Иван стал исполнительнее в работе и еще пуще хмурился. А думал только о жене, решил разыскать ее на заводе. Он был уверен почему-то, что сманил ее к себе какой-нибудь краснобай-хахаль.

Перед самой ростепелью бригада закончила бетонировку оголовка, вскоре лед прошел по вспученной реке. Шла бравая весна. Только местами на пухлой земле берегов искрились островки снега. Солнышко из-за берегового увала начало выходить лихо, как хмельная баба в хороводе. Прелая пахучая земля тянула к себе Ивана. В часы отдыха он уходил на окраину завода, к Монастырке, где еще ямки картофельного паля не успели исчезнуть и торчало прелое жнивье овсов. Иван провожал солнышко за лозняка и, пьяный от соков земли, шел потом по шоссе, заглядывал в лица женщин. Нет, не находилась жена.

Начальство в поощренье задало бригаде легкую работу: привезти на барже из затона стройматериалы. Три дня предстояло ехать по реке, буйной от вешних вод, и еда ожидалась привольная. Но Иван сказал Мозгуну:

— Меня тоска сосет. Тоска со всего света. Я в землекопы пойду, к грязи поближе. Об эту пору я упряжь ладил.

Мозгун отпустил его на эти дни работать с землекопами в фекальных траншеях.

— Соломенная у тебя душа, — сказал Мозгун, усмехаясь.

Утром бригада отбыла, а Иван пришел на промрайон, внутрь завода. Все пространство было изрыто тут. Громадные насыпи заслоняли от глаз Ивана людей и суету машин подле траншей. Траншеи были настолько глубоки и так их было много, что не зря говорили, что в них поместится четвертая часть завода.

Из-за вершин насыпей выглядывали железные конструкции цехов, по бетонному шоссе то и дело шли автомобили. От непривычки Иван шарахался к насыпям, скользил и падал. Солнце припекало бойко, небо было чистое. С визгом и урчаньем экскаваторы поднимали свои ковши высоко над насыпями. Иван разыскал участок, указанный ему; там работали деревенские новички. Девки и парни стояли у взрытых траншей фекальной канализации и лениво взмахивали лопатами. Среди них Иван узнал своих, монастырковских. Он разыскал десятника, им оказался Михеич. Это была непредвиденная неприятность.

— Копайся тут со всеми, — сказал Михеич, — дело не делают и от дела не бегают. Настоящая деревенская шушера.

Иван остановился у края канавы.

— Спускайся, — сказал Михеич. — Там есть одна личность.

Иван спрыгнул на самый низ траншеи. Снизу доводилось скидывать землю на первый потолок; а их было три, народ же сгрудился на последнем. Всякому хотелось быть на поверхности, где легче работать.

Иван увидел девку на дне траншеи.

— Уж не ты ли личность-то будешь? — спросил Иван.

— Я самая.

— Ого, при советской власти в личности попала, пухлявая.

Он принялся за лопату и стал кидать плывун. Вскоре Иван увидел, что земля, которую он бросал на первый потолок, так на нем и грудилась. Девка, тут работавшая, ушла прочь, а пустого места никто не занял. Земля ползла теперь обратно. Иван вытер рукавом капли с подбородка и спросил:

— Где мой пристяжной?

Никто ему не ответил. Он догадался: на одной линии с ним работать охотников не было, и вообще тут дело шло с прохладцей.

За его спиной сказала девка:

— Гляньте, как человек старается! Видно, выслужиться хочет.

— Премия ему снится, — дакнула другая.

Иван сказал Михеичу, избегая его взгляда:

— Они тут не землю копают, а валяют дурака. На моей линии никого нету. Уйми их.

— Сбегут завтра, — сказал Михеич, — все равно — не копальщики. Морды толстые, тела крепкие, а приучи их к общему делу, попробуй. Вот она, коммуния-то! Ну, работать как следует! — вскричал он сильнее. — Это вам не у родной матушки.

Девки, ближе к десятнику, принялись швырять лопатами скорее. А другие остались в прежнем положении. Одна, стоящая на линии с Иваном, рассказывала другой, как у них в деревне катают яйца в Светлое воскресенье.

— Уж, размилая моя, какие наши бабы искусницы по раскраске яиц! Придумать трудно. И кресты, и цветочки васильки, и всякая всячина: в голубой краске, в желтой краске и во всякой краске. И вот этаких яиц, бывало, и наиграешь на Пасхе до ста штук. Ну, лежат они, лежат, а когда душок от них пойдет; тогда и скушаем. Вот здесь, может быть, на это и подработаю. Да кофточку зеленую с кармашком надо купить.

— А чего тут выработаешь? — сказала другая. — Самую малость. Нет, я домой завтра, деваха, собираюсь. Пес их с этой тут темпой! Начальник-от вон лютее собаки.

— Кто у вас бригадиром? — спросил Иван сердито, — невтерпеж ему это было видеть.

— Каждый сам себе бригадир, — ответила девка.

— Оттого у вас вместо работы зубоскальство. В деревне, чай, не этак сенокосили…

— Ишь какой горячий! — засмеялись те. — По всему видно, что наш плетень — двоюродный брат твоему. Хвалится, изображает фабричного, а по физике видно, кто ты.

— Я никого не изображаю, — ответил Иван. — Я сказал только, что для всякого дела организация должна быть. Это не на гумне одиноким воюешь. Понять надо.

— Беспонятные мы, — сказала девка. — Где уж нам уж выйти замуж, — и присела назло Ивану.

— Не иначе как партейный ты, — прибавила другая. — Порешь горячку, в комиссары метишь.

— Губа у него не дура.

— Ухарец! Борода апостольская, а усок дьявольский.

Гогот раздался вокруг него.

«Лучше бы одному где отвели мне место», — подумал Иван.

Он ждал с нетерпеньем приезда своей бригады, а пока изо дня в день ходил сюда и сердился. Помаленьку обвыкал. Девка, работающая с ним, оказалась приветливой и вовсе не злой. Как только десятник уходил, она принималась бросать комьями в Ивана, заигрывала. Когда он наступал, она подавалась к нему, визжала. Он наклонял ее и хлопал ладонью по ягодицам. Вскоре и закусывать он стал с ней, усевшись на ее подоле. И завтраки эти длились до тех пор, пока Михеич не кричал на них ради прилику. Тогда Иван спускался вниз без охоты, и уж сам оставлял лопату и поглядывал на соседей, ища случая поговорить о чем-нибудь.

Дело в траншее не спорилось. Из деревень приехало около тысячи человек молодежи, из них только малая часть землекопы. Остальные прибыли с намереньем попытать счастье да людей поглядеть. Вот с такими он и сдружился.

По вечерам ходили с гармоникой. Иван горланил песни про милашек, девки висли на нем, как веники, — любота! У бараков в темноте торчали всегда склеенные фигуры, слышен был шепот и придушенный визг. В женские бараки ухитрялись парни проникать за всякий час. Словом, это были другие люди, чем те, с которыми Иван жил в бригаде. Тех он уважал и боялся, этих он считал ровней себе и чувствовал с ними легкость. И языком он был тут резче, и умом смелее, и на шутки задельнее.

Он вспоминал Сиротину и сопоставлял ее со своей Палашкой и видел разницу громадную. Та говорила словами городскими, о процентах работы, о темпах, а здесь девки гуторили про карточки, про скопленные рубли, про добротность купленного ситца. И барак здесь был другой. В прежнем бараке были газеты, на фанерных стенах висели портретики политических деятелей. А тут в бараке царила святая хозяйственность. Перед постелью каждого и каждой сушились кусочки хлеба. Кусочки брались во время обеда со столов, накапливались и отправлялись домой для скотины. Было жарче в этом бараке: казенных дров не жалели, и висела на стенах рваная одежда. И сами они приезжали на завод в лаптях и в последнем драном рубище с расчетом: «Там дадут». Но когда им выдавали спецовки, они их прятали, оставались опять в рубище и все-таки обижались на «плохую жисть». Глядя на них, он понимал себя. И вспомнилось слово «деревенщина»; теперь он уяснял скрытую иронию в этом слове и с обидою примечал, что бараки здесь грязнее, в них запах гуще, сыри больше, одеты люди хуже, и захламлены бараки всякой ерундой. И никто, кроме них самих, не был в этом виноват. Гвоздик попадется — несут в барак. Проволока выгладывала из-под кроватей, ломаные инструменты, веревки. Это было предназначено для отсылки домой, и все это найдено где-нибудь на дороге, а может быть, и стянуто, где плохо лежало.

И все-таки Иван так вошел в эту гущу новоприбывшего люда из разных деревень Оки и Волги, что иногда даже подумывал перейти работать к ним. Девка Палашка соблазняла его этим. Но Иван находил их ненадежными и к ним пока не перебирался. Ненадежными он их считал во всех смыслах. И в том, что начальство могло ими быть недовольно и рассчитать, и в том, что денег с ними заработаешь меньше, и в том, что ничему не научишься. Поэтому бригаду свою он ждал и с желаньем и с робостью. Она поставит его совесть на прежнее место и в то же время разрушит дружбу с этими людьми.

Но бригада задержалась надолго. Работа, видно, приумножилась там. А люди при весне дурели от молодости. Девки пухли задором, и визг у бараков множился. Иван с Палашкой уходили вечером искать прибежища, но железнодорожная будка была полна, вагоны, стоящие на отшибе, тоже переполнялись влюбленными. Он примащивался на лестнице клуба, прижимая к себе девку, и слушал ее разговоры про то, как она гуляла в деревне, как много имела женихов, но «не выбрала никого по мысли», и только вот Иван ей очень полюбился. О любви девка говорила тоном тем же, как и о сарафанах. И Иван понимал, что это все вранье, что девка эта, может, и не девка вовсе, — кто ее разберет, — и тоже ей врал. Он притворился холостым, о хозяйстве своем расписывал как о непорушенном, и это давало ему право тискать ее как хотелось вплоть до полуночи. В Иване ее интересовала эта именно сторона: каково его хозяйство? — а Ивану это не больно нравилось. Нет, его Анфиса была баба смекалистее и занятнее.

О жене он не переставал думать, даже сидя с девкой, и сравнивал ее с Анфисой во всем, и оттого еще острее были думы о жене.

Однажды, кончив работу, Иван, обнявшись с Палашкой, подошел к табельщику, чтобы отметиться. Михеич сказал ему, глядя в сторону:

— Долукавилась твоя любушка законная, прижали ей хвост.

Иван сразу понял: речь идет о жене. Краска бросилась ему в лицо.

— Ишь обманщик, — сказала девка, — женатый, а ко мне липнет. Накось вот теперь тебе…

Она повернулась к Ивану спиной и похлопала себя пониже спины. Девки вокруг захохотали.

— Ой, гоже. Экая красавица на суде будет представляться. Дела! Полюбуйся, на вот! — Михеич бросил Ивану газету.

В газете значилось, что торговая сеть кооперации поражена гнойниками. Заведующие ларьками, как замечено было рабочими, выходят по окончании работы с товарами под полой. Продавцы берут дороже с покупателей, пользуясь неграмотностью пришельцев из деревни, выдают им меньше, явно мошенничая. Колбаса в ларьках гниет, сахар продается подмоченный. Следственными органами установлены преступления в двадцати кооперативных ларьках. Заведующие ларьками отправляли сахар на рынок, наживали огромные суммы. Помощницей в этом деле служила очень темная личность, неизвестного происхождения, аферистка Переходникова Анфиса, которая для этих целей нанялась уборщицей в бараки, на самом деле являясь связующим звеном между спекулянтами кунавинского базара и заводскими мошенниками из «кооператоров». Дальше сообщались суммы, на какие произведена была отправка продуктов на базар, поименованы были преступники. Но это Ивана уже не занимало. Буквы запрыгали в глазах, когда он прочел фамилию жены. В отделе объявлений сообщалось особо:

«Суд над вредителями рабочего снабжения состоится в рабочем клубе на адмцентре в шесть часов вечера мая 25 дня 1930 года. Все рабочие приглашаются на суд».

На следующий день Иван не вышел на работу: было стыдно перед всеми, да и среди девок его фамилия была известна, они догадались, что дело идет о его жене. С ужасом он ожидал приезда своей бригады. А когда бригада приехала, то оказалось, что не все и читали фамилии-то, а те, кто интересовался этим, решили: Переходникова-де — однофамилица Ивана. Притом же Ивана считали холостым, потому что о семейных делах своих он никому не рассказывал.

Иван, прежде чем идти на суд, отправился в тот день за папиросами. Сказали, что их нет. Он погулял на станции и в другой раз пошел к киоску, и опять папирос не было. Продавец пояснил: рабочие берут сразу по двадцать пачек, «удержу нету». Иван знал, что из рабочих никто не покупал больше двух-трех пачек. В стороне он увидел баб, они держали в подолах папиросы и готовились, по-видимому, к отъезду в Кунавино. Иван быстро смекнул, в чем дело. Он спросил продавца, в какие дни всего больше раскупаются папиросы. Продавец назвал вторник и пятницу. Это были дни базара в Кунавине. Иван завернул за угол станционной будки и пал следить за бабами. Одна, спиной к нему, торговалась с рабочим, продавала ему папиросы. Получила полтора рубля за пачку, которой цена была в киоске полтинник, и отошла в сторону. Иван приблизился к ней неожиданно, она обернулась, и страх отразился в ее глазах. Судорожно сжала она подал, наклонилась вперед, желая показать, что подол она подняла для другой надобности; но груз отвисал в нем. Иван узнал Палашку.

— Куда собралась? — спросил Иван.

— К родным, — ответила та.

— А работа?

Девка замялась.

— Я не работаю, рассчиталась. Тятя домой велит.

Иван подошел и пощупал её отвисающий подол.

— Не тронь, — сказала она, — не тронь, Ваня. Это я тяте.

— Тяте ли? — спросил Иван, и злоба появилась у него в голосе. — Тяте ли?

Иван ударил по подолу, и папиросы вылетели на дорогу.

— Не тронь, кумунист! — зашипела она, собирая папиросы. — Вы все здесь на заводе охальники.

Она, как клушка, надвинулась на Ивана, выпятив живот, глаза ее ширились, а ноздри дулись.

— Много вас таких-то, — спросил Иван брезгливо, — продавцов рабочей радости?

— Много ли, мало ли — тебе до этого дела нет! — огрызнулась она.

— Эх ты! — Иван наступал на нее. — Кабы можно было тебя по затылку съездить, съездил бы. Один глаз у тебя на нас, а другой в Арзамас.

— Давно ли сам был наш брат мужик, а теперь в рабочие перешел, тоже стал начальствовать.

Она плюнула на его рабочую блузу.

— Ах ты, подлюга! — вырвалось у Ивана.

Он схватил ее за горло. Она рванулась и, заворотив подол на голову, побежала что есть духу, крича. Иван поглядел ей вслед и направился к клубу. А она встала, раскосмаченная, на рельсах, погрозила ему кулаком и показала кукиш.

— Теперь ты вот от меня чего не хочешь ли?

«Провались ты со всеми своими потрохами», — подумал Иван, шагая и торопясь уйти и оглядываясь, как бы кто из приятелей не увидел этой сцены. Но, кроме баб да шофера, подле конторы никого не было.

«Вот она, жадность, — опять подумал он, вспоминая Анфису. — Такая же была».

И при воспоминании о жене заскребло опять на сердце. Он решил идти на суд сейчас же. Когда стемнело, он протискался в зал. Густая толпа раздвигалась перед ним с шипеньем. Он забился в угол, чтобы быть невидимым. И когда он бросил взгляд на сцену, сердце перевернулось в нем. В голубой знакомой ему кофточке, пригладив волосы и уложив косы крендельками, без головного платка, стояла жена его и говорила. Суд начался уже давно. Иван жадно прислушался.

— И вот, когда я задумала, продавши дом заводу, работницей стать и пошла рядиться на службу, то председатель лавочной комиссии, который часто у меня в Монастырке был и еще там со мной сознакомился, пригласил меня к себе «личным секретарем». А я неграмотная, но он сказал: «Тут грамотной быть не надо, нужно только в штате состоять». И вот я стала состоять в штате. Живу месяц, живу два, живу три в штате, и деньги полчаю, а понять не могу, за что бы это. Только вскоре догадалась. Стал председатель меня по театрам водить, на автомобиле со мной кататься, и «пышкой» называть, и зазорные предложения мне делать. И тут я на зазорные его слова отвечала согласием, и стали после того появляться мне от моего начальства прибавки за темпы, как он говорил, и за «ударную работу». И подарки начал дарить: то отрез на платье несет, то кило варенья. Тут я свихнулась. Приглянулся мне один малый, простой писарь и безденежный человек, я сердцем спустилась к нему; за то председатель меня секретарства лишил, и тут я пустилась в гульбу на всех парах. Только это не важно. Очутилась под конец всего у бараков, без корки хлеба, и комендант бараков меня нанял уборщицей. И жить бы мне в уборщицах, да бес толкнул меня. Пошла я за хлебом в ларек, а заведующий поглядел на меня, усмехнулся, отвесил мне лишков, да и говорит: «Такой крале ничего не пожалею». Дальше да больше. Стала я бегать и за сахаром, и за чаем, и за папиросами, а заведующий все это мне даст, а денег не спрашивает. Раз я пришла к нему, а закрывать ларек надо было. Он его с вот закрыл, а меня туда пригласил. Тут опять началась знакомая история. Сказывать нечего. Сама после этого разу я приходила к нему за тем, что надо, а потом он меня стал посылать в Кунавино, продавать там сахар. Прибыль мы делили. Я стала ходить, стала богатеть, а вскоре оказалось, и другие заведующие начали мне предложения такие делать…

Тут председатель суда прервал ее:

— Сколько заведующих подобные предложения делали вам, гражданка?

— Много. Я не вспомню сразу. Ну, вот и взялась. Товарищи судьи, был у меня опыт, я и раньше вином промышляла, и обводить за нос умела милицию, и сторожей завода, и партийцев-глазунов. И носила я товары близ трех месяцев из рабочих ларьков на базары. Были люди на базаре, постоянные спекулянты, которым я сдавала товары. Товарищи судьи, не пересчитать, сколько товаров я на базар переносила: и сахару, и муки, и табаку — целые воза. А рабочие жаловались на недохватки…

В зале стояла тишина. Только иногда прорывался кто-нибудь: «Расстрелять их мало! Шахтинцы!» Но тут же все смолкало.

Иван видел: в двух передних рядах сидели люди, опустив головы книзу, по бокам их стояли милиционеры.

— Как это вы умудрялись получать товары из ларьков, гражданка? — спросил председатель. — Расскажите все так же искренне, без утайки, как показывали до сих пор.

— На это сами завы были большие маштаки. Получала я товары, становясь в очередь с рабочими, но подавала старые карточки заву, и он делал вид, что отрезает талоны, как у настоящих, и сразу выдавал мне паек на тридцать или на сорок ртов. Рабочие думали, что я получаю на целую бригаду. Но бывало и так, что приходила к концу дня, когда покупателей не было; я нагружала подол сахаром и уходила. Председатель лавочной комиссии знал об этом, потому что не раз я приходила, а в ларьке он с завом «наливался». Поглядит на меня косо, обзовет пышкой — и дело с концом. Папиросы были самый выгодный товар, большие нам платили за них деньги. Недаром заведующие дома себе в деревнях построили, а некоторые каждый день кутили в ресторанах с девочками.

В зале загалдели. Председательский колокольчик исходил звоном попусту.

Иван дрожал от злобы. Ему хотелось взять за руку жену, провести ее вдоль рядов, глазом не моргнув, и бросить им всем:

— До какого бесстыдства довели мою бабу, ироды!

И вдруг ударила мысль, как кнутом: а не стала ли жена на всю жизнь «такая»?

Анфиса вздохнула на сцене по-бабьи и закончила речь словами:

— Все думают, я потаскуха. Это верно. Но сама теперь, наглядевшись на мошенство, готова руками задушить этих стервов. Я жалость к народу не потеряла. Я в бедности воспитана, с малых лет сирота, и муж у меня рабочий здесь, Переходников звать, и отец рабочий был, на каторгу услан. Развелась я с мужем, жизни широкой захотелось. Вот какая я есть, такая вся перед вами.

Потом она села на первую скамейку. Иван пробовал протискаться ближе, чтобы хоть встретиться с ней глазами, но Анфиса глядела только вперед, на сцену. Потом допрашивали свидетелей, и стало скучнее.

Народ курил и галдел. Один раз взгляд ее скользнул мимо Ивана. Сердце его ходуном заходило: угонят в далекие места, не увидишься больше. Он толкнул толпу и рванулся к передней скамейке. Кто-то его выругал. Толпа людская не поддавалась. Он обернулся и встретился носом к носу с Гришкой Мозгуном. Мозгун не посмотрел на Ивана, лицо его было встревожено и бледно. Он лез к переднему ряду тоже, работая локтями, лез, точно с цепи сорвался. Его легко отшвыривали, вновь возвращая на прежнее место.

Толпа стояла у сцены сплошной стеной. Тогда Иван вылез на улицу и стал стеречь жену. Но когда суд кончился, люди стали выходить густой массой и оттеснили Ивана от выхода. Он не знал точно, в какие двери вывели жену, и целую ночь ходил потом около барака, с удивлением вспоминал Гришку Мозгуна с его странным взглядом и размышлял, почему тот долго не является. Только под утро лёг Иван, так и не дождавшись Мозгуна.

Когда Иван вышел, Мозгун продолжал лезть вперед. Выступали в это время рабочие. Мозгун слышал гневное их обличенье.

Наконец, под крики рабочих, Мозгун добрался до передней скамейки и стал пристально глядеть на Переходникову. Если бы кому-нибудь пришла охота примечать за ним, принял бы его за влюбленного.