Через день после того захотел Кузьма узнать о делах коммуны и бригад от самих руководителей. От коммуны Мозгуна вызвали Неустроева и Переходникова. Неустроев, перед тем как идти в райком, пересмотрел сегодняшнюю газету. На второй полосе ее была большая статья: «Сор из избы выметем». Там говорилось про чужаков, пролезших в бригаду и разъедающих изнутри. Неустроев любовно обнюхал все до строчки.

«Гигант Автозавод притягивает к себе тысячи людей со всех необъятных концов страны. Из Киева и Томска, из Белоруссии и Татарии, из Чувашии и Удмуртии вливаются к нам свежие колонны бойцов. В спешке набора просачиваются в ударные бригады волки в овечьей шкуре. Они заручаются «дружбой» мягкосердечных руководителей и уж потом смело вставляют палки в колеса социалистического автомобиля. Случай в бывшей бригаде Мозгуна исключительно показателен. Старое руководство бригады не было достаточно бдительно, оттого в ней угнездились такие зубры, как Шелков, сын городского головы города Арзамаса, небезызвестного в крае фабриканта валяной обуви. Только зоркость самой массы, а также изменение в руководстве коммуны дали возможность обнаружить шакала, который незаметно, но систематически разлагал коммуну изнутри и снаружи, подрывая авторитет закаленных в борьбе ударников, заражая тонким ядом нытья и безделья неустойчивых товарищей из бригады. Гиены и шакалы, оставшиеся после разгона царского стада прислужников, точат зубы на родное детище энтузиазма и труда — наш завод. Выше бдительность, крепче сомкнуться вокруг партии, напряженнее темпы, сильнее удар по классовому врагу и приспешнику его — оппортунисту!

Неустроев с товарищами».

В райкоме все были в сборе, и от Неустроева не укрылось, что всеми уже прочитана статья, что у самого Кузьмы на столе лежит развернутый номер этой газеты, а слова: «старое руководство бригады» подчеркнуты были красным карандашом. Неустроев мысленно остался очень доволен ситуацией.

— Что сталось с этим вашим фабрикантиком? — спросил Кузьма Неустроева, как только этот сел на стол у стены.

— Удрал, конечно, — ответил Неустроев спокойно. — Нюхом учуял, что он на подозренье. Ночью и убрался безмолвно, и даже, представьте, чужих вещей не прихватил, по-честному смылся.

— Удивляюсь, — ответил Кузьма, — как это можно так подолгу быть в окруженье рабочей публики?

Неустроев развел руками и усмехнулся, и все поняли, что фраза: «старое руководство бригады» все объясняет. Иван Переходников сидел в углу, сгорбившись, и неприветливо щурился.

— Здравствуй, бык! — сказал Неустроев.

Иван отвернулся к стене и ничего не ответил.

Сидели кто где — прямо на полу, на столах, а то и на подоконниках. Разноперое было собрание. В майках, в холщовых рубахах собрался люд. Все разговаривали между собою очень громко, а как только секретарь изъявил желание «поговорить с бригадирами», стихло все разом.

Кузьма говорил, что осенью намечен пуск завода, что монтаж цехов еще в разгаре, что соцгород должен быть поэтому готов к холодам, что заселение первых домов уже по необходимости начинается. Что кадровым рабочим в фанерных бараках жить постыдно. Что, невзирая на все это, большие еще безобразия творятся на стройке: отдел снабжения не реализует заявок на материалы, отсутствуют плиты в домах, столярная мастерская за последнюю декаду недодала восемь тысяч стандартных досок, рабочие все еще простаивают около ларьков в очередях, кооперация топчется на месте, затягивается оштукатурка и остекление домов, только что начинают прокладывать трубы под канализацию. Куда денутся на зиму рабочие, ежели так все это будет продолжаться? Того гляди, рабочие скажут: «Звонили и в большие и в малые колокола, а жилья нету».

Стало напряженно тихо.

— Вот дела-то какие, — вздохнул секретарь. — С классовым-то врагом надо бороться, да и в себе разгильдяйство не забывать. Как ты мудришь, Неустроев?

— Я думаю, тут надо без мудрости. Просто, а здорово. Выходные дни, я полагаю, объявим штурмовыми, мы — ударники соцгорода. Тогда и прочей массе удержаться стыдно. А тут почему бы и краевому центру с сорока тысячами профсоюзных членов субботниками не помочь? Четыре пятидневки — и убрал весь мусор на соцгороде, закопаны траншеи канализации. Я предлагаю объявить последний квартал работы на соцгороде штурмовым.

— Субботники? — сказал секретарь, нахмурившись. — Радикально ли будет?

— Это дело самих профсоюзных масс, — ответил Неустроев.

— Поработают, — крикнули с полу. — В городе по Откосу целая армия молодых и старых разгуливает.

— Съедят больше, — возразили на это.

— Ну что ж, — сказал секретарь, — выделим организаторов на всякий случай.

— Переходнихова Ваню записывай! — крикнули и тут.

Неустроев вышел, сославшись на дела.

Он прошел на адмцентр, миновал пожарное депо и ряд построек. Поезд, свистнув, промчался мимо, унося переполненные рабочими вагоны. Неустроев приблизился к длинному, стоящему на отшибе тесовому зданию с отверстиями под свесом. То были конюшни. У открытых дверей, греясь на солнышке, сидел, щурясь, и курил Михеич. Увидя Неустроева, он сказал:

— Давненько не наведывался, молодец хороший, большевик удалой! Опять отличился ты, в газетах пишут. Смотри, как раз до комиссара допрешь.

Он отодвинулся, давая на чурбане место Костьке, но этот не сел с ним рядом. Костька положил хомут на хомут, трюкнулся на них и ответил:

— Брось балагурить, отец, я к тебе с серьезным разговором.

Михеич сочно сплюнул и весело рассмеялся.

— Погляжу вот я на тебя и все думаю, что бы ты мог из себя значить; никак в толк не возьму. Вот Шелкова выгнал, яко врага и супостата. Ладно. А толк какой?

— А такой, что на юрком деле требуются люди соответственной стати.

Отец вдруг затряс бородой и цигарку с огнем в руке раздавил.

— Какой вы, братец мой, народ кровожадный! Все бы вам под каждого подкапываться и кровь людскую лопать. А ты от Шелкова чем отличен, скажи на милость? Тем, что у него мать негой повита и жизни не нюхала лихой, а отец твой все изошел и в каждом деле мастер? Но отец твой, помни, был не пятая нога собаке. Не ярись, других не тесни, сам из того же теста.

— Брось, говорю, бормотать на старый лад новые погудки.

— Вас, сопляков, обуздывать надо. Гоже тебе будет, как я пойду вот да скажу: так и так, такой-то — шкурник и образованьице имеет немалое, словом — пролетарию не свой браг.

— Не пойдешь, — ответил сын твердо. — Торгаши все трусы. Жертвенности в вас никогда не бывало.

— А вот взбредет мне в голову, и пойду. Мне жить немного осталось. А вам, дуракам, жить надо много. Вы еще не жили, вы кисли.

— Ты про паюсную икру еще не говорил да про свободную торговлю; отговорись зараз, я подожду, — ответил спокойно сын.

— Одно и утешенье, — стал говорить отец тише, — нет хлеба, случится, на заводе, а мне радостно; балка обрушилась, задавила семейного человека, а я думаю: маловато задавило; отравились рыбой в столовой, а у меня одна мысль: жалко, что не все сразу. Истинный господь, и на душе просветление.

— Ты, кажется, умнее стал.

— Мы в твои лета не гноили ног в воде, не сидели в бараках, воблой не давились. Всего было по горло. И ум умели скопить.

— Ты, видно, забыл, отец, как вас, умных да богатых, японец, — а всей земли у него с наш район, — шлепнул.

Сын захохотал.

— Что ж японец! Японец — он обнаковенный народишко. Стульев, говорят, и то в комнатах не имеет и обедает на полу. Тьфу, прости господи, сказал тоже! А вся причина в том была — несогласие в правителях заключалось наших. Раздор.

— Потом немец шлепнул, — пытал Михеича сын.

— Опять же большевики тому виной. Опять виной несогласие в русском народе. Иначе наших белых генералов ничем бы немец не пронял.

— А большевики и немца прогнали, и белых генералов прогнали, и профессоров-министров прогнали, а заводы построили так, что все их боятся. Подумай только, большевики-то — чей это народ-от? Чье это ученье-то?

— Не русского народа это ученье. Русский народ, кроме Христа-спасителя да Пресвятой Троицы, ни в кого не верит.

— Первый раз мы показали миру гнев, мощь, ум и натуру.

Отец молча глядел на Оку, ноздри его краснели. Солнце пучилось на открытом небе. Очень сильно припекало.

— Пишешь ли матери-то?

— Нет, — ответил сын. — Бестолковое и опасное это дело.

— А деньги шлешь?

— Деньги аккуратно высылаю. Я вот что хотел тебе сказать, отец: очень ты бузлив и неосторожен. Послушаешь тебя, так подумаешь — вот коренная контра; а эта контра просто от старческой глупости. Ругаться, брюзжать, нарваться на скандал. Ты брось это. Будь тише воды, ниже травы: и тебе польза, и мне не худо.

— Разве что слышно? — пугливо спросил отец.

— Слышно ли, нет ли, должен знать, в какую пору мы живем и чем все дышим. Когда воюют, не разбираются, прав ты или нет, но коли в стане противника увидят, — стало быть, враг. Брось ты эту манеру болтать о политике. Не твое дело. Неумен ты для этого, необразован, неопытен. Попросту говоря, непригоден. Вот как-то раз Переходников Ванька, мой товарищ по бригаде, вспоминал свое поступление на завод и расписывал при всех, как его обманывал подрядчик. По всем приметам — ты. Ладно, у нас фамилии разные, а то бы капут. Вообще будь ты умнее!

Отец вскочил как ужаленный.

— Ах, вон когда тебя забрало! Вон когда! Так ты возьми да отрекись от меня через газеты. Разоблачи и мать больную и меня предай. Очень, очень выслужишься. Э, молодежь, революционеров корчат из себя, а только и глядят, где бы по мелочи сподличать. Хваленый энтузиазм! Пропиши в газету, ты маштак на это, пропиши. Фамилии, говоришь, разные? Значит, завел себе другую? Ловко! Да этак и я на тебе могу поднашить-ся, хе-хе. Явиться и сказать: так и так, я, торгаш и подрядчик, паук, эксплуататор, кулак и чуждый элемент старого прижима, перехожу, мол, на вашу сторону в полной памяти и свежем рассудке, а в доказательство сего сына предаю. Поверят? Я думаю, поверят. Ведь сына — единственного, как Исаака праотец Авраам. Не вынудить ли мне на старости лет? То все от отцов отрекаются да от матерей, а тут — наоборот. Вот удивленье бы было!

— Больно смеешься ты невесело. Я тебе серьезно говорю, отец! Скоро вот я в партию поступать стану.

— Это для чего? Ведь ты комсомол.

— Не твоего ума дело. Вот и начнутся расспросы да допросы. А ты самый яркий свидетель моей «невыдержанности». Всех свидетелей моего прошлого я мало-помалу удаляю. Этот Шелков, кажется, знал тебя, отец?

— Мальчишкой был, когда дом наш в Арзамасе стоял. Как будто он меня много раз видел. Но фамилию-то он нашу не знал.

— А здесь?

— Не встречались.

— Ну вот видишь. А могли бы встретиться. Уехал бы в Арзамас к матери ты: денег хватит моих. Скоро я должен начальником строительного участка быть.

— Меньше не миришься?

— Нет, начальником. Сталкиваться с тобой доведется. Подводы, то-сё, — ну как спектакли разыгрывать при людях? Очень это мерзко.

— Так, ну а дальше, стало быть, что же? Проводником генеральной линии станешь? Никаких большевистских дел не понимаю я. Не благословляю я тебя на это.

— Я знаю.

— Не советую.

— Тоже знаю.

— И мать будет в обиде.

— И это знаю.

Отец вспылил:

— Видно, и впрямь ты коммунист. Нет тебе от меня отцовской ласки, нет. И матери денег не шли. Не надо. Иди!

Он толкал сына от себя, а тот упирался.

— Уходи, — кричал отец, — чтобы духу твоего здесь не видно было! Так и матери пропишу.

Сын отошел к шоссе и, обернувшись, крикнул:

— Помни, Михеич, мое слово, помни!

— Нет тебе благословенья, сукин сын, нет отцовского благословенья.

Сын махнул рукой угрожающе. А отец стал неистово креститься на восток.