Он не нашел Мозгуна в цехе. Тревога его поэтому возросла: сам он никак не мог раскусить обмолвки секретаря о перемене работы. Хитрый ли это обход, чтобы изъять Ивана из бригады, или повышение за сметливость?

В большом раздумье он и в барак свой пришел. Все, кого встречал, от него отворачивались, и он сразу догадался — неладно! И в самом деле, на койке у себя он нашел протокольную выписку, а в ней значилось, что Иван исключен из коммуны, обе бригады теперь сливаются в одну и ею руководить избран Неустроев. Причины такого решения объяснялись — так и записано было — «возмущеньем ударных бригад по отношению к Ивану Переходникову, который распустил комсомольскую дивизию в одну ночь, пошел в хвосте вредных настроений и совершил непоправимое антипролетарское дело». Протокол припомнил, кто была жена у Ивана, и то, что Мозгун-де по сродству постоянно выгораживал зятя. Делались дальше предложенья «соответствующим» органам раскрыть до конца глубину связи Мозгуна с Иваном, да и самую деятельность Мозгуна переоценить заново.

Иван опустился на кровать спиной ко всем. И сразу пришло в голову, что спокойствие секретаря в райкоме — это одна только вежливость, а на самом деле его выпытывали по части «хвостистских настроений». Он в испуге выбежал из барака и побрел куда глаза глядят.

Он направился к Монастырке, теперь тоскливо торчавшей подле соцгорода. Деревянные домишки с соломенными поветями затерялись посреди каменных гигантов. Деревня наполовину была уже снесена, улица вся завалена бутом. Осенние листья метались по взрытой дороге. Иван остановился около одного фундамента, потер глаза, так и не нашел своего дома. «Вечная память, капут», — подумал он. В улице стояли гравиемойки, бетономешалки. В тех местах, где росли сады, проложены были теперь рельсы, с обеих их сторон прорыты водосточные канавы. А подле канав чего только не было: и старое валялось железо, лежали канализационные трубы, обручи от цементных бочек, негодные тачки, кучи гравия и щебня. На столбе висел плакат: «В решающий год пятилетки нет места летунам и прогульщикам в рабочем классе».

И ни одного кругом знакомого лица. Кажись, целая вечность миновала. Отец сгиб, жена с пути сбилась.

Он прошел на зады своего пепелища. Ничего, ничего прежнего. Разыскал два пенька анисовых яблонь, да в стороне дубовую верею ворот, к которой когда-то привязывал лошадь, приезжая с пашни. Прошедшее стало до боли осязаемо. Запылало внутри, и к горлу подступило знакомое удушье.

Иван глядел на прыгающие листья осенней позолоты, листья с ближних берез и ветел, еще не срубленных, на дальний берег Оки, разобнажающийся в увядании, на голубизну холодного веба и вспоминал свое детство, когда конопляными тропами бегал за овин и там озорничал с приятелями. Ветер с реки шел пронзительный и свирепый, плакал на болотных просторах, гневно шипел подле гравиемоек и экскаваторов. Он перебирал лохматые волосы Ивана, из-под картуза вылезшие. А Иван все стоял.

В механосборочный он зашел опять уже сумерками, избегая знакомых глаз. И был довален, что цех не освещался. Только в центре заметил жизнь: там шла установка головки гигантского пресса. Иван пошел туда. Пресс «гамильтон», весом свыше трехсот пятидесяти тонн, сегодня собрал вокруг себя первейших монтажников цеха. Много дней до этого бригада Гришки билась над установкой нижней части пресса на фундамент. Только недавно одолела. Сегодня предстояла главная трудность — установить головку. А кранов не было, и подъемных механизмов — тоже, недоставало такелажных инструментов; все это мешало монтажу.

Сердитый сверх меры, осунувшийся Мозгун стоял сбоку «Гамильтона» и осипшим голосом приказывал перехватить головку пресса другими талями.

— Рискованно! Бухнется ведь! — говорили рабочие.

— Больше ждать нечего. Не высосать нам из пальцев механизмы. Принимайся, ребята!

Лицо его было черно от дыма, рядом на листе железа тлели сырые дрова. Мозгун то и дело тер глаза руками. Рабочие стали спутывать цепями головку пресса. Иван, чтобы не отвлекать работающих, удалился в темь, но Мозгун увидал его и закричал:

— Читал, друже, как нас с тобой расчехвостили?

— Уж больно жестокосердно, — ответил Иван.

— Что делать?

— Разве мы с тобой чужаки какие?

— Судьба играет человеком.

— Значит, он?

— А как ты мыслишь?

— Никак.

— Плохо! Сегодня меня вслед за тобой в райком вызывали, и предложено…

— Исключить меня.

— Нет, поговорить с ним. Почему такая горячность, такая стремительность? — вот вопрос Кузьмы. Почему наскок на нас? Это очень бросилось в глаза ему. И вот сегодня я вызываю к себе Костьку.

— Как — к себе?

— Очень просто! Тайная предстоит беседа. Ты придешь и будешь нас слушать, стоя за дверью, в комнате сестры. Тебе надо знать эту беседу и его. Его знать надо потому, что вы соперники на работе, и следует решить, кто из вас будет во главе молодежных бригад.

Мозгун был взволнован, говорил отрывисто, резко, путано, всего понять Иван не мог. Почему-то этот случай Мозгун считал удачным для того, «чтобы поставить точку над i».

И когда они шли домой после работы, Мозгун все не переставал взволнованно говорить:

— Должно изживать этакую фразу неустроевскую. Побрякушки! Теперь пришло время объяснить этот козырь его с изгнанием Шелкова и с походом на тебя.

Подошли к квартире, и Мозгун прислушался у двери и потом сказал:

— Ждет. Иди туда.

Иван прошел в соседнюю комнату к Анфисе; ее дома не оказалось. Он сел на стул близ двери, разделяющей брата с сестрой, и стал слушать.

— Ты, конечно, знаешь, зачем я хотел с тобой свидеться? — услышал он голос Мозгуна.

— Догадываюсь, — ответил Неустроев.

— Нет, вероятно. Я хочу разрешить прямо по-рабочему наше ратоборство. Или я, или ты на заводе. Кого найдет партия нужным — оставит.

— Я этого не уясняю, друг мой!

— Уяснять тут нечего. Не махонькие. Друг друга больно хорошо видим. И друг друга терпеть не можем. Вот что очевидно. Я даже не пытаюсь корни этого дела вскрыть. Наплевать, наплевать! Время покажет. Но делу наши отношения мешают. Я думаю, что ты, как большевик, — извиняюсь, как советский человек, каковым себя считаешь, — поймешь меня и удовлетворишь мои условия: или я, или ты.

— И условий не приемлю, и твое отношение к нему не принимаю.

Наступила мучительная пауза.

— «Очерки реалистического мировоззрения», есть лучшее издание, — сказал Неустроев.

Иван услышал шелест перевертываемых страниц.

Пауза.

— В райкоме Ивана переводят на другую работу, — сказал спокойно Мозгун.

Пауза.

— На более ответственную, — опять продолжал Мозгун.

— Не может быть! — вырвалось вдруг у Неустроева.

— Верь или не верь — факт. Но когда меня спросили, за кого бы рискнул партийным билетом, за тебя или за Переходникова, так я, не думая, ответил: за Переходникова. Вот.

Неустроев сказал:

— Переходников и руководство — парадокс. Большая его ошибка — ничего не имея в голове, хотеть быть головою над многими. Трагическая ошибка.

— Переходникова я знаю, — так и сказал: знаю, — и его родню в лице моей сестры, и его прошлое, и его друзей, а тебя не знаю.

— Я тебе разве ничего не говорил про себя?

— Нет.

— Не удосужился.

— Я давно ждал. И вот я смело заявляю: я тебя не знаю. Кто ты? Откуда ты? Зачем здесь ты? Для кого этот крик, эта будоражь, этот напор на своих приятелей?

— В райкоме так думать не могут.

— В райкоме и не думают так. В райкоме ты сумел сделаться авторитетным. Но когда я рассказал, что ты ни с кем вполне не сходишься, в дружбу к тебе не идут, то, представь, хватились, вдруг хватились — о тебе мало у нас сведений.

Последние слова прозвучали гневно.

— Сведения мои малые по бедности биографии. Отец — служащий, обыватель, работает на заводе. Больная мать тоже где-то.

— Где-то? — опять зазвучал гневом голос Мозгуна.

— Ну да. В городе Арзамасе. — И вдруг еще более раздраженно: — Какие дешевые изыскания! Дешевле пареной репы.

— Пареная репа не так уж дешева, как думают люди со средствами.

Пауза.

— Когда аргументов нехватка, тогда надо обращаться к биографии противника, — произнес Неустроев.

Пауза.

— Ты университет окончил?

— Никак нет, не довелось.

— А откуда ты узнал, есть ли другое издание книги или нет?

— Оттуда же, откуда и ты узнаешь.

— А где добыл ты эту обостренную бдительность к врагу? Из книги?

— Как хочешь думай.

— Я точно узнать хочу. Я в этом плане и в райкоме говорил — не могла жизнь тебе это дать, и в ячейке комсомольской будем допытываться.

Пауза.

— В исторической борьбе мы должны отличать фразы людей от их действительных интересов. Это давно сказано, а кем — тебе нечего говорить. Этого положения мы не забыли.

Что угодно можно о себе говорить. Я подозрителен к людям, вынесшим ненависть к врагу из книги.

— Глупо!

— Ты скажи мне, скажи начистоту, откуда у тебя взялась вдруг эта неприязнь ко мне? У меня голова кружится от догадок.

— Моя неприязнь оттого, что появилась твоя неприязнь ко мне. Неприязнь же твоя естественна. Об этом все знают. Какая пошлая, ложноромантическая, стандартная эта твоя неприязнь!

Мозгун закричал:

— Неужели верят этому?

— Да. А разве ты сам в это не веришь? В глубинах души? Ну, признайся, с каких пор ты начал меня ненавидеть?

— В райкоме, конечно, об этом не знают. А если узнают эту деталь твоей биографии, ох как все представления о тебе сразу перевернутся! Образумься, друг, пока не поздно.

Неустроев засмеялся едким смехом.

— Сбрось с себя личину защитника всех кротов Переходниковых, идущих к социализму на поводу инстинкта голода. О, желудок — их классовый разум. Пролетарий, до сих пор ты не раскусил подобного типа людей. Неужели это столпы социализма? Я знаю всех в бригаде и каждого, и пуще всех тех, кто громко «ура» кричит, а визжит про себя «караул»!

Мозгун все молчал. Дальше нападал только Неустроев, а тот лишь оборонялся. Иван слышал, как вскоре Неустроев вышел.

Когда Иван вошел после этого в комнату, Мозгун сидел у стола и повторял растерянно:

— Ошибки всегда возможны. Всегда… конечно… никто не застрахован.

Потом, увидя Ивана, заговорил тверже:

— Он умнее, чем я даже подозревал. Значительно умнее. Может быть, он прав насчет деталей моей биографии? Откуда иначе взялась бы такая уверенность? Пожалуй, правы в райкоме: надо без склок и шума улаживать между своими.

— Хорошо, ежели честные думы у него в голове. А ежели нечестные? — бросил Иван.

Мозгун не знал, что ответить на это.