1.

Кирпич к кирпичу… Так и жизнь наша. Укладываем мы свои кирпичики едва ли не со дня рождения один к одному — то массивные, то почти крохотные, то хотя и большие, но легковесные, как крымский туф-камень, а порой и вовсе никуда не годные — за что позднее до самой смерти стыдно бывает. Какого материала больше пойдет, такова и крепость возводимого дома окажется, но это чаще всего к старости узнается, когда уже ни переделать, ни укрепить.

Камаев самый нужный кирпич заложил в военном сорок третьем году. Сначала этот кирпич выпирал, казался чужеродным, потом Александр Максимович, тогда еще Саша, сумел его и заподлицо подогнать, чтобы фасад не портил.

Университетский гардеробщик давно приметил светловолосого, с крутым говорком парня. Был парень слепой, одет бедно, по-деревенски. Лицо всегда озабочено. Говорили, что тоже сдает экзамены. (?!) В день зачисления парень спускался по лестнице совсем другим.

— Неужто сдал? — не удержался гардеробщик.

— Не верите? А это что? — Саша с удовольствием достал из кармана пиджака студенческий билет..

— Надо же! Поздравляю!.. — опешил гардеробщик.

— Спасибо! — поблагодарил Саша, еле сдерживаясь от рвущейся изнутри радости.

Он зачислен! За-чис-лен! В это плохо верилось и ему самому, однако все волнения лета — сдаст, не сдаст? — бессонные ночи последних недель, иссушающая душу зубрежка — все позади! Он студент! Через пять лет закончит университет, станет преподавателем истории… Попросится в Шадринск, в свою школу (как только Раю уговорить? Ну, обойдется, поди, время еще есть…) и уж постарается, чтобы его ученики тоже пошли в вузы. Он убедит, докажет, что слепые могут не только валенки катать и делать щетки. Надо лишь захотеть, поверить в себя!

Саша пересек улицу Вайнера, ступил на брусчатку площади 1905 года, вышел к плотинке и постоял там, приходя в себя и слушая город. За спиной грохотали трамваи, проносились машины, шуршали шаги прохожих. С пруда доносились удары весел и голоса ребятишек. Где-то вдали, на ВИЗе наверное, что-то тяжело ухало. Мощный репродуктор доносил голос Левитана.

Саша двинулся дальше, вышел к почтамту. Еще квартал прямо — и поворот на улицу Карла Либкнехта. В середине ее, напротив библиотеки, общежитие. Он поднимется на второй этаж, пройдет коридор и… дома.

Саша жил в небольшой и потому считавшейся привилегированной комнате. Кроме него и Пети Борискова в ней обитали Паша Бубнов, высокий и тощий парнишечка; Наум Дукельский, самый старший из всех, лет тридцати, он учился на филологическом и на том же факультете преподавал латынь; Юрий Абызов, аккуратный и очень усидчивый демобилизованный сержант. Рядом с койкой Бубнова и напротив Дукельского спал Сергей Лапин, удивительно мягкий и душевный человек. Саша узнавал его по поскрипыванию корсета. Лапин был ранен в позвоночник на Ленинградском фронте, перенес первую блокадную зиму и все еще, сколько бы ни ел, чувствовал голод. Впрочем, голодными были все, но Лапин особенно, и потому на приглашения к общему столу неизменно отвечал: «Спасибо, я сыт».

Поселился Саша в этой комнате благодаря Борискову. До этого в ней жил студент Рыбаков. Денег у Рыбакова почему-то было много, продуктов тоже. Готовил на плитке неторопливо, ел подолгу и часто — хоть из комнаты убегай. Надоело Борискову глотать голодную слюну, и он объявил:

— Приехал слепой парень. Поселим его у нас, а Рыбакова я выдворю.

При всеобщем одобрении Борисков перетащил койку Рыбакова в большую комнату, добыл у коменданта другую, привел Сашу и сказал:

— Будешь жить с нами. Ребята не возражают…

Саша дошел до общежития, присел на ступеньки каменного крыльца — захотелось вдруг отдохнуть как дома — и задремал. Разбудил его Борисков:

— Ты что, хлебнул на радостях и заснул, как солдат на посту?

— Да нет, хотел передохнуть немного, все забыть…

— Нашел место! Идем домой… Вот твоя кровать. Ложись. Постой-ка, ты есть хочешь?

— Спасибо! Завтра поеду домой.

— «Завтра»! Сегодня маковая росинка во рту была?.

— Нет, — краснея, признался Саша.

— А вчера?

— На утро немного оставалось.

— На два утра и на столько же вечеров, — присвистнул Борисков. — Двигай к столу — у меня пайка хлеба. Сейчас за кипятком схожу.

Борисков принес чайник, разлил кипяток в кружки, бросил в них для сладости сахаринчику, пододвинул одну кружку Саше:

— Вот чай, — примерился, распластал пайку пополам, — а вот и хлеб.

Хлеба было на два прикуса, и они управились с ним быстро. Кипяточку же попили всласть, разомлели.

— Петя, а на фронте очень страшно? — давно хотел задать этот вопрос, но все как-то не получалось.

Борисков хмыкнул;

— Не знаю.

— Почему? Ты же воевал?

— «Воевал»! Меньше, чем мы за столом сидим. И так, что и вспоминать не хочется. В армии служил, верно, а…

— Ну давай, если начал, — подогнал Саша.

— Поучили нас немного, месяц под Воронежем укрепления строили. Руки лопатами и кирками до костей протерли, потом ночью подняли по тревоге и повели на передовую, а днем немцы наступление начали, Я был подносчиком в минометном расчете и успел доставить несколько десятков мин… «Юнкерсы» налетели. Наводчика и заряжающего убило, меня контузило и завалило землей…

— Ну а дальше?

— Дальше уже «интереснее» получилось. Двое суток пролежал в завале, считай на том свете побывал, но санитары как-то нашли меня, а может и не санитары — солдаты из похоронной команды. Я о таких в госпитале узнал, лежал с одним. Откопали и понесли к братской могиле, но тут я, видно, пришел в себя от свежего воздуха и застонал. Они развернулись и — в медсанбат… Обычно после контузии глухота наступает, у меня вот на зрении отразилось. Пока немного вижу… — Борисков замолчал, потом встрепенулся: — Ты спишь, Саша?

— Нет, что ты? Слушаю.

— Хорошо у нас получается: я молчу — ты весь во внимании, — пошутил и тут же погрустнел Борисков. — Обидно мне, Саша, что так вышло, потому и помалкиваю о своих фронтовых «подвигах». — Он легко вскочил на ноги, прошелся по комнате и бросился на кровать. Голос его стал глухим, видно, Борисков лежал лицом к стене. — Я в конце ноября сорок второго вернулся в Асбест, а у отца на столе уже красненькая повестка лежит. Красненькая — это с кружкой, ложкой, на фронт, словом. И сказал он мне: «Хорошо, Петя, что ты дома, ты еще не жил, а мне можно и погибнуть». Я стал доказывать: не всех убивают, бывает, что и ранят только… А он чувствовал. Убили его под Сталинградом через три месяца… даже раньше. Мать у нас до войны умерла, и пришлось мне сестренок, Аню и Настю, в детский дом отводить. Вот так… Окончу университет, заберу! Пока же — я здесь, а они там. С голода, конечно, не умрут, но все равно плохо.

По радио передавали концерт русской песни — заливалась Русланова, в зале кто-то неумело играл на рояле, оттуда доносился смех.

— Ты смотри никому не говори, как я «воевал». Это я только тебе, по дружбе.

И тут прорвало Сашу.

— Я тебя понимаю, я тебя хорошо понимаю, Петя! Ты не стыдись, что мало пробыл на фронте. Ты же не виноват в этом! У нас в Сухом Логу, в госпитале, была палата, так там лежали раненые, которые даже не успели доехать до передовой. Разбомбили поезд. Главное в другом, в том, что ты пошел на фронт добровольно! Я бы тоже так сделал. — Саша перевел дух и продолжал спокойнее: — Прошлой зимой нам задали сочинение на свободную тему. Сел я его писать, и из меня вдруг стихи поперли о слепом парне, который не может защищать Родину, и потому неспокойно и стыдно ему, мечется он, ищет свое место в жизни и завидует друзьям-школьникам, которые вот-вот пойдут на фронт и, возможно, погибнут. А он останется. Зачем?.. Получил за сочинение отличную оценку, учительница даже классу его прочитала… Я к тому это, Петя, что если бы… разве я был бы здесь? Ребята в училище ушли…

— Ну вот и до мрачных мыслей добрались. — Борисков встал, потянулся так, что захрустели кости, зевнул: — Пойду за топливом — надо же вас, бирюков, отогревать.

Заготовку дров он взял на себя добровольно. По вечерам исчезал куда-то и возвращался то с доской, то со старым стулом, однажды притащил письменный стол. Погода стояла не очень холодная, и этого было достаточно.

— Где ты берешь все это? — спросил его как-то Саша.

Петр расхохотался:

— Ворую, где же еще.

— Давай пойдем вместе.

— Нет уж, нетушки — с тобой еще попадешься кому-нибудь под горячую руку…

В бывшем здании университета с начала войны разместился завод, факультеты были разбросаны по всему городу. Саше повезло: исторический был в двух кварталах от общежития. Среди студентов Саша выделялся не очень — добрая половина из них была покалечена войной, и не он один ходил с палкой. Первое время Сашу не раз даже спрашивали, на каком фронте воевал. Скоро и эта напасть минула, к нему привыкли. И он быстро освоился в новой обстановке — помогли и общительность характера, и «привычка к перемене мест». С каждым днем утверждался Саша и в самом главном: учиться в университете он сможет! Уже несколько раз выступал на семинарских занятиях, и получалось не хуже других. Рука только сильно уставала — учебников по Брайлю нет и приходилось все конспектировать. К студенческому быту тоже приспособился, даже суп варить научился. Закладка простая: картошка, капуста, если есть, лапша. Труднее всего было освоить чистку картофеля. Борисков несколько раз вырывал нож: «Ты же основной продукт в хлам превращаешь!» Стал каждую картофелину разрезать на ломтики и уже не проходил ножом по очищенному месту.

Жили голодно — много ли хлеба, жиров и крупы давали по карточкам, и потому картошка и в самом деле была основным продуктом. Саша ездил за ней по выходным через две недели, и по возвращении комната «пировала».

Прямого поезда до Сухого Лога не было. Саша выезжал из Свердловска утром, к вечеру добирался до дома и через несколько часов снова спешил на вокзал. Так было и в этот злополучный для Саши Камаева день. При возвращении в Свердловск кое-как пробился на подножку, одной рукой ухватился за поручень. В другой — футляр из-под баяна, в котором возил картофель, и палка. Протиснуться в тамбур, даже подняться на одну ступеньку, не удалось. Дверь открыта, стоит кому-нибудь давнуть как следует — и поминай как звали. Ветер рвет футляр из руки, сбивает дыхание. Особенно страшно было на мосту. Свист, грохот, смерть! Мелькнул в памяти буран, при котором едва не попал под снегочист. Мелькнул и померк — пустяком показался. Сашу все-таки вытолкнули, ударили чем-то по голове, но уже на станции Кунара при остановке поезда. Кто-то прыгнул вслед за ним, пытался вырвать «баян». Отбился палкой.

После Кунары стало свободнее. Сумел протиснуться до дверей вагона. В Богдановиче на пути к вокзалу стоял товарняк. Как его обойти? Где у него начало и где хвост? Услышал, что люди лезут под вагоны, и нырнул вслед за ними. Был еще на рельсах, когда стукнули буфера и поезд тронулся. Метнулся вперед и отделался легким испугом. А в Свердловске и испугаться не успел. Из-за шума трамвая не услышал машины и был сбит ею на улице Ленина. Какие-то ребятишки помогли подняться, довели до общежития и передали с рук на руки Борискову.

Вскоре случилось еще одно ЧП, взбудоражившее всю комнату. Борисков зашел за чем-то к соседям и увидел, как Рыбаков, кривляясь и посмеиваясь, приглашал дистрофиков-студентов, нет, не попробовать, а лишь понюхать густой, наваристый борщ, и те по очереди, судорожно сглатывая комки в горле, подходили к кипящей кастрюле. Увидев Борискова, Рыбаков расплылся в добродушнейшей улыбке, бросился навстречу:

— Вовремя зашел, товарищ Борисков! Хоть ты меня и выселил, я не обижаюсь. Нюхни, может, поправишься.

«Товарищ Борисков» развернулся, ударил, и хозяин борща оказался на полу.

— Дай еще! Дай ему еще! — кричали дистрофики.

В свою комнату Борисков ворвался разъяренным.

— Есть у кого курнуть, славяне? Душа горит! — рассказал о случившемся и горько заключил: — Надо было еще поддать, да у меня сил-то тоже — в один удар только и вложился. Стрелять таких надо, а не бить!

Поднялся из-за стола Сергей Лапин, проскрипел корсетом в дверях, но скоро вернулся. Бухнул на койку и, хотя не спал, в завязавшийся спор не вступил. Саша лег после того, как угомонились ребята. Заснуть же не мог долго. Пытался понять и осмыслить случившееся и не мог. «Стрелять таких надо!» — сказал честнейший и справедливейший Борисков. «Стрелять» — непривычное и жесткое слово. Не фашист же все-таки этот Рыбаков, но что-то есть в нем такое… В Сергуловке тоже был один его сверстник. Тот давал понюхать настоящий ржаной хлеб. Но ему было лет пять-шесть. Он не понимал… Это почему же не понимал? Тоже знал, что делает, и тешился своей властью. Так что же это — с детства такое? И кто страшнее — взрослый или ребенок?

Метались в голове мысли, возникали все новые вопросы, а ответа на них не находилось. Нет, не разобраться ему, не разрешить сомнения — мало читал, мало знает жизнь, чувствует, кажется, все правильно, а вот объяснить не может. Если бы мог читать настоящие книги, день и ночь пропадал бы в библиотеке, а по Брайлю их мало, особенно серьезных, умных. Хорошо еще, что не остался в свое время в пермской школе… А может, плохо? Нет, все-таки хорошо. Он думал об этом не раз и свой поступок не оправдывал, но о главном не сожалел. Пришлось труднее, но и интереснее. Он пробился, вошел в мир зрячих, к чему стремился всегда, пусть вначале и бессознательно. В Сергуловке со сверстниками был на одной ноге, в Шадринске больше времени проводил с городскими ребятами, с ними катался на коньках, купался, переплывал реку. Чтобы ни в чем не отставать, даже с вышки нырял — не головой вниз, солдатиком, но все-таки прыгал. Так надо жить и дальше. Только так! Мир зрячих шире, многообразнее. При постоянном общении с ними вырабатываются новые навыки, понятия, знания. Взять те же споры. Они вспыхивают в комнате часто. То о литературе заговорят ребята, то о театре, а чаще всего о войне. Тут бросай все — и слушай, ума набирайся. Повезло ему — к хорошим людям попал, знающим. Пять лет с ними вместе прожить да заниматься как следует — многое постичь можно. Можно! В этом убедил Сашу недавний разговор с Дукельским. Оказывается, слепые еще давным-давно были и искусными механиками, и талантливыми скульпторами, и часовщиками, и даже выдающимися учеными! По преданию, рассказывал Дукельский, в Японии существовала даже каста слепых. Она была живой хранительницей исторических событий. Слепой профессор Джон Симпсон, директор консерватории в Новой Каролине, множил в уме двадцатизначное число на равное ему, а окружной судья Гильзе в Германии легко возводил любое трехзначное число в куб! (Слепой был судьей! Почему же он не может работать адвокатом?!) Это поразило больше всего и еще то, что некоторые древние философы сами лишали себя зрения, чтобы полностью отдаться умственному созерцанию. («Пожалуй, они переборщали, но факт любопытный», — отметил про себя Саша.)

— Все закономерно: сами условия жизни толкают слепого человека к усиленному размышлению, внимательности, сосредоточенности. Мир эмоциональных переживаний, теоретических размышлений становится «своим миром», слепые глубже впитывают и лучше запоминают любое новое впечатление, они, если хочешь знать, более любопытны, более способны, чем зрячие, хотя для ознакомления с каким-то новым предметом, явлением слепым нужно затратить гораздо больше времени, — убеждал Дукельский, а ему можно было верить — один университет у Дукельского уже был за плечами.

2.

По радио передавали сводку Совинформбюро.

Голос Левитана звучал особенно торжественно: он сообщал об освобождении многих украинских городов и населенных пунктов, перечислял трофеи. И только зазвучали победные марши, в дверь постучали.

— Войдите, — крикнул Саша — он был один в комнате.

— Абызова я могу видеть? — спросил девичий голос.

— Его нет…

— А он здесь живет? А где он сейчас? А правда, что он воевал под Харьковом и раненым выходил из окружения? Скоро Киев освободят, из вашей комнаты там никто не сражался? Нет, ну ладно, в других поищу…

Пока Саша отвечал девушке, по радио успели передать областные последние известия. В них мелькнуло объявление о приеме на курсы по подготовке адвокатов.

Окно заклеить пока не собрались, в комнате гулял ветер. Саша залез под одеяло, накинул сверху пальто, немного согрелся. Курсы, курсы… Раньше бы другое дело… Шесть месяцев! В институте готовят юристов четыре года, в юридической школе — два. Ерунда какая-то! Но если поступить на курсы, можно стать адвокатом, работать вместе с Раей, и очень скоро!

Мысль эта подогрела. В нетерпении отбросил одеяло, сел на кровати. После курсов примут и в институт, потому что нельзя будет сказать: «Ты не сможешь работать по специальности…» Черт возьми, это то, что надо! Но что скажет Суханов, Рая, ребята, особенно Петя Борисков? Променять университет на курсы — не смешно ли? Короткий путь не всегда надежен — правильно, однако и длинный иногда уводит в другую сторону. Учителем он стать не думал, историей не увлекался, и в университет-то попал по воле случая, ради того, чтобы получить высшее образование. Так что же? Образование ради образования? А мечта, стремление, желание, весь смысл дальнейшей жизни по боку?

Что же делать и как быть? Снова заколдованный круг! В попытках разорвать его прошла ночь, а утром Саша поехал по знакомому адресу; Малышева, 2, где размещались юридический институт и школа, и узнал, что курсами будет руководить старый знакомый — директор школы Дежуров. Поколебавшись, Саша постучал в его кабинет и услышал:

— Я уже дважды разъяснял тебе, почему не могу принять в школу. Сейчас могу сказать то же самое. Извини меня — спешу на лекцию.

Под директором скрипнул стул, послышались грузные шаги. Дежуров взял Сашу под руку и вывел из кабинета… Щелкнул английский замок, по деревянным ступенькам простучали сапоги.

Саша был готов к отказу, но не к такому грубому и бесцеремонному. Прошло минут пятнадцать, пока начал спускаться по лестнице. По привычке пересчитал ступеньки. Их оказалось пять. «Я по ним похожу!» — решил он.

В городе бесновался ветер, шуршали мерзлые листья, сыпал мелкий снег. Наверное, лучше было дойти до улицы Ленина и сесть на трамвай. Саша пошел пешком — если сосчитал ступеньки, надо изучать и дорогу.

В первый день работы курсов, перед началом лекций, выступил Дежуров. Он поздравил слушателей с началом занятий, пожелал упорной учебы и выразил надежду на то, что все двадцать восемь курсантов станут стажерами коллегии адвокатов.

Ответное слово держала староста группы Белла Ракитина и в конце спросила:

— Вы не ошиблись, Михаил Яковлевич? Вас слушали двадцать девять человек.

По аудитории пронесся шорох — видимо, все повернулись к Саше, двадцать девятому. Он уловил недовольный вздох директора.

— Здесь незаконно присутствует лишний человек — Камаев. Вольнослушатель, так сказать, но, я думаю, мы найдем с ним общий язык, и он не будет мешать вам. Так ведь, Камаев?

— Я хочу учиться, а не мешать… — Саше хотелось сказать директору многое, но он сдержался.

На другой день для него не оказалось стула.

— В чем дело? — спросила старосту преподаватель Александра Модестовна Быстрова.

— Этот человек не зачислен — он слепой, — пояснила Ракитина, — и Михаил Яковлевич специально приказал убрать лишние стулья.

— Выполнение этого приказа не делает вам чести, Ракитина, — перебила старосту Быстрова и отдала свой стул: — Садитесь, пожалуйста.

Маленький плацдарм был завоеван. Саша на нем закрепился и сдавать не собирался — приходил на занятия раньше всех и не спеша занимал свое место.

— Куда это ты, рыцарь, исчезаешь по вечерам и являешься таким, будто на тебе пахали? А может, сам пашешь? — спросил недели через две Борисков.

— Пашу, Петя, пашу, — признался Саша и рассказал о своей тайне.

— Лю-бо-пыт-но! За двумя зайцами погнался… Какого же ухватить хочешь?

— Понимаешь, я давно хотел стать адвокатом…

— Тогда надо уходить из университета.

— Не могу. Пока не могу: на курсы я не зачислен, карточки там не дадут, общежития нет. Да что карточки! Директор книги запретил выдавать, а сегодня пообещал вызвать милицию.

— Гад твой директор! — вскочил Борисков. — А ты что, толстовец? Почему не воюешь? Я бы на твоем месте… Хочешь, я в обком комсомола схожу?

— Надо будет, сам схожу, — отказался от помощи Саша.

— Сам так сам. Тяни, только ноги не протяни.

— Постараюсь.

Так и учился: с утра в университете, вечером на курсах. Дежуров его «не замечал». Саша тоже не лез ему на глаза, а слушатели и преподаватели уже признавали своим. Особенно приметил Сашу кандидат юридических наук Карл Сергеевич Юдельсон. Разговорился как-то с Сашей, расспросил о его житье-бытье, очень удивился, узнав, что он учился в обыкновенной школе, и проникся уважением.

— Пока ничего обещать не могу, но постараюсь помочь, — пообещал в конце разговора.

Вскоре Сашу пригласил председатель президиума областной коллегии адвокатов Степан Иосифович Мокроусов, вручил официальное направление, поразглядывал, пока шла беседа, так и этак и вызвал секретаря:

— Катя, выдайте товарищу деньги, чтобы купил отрез на пальто, а то у него оно немного поизносилось…

Саша не помнил, как дошел до общежития. Вошел в комнату, плюхнулся на койку и никак не мог прийти в себя от случившегося: все мытарства и невзгоды позади! Успокоившись немного, рассказал о Мокроусове ребятам.

— А я что говорил? — заметил Борисков, — Давно надо было сходить — под лежачий камень вода не бежит.

Юрка Абызов съязвил:

— Попроси Дежурова, чтобы купил тебе шляпу с пером, трость с золотым набалдашником, и станешь адвокатом без всяких курсов.

А Саша раскачивался из стороны в сторону и не то тихо смеялся, не то всхлипывал. Из этого состояния его вывел Петр Борисков;

— Что сидишь Буддой? Открывай футляр — будем праздновать победу! Но картошку я буду чистить сам — у тебя сегодня руки дрожат.

Война еще продолжалась, и до настоящей победы было далеко, еще сотни тысяч наших солдат и офицеров должны были погибнуть, чтобы заставить Германию капитулировать, но жизнь неуловимо менялась к лучшему. Дошло до того, что однажды в столовой появился суп с колбасой. Старшекурсники говорили, что такая роскошь впервые с начала войны. С каждым днем становились все более обнадеживающими и сводки Совинформбюро, в Москве зазвучали салюты. К этому времени обычно собирались все ребята, слушали стоя и торжественно молчали, чтобы потом, когда смолкнут громовые раскаты, начать очередную дискуссию.

Жить становилось веселее. Давно ли был освобожден Киев, а четырнадцатого января нового, сорок четвертого года перешли в наступление войска Ленинградского и Волховского фронтов, и вечером едва ли не впервые разговорился молчаливый Сергей Лапин:

— Вы понимаете, это же наши километров на двести по фронту двинулись! Шуганут теперь немца — и блокаду снимут, и Новгород освободят! А если и другие фронты поддержат, то к весне мы далеко на западе будем.

До ночи рассказывал Лапин о Ленинграде, о том, каким красивым и чистым он был до войны и каким — в блокаду, предвещал скорую и окончательную победу. Вскоре добровольно ушел на фронт Наум Дукельский. В зале стало тихо — никто, кроме Дукельского, не умел играть на рояле.

Саша шел с занятий в одиннадцатом часу вечера. На ужин не рассчитывал — футляр из-под баяна был пуст, — но еще в коридоре уловил такой дурманящий запах, что ноги сами занесли в комнату. Так и есть: Борисков варил гороховый кисель.

— Ко времени подоспел, Саша, я тут такую вкуснятину приготовил, пальчики оближешь.

Отказываться и дожидаться второго приглашения Саша не стал, сразу прошел к столу, нетерпеливыми руками принял поданную Борисковым кружку. Следующий день тоже обещал быть сытым — Петя насыпал стакан гороховой муки:

— Вот здесь стоит. На завтра.

Утром он поднялся пораньше, чтобы освободить плитку для товарищей, набрал в кастрюлю воды, высыпал в нее муку и воткнул вилку в розетку. Минут через пятнадцать в комнате запахло гарью. Стал мешать — гарь не проходила. Кто-то чихнул, кто-то спросонья выругался. Вскочил Паша Бубнов и выключил плитку.

— В холодную воду муку засыпал? Ну и балда, надо в горячую и мешать.

Неожиданно рассвирепел Абызов и набросился на Борискова:

— Выспались, называется! Ты добренький, я знаю, но надо было научить человека! И сам бы мог сварить — не переломился.

Борисков хохотал:

— Не только первый блин комом бывает, первый кисель тоже! А кисель мукой я ему отпустил сознательно, — прохохотавшись, ответил Абызову. — Он все любит делать сам. Это уважать надо.

Засмеялся и Абызов, и маленький инцидент был исчерпан. Но гарь есть гарь, она имеет неприятный специфический запах, и этот запах «дошел» до ректорского кабинета:

— Слепой студент Камаев сам варит на плитке и утром едва не спалил общежитие. Кстати, лекции он посещает нерегулярно, а говорят, учится на каких-то курсах.

Ректор решил отчислить Сашу из университета и выселить из общежития. Об этом решении каким-то образом тоже стало известно. Петя Борисков поднял «по тревоге» комнату и повел к ректору. Комната «живописала», как Саша варил кисель, и скромно поведала о том, что из этого получилось. Скетч благодаря старанию Борискова был разыгран великолепно. Просмеявшись, ректор изменил свое намерение: жить в общежитии до окончания курсов разрешил, но из студентов все-таки отчислил.