После этого Иван провалялся три дня на кутнике, вздрагивая и вздыхая, когда жена сердито стучала у печки. Молча вставал, как только голод гнал его, шарил руками на суднике, ища краюху, и ел торопясь, отворотившись к стене. Жене ни в чем не перечил. Но чем дальше шли дни, тем сердитее Анфиса орудовала ухватами, и каждый раз, когда он робко брал хлеб, она огрызалась:

— А коли это сожрем, за что цепиться прикажешь? Ты подумал ли про это?

У ней на гайтане в тряпице зашиты были деньги, вырученные за упряжь, за лошадь, за дом, да и сусеки были еще полны жита. Но и тут не перечил Иван жене. Уходил в город размыкать тоску, укреплял тын, который был не нужен, обрубал у яблонь сушняк, хотя с глубокой осени сады брали под стройку, лишний раз обметал двор, без нужды окучивал навоз, оставшийся после лошади, а когда нагрянула зима, очищал проулок от заносов, тропы разметал.

— Из пустого в порожнее переливать всяк может, — вздыхала жена. — От людей стыд, от шабров покор, поднять бы теперь отца, покойника, поглядел бы он на тебя одним глазом.

Иван горбился за столом, опуская глаза в колени.

— Пятый месяц без дела слоняться — сколько ж это сотен потерять?

Жена высчитывала на пальцах:

— В месяц мало-мало сто рублей, стало быть — пять сотен. Каждую получку папирос; по вольной цене продать ежели пять получек — сотня с четвертной. Спецовка — четыре десятки стоит. Сахару каждый месяц два фунта, чаю четверка, отрезу на платье, две пары чулок. Батюшки, сколько задарма пропадает!

Она выла, и даже показывались слезы на глазах. Иван не мог крикнуть ей, как бывало раньше: «Баба, оставь глупые речи!» — и даже наставительное слово произнесть боялся. Вот и старик отец, провидец, разве он наставил сына на ум? Ушел один и секрет свой с собой унес.

Мастера и рабочие в ночную пору прибегали к Иванову дому и кричали от крыльца:

— Анфиска, курва, да-ко полдиковинки.

Она появлялась на крыльце румяноликая, сияющая, совала поллитровки и потом старательно пересчитывала деньги на кутнике, сидя спиной к Ивану.

С замиранием и тоской слышал Иван, как часто говаривали на улице: «У Анфисы наверняка найдется», «Она перец-баба», «Ну, брат, такой сдобы не сыскать в округе», И подвыпившие покупатели хватали ее за крутые бока и всяко на глазах у мужа. Она только взвизгивала и кричала, веселясь:

— Отстаньте, баламуты!

«Что с ней стало? — думал Иван. — Вот и говори про стариков, что бестолковы, когда все наперед выложил отец про нее».

А по вечерам люди с книжной речью, прибывши со стройки, угощались в избе. Тогда приглашалась тальянка с бубенцами и бывалые девки. Анфиса, притворившись пьяною, буйно плясала с ними, хохотала неистово, задевала гостей раздутым подолом сарафана и кричала:

— Иван, не гляди сычом, пошевеливайся.

Иван прислуживал гостям неуклюже, двигаясь мертво и мешая всем. Когда компания убиралась восвояси, обязательно кто-нибудь замешкивался с женой, она повелительно и просто говаривала:

— Иван, выдь на минутку!

Иван стоял на крыльце, дрожа от холода, глядел на звезды, на окна освещенных бараков и ждал, когда уйдет посетитель.

Снедаемый невыразимой жалостью к себе, он подходил к Анфисе после того и, глядя в ее усталые глаза, предлагал несмело:

— Анфисушка, уйдем за реку. Там дядя по сей день землю пашет.

Жена выговаривала виноватым голосом:

— Ах батюшки светы, куда же ехать от привольной жизни?

Иван замолкал и пытался к жене приласкаться. Отнимая его руки от себя, говорила она устало:

— Убери рачьи клешни.

Уходил на свой кутник и лежал без сна всю неприютную ночь. Один раз прибыл Михеич с ватагой «на вечерок к Анфиске». Жена приказала Ивану стеречь лошадь у крыльца. Когда он вышел, то удивился и обрадовался: приехали на его Гнедке. Иван обнял голову лошади. Гнедко дохнул на него шумливо и ткнулся мордой Ивану в плечо. Из избы сочился визг, гул, вскрики, а Иван ходил около лошади и смахивал с нее пыль рукавом. Упряжь на ней была вся ременная, крепкая, новая, а показалось Ивану, что вздох лошади был необычно тяжел, стаз сумрачен.

«Чужбина и чиста и прихотна, а отраду в ней и скотина не находит», — подумал он.

Пришло время, и вывалилась из сеней ватага. Стали люди усаживаться в санки, а Михеич влез на козлы и ударил вожжой лошадь без нужды и стал дергать ее зря так, что направил на угол. Лошадь вздыбилась и уперлась оглоблей.

— Отвезу я вас, — сказал Иван тихо, принимая вожжи у Михеича. — Загоните вы лошадь в этакую ночь. Ладно уж.

— Катай вовсю, Анфискин муж! — закричал Михеич и повалился на колени людей в санки.

Шебаршила мягкая метель, сметала снежок с полей на дорогу, но путь был все ж укатан, и Иван отвез людей скорехонько, а лошадь на хоздвор привел и сдал конюху.

— Мучат бессловесное животное без всякой нужды, — сказал Иван, — а оно пожалиться не может; а понимает оно горечь, пожалуй, хлеще нашего. Эх, люди-человеки!

— А что бы они делали, кабы ничего не делали? — ответил заспанный конюх из самых старших здесь. — Нас вот всего пятеро, а справляем дело за целый десяток: ни днем ни ночью покоя нет с этими разъездами по кралям писаным.

— Бог ты мой! — воскликнул Иван. — Да я бы пошел. Лучше есть ли что, как лошадей блюсти?

— Мил человек, пожалуйста, работай с нами.

Иван переночевал у конюха в теплушке, а наутро зачислили его в штат, и стал он за Гнедком ухаживать. Чистил сбрую и лошадей легковых и убирал конюшни, не заявляясь домой несколько суток.

Но чем больше Иван уходил в хлопоты, тем сильнее ныла душа. Анфису знали и на хоздворе, и конюхи припоминали ее имя с ужимками, с причмоками. Только старшой, принявший Ивана на работу, говаривал душевно:

— Гляжу я на тебя, Иван, и думно мне: кошка, к примеру, и та репьи с хвоста зубами сдирает. А ты цепишься за подол бабенки-срамницы, которая хуже репья. Да у них, у окаянных, по семьдесят две увертки на день. Не перехитрить их и не переделать, брось.

— То в расчет прими, надо блюсти закон.

— Нужда, милый, закона не знает, а через шагает.

Старший конюх сокрушенно вздыхал, улыбался и замолкал.

В выходной день двое из конюхов пришли раз под хмельком, и один из них промолвил:

— Были сейчас у Анфиски. Вот охальница баба!

— Цыц! — перебил другой. — Здесь ее муж, вон он!

— А что муж? Муж заодно с ней. Деньги гребут совместно, по уговору. Михеич недаром у ней гость дорогой.

Иван сказал, стиснув зубы:

— Про Михеича ты врешь, парень. Михеича она на порог не пустит.

Товарищи враз захохотали:

— Сейчас сметану поехали сымать. Тебе одно снятое молоко останется.

Когда они удалились, а старший конюх захрапел на топчане, Иван выкрал из-под головы у него револьверщике и выбежал из теплушки.

Он брел по монастырке напрямки, через сугробины снега, сжимая браунинг в ладони и спотыкаясь. Свирепая темнота облегла землю, вдали торчали только махонькие слепые окна барака. Иван бухался в канавы, запорошенные снегом, но сворачивать на торную дорогу не было охоты. Вот минул рельсы, потом перебрался через кучи бута, приготовленные для соцгорода, перепрыгнул канаву и очутился подле своего прясла.

Прясла, собственно, даже вовсе не было, его давно пожгли, из снега торчали одни колья. Иван, облокотившись на один из них, встал и приложил руку к груди. И больно удивился — так сердце ёкало. А тут вспомнился старик отец со словами: «Хитрее бабы только бес», а еще — про «плутовские ее глаза», про «бесстыдное сердце и ндравную душу». Ох, верно говорил отец. Дума перескочила к первым, смирным ее дням, к широкой, неутолимой ее ласке.

Сквозь сучья яблонь он взглянул на свой дом. Окна темны. Сердце сразу остыло, и пришла вера: жена спит, и всё враки. И он решил не возвращаться обратно, а пробыть ночь дома.

Вот он вышел на проулок и неторопко огляделся. Маячили еще огни во многих избах, поднимались над грядой домов визги баламутных девок. Он посмотрел на окна своей избы, и чувство виноватости перед женой полонило его вовсе: рано уложилась на покой. Он сунул револьверишко в сапог и вступил на крыльцо. Тут мельком увидал он: окно, выходящее на проулок, было действительно темное, но в уголке его чуть-чуть пробивался изнутри свет.

Он прилип к окну и в щелку увидел: горит в избе лампа во всю мочь, окна старательно занавешены шалями, и только вот этот внизу пробивался наружу лучик света. Иван стал прислушиваться не дыша. Долетело до него звяканье посуды и возбужденный хохот жены. В руках его треснула доска ставня. Он отпустил ее, в висках забилась кровь.

Он отпрянул от окна и тихо-тихо подкрался к задним воротам. В кольца их воткнул толстую палку, чтобы нельзя было открыть их изнутри. То же проделал и с передними. И уж нарочито стуча и гремя, ввалился на крыльцо и загрохотал в дверь.

В доме тотчас стихло. Томительно шла секунда за секундой. Сколько их прошло — не сочтешь, только из избы потом прошлись очень осторожно по сеням, а после этого жена окликнула чересчур радушно:

— Грохоту сколько! Ты, что ли, Иван?

— Открывай, жена, замерз, сугробами идучи.

Чин чином вошел в избу и не пошарил глазами, знал уж, что «тот» на двор выбрался. Конюхи над ним, выходит, смеялись не без причины.

— Продрог у бригадиров, — говорила жена, суетясь около него и не выходя из тени, чтобы не бросилась в глаза мужу одевка ее — новенькая пунцовая кофта и полушерстянковый сарафан. Но Иван приметил это и упрямо молчал. Попробуй он заговорить, жена по голосу догадалась бы, что он «что-то знает». А ему не хотелось этого. Он желал сам убедиться во всем.

Он зажег фонарь и вышел на двор, давая понять, что идет «по нужде». Но дрогнули у жены веки, в тазах проскользнул испуг. Иван осветил нутро пустующего двора и ничего не увидел. Тогда он начал осматривать углы и укромные места конюшников. И вот в углу одного из них, на свежей соломке, он увидел Михеича. Он был наряден, в бумазеевой рубахе и в коричневом пиджаке с крапинками, а на ногах у него были старинной выделки лаковые сапоги с острым носом.

— Ты как сюда попал, голубь? — спросил его Иван, сдерживая потребность схватить его и не отпустить живым с этой соломки.

— Вот четвертый день животом маюсь, — пробуя улыбаться, сказал тот, — и забрел сюда, чтоб облегчиться. Стариковское дело ты сам знаешь — какое.

Голосом он старался выказать невиновность, а глаза его бегали, и в складках лица стоял ужас. Иван понял, что старик знает его намерение.

— Кончай дело да иди в избу, — сказал Иван. — Там разберемся.

— В избу мне несподручно, — вдруг забормотал Михеич, встав и шаря пальцами не там, где надо. — Милый, у меня дела.

— А ты не перечь, — приказал Иван не своим голосом. — Чаю попьем, поговорим по душам. Мы с тобой, чай, не чужие.

Михеич взошел в избу, хоронясь за Ивана, и тотчас сел в кути, ежась. Жена безмолвно и споро уставляла стол снедью.

Иван открыл шкафчик и, найдя там поллитровку, уже початую, поставил ее на стол.

— Для надобности купила я это, — вздохнув, промолвила жена, — тебе с морозцу, мол, и пригодится.

— Разве я спрашиваю тебя, кем и для кого куплено? — оборвал ее Иван. — Оборудуй закуску вот поизряднее. Не каждый раз такие встречи бывают.

— Больно ты занозист стал, — вдруг вскрикнула жена и выронила рюмку на пол. — Али что попритчилось? Командуешь, ровно генерал или губернатор из губисполкома. Испортили тебя, видно, там твои бригадирники.

— Садись, где место просто, — приказал Иван Михеичу, — садись ближе и угощайся. Помню, что мне работу дал на первом разе и объяснял всякие штуки по части политики. Ты вроде наставника мне, и тебя должен я отблагодарить.

Он поставил стакан с водкой перед Михеичем на край стола. Тот пугливо рванулся к двери и взялся за скобу, пытаясь выйти. Иван моментально поймал его и силком подтащил к столу.

— Что же, свет, со мной и выпить не хочешь? Брезгуешь или как иначе?

— Иван, родной, — взмолился старик, — статочное ли дело по ночам распивать?

— Конечно, со мной мало интересу, — сказал Иван спокойно. — С Анфиской коли — так чокнетесь.

— Чего городишь? — вскричала жена. — Иди, Михеич, спи, добрая душа. Ты в годах, тебе за молодыми не угнаться.

— Угнаться ли, — сказал так же спокойно Иван. — А только спать рано. Пей, Михеич, пей!

Он придавил старика к месту рукой так, что Михеич крякнул и взял стакан.

Они чокнулись. Когда выпили, Иван вынул из голенища ножик-складник, насадил на кончик лезвия кружок огурца и поднес ко рту Михеича.

Глаза старика стали круглее, запрыгала нижняя губа.

— Иван, шутки твои страшные! — вскрикнула жена, остановившись у притолоки.

Иван поднес огурец ближе ко рту Михеича. Тот закрыл глаза, прошептал молитву и потянулся ртом к огурцу. Иван погрузил ножик в рот Михеича и не торопясь вынул его обратно. Михеич вздохнул облегченно, но был бледен, как покойник. Иван налил еще по стакану, опять выпили. Снова подавал он Михеичу закуску с ножа, а жена недвижно глядела.

Иван другой раз на своем веку пробовал «зеленого». Впервые — на свадьбе; тогда, опрокинув столы, спьяна выгнал всю родню на снег и оттого на всю жизнь пить закаялся. Вдругорядь — вот теперь. Его поднимало и баюкало, как в зыбке, затем он точно провалился куда-то, закуски на столе вертелись каруселью, фигура Михеича ширилась и надувалась.

— Мне отец наказ оставил, — проговорил Иван, — блюсти семейную чистоту. Вот я блюл, да что толку? Только дураком прослыл.

— Большой долг, Ваня, семья. Перед людьми и перед Богом. И хоть ты в Бога, может, и не веруешь, но принять то в расчет должен — неси ярмо до гроба.

— Кошка и та репьи с хвоста зубами сдирает, а у нас репьи везде, и мы только твердим: «Сполняй долг». Любой человек входит в другое понятие с трудом. Но… входит. У нас в Монастырке случай был. Баба землей руку лечила и налечила антонов огонь. Доктор ей говорит: отнимать надо руку. А она: руку отрежешь, так помрешь; и не дала. Пожила малость дней и подохла, а доктор определенно говорил: от своей дурости подохла. Я дохнуть от дурости не желаю. Я человек в силе, и ежели (он показал на жену) от нее и на меня мораль идет, то — во! (он показал, как отсекают палец) — и до свиданья. Обрублено — развязано.

Голос его стал грозен. Непривычно елозя по столу грудью и давя пальцами соленые огурцы, он глядел в угол поверх Михеича.

— Одурел ты, видно, — сказала жена и всхлипнула. — Иди, Михеич, с богом, а то кой грех — драки бы не было. Это с ним случается.

Михеич допятился до двери, не спуская глаз с Ивана, а тот вынул револьверишко и выстрелил в косяк двери, Михеич корягой грохнулся на пол и закричал:

— Разбойник, караул, люди добрые!

Анфиса ни жива ни мертва застыла у печки. Потом опамятовалась, подбежала к мужу, умоляя:

— Погубишь, Иван, и себя и меня погубить: Сибирью дело пахнет. Ой, помоги, утешитель-батюшка.

— Прочь, срамница!

Он отшвырнул жену к печке. Михеич приподнял голову, ощупал ее, потрогал рукою бока и ноги, потом пополз к порогу. Но как только он поднялся, Иван опять выстрелил, и Михеич снова рухнулся, Иван захохотал злобно и громко. Жена ревела у печи. Затем Иван поднялся с лавки, сгреб Михеича в беремя и выбросил его в сугроб с крыльца. После того он зверем подскочил к жене. Та обробела, упала ему в ноги, как это делалось бабами в старину, рыдая и причитая:

— Невиновная ни на маково зернышко. Хоть угодника сниму да поцелую. Одного тебя я знаю, мужняя жена, да неужто я на старика позарюсь? Не задумай злое дело. Смотри, ответишь.

Он отошел от нее. Его нерешительность разом ее взбодрила.

— Ноне не положено бить бабу. Рабочим прозываешься, а этого не понимаешь. Только дурость одна на разуме.

— Ставь вина, — сказал он просто.

— Была вина, да Бог простил. У меня винная потребилка, что ли?

— Давай, последнее тебе слово сказано.

Он подошел к ней, сжал ее руку, толкнул её к подполу ближе.

— Шинкарка. За каждый день у тебя припасено. Я знаю. Полезай!

Вид его был необычаен. Остановившись у печи, она сказала в раздумье:

— День идет в сутолоке, другой настает — охальству конца нету. Неужто я в людском охвосте последняя сорная трава? Головушка кругом идет, зазор на шее моей жерновом виснет; а для тебя неприметно это… Люди только паскудство мое и видят. А паскудство жжет меня, вот как жжет!..

Она порвала цветную кофту на груди и метнулась к мужу.

— Верю, — закричал Иван, раздраженный, отталкивая ее от себя, — верю всякому зверю, верю и ежу, а тебе погожу. Полезай сию же минуту!

Он открыл подпол, и она стала спускаться по лестнице. Муж взял ее за волосы и столкнул с приступка. Она повисла на волосах, которые держал в руках Иван. Он приложил длиннущие густые волосы жены к краю подпола и прищемил их покрышкой. После этого он встал на покрышку, притопнул и пьяно закричал, заглушая идущие снизу визги. Как безумный, потом выбежал он на проулок.

Улица была мертва и пуста, только придушенный крик жены сочился в улицу сквозь стены дома. Иван погрозил в эту сторону, откуда шел крик, кулаком и пошел прежней дорогой к хоздвору. Вдали протыкали тьму бесчисленные точки электрических фонарей и лампочек.