В мои 65 лет, будучи профессором, академиком, будучи отцом двоих детей и дедушкой четырех внучек (теперь их у меня уже пять), как-то тяжело осознавать, что с каких-то пор страна не может тебя защитить. Эта пощечина больше не Кобзону, а пощечина России. Поэтому пока я жду развития событий…

Однако если уж заговорил о России, выскажусь до конца. Сколько можно говорить о национальной идее и ничего не делать, чтобы она существовала, Ее пытаются сочинять или искать там, где ее нет. В то же время откровенно не замечают того, что уже есть и лишь требует своего продолжения. 6 июля в Тарханах был праздник в честь 175-летия начала поэтической деятельности русского гения Михаила Юрьевича Лермонтова, но центральные телеканалы, как один, отказались упомянуть об этом даже в выпусках новостей. Когда на празднике я видел действительно единый, непридуманный, порыв народа, его тягу к творчеству нашего величайшего поэта, я думал: разве это не наша национальная идея в действии? Зачем придумывать ее, а не собирать из того, что уже есть и без всяких указаний свыше поддержано простыми людьми?!

Между тем, наши СМИ переполнены куражами новых русских и смакованием антинациональных выходок олигархов. Андропов сразу бы поставил точку на всех этих незаконнорожденных миллиардерах. Я никогда не скрывал, что еврей, и что люблю свою нацию, но я против таких евреев, которые родились в России, выкормились от груди России, и теперь, незаконно став собственниками богатств России, направляют работать эти богатства на самодовольную Америку и сытую Европу, тогда как отечественному крестьянству, отечественным заводам, отечественной культуре не хватает денег.

Пора уже делать то, что полезно нашей стране, и не думать о том, как на это посмотрит Америка или объединенная Европа. Почему, если мы действительно хотим, чтобы не уничтожались миллионы наших сограждан, мы не уничтожаем как заразу, как отрицательный генофонд, сотни тех, кто распространяет у нас наркотики?! В США, если хотят, не отменяют смертную казнь и не боятся, что их осудит остальной мир. А мы, действуя с оглядкой на Запад, только загоняем наши болезни внутрь вместо того, чтобы, подобно Китаю или Ирану, враз искоренить наркодельцов, устроив им смертную казнь на глазах всего народа. Как же надо не любить вскормившую тебя землю, чтобы в угоду сохранения жизни преступному меньшинству обрекать на смерть судьбу нормального большинства?!

 

Я и разговоры вокруг меня

Обо мне невероятное количество грязных слухов. Дошли они даже до Америки. И вот удалось выяснить, что эти сообщения о моем криминальном имидже поступили в Соединенные Штаты не откуда-нибудь, а из России, из силовых структур. В свое время начальник РУБОПа Москвы Климкин Николай Иванович подтвердил, что были отправлены такие данные. И заместитель Алмазова, начальника налоговой полиции, генерал Яновский (если правильно помню его фамилию), относившийся ко мне с уважением, тоже по секрету показал мне закрытую информацию. Это был такой печатный листочек с указанием «Секретно. Для служебного пользования», где было написано: «Кобзон Иосиф Давыдович, 1937 года рождения, еврей, трам-тара-рам владеет…» И перечисление, чем я владею в Москве. Получилось, что пол-Москвы — это мое имущество. То, о чем говорилось в американском файле, повторялось и здесь, а именно: наркотики, публичные дома, казино, гостиницы, супермаркеты и прочее.

Увидев это, я сказал: «Какой ужас! Да ведь за каждую строчку этого письма меня можно сажать и расстреливать». А генерал в ответ: «К сожалению, я не могу сказать, где еще находятся эти письма». Я говорю: «А у Вас-то оно… как появилось? Не с неба же оно упало?» «Нет, — говорит он, — это есть во всех кабинетах силовых и правоохранительных структур». Тогда я спросил: «И что… никто не может меня защитить от этого? Или, наоборот, посадить меня?» Он говорит: «Ну что Вы? Вы нормально свободно можете работать…»

Тогда министром внутренних дел России был Дунаев, и я пришел к нему обсуждать это письмо: «Это ужас какой-то, Андрей Федорович! Займитесь, пожалуйста, этим». А он мне: «Понимаете, Иосиф Давыдович, к сожалению, не только мы должны заниматься этим». Я ему: «Ну пусть, кто должен, и займутся. Нельзя же так жить — под колпаком все время! Или посадите меня или защитите!» (Я тогда уже был председателем Общественного Совета Главного Управления внутренних дел и президентом фонда «Щит и лира», помогающего семьям сотрудников, погибших и пострадавших при исполнении своих обязанностей.) На что он мне сказал лукаво: «Иосиф Давыдович, Вам легко сказать: „Посадите Кобзона!“ Был бы у нас еще один Кобзон, мы бы посадили…» Вот и все. Мне ничего не оставалось, как сказать: «Спасибо за хамство!»

…А однажды, — дело было в достаточно неофициальной компании, — мы встретились с Куликовым Анатолием Сергеевичем, который был в то время министром внутренних дел. Компания была такая непринужденная. И вдруг Анатолий Сергеевич мне рассказывает: «Знаете, Иосиф Давыдович, я вот недавно из Парижа, где встречался с директором Интерпола. Он показывал нам здание Интерпола. После чего пригласил в мозг Интерпола. Фантастическое место, туда нужно проходить через несколько пропускных систем. Это такая шарообразная комната, представляющая собой мозг Интерпола. „Здесь, — объявил вдруг директор, — вы можете через 15, максимум через 30, секунд получить информацию на любого человека в мире“. И я, не знаю уж почему, Иосиф Давыдович, — рассказывал мне Куликов, — назвал Вашу фамилию». Я спрашиваю: «Ну и что?» «Мы ждали где-то секунд 20, — продолжал Куликов, — и вот на табло высвечивается ваша фамилия, а вокруг нее — чистое поле… И тогда директор Интерпола Кендал говорит: „У нас ничего нет на этого человека!“ Я так обрадовался», — завершил свой рассказ Куликов. И тут я спросил: «А почему Вы мою фамилию назвали? Ну, назвали бы свою…»

«Я даже не знаю почему, — смутился Куликов, — ну, наверное, потому, что разговоров вокруг Вас много ходит, и я подумал: раз у нас ничего нет, может, у них что-то есть…»

Это ответ министра внутренних дел России.

И так каждый раз, когда разговор обо мне заходит на эту тему. И каждый раз, когда я смотрю на говорящего со мной об этом, я вижу в его глазах немой вопрос: «Ну, дыма ведь без огня не бывает? Раз говорят и пишут про него, значит что-то за ним есть…»

Вот я и сам хочу знать — что?

Вот эти, к сожалению, обывательские суждения и отравляют жизнь часто совершенно невинным людям.

А вокруг по-прежнему шепчут: «Ну не пишут же про Лещенко, пишут про Кобзона…» И все начинается сначала. Не дай Бог, кому-то попасть в мое положение.

Да! Я встречался, — царство ему небесное, — с Отари Квантришвили, я много лет дружен с Тахтахуновым… И не скрываю этого. Если они в чем-то повинны, почему их не судит суд? Если Квантришвили обвинялся в каких-то мафиозных делах, почему Вы его не судили? Если Тахтахунов, гражданин России, замешан в каком-то коррупционном скандале с судейством на Олимпийских играх, почему его должны судить в Америке, а не в России? Я никогда не скрывал своих взаимоотношений с теми людьми, с которыми общался. Как-то мой сын задал мне вопрос, который, как я думаю, вертится на языке у многих: «Папа! Что это у тебя за странное такое окружение: министры, генералы, народные артисты и лица, подозреваемые в преступлениях?» Я ему ответил: «Андрюша, я дружу не с должностями, а с людьми. И для меня не важно, кто они — водители, афганцы, министры и т. д. Если кто-то мне симпатичен и мне интересно с ним общаться, я с ним общаюсь!» Но, наверное, исходя из принципа «скажи, кто твой друг, и я скажу, кто ты», это кого-то все-таки наводит на мысль о моих связях с русской мафией. А если у меня друзья и те, и другие? Тогда что?

Я знаю практически всех, так сказать, популярных лиц, подозреваемых в криминалитете, но в отличие от моих коллег по певческому цеху, которые тоже их всех знают, которые тоже все с ними фотографировались… в отличие от них я никогда не скрывал, что знаком с этими лицами. Тем не менее, из этого многие делают вывод: «А-а-а… раз он с ними знаком, значит, они вместе что-то делают». И все-таки я никогда в жизни с профсоюзами, не относящимися ко мне, ничего не делаю и не делю.

Откровение от Иосифа Кобзона

…Если Ленин слушал «Аппасионату», а Сталин по нескольку раз приезжал на одни и те же произведения в Большой театр, то, скажем, следующие вожди по своему интеллекту… спасибо, что слушали хотя бы таких, как я…