Как-то в сумерки возвращался Иван с работы. Отвозили рабочих на хоздвор теперь поездом. Он ухватился за поручни вагона накрепко и все-таки одной лишь ногой попал на ступеньку. Как и всегда, вагоны были набиты народом до отказа. Торчали люди на буферах, заполнили все проходы и выходы. Уже успели закурить, полз ленивый дымок по лицам, кудрявился в деревенских бородах. Поезд двинулся и потащил висящих людей, на ходу опять стали вскакивать запоздавшие.

Шустрая работница прищемила Ивану ногу, навалившись на него всей тяжестью дородного тела, да еще вцепилась в рукав рубахи и прилипла так.

— Проходи давай, — сказал Иван, не оборачиваясь, — я тебе не вешалка.

Он протолкнул ее между собою и другими в кольцо молодых парней, но там застопорилось.

— Держи её при себе, пухлявую, — вымолвил один Ивану, — в тесноте с бабой за милую душу.

— Больно жирно нам будет, — ответил Иван. — Аль своя-то в деревне осталась?

— То-то дело, свет. Вот ба разговеться.

— Разговеешься со своей бабой, — вскрикнула работница, в ход пуская локти. — Давай дорогу, баламут!

Иван, вздрогнув, обернулся от неожиданности и увидел Анфису. Ему сразу стало жарко. Моментально отвернувшись, стал он прислушиваться к ударам своего сердца. Она выглядела пышнее и дерзостнее, чем когда-либо, — бес-баба.

Анфиса пролезла все-таки в глубь вагонной площадки. Иван только углом глаза мог видеть теперь ее клетчатую косынку.

«Обормоты! — вскипел Иван мысленно на соседей. — И что за привычка — бабу никак не могут встретить без пакостных слов!»

Соленые слова продолжали разливаться вокруг. Иван нетерпеливо ожидал остановки на адмцентре. Тут ссаживалась половина людей. Надо было Ивану сойти, чтобы дать дорогу выходящим. И он спрыгнул, постаравшись запомнить номер вагона. Но поезд дернул вперед, потом подался обратно, и так несколько раз. Рабочих вышло так много, что они завертели Ивана и он потерял свой вагон. Опасаясь, что Анфиса может тут вылезть, он побежал к адмцентру, заглядывая каждой в лицо. Нет, не нашел ее. Поезд тут ходил без расписаний, стоял сколько ему вздумается. Иван в ожидании отправления сел на скамейку, щупая глазами проходящих.

Вскоре стало совсем тихо. Сумерки сгустились пуще. Рабочие выглядывали в окна вагонов. Глядели за реку на синеющий лесок. Ребятишки впереди паровоза укладывали медные пятаки на рельсы, чтобы узнать, насколько расплющится монета, когда поезд проедет, и спорили, кто дальше уйдет по одному рельсу. Некоторые продавали ирис, громко предлагали почистить сапоги, торговали холодным квасом.

— Чистим, блистим, лакируем, по карманам не воруем, — вскрикнул перед Иваном мальчуган.

Иван молча поджал под себя ногу. Тогда тот вынул бутылку с квасом из-под подола рубахи и предложил:

— Пей. Одна копейка! — Он в грязном стакане поднес квас Ивану.

Иван не обратил на это внимания.

— Копейка, одна копейка!

— Постой, ты кто? — очнулся Иван.

— Я — Ванька.

— Да где твой отец работает?

— У меня отца нет, я теткин сын. А она работает на соцгороде.

— Да это она, что ль, заставляет тебя торговать?

— Катись ты, я сам большой! — сказал мальчик и отошел прочь.

— Штрафовать бы люто взрослых, чьи мальчугашки шалыганами без дела бродят! — закричал он сердито. — Сколь их здесь скопилось, страх!

— Уследи вот за ними, попробуй, — сказал рабочий, сидящий рядом. — И ведь сколько приставлено к ним народу! И комсомольцы, и пионерия, и учительство.

— Видно, чертов народец — все эти наставники и учителя, — ответил Иван, — в самой середине завода развели безнадзорство. Безобразие! Иностранная публика поглядит да скажет: у вас-де приложить рук не к чему.

Поезд тронулся. Иван вскочил в последний вагон, а потом прошел через весь состав, но жены не встретил. Да и встретить не мог, пожалуй: сумерки сгустились в вагонах настолько, что лица стушевывались. Многие стояли, оборотившись спинами, и глядели в окна за реку, на город, мигавший огоньками на горе. Густая прохлада с реки вошла в вагон. Запахло с болот прелым хвощом и свежим торфом.

Иван присел на лавочку и заскучал. Против него распластался молодой парень, и сидела в головах у него девица; они шептались и методически прикладывались беззвучно губами. Рядом с Иваном в ушу комком прикорнула, всхрапывая, соседка. Ехала на хоздвор одна молодежь и успела рапортоваться парами. Пары стояли в проходах, подле окон, по ушам. Иногда слышался вздох, иной раз хохот, а то и громкое непечатное слово.

В углу вагона пьяненький матросик вдруг заиграл на гармошке. Звуки полетели через головы на вольный свет. Ивана даже залихорадило. Той очищающей печалью наполнился он, какую всегда, всегда вселяла в него двухрядка. Девки смолкли, парни перестали шутить, а пьяненький затянул при этом самую рыдальную песню — про то, как мать была любовницей у сына, отравила его и сама на могиле у него отравилась, — песню непечатную.

Жена найдет себе другого, А мать сыночка — никогда.

Так заканчивалась она. И оттого, что Иван услышал это впервые и в самом неподходящем месте, песня повергла его в печаль, которая и без того угнездилась в душе.

— Ах, как чувствительно выходит у сукина сына! — сказал кто-то. — Перешибет, пожалуй, Шаляпина.

— Что тебе Шаляпин? Гнида супротив него! — оборвал сказавшего Иван. — Шаляпин мог только по нотам и в театре, где особый тембер. За него стены пели.

Пьяненький гармонист встал и выкрикнул:

— За три пятака полный список песни на папиросной бумаге. Печать «ундервуда». Кому хошь: хоть оптом, хоть в розницу.

Он держал в руках тоненькие листки бумаги. Быстро их начали расхватывать у него. Иван подошел и тоже купил один.

— Кормлюсь этим, — говорил пьяненький. — Сам сочиняю и сам на музыку кладу и рубля три-четыре все насшибаю за сутки.

— Ты, выходит, вроде поэта Пушкина.

— Как же, — согласился пьяненький. — Всяк по-своему промышляет. Пушкин да Есенин — две сияющих звезды. Одного застрелили за правду, другой сам повесился. А я вот существую, не впадаю в письсемизом. Мирошка, тоненька ножка, живет понемножку.

Иван отошел к окну и попробовал разглядеть, что на листке написано. Высунул в окно голову и стал читать, да ничего не разобрал: так сильно смерклось на улице. Он отнял голову от окна и столкнулся с кем-то. Его дернули за локоть и попросили:

— Почитай, голубь голубой, про несчастную нашу долю.

Он оторопел от робости и радости.

— Ах ты, чудо какое! Неужто это ты, Иван? — всплеснула женщина руками.

Она потянула его за собою, чтобы сесть.

— Я самый, — ответил Иван, дрожа от волнения. — Гора с горой не сходится, а человек с человеком соткнется.

Жена налилась, как яблоко, и в голосе этакая властность появилась, не злая; и в одежде отличка: синяя блуза, скроенная ловко, и узкая юбка, как у городских, и была Анфиса по плечи острижена, и волосы прибраны назад под косынкой в завиток.

— Как жизнь?

— Ни шатко, ни валко, ни на сторону.

— Искал тебя страсть долго, — начал Иван, как в угаре.

— А для чего меня искать-то? Плохой я была женой. Тебе нужна старательная, послушная. Такие, как я, в жены не годятся.

— Что ты врешь?

— Уж не второй ли раз меня сватать хочешь? — захохотала она. — Цыц, мальчик! Распровидала я вашего брата, и все мне, до единого, из мужского пола попретили. Ты как? Кралю имеешь?

— Отколь такие слухи?

— Ладно уж. Срам твой наружу выводить не буду. Ты свое думай, я — свое. Сколько ведь их, нашей сестры, здесь! Как снегу в крещенский сочельник. Ваша радость — наша страда.

Она приблизила свое лицо со сверкающими глазами к его лицу.

— На моем-то позоре был?

— Был, как же.

— Каторжанкой чуть не стала. Других забрали, а меня на заводе оставили отбывать повинность, трудом искупить вину. Значит, во мне не все еще погасло.

— Ой ли?

— А что дивишься? Прежнего во мне, конечно, мало осталось. Вот гляди: то всё деньги копила, а сейчас ум копить начала и совесть, ведь я пролетарка. На соцгороде камни таскаю.

Силы во мне уйма. Да, голубь, весь народ теперь в поисках дорог. Вот и я дорогу найти задумала. Смогу ли, а?

— Почем знать. Тебе что дурно, то и потешно. Ты стала коренная баба, гулящая.

— Было времечко, осталось одно беремечко — вот что, сокол. Жизнь спешит так, что диву даешься.

— А скажи по правде, по истине, с хахалем теперь живешь?

— Теперь одна живу. А вот скоро вдвоем будем жить.

— С кем? — Иван спросил осипшим голосом.

— Не твое дело, — дразня, ответила Анфиса.

— Имеете, значит, промежду собой душевную связь. Больно понятно!

— Как же, парень.

— Конечно, тебе не прожить честью. Такая стала красавица да барыня, что и очей не отвесть, — сказал он едко.

Помолчали.

— Значит, меня не вспоминала?

— Ой, часто.

— По какой причине?

— По всякой. Вот вижу злого человека и думаю: а Иван был зол на момент. Вот увижу человека, который деньги себе лопатой гребет, и опять в голову лезешь ты — весь век каждую копейку горбом добывал. Или кто больно красно говорит — придется услышать, и вновь ты на разуме: вот, мол, Иван был и не хитер, и не зол, и не мудр, а пользы давал народу больше. Я стала очень раздумчивая. Дома я была хозяйкой и по-хозяйски думала, а теперь все потеряла и думами переменилась. Ведь живу-то я как! Хлеба — что в брюхе, платье — что на себе, не во что ни обуться, ни одеться, и в головах положить нечего. А почетность я имею больше середь людей. Вот как!

— Крестьянской жизнью, стало быть, недовольна? Емансипации захотела, как у нас в бригаде один говорит?

— Не всякую жизнь тоже и в крестьянстве можно хаять. В бывалошной жизни как: чтобы была баба и пряха, и ткаха, и жнея, и в дому обиходка, и к людям учтива, и мужику повинна, и старикам подчинна. Охота у меня к такой жизни давно отпала. При стариках еще. А теперь поворотила оглобли определенно и на всю жизнь. Поворачивай и ты.

Помолчали.

— Чудно мне на тебя глядеть теперь. Какой ты петух был у себя на насести, а здесь цыпленка плоше. Самый последний парень тебя замнет на собранье. Здесь голова всему вывеска. И сила уму уступает. И что в тебе? Несчастненький ты! Силищей хочешь мир удивить? Смешно! Бык мирской тебя сильнее, а его в местком не выберут. Не копьем пробиваются, а умом. А ежели бы ты был в ученье горазд да разумом тверд, так, может, я бы от тебя не отцепилась. А так ты мне зазорен. Добр ты, слов не говоря, да доброта без разума пуста. Всю жизнь ты будешь сердешным, поверь мне.

Сердце Ивана переполнилось обидой и тоской.

— Из тебя ничего не выйдет, — продолжала сокрушенно Анфиса, — разве слега на сарай. Да сараев ноне не строят. Прощай! Служи. Может быть, до стоящего рабочего дойдешь.

— Неужто и видаться со мной не хочешь? — спросил Иван с дрожью в голосе.

— Охоты нет.

Он схватил ее за руку в темноте, она даже вскрикнула от испуга.

— А как же мне? Стало быть, пропадать в печалях? Иссохну я, — голос его стал глуше.

— Ты ребенок разве? Сам про себя разумей всяк Еремей. Пусти руки! Я тебе чужая. И блузу отпусти: изорвешь — не купишь. О господи, разжалобился, как махонький! Ну?

Она захохотала на весь вагон и рванулась от него со всей силой.

Засуетились люди перед выходом. И вот от душевной боли, что ль, или от другого чего-либо, только ничего не мог Иван напоследок Анфисе сказать, только ловит ее руки, около неё увивается. Когда подъехали к хоздвору и толпа разделила их по выходе, он яростно стал ее искать в темноте. Наконец увидел знакомую фигуру на тропе.

— Последнее это слово твое? — крикнул он не своим голосом.

— А то как же? — долетел спокойный ответ.

И опять кто-то загородил ее. Долго Иван искал ее глазами в сумерках, средь барачных построек — нет, не углядел. Он понял, что она считает его плоте других и уж никогда к нему не вернется.

«Оно и верно, — пришло к нему на ум. — Я, конечно, не говорлив и не смекалист. Притом же и то в голову надо взять — всяких она видала и ото всех оскомину набило. Попробуй ее удоволь».

Рабочие кучками торопливо шли к баракам, попыхивая цигарками в сумерках.