Большие расстояния

Колесников Михаил Сергеевич

Михаил Сергеевич Колесников известен читателю своими книгами «Сухэ-Батор», «Рудник Солнечный», «Повести о дружбе», «Удар, рассекающий горы» и другими.

Бескрайняя сибирская тайга, ковыльные степи и знойные пустыни Монголии, Крайний Север, новый Китай — вот та обстановка, в которой живут и действуют герои его произведений. Это мир сильных, мужественных людей, непреклонно идущих к своей цели и побеждающих. Это мир, насыщенный романтикой дальних странствий.

Судьба военного журналиста забрасывала М. Колесникова в самые отдаленные уголки нашей Родины; побывал он и в Монголии, и в Китае, и в далекой Индонезии, и в других местах.

Сборник рассказов «Большие расстояния» посвящен людям ратного труда — солдатам, матросам и офицерам.

М. Колесников — член Союза советских писателей, член редколлегии журнала «Советский воин».

 

#img_1.jpeg

 

А МОРЕ ШУМИТ НЕ СМОЛКАЯ…

#img_2.jpeg

Я снова вернулся в знакомые края. Вот оно море — шумит, рокочет у прибрежных скал, обдает меня крупными брызгами. Скалы еще покрыты снегом. От мыса к северу тянется черно-белая стена: острые конусы гор и лежащие между ними ослепительные снега. А в безграничной синей дали пушинками мелькают чайки и гагары…

Тогда была осень, и снега так же лежали на скалах. А сейчас весна. Синяя полярная весна… Солнце подолгу не сходит с небосклона, и как-то не верится, что совсем недавно здесь гудела метель. Тогда я был старшиной второй статьи, а теперь вот вернулся сюда капитан-лейтенантом. В морозном мареве виднеется корабль, на котором я буду служить. Тогда я мечтал о корабле, а сражаться приходилось на суше. Время было такое. Теперь вот мечта моя исполнилась… Но почему грусть не покидает меня все последние дни?.. Я брожу по берегу и вспоминаю, вспоминаю…

Поднимаюсь в горы, раздвигаю ногами упругие кусты сиверсии, срываю крупный золотистый цветок. Странное это растение — сиверсия: на земле еще только появляются проталины, а оно уже цветет. И не страшны ему ни вьюги, ни заморозки. Говорят, этот низкорослый кустарник живет почти сто пятьдесят лет!

Впрочем, я мало разбираюсь в ботанике и не знаю, как называются жесткие северные травы.

О сиверсии мне рассказывала Наташа Усольцева. Она знала толк в таких вещах, ведь Наташа любила природу и понимала ее. И хоть это было давно, двенадцать лет назад, я помню каждое слово, оказанное Наташей. Я узнаю круглый обомшелый камень, на котором мы любили сидеть перед тем, как пойти туда, в тыл противника… А вон там, за черной высоткой, находилась минометная батарея противника…

Я распахиваю китель и подставляю грудь свежему ветру, снимаю фуражку. Ветер рвет волосы, обжигает щеки. В нем особая сила, в этом северном ветре… Снова верится в необъятную широту жизни, в исполнение желаний, в мир необыкновенных, сильных людей. Будто сбросил я эти двенадцать лет и опять вернулось то юношески-задорное, что я считал навсегда утраченным. Словно каждый камень, каждая былинка шепчет: «Здравствуй, здравствуй!.. Мы рады тебе. Ведь ты опять вернулся сюда. А как же могло быть иначе?.. Здесь прошла твоя юность, трудная комсомольская юность. Рядом с тобой были твои друзья, настоящие друзья. И дружба ваша и ваша любовь были скреплены кровью. Разве все здесь не наполнено для тебя особым смыслом? Пройдись по тропе, и, может быть, в твоих ушах снова зазвучит ее тихая печальная песенка:

А море шумит не смолкая. Подруга моя, не забудь…

Да, тогда была осень. Помнишь, хлестал дождь и бушевал ветер? Но за три года в этих гранитных скалах вы свыклись и со снежными буранами, и с дождем, и с ветром. Величайшим злом вы считали минометную батарею противника и к ней не могли привыкнуть. Когда у самого блиндажа разрывалась мина, командир взвода Шевчук скрипел зубами от злости. Он морщил лоб, хмурился и сердито дергал рыжеватый ус.

— Позор нам, разведчикам, — говорил он в запальчивости. — Не можем выковырять какую-то паршивую батарею…

Но враг за три года прочно укрепился в скалах, и подобраться скрытно к батарее не было никакой возможности. С каким-то особым ожесточением в любую погоду, днем и ночью поливала батарея огнем ваши позиции. От осколка мины погиб помощник командира взвода Подковка. Все любили Подковку — веселого добродушного парня. Он обладал неистощимым юмором, умел подмечать смешные стороны суровой фронтовой жизни. Без него как-то опустел блиндаж, не стало слышно шуток, все приуныли.

Даже лейтенант Шевчук загрустил.

— Потеряли Подковку. По своей беспечности потеряли, — говорил он с душевным надрывом. — Добрый был хлопец. И кто заменит его?..

Шевчук курил свою самодельную хрипящую трубку, болезненно щурил глаза, коричневые скулы его сухо блестели. Он тяжело переживал гибель помощника.

С некоторых пор все стали замечать, что на худом лице лейтенанта появилось совсем незнакомое выражение: то ли задумчивость, то ли недоумение. Он часто вздыхал, охал, бормотал что-то в усы, потом как-то после ужина собрал всех и с плохо скрываемым раздражением оказал:

— Стыдно мне смотреть на вас! Маскхалаты рваные, сами небритые. У Ячменева подметка проволокой прикручена. В блиндаже грязь!.. Тоже мне разведчики — носители воинской культуры! — И неожиданно повысил голос: — Сегодня же навести порядок! Распустились, заблагодушествовали. Хватит! Никаких поблажек. Вот погодите, придет мой новый помощник, он не потерпит подобного безобразия, зажмет вас в кулак…

Он еще долго стращал разведчиков новым помощником, недовольно ворчал и дергал свой ус. Все поняли, что лейтенант нервничает, чем-то обеспокоен. А нового помощника стали ждать со страхом: надраили все до блеска, пол землянки песочком посыпали, одежду и обувь отремонтировали.

Ты помнишь, конечно, тот день, необыкновенный день в твоей жизни?.. В то время тебя считали лучшим корректировщиком в бригаде, и эту славу свою ты берег пуще глаза. Бывало, чуть что: «Старшина второй статьи Ячменев! Берите рацию — и в тыл противника». Привычное дело. Ты каждый день неплохо оправлялся со своим делом и очень гордился этим. Смысл жизни, пожалуй, и заключался в том, чтобы незаметно пробраться в тыл и навести огонь своих орудий на врага.

Но в тот день тебе не повезло…»

…Да, да, я помню тот день. Я помню каждую мелочь. Помню, как мы ползли с матросом Джумгаловым по мокрым скользким камням. От второй упаковки рации больно ныли плечи. На бугре сидела белая полярная сова и смотрела на нас круглыми бессмысленными глазами. Дрожали капли дождя на оголенных почерневших кустах. Мы замаскировались на высотке, спугнув птицу, и развернули радиостанцию. А потом стали корректировать огонь наших батарей. Но почему-то не ладилось у нас в тот день.

— «Коршун», «Коршун»! Я — «Крокодил». Сектор «Н», прицел… буссоль… два снаряда — огонь!..

Опять перелет. Я даже тихонько ругнулся от возмущения:

— Эх ты, «Крокодил»!..

Чья-то властная рука выхватила у меня микрофон. От неожиданности я даже подскочил, повернулся и обомлел: на меня в упор смотрели большие девичьи глаза, черные, насмешливые и, я бы даже сказал, гневные. В груди у меня сразу как-то похолодело. Растерялся и слова вымолвить не могу. А рядом лейтенант Шевчук ус теребит, на меня с укоризной смотрит: эх ты, мол, лучший корректировщик! Опростоволосился…

А девушка в бушлате с погонами старшины первой статьи между тем передает данные управляющему огнем. Приглушенным раскатом грянул залп. Вижу, снаряды упали прямо на позиции врага. Вот как нужно корректировать огонь!.. Потом еще и еще… Посрамила она меня, лучшего корректировщика, перед лейтенантом посрамила. Можно сказать, уничтожила. Однако ни перед кем даже словом не обмолвилась о том, что произошло на высотке.

Так мы познакомились с Наташей Усольцевой…

И с тех пор что-то запало мне в сердце. Иду в разведку или огонь корректирую, а сам ее горячие гневные глаза вижу. Так обожгла она меня тогда взглядом — на всю жизнь запомнил. И еще запомнил ее руки — маленькие, узкие, почти детские. Откуда пришла она к нам? Знаю только, что до этого в институте училась — конспекты с собой по горному делу возила.

Чудно нам сперва показалось, что вместо Подковки эта девушка командует. Отвыкли мы за годы войны от женского голоса, огрубели малость. Война есть война. Лейтенант Шевчук сперва тоже смущение испытывал: иногда нужно резкое слово сказать, а тут приходится себя сдерживать, учтивые выражения подбирать. Очень это его сковывало.

Только она, наверное, секрет особый знала: быстро прибрала нас всех к рукам. Сама ставила задачу перед разведчиками, людей подбирала, сама в тыл ходила. Большой смелостью, дерзостью отличалась.

После одного совершенно невероятного случая я совсем голову потерял. А было так. Отправились мы в разведку втроем: Усольцева, я и Джумгалов. Туман небольшой окутывал скалы. Вдруг слышим нерусскую речь. Егеря! Залегли. Шагах в тридцати от нас вражеские солдаты противотанковую пушку разворачивают. Лошадей выпрягли и собираются увести их под прикрытие.

— За мной! — это закричала Усольцева. И с пистолетом бросилась на солдат. Забросали мы их гранатами. Паника там поднялась невообразимая. Бросились кто куда — врассыпную. Наташа тем временем запрягла двух лошадей в противотанковое орудие, прицепила ящик с боезапасом, подобрала инструмент и погнала лошадок на нашу сторону.

Вернулись мы в блиндаж героями. Лишь лейтенант Шевчук чем-то был недоволен, строго сказал Наташе:

— Вы мне эти штучки бросьте! Это ухарство. Я за вашу жизнь перед начальством отвечаю…

А сам даже побелел от переживания. Но с тех пор большая перемена произошла в лейтенанте Шевчуке. Без Наташи он не принимал ни одного ответственного решения. И если мнения не сходились, случалось, уступал ей. Подобрел как-то лейтенант, на нас больше не покрикивал. Мечтательное выражение в глазах появилось. О чем он думал тогда, неизвестно. Обратишься к нему с вопросом, он взглянет рассеянно, усы разгладит, потом скажет негромко:

— А вы опросите у помощника. Она лучше моего в таких вещах разбирается…

Не знаю почему, но мне всегда казалось, что я имею какое-то право на ее особое внимание. Нет, это не самоуверенность. Слишком неприметным человеком я был тогда. Да и внешность у меня самая обыкновенная: лицо широкое, чуть скуластое, глаза серые, ничем не примечательные. Да и рост отнюдь не богатырский.

И все-таки мне казалось, что она как-то выделяет меня из всех. Идем в тыл — всегда берет меня. Самое трудное задание — опять же посылает меня. Словно испытать хочет, на что способен. А для меня все это как высшая награда: готов по малейшему ее знаку и в огонь и в воду лезть. Голова кругом идет от переполняющих меня чувств. Смотрю в глаза ее черные, чуть насмешливые, а в груди теплая волна разливается. Вы скажете — любовь? Не знаю. Может быть, и любовь. Да только тогда я об этом и думать не смел. Мне бы только слушать, слушать ее да видеть маленькие руки… А она напевает вполголоса свою песенку. И тот голос негромкий, чуть грустный стал всюду меня преследовать…

Иногда она вела со мной длинные разговоры. Если время, конечно, позволяло. Усядемся, бывало, на камень, а она спрашивает:

— Вот вы, Ячменев, скажите, есть у вас заветная мечта?

— Так точно, — отвечаю. — Есть! На корабль перебраться бы… За это полжизни отдал бы. А о большем и мечтать не хочу. Помню, как наш «Разящий» тонул… Будто сердце мое из груди вынули. Много моих товарищей погибло. А меня едва живого из ледяной воды вытащили…

Она задумчиво смотрела на меня и говорила:

— Возможно, ваша мечта исполнится: ведь воевать осталось совсем недолго. Да, закончится война, и каждый из нас пойдет дорогой своей мечты. Корабль, море — это хорошо. Я тоже люблю море. В его беспредельности кроется что-то неразгаданное ни учеными, ни поэтами… Но больше всего я люблю землю. Люблю горы и березовые рощи. Особенно горы. Да и специальность у меня — горный инженер. С последнего курса института ушла сюда. Слышали вы что-нибудь о тоннелях? Скажем, способ подсводного разреза или центральной штольни… Или щитовой способ… Как это все далеко!.. Наш профессор Боярышников, сухонький седенький старичок, бывало, глянет строгими бесцветными глазами, а у меня — душа в пятки… Ведь я большая трусиха. Перед экзаменами ночей не спала. От прежней жизни лишь конспекты остались. Правда, осталось еще кое-что. Очень строгий у нас был военрук. Изучали винтовку, гранату, пулемет. А военное дело не любили, считали второстепенным предметом. Вот так и получается: то, что подчас считаешь второстепенным, оказывается самым главным, жизненно необходимым, смыслом всего…

Тот мир, о котором говорила Наташа, казался мне почти нереальным. Я даже представить ее не мог в легком платье, в туфлях на высоких каблуках. Мне казалось, что она всегда носила вот этот черный бушлат и кирзовые сапоги. Да и в этом наряде она была прекрасна, лучше всех других девушек, каких я знавал…

Нет, тогда я не рассуждал о месте женщины на войне. Важно было то, что Наташа сразу же нашла место в сердце каждого из нас. Мы ее любили и оберегали. А она не берегла себя, выискивала для себя дело потрудней. И за это мы любили ее еще больше.

— Значит, вам хотелось бы уйти отсюда, перебраться на корабль? — спросила она.

Я кивнул головой.

— И вам не тяжело было бы расставаться со всеми своими друзьями?

Что-то незнакомое уловил я в ее голосе и покраснел от смущения. А она расхохоталась. И глаза ее словно говорили: «Никуда ты отсюда не уйдешь… даже если бы тебя отпустили. Я-то умнее и хитрее тебя и понимаю кое-что. Человеческая натура — сложная штука. Уйдешь на корабль — и все равно тебя будет тянуть сюда, к этим суровым берегам. Ведь здесь начало твоей юности, твоей первой любви…»

Этот взгляд я истолковал гораздо позже, а тогда только смутился. Очень боялся, чтобы не узнала, что без нее жизнь мне — не в жизнь.

— Ну, хорошо, — сказала она. — Море — это потом. А сейчас мне хотелось бы поделиться с вами кое-какими соображениями. Не кажется ли вам, Ячменев, что минометная батарея всем намозолила глаза? Даже командир пулеметной роты жаловался. Думается, пора с ней кончать. И вот что пришло мне в голову…

И Наташа поделилась со мной своим дерзким замыслом. Теперь и мне становилось понятным, что только таким способом можно захватить батарею. Дня два ходили мы с заговорщическим видом, затем свой план Наташа доложила Шевчуку. Лейтенант оживился.

— Золотая голова у вас, Наталия Сергеевна, — впервые назвал он ее по имени и отчеству. — Замысел смелый. Думаю, командование не будет возражать. Вас, разумеется, придется оставить в блиндаже… Риск велик…

Лицо Наташи потемнело, глаза вспыхнули, она ударила кулаком по столу. Такой мне еще не приходилось ее видеть. И посыпались гневные слова. В конце концов Шевчук потерял выдержку, тоже стукнул кулаком по столу:

— Кто здесь командир взвода? Слишком много вы о себе воображаете. Прикажу сидеть в блиндаже — и будете сидеть!.. И вообще, приказы не обсуждаются…

А сам воротник кителя расстегнул — душно ему сделалось. Три дня они после этого не разговаривали и даже взглядами встречаться избегали. Мы, конечно, одобряли действия Шевчука, так как жалели Наташу. Все сделаем сами, только бы ей ничто не угрожало. А она ходила невеселая, даже веки покраснели от слез… Острыми зубами закусит губу и молчит.

И Шевчук не выдержал характер. Подошел к Наташе, сказал ледяным тоном:

— Командование утвердило план. Сегодня ночью выступаем. Пойдете в обход с Ячменевым и Джумгаловым…

Видели бы вы ее лицо в ту минуту! Она вся просияла, голос зазвенел, щеки раскраснелись. В глубине зрачков чудесный огонек засветился. Тут-то по-настоящему я и узнал, какая она красивая да статная. Рассудок у меня помутился от любви к ней. Обрадовался, что вместе будем, а о том, чем все это может кончиться, даже не подумал. Не верилось как-то, что с ней что-нибудь плохое может случиться.

…Ночь выдалась дождливая, ветреная. Руки от холода стыли. Цепляясь за выступы, подталкивая друг друга, мы поднимались все выше и выше в горы. Свет ракеты иногда озарял наши лица, и мы припадали к камням, сливаясь с ними. Где-то слева шарил луч прожектора. Нас было трое в холодной каменистой пустыне. Когда я останавливался, Наташа сжимала мне руку теплой ладонью. Джумгалов замыкал шествие. Мускулы наши были напряжены до предела. Я меньше всего думал о смерти, об опасности в эти минуты. Все казалось легко осуществимым: ведь рядом была Наташа!..

Нагромождение валунов осталось позади. Совсем обессиленные, мы упали на землю. Дальше можно было пробираться только ползком. И то, что нам удалось незамеченными пробраться в тыл противника, казалось мне хорошим предзнаменованием. Лейтенант Шевчук с остальными, должно быть, уже вышел на северный склон высоты. Пора действовать!.. Наташа подняла руку: там враг! Мы поползли вперед. Вспыхнула ракета, и в ее неверном свете мы отчетливо увидели силуэты минометов и палатку, где, должно быть, размещались солдаты. А вот темная фигура часового…

Из-под ног Джумгалова вырвался камень и с шорохом покатился вниз. Кровь ударила мне в виски. Часовой постоял, прислушался, потом снова зашагал по дорожке. У каждого из нас в руках были гранаты на боевом взводе.

— «Рубашки» не снимать! — шепнула Наташа.

Остальное я помню очень смутно. По знаку Наташи мы вскочили, забросали палатку и минометы гранатами. Откуда-то оправа застрочил пулемет. Я догадался: подошел лейтенант Шевчук с разведчиками. Мы сделали свое дело, пора было уходить!..

Да, да, мы стали отползать… Ущелье было наполнено грохотом. Свет прожектора ударил в глаза. В сознание врезался лишь этот ослепительный свет. И еще — запрокинутая голова девушки у меня на руках. Волосы ее растрепались. Она застонала. Затем тихо, но явственно произнесла:

— Оставьте меня здесь… Все кончено…

Обезумев от горя, я прижал ее голову к своей груди. Я не замечал ледяного ветра, не слышал орудийного гула. Кажется, Джумгалов тряс меня за плечи.

Я очнулся, поднялся с земли, сжал в каждой руке по гранате и, тяжело ступая, медленно двинулся навстречу выстрелам. А в ушах звучали слова песенки:

А море шумит не смолкая…

И глаза ее, большие милые глаза, в которых всегда было что-то невысказанное, насмешливое и ласковое, печальное и зовущее, словно провожали меня в ту ветреную ночь на большие дела…

Нет, никогда я не забуду страшного озарения той ночи, не забуду простую русскую девушку в матросском бушлате. Она была среди нас, как тот золотистый цветок си-версия, распустившийся на холодной северной земле в лютую непогоду.

Двенадцать лет… А как будто все это было лишь вчера. И песенка все еще звучит в ушах…

Я снова вернулся в знакомые места… Край мой любимый! Сердцем я всегда был с тобой, хоть и разделяли нас тысячи километров. Вот они, скалы и море! Из-под снега пробивается куропаточья трава. С призывными криками опускаются на воду птицы.

Полярная весна…

Мне казалось, что давно кончилась моя комсомольская юность, а сегодня я снова встретился с ней.

Н-ская база.

 

НА КРУТОЙ ВОЛНЕ

Все складывалось как нельзя лучше: тяжелый многодневный переход конвоя от Архангельска до маленького гористого полуострова, где в скалах укрепилась бригада, близился к концу.

«До базы часа два ходу, не больше…» — прикидывал в уме трюмный машинист Василий Виноградов. Он недолюбливал это холодное пустынное море и всегда радовался, когда ощущал под ногами твердую землю. Пусть полуостров гол и бесприютен, пусть его днем и ночью враг осыпает минами и снарядами. Но все-таки в теплой землянке в кругу друзей можно расслабленно сидеть за пахнущим свежим деревом столиком, не торопясь тянуть из жестяной кружки густой обжигающий чай, вспоминать с земляками свою далекую Сибирь, заросшие разлапистым ерником пади, маленький рудник, затерянный в тайге, где до войны работал экскаваторщиком.

А война привела земляков и сюда, за Полярный круг. Их было двое: Кешка Макухин, такой же экскаваторщик в прошлом, как и Василий, и даже с одного с ним рудника, и дядя Михеич, бывший лесник, человек уже не молодой, весь в веселых, по-домашнему уютных морщинках. Михеич с его чуть дребезжащим голосом, неторопливыми движениями всегда почему-то напоминал Василию отца. Батя работал на лесозаготовках. Огромная, метровой толщины, сосна, сгнившая на корню, не выдержав собственной тяжести, с грохотом рухнула и придавила старого Федота. Умер отец в страшных мучениях, не приходя в память. Василий остался с матерью.

Земляки часто получали письма из дому. Василию никто не писал. Мать была слишком стара и неграмотна, короткие весточки от нее приходили редко: все тот же корявый почерк инвалида Кузьмы…

А Кешке и Михеичу писали щедро: родственники, рудничные, с лесоразработок. Василий не раз ловил себя, на мысли, что его больше всего интересуют эти чужие письма. И те незнакомые люди с их заботами и маленькими радостями казались близкими, почти родными. Стоило взять в руки трехугольный конвертик, пахнущий хвоей, как перед глазами вставали пронизанные синим туманом распадки, волнистые отроги хребта, покрытые щетинистыми соснами и лиственницами, бревенчатые домики рудничного поселка. А если взобраться на самую высокую сопку, то дух захватит от необъятной голубой шири. Внизу раскинулся рудник. Отсюда, с высоты, карьер напоминает большую воронку. На уступах виднеются работающие экскаваторы, на верхних площадках — длинная вереница вагонов-самосвалов. Красноватая пыль висит над забойными путями, над экскаваторами. И приятней той пыли нет ничего на свете…

В прошлый раз Кешка как бы между прочим сказал:

— А Катя-то Твердохлебова техникум кончила: взрывниками теперь командует. Кто бы мог подумать! А тогда совсем неприметной девчушкой была: от горшка два вершка…

Сейчас старший матрос Виноградов стоял на верхней палубе у привода клапана затопления и поеживался от хлесткого ледяного ветра. Со стеклянным шелестом набегали крутые волны, тучи белесых брызг клубились в воздухе. Полушубок покрылся прозрачной коркой, мерзло ничем не защищенное лицо. Над головой трепыхались сполохи: небо горело зелеными, желтыми и красными, как остывающая с накала сталь, огнями.

И этот призрачный игольчатый свет, тихо переливающийся в бездонной вышине, и черное как деготь море — всхолмленная водная равнина без конца и края, неясные пепельно-серые силуэты транспортов, словно медленно плывущие айсберги, — все навевало неясную тоску, думы о тепле, о солнечных весенних днях.

Не впервой доводилось Василию совершать трудный переход от Архангельска до иззубренного скалами полуострова, и очень часто уже на подходе к базе его ставили сюда, у приводов. Задолго до очередного рейса Виноградов с другими матросами почти каждый день проворачивал штоковые приводы, очищал и смазывал шарниры, соединительные муфты и шестерни на приводах, внимательно осматривал фланцы и клапаны. Несложную надоевшую работу Василий делал почти механически: раз приказано, значит, нечего рассуждать, нужно исполнять. Громоздкая система действовала безотказно, но в глубине души трюмный машинист был уверен, что до самого конца войны ему так и не придется привести эту систему в действие. Даже на войне пожары в артиллерийских погребах случаются редко. Кроме того, для орошения погребов и тушения пожаров на корабле установлено несколько систем и их можно привести в действие из различных пунктов.

Вахта трюмного машиниста на верхней палубе у привода клапана затопления носила даже несколько формальный характер, во всяком случае, так казалось Виноградову. По боевой тревоге он снимал запоры с головок, заключенных в палубные втулки, надевал на головки торцовые ключи. Во время боя, в случае катастрофы, могло поступить приказание с мостика или от командира электромеханической части…

Но за девять дальних штормовых походов еще ни разу ничего особенного не случалось, если не считать стычек с подводными лодками противника, и «страшной» команды с мостика не поступало. Вот и теперь, кажется, все обошлось благополучно…

Да, через два часа, а то и раньше, они будут в базе. И пока разгружаются транспорты, а корабль стоит у стенки, Василий успеет побывать у Иннокентия и Михеича, будет пить с ними чай без сахара, узнает новости из тайги. О Кате Твердохлебовой Кешка упомянул в тот раз не случайно. Василий давно догадывался, что Макухин ведет переписку с девушкой, правда, еще не было случая, чтобы Кешка показал письмо от нее: скрытный, прижимистый варнак!

Катю Твердохлебову Василий знал хорошо. На руднике все парни ухаживали за ней. Объяснялся в любви и Кешка Макухин. После получки он покупал в рудничном ларьке яркие ленты, бусы, серьги. Но своенравная девушка наотрез отказывалась от подарков, всячески издевалась над незадачливым ухажером.

«Неприметная девчушка… от горшка два вершка…» — Василий невольно улыбнулся. За этими несколько пренебрежительными словами Иннокентий скрывал острую тоску по девичьей ласке, свои постоянные думы о Кате. Она никогда не отвечала ему взаимностью — это Василий знал наверное. И если теперь Катя переписывалась с Макухиным, то только как с земляком, ушедшим на фронт; а возможно, Кешка первый затеял переписку.

Василию припомнилась последняя весна перед войной. Однажды после смены он забрел в кедрач — в самый дикий, самый угрюмый уголок тайги. И здесь он, к своему удивлению, увидел Катю Твердохлебову. Девушка прерывисто дышала, вздымались маленькие груди, густой румянец заливал ее смуглые щеки.

— Ты чего здесь? — грубо опросил Василий. — Все меня выслеживаешь? Люди уже смеяться стали, проходу не дают…

— Вася… — в голосе девушки послышалась бесконечная грусть и мольба. А он стоял высокий, белокурый, презрительно-насмешливый и со злостью смотрел в ее большие печальные глаза, блестевшие от слез. Он тогда резко повернулся и торопливо зашагал к руднику.

Надоедливая, привязчивая девчонка!.. Она всюду его разыскивает, следует за ним по пятам, открыто ревнует ко всем рудничным девчатам и не хочет замечать, что Кешка Макухин высох от любви к ней.

И только здесь, на войне, Василий понял, что мимо него прошла большая настоящая любовь. Странное дело: за последнее время он все чаще и чаще вспоминает цветущий багульник, дикий кедрач и тоненькую девушку с большими заплаканными глазами. Ему начинает казаться, что тогда он поступил глупо, очень глупо. Нет, не нужно было уходить — и все сложилось бы по-иному…

И уже не раз он подумывал, что нужно послать Кате письмо, попросить прощения и сказать, что всегда он любил ее, и только ее. Но ложная гордость до сих пор мешала ему исполнить задуманное. Вот теперь она — техник, отвечает за самый трудный участок. Станет ли она после всего случившегося водить дружбу с ним, простым экскаваторщиком?.. Да и войне что-то конца не видно. Смешно здесь, в двух шагах от смерти, жить надеждами на будущее, строить планы, мечтать о цветущем багульнике…

…Самолеты появились внезапно. Их еще не было видно за облаками, но тревожное гудение все нарастало и нарастало, заполняя небо. «Юнкерсы»!..» — определил по низкому звуку Василий и ощутил, как болезненно сжалось сердце; корабль показался неуклюжей беззащитной посудиной, и негде укрыться от надвигающейся беды. Ветер да волны… Ветер да волны…

Матросы взлетали по металлическим трапам, торопливо занимали места у зенитных автоматов и орудий. Напряженные бледные лица, суженные глаза и внешнее спокойствие в каждом движении: почти флегматично снарядные подхватывают снаряды, замочные неторопливо вытаскивают из-за пояса запальные трубки. Волнуется только командир зенитной батареи лейтенант Трубилов: то и дело вскидывает бинокль, резко опускает его, кусает потрескавшиеся от ветра губы.

Напряжение росло, взгляды всех были устремлены в небо. И вдруг, захлебываясь и перебивая друг друга, застучали автоматы. Что-то темное с воем пронеслось почти рядом, содрогнулся корпус корабля, мутный столб воды поднялся едва ли не до мостика, заломился, рухнул на палубу. Стуча от озноба зубами, Василий ползал по настилу, его мотало из стороны в сторону, в ушах стоял звон от неустанно бьющих орудий. Наконец он поднялся, отряхнулся, непроизвольно глянул вверх и застыл, парализованный страхом: прямо на корабль отвесно мчался «юнкерс», его черные крылья закрыли все видимое пространство над головой. Корабль рыскнул влево, но было уже поздно…

Раздался треск, Василий почувствовал, как палуба уходит из-под ног. Где-то в глубине корабля прокатился глухой гул. Трюмный машинист сидел, широко раскинув ноги, стирал рукавицей кровь с рассеченной щеки и пытался сообразить, что же произошло. Он не заметил, как подбежал командир трюмного поста старшина первой статьи Кривцов. Старшина едва переводил дыхание, густые брови его дергались.

— Бомба! — выкрикнул он. — Взорвалась рядом с артиллерийским погребом. Открывай клапана…

Василий вскочил как ошпаренный, рванулся к штоковому приводу и бессильно заскрежетал зубами: привод был разбит. А через вентиляционные раструбы уже выбивалось багрово-желтое пламя. Оно вырывалось со свистом, что-то булькало, бурлило в огнедышащих жерлах. Красноватый отблеск падал на встревоженное сухощавое лицо Кривцова.

Оба словно оцепенели, не могли отвести глаз от пышущих жаром раструбов. Вот выскочил бурый султан дыма, высоко поднялся над вспененным морем. А в недрах корабля, может быть уже в артиллерийском погребе, вовсю бушует огонь, разливается по платформе, подбирается к стеллажам, набитым снарядами. Возможно, началось разложение пороха: не пройдет и десяти минут, как невиданной силы взрыв разнесет корабль.

Кривцов судорожно схватил трюмного машиниста за рукав и потащил к люку. Они скользили по трапам, натыкались в темноте на переборки, пробирались по коридорам и выгородкам и снова опускались в густой мрак. Снизу от накалившейся переборки артиллерийского погреба наплывали и наплывали волны горячего воздуха, обжигало ноздри, спирало дыхание. Старшина был поджар и юрок, Виноградов едва поспевал за ним; полушубок и ватные брюки стесняли движения. Спина покрылась терпкой испариной, и тело зудело, словно в него впивались тысячи игл.

Загремела сталь. До ушей трюмного машиниста донесся стон:

— Товарищ старшина!..

— Ничего, — прокряхтел из темноты Кривцов. — Зашиб колено. Добирайся до мастерской, там проходит шток. А я доплетусь…

Раздумывать времени не было. Василий кубарем скатился на площадку. Здесь было невыносимо душно, едкий дым стлался слоями. Напрасно Виноградов зажимал нос и рот рукавицей, плотный серый дым першил в горле, вызывал яростные приступы кашля, изнутри подкатывала тошнота. Василий схватился за грудь, прислонился к переборке. Его затрясло, голова медленно и тяжело, будто каменная, клонилась вниз. Густой дым все наползал, опутывал смрадными космами.

Стараясь не дышать, Василий побежал. Он бежал и ловил руками переборку, руки часто соскальзывали, и переборка уплывала куда-то в сторону. Где-то здесь должна быть дверь в мастерскую. Уж не проскочил ли он мимо? Нет, это вот тут. Именно тут. Он шарил в кромешной тьме и жалел, что не припас на подобный случай хотя бы коробку спичек. Он никогда не курил, и спички были ни к чему. А теперь вот от какой-то дрянной спички, может быть, зависит жизнь корабля, сотен людей.

Сдерживать дыхание больше не было сил, и он вдохнул полной грудью воздух, снова задергался в конвульсиях. Спазмы в горле отзывались острой болью. Наконец он нащупал дверь, толкнул ее ногой. Дверь не поддалась. Тогда он понял: заперта! Мастерскую всегда закрывали на замок. Следовало с самого начала спуститься в другой отсек, где тоже проходит шток. Как это он не сообразил сразу? Теперь уже поздно, поздно…

Тупое безразличие постепенно овладевало им. Захотелось опуститься на паелы, хоть на мгновение обрести покой. Если бы не давила тошнота и не стучала кровь в виски…

Чтобы не упасть от головокружения, он уцепился за тяжелый замок и повис на нем. Словно обезумевший, рвал замок на себя, колотил ногами в дверь. Узкий коридор наполнился гулом. Это уже были не осмысленные действия, а слепая ярость человека, пришедшего в отчаяние. Рвать, крушить, биться головой, стучать кулаками в неподатливое железо. И все время его преследовало видение: пляшущие языки пламени, подбирающиеся к высоким ларям со снарядами, охваченное огнем основание башни.

Василий был сильным парнем. Еще там, на руднике, другие за смену выдыхались, а он, проработав день, как ни в чем не бывало шел копать огород или дотемна пилил дрова. Его силе завидовали многие, и особенно Кешка Макухин. Сейчас же он не мог совладать даже с этим замком.

Кто-то отстранил Василия. Звякнуло железо. Хриплый голос проговорил:

— Берись за ломик. Дернем вдвоем!

Трюмный машинист узнал старшину первой статьи Кривцова. Значит, все-таки доковылял! И оттого, что товарищ был здесь, рядом, у Василия стало легче на душе. Они взялись за концы железного прута и рванули его на себя. Замок слетел. Дверь раскрылась. В темноте и дыму они пробирались к штоку. Под ногами хлюпала вода. Василий зачерпнул ладонью воды и освежил лицо. А сверху тяжелым пластом по-прежнему давил удушливый дым. Но, как ни странно, угнетенное состояние исчезло. Они были у цели! Оставалось отсоединить шток в шарнире, а потом, вращая его руками, открыть клапан затопления. Оба уже не думали больше о той опасности, которая угрожает кораблю, экипажу и им самим.

Полузадохнувшийся, еле живой от усталости, Виноградов долго возился с шарниром. Старшина то и дело дергал его за рукав:

— А ну-ка, дай мне!

Василий не мог видеть его испачканного сажей, перекошенного от боли лица. Старшина скрипел зубами, подтаскивая руками волочащуюся зашибленную ногу; он боялся ступить на нее и все время прыгал около трюмного машиниста. Все-таки им удалось отсоединить шток. Напрягая последние силы, они оба ухватились за стальную трубку и повернули ее. Они все еще не верили, что все мучения кончились. Шток повернулся плавно, без сопротивления. Еще и еще… Клапан затопления был открыт. Они не слышали шума забортной воды, которая мощным фонтаном била из широкой трубы, растекалась по артиллерийскому погребу, но оба знали, что кораблю больше не угрожает взрыв. Что бы там ни случилось наверху, взрыва не будет!

— Ну, а теперь обопритесь на меня, товарищ старшина, — сказал Василий, — будем выбираться отсюда…

— Здоров же ты, браток! — проговорил Кривцов удовлетворенно. — Одним словом, сибиряк! А я совсем заплошал…

…Василий стоял на верхней палубе, прислонившись к башне. Бой уже закончился, санитары перевязывали раненых. По-прежнему дрожало северное сияние и шеренги темных волн меланхолично набегали издалека. В небе все еще висел дымок, но вражеские самолеты исчезли. Каждый был занят своим делом, и никто не подошел к трюмному машинисту, не полюбопытствовал, где он был все это время. Да и так ли это важно? Важно, что уцелели транспорты и корабль. А еще очень хорошо, что он может стоять вот здесь на палубе и следить за вечной игрой моря. Холодное море! Пустынное и. штормовое, ледяное и неприветливое… И нет ничего прекраснее его беспокойного простора, его неизведанной глубины и суровости. Оно такое же необъятное, как тайга, и кто его полюбил однажды — не разлюбит никогда…

Когда Василий сошел на берег, он прежде всего разыскал своих земляков Иннокентия Макухина и Михеича. Разведчики только что вернулись с поиска, и рассказам не было конца. Все было так, как и представлял себе Василий: крутой горячий чай в жестяных кружках, уютно гудящая железная печурка, широкие нары. А писем из тайги пришла целая куча! На экскаваторе Василия работает Петька Лыков (давно ли парнишка бегал в школу!). Только о Кате Твердохлебовой не было сказано ни слова.

После недолгой стоянки моряки собрались в обратный путь в Архангельск. У бревенчатой стенки, где стоял корабль, царило оживление. Пришел проститься с Василием и сержант Макухин. Приземистый, круглоголовый, он стиснул жилистой рукой ладонь трюмного машиниста, сказал с плохо скрываемой обидой:

— Ваши ребята рассказывали о твоем подвиге. Почему сам молчал?

Василий грустно улыбнулся, нахлобучил шапку на глаза Макухину:

— Брось, Кека, не терплю пустых слов. Как будто ты меня не знаешь. А ребята, известное дело, любят потравить. Открыл клапан — велика невидаль…

Насупившийся Иннокентий сплюнул:

— Бахвал ты и есть бахвал. Все ему нипочем — тоже мне герой выискался! — И уже серьезно, с легкой печалью добавил: — А я сегодня утром Кате письмо отправил. И все пять страниц — о твоем подвиге. Давно с ней переписываемся, и каждый раз только о тебе и справляется. Любит, значит. До сих пор любит. Запал ты ей в сердце. А я молчал, скрывал от тебя те письма. Да, видно, не судьба мне…

Василий ничего не ответил. Только почувствовал, как его всего охватывает теплом, волнением до слез. И сразу же представилась бескрайняя тайга, глухие распадки, заросшие стлаником, и девушка в простом ситцевом платье, смуглая, тонкая, с большими любящими глазами. Как будто и не лежали между этим студеным морем и родным таежным рудником тысячи километров…

Ленинград.

 

ВЫСОТА АНДРЕЯ КОШЕЛЕВА

На вторые сутки разведчики набрели на птичью кормежку возле карликовых березок, растущих вместе с тальником. Белая куропатка, сбросив покрывавший ее снег, тяжело выпорхнула из-под ног матроса Лойко. Матрос задумчиво проследил глазами за полетом птицы, потрогал автомат, вздохнул и недовольно проворчал:

— Эх, попадись ты мне в другое время!..

Да, неплохо было бы сейчас зажарить эту куропатку. Правда, мясо ее постное и сухое. И все же… Он проглотил слюну, нехотя уселся на камень неподалеку от старшего лейтенанта Кошелева. Тот развязал вещевой мешок, вынул кусок черного хлеба, густо посыпанного солью, протянул матросу:

— Возьмите!

Осунувшееся, бледное лицо Лойко постепенно залил румянец, в смущении он наклонил голову:

— Что вы, товарищ старший лейтенант! Я, честное слово, не хочу есть. Заховайте до другого раза: еще неизвестно, как дело обернется. Ну, а что касается куропатки, то я ее, подлую, руками разорвал бы!..

Матрос даже скрипнул зубами от страстного желания есть. Но он подавил в себе острое чувство голода и уже весело добавил:

— Помню, на глухаря наткнулся. Спал, проклятущий, закопавшись в снег. Так я его палкой, палкой…

— Эх, и врать же ты здоров, Лойко! — произнес матрос Земцов, приподнимая веки. — Не мешал бы людям спать.

Группа разведчиков расположилась на отдых у подножия черной выветрившейся скалы прямо на снегу. Некоторые уже спали, прислонившись к валунам, другие негромко переговаривались. На долю Лойко выпало охранять покой товарищей.

Он с тоской смотрел на гребнистые хребты, залитые неярким полярным солнцем; обрывы плоских вершин широкими ступенями спускались к глубоким долинам. Норвегия… Чужая холодная земля. И названия какие-то непривычные для слуха: Варангер-фьорд, Смольрурен, Киркенес…

Матрос Лойко совсем недавно попал в разведывательный отряд. До этого он служил на подводной лодке. По сути, это был его первый сухопутный поход в глубокий тыл противника. Перед отрядом поставили задачу: срочно направиться в район Гуль-фьорда, подготовить плацдарм для высадки морской пехоты. Одной из групп командовал заместитель командира отряда старший лейтенант Кошелев.

На пути группы лежали горы, болота, реки. То и дело приходилось карабкаться на ребристые склоны сопок. Кошелев торопился, но перед схваткой с противником решил дать разведчикам непродолжительный отдых.

Старший лейтенант для матроса Лойко был сущей загадкой. Этот высокий сухощавый человек, казалось, не знал, что такое усталость. Он все время находился на ногах, к пище почти не притрагивался, за время похода ни разу не повысил голоса, но все его приказания выполнялись немедленно и четко. У Кошелева был большой белый лоб, жесткие черные волосы и темные строгие глаза. Выражение этих глаз беспрестанно менялось: то в их глубине вспыхивал огонек, то они становились задумчивыми, как-то потухали, то в их уголках собирались суровые морщины. О чем думает сейчас старший лейтенант? Быть может, о том, как лучше подойти к Гуль-фьорду, перехитрить врага? И что это за конверты у него в руках? Лойко вспомнил: еще в базе, в тот самый момент, когда разведчики выстраивались на причале перед посадкой на катера, к офицеру подошел почтальон и вручил ему два конверта. Но, видно, Кошелев так и не успел до сих пор прочитать письма: все было недосуг.

Матрос не утерпел и как бы между прочим спросил:

— Из дому письмишки, товарищ старший лейтенант? Я вот уже полтора года ничего не получаю от стариков. Може, и в живых-то нет, а може, фашист в Германию угнал…

Офицер поднял голову, удивленно взглянул на Лойко, затем улыбнулся и сказал:

— Получите. Обязательно получите. Вот эти письма я тоже очень долго ждал. А одно из них даже не надеялся получить. Далеко потому что. Сперва на оленях везли, а потом, потом… Из Якутии оно, из геологического отряда. Второе — от отца, Ильи Петровича. Маячник он, на Каспии… Дом у нас возле маяка, прямо на краю обрыва…

— А у вас кто там, в Якутии?

— Невеста, — просто ответил Кошелев. — Наташей зовут. Пишет, что жива-здорова. — И уже строже добавил: — Ведите наблюдение, не отвлекайтесь.

Любопытство Лойко было удовлетворено. Он стал пристальнее всматриваться в беспокойные нагромождения скал и в то же время продолжал размышлять о своем командире. Еще до прихода в отряд Лойко много наслышался о Кошелеве, о его невероятных по смелости рейдах по тылам противника. А оказалось, что Кошелев такой же, как все: простой, веселый, хорошо играет на баяне, танцует. А уж если начнет о чем рассказывать, то заслушаешься…

Теперь для Лойко совсем неожиданно открылась новая сторона жизни старшего лейтенанта. У него есть невеста. В этом факте не было ничего удивительного, и все же на матроса словно повеяло теплом. Он вспомнил белую хатку на Полтавщине, желтые подсолнухи за плетнем, черноглазую дивчину Люду. Что там делается в родном краю? Живы ли старики? Только бы вернуться целым и невредимым в родное село… И вообще хорошо, что есть на белом свете такие люди, как старший лейтенант Кошелев. С ним уютно даже среди чужих холодных гор…

А старший лейтенант наморщил лоб, провел ладонью по глазам, вздохнул и во второй раз перечитал письмо из Якутии:

«Дорогой мой! Специально отправляю Уйбана в Оймякон с этим письмом, а также за подмогой. Продукты давно кончились, мы терпим нечеловеческие лишения. Пять сотрудников из восьми тяжело больны. Я еще держусь на ногах, но чувствую: и меня хватит ненадолго. Я — глупая, самонадеянная девчонка… Я часто-часто вспоминаю Ленинград и наши с тобой встречи, мой любимый. Как хорошо мечталось тогда, и все казалось легко осуществимым. Сейчас, как никогда, экспедиция наша близка к цели. Мне остается лишь закончить словами Черского: «Я сделал распоряжение, чтобы экспедиция не прерывалась даже в том случае, когда настанут мои последние минуты, и чтобы меня тащили вперед даже в тот момент, когда я буду отходить…»

Кошелев даже глухо застонал от внутренней боли. Три месяца шло письмо. Что с экспедицией и подоспела ли подмога? Жива ли Наташа? Как бы дорого он дал, чтобы получить ответы на все эти вопросы!

— Если бы я был там!.. — проговорил он в отчаянии.

Скажи кто-нибудь матросу Лойко, что сидящий перед ним человек не просто прославленный разведчик, а кандидат геологических наук, Лойко решил бы, что над ним подшучивают. Ибо он не смог бы представить Кошелева вне отряда, вне всей окружающей обстановки. Старший лейтенант был душой отряда, его неотделимой частью.

И все-таки Андрей Кошелев был и оставался геологом даже здесь, на войне. И очень часто мысли Кошелева уносились далеко от норвежской земли, в заснеженную Якутию, где находилась экспедиция его невесты Наташи Дороховой.

Там, среди ледников и стужи, Наташа терпит нечеловеческие лишения. А возможно, и в живых-то ее уже нет…

Нет, в это Кошелев не хотел верить. Кончится война — и они встретятся. Он будет целовать ее милые глаза, каждую родинку на шее. Будет еще все: и звезды, и мечты, и счастье…

— Время вышло, товарищ старший лейтенант!

Голос матроса вернул Кошелева к действительности. Он бросил быстрый взгляд на часы, сунул письма в карман куртки и сказал спокойно:

— Поднимайте людей. Пора двигаться.

…Да, все произошло именно так, как и предполагал старший лейтенант: разведывательный отряд с ходу овладел Гуль-фьордом. Группа Кошелева пыталась закрепиться на высотке, которую отделяла от моря лишь узкая прибрежная полоса. Пришлось карабкаться по отвесным заледенелым камням, набрасывать ватники на проволочные заграждения, переваливаться через них.

Теперь разведчики залегли за валунами, так как дорогу преградил дзот. Лицо Кошелева сделалось мрачным, глаза лихорадочно блестели. Он понимал всю сложность обстановки. Враг пока не разбит, он отошел в лощину и накапливает силы. А тут еще этот дзот!.. Десант морской пехоты почему-то запаздывает, и, возможно, придется долго сдерживать яростный натиск горных егерей. Сумеет ли устоять против этого натиска горстка моряков, вооруженных автоматами и гранатами?

Он невольно прислушивался к разговору, который вели между собой матрос Земцов и старшина второй статьи Сдобников.

— Еще дадут они нам жару, — ворчал Земцов.

— Если вот так будем ждать у моря погоды, то, конечно, дадут, — согласился Сдобников. — Заткнуть бы им глотку!

— Легко сказать!

— Все очень просто. Главное — подобраться. Уязвимое место у такого дзота — входная ниша, прикрытая толстой железной плитой. Малым зарядом надо сорвать дверь, оглушить егерей, а потом действовать. А то еще, помню, бросали в амбразуры каски, наполненные бензином…

«Пожалуй, он прав… Надо попытаться», — подумал Кошелев. Он не совсем был уверен, что это единственно правильное решение, но времени на размышления не было. Следовало во что бы то ни стало пробиться на западный скат высоты, соединиться с другой группой отряда. А обойти дзот стороной не представлялось возможным.

После короткого разговора с Кошелевым старшина второй статьи Сдобников взял две гранаты, несколько брикетов тола, бутылку с бензином. Он выпрыгнул из-за укрытия и пополз прямо к дзоту. Он полз безостановочно, пули ложились почти у самой его головы. И чем короче становилось расстояние между Сдобниковым и дзотом, тем большее возбуждение овладевало разведчиками.

Вот Сдобников застыл у груды камней. Уж не случилось ли несчастья? Осталось всего каких-нибудь тридцать шагов. Тридцать шагов… Старшина почти достиг цели. Неужели пуля сразила его? Он лежал без движения лицом вниз…

— Пропал Илья! — с горечью проговорил Земцов. — Разрешите мне, товарищ старший лейтенант…

Но Сдобников неожиданно поднялся на ноги. Он сделал несколько шагов по направлению к дзоту… и снова упал.

— Земцов! Живо… — Кошелев помедлил и добавил: — И вы, Лойко.

Матрос Лойко вздрогнул, суетливо ощупал гранаты, почувствовал, как мелко дрожат пальцы. Он краем глаза взглянул на Земцова и успел заметить, что тот ничем не выдает своего волнения. Только чуть наморщил лоб.

— Действуйте!

Земцову и Лойко удалось сравнительно быстро подобраться к дзоту. Не поднимаясь, они забросали амбразуры гранатами и бутылками с горючей смесью. Пулеметы врага стихли. Оставалось лишь найти выходы из дзота и заложить взрывчатку.

На губах старшего лейтенанта Кошелева появилась улыбка:

— Вперед, друзья, вперед!..

Разведчики устремились к дзоту, и в это самое время из-за хребта появились «мессершмитты». Рокот их моторов слился со стрекотанием автоматических пушек и разрывами бомб.

…Андрей Кошелев не почувствовал боли. Он только успел заметить, как брызнуло перед глазами зеленое пламя. Потом сознание заволокло туманом. Бой еще продолжался, но старший лейтенант больше ничего не видел и не слышал. Он не знал также, что из лощины подошли свежие силы егерей. На самой высоте завязалась рукопашная схватка. Мичману Соловьеву, взявшему на себя командование, все время приходилось выкраивать резервные группы, перебрасывать их на самые трудные участки. Он перебегал от одного отделения к другому и там, где людям приходилось трудно, действовал автоматом, как простой боец. К ночи почти весь боезапас был израсходован.

Всего этого не знал старший лейтенант Кошелев…

…Андрей вылез из спального мешка, с удивлением огляделся по сторонам. Нависающий над лагерем экспедиции утес хорошо защищал от ветров. Было тихо. Комолые олени стояли неподвижно, словно окаменевшие. А солнце, целые потоки солнца заливали склон и вершину хребта. Наташа хлопотала у чайника, дым тонкой голубой струйкой поднимался к безоблачному небу. Проводник Уйбан был занят починкой сбруи. Рабочие уже проснулись и сновали по лагерю. Некоторое время Кошелев исподтишка наблюдал за Наташей, потом поднялся, размял затекшие руки и ноги, подошел к костру. Девушка вскинула на него усталые серьезные глаза:

— Проснулся? Так что же будем делать дальше? Продукты на исходе, а до ледников еще два дня пути, не меньше. Может быть, в самом деле послать Уйбана в Оймякон? Просто досадно — так глупо просчитаться…

— Если бы не этот разиня Лойко, все было бы в порядке, — отозвался Андрей. Он вспомнил, как из-за неосмотрительности рабочего Лойко целый тюк с продуктами съехал со спины оленя и сорвался в пропасть. Искать его среди нагромождения скал было бессмысленно, а кроме того, на это ушло бы очень много времени.

Он задумался, потом сказал:

— Черт знает что! Приснится же такое…

Наташа улыбнулась:

— Опять какие-нибудь кошмары? Высота сказывается. Я тоже стала спать плохо.

— Вот именно кошмары. Знаешь, что мне привиделось? Как будто война… Ну и я… где-то на Севере, чуть ли не в Норвегии. А Лойко — матрос. Подводник… Соловьев — мичман, а другие наши рабочие — матросы в тельняшках. Штурм высоты… стрельба, самолеты…

И будто бы меня… убили… Понимаешь?.. Убили! А ты далеко-далеко… здесь. А я там… И до того все реально, что до сих пор сердце вон как колотится…

Взгляд Наташи потеплел, она провела ладонью по его щеке:

— Расстроенное воображение. На этой высоте не такое может померещиться. Ну, а разлучить нас, конечно, ничто не в силах… Если умрем здесь от голода и стужи, то вместе. Помнишь, у Маяковского:

Землю, с которой вместе мерз, Вовек разлюбить нельзя.

Они позавтракали и двинулись в путь.

— Если за той вершиной не найдем озеро, то пошлем Уйбана в Оймякон, — сказал Кошелев.

Они поднимались все выше и выше. В глубоких ущельях лежали густые тени. Тугой ветер рвал одежду. Но Андрей не чувствовал усталости. Рядом была она, его Наташа, маленькая, но сильная, готовая к любым испытаниям.

И когда они поднялись на вершину, то невольно остановились. Там, внизу, что-то вспыхивало и гасло, искрилось, переливалось на солнце.

— Как море! — воскликнул Андрей.

— Это озеро, — тихо произнесла Наташа, прикоснулась к его руке, и он ощутил теплоту ее ладони. — Мы у цели… Там месторождение…

— Мы у цели… — повторил он.

…Утренний ветер шевельнул русую прядь на голове мичмана Соловьева. У взорванной двери дзота лежал матрос Земцов. Ничто не нарушало глубокой тишины, и думалось, что на высоте не осталось ни одного живого человека. Но это было не так. Прислонившись к гранитной глыбе, сидел матрос Лойко и с безучастным видом разглядывал раздробленную ногу. «Пожалуй, придется заводить костыль, — думал он. — Как-то примет Люда меня такого?..» Он вспомнил, как врезался в гущу егерей, размахивая автоматом, и даже почувствовал некоторое самодовольство. Теперь никто не назовет его салагой. Для первого боя он зарекомендовал себя неплохо. А ногу подлечат, обязательно подлечат…

Он бросил взгляд на море и оживился. Наконец-то! Сцепив от боли зубы, подполз к старшему лейтенанту Кошелеву:

— Товарищ старший лейтенант… Наши катера на горизонте!

Кошелев слабо повернул голову, узнал матроса, улыбнулся запекшимися губами, проговорил едва слышно:

— А, подводник… Держись, брат…

Веки его закрылись, по лицу прошла судорога, из разжатых пальцев выпала граната.

— Эй, рус, сдавайся!

Лойко резко обернулся и увидел группу егерей, стоявших у скалы. Они махали ему руками. Видно, им очень хотелось хотя бы одного из разведчиков взять живым. Появление врагов нисколько не удивило Лойко: «Все еще не утихомирились, паразиты!»

#img_3.jpeg

И перед лицом новой опасности он внезапно обрел душевное равновесие, уверенность в самом себе. Отступать некуда, просто некуда. Ну и пусть… Он подобрал с земли гранату, встал во весь рост, ухмыльнулся и крикнул:

— Идите сюда, погань! Не бойтесь.

Он высоко поднял руки над головой, чтобы показать этим егерям, что им не следует опасаться одного-единственного и притом покалеченного матроса.

Пока они несмело подходили, все еще боясь подвоха, Лойко в уме отсчитывал последние секунды, которые отделяют удар бойка по запалу от взрыва. На последней секунде он сделал шаг к своим врагам и бросил гранату себе под ноги.

…Командующий, уже пожилой, немного грузный человек с мощной седеющей головой, огляделся по сторонам, снял фуражку и сказал корреспонденту газеты:

— Мы, кажется, запоздали. А мне так хотелось поздравить его, передать вот эту телеграмму.

— Да и я тоже надеялся познакомиться с этим человеком, — отозвался корреспондент. — Даже не верится, что он погиб.

Корреспондент страдал одышкой и теперь, кое-как взобравшись на высоту, то и дело хватался за сердце. Безжизненное тело Кошелева бережно положили на брезент. Офицеры и матросы безмолвно поснимали каски и склонили головы.

После тяжелой паузы корреспондент, личность глубоко штатская, не вытерпел и с чисто профессиональным любопытством опросил:

— Как вы думаете, что заставило этого несомненно талантливого геолога бросить свои исследования и уехать на фронт?

Командующий нахмурился. Вопрос показался ему сейчас неуместным. Он ничего не ответил, только болезненно сощурил глаза. Да и что он мог ответить этому человеку, страдающему одышкой?

«Что заставило? А почему вы решили, что его нужно было заставлять?» — хотелось резко спросить корреспондента, но он сдержался.

Командующий развернул телеграмму, которая предназначалась Кошелеву, и прочитал:

«Ваши предположения подтвердились. Экспедиция Дороховой открыла богатое месторождение, По праву первооткрывателей коллектив экспедиции решил присвоить одному из отрогов хребта имя Андрея Кошелева…»

— Андрей Кошелев всю свою жизнь мечтал о неведомых науке вершинах, а погиб, защищая эту высотку на чужой земле, — негромко сказал командующий. — Его именем назван один из хребтов в Якутии. Но разве эта опаленная огнем войны безымянная высотка по своему значению для судеб людей ниже тех заснеженных вершин? Я думаю, будет правильно, если эту высоту мы также назовем именем Кошелева… — И неожиданно зло крикнул корреспонденту: — Да снимите же шапку, черт, вас побери!..

…Крутой выщербленной стеной обрывается бурая пустыня в Каспий. Здесь, на самом краю пропасти, стоит белый маяк. В небольшом домике, прижавшемся к башне, коротает свой век смотритель маяка Илья Кошелев, бывший матрос с «Карла Либкнехта». Это высокий, сутуловатый старик с тяжелыми, всегда сдвинутыми седыми бровями, угрюмый, молчаливый. Четыре года назад он похоронил старуху и теперь живет один. Илье давно перевалило за шестьдесят, и начальство не раз предлагало ему уйти на пенсию. Но в таких случаях смотритель неизменно отвечал:

— Вот вернется Андрюша… Тогда и сам уйду. В Ленинград, слышь, обещал забрать…

Люди понимающе переглядывались, покачивали головами и оставляли старика в покое.

Молодых своих помощников Илья недолюбливал и не доверял им: шумливый, легкомысленный народ! Каждый вечер в точно назначенный час он сам зажигал фонарь и делал об этом пометку в журнале. Днем он брал подзорную трубу и поднимался на галерею маяка. Часами всматривался в слепящую даль моря: не покажется ли белый пароход?..

Словно белый лебедь, пароход выплывет из-за мыска, напоминающего голого верблюда, и, рассекая воду, пройдет мимо, к пристани. Но Илья успеет разглядеть людей на палубе. Среди них — сын Андрюшка: в городском костюме, в шляпе, молодой, красивый, такой, каким запомнился в последний приезд в родной дом. А потом покажется Андрей на тропинке, ведущей на маяк. Илья заковыляет ему навстречу. Сын расцелуется с ним и окажет ласково: «Заждался, батька?.. Все было недосуг. Теперь-то поедешь со мной…» А может быть, сокол пожалует с молодой женой. Да и внукам пора бы быть… Ради внуков стоит поехать в далекий город.

Внуки… Илье мерещилась уютная городская комната, виделся свет настольной лампы с зеленым абажуром. Внуки, кто у него на коленях, кто рядом, слушают нескончаемый рассказ деда «про жизнь», блестят их глазенки. Приходит жена Андрея, статная кудрявая молодуха, добрая, вежливая. Укладывает детей спать. Потом возвращается с работы Андрей. Вся семья в сборе. На сердце спокойствие… Вот так бы и угомонить свою старость…

Пароходы в этих местах показываются редко. Кого везти в эту глушь?.. Равнодушно проходят они мимо и скрываются в синем мареве. Значит, Андрей приедет на другом пароходе. Только бы не было шторма. В прошлом году одну посудину во время шторма выбросило на скалы. Люди, правда, спаслись. Когда беснуется море, Илья, укутавшись в брезентовый плащ, выстаивает на балконе по многу часов. Он сердится и на злые волны, и на тучи, задевающие краями воду.

Особенно он радуется солнышку. Андрей должен приехать в солнечный день. Это уж точно! Стоя на балконе, Илья как-то забывает, что с тех пор, как пришла последняя весточка от сына, минуло почти двадцать лет. В том письме Андрей сообщал, что воюет на фронте. И с тех пор о нем — ни слуху ни духу. Сына могли убить, раненого могли взять в плен. Да мало ли что случается на войне!

Но во все это не верилось. Такое могло случиться с кем угодно, только не с Андреем. Лет пятнадцать тому назад приходили из поселка, приносили бумагу с печатью. В бумаге было оказано, что Андрей Кошелев погиб смертью героя в Норвегии. Илья только рассмеялся. Потом рассвирепел. Его раздражало упорство этих людей, их старание отнять у него последнюю надежду. Они все будто сговорились доказать ему, что его единственный сын умер. Это была глупость, и разбушевавшийся не на шутку Илья выгнал вон с маяка непрошеных гостей.

— Вот приедет, заберет в Ленинград… — упрямо твердил он себе под нос. — Внуков, чай, нужно кому-то нянчить…

И невдомек было старому, что и статную кудрявую молодуху, и внуков он выдумал сам. Это была его вера. Он ждал, надеялся, что и на его улице будет праздник.

Когда за стенами избушки лютовал ночной ветер, а море с пушечным гулом билось о сланцевые скалы, Илья при свете керосиновой лампы открывал заветный матросский сундучок и вынимал из него книжицу в черном переплете с мудреным заглавием: «Петрография». Чуть повыше заглавия золотом было напечатано: «А. И. Кошелев». Андрей Ильич Кошелев… А на первой странице размашистым почерком сына:

«Отцу Илье Петровичу от сына».

Как-то Илья показал книжку знающему человеку, учителю из поселка. Тот внимательно перелистал ее, поправил очки, погладил бородку, сказал:

— Большого ума человек ваш сын! Кто бы мог предполагать… Я уже тогда отмечал в нем способности… Вы должны гордиться, что вырастили такого сына. Возможно, имя его войдет в историю науки.

Учитель говорил об Андрее как о живом, и это понравилось Илье. Они выпили тогда по стаканчику вина и предались воспоминаниям. Илья рассказывал о гражданской войне, и как его списали на берег по случаю ранения, и как он перебрался на этот маяк еще в те годы и тем самым похоронил свою мечту стать капитаном дальнего плавания. Капитаном должен был стать Андрей, когда вырастет. Илья даже справил мальчишке матросский костюмчик, чтобы с детства считал себя моряком. Часто выходил с ним на шлюпке, приучал не бояться моря. Думалось: возмужает, окрепнет, наденет настоящую форму. Увидит дальние страны. Все будут его слушаться и уважать. Андрей, как все одинокие дети, рос молчаливым, любил уходить далеко от маяка, бродить среди скал или неподвижно стоять на балконе. По ночам он смотрел в черное небо, горящее всеми огнями. То были небесные маяки, и неведомо кому освещали они дорогу. Что грезилось ему в эти молчаливые часы? Откуда в нем появилась любовь к наукам, о которых Илья не имел даже отдаленного представления? Может быть, и море, и небо, и пустыню он понимал по-своему, не так, как старый матрос с «Карла Либкнехта»? Андрей уехал в город и стал человеком непонятной науки. Сперва это огорчило Илью. Но позже он смирился. Люди говорили о сыне с уважением. В конце концов даже самому Илье его думка сделать сына моряком стала казаться вздорной. «И то верно, — размышлял он. — Что проку в неприкаянной жизни моряка? По году не бывать дома, наживать ревматизм. А к берегу рано ли, поздно ли все равно прибиваться надобно… На берегу целее будет».

Страх за сына, боязнь, что с его Андрюшей может что-нибудь приключиться, появился в нем во время войны. Его былые выходы на шлюпке с маленьким Андрейкой в бушующее море теперь ему казались безрассудством. Он отпускал его одного лазать по шатким скалам, Андрейка один уходил в барханы, где его могла ужалить ядовитая змея или где он запросто мог заблудиться!.. Слава богу, тогда все обошлось благополучно. Теперь-то он уже мужчина, ученый человек. А такие не пропадают… Только бы поскорее вернулся…

…И снова, сутулясь, поднимается старый Илья на галерею маяка, прикладывает к воспаленному глазу подзорную трубу. Он смотрит на знакомый мысок. Ждет.

А внизу глухо колотится о клейкие размокшие камни море…

Саратов.

 

БИЕНИЕ ТВОЕГО СЕРДЦА

Седой пепел падал и падал на воду, на прибрежные скалы, изрезанные промоинами. Вечерняя мгла уже опустилась на Северную бухту, но от мутно-багрового зарева, поднявшегося над Севастополем, было светло. Обгорелые фермы, скрюченные прутья и спутанные телеграфные провода — все это создавало непривычную для глаза картину. Было в ней нечто беспокойное, тревожное. И только море, в этот час белое, как молоко, мерно плескалось там, внизу, нашептывало что-то о солнечных странах, о вечной тишине и покое…

Но тишины не было. Вот уже двадцатый день над городом рвались снаряды, самолеты, непрерывно пикируя, сбрасывали свой смертоносный груз на наши передовые позиции. Говорили, что противник ввел в бой свежие силы и будто бы ему удалось выйти к Инкерману и Сапун-горе.

Пять матросов лежали на еще не остывших от дневного зноя камнях и вглядывались в колеблющийся красноватый сумрак. Самому старшему из них, Александру Чекаренко, совсем недавно исполнилось двадцать два. Темная прядь коротко подстриженных кудрей выбилась из-под бескозырки, у рта легла горькая, но упрямая складка. И как-то непривычно было видеть его, всегда веселого, даже иногда озорного, по-мальчишески чуть легкомысленного, озабоченным, словно постаревшим на несколько лет.

Те остальные четверо хорошо знают, что Чекаренко вовсе никакой не командир, а такой же матрос, как они; одно звание — матрос, а на самом деле — кладовщик в минном окладе. Одним словом, негероическая специальность. Но что-то есть во взгляде его больших серых глаз, что-то властное, требовательное, что заставляет подчиняться ему беспрекословно. И весь он, могучий, широкоплечий, точно вылитый из одного куска крепкого металла, кажется рожденным для моря, и только для моря. Есть в нем что-то от легендарного матроса Железняка.

Но, может быть, все это лишь кажется Алеше Синягину. Юнга Алеша Синягин часто мечтал о подвигах, но сейчас ему немного страшно. Если бы самолеты не завывали так!.. И чтобы заглушить этот страх, он заговаривает с Чекаренко. Чекаренко сильный, спокойный. С ним чувствуешь себя как-то уверенней. Рядом с ним вовсе не думаешь о смерти, хотя вокруг рвутся снаряды.

— Товарищ матрос, товарищ, матрос! — шепчет Алеша. — Как вы думаете, прорвутся они сюда? Слышал, у наших все снаряды вышли…

Чекаренко пытливо вглядывается в лицо юнги. Круглое личико, трогательно-нежная шея, и в глубине темных зрачков не то испуг, не то любопытство. У Александра дрогнули в улыбке губы, глаза потеплели. Но ответил он серьезно, даже чуть грустно:

— Все может быть, Алеша. Все может быть… Во всяком случае, будем стоять до последнего… Такой приказ. — И чтобы как-то подбодрить мальчика, заглушить в нем неприятное чувство страха, добавил: — Из таких, как ты, Алеша, вырастают настоящие люди, герои. Читал «Повесть о суровом друге»? Будь, как тот Васька: ничего не бойся. В тебя стреляют — а ты иди! Тебе больно — а ты не плачь!.. Мы с тобой еще к нам на Украину поедем… А там яблоки в кулак величиной… и вишни.

— Дядя Саша, дядя Саша, — снова шепчет Алеша. — А разве вы в моряках не останетесь после войны?

Чекаренко рассмеялся, потом нахмурил брови:

— Какой же я дядя? На семь лет старше тебя. А в моряках останусь или нет — еще неизвестно. Люблю я море, а вообще-то мечтаю стать взрывником. Знаешь, что это такое?

Алеша отрицательно покачал головой.

— То-то и оно. Взрывник, брат, это тебе тот же минер. Взрывник каждый день со смертью дело имеет. Скажем, закладываешь в гору несколько сот тонн взрывчатки. Включил рубильник, грохнуло — и нет горы! Массовый взрыв называется. А потом через ту выемку, образованную взрывом в горе, прокладывай железную или шоссейную дорогу. А то еще на открытых разработках… Руду или уголь добывают…

Противник усилил огонь. Снаряды поднимали вверх высокие рыжие столбы земли и пыли. От разрывов в ушах стоял сплошной гул. Теперь глаза Чекаренко вновь смотрели жестко и строго. Он приметил какое-то движение за дальними постройками. «Неужели они?» Кровь ударила в виски. «Обходят, сволочи! Неужели прорвутся к складу?.. Продержаться хотя бы еще немного. Только бы успели там, в складе, все подготовить…»

Мысль о том, что гитлеровцам удастся пробиться к минному складу, страшила. Это наиболее важный объект здесь, на Северной стороне. Сотни тонн взрывчатки…

Командование приказало подготовить склад к взрыву, работами руководил мичман Абросимов. Но что-то Абросимов медлит… Пора бы ему уже вернуться.

Смогут ли пять человек долго сдерживать натиск врага? Все поклялись драться до последней капли крови. И даже юнга Алеша Синягин. Хорошо бы отправить Алешу в тыл… Но где он сейчас, этот тыл? Правда, еще можно отойти к северному доку. Но, пока склад не подготовлен к взрыву, об этом нечего и думать. Склад должен взлететь на воздух! Таков приказ…

А серовато-зеленая цепочка солдат уже медленно выползала на пустырь. Да, теперь все ясно: они стремятся просочиться в Сухарную балку…

Появился мичман Абросимов. Он привел с собой матросов. Александр облегченно вздохнул: теперь-то можно стоять насмерть! Кроме того, командовать будет мичман, и тем самым огромная ответственность снимается с плеч Чекаренко. Это большое облегчение, когда отвечаешь только за себя…

— Значит, все в порядке, товарищ мичман?..

Абросимов зло усмехнулся в прокуренные усы, насупил выгоревшие клочковатые брови, бросил иронически:

— Дела как сажа бела. С учетом прежней обстановки часовой механизм взрывателя установили на девять часов. А сейчас, насколько я понимаю, половина девятого. Через тридцать минут будет фейерверк! Нам приказано отходить к переправе — и на тот берег. Катерок ждет. А обстановка, кажется, изменилась…

Чекаренко понял мичмана. Да, обстановка изменилась. Серо-зеленая лавина расползлась по балке. Склад почти окружен. Пожалуй, и к переправе уже не пробиться. Да и не это главное сейчас… Главное — продержаться еще полчаса, не дать врагу ворваться в оклад и обезвредить взрыватель. Вот что хотел сказать мичман Абросимов.

Над самым ухом Чекаренко взвизгнула пуля. Он инстинктивно вобрал голову в плечи. Потом ружейно-пулеметная стрельба участилась.

С этой высотки хорошо просматривалась не только вся Сухарная балка, но и виден был минный склад. Он был защищен от прямого попадания со стороны моря высокой каменной стеной. Вот он, склад, совсем близко…

Гитлеровцы подошли к высотке почти вплотную. Чекаренко не считал врагов: он нажимал и нажимал на спусковой крючок винтовки. И в то же время успевал бросить быстрый взгляд на Алешу Синягина. «Держится молодцом!..»

Это важно, очень важно, что Алеша держится хорошо. Мальчик до крови закусил губу, сдвинул брови.

И неожиданно он уронил голову, выпустил из рук винтовку.

— Алеша! Алеша… — Чекаренко подполз к юнге.

— Они уже у склада!.. — это крикнул матрос Зеленцов.

Да, теперь все увидели, что фашисты просочились к складу. Мичман Абросимов скрипнул зубами. Еще несколько минут — и враги ворвутся в склад… А тогда…

И тогда поднялся Александр Чекаренко. Он был страшен в своей решительности. Лицо перекосила ненависть. И в то же время оно было прекрасным, это смуглое молодое лицо.

— Я еще успею… А вы пробивайтесь к своим…

…Вот он врезался в гущу врагов. Швырнул гранату… вторую… Вот вход в штольню. Еще минута — и он захлопнул тяжелую бронированную дверь. Теперь Чекаренко был отрезан от всего мира.

Большая штольня терялась в полумраке. Синеватый свет аккумуляторной лампочки падал на штабеля взрывчатки. Равномерно, как-то по-домашнему спокойно тикал часовой механизм взрывателя. Чекаренко невольно прислушался к этому звуку.

— Как громко стучит! — оказал он вслух.

И неожиданно он почувствовал себя бесконечно одиноким. Мичман Абросимов… Алеша… друзья… Как они там?.. Удастся ли им пробиться к переправе?

Но почему так сильно и будто учащенно стучит часовой механизм?..

Потом он понял, что слышит биение собственного сердца. Томительно текли секунды, а стук сердца становился все громче и громче. На какое-то мгновение им овладела безумная жажда жизни. Жизнь, море, друзья, много друзей… — все, что он любит!

Только бы хватило выдержки… Главное — сжать волю в кулак, не распускать нервы… И еще — не колотилось бы так сердце… Как это? «Лишь тот достоин жизни и свободы, кто каждый день идет за них на бой…» И что такое подвиг? Это твой долг, выполненный до конца.

Тяжелые удары сотрясали бронированную дверь. Враги озверели. Они сделают все, чтобы пробиться в штольню.

Ты мечтал стать взрывником… Так вот, сейчас важнее всего на свете взорвать этот склад. Да, это важнее всего… Раздался глухой взрыв за дверью. Чекаренко судорожно глотнул воздух, почувствовал, как холодеют пальцы. А сердце на какую-то долю секунды замерло.

#img_4.jpeg

Да, пора… Дверь трещит…

Он последний раз услышал биение своего сердца, выпрямился, широко расставил ноги, рванул тельняшку. А потом сделал шаг, не вздрагивающими больше пальцами нащупал часовой механизм взрывателя…

О чем он думал в эту последнюю минуту своей жизни? Кто может сказать об этом? Может быть, перед его взором сверкнуло безграничное море, может быть, он увидел родные ковыльные степи. А может, услышал ласковый голос своей матери или увидел черные очи дивчины, что пела по вечерам такие печальные песни… Кто может оказать об этом?

Известно только то, что в эту последнюю минуту он увидел лица своих врагов у входа в штольню. Он увидел эти ненавистные, искаженные нечеловеческой злобой лица и сам, задохнувшись от презрения и ненависти к врагу, соединил контакты.

Дрогнула земля, и грянул взрыв невиданной силы. Багровое пламя осветило полнеба над Севастополем. И даже с мыса Фиолент виден был огненный столб, выросший над городом. Железную дверь, что прикрывала вход в штольню, силой взрыва перебросило через Северную бухту. А осколками и камнями было ранено несколько наших моряков на том берегу. Вспенилось море от рухнувших в воду скал.

Известно также, что в это время на палубе маленького катера, увозившего раненых на южный берег бухты, стоял пожилой мичман и прижимал к груди тяжело раненного матроса. Молодой матрос, совсем еще мальчик, метался в бреду и шептал запекшимися губами: «В тебя стреляют — а ты иди! Тебе больно — а ты не плачь!..»

Коктебель.

 

РУКА ДРУГА

Виктор Ус был веселым хлопцем. Обладая неистощимым юмором и волевым характером, он умел даже в, казалось бы, безвыходных положениях находить смешные стороны. Другие перед ответственным походом писали пространные письма, давали наказ остающимся товарищам, и только Виктор ходил как ни в чем не бывало, напевая шуточную песенку:

Раз пришел я Настю сватать…

— Помирать не собираюсь, завещать мне нечего, а потому завещание писать не буду, — неизменно говорил он перед опасным заданием. Он был со смертью, что называется, на «ты» и не боялся ее.

Рассказывали такой случай. Однажды нужно было доставить груз на правый берег Волги, в Сталинград. Ночная мгла окутывала воду. По реке шел лед. В призрачном свете ракет и разрывов возникали вдруг остовы разрушенных зданий, вздыбленные к небу каменные глыбы. Катер, за рулем которого стоял Ус, врубался форштевнем в стыки между льдинами, крошил лед, упорно продвигался к правому берегу. Но враг держал фарватер под прицельным огнем не только днем, но и ночью. Много выдержки и умения требовалось в такие ночи от рулевых.

Когда катер вошел в зону обстрела, вражеский снаряд пробил броню и угодил в боевую рубку. Осколок впился в ногу Виктора. Катер резко рыскнул влево. Рулевому казалось, что он вот-вот потеряет сознание от невыносимой боли. Но, прикусив губу до крови, он продолжал вести корабль сквозь огонь и лед. Через несколько минут его ранило вторично. Матросы перенесли Виктора в кубрик. У руля встал командир корабля. В это время в кубрик зашел солдат, который торопился на правый берег в свою часть. Солдат попался флегматичный. Он словно не замечал боя и все сокрушался, что не успеет к сроку попасть в часть.

— Что с тобой, браток? — обратился он к Виктору. — Говорят, командира корабля тяжело ранило. Вот и болтаемся без руля и ветрил…

Ус быстро оценил создавшуюся обстановку. Корабль без управления!.. Все наверху. Почему этот солдат спустился в кубрик? Может быть, струсил?.. И как добраться до рубки?.. Гнев заклокотал в груди Виктора, ему захотелось схватить солдата и вытолкнуть вон, на верхнюю палубу. Но он сдержался и, кривясь от боли, сказал:

— Понимаешь, какая история: в самый ответственный момент в боку закололо. А тут еще один салажонок наступил мне на любимую мозоль. Вот что, приятель, помоги мне добраться до рубки. Мигом на том берегу будешь…

Солдат чему-то улыбнулся и охотно подставил плечо.

— Я на лесосплаве до войны работал: бревна тягал, — сказал он.

— Ну, ты, полегче! Тоже сравнил…

Солдат и подоспевший матрос-пулеметчик довели еле живого Виктора до боевой рубки. Ус снова взялся за штурвал. В голове гудело, ноги подкашивались. Но солдат обнял его мертвой хваткой и не давал упасть. Страха в нем не было заметно. Он то и дело повторял:

— Ты уж, браток, постарайся. Совсем немного осталось. Век в долгу буду… Мне на тот берег позарез нужно. Без меня, может быть, наступление нашего полка сорвется… Медикаменты я везу и продовольствие. Так-то…

Ус привел катер к берегу. Прощаясь, солдат подмигнул Виктору и сказал:

— Бывай, покедова, браток. А в кубрик к тебе меня командир корабля послал. Я думал тебя уламывать придется. А ты — парень ничего, с понятием, с выдержкой. Так что не сумлевайтесь!..

Виктор даже зубами заскрежетал от уязвленного самолюбия. Как он смел сомневаться?! Пехота… Попадись ты мне в другой раз!.. Этот ничем не примечательный солдат проявил выдержку, тащил его, Виктора, под градом осколков, а потом, как заботливая нянюшка, оберегал все время. И ушел, помахивая рукой: «Бывай, покедова…» Попадись ты мне только, попадись… Уж я сумею тебя поддеть по-нашенски, по-морскому. Нос дулей, глаза зеленые, как у кота, рыжие патлы отпустил, а тоже мне: «Выдержка, не сумлевайтесь…»

Юмор покинул Виктора, и душа его была переполнена злостью к неизвестному солдату, который так ловко его «поддел».

В другое время Виктор Ус, обеспечивая связь бронекатеров с корректировочным пунктом, вынужден был семь раз переплыть Волгу. Четырнадцать раз восстанавливал он провода под минометным огнем. И кто бы мог предполагать: когда, переплывая реку в седьмой раз, он понял, что добраться до берега недостанет сил, и стал уже пускать пузыри, чья-то цепкая рука схватила его за волосы и выволокла на песок. Это был все тот же неизвестный солдат. Он стоял, широко расставив ноги, и выкручивал мокрые брюки.

— Мое — вам, покедова! — бросил он Виктору и, деловито положив мокрую одежду на плечо, зашагал прочь. Виктор не стерпел.

— Как ты здесь очутился, рыжий черт? — крикнул он.

— Для увязки действий нашего полка.

— А какой ваш полк?

— Сие есть военная тайна. Медаль за спасение утопающих мне не требуется.

И ушел. «Поддеть по-морскому» его не удалось. Последнее слово осталось за солдатиком.

Вспоминая эти два эпизода, Ус всегда смеялся. «А солдатик-то хваткий, с ухмылкой», — думал он. Повстречайся они еще раз, Виктор сделал бы все возможное, чтобы крепко подружиться с солдатом, Что-то было в характере этого парня сродни Виктору.

Но дороги войны увели Виктора далеко от Сталинграда. Теперь он очутился на Черном море, и новые впечатления постепенно вытеснили образ неизвестного солдата.

Готовилась крупная десантная операция. Весь экипаж бронекатера жил одной заботой: доставить как можно больше вооружения и боеприпасов на крымский берег, где наши войска вели ожесточенные бои.

Яростный ветер срывал с гребней волн седые клочья пены и бросал их вверх. Бронекатер, вздрагивая от напряжения всем корпусом, то зарывался острым форштевнем в воду, то глубоко оседал на корму. Волны с шумом ударялись в борт, сбивали корабль с нужного курса.

Труднее всего приходилось рулевому Виктору Усу. Широко расставив ноги, он стоял у штурвала, напряженно вглядываясь в мутную колеблющуюся пелену, за которой скрывался берег. То и дело на палубу обрушивались массы воды, окатывая рулевого с ног до головы; от озноба не попадал зуб на зуб. А именно сейчас требовалось быть особенно внимательным: небольшое отклонение от курса — и бронекатер может очутиться в расположении противника. Да только Виктор Ус был уверен в себе: он знал, что даже при такой шальной погоде безошибочно проведет бронекатер по заданному курсу. Не первый раз в шторм и непогоду вел он свой маленький корабль к гористым берегам. Крепкий, как орешек, бронекатер не страшился ни ветра, ни волн. Другое дело — повстречаться с вражескими кораблями или самолетами! Такая встреча не сулила ничего хорошего.

Десантники, должно быть, с нетерпением поджидают катер с боезапасом! Каждый приход бронекатера для них праздник. Придется остановиться в полутора милях от берега, так как подойти ближе невозможно из-за большого наката и незначительных глубин. Но с берега, как всегда, выйдут навстречу мотоботы: они-то и заберут боезапас. После этого можно с легким сердцем возвращаться в базу. Удастся ли на этот раз благополучно доставить груз, сохранить корабль?

Случилось то, чего так опасался Виктор Ус. Берег был уже совсем близко, когда на горизонте появились силуэты вражеских кораблей. Два миноносца, сторожевики, торпедные катера…

Враг заметил бронекатер и открыл по нему огонь.

Виктор крепче сжимает штурвал. Ему кажется, что корабль идет слишком медленно. Вот он, берег! Показались мотоботы. Их выслали десантники. Там, на берегу, ждут боеприпасы. С каждой минутой мотоботы все ближе и ближе. Только бы дотянуть до встречи с ними!.. Тогда, может быть, удастся погрузить ящики на мотоботы. Ведь случалось и до этого производить выгрузку под огнем противника. И все кончалось благополучно.

Над палубой с визгом проносились осколки, врезались в борта и надстройки. Вокруг бронекатера поднимались водяные столбы. Ус маневрировал, чтобы избежать накрытия, бросал бронекатер на всплески. Он слился со штурвалом, и корабль, послушный его воле, делал отчаянные скачки в сторону, неожиданные развороты. Комендоры и пулеметчики беспрерывно вели огонь по врагу.

Неожиданно корму корабля подбросило, все заволокло дымом. На мостик доложили о повреждениях в машинном отделении. Погас свет. Заклинило руль. Корабль потерял управление.

— Перейти на ручное управление! — раздался голос командира бронекатера. Но было уже поздно: корабль стал быстро погружаться в воду. Виктор Ус почувствовал, как палуба уходит из-под ног. Потом его обожгло холодной водой. Он разжал пальцы, сделал несколько сильных взмахов руками, стремясь как можно дальше уйти от тонущего бронекатера. Осмотрелся по сторонам. Рядом плавали матросы. Мотоботы устремились к ним на помощь. Противник продолжал вести огонь.

Вскоре бронекатер затонул. Погибли все труды… Рассудок не хотел с этим мириться. А там, на берегу, десантники ждут боеприпасы.

Виктор был хорошим пловцом. Он мог и без помощи мотоботов добраться до берега. Но сейчас он меньше всего заботился о спасении собственной жизни. Вернулся на то место, где совсем недавно покачивался на волнах подбитый бронекатер, набрал побольше воздуха в легкие и нырнул. Так и есть — здесь совсем неглубоко… Под водой он открыл глаза и увидел неясные зыбкие очертания бронекатера. На палубе горой были навалены ящики с боеприпасами. Ус ухватился за один из ящиков и вынырнул.

— Эй, на мотоботе! Принимай! — крикнул он хрипло.

Его услышали. Мотобот подошел. Ус передал матросам ящик.

— Я еще…

Он скрылся под водой и вскоре появился на поверхности с новым ящиком.

Вода пенилась и бурлила, ударяя о плечи Виктора, иногда лицо захлестывало волнами и из воды виднелись только руки… Вражеские снаряды падали где-то совсем рядом. Вот почти у самой головы взбила воду пулеметная очередь.

Но Виктор не замечал ничего. Немного отдышавшись, он снова скрывался под водой, а затем появлялся с тяжелым ящиком. С каждым разом нырять становилось труднее. Ноги сводила судорога. Отяжелевшая одежда тянула вниз. Он совсем выбился из сил и еле держался на воде. Двенадцать ящиков уже удалось ему поднять с затопленного бронекатера. Но там, под водой, еще оставалось много таких ящиков. Их нужно было отвоевать у моря. Нужно продержаться… как можно дольше продержаться. В воду бросились матросы с мотобота. Самоотверженность Виктора, его желание спасти во что бы то ни стало боеприпасы заразили их. Они также спускались на палубу затонувшего бронекатера и выносили наверх ящики. Подошли остальные мотоботы.

Виктор задыхался. Легкие устали от невероятного напряжения. Сейчас в нем жила только одна мысль: спасти как можно больше боеприпасов.

— Хватит, хватит! — кричали ему товарищи. — Утонешь…

— Нельзя… Много еще… там…

Сквозь наползающий бред он почувствовал, как чьи-то руки подхватили его под мышки. Что было дальше, он не помнил.

Пришел в себя только на берегу. Открыл глаза — и сразу же закрыл их: солнечный свет ослепил его. Заботливо укутанному телу было тепло и уютно. Где-то рядом разговаривали.

— Вот это моряк! — пробасил кто-то. — Поднял со дна моря сорок ящиков. Под артиллерийским огнем! Удивительно… А ты, солдат, тоже, видать, не лыком шит: здорово подсобил морячкам. И этого в последнюю минуту ловко на берег вытащил.

— А нам не впервой, — услышал Виктор удивительно знакомый голос. — Мы на лесосплаве… Ну, бывайте, покедова! Меня, видать, в полку уже заждались. Морячок-то в себя пришел…

Виктор широко раскрыл глаза и сел.

— Солдат, подойди сюда, — сказал он требовательно. — В боку что-то колет — подняться не могу. Дай руку…

Солдат подошел, усмехнулся и протянул руку. Виктор крепко пожал ее, эту шершавую руку, пропахшую дымом и ружейным маслом. Он не стал расспрашивать, каким образом солдат очутился здесь, в Крыму.

Коктебель.

 

ДАЛЕКИЙ БРАТ

Всегда немного грустно наблюдать за тем, как улетают в теплые края птицы. Первыми покидают наше Заполярье кулики. Еще задолго до первых заморозков их шумные стайки устремляются на юг. Вслед за ними снимаются с мест поморники, гуси и сапсаны. И только чайки да гагары с тревожными криками носятся над вспененным морем до самых зимних холодов. Но потом исчезают и они. Тусклое негреющее солнце надолго скрывается за сопками. Гудит, гуляет по арктическим просторам пурга, загоняет зверей в норы. Лишь голодные тундровые волки бесстрашно подходят почти к пирсу.

В этом году снег выпал в сентябре. Кругом белым-бело. По вечерам над бухтой горят багряные зори. Последние осенние зори… Ночью можно любоваться северным сиянием. Да только здесь оно не такое, каким его описывают в книжках. Просто невысоко над горизонтом дрожат, переливаются бледно-зеленые занавеси.

— Никак в толк не возьму: отчего тянет людей сюда? — говорю я своему приятелю Сергею Кравцову. — Снег, ветер… Сентябрь, а в пять часов дня уже звезды зажигаются. И море какое-то неинтересное: серое, холодное. Вот закончим службу — и айда к нам в заволжские степи!.. Идешь, бывало, по тропке, а на жнивах телеги поскрипывают: это колхозники скошенную пшеницу свозят на тока. Разобьешь о колено арбуз — красный-красный. Привалишься к душной копне, жуешь и смотришь, как в небе беркуты плавают. Красота!..

Мы сидим почти у самой воды на выщербленном камне. Глухо шумит Баренцево море. Расплывчатый красный диск солнца низко повис над заснеженными сопками. Небо какое-то желтоватое. Неподалеку на торфяных буграх копошатся куропатки. Полярная дымка окутала корабли, стоящие у пирса. Кравцов слушает меня рассеянно. По тому, как он хмурит брови, плотно сжимает тонкие губы, болезненно щурит глаза, я заключаю, что Сергей думает о чем-то своем. Думает упорно, непрестанно.

Что сталось за последнее время со старшим матросом Кравцовым, нашим первым затейником и песенником? Заскучал, сделался неразговорчивым. На все вопросы отвечает односложно: «да», «нет». Похудел, глаза ввалились. Неприятности по службе? Сердечные тайны? Может быть, дома что случилось?

Вот уже неделю я тщетно ломаю голову над этой загадкой. Очень плохо, когда твой приятель загрустил, а ты не знаешь, чем помочь ему. Какие неприятности по службе могут быть у Сергея Кравцова, которого командир корабля всегда ставит нам в пример? У морских пограничников служба, сами знаете, нелегкая, но Сергей говорит, что не променял бы ее ни на какую иную. У Кравцова железная выдержка и завидное здоровье.

Сегодня я решил наконец поговорить с ним по душам. По дому, наверное, соскучился. А возможно, дивчина писем не шлет. Всякое бывает. Да будь моя власть, я бы тем девушкам такой приказ объявил, чтобы, учитывая здешний холодный климат, погорячее письма писали, и притом не реже одного раза в неделю.

— Скрытный ты человек, Сергей, — говорю я, отбросив всякую дипломатию. — Служим мы с тобой, служим, а я о тебе, о твоей прошлой жизни ровным счетом ничего не знаю. Ну скажи, любил ли ты когда-нибудь? Была у тебя на примете девушка?

Кравцов удивленно вскидывает брови, смотрит на меня в упор своими серыми глазищами, потом отворачивается, наклоняет голову. Некоторое время мы сидим молча. И когда я уже теряю надежду выпытать что-нибудь у Сергея, он заговаривает:

— Вот, к примеру, взять хотя бы того же поморника. Странная птица. Почти девять месяцев носится над безбрежными просторами Тихого океана и все-таки хоть ненадолго, но прилетает сюда, в Заполярье. Должно быть, родина здесь. Я тоже родился на Севере. А рос в другом, теплом краю. И оставил я в том краю брата, будто половину сердца оставил… Очень любили мы друг друга. Тяжело мне было расставаться с ним, но пришлось. Совсем недавно я узнал, что брат попал в большую беду: лежит он где-то за тридевять земель в госпитале, раненный, и я ничем не могу помочь ему, не могу с ним повидаться. Вот мое горе, друже Иван. А девушек у меня нет, не успел обзавестись…

Кравцов замолкает, теперь уже надолго, и я не решаюсь расспрашивать его. Когда у человека горе, лучше не лезть к нему с вопросами — все равно делу не поможешь. Сергей вынимает баночку с махоркой. Мы крутим козьи ножки и закуриваем. Слова Кравцова заинтересовали и взволновали меня. Я начинаю предполагать, что брат Сергея также пограничник и служит где-то на южной заставе. Стычки с нарушителями не редкость и в наши дни. По-видимому, в одной из таких стычек и был ранен брат Сергея. Вот так же весной этого года задержали мы иностранную шхуну. Не обошлось дело и без стрельбы. Кравцов одним из первых прыгнул на борт той шхуны. Действовал он решительно и смело. В перестрелке был смертельно ранен старшина второй статьи Макеев. Все мы тогда очень тяжело переживали эту утрату. Да, шпионов мы задержали, но потеряли нашего лучшего друга Макеева. Сергей ходил со сжатыми кулаками и перекошенным от злости лицом.

— Ну, скажи, — говорил он горячо, — почему они лезут? Что им нужно? Когда эти мерзавцы переведутся на земле?..

Отвечать на его вопросы было бессмысленно: Сергей и сам знал, что им нужно и почему они лезут в каждую щель.

— Мой брат такой же матрос, как и я, — нарушает молчание Кравцов. — Одним словом, морской пограничник. История, которую я тебе расскажу, не совсем обычная. Ну а если раньше не рассказывал, то лишь потому, чтобы лишних толков не было. Дело вовсе не в скрытности…

Мной овладевает жгучее любопытство.

Первые же слова Сергея повергают меня в изумление.

— Его зовут Лю Жунь-шэн. Лю — это фамилия, Жунь — имя, — говорит с печалью в голосе Кравцов. — Но он мой брат. И не символически, как принято называть китайцев. Мои родители усыновили его в 1946 году. Мой отец моряк, капитан первого ранга.

Я озадачен и растерян. Все то, что я узнал сейчас, как-то не укладывается в голове. Но Кравцов не замечает моего смятения. Затянувшись дымом и выпустив сизую струйку, он продолжает:

— Да, история не совсем обычная, друже. И конец у нее невеселый. А дело было так… В сорок пятом году советские войска освободили Маньчжурию. В Порт-Артуре и Дальнем появились наши солдаты и моряки, а среди них мой отец. Позже приехали в Порт-Артур и мы с мамой. Моя мама, Лидия Михайловна, — врач. В то время она работала в военном госпитале.

Помню маленький серый особняк, в котором мы тогда жили. Пол устилали чистые циновки, двери и окна раздвигались. А под окном моей комнатки всегда шелестели клены. Отсюда открывался вид на море. Желтое море… В утренние часы оно в самом деле кажется желтым. Прозрачные ярко-оранжевые волны лениво катятся и разбиваются о скалы, а даль сверкает, испуская потоки ослепительного желтоватого света. Ляохэ, Далин, Ялуцзян и другие речки несут в море ил, и потому оно кажется таким… Я сразу же полюбил его, это солнечное море. Но больше всего я любил поездки с отцом на мыс Лаотешань.

Нужно тебе сказать, что на этом мысу вот уже более полувека стоит маяк, указывающий путь проходящим кораблям. В то время на маяке находился небольшой отряд наших моряков под командой мичмана Барвина. Отцу по делам службы часто приходилось наведываться на маяк. Я быстро сдружился с матросами, они водили меня по песчаной отмели, и мы вместе разыскивали большие перламутровые ракушки с красивыми узорами. Устрица обычно зарывается в песок и оставляет маленький глазок для воздуха, чтобы не задохнуться.

Случалось, мы с мичманом Барвиным поднимались на галерею маяка. Старый моряк гладил меня по голове и с каким-то незнакомым мне суровым выражением лица вглядывался в бескрайнюю водную даль, где плавно покачивались джонки с табачно-желтыми и красными парусами из циновок. А ветер на этой высоте был особенный: упругий, стремительный.

— Вот, Серега, какие обстоятельства, — говорил обычно мичман. — Нож мне острый — сидеть тут на маяке. Сплю и вижу палубу своего сторожевика. Да, были дела… Вернусь в Севастополь — каждый камень поцелую, как родного брата. Да что говорить попусту!..

Я понимал мичмана: он тосковал по настоящей морской службе, от которой-был сейчас оторван, вспоминал боевые дела и грустил по далекой родине.

Здесь же на маяке я и познакомился с Лю Жунь-шэном. Крестьяне и рыбаки из соседнего села Чэньцзяцуни часто наведывались в гости к советским морякам. С галереи маяка хорошо были видны приземистые глинобитные фанзы с плоскими крышами и решетчатыми окнами, оклеенными промасленной бумагой, того сельца, где жил Лю Жунь-шэн. Этому китайскому мальчику не было и двенадцати лет, но он уже смело выходил в море на своей маленькой ветхой джонке вместе со взрослыми рыбаками. Как мне удалось узнать, Лю был круглым сиротой. Лишился он родителей так. До прихода советских войск в Маньчжурию на маяке дежурили три японских солдата. Солдаты грабили крестьян, издевались над ними. Однажды солдаты украли керосин, отпущенный для маяка, а вину свалили на китайских рыбаков. Родителей Лю Жунь-шэна забрали, и больше мальчик их не видел — умерли от побоев после допроса в полиции.

На первых порах крестьяне заботились о сироте, но они все были очень бедны, и вскоре Лю Жунь-шэну пришлось самому добывать пропитание.

Это был сухощавый круглоголовый мальчик с вечно смеющимися щелками глаз. Он приносил на маяк морских лещей, сельдь, треску, креветок. Матросы забирали весь улов, совали юному рыбаку в руки хлеб, банки мясных консервов, печенье, деньги, усаживали за стол и кормили наваристым флотским борщом.

— Твоя хао… хорошо, — говорил Лю вместо благодарности.

#img_5.jpeg

Матрос Сазонов отдал мальчику свою тельняшку, и эту тельняшку Лю носил с большой гордостью.

— Вырастешь, — моряком будешь, — посмеивался мичман Барвин.

При первом же знакомстве я подарил Лю Жунь-шэну свой складной нож, и мы сразу сделались большими приятелями. Лю научил меня прямо руками ловить больших злых крабов, управлять плоскодонной джонкой. Иногда мы тайком выходили в открытое море, за что нам здорово попадало от отца.

Как-то осенью отец взял меня с собой в поездку на Лаотешань. На маяке было пустынно: в Чэньцзяцуни наступила горячая пора — шла уборка урожая, и мичман Барвин отпустил свободных от вахты помочь крестьянам. По пыльной дороге двигались двухколесные арбы, тяжело нагруженные снопами гаоляна. Там и сям виднелись полусогнутые фигуры в широкополых соломенных шляпах.

Мы поднялись на галерею.

— А где Лю Жунь-шэн? — спросил я у мичмана. — Дома его нет…

Барвин указал на темные точки в море:

— Ушел с рыбаками. Что-то сегодня с утра парит — спасу нет…

В самом деле, даже на вышине было жарко. Море сияло, словно золотое блюдо. Синеющие в легкой дымке сопки, прибрежные красные скалы, маленькие домики, поля хлопка и гаоляна — все было залито белыми солнечными лучами.

На галерее появился матрос Сазонов.

— Телефонограмма из Порт-Артура, — поспешно выговорил он. — Сообщают, что на Лаотешань надвигается вихревой шторм!

— Тайфун, выходит… — медленно произнес мичман и вопросительно взглянул на моего отца.

Отец зажег спичку. Ничем не защищенный огонек, не мигая, разгорелся в зловеще неподвижном воздухе. Самое странное было в том, что у берега море сильно волновалось. Гребни валов поднимались все выше и выше. Волны с оглушительным грохотом разбивались о скалы. Мне уже доводилось слышать, что тайфун очень опасен для судов, а потому я заволновался. Я думал о Лю Жунь-шэне. Рыбаки в открытом море даже не подозревали, какая беда надвигается на них…

— Нужно вернуть рыбаков во что бы то ни стало! — сказал отец.

Зазвонил колокол, подвешенный на маяке. Вскоре на берегу собралось все население Чэньцзяцуни.

На юго-востоке почти у самой воды появилась туча. Она росла, пухла с каждой минутой. Подул ветер. Вскоре синяя туча заволокла все небо. К воде потянулись черные космы. Полоснула молния. Беспокойно заревели волы, залаяли собаки. Затем хлынул ливень. Это был какой-то холодный, хлещущий вихрь. Сквозь плотную, колеблющуюся водяную пелену с трудом различались фигурки, мечущиеся по берегу: это вовремя повернувшие обратно рыбаки привязывали свои джонки. Им помогали жены и дети. Сделалось совсем темно. Но при вспышках молнии можно было заметить черную точку, прыгающую на глянцевито-зеленых волнах.

— Лю Жунь-шэн! — с болью в голосе выкрикнул Барвин. — Его джонка…

Вспыхнул свет на маяке. Белый дымный столб уперся в зыбкий сумрак. И все же нам удалось заметить, что джонку Лю Жунь-шэна относит на скалы, которые находились справа от маяка. Нельзя было терять ни минуты. Моряки решили спуститься к скалам, хотя это и было весьма рискованно.

…Его нашли среди скал. Из валунов торчал остов джонки. Жунь был в бессознательном состоянии. Он сильно порезал живот об острые камни, и ему грозила смерть от потери крови.

Мальчика уложили в кузов автомашины.

— Гони что есть силы в госпиталь! — приказал мой отец водителю. — Может быть, еще не поздно…

Моя мать оказала Жуню первую помощь, но, чтобы спасти ему жизнь, необходимо было сделать вливание крови, которой, к несчастью, в больнице не оказалось. Тогда отец предложил свою кровь. Группы совпали. Жизнь Жуня была спасена. Позже, когда мальчик стал поправляться, мои родители решили усыновить его и получили на это официальное разрешение.

Так Жунь стал моим братом. Его привезли в коляске. Он был еще очень слаб и редко поднимался с постели. Я отдал ему все свои игрушки, а по вечерам мы разглядывали картинки в книжках. Беда была только в том, что я не знал китайского языка, а Жунь — русского. Но мой новый брат оказался весьма сообразительным мальчиком. Он не стал ждать, пока я овладею китайским. Я указывал на мать, он произносил: «Муцинь — мама». Отец, оказывается, по-китайски, — фуцинь, а брат — дагэ. Постепенно мы научились хорошо понимать друг друга. Когда Жуню исполнилось двенадцать лет, он уже свободно говорил по-русски. Родители решили определить его в ту же школу, где учился я. На первых порах с учебой у него не ладилось, и он даже плакал от огорчения. Тогда я стал помогать ему. В ясные солнечные дни мы выходили на берег моря, следили за полетом чаек и мечтали. Мы обещали друг другу, что, когда вырастем, обязательно станем моряками. Отец сумел привить нам любовь к морю. Порт-артурская бухта уже казалась нам тесной.

Прошло немало времени с тех пор, как в моей комнатке поселился китайский мальчик Жунь. Мы очень привязались друг к другу и по-настоящему были счастливы. Иногда мы наведывались на маяк к мичману Барвину, шли в Чэньцзяцунь к землякам Жуня. В селе произошли большие изменения: открылась школа, появился трактор. Люди больше не носили одежд из мешковины. Даже девяностолетний Чжао говорил с гордостью: «Мы теперь колхозники».

И какой радостью зажигались глаза Жуня, когда он разговаривал со своими односельчанами!

— Большие дела у нас тут происходят, — говорил он мне. — Рыболовецкую бригаду организовали. Эх, выйти бы в море с сетями!

— Мы будем военными моряками, как наш отец, — поправлял я. — Вот поедем в Москву… а Москва самый красивый город на свете! А потом…

Особенно привязался Жунь к маме. Он просто жить без нее не мог и в свободную минуту норовил удрать в госпиталь. Иногда мне думалось, что она относится к брату даже сердечнее, чем ко мне. Отец очень часто задумчиво смотрел на нас и тихо говорил:

— Что-то из вас получится, когда вы возмужаете?

Он вкладывал свой смысл в эти слова, но нам непонятны были его заботы. Мы-то наверное знали, что будем моряками, а остальное нас не интересовало. Мы не подозревали, что день нашей разлуки близок.

Оба повзрослели, вытянулись, играли в теннис и одевались несколько даже франтовато. Жунь всегда был весел, приветлив и тоже мечтал о морской службе и о поездке в Москву.

— Хотя бы одним глазком взглянуть на этот город, а потом уж можно навсегда уйти в море, — говорил он. — Я сплю и вижу на себе бескозырку…

Очень хорошо было по вечерам. Все усаживались за большой стол, неторопливо пили душистый китайский чай. Мать что-нибудь вышивала, а отец начинал рассказывать. У него был неистощимый запас всяких историй. Служил он в холодных северных морях и на юге, прошел через всю войну.

— Морские пограничники — это, друзья, самые выносливые и закаленные люди, — произносил он, прищуриваясь. — Скажем, на сигнальной мачте предупреждение: «Выход в море воспрещен — ожидается шторм!» Суденышки жмутся к пирсу, а пограничный катерок ноль внимания на такое предупреждение: у него — служба, и он, рискуя, уходит в море. Так вот, служил на нашем корабле этакий невзрачный на вид матросик…

И начиналось повествование о необыкновенных подвигах этого матросика, о всяких хитростях нарушителей морской границы, о кровавых схватках с врагом. Фантазия уносила нас далеко-далеко от Порт-Артура, от нашего маленького домика; открывался совсем неведомый мир сильных мужественных людей.

…Тот день, о котором я хочу рассказать, выдался на редкость светлым. Пришел отец и сказал, что мы уезжаем на родину. Да, все так просто вышло. От радости я даже подпрыгнул, закружился по комнате, повалил Жуня на диван:

— Едем, едем! В Москву едем… Вот увидишь, какой это город.

Но Жунь слушал меня угрюмо. Мать и отец почему-то тоже в последние дни ходили невесёлые. Вскоре я узнал причину. Мне удалось совершенно случайно подслушать разговор родителей с Жунем.

Они сидели за столом в гостиной. Я видел только склоненную голову брата, его спутавшиеся иссиня-черные волосы.

— Ты думал три дня, Жунь, — сказал отец. — Ты уже взрослый и вправе решать такие дела. Теперь мы с мамой ждем ответа…

Последовала очень долгая пауза. Потом Жунь глухим голосом произнес:

— Я очень люблю вас всех, и мне сейчас тяжело… Я много-много думал… И вот так решил: я останусь здесь… Ведь здесь моя родина. Я не могу уехать отсюда…

Ответ Жуня поразил меня. Я не стал больше слушать, кинулся на кровать и зарылся лицом в подушку. Я не мог понять, почему же, почему он отказался ехать с нами? Тысячи упреков готовы были сорваться с моих губ, но я ничего не сказал Жуню. Все последние дни мама втихомолку плакала, а Жунь, с потемневшим лицом, совершенно больной и разбитый, помогал нам укладывать чемоданы.

— Как же ты думаешь жить, сынок? Ведь ты один, совершенно один, — спрашивала она.

— Не плачь, мама, не плачь, — утешал Жунь. — Все будет хорошо. Я уже подыскал себе работу в порту. Могу вернуться в Чэньцзяцунь — меня приглашали в рыболовецкую бригаду. А потом, ведь мне скоро в армию… Все будет хорошо, очень хорошо. Ты только не плачь…

У меня сердце разрывалось от этих слов. Теперь я уже с болью и страхом ждал дня отъезда. Мне все еще не верилось, что я уеду, а Жунь останется здесь. Мы больше не будем сидеть за этим вот большим столом в теплые синие вечера, не будем вместе взбираться на гору Байюньшань. Жунь один станет бродить по берегу Желтого моря. Он будет следить за шумными чайками и думать, что, может быть, хотя бы одна из них полетит к далекому северу…

Уже на вокзале Жунь протянул мне небольшую коробку.

— Вот вырезал твоим ножом тебе на память, — сказал он.

Я открыл коробку. В ней увидел маленькую яхту, искусно вырезанную из черного дерева.

Это были последние минуты. А потом поезд тронулся с места, и сопки Порт-Артура поплыли назад. Я смотрел в окно. Жунь еще долго стоял на перроне и махал рукой…

Позже я узнал, что Жуня взяли служить на флот. Исполнилась и моя мечта — я стал моряком. Остальное тебе известно.

Но с тех пор какая-то неясная тоска завладела мною. Не было дня, чтобы я не вспоминал своего китайского брата. Мне хотелось сделать что-то такое необыкновенное, чтобы весть о моих делах дошла и до него. Но, как знаешь, я сделал только то, что делали другие. Правда, в каждое, самое маленькое, поручение я вкладывал всего себя, никогда не жалел себя…

Я стал очень внимательно следить за газетами. Все, что рассказывалось о Китае, теперь в какой-то мере касалось меня и Лю Жунь-шэна.

Мой брат… Где он? Чем занят, как служит?

И вот совсем недавно я получил письмо от отца. Впрочем, и без этого в газетах описан подвиг Лю Жунь-шэна. Катер, на котором он служил, находился у одного из прибрежных островов в Южно-Китайском море. Четыре катера чанкайшистов напали на него под покровом темноты. Три часа длился неравный бой. Истекая кровью, Жунь и его товарищи до последней возможности отбивались от врагов. Помощь подоспела тогда, когда Жунь уже был тяжело ранен. И больше ничего я не знаю о нем…

Кравцов снова затягивается горьковатым дымом, смотрит куда-то поверх моей головы: — Понимаешь, друже Иван… Я все еще не теряю надежды… Мне кажется, что он жив. Он ведь не может умереть просто так… Мы еще не сделали всего… Рано или поздно мы еще должны с ним встретиться. Я послал запрос. И вот теперь жду… День за днем буду ждать… А к вам в Заволжье я не поеду. Я, как гагара, — не могу ходить по земле. Я умру без моря… Оно для меня, друже Иван, жизнь, смысл жизни. Оно для меня все. Я люблю его и чувствую. Оно для меня живое…

Я молча слушаю горячие, сбивчивые слова моего друга Сергея Кравцова. История, которую он рассказал, потрясла меня. Я никогда не подозревал, что он умеет так сильно чувствовать и любить. Я думаю о судьбе Лю Жунь-шэна, далекого китайского юноши. Как бы мне хотелось, чтобы Сергей получил весточку оттуда! Пусть ждет… Не всегда в жизни все получается складно. Но ведь на то она и жизнь. И, может быть, будет день, когда наш почтальон Суриков вручит Сергею письмо с красивой экзотической маркой. Этот день станет радостным и для всех нас… Он там, а мы здесь. Теплое Южно-Китайское море, лазоревые дали… А в Заполярье скоро зашумит пурга. Мы на разных концах земли, разные границы, но думы и заботы у нас одни. Есть в этом что-то почти символическое…

Гаснет солнце. Сопки в морозном тумане. А над темным грохочущим морем далеко-далеко начинает свою таинственную игру полярное сияние. Со стороны бревенчатых домиков с уютными желтыми квадратами окон доносятся слова любимой песни Сергея Кравцова:

…В том крае, где солнца восход, Одна и грустна на утесе горючем Прекрасная пальма растет…

Небо тоже еще не замерло совсем: с жалобными криками улетают на юг гуси. Вот вымахнул из-за чернеющей скалы одинокий поморник. Он тоже улетит туда, на юг. Может быть, он увидит Южно-Китайское море, те солнечные края, где живет брат русского матроса Сергея Кравцова — китайский моряк Лю Жунь-шэн.

Рига.

 

ЦЗИНЬ ЦЮ — ЗОЛОТАЯ ОСЕНЬ

Когда я вспоминаю девушку Цзинь Цю, перед глазами встают скалистые кряжи Большого Хингана, узкие горные тропы и мрачные ущелья…

Август 1945 года… Это был стремительный бросок нашего передового отряда. Нещадно палило жгучее солнце. Орудия приходилось втягивать на крутые ребристые склоны на стальных тросах.

Сухая синева неба и чужая, неведомая земля. Только березки такие же, как у нас на Смоленщине…

— Деревня Цзошаньпу!.. — сказал командир отряда майор Ланцов. Он свернул карту и сунул ее в полевую сумку. Деревня открылась сразу за поворотом ущелья. Все увидели приземистые фанзы, глинобитные стены и полуразвалившийся храм с прогнутой черепичной крышей, узкие полоски кукурузы и гаоляна. Противника в деревне не оказалось.

Из жалких лачуг выползли истощенные, бледные люди в сине-черных лохмотьях. Седобородые степенные старики снимали соломенные шляпы и низко кланялись нам. Голопузые ребятишки держались за шаровары матерей, с удивлением и испугом смотрели на солдат. Крестьяне принесли арбузы, дыни, огурцы. Женщины пригласили нас к одинокой фанзе, стоявшей под самой сопкой.

Майор Ланцов распахнул дверь и остановился на пороге. В фанзе был полумрак, свет слабо проникал сквозь заклеенное промасленной бумагой оконце. На канах лежал пожилой китаец. Веки его были закрыты. У изголовья сидела девушка лет семнадцати, в белой куртке. В ее больших черных глазах, чуть влажных, застыл ужас. Ланцов, знавший немного китайский язык, заговорил с девушкой. Она встрепенулась, поднялась с циновки, покрывавшей кан, и, указав на лежащего, стала произносить какие-то отрывочные фразы. Но договорить она не смогла, разрыдалась, закрыв лицо руками.

— Это ее отец, Фын, — пояснил майор. — Там в горах японские солдаты капитана Фукада расстреляли группу мирных жителей, которых согнали, чтобы подготовить плотину к взрыву. Этот был тяжело ранен, пришел ночью в сознание и приполз сюда. О нем нужно позаботиться…

Санитарный инструктор Бобров склонился над китайцем, осмотрел рану и приготовил перевязочный материал. Фын застонал, открыл глаза. Он некоторое время молча смотрел на незнакомых людей в касках с красными звездами, потом его глаза заблестели, сухое лицо ожило. Напрягаясь, он приподнялся на согнутой руке. Но рука подломилась, тело грузно и мягко завалилось набок. Старик снова застыл в предсмертной дремоте.

— Мы сделаем все возможное, чтобы спасти его… — сказал Ланцов девушке.

Она заговорила снова. Что-то объясняла. Майор переспрашивал. С каждой минутой лицо Ланцова становилось все суровее и суровее.

— Плохи дела, — вымолвил он. Извлек карту и развернул ее. — Видите это озеро?.. Сандзу… В переводе с японского — «Источник смерти»… Символическое название! Мы должны во что бы то ни стало овладеть плотиной и перевалом. Конечно, враг там оставил сильный заслон. Придется дробить отряд, посылать к озеру усиленную группу. К утру сюда подойдут главные силы Нужны осторожность и быстрота действий. Все должно решиться этой ночью. Один неправильный шаг — и плотина взлетит на воздух. Группу поведет лейтенант Плавильщиков!..

Девушку звали Цзинь Цю. Она охотно согласилась провести группу к озеру Сандзу. Ее маленькие руки при этом сжались в кулачки.

Когда вечернее солнце обагрило скупым светом вершины, группа Плавильщикова вышла на боевое задание. Впереди шла Цзинь Цю. Двигались гуськом в один ряд. Дорога была перевита корнями деревьев и запутавшимися между ними сухими травами.

Поднялась луна. В ее бледном холодном свете скалы казались плоскими, а отдельные деревья непомерно высокими. Изгибы, причудливые контуры гор походили на фантастические арки и шпили. Я видел только коротко подстриженные волосы Цзинь Цю, ее узкие плечи. Иногда она брала лейтенанта за руку и указывала на темнеющие утесы.

К озеру вышли с северной стороны. Водная гладь нежно мерцала. И какая тишина стояла вокруг! Только изредка крякали в тростниках неугомонные утки. Далеко на севере, за озером, чернели горы. Некогда озеро имело сток в долину. Но люди возвели насыпь, сток прекратился, а избыточные воды заполнили огромную впадину, Теперь плотину подготовили к взрыву, замуровали в колодцах, проделанных в ее толще, десятки тонн аммонала.

На губах Цзинь Цю была торжествующая улыбка. Она стояла с протянутой рукой.

Лейтенант подозвал меня. Выслушав командира, я распластался на земле и пополз. Только шуршала высокая трава. Вскоре выбрался к плотине и огляделся по сторонам. Ничего подозрительного не заметил. Лишь доносился слабый плеск волн. Решил обследовать плотину со стороны обрыва. Вставал на колени, ощупывал камни, искал проводку. Прополз до конца плотины и обратно. Никаких проводов не обнаружил. Я уже хотел взобраться на насыпь, но заметил часового. Японский солдат неторопливо шел по плотине, и его силуэт отчетливо вырисовывался на фоне ночного неба. Я припал к земле, боясь шелохнуться. «Снять бы этого ротозея, да, пожалуй, все дело испортишь!»

Часовой повернул обратно и ушел. Снова я ощупывал траву. А время шло. Приполз солдат Чумаков.

— Мы уж думали, что тебя уволокли, — зашептал он.

Я приложил палец к губам. Часового кто-то окликнул из темноты. Значит; гарнизон размещается в той стороне… Я приказал Чумакову продолжать обследование плотины, а сам направился туда, откуда донесся голос, решил искать провод у южной оконечности насыпи. Переползал от одного куста к другому, обследовал углубления, но все было безрезультатно. До рассвета оставалось каких-нибудь полутора часа. Удрученный и сердитый, вернулся я к лейтенанту Плавильщикову. Послали Званцева, но и тот ничего не обнаружил.

На востоке заалела полоска неба. Сделалось совсем светло. С трубными звуками опустились на воду лебеди. Обдумывая, что делать дальше, Плавильщиков не обращал внимания ни на небо, ни на птиц. Цзинь Цю смотрела на него печальными глазами.

— Ну, что будем делать, сержант? — спросил лейтенант меня.

— Пора действовать, товарищ лейтенант!..

— Да, действовать. Именно действовать…

Какая-то новая мысль озарила лицо Плавильщикова. На его красиво очерченных губах появилась улыбка.

— Товарищ сержант, — твердо произнес он, — вы снимете часового! Сделайте это как можно тише, ловчее. Остальным не допустить гарнизон к плотине!

Все понимали, что это крайняя мера: часовой мог поднять тревогу, и тогда плотина взлетит на воздух. Оттого, что мы не проявим расторопности, может приостановиться продвижение войск, путь танковой колонне будет отрезан. А она должна идти на Мукден, до Порт-Артура!.. Мукден, Порт-Артур — гремящие названия, знакомые с юности.

А красная полоса на востоке все ширилась и ширилась, уже поднялась до синевато-серого рябого облака.

Если бы не было рядом Цзинь Цю, ее умных укоряющих глаз!.. Она ведь не сомневалась, верила. Она пришла мстить за отца.

— Сиди здесь, а мы туда, туда… — сказал лейтенант ей сердито. Цзинь Цю поняла, улеглась за камнем.

Лейтенанту с группой удалось отрезать гарнизон от плотины. А в это время мы с Чумаковым трясли ошалелого часового. Рядовой Уно задыхался от заткнутого в рот кляпа и, совершенно потеряв способность соображать, не мог взять в толк, чего хотят от него эти неизвестно откуда свалившиеся солдаты в касках.

Русские!.. Уно крутил головой, мычал, колотил ногами.

— Ну, ты, чертяка, полегче, — уговаривал его Чумаков. — Самурай, банзай, микадо…

Услышав знакомые слова, Уно успокоился. Когда я указал на плотину и показал ножницы, Уно все понял. Он больше не сопротивлялся и проворно пополз к плотине. Как мы поняли, магистральные провода были зарыты в земле на глубине два метра.

— Этак мы и до обеда их не выкопаем, — сказал Чумаков, с сомнением, взглянув на саперную лопатку. — Сплошной камень. Потряси-ка, Микола, его еще немного, может, еще что вытрясешь.

Но рядового Уно не пришлось трясти: будучи от природы сметливым парнем, он понял, что дальше водить за нос русских опасно. Он согласно закивал головой и даже изобразил на лице улыбку. Теперь мы пробирались по самому гребню плотины. Плотина была высокая, и с нее открывался далекий вид во все стороны. Мы ползали, словно муравьи на ладони, и опасались нового подвоха. Японец старается всячески затянуть время: скоро из подземных казематов должны выйти солдаты…

Брызнул луч солнца. Вот его край высунулся из-за плоской вершины. Резко прозвучал в утреннем воздухе призывный звук горна. И неожиданно застрекотал пулемет, гулкое эхо разнеслось по горам. Видимо, нас заметили. К плотине, пригибаясь, бежало до сотни солдат, желтых, будто цыплята. Застрочил пулемет с другой стороны. Желтые фигурки залегли.

Пока Чумаков удерживал японца, я остервенело вгрызался саперной лопатой в неподатливое тело плотины. Здесь должен быть взрывной колодец. Здесь!.. А может быть, и не здесь, а в другом месте?.. Сперва я копал лежа, а затем, забыв об опасности, встал на колени. Выворачивал черные глыбы и швырял их в стороны. Некогда было задумываться, почему плотина до сих пор не разлетелась на куски от взрыва. Нужно было вгрызаться, вгрызаться… Я выгребал кровоточащими пальцами острые камни, снова хватался за лопатку и вонзал ее в цемент, не замечая, что ногти содраны, а на ладонях вздулись водянистые мозоли. Хрустнул черенок. Я с недоумением повертел его и бросил:

— Возьми мою!

Схватив лопату Чумакова, снова принялся за дело. Следовало действовать осторожнее, чтобы не лишиться и последней лопаты. И все же, разгоряченный до крайности, натужно ухая, я со всего размаху всаживал звенящую сталь в плотную серую массу. Грохот стрельбы все усиливался. А может быть, в эту минуту где-то в глубине бетонного каземата к рубильнику подошел японский офицер или солдат. Стоит только нажать на рукоятку рубильника — и вся эта возня на плотине потеряет всякий смысл… Понимал это и солдат Уно. Ему вынули кляп изо рта, и сейчас, дрожа всем телом, он поторапливал сержанта, тянулся к лопате:

— Хаяку, хаяку!..

Чумаков отпустил его, и теперь мы втроем расширяли воронку. Что-то блеснуло. Я наклонился, взял в ладонь толстые провода в металлической оплетке.

— Ну-ка, Иван! Пальцы свело…

Пододвинувшись к краю воронки, Чумаков сжал ножницами проводник. Мы с Уно затаив дыхание следили за ним. Развернуться было невозможно, но Чумаков, изловчившись, перерезал провода.

— Все! — сказал он громко. И даже солдат Уно, забыв, что он пленный, повторил:

— Все!

Лицо японца сияло такой радостью, что Чумаков, не удержавшись, похлопал его по плечу:

— Ероси, ероси!

Когда бой затих, а в амбразурах дотов появились белые флаги, мы спустились с плотины. Капитан Фукада вывел из подземелья остатки гарнизона.

К своему удивлению, здесь же я заметил заместителя командира отряда капитана Юркова; а ведь известно было, что до этого капитан шел в боковом охранении. Юрков держал в зубах огромную самокрутку из газетной бумаги и так затягивался дымом, будто вовек не курил. Рядом стояли пленные. Низкорослый, ссутулившийся капитан Фукада, подобострастно улыбаясь, протянул Юркову свою трубку. Он кланялся, обнажая крупные зубы и почтительно шипя. По-видимому, ему до конца хотелось казаться джентльменом. Это была замечательная трубка, выполненная из бронзы и перламутра в виде смеющегося льва. Из веселой пасти льва торчал красный изогнутый язык. На широкой груди его виднелись золотые иероглифы, по-видимому им владельца. Юрков взял трубку, несколько мгновений недоуменно рассматривал ее, затем легонько дал ей щелчка. Трубка упала к ногам Фукада. Солдаты рассмеялись.

На плащ-палатке лежал лейтенант Плавильщиков, голова его была перевязана бинтом, сквозь который проступало темное кровяное пятно. Он был без сознания, ухаживала за ним Цзинь Цю.

— Кандыба и Григорян! Доставьте лейтенанта в расположение отряда, — распорядился Юрков. — Несите осторожнее. Вам поможет Цзинь Цю. Ничего страшного — царапнуло…

Поднялось большое красное солнце. Глубокие тени, точно провалы, еще некоторое время чернели на западных склонах гор и в низинах, а потом и они исчезли. Со стороны долины доносился знакомый рокот: это шли танки. Было хорошо видно, как колонна бронированных машин поднимается по крутой дороге к перевалу Ширэдабан.

…Месяц спустя после событий у озера Сандзу наш отряд возвращался на Родину.

Мы отправились в полевой госпиталь навестить лейтенанта Плавильщикова. Офицер уже ходил по палате. Мы долго беседовали, вспоминали подробности боя. Когда собирались уходить, лейтенант задержал мою руку:

— А не знаете, что сталось с тем пожилым китайцем, отцом Цзинь Цю?

Я улыбнулся:

— Выходили старика, санитары говорили. Вот на обратном пути, может, снова завернем в Цзошаньпу.

Глаза лейтенанта потеплели:

— Что ж, передайте Цзинь Цю привет от меня. Она стала для меня сестрой. А сердце я навсегда оставил в горах Большого Хингана…

Чанчунь.

 

МЫ ТОРОПИЛИСЬ ДОМОЙ

Может быть, кому-нибудь из вас доводилось бывать в памятном сорок пятом году в Мукдене или Шеньяне? Неподалеку от вокзальной площади находился тогда огромный дансинг-холл, куда мы и забрели по пути на поезд. Мой приятель, младший лейтенант Ивашкин, Герой Советского Союза, считал, что не мешает подкрепиться перед длинной и утомительной дорогой: мы навсегда покидали Маньчжурию. Зал утешал в загадочном сумраке. Лучик света, падавший на вращающуюся зеркальную люстру, создавал удивительный эффект: казалось, что со свода тихо падает снег. Оркестр наигрывал что-то гавайское. Бесшумно скользили пары. Заняв уединенный столик, мы кликнули официанта. На зов явился мальчуган лет двенадцати в сильно поношенной куртке и стоптанных башмаках. Он робко приблизился к столу и замер, ожидая заказа. У него были русые спутанные волосы и большие глаза, в которых, казалось, застыл какой-то безмолвный вопрос.

— Ты — русский? — резко спросил Ивашкин.

Лицо мальчика болезненно передернулось.

— Да, я русский… — почти шепотом произнес он и опустил глаза. А потом торопливо добавил: — Не беляки мы… Дед КЧЖД строил. А потом застряли. Матка померла два года назад, а тятьку нипонцы летось забрали. Сказывают, сгинул в тюрьме.

#img_6.jpeg

Заказав ужин, мы закурили и надолго замолчали. Первым нарушил паузу Ивашкин.

— Странная судьба у русских эмигрантов, — сказал он. — Жизнь разметала их по всему свету, точно буря опавшие листья. От хорошей жизни на Мариинские острова не поедешь! А сколько их в экваториальной Африке! Это, так сказать, русские культуртрегеры. Строят элеваторы, электростанции, заводы, отели, проводят шоссейные дороги. Иные коротают век где-нибудь на Филиппинах, женятся на туземках, скупают копру, разводят свиней… Вот ты скажи: а идея, идея этой ничем не оправданной жизни, где она? Много раз приглядывался я к ним. Вроде русские люди, такие же, как мы с гобой, а чего-то недостает им. Чего? Ведь уже народилось новое поколение, которое и знать ничего не знает о грехах отцов…

— Жизнь научила их унижаться, — высказал я свое мнение. — А это наложило свой отпечаток.

— Пожалуй, ты прав. Но русскому человеку нелегко научиться подобным вещам. А куда бы тебе, например, хотелось поехать сейчас? — неожиданно спросил он. У Николая Ивашкина была манера как бы мимоходом задать не относящийся к теме разговора вопрос и таким образом вывести собеседника «на чистую воду».

Я усмехнулся и, чтобы его подзадорить, невозмутимо сказал:

— На остров Таити. Говорят, самое красивое место на земле… или куда-нибудь на Гавайи. Рай среди океана: ананасы, бананы…

— А я на Волгу хочу. Карасей ловить. К чертям Таити! На родину — вот куда я рвусь. Там и воздух чище, и жизнь настоящая.

Когда Ивашкин был в ударе, он любил поговорить. А сегодня он был в ударе. Одна мысль, что мы уезжаем в Хабаровск, настраивала его на лирический лад.

— А ты, молодой человек, куда хотел бы? — повернулся он к мальчику-официанту, безмолвно стоявшему с подносом.

— Я поеду в Харбин, только вот немного денег заработаю… А там дойду до советского консула, чтобы в Россию пустил.

Ивашкин довольно рассмеялся.

— Видал! Таити, Таити, — передразнил он. — На Таити французы тюрьму выстроили, самую большую во всей Океании. Вот тебе и рай среди океана!

— А что тебе делать в России? — допытывался Ивашкин.

— Я хочу посмотреть на русскую землю. Ведь родина там!.. Так и тятька говорил… — чистый голос мальчика внезапно задрожал.

Ивашкин затянулся дымом сигареты и задумался. Ужинали молча. Когда расплатились, младший лейтенант сказал:

— Вот что. Как звать-то тебя? Пашка… Вот что, Пашка, отнеси-ка выручку своему хозяину, а потом — сюда, живо! Пальтишко у тебя есть? Нет? Ладно. Как-нибудь обойдемся. Денег ты тут все равно не накопишь. Отвезем тебя в Харбин на свой солдатский счет. А там видно будет.

Решение было в духе Ивашкина.

— Это ты зря… — пожурил я. — Некогда нам в Харбине задерживаться. И так успеть бы добраться к сроку… Удивляюсь я тебе, Ивашкин, жалостливый ты какой-то стал. А ведь под Хайларом дрался как черт и никого не жалел.

— Не в жалости дело, — буркнул он. И я понял, что разубедить его не удастся.

Так Пашка очутился в нашем купе. Ивашкин уложил его на верхнюю полку и прикрыл своей шинелью:

— Спи, бедолага. До Харбина еще намаешься.

В Харбине, как и следовало Ожидать, мы сразу же пересели с поезда на поезд. До отправления оставалось не больше часа.

— Успеем, — заверил меня Ивашкин. — Ты карауль чемоданы, а мы с Пашкой в один миг…

И они ушли. Я то и дело с беспокойством поглядывал на часы. Вот уже и сигнал к отправлению, а Ивашкина все нет…

И наконец-то он появился. Но не один… а с Пашкой. Поезд тронулся.

— А как же Пашка? — заволновался я. — Увезем ведь.

Ивашкин рассмеялся:

— Разумеется, увезем. Решил показать ему русскую землю. Консула уломал. Полный порядок. Отныне Пашка — не Пашка, а гражданин Союза Советских Социалистических Республик. Павел Емельянович Кондаков! Прошу любить и жаловать.

Младший лейтенант был радостно возбужден, шутил, совал Пашке какие-то кульки. За этот час он успел где-то раздобыть для мальчика овчинный полушубок. Сверток из желтых японских одеял он бережно положил на багажную полку.

— Что в свертке? — полюбопытствовал я. Он почему-то смутился и промолчал.

Когда мальчик уснул, на Ивашкина нашло мечтательное настроение.

— Захотел взглянуть на русскую землю, — заговорил он. — Вот так, должно быть, инстинкт тянет птицу к далекому северу, где вили гнезда еще ее предки. А по-моему, только тот знает истинную цену этой земле, кто полил ее собственной кровью. Помню, освободили мы наше село под Сталинградом, а от села-то уж ничего и не осталось. Одни трубы торчат. Кинулся я к своей хате, а на месте хаты — только зола… Будто по голове меня чем тяжелым ударили…

Он умолк, а мне сделалось стыдно за себя. Да, тот, кто испытал горе, не пройдет мимо чужой неустроенной судьбы… Я, кажется, начинаю понимать тебя, Николай Ивашкин…

Мы торопились на Родину, но обстоятельства не благоприятствовали нам. На глухой станции, которая находилась всего в десятке километров от советской границы, пришлось очень долго ждать поезда на Гродеково. В зале ожидания было нестерпимо холодно. На полу, густо усеянном подсолнечной шелухой и окурками, лежали солдаты так плотно друг к другу, что ноге ступить было негде. За буфетом суетился китайский купец в грязном переднике, торговал чаем и пельменями. Но пробиться к нему не представлялось возможным.

Мы не высидели в зале и протискались к выходу. На платформе было пусто. Лишь два — три полицейских в трофейных японских шубах с фонарями в руках что-то кричали, бежали куда-то. Вьюга чисто подметала перрон. Снежные сугробы мягко окутывали станцию со всех сторон, тьма подходила к ней вплотную. Изредка оттуда, где притаился городок, ветер доносил собачий лай. Мы видели полуразрушенное здание станции, ряды неподвижных вагонных составов, смутные силуэты сопок, и нам становилось еще неуютнее и холоднее.

— Мальца заморозите! Идите за мной…

Только теперь я заметил незнакомца. Он стоял, слегка склонившись набок и прикрывая от ледяного ветра воротником шинели правую щеку.

Не дожидаясь ответа, незнакомец схватил Павла за рукав полушубка и потащил куда-то в свистящую мглу.

Мы очутились в просторной, жарко натопленной комнате. Патефон торопящимся козлетоном голосил фокстротный напев. За перегородкой гремели посудой. Навстречу нам поднялись три офицера и представились. Все они — военные железнодорожники.

— Располагайтесь, грейтесь, — сказал наш провожатый, которого звали Василием Батуриным, — эшелон на Гродеково подадут часа через полтора.

В комнате находилась женщина. Она сидела в углу, кормила грудью ребенка. Пуховый платок покрывал ее плечи. Усталые, полусонные глаза женщины, казалось, ничего не замечали вокруг. В разговор она не вмешивалась.

— Тоже куда-нибудь едете? — спросил я.

— Девятнадцатые сутки едем, — равнодушно ответила она, даже не поворачивая головы в мою сторону, — с Украины в Порт-Артур, к мужу.

В те минуты, помню, я не удивился ее словам. Мне даже в голову не пришло, что эта маленькая женщина, отважившись следовать суровой зимой с грудным ребенком в неведомый Порт-Артур, совершала подвиг.

— Далеко еще ехать. В Харбине пересадка… — только и заметил я, а сам подумал, что нам ехать осталось совсем немного: через сутки будем в Хабаровске.

Новые знакомые оказались словоохотливыми, веселыми людьми. Это была молодежь, видавшая виды, обошедшая Европу и Азию, и у каждого нашлось что рассказать.

— Куда вы торопитесь? — говорили они нам. — В Гродеково все равно приедете ночью, знакомых у вас там нет. Будете мерзнуть до утра в нетопленом зале ожидания. Оставайтесь у нас, а завтра будет еще один эшелон.

Это был голос благоразумия. Но Ивашкин только улыбался, однако согласия остаться не изъявлял. Еще раньше я заметил, что он часто украдкой поглядывает на часы.

— Сидим тут, балагурим… Как бы эшелон не проворонить, — шепнул он мне. Я заразился его беспокойством, но железнодорожники заверили, что эшелон все равно сегодня не подадут. Это только так говорится: через полтора часа.

— Сидеть вам до петухов, — посмеивались они. — А там, глядишь, чего доброго, букса у вагона загорится или гоминдановская банда нападет… Гоминдановцы пошаливают…

Но эшелон все-таки подали ровно через полтора часа. Мы простились с гостеприимными хозяевами и заняли нары в теплушке.

Свисток. Первый тяжелый вздох паровоза — и станция Пограничная осталась позади.

— Только бы паровоз не сломался… — проговорил Ивашкин. Я ничего не ответил, молча радуясь, что покидаю, быть может навсегда, чужие края. Желание поскорее очутиться на родной земле будоражило, томило. Хотелось выскочить из вагона и бежать, бежать, обгоняя медлительный состав.

И случилось именно то, чего опасался Ивашкин: неожиданно поезд остановился.

— Будем теперь у каждого телеграфного столба куковать… — недовольно проворчал младший лейтенант. За дверями вагона завывала пурга.

— Должно быть, погранпункт. Документы проверяют… — предположил я.

— Вряд ли. До контрольно-пропускного пункта еще минут десять езды.

Все чаще и чаще поглядывал Ивашкин на часы. Наконец он спрыгнул с нар, отодвинул тяжелые двери и нырнул в темноту. Вернулся минут через восемь, схватился рукой за грудь, отдышался и крикнул:

— Как сердце чувствовало! Что-то с паровозом случилось — менять будут. Часа четыре простоим… И это в трех километрах от границы!..

Тут впервые Павел подал голос.

— А если пешком?.. — неуверенно произнес он. — Здесь все равно холодно…

— А выдержишь? — пытливо спросил Ивашкин.

— Я-то? Я все выдержу. Вы еще меня не знаете…

Мы взяли чемоданы, сверток и выпрыгнули из теплушки в сугроб. Крутящийся снежный вихрь подхватил нас и едва не сбил с ног. Мы крепко упирались ногами в шпалы, наклоняясь над невидимой опорой. Мы шли, погруженные в бешеный терзающий вихрь, спотыкались, но упорно боролись со снегом и мраком. Порою нам приходилось цепляться окоченевшими пальцами за раскаленные морозом рельсы, чтобы не сбиться с пути. Снег шумел, шуршал, залеплял лицо, проникал за воротник. Напрасно закрывал я перчаткой щеки. Пятки перестали ощущать мерзлую кожу сапог. Иногда Ивашкин что-то кричал Павлу, размахивая руками. Я не мог разобрать ни единого слова. Сторонний наблюдатель счел бы нас за безумцев.

А мы брели, оглушенные и ослепленные вьюжной ночью, помышляя лишь о тем, чтобы только добраться до родной земли, отогреть руки, разуться, сидеть у раскаленной докрасна печки…

И когда мы совсем выбились из сил, сквозь летучую пелену блеснул приветливый огонек контрольно-пропускного пункта.

Пограничник принял нас в свои объятья и провел в помещение.

Здесь было все, о чем мы так мечтали: весело потрескивающие сучья в печке, живительная теплота и свет. Сняли сапоги, развесили мокрые портянки, растерли Павлу щеки и пальцы ног. Случилось так, что сверток Ивашкина развернулся сам собой: возможно, выскочили булавки. Я не поверил своим глазам — из японского одеяла посыпались на пол детские игрушки: заводные автомашины, прыгающие лягушки, ножички, губные гармошки, уточки, дудочки!..

— Это для кого же? — изумился я.

Ивашкин налился кровью от смущения.

— Да для него же, для Павла… — проговорил он хрипло. — Ты не гляди, что он большой. Детства у него не было. Понятно? И нечего улыбаться!..

Удивительный ты человек, Николай Ивашкин, Герой Советского Союза!..

Хабаровск.

 

КОГДА ЦВЕТЕТ МИНДАЛЬ

Автомашина то взбиралась на крутые перевалы, то снова осторожно спускалась в зеленые долины. Лейтенант Морозов уже давно привык к тряским горным дорогам, и картины, открывающиеся перед ним, одна величественнее другой, больше не волновали его. Он слишком хорошо знал этот край заснеженных пиков, гигантских ледников и бурных порожистых рек. Морозов возвращался к себе на далекую заставу. Правда, до конца отпуска оставалось две недели, и лейтенант мог бы еще пожить в Москве. Но он уехал, он не мог больше находиться там.

Где-то далеко-далеко за хребтами, за степными просторами и лесами остался веселый шумный город. А он, лейтенант Морозов, увез с собой тяжелую тоску и боль. Горечь не проходила. Ее нельзя было заглушить.

Он помнит шелест листвы на Тверском бульваре и немного печальный, приглушенный голос девушки в белом. Тогда он гладил ее теплые ладони, следил, как ветер треплет светлую прядь. И всю ее, белую, хрупкую, очень женственную, трудно было представить где-то еще, помимо этого города, сияющего в неоновых огнях.

Начальник заставы майор Глущенко еще перед отъездом Морозова в отпуск долго вертел в руках фотографию Людмилы, болезненно узил усталые глаза, а потом неожиданно сказал: «Красивая у вас невеста. Желаю вам успеха… Да, очень желаю успеха… О квартире не беспокойтесь: комнату мы вам приготовим. Прокопян, пока тепло, поживет и в палатке».

Людмилы еще не было в этих горах, а о ней уже заботились. Суровые люди, для которых смысл жизни — служба, они понимали, как нелегко будет на первых порах девушке из большого города здесь, на заставе. Веселый холостяк лейтенант Прокопян, товарищ Морозова, с радостью согласился переселиться в палатку. «Ты только, Федя, женись. А уж встречать мы вас будем с музыкой!..» — сказал он Морозову. А Мария Васильевна, жена начальника заставы, захлопотала, засуетилась. Она-то сумеет позаботиться о молодых! На семейном совете уже было решено, что гардероб, стол и три стула перекочуют из квартиры Глущенко в большую комнату. Придется поделиться посудой.

И вот теперь, вспоминая все это, лейтенант Морозов стискивал зубы. Он сидел, низко опустив голову, и яростный ветер рвал, трепал его густые черные волосы. А в ушах все еще звучали слова, жесткие, холодные:

«Я не могу поехать с тобой туда…» — «Но ведь ты обещала!.. Я приехал за тобой, как мы условились. Вот твое письмо…» — «Видишь ли, с тех пор многое переменилось. Как бы тебе это объяснить?.. Я закончила институт, и мне дали направление в Магадан. А потом за меня долго хлопотали, и вот я остаюсь здесь. Тогда мне было все равно. Лучше уж Хорог, чем Магадан… Но я люблю Москву и ни за что не расстанусь с ней. Ведь здесь мои старенькие папа и мама. Кроме того, нам дают новую квартиру. Не нужно рассуждать, как ребенок, Федя. Вот если бы тебя перевели служить сюда…»

Он не стал больше слушать, поднялся и ушел. Ее слова казались ему чудовищными. Они как-то не укладывались в голове. И это девушка, с которой он так долго переписывался, подруга детства!.. С таким цинизмом зачеркнуть все, что было между ними… И хотя бы упоминание о любви, о тех чувствах, которыми были полны ее письма!.. Нет, она без сожаления порвала с ним. С холодной расчетливостью она променяла любовь на какие-то маленькие удобства. Как объяснить все это майору Глущенко, друзьям? Может быть, он не прав, погорячился? Может быть, не следовало уходить так вот сразу? Нужно было убедить ее. Ведь она могла бы работать в Хороге…

Могла бы…

Он даже застонал от внутренней боли. Машину подбрасывало на ухабах, трясло, как в лихорадке, но Морозов ничего не замечал. Его мысли блуждали слишком далеко от этих мест.

И когда девушка в помятом коверкотовом пальтишке, сидящая напротив на скатанных войлоках, чуть вскрикнула, он вздрогнул, очнулся. Автомашина осторожно пробиралась по самому краю обрыва. Лейтенант взглянул на расширенные от ужаса глаза девушки, едва приметно улыбнулся и сказал мягко, ободряюще:

— Не бойтесь. Все будет хорошо. А вот когда будем проезжать осыпь у Кияка, тогда держитесь за меня…

Она тоже улыбнулась в ответ вымученной улыбкой и прошептала:

— Страшно… Ой как страшно!

Но вот карниз остался позади, и девушка снова повеселела. Лейтенант уже знал, что зовут ее Таней. Знал также, что она совсем недавно закончила техникум и теперь вот едет на высокогорную биологическую станцию в Кияк. Если бы лейтенант не был так занят своими невеселыми мыслями, он, пожалуй, заметил бы, что у девушки длинные ресницы, очень белая нежная шея и красиво очерченные пухлые губы. Косы медноватого оттенка были аккуратно уложены на голове. Но Морозов мало обращал внимания на свою спутницу. Да и она не особенно докучала угрюмому лейтенанту. Она много смеялась и подшучивала над солдатом Шариповым, которого начальник заставы послал в Хорог «помочь лейтенанту Морозову и его жене погрузить вещи в машину». Вместо жены лейтенанта в машине оказалась хохотушка Таня, и Шарипов сперва был озадачен. Но потом он все понял и в душе пожалел лейтенанта: Шарипов всегда отличался сообразительностью. Да, кроме того, выражение лица лейтенанта было красноречивее всяких слов. Значит, ничего не вышло с женитьбой… Ай-яй-яй! Почему девушки так неохотно едут в эти места? Такие красивые горы, а внизу шумит Пяндж, весь белый от пены… А сколько цветов здесь весной!.. Почему люди теснятся в душных городах?.. Правда, Таня как будто с охотой едет в горы. Она то и дело тянет Шарипова за рукав гимнастерки и кричит в восторге:

— Посмотрите, Шарипов! Какой чудесный вид! А что это там на скале? А как называется вон та вершина? Та, что блестит на солнце?..

Горный воздух пьянит ее, румянит ей щеки. И только когда машина ползет по краю пропасти, Таня бледнеет, прикусывает губу. Но озорство берет в ней верх: она показывает взглядом на мрачного Морозова и шепотом спрашивает:

— Он всегда у вас такой?

— Нет, не всегда, — так же тихо отвечает Шарипов. — Он хороший, веселый и на аккордеоне играет. Его все любят. Девушка в Москве, наверное, не любит. Очень плохо.

Таня нравится Шарипову. Ей даже можно сказать, почему лейтенант в плохом настроении. По строжайшему секрету, конечно. Теперь они вместе сочувствуют лейтенанту. Затем Таня расспрашивает о высокогорной биологической станции.

— Правда ли, что от заставы до Кияка можно добраться только пешком или на коне?

— Да, туда дороги нет. Есть узенькая тропинка, овринги. Очень высокая гора Кияк. Машине туда не пройти. А вас пограничники проводят…

Уже смеркалось, когда автомашина остановилась у белого домика заставы. Чьи-то услужливые руки помогли Тане выбраться из кузова. Лейтенант Прокопян ринулся ей навстречу, протянул роскошный букет цветов.

— Это от нас, — сказал он. — Поздравляем с благополучным прибытием!

Девушка взяла букет, зарылась лицом в нежных лепестках. Лейтенанта Морозова как-то оттеснили на задний план. Мария Васильевна всплеснула руками, поцеловала Таню трижды в щеки, прослезилась:

— Такая молодая… Совсем ребенок! Вот и я к своему Силычу приехала такой…

Она взяла Таню за руку, как маленькую девочку, и повела осматривать «хоромы». Когда смысл, всего происшедшего дошел до сознания Морозова, он почувствовал, как запылали его щеки. Ему хотелось закричать: «Это ошибка! Она вовсе не моя жена…» Но он ничего не сказал и бросился в холостяцкую палатку! Теперь его место было здесь, только здесь. Он лег на постель Прокопяна и лежал до тех пор, пока чья-то рука не коснулась его плеча. Это был Прокопян. Он уже успел узнать все от Шарипова.

— Ничего, Федя, ничего… — говорил лейтенант тихо. — Ты, главное, не расстраивайся. А мы ведь все понимаем. Бывает и хуже. Вот у меня, например… Ты только не расстраивайся…

…Таня Егорова ушла с заставы очень рано. Она упросила, чтобы ее отправили еще до рассвета. Она взяла свой маленький потертый чемоданчик, и Шарипов повел ее по горным тропам.

Ей устроили такую шумную встречу!.. А потом оказалось, что ждали совсем другую, совсем другую девушку — невесту лейтенанта Морозова. А она, Таня, сама того не ведая, поставила лейтенанта в неловкое положение. И от этого было скверно на сердце. И горы больше не казались такими заманчивыми. Все как-то померкло. Глупая ошибка… почти анекдот. Над этим нелепым приключением можно было бы посмеяться…

Она представила себе лицо лейтенанта Морозова, горькую складку у губ, грустные глаза, и жалость к молодому человеку переполнила ее. Если бы она могла хоть как-нибудь подбодрить его!

…Пришла зима с ее снежными буранами. Свистел, завывал за окном ветер. Офицеры снова перебрались в большую комнату. Лейтенант Морозов словно выздоравливал от тяжелой длительной болезни. Он не получал больше писем от Людмилы и все же много думал о ней. Он любил ее по-прежнему, правда, с болью и горечью. Ее нельзя было просто забыть, вычеркнуть из жизни. Он поднимался среди ночи и сквозь метель шел на границу. Он не щадил себя, все делал с каким-то ожесточением.

Майор Глущенко иногда укоризненно покачивал головой:

— Совсем извелся Морозов. На щеках только кожа.

— Любовь… — задумчиво говорила Мария Васильевна и поджимала губы. — А ведь Танечка — неплохая девушка. Вот взял бы Федюшка да и женился на ней.

— Много ты понимаешь в сердечных делах! — сердился Глущенко. — Настоящая любовь, она раз в жизни приходит. Женился, женился… Легко сказать: женился бы. Вот я на тебе женился и таскаю по всем заставам. Нас, пограничников, нелегко любить. Для этого очень большое сердце иметь нужно. Таня, конечно, хорошая девушка. Прокопян все по ней вздыхает, рвется в Кияк…

Еще до наступления зимы Тане Егоровой дважды пришлось побывать на заставе. Сотрудники биологической станции появились на лошадях. Они везли с собой саженцы и мешочки с семенами, чтобы передать их колхозникам отдаленных кишлаков. Таня совсем освоилась с новой обстановкой и отважно пускалась в экскурсии по горным тропам, показывала колхозникам, как надо делать прививки растениям, как за ними ухаживать, читала лекции. Девушку в кепке с большим козырьком и в клетчатом джемпере многие уже знали и встречали приветливо, как старую знакомую.

Лейтенант Морозов увидел ее, когда она слезала с лошади. Взгляды их встретились. Морозов неизвестно почему смутился, а она зарделась и опустила ресницы. Но потом взглянула на него пытливо и сказала непринужденно:

— А вы все такой же унылый, лейтенант. Сердитесь на меня? Вы должны были предупредить… Это мне нужно на вас сердиться.

Он совсем смешался, не зная, что ответить, а Таня отвернулась, легко и свободно направилась к Марии Васильевне, повисла у нее на шее. Откуда-то появился Прокопян. Он шел, прижав к груди два букета цветов, и приговаривал:

— Ай, какая хорошая девушка! Ай, как мы все соскучились! Еще один букет, два букета. Возьми!

И тут, может быть, впервые что-то шевельнулось в душе Морозова, но что, он и сам не смог бы объяснить. Он вдруг увидел Таню совсем иной: стройная высокая девушка с косами. И глаза у нее какие-то добрые. Сквозь смуглоту щек проступает румянец…

«А ведь она ничуть не хуже Людмилы… Ничуть не хуже… А может быть, даже лучше…» Но он устрашился подобных мыслей. Он отгонял их от себя. Он любит Людмилу. При чем здесь эта девушка с косами? Случайное дорожное знакомство… Вот и все.

Второй раз она появилась на заставе, когда Морозов находился на участке. Нет, она не справлялась о самочувствии лейтенанта Морозова. Она даже не вспомнила о нем. Мария Васильевна угощала ее пирожками. Женщины обменялись вышивками. А потом Таня уехала в Кияк.

Это ее равнодушие как-то задело Морозова. «Ну и пусть… Ну и пусть… — твердил он про себя. — Мне-то какое дело? И почему, собственно говоря, она должна справляться обо мне?»

Он думал о Людмиле, а перед глазами вставал совсем другой образ: девушка с косами, отливающими медью, ее насмешливая, чуть снисходительная улыбка и глаза, спокойные, изучающие. А какие у нее руки!

Как хорошо, что настала зима. Теперь-то никто не спустится сюда с Кияка! Можно спокойно заниматься своим делом. В конце концов можно жить и без любви. Не обязательно же влюбляться в кого-нибудь. В свободный час лучше взять аккордеон, и тогда над заставой, затерянной в горах и снегах, поплывет задумчивая мелодия.

И неожиданно, совсем неожиданно пришло письмо от Людмилы. Он сразу же узнал ее почерк на конверте, трясущимися от волнения руками вскрыл его, вынул маленький листок бумаги.

«Ты должен простить свою глупую Люду, — писала она. — Я не знаю, почему наговорила тебе тогда всякого вздора. Ты ведь знаешь, что я всегда была немного взбалмошная. И вот я поняла, что не могу жить без тебя. Мне кажется, что я никогда еще не любила тебя так сильно, дорогой мой. Я готова бросить все-все и примчаться к тебе. Хочешь, я сделаю это сейчас, не дожидаясь, когда зазеленеют ваши памирские тополя? Если ты откажешь мне в этом, я умру от горя и тоски…»

Листок упал на стол, и Морозов не поднял его. Он сидел, обхватив голову руками. Мысли путались. Нужно сейчас же написать ей. Она любит и страдает, его маленькая Люда… Да, да, он был слишком жесток, жесток и несправедлив… Теперь-то все будет по-иному.

Ответ на письмо можно было бы написать тотчас или утром. Но он не сделал этого. Почему? Он вряд ли смог бы объяснить, почему. Он просто не ответил на первое письмо. Тогда с каждой почтой стали приходить письма от нее. А он молчал. Он даже перестал вскрывать эти голубенькие конверты и складывал их в ящик стола.

Все чаще и чаще стал лейтенант Морозов по вечерам смотреть на горящую багровым светом вершину Кияка. Снега замели тропинку туда. Биологическая станция на долгую зиму была отрезана от всего мира. И только радист дает знать, что все ее сотрудники живы и здоровы.

Он пытался представить, чем сейчас занята Таня. Что она делает холодными ветреными вечерами? Ему грезилось нежное задумчивое лицо в свете керосиновой лампы. «Вы все такой же унылый, лейтенант… Это мне нужно на вас сердиться…»

И лихорадочно отчаянная мысль забилась в мозгу: «А ведь мог бы я пройти туда… Только бы уговорить начальника заставы…»

Но он знал, что майора Глущенко уговорить не удастся. Такое странное желание даже трудно мотивировать.

Безумные мечты!.. Нужно ждать весны, может быть, лета. И только тогда он увидит ее. Увидит. Но что из того? Почему она должна обязательно ответить на его любовь? Возможно, у нее есть жених. На биологической станции тоже есть молодые люди, и они нисколько не хуже лейтенанта Морозова. Чего ждать? Может, это бессмысленно и глупо…

И все же он стал с нетерпением ожидать прихода весны.

Весна в горах наступила поздно. Горячее солнце подтапливает снега, со склонов срываются шумные лавины. В ущельях гремят камнепады. А вот из кучи щебня проглянула дымчато-зеленая веточка жимолости…

Весна, весна! Но перевалы еще забиты снегом. Только в конце июня исчезнет снег в верховьях долин и зазеленеют высокогорные луга.

Как-то уже под вечер майор Глущенко вызвал в канцелярию Морозова. Майор некоторое время вглядывался в лицо лейтенанта, словно изучал его, затем сказал:

— Не совсем обычное дело, товарищ Морозов. Вы помните тот овринг у Кияка? Так вот, его снесло камнепадом. Биологическая станция совсем отрезана от нас. А у них там продовольствие подходит к концу. Сотрудники просят помочь. Думаю, справитесь. Берите людей — и в горы!..

Морозов почувствовал, как сильно забилось у него сердце. Но он, подавив в себе радость, повторил приказание и вышел.

Да, искусственный карниз у Кияка был совсем разрушен. Морозов быстро оценил обстановку. Придется висеть на канатах, вбивать в трещины колья, накладывать жерди и каменные плиты. Но почему эту работу начальник заставы поручил именно ему?

Впрочем, раздумывать было некогда. Пограничники сразу же принялись за дело. Два дня вколачивали они колья в неподатливую скалу. Лейтенант сам укладывал жерди, засыпал их землей. Получился очень прочный мостик, и Морозов первым прошел по нему на противоположную сторону. Здесь его встретили биологи. А среди них была она. Лейтенант задохнулся от волнения, увидев ее. Но, странное дело, он больше не испытывал смущения. Таня протянула ему руки, и Морозов взял тонкие вздрагивающие пальцы, сжал в своих ладонях, перепачканных землей.

Вот и исполнилась его мечта — он встретил Таню. Сейчас он был счастлив, бесконечно счастлив. Ему больше не было никакого дела до того, что где-то в Москве есть другая девушка, которая ждет ответа. Той, другой, больше не существовало для него. Таня уже успела сильно загореть, только поблескивали белые-белые ровные зубы. Он подметил также, что она похудела за эту зиму. Лицо ее стало нежнее.

— Наголодались мы изрядно, — сказала она весело. — А теперь милости просим к нам… У нас уже зацвел миндаль…

…Пограничники до самого вечера деловито осматривали необыкновенный сад в горах. Сибирские яблони, тутовники, цветущие абрикосы — все вызывало восхищение. Только солдат Шарипов ходил с задумчивым лицом. Он искал кого-то глазами. Куда делась Таня? Да и лейтенант Морозов словно в воду канул. Шарипов как бы невзначай отделился от товарищей, свернул в глухую аллейку цветущего миндаля и остановился. Косые лучи заходящего солнца пронизывали аллею насквозь, и она вся светилась красноватым светом. У высокого куста стояла Таня. На ней было простенькое ситцевое платье с короткими рукавами. Улыбка бродила на ее губах, а глаза блестели… Девушка вздохнула, стала перебирать пальцами косы, спускающиеся на грудь, чуть наклонилась вперед.

Вот к Тане подошел лейтенант Морозов и положил руки ей на плечи. Она не отстранилась. Нет, не отстранилась. Она сняла с лейтенанта фуражку и провела ладонью по его густым волосам… А он рассмеялся каким-то тихим, совсем беззвучным смехом.

Шарипов вздохнул, сокрушенно покачал головой и пошел.

— Ай-яй-яй, целый год страдал! — проговорил он негромко.

И непонятно было, к кому относятся эти слова: то ли к лейтенанту, то ли к самому Шарипову.

Кагул.

 

ГОВОРЯЩЕЕ ПИСЬМО

Гарнизон наш находится, можно сказать, на краю света, за тридевять земель от большого города. Почти три месяца здесь длится холодная полярная ночь. Шумит-гуляет пурга по снежным просторам, ледяной ветер валит с ног. Но мы привыкли ко всему — и к снегу и к ветру.

Правда, новичку на первых порах трудно приходится: скучает по Большой земле, солнечные дни и березовые рощи вспоминает. Тем более, если у него любимая девушка где-нибудь, на селе или в городе, осталась. Со временем, разумеется, все это проходит.

У младшего лейтенанта Стукалова совсем особая история вышла. Еще в Ленинграде познакомился он с Катей Гордеевой, девушкой своенравной и капризной. Познакомился и влюбился. Училась она на последнем курсе медицинского института. Если судить по фотографии, очень красивая девушка: белокурые кудряшки на лоб падают, глаза большущие, насмешливые, в уголках пухлых губ лукавинка затаилась. Видел ту фотографию лейтенант Соловейко и чистосердечно сказал Стукалову:

— Дело твое, Игорь Петрович, табак. Нельзя нам в таких кисейных барышень влюбляться. Да разве она за тобой на Север поедет? У нее небось в Ленинграде отбоя от женихов нет!

Ничего не ответил Стукалов, только брови сдвинул. Вспомнил, наверное, как перед отъездом попытался в своем чувстве Кате объясниться. Рассмеялась она тогда и этак самонадеянно заявила, что, дескать, замуж пока выходить не собирается ввиду большой склонности к научной работе. Ну а если и выйдет, то только за человека, способного на героические подвиги.

С тем и уехал младший лейтенант, а любовь, как заноза, в сердце засела.

А тут еще полярная ночь надвинулась. Пурга гудит за окном, домик от порывов ветра сотрясается. Совсем скверно на сердце у младшего лейтенанта, но виду не подает. Кажется, все ему нипочем. Особое пристрастие появилось у него к лыжам. Даже лучший ходок ефрейтор Коржиков не мог за ним угнаться.

— Слабак я в сравнении с товарищем младшим лейтенантом, — сокрушенно говорил Коржиков. — И откуда только сила у человека берется? Прирожденный спортсмен! Вчера тридцать километров отмахал — и ничего! Сегодня опять приглашает на вылазку. Машина!..

Ефрейтору Коржикову и невдомек, что младший лейтенант таким способом сердечную боль заглушить старается. А нужно вам сказать, что этот самый Коржиков неоднократно брал первенство на окружных соревнованиях по лыжам. Спортивная честь его была уязвлена, и все же он очень привязался к Стукалову. Без восторга не мог говорить о младшем лейтенанте, то и дело восклицал:

— Попомните мое слово: товарищ младший лейтенант все союзные и мировые рекорды побьет! У меня на такие дела глаз наметанный.

В этих словах был свой резон — спортсмены гарнизона готовились нынешней зимой участвовать в лыжных соревнованиях. Вот почему Коржиков всюду следовал за младшим лейтенантом, как за будущей гордостью части, оберегал его.

Но иногда младший лейтенант становился вялым, подавленным, усаживался на диван и говорил Коржикову:

— Сегодня тренировка отменяется. Заведите-ка «Дунайские волны».

Не любил такие часы Коржиков. Он вздыхал, заводил патефон и с досадой слушал «Дунайские волны». Он знал, что теперь младший лейтенант будет грустить и молчать. О тренировке нечего и думать…

«Сломать бы этот патефон — и вся недолга!» — думал Коржиков, но сам устрашался подобной мысли.

Особую заботу о будущих соревнованиях проявлял командир части капитан Коробков. От него не укрылось плохое настроение Стукалова. Следует заметить, что капитан был человеком нрава веселого, обладал тонким юмором и исключительной проницательностью.

Однажды он вызвал Стукалова к себе, похвалил за успехи в службе, а потом сказал:

— Вот лейтенант Соловейко едет в отпуск в Ленинград. Семья у него там: жена и двое детей. Слышал, есть у вас знакомые в этом городе. Возможно, передать что желаете: письмо или там привет?

Младший лейтенант бросил укоризненный взгляд на Соловейко, стоявшего здесь же в кабинете, густо покраснел и ответил:

— Спасибо за чуткое отношение, товарищ капитан. Да только нет у меня близких знакомых в Ленинграде. Друзья разъехались кто куда, а родные на Смоленщине живут.

Капитан усмехнулся в усы, переглянулся с Соловейко и нарочито сердито произнес:

— Амбиция. Мелкое самолюбие. Сейчас же садитесь и пишите письмо Кате. И не просто письмо, а прочувствованное, с искрой! Она же поймет, что нелегко вам здесь. А вы за все время ни одного письма ей не написали, даже адреса своего не оставили.

Стукалов совсем дара речи лишился, только безнадежно махнул рукой: мол, где уж нам!.. Очень-то нужны ей мои письма…

Письмо все-таки написал. Дескать, будь что будет! Рассказал в нем и про пургу, и про полярную ночь, и про северное сияние. А главное — о своих товарищах, которые в эту суровую ледяную ночь оберегают родную землю. Много в письме было всяких возвышенных слов. Умел, оказывается, младший лейтенант Стукалов говорить и мечтать красиво. А в конце сделал такую приписку:

«Мне бы только услышать ваш голос, и я был бы самым счастливым человеком на свете! Но, увы, это лишь мечта. Когда она исполнится, я не знаю и даже не смею надеяться на это…»

Увез лейтенант Соловейко письмо в далекий Ленинград, а Стукалов стал ответа ждать. Волновался очень. Бывало, усядется на диван, устремит свой задумчивый взор в одну точку, скажет ефрейтору:

— Крути-ка, Коржиков, «Дунайские волны»…

Коржиков только руками разводил. Слова младшего лейтенанта он истолковывал по-своему: дескать, потерял младший лейтенант уверенность в успехе на лыжных соревнованиях. А это — самое скверное дело! До соревнований же считанные дни остались!

— Помните мое слово, — говорил теперь Коржиков солдатам, — дорого нам обойдется пристрастие товарища младшего лейтенанта к музыке!

Как бы то ни было, но случилось так, что неизвестно по чьей вине патефон вышел из строя. Пытались своими силами отремонтировать пружину, но ничего не получилось. Кончилось дело тем, что неисправный патефон капитан Коробков забрал к себе в канцелярию.

От такой ситуации Коржиков повеселел. Если раньше младший лейтенант Стукалов в музыке душу отводил, то теперь для «отвода души» одни лыжи остались.

— Идем к финишу без музыки, — улыбаясь, говорил Коржиков, — зато с уверенностью в победе!

31 декабря ознаменовалось двумя событиями: во-первых, в этот день начались лыжные соревнования, и в части царило радостное оживление. Во-вторых, из отпуска вернулся лейтенант Соловейко. В этом совпадении не было ничего случайного: лейтенант считался самым ярым болельщиком на всех состязаниях, и сейчас он специально вернулся из отпуска на два дня раньше.

— Ну, а у невесты Стукалова удалось вам побывать? — спросил капитан, выслушав рапорт лейтенанта Соловейко.

— Так точно. Девушка с понятием. Прислала Стукалову письмо. И не простое, а говорящее. Свои новогодние пожелания на пластинку записала.

Коробков закусил ус от досады:

— Вот незадача: и угораздило же кого-то сломать патефон! Впрочем…

Хитрая искорка мелькнула в серых глазах Коробкова. Он взял телефонную трубку:

— Младшего лейтенанта Стукалова ко мне!

Когда Стукалов вошел, Соловейко протянул ему плотный конверт с говорящим письмом. Трясущимися от нетерпения руками младший лейтенант вскрыл конверт и застыл изумленный.

— Говорящее письмо! — пояснил Коробков. — Ведь вы хотели услышать голос Кати. Так вот… Жаль, что патефон сломан и вы не сможете услышать его сейчас. Но дело поправимое: пойдете на дистанцию — в Доме офицера прослушаете.

Капитан знал, что говорил. Он увидел, как на лице младшего лейтенанта отразилось нетерпение. «Теперь его можно пускать на старт!..» — подумал капитан и улыбнулся.

…Стоя у стартовой черты, младший лейтенант Стукалов не замечал ничего вокруг. Он то и дело прижимал руку к груди, где под свитером была спрятана драгоценная целлулоидная пластинка.

Скорее бы команда!..

Тревожная радость охватила его сейчас. Говорящее письмо!.. Да, да, еще немного — и он услышит ее голос… Есть чудеса на свете! Что в этом письме? Вернет ли оно ему надежду или, быть может…

Вот подошел ефрейтор Коржиков, страстно зашептал:

— Главное — набирать темп постепенно. Особенно не следует рвать на половине дистанции, перед приходом «второго дыхания». Я иду за вами…

— Ищите меня в Доме офицера, — проговорил Стукалов рассеянно.

Коржиков покрутил головой:

— Эхма! Что-то неладное творится с младшим лейтенантом. Погубит его страсть к музыке…

Болельщики заволновались. Глухо хлопнул выстрел.

Стукалов сорвался с места. Для него больше ничего не существовало. Он только видел безграничную заснеженную даль, залитую лунным светом. Она напоминала застывшие беспорядочные морские волны. Наст был прочный, и лыжи скользили легко. Стукалов шел широким шагом. Он и без Коржикова знал, что темп следует набирать постепенно, и все же непроизвольно наращивал скорость. На втором километре он обошел старшину Ефимцева, сильнейшего лыжника соседней части. Метрах в двадцати впереди находился лейтенант Буров. Стукалов догнал его и пошел рядом. Буров был натренированным спортсменом. Со стороны казалось, что этот человек совсем не прилагает никаких усилий и в то же время стремительно летит вперед. Буров рывком подался вперед. Стукалов отстал. С каждым шагом младший лейтенант отставал все больше и больше.

«Пожалуй, мне и в самом деле не следовало развивать с места высокий темп… — подумал младший лейтенант. — Впрочем, до финиша еще далеко…»

Лейтенант Буров превратился в еле заметную точку, чернеющую впереди. Теперь рядом шел Коржиков. Стукалов чувствовал, как у него перехватывает дыхание. Острые кристаллы сухого снега били в лицо. Очки покрылись инеем.

— Защищайте рот!.. — крикнул ему Коржиков.

Постепенно младший лейтенант успокоился, обрел уверенность. Напряжение, владевшее им с самого начала бега, как-то спало. В нем проснулась неукротимая воля к победе. Забыв и о говорящем письме и обо всем на свете, он с каждой минутой наращивал скорость. Дистанция до лейтенанта Бурова неумолимо сокращалась. Вот они снова идут бок о бок. Видно, Буров уже изрядно выдохся, уже нет той легкости и стремительности в его шаге. И все-таки заметно было, что он решил держаться до последнего. Все попытки Стукалова вырваться вперед ни к чему не приводили, Буров не замедлял темпа. Так и бежали они рядом по снежной равнине.

Становилось понятным, что они оба с самого начала взяли слишком высокий темп, неэкономно расходовали силы. Всем своим существом ощущал Стукалов тяжелую, сковавшую мускулы усталость. Будто воздух сделался необычно упругим и сквозь него трудно пробиваться. Мерзнет мокрое лицо, сквозь очки совсем ничего не видно, их то и дело приходится протирать.

Но вот уже в голубоватых лучах прожекторов показалась окраина селения. Еще немного — и лыжник увидел трибуну, судейский стол, покрытый кумачом. У трибуны много людей. Гремит оркестр.

И вдруг Стукалов скорее почувствовал, чем увидел, как мимо него метнулась фигура лейтенанта Бурова. «Перехитрил, сэкономил силы!..»

Кровь ударила в голову. Неужели Буров придет первым? Ведь до финиша — рукой подать. Победить, победить во что бы то ни стало! Перетруженные мускулы налились силой. Словно разжатая пружина, рванулся Стукалов вперед. Последнее волевое усилие. И, к счастью, этого усилия оказалось достаточно, чтобы обогнать Бурова, первым прийти к финишу.

Он не слышал ни грома аплодисментов, ни бравурной музыки. Его мигом окружили, что-то выкрикивали, жали руки, совали плитки шоколада.

— Сердце, поди, зашлось от такого бега! — сказал кто-то.

Сердце!.. Стукалов прижал руку к сердцу. Здесь оно, у самого сердца, ее говорящее письмо! Скорее, скорее в Дом офицера… Сбросив лыжи, он с неожиданной прытью побежал прочь от трибуны и восторженных болельщиков.

И вот он сидит в комнате отдыха. Ноет спина, еще дрожат от перенапряжения икры. Все предметы, словно в тумане, плывут перед глазами. Скорее, скорее!..

Легкое шипение вырывается из-под иглы патефона. Стукалов от волнения прикрывает веки. Мечты уносят его далеко-далеко, к гранитным набережным Ленинграда.

Вот он, такой знакомый, проникновенный, мелодичный голос! Голос Кати Гордеевой. Даже сквозь вой метели он мог бы различить его…

«Дорогой Игорь! Поздравляю тебя и твоих товарищей с наступающим Новым годом. Далеко ваша часть от Ленинграда, но в этот час все мы, простые советские девушки и юноши, мысленно с вами. От всего сердца хочется пожелать вам успехов в вашей трудной и благородной службе.

Не скрою, дорогой Игорь: теперь моя заветная мечта — работать в том же краю, где служишь ты. Закончу учебу и буду проситься на Север. Верю, мы скоро встретимся. Обязательно встретимся!

Мне передавали, что ты готовишься к спортивным соревнованиям. Знаю твой упорный характер и заранее поздравляю с победой! Катя».

— И мы все поздравляем вас, товарищ младший лейтенант!

Стукалов вздрогнул, открыл глаза. Его со всех сторон окружали солдаты и офицеры. Были здесь и лейтенант Буров, и лейтенант Соловейко, и ефрейтор Коржиков.

Они пришли поздравить нового чемпиона с наступающим Новым годом.

Рига.

 

НА ПРЕДЕЛЕ

— Значит, в отпуск, товарищ инженер-подполковник?..

Всегда строгий и жесткий, со сжатым ртом и резкими складками у губ, инженер-подполковник Алексашин после этого вопроса неожиданно улыбнулся, добродушно сощурился. Складки на лбу разгладились, в глазах появился незнакомый теплый блеск. Казалось, что в его суровую душу ворвалось что-то непривычно-нежное, трогательно-беззащитное. И всем при взгляде на него захотелось улыбнуться.

— Да, братцы, в отпуск, — сказал он весело. — Вот получу в штабе документы — и завтра ту-ту!..

Он попрощался с матросами, пожал каждому руку и уже перед самым уходом добавил почти официально:

— Вернусь, еще раз проверю, как усвоили схему.

От полигона до штаба было не больше двух километров. Но сейчас это расстояние показалось Алексашину необыкновенно длинным. Песок осыпался, засасывал ботинки, высохший упругий вереск хлестал по ногам. Пот ручьями стекал со щек, заползал за воротник кителя, сердце вот-вот готово было выскочить из груди. С каждым годом все труднее и труднее становится подниматься на дюны. Особенно тяжело теперь, когда торопишься, срезаешь углы, ломишься напрямик. Песчинки набились в обувь, натирают, жгут ступни. До одинокой черной ольхи шагов триста — четыреста, не больше, а дальше — косогор, за косогором — штаб. Восьмой час. Должно быть, все уже разошлись на отдых. Хорошо, если догадались оставить документы у дежурного… Хотелось бы сегодня же отправиться в город, взять билет. Поезд отходит рано утром. Нельзя терять целые сутки…

Инженер-подполковник Алексашин почти никогда не терял самообладания, и потому друзья то ли в шутку, то ли всерьез называли его человеком без нервов. Вернее, когда он оставался один на один с боевой миной, которую следовало разоружить, то не бледнел, не терялся, пальцы его не вздрагивали; он почти с флегматичным видом брал тяжелые бронзовые ключи и хладнокровно принимался за свое опасное дело. Он разоружил почти две тысячи самых различных мин и при этом ни разу не выказал слабости, малодушия, ни разу не изменился в лице.

А теперь вот выдержка покинула его. Хотелось как можно быстрее получить проездные документы, отпускной билет.

Да, да, завтра поезд помчит его в родные края, к семье, с которой он не видался вот уже год. Подарки уложены в чемодан: жене — вязаная безрукавка, разрисованная яркими красно-синими узорами, дочери — костюм, а сыну — крепкие ботинки и целая куча игрушек.

Всего лишь год… Кажется, немного. Но только сейчас, когда этот год, наполненный бесконечной тревогой и почти невероятным нервным напряжением, напряжением изо дня в день, прошел, Сергей Алексашин почувствовал, что устал, бесконечно устал. Он мог бы назвать каждую мину, которую обезвредил вот этими руками. А их было так много, так много… И каждая таила хитроумные ловушки, грозила смертью, требовала предельной осторожности.

Хорошо, что все позади. Через несколько минут отпускной билет будет у него в кармане. Дорогие ребятишечки уже ждут его, гадают, какие подарки он привезет. Целый месяц не нужно будет сжимать волю в комок, можно просто лежать на траве, смотреть в голубое небо, читать увлекательные книги, думать…

Он так истосковался по семье и так ждал этого отпуска…

Алексашин ускорил шаги. Дымно-сизые тучи опустились низко-низко, почти цеплялись космами за дюны. Городок открылся сразу же за бугром. В переулок тянуло туманом и сыростью.

В штабе высокий смуглый капитан-лейтенант с холодно-безразличным выражением лица поднялся Алексашину навстречу, сказал скучным будничным голосом:

— Ваши проездные документы начальство не подписало, товарищ инженер-подполковник.

Алексашин ничего не понял, бросил удивленный взгляд на капитан-лейтенанта:

— Почему не подписало?

Капитан-лейтенант пожал плечами:

— Начальник просил вас зайти к нему в кабинет. А вообще-то, как я слышал, водолазы сегодня подняли магнитную мину. Так вот, я думаю…

Алексашин не стал слушать до конца и, резко хлопнув дверью, вышел из комнаты. Он понял все. И нужно же было водолазам именно сегодня нащупать эту мину и поднять ее!..

В кабинете начальника он узнал обо всем более подробно. Да, водолазы утром подняли с илистого дна реки магнитную мину и доставили ее на понтоне на берег. Нащупали ее почти у судоремонтного завода. Старшему офицеру минно-торпедного отдела инженер-подполковнику Алексашину надлежит завтра же обезвредить мину, изучить ее…

Вот так всегда: если стремишься к чему-нибудь всем сердцем, всеми помыслами, на твоем пути возникают тысячи препятствий. С дней войны лежала мина, зарывшись в ил. Она могла бы пролежать еще месяц, может быть, год. Но ее нашли почему-то сегодня…

Потускневший, сникший вышел Алексашин из штаба.

Быстро стемнело. Из серых низких туч сочился мелкий холодный дождь. На западе желто догорал закат. Постояв немного на углу улицы, Алексашин медленно побрел к морю. Ему не хотелось возвращаться в свою комнату, где, кроме голых стен, железной кровати, стола и стула, ничего не было.

Широкий берег был пуст. Редкие деревья тревожно трепались по ветру. Совсем рядом гулко шумело неспокойное море.

Алексашин уселся на мокрое бревно, вытянул ноги и, глядя на воду, раскурил трубку. Обычно он любил такую погоду здесь, на Балтике: можно посидеть в полном одиночестве, собраться с мыслями. А сейчас ему особенно хотелось побыть одному.

Что, собственно говоря, случилось?.. Задержка на день, на два. И только. Завтра он разделается с этой миной и вновь будет свободен от дел. На кого же еще начальство могло возложить эту работу? Мину следует немедленно разоружить!.. Гораздо хуже было бы, если бы она всплыла на фарватере реки, где так и кишат катера. В конце концов это не первая его мина и не последняя…

И все-таки какое-то смутное беспокойство завладело им. Почему нервы взвинчены до предела? Предчувствие?.. Но он не верит ни в какие предчувствия. Просто он немного расстроен. Нужно успокоиться, не поддаваться минутной слабости. Все будет хорошо. Важно как следует выспаться, отдохнуть…

Трубка давно уже погасла, но инженер-подполковник не заметил этого. Им овладела легкая грусть. Он думал о своей беспокойной жизни. Он, по сути, мало жил со своей семьей. Годы войны… Затем разные обстоятельства часто разлучали их. Вот и теперь не может взять семью сюда.

Молодость… Она уже давно прошла. На висках — заметная седина…

А в прожитой жизни лишь сотый апрель есть…

Да, была и весна, и черемуха. Надежды, мечты. Как у всякого человека. Черемуха отцвела, а он и не заметил…

Жена имеет довольно смутное представление о его работе, она даже не подозревает, какой опасности он подвергается каждый раз. А ему кажется, что самое главное еще впереди. Еще так много не сделано… основные замыслы еще ждут своего решения.

Ну, а если эта мина окажется последней?.. Даже такую возможность нельзя исключать. Люди его профессии ошибаются всего один раз…

Но он отогнал эти мрачные мысли, поднялся и направился домой. Скептически окинул взглядом свое скромное жилище: придвинутый к самому окну канцелярский стол, на столе — лампа с зеленым абажуром, в беспорядке разбросанные брошюры, схемы, цветные карандаши. На подоконнике одинокий кактус, ядовито-зеленый с рыжими колючками. Кровать заправлена наспех, твердая как камень подушка съехала на край. Все временно, кое-как… И так — давно, с самого начала… «Нужно купить настенный коврик с оленями, — подумал он. — А впрочем, на кой черт!..»

Раскрыл чемодан, Долго смотрел на детские игрушки. Зайцы, медведи, заводные автомашины. Пушистые уточки. Потом погасил лампу. Сон долго не шел. И когда наконец он забылся тяжелым сном, ему привиделся большой цветистый луг и бабочки, порхающие в ясном небе…

…В этот утренний час берег казался особенно пустынным. Вокруг не было ни кустика, ни былинки. Угрюмая тишина висела над неподвижными коричневыми водами и невысокими дюнами. Лишь изредка мелькало серое крыло чайки. Далеко за рекой сквозь легкий туман виднелись башни и шпили города. Еще горели огни в зданиях судоремонтного завода. Город пробуждался к жизни, а здесь, на плоском песчаном берегу, будто все вымерло. Ни звука, ни шелеста…

Вот из-за песчаного бугра показался Алексашин. Он остановился, перевел дух и зашагал к черному предмету, лежащему на берегу. Видимо, этот предмет, вернее, огромный черный ящик, тускло поблескивающий от росы, привлекал его внимание.

— Велик ларчик! — проговорил Алексашин одобрительно. — Посмотрим, как он открывается…

Инженер-подполковник был свеж и бодр. Сейчас все вчерашние сомнения казались ему смешными. Он вновь был в привычной атмосфере. Вот она, магнитная мина! Черная, угловатая, молчаливо-зловещая…

Алексашин снова остановился, снял фуражку, китель, положил все это на песок и, вооружившись двумя ключами, решительно направился к мине. Сейчас он забыл обо всем на свете. Только этот черный ящик интересовал его. Он больше не думал об опасности, ибо есть нечто более сильное, чем чувство страха, — это желание проникнуть в тайны вещей. Еще одна загадка… В магнитных минах всегда обнаруживается какой-нибудь фокус…

Знакомое ощущение душевной собранности охватило его. Где-то бурлит, бушует жизнь. Но на пустынном берегу только черный ящик и сухощавый человек с плотно сжатыми губами. Все будет зависеть от выдержки и хладнокровия человека…

А в это время за песчаным бугром у санитарной машины стояла группа моряков. Офицер наблюдения, молоденький лейтенант, поднял бинокль, слегка побледнел и громко скомандовал:

— Ложись!

Все залегли. Лишь лейтенант, не отрывая глаз от бинокля, обеспокоенно следил за каждым движением Алексашина. Лейтенант совсем недавно пришел из училища, о войне знал понаслышке и из учебников, И теперь ему казалось немного странным, что в мирные дни там, на плоском берегу, происходит своеобразный поединок человека со смертью, с настоящей смертью… Ведь мина в любой момент может взорваться! Кто может разгадать все ловушки, скрытые в ней?.. Лейтенанту было явно не по себе, он даже закусил губу, чтобы не выдать волнения.

…Алексашин быстро отвернул крышку запального стакана. Оставалось штангой вынуть сам стакан. Но стакан будто прирос к корпусу мины. Все попытки вытащить его были безрезультатными.

— Да лезь же ты, проклятущий!.. — проворчал инженер-подполковник. Стакан не поддавался. Глухое раздражение закипело в груди Алексашина. Сейчас запальный стакан казался ему одушевленным предметом, полным упорного сопротивления. Есть же такие противные вещи! Смешно говорить, но в эту минуту он проникся самой настоящей ненавистью к неподатливому стакану.

Алексашин сцепил зубы и, не рассчитав усилий, нажал на штангу. Зацеп к запальному стакану оборвался, и инженер-подполковник, взмахнув руками, упал на песок.

Он проворно вскочил на ноги — и замер на месте. Что-то непривычное, какой-то новый звук заставил его насторожиться. Алексашин прислушался и почувствовал, как холодеют руки. Пот крупными каплями проступил на лбу. Сомнений быть не могло: он слышал равномерное, несколько приглушенное тиканье часового механизма мины. Мина ожила. В утробе огромного деревянного ящика почти в тонну весом, начиненного до отказа взрывчатым веществом, забилось сердце. Тик-так, тик-так…

Пот ручьями стекал с ладоней, а ноги словно примерзли к земле. Минута, может быть, две… Он даже не успеет добежать до укрытия!

И как всегда в подобных случаях, мысль работала лихорадочно быстро. Постепенно самообладание вернулось к нему. Нельзя терять ни секунды! Отвернуть винты горловины, оборвать провода, идущие к запалу… А тревожный тикающий звук назойливо лез в уши. Вся мина — будто гигантские черные часы, отбивающие последние минуты жизни…

Он снова вооружился ключами и, собрав весь запас энергии, принялся за дело. Каждое движение было строго рассчитано.

Сколько минут, часов прошло с тех пор, как заработал часовой механизм? Он не мог бы сказать. Возможно, полчаса, возможно, и больше…

Соленый пот застилал глаза. Солнце поднялось над доками, и река теперь блестела, словно алая ртуть. Алексашин то и дело тер шершавой ладонью гудящие виски. Он чувствовал, что выдыхается. Кисти рук мучительно ныли, взбугрившиеся мускулы дрожали от чрезмерной натуги. Ему хотелось повернуть горловину, но тяжелый двухсторонний ключ в двенадцать килограммов весом то и дело выскальзывал из ладоней. Содранная кожа на руках висела лохмотьями. Во рту было сухо.

Ему безумно захотелось закурить. Хоть раз затянуться горьковатым дымом!.. Он даже задрожал от возбуждения, представив себе, как раскуривает свою пахнущую табаком трубку. Но сейчас он не мог отвлекаться, не имел права терять ни единой секунды…

Алексашину казалось, что он работает довольно быстро. На самом же деле он едва удерживал ключ. Ноги подгибались, разъезжались в стороны. Ему стоило огромных усилий сохранять равновесие. Все тело было налито свинцовой тяжестью. И все-таки пальцы держали ключ. Алексашин знал, что ни за что не выпустит ключ из воспаленных ладоней. Пальцы словно припаяны к бронзовой штанге…

Он никак не мог понять, почему в глазах появилась резь. Возможно, от нестерпимого блеска реки? Он закрыл глаза, но блеск не пропал. Замелькали цветные пятна. Что бы это могло быть?

Наконец он сообразил: «Это цветистый луг и порхающие бабочки. Как тогда во сне…» Ему грезился цветистый луг и ясное прохладное небо. Да, он лежит на траве и курит свою трубку. Можно лежать спокойно, следить за весело порхающими бабочками и думать, думать… Страшна не смерть. Нет. Страшно то, что не будешь больше думать. А ему так нужно довести до конца работу над одним изобретением! Кроме того, очень важно, чтобы его ребятишки получили подарки… Заводной заяц так смешно поводит ушами…

#img_7.jpeg

Голова его покоилась на мине, глаза были закрыты. Он больше не мог пошевелить ни рукой, ни ногой — все силы были израсходованы. Но закоченевшие пальцы не выпускали бронзовую штангу. Если бы Алексашин даже захотел, то не смог бы разогнуть их. Это была мертвая хватка.

…На наблюдательном пункте уже давно заметили, что у мины творится что-то не совсем ладное.

— Что там происходит? — то и дело спрашивал врач и нервно потирал сухие жилистые руки.

Офицер наблюдения молчал. Он уже выкурил пачку папирос. Глаза устали от долгого зрительного напряжения. Что он мог ответить врачу? Он и сам не понимал, почему инженер-подполковник задерживается у мины. Пора бы ему закончить все…

Офицер наблюдения прошелся вдоль бугра, резко сказал сигнальщику:

— Передайте: отставить разоружение! Отойти в укрытие…

Сигнальщик заработал флажками. Но, по-видимому, Алексашин не замечал ничего. Врач поднялся с земли, подошел к лейтенанту:

— Как он там?

Лейтенант поморщился:

— Ложитесь. Прошу не отвлекать меня. И вообще, прошу… Это черт знает что такое! Сигнальщик! Красную ракету…

Ракета взвилась в блеклое небо. Красное облачко повисло над дюнами и постепенно растаяло. Неугомонный врач приподнялся, снова потер руки, спросил:

— Принял он наш сигнал?

Лейтенант вскинул к глазам бинокль. Его худая длинная фигура чуть согнулась. Краска постепенно сошла с лица, губы дрогнули.

— Инженер-подполковник, кажется, потерял сознание, — выговорил офицер глухо. — Что делать?..

Что делать? На этот вопрос вряд ли можно было сейчас ответить. Послать туда людей?.. Но неизвестно, что там случилось. Может быть, мина вот-вот взорвется. Оставить Алексашина у мины тоже нельзя.

— Я обязан быть там! — сурово сказал врач. — Мой долг!

Лейтенант опустил бинокль, бросил на врача быстрый взгляд, вздохнул облегченно:

— Инженер-подполковник очнулся. Нужно дать еще одну ракету.

…Алексашин с трудом стряхнул наползающий бред. Какое-то мгновение длилось его забытье, но этого оказалось достаточно, чтобы силы снова вернулись к нему. По телу прошел легкий озноб. Инженер-подполковник поднял голову, расправил плечи. Он не заметил и второй ракеты, так как слишком был занят делом.

Однако он все еще был очень слаб, чтобы справиться с крышкой. А эту крышку нужно было отвернуть во что бы та ни стало. Иначе никак не подберешься к проводам. Самое главное, самое важное — оборвать провода. От этого зависит жизнь, все…

В нем пробудилась неукротимая воля к сопротивлению, к жизни.

Он заскрипел от ярости зубами, когда к горлу подступила противная тошнота, а в глазах снова потемнело. Это, кажется, конец…

Совсем измочаленный, изнуренный, с потухшим взором, он опустился на песок рядом с пульсирующей черной миной.

«Даже такую возможность нельзя исключать…»

Сейчас грянет взрыв небывалой силы. Ведь в минах подобного рода заключено обычно восемьсот двадцать килограммов взрывчатого вещества, более сильного, чем тротил.

«Бороться, бороться, хоть нет на победу надежды…» Откуда эти строчки?..

Опираясь на штангу, он поднялся, прислонился к мине. Колени дрожали. Он подумал о том, что если бы и попытался спастись, то, наверное, и за час не доплелся бы до укрытия. Горькая улыбка исказила его рот. Он готов был заплакать от своей беспомощности и все же стал орудовать ключом, пытаясь отвернуть крышку.

И когда он уже совсем потерял надежду совладать с этой круглой, как блин, крышкой, она слетела.

Алексашин не поверил своим глазам, но раздумывать было некогда. Вот они, провода, идущие к запалу!.. Последнее усилие воли, последний прилив энергии…

Он разорвал толстые черные проводки и рухнул на песок.

…Алексашин лежал на мягком теплом песке. Он сознавал, что лежит здесь, на пустынном берегу, и в то же время ему опять мерещился луг, усыпанный крупными желтыми, красными и фиолетовыми цветами. Только пестрые бабочки куда-то девались. А небо такое глубокое, бездонное…

Он вспомнил, что точно на таком же лугу лежал еще в детстве там, в Белоруссии. Прошли годы, стерлись из памяти лица людей, а вот этот луг остался…

Теперь можно лежать сколько угодно: ведь черная мина больше никому не грозит смертью. Пусть снуют по реке катера. И в доках и на судоремонтном заводе люди могут работать спокойно.

Ну а он лишь выполнил свой долг, сделал то, что привык делать каждый день, из года в год. Но ведь настанет же когда-нибудь день — и последняя мина, это зловещее наследие войны, будет разоружена или взорвана…

Ему было просто хорошо лежать на теплом песке, ощущать каждой клеточкой существа бесконечный покой. Он не заметил, как подошли люди. Только сквозь сон услышал знакомый звонкий голос офицера наблюдения:

— Сгорел плавкий предохранитель без взрыва мины… Большая удача…

— Смотрите! У него на руках из пор выступила кровь. Это от нечеловеческого напряжения… Да он весь седой!.. — громко проговорил врач. — На носилки!..

Алексашин приподнял веки, слабо улыбнулся и сказал:

— А ларчик просто открывался…

…Через несколько дней друзья провожали его в отпуск. Уложены чемоданы на полку. Последние пожелания. Прощальный свисток паровоза.

Алексашин сидел у окна и смотрел, как убегают назад рощицы, домики с остроконечными крышами, телеграфные столбы. А в ушах перестук колес вагона.

Ну вот, все вышло так, как он и предполагал… Невелика важность, что пришлось задержаться еще на несколько дней. Ведь ничего от такой задержки не случилось… Не первая мина и не последняя… Только вот до сих пор болят мышцы рук и ног, а в остальном все хорошо.

Стоило ли так волноваться из-за двух — трех дней задержки!

Рига.

 

ГЛУБИНЫ МОРСКИЕ

Наверху свирепствовала непогода, тяжелые волны с шумом разбивались о борт спасательного судна, а здесь, в сумеречной зеленой глубине, стояла мертвая тишина. Вот перед стеклом шлема промелькнула стайка рыбок и растворилась в тусклой мгле. Коричневый бородатый клубок водорослей скользнул мимо сигнального троса.

Мичман Коротаев плавно опускался вниз, в холодную пучину, с нетерпением ожидая того момента, когда подошвы тяжелых галош наконец коснутся грунта. И хотя сейчас он был отделен от привычного мира толщей воды, мысли его были там, наверху. Он ясно представлял себе озабоченное, посеревшее от усталости лицо капитана 1 ранга Семенова, ощущал крепкое рукопожатие водолаза мичмана Игнатова. Они почти все там, на борту судна, сильно сомневаются в успехе этого предприятия. Даже опытные водолазы… Да и как может быть иначе? Ведь еще прошлой ночью, как слышал Коротаев, на грунт был спущен подводный колокол. На него возлагали большие надежды. Но после долгого пребывания на грунте водолазы все же вернулись ни с чем. Правда, они обнаружили подводную лодку, засосанную илом, но в тяжелых глубоководных скафандрах, ограничивающих движения, ничего сделать не смогли. Также не удалось навести колокол на лодку, прикрепить его к комингсу люка.

За тринадцать лет службы Коротаев изучил все тонкости своего трудного дела, хорошо знал подводную лодку, и сейчас за советом обратились именно к нему. Он должен был найти выход из создавшегося положения.

— Они ждут от нас помощи… — сказал капитан 1 ранга.

Разумеется, подводники сделают все возможное, чтобы вырваться на поверхность, но они ни на минуту не сомневаются, что помощь подоспеет вовремя. И от его, Юрия Коротаева, находчивости сейчас зависело многое. Положение осложнялось еще тем, что шланг, соединявший сигнальный буй с лодкой, был оборван и телефонная связь с экипажем отсутствовала… Все эти мысли лихорадочно проносились в голове, пока Коротаев стоял перед командиром.

А шторм все крепчал. Следовало торопиться. На раздумье времени не оставалось. Решение пришло само собой, может быть, несколько смелое решение, требующее предельной выдержки и силы.

— Разрешите пойти в вентилируемом снаряжении? — спросил Коротаев. Стоявшие на палубе офицеры переглянулись: ведь каждый отлично знал, что в таком скафандре нельзя спускаться на подобные глубины.

— Очень рискованно! — произнес кто-то.

Да, очень опасно опуститься в трехболтовом скафандре на немыслимую глубину — все это хорошо понимали. Нужны железное здоровье, безукоризненный самоконтроль, воля. А Юрий Коротаев вовсе не производил впечатления атлета. Семенов критически оглядел Коротаева: широкоплечий, невысокий крепыш, здоровый румянец во всю щеку. И все-таки силачом его назвать нельзя. Но в темных умных глазах мичмана светилась такая спокойная уверенность, что Семенов, немного подумав, сказал:

#img_8.jpeg

— Хорошо, Юрий Прохорович, разрешаю…

Коротаев стал готовиться к спуску.

…Сейчас он уходил все дальше и дальше в безмолвный зеленый мрак. Только телефонный кабель и сигнальный конец соединяли его с людьми. Десять метров… двадцать… шестьдесят… Тонны воды давили на его плечи. Мысли начали как-то странно путаться, тупое безразличие ко всему охватило его. Он зевнул. Ему показалось, что иллюминатор шлема потускнел, покрылся дымчатой пеленой. Дыхание участилось, перед глазами запрыгали волнистые полосы.

На мгновение сознание прояснилось, и Коротаев внезапно остро ощутил бесконечное одиночество, свою оторванность от всего живого. Жуткие тени наползали и наползали из темноты. Невыносимо захотелось крикнуть: «Стоп!» Но усилием воли он подавил это желание. Он-то понимал, в чем дело: азот, проклятый азот!.. Вот так всегда на этих глубинах… А разноцветные полосы сплетались в яркий танцующий узор, туманили мозг. Руки и ноги немели.

«Ведь должно же стать когда-нибудь легче…» — подумал он вяло. В одурманенном азотом мозгу вставали клубящиеся видения. Ему вдруг представилось, что морские глубины — это огромный многоэтажный дом, и казалось странным, что он стремится попасть в самый нижний этаж. Нужно, наоборот, подниматься выше, к самому солнцу…

Он скорее догадался, чем почувствовал, что ноги коснулись грунта. Белесое облако взметнувшегося ила окутало его. Он не мог сообразить, в какую сторону нужно идти. Но инстинкт водолаза подсказал ему направление, и мичман, раздвигая правым плечом воду, двинулся вперед и сразу почти по грудь погрузился в вязкий, как тесто, ил. Он барахтался в этом месиве, выбивался из сил — пудовые ноги отказывались повиноваться. Едкий горячий пот застилал глаза. Коротаев слабел с каждой минутой. Все это было как в дурном сне: он пытался поднять ногу и тут же проваливался в трясину еще глубже. Исчезло ощущение времени, сознание ускользало от него.

Неожиданно он почувствовал облегчение. Мутная толща над головой посветлела, и ослепительный солнечный свет ударил в глаза. Море сверкало, как золотая чешуя. Коротаев стоял на палубе спасательного судна, а заботливые ловкие руки матросов снимали с него шлем и освобождали от скафандра.

— Вы и так пробыли под водой больше, чем положено, — сказал капитан 1 ранга Семенов. — А теперь — отдыхать!

…Коротаев очнулся. Он по-прежнему находился на грунте. Исчезли сверкающее море и палуба корабля. По-прежнему мутный сумрак обступал Коротаева. Об отдыхе думать еще рано. Нужно идти, бороться, бороться, подавлять в себе гнетущее чувство одиночества… Только бы добраться до лодки!..

Кровь гулко стучала в висках. Руки закоченели. Впереди показалось темное пятно. С каждой минутой пятно увеличивалось в размерах, принимало определенные очертания. Коротаев убыстрил шаги. Словно сквозь туман, он увидел силуэт подводного корабля. Нос лодки круто вздыблен, корма глубоко ушла в илистый грунт. Металлическая громада казалась безжизненной, но Коротаев знал, что в ее недрах находятся живые люди, очень стойкие, мужественные, терпеливые, и они ждут его. Подозревают ли они, что он так близко, всего в нескольких десятках шагов?

Мичман встрепенулся. Откуда только взялись силы! Сейчас все его существо переполняла необыкновенная бодрость, желание действовать. Он захлебнулся от безудержной радости, даже негромко засмеялся. Вот он приблизился вплотную к кораблю, с замиранием сердца коснулся рукой осклизлого металлического корпуса, проворно схватился за леер, поднялся к рубке…

Сверху запросили о самочувствии. «Хорошо. Очень хорошо», — отозвался он. И в самом деле, сейчас он был в полной форме. Нужно торопиться. Получив приказание, он поднялся до носовой выгородки эпроновской аппаратуры, уселся в шахту буя. Действительно, переговорный кабель лодки оборван и, скрючившись, сползает вниз. Мичман прислушался. Все то же безмолвие. Черная тень наплыла откуда-то сбоку, шарахнулась в сторону, исчезла. Таинственный полумрак окружил его, плотный, как желтовато-зеленая ткань. Этот полумрак скрывал в себе массу неожиданностей. Ему на минуту показалось странным, что вот он сидит на молчаливом корпусе лодки под огромной толщей воды и лишь металлическая оболочка отделяет его от друзей.

Он ударил ножом по корпусу. Тишина… Неужели никто не отзовется на этот сигнал? Прошло несколько томительных секунд, и он услышал отчетливый стук: сперва один удар — «самочувствие хорошее»; немного спустя два резких удара — «просим дать воздух». Значит, все в порядке. «Я вас понял», — ответил Коротаев.

Снова чувство радостной бодрости охватило его. Ради этих слабых звуков стоило рисковать, стоило не жалеть себя! После него придут сюда другие, докончат начатое. Главное было протянуть первую ниточку от спасательного судна сюда, в глубину.

Коротаев закрепился концом за скобу и стал ждать, когда по этому тросу спустится второй водолаз. Томительно тянулись минуты. Жестокий холод леденил кровь. Пока Коротаев двигался, работал, он не замечал пронизывающего насквозь озноба. А сейчас все тело словно превратилось в сосульку. Руки и ноги стали чужими. Им вновь овладела тяжелая апатия. Что бы он сейчас дал за глоток горячего чая!

Ему представилась уютная комната, залитая теплым электрическим светом. На столе никелированный чайник так и пышет жаром. Жена звенит посудой, ставит на стол вазу с печеньем. Сын Женька уткнулся в книжку. В этом году он пойдет во второй класс. У мальчика озорные смеющиеся глаза, Он не торопится подсаживаться к столу, целиком поглощенный похождениями Буратино.

— Кем ты будешь, когда вырастешь? — спрашивает Коротаев.

Женя досадливо морщит бровки, отвечает не задумываясь:

— Водолазом.

«Водолаз — это не должность, а призвание», — вспоминаются мичману слова его первого учителя. Еще рано говорить с сыном на такие серьезные темы. Вырастет — сам поймет, что водолазное дело — это прежде всего труд, тяжелый труд…

Что-то огромное темно-зеленое упало сверху, чуть не на голову Коротаеву. Он с облегчением вздохнул. Это был второй водолаз, мичман Игнатов. Сквозь иллюминатор можно было различить его мертвенно-бледное лицо, страдальчески искривленные тонкие губы: видно, он испытывал то же самое, что и Коротаев в момент спуска. Юрий бережно взял у Игнатова стальной конец, закрепил его. Теперь можно было выходить наверх…

Коротаев стремительно пошел вверх. С каждым метром дышать становилось легче. Через несколько минут он повис неподвижно. Начиналось самое мучительное — сидение через каждые три метра на выдержках. Сковывающий холод, томительные часы ожидания. Почему так скверно устроен человеческий организм? Нужно ждать, ждать… Ломота в пояснице все усиливаемся, ноют набухшие ноги…

…Он смутно помнит, как очутился в рекомпрессионной камере. Пришлось еще долго отлеживаться здесь. Силы медленно возвращались к нему… Но он был еще слаб, очень слаб. С трудом вышел на палубу. Его слегка качало. Крепкий соленый ветер захватил дыхание. Сквозь рваные влажные тучи проглядывало солнце. Солнце! Он не видел его целую вечность… Можно дышать полной грудью, просто ходить, впитывать в себя запахи и краски огромного мира…

На грунт он опустился вчера в четырнадцать часов, а вышел из камеры в шесть утра. Да, прошла целая вечность. За это время мичман Игнатов и еще один водолаз успели подсоединить воздушные шланги к штуцерам, выступающим на борту подводной лодки. Подводники получили самое главное — воздух!

Подошел капитан 1 ранга Семенов, пожал руку, очень осторожно, мягко — пальцы мичмана распухли, вены вздулись.

— Ну вот, все в порядке, — сказал он удовлетворенно. — А теперь на отдых!

Мичман слабо улыбнулся в ответ. Нет, отдыхать он не собирался. Ему и так надоело вынужденное безделье в камере. Правда, ноги еще дрожали, ныла поясница, но в голове была необыкновенная ясность.

Он узнал, что срочно требуется закрепить стальной конец на скобе подводной лодки, и вызвался проделать эту работу. Напрасно его отговаривали. Пока лодка не будет поднята, он не может отдыхать. Может быть, он потерял сон и аппетит из-за того, что лодка все еще на грунте!..

— Водолаз, на трап!

Воздух из компрессора с шипением ворвался в шлем. С трудом передвигая ноги, Коротаев вышел на трап, оторвался от поручня, надавил затылком на выпускной клапан и нырнул под волну. Знакомое блаженное ощущение полета в глубину. Кратковременный приступ тошноты, боль в ушах, потеря памяти на доли секунды — и снова он на сером корпусе подводной лодки. Не мешкая, закрепил стальной конец и подал сигнал: «Поднимаюсь». На этот раз он довольно быстро вышел на борт, сидеть долго на выдержках не было нужды, так как он пробыл под водой всего пятнадцать минут.

Теперь-то мичман Коротаев мог отдыхать со спокойной совестью: он сделал все, что было в его силах. Другие завели за скобы подводного корабля два капроновых конца. Расчет был прост: с помощью двух буксиров выдернуть лодку из засосавшего ее ила.

Позабыв о сне, с обостренным интересом наблюдал Коротаев за буксирами. Эти суденышки казались хрупкими игрушками среди разбушевавшихся волн.

И случилось то, чего Коротаев страшился больше всего: капроновые тросы лопнули. В глазах капитана 1 ранга Семенова вспыхнула холодная ярость. Столько усилий затрачено зря! Люди как-то сникли, ходили притихшие. Коротаев болезненно переживал неудачу. В мыслях и на сердце была щемящая пустота. Да, да, только сейчас он по-настоящему понял, что безмерно устал. Жившая в нем искра погасла. Хотелось лежать, ни о чем не думать, бессмысленно смотреть в потолок.

Он снова воспрянул лишь тогда, когда узнал, что экипаж подводной лодки просит дать через торпедный аппарат теплое белье и немного спирту для растирания. Эту просьбу мог выполнить только искусный, опытный водолаз. Взгляды всех с надеждой остановились на Коротаеве.

Мичман едва приметно улыбнулся бледными губами, окинул взором свирепое, но бесконечно родное море, произнес едва слышно, но твердо:

— Разрешите мне!..

И опять перед стеклами шлема шмыгают стайки резвых рыбок, безвольно колышутся мясистые прозрачные медузы. Блеклый свет зарождающегося дня слабо проникает под воду. Внизу — черная бездна. Почему-то томительно долго тянется спуск. Коротаев считает минуты, но скоро сбивается со счета. Густая пелена застилает сознание. Опять азот!.. И неимоверная усталость… Ему вновь грезится, что он скользит вдоль неправдоподобно высокой стены с зияющими отверстиями окон.

Все тепло и силы человеческих мускулов, непокорная трепещущая человеческая мысль — все иссякло в нем еще до спуска на грунт. Он негромко выругался, страшным усилием воли стряхнул наползающее на сознание тяжелое забытье. Уцепился за леер подводной лодки, почти инстинктивно закрепился сигнальным концом за буксировочное устройство.

Оставалось еще закрепить другой трос с левого борта у торпедного аппарата.

Он очень торопился, но движения были вялыми, неуверенными, никак не удавалось сохранить равновесие. Трос часто выскальзывал из рук, и каждый раз приходилось начинать все сначала. Его было очень трудно закрепить, этот неподатливый трос! Коротаев отталкивался, скользил, уходил в сторону. При каждом резком движении его подбрасывало вверх. Хотя бы немного прежней бодрости, ясности в мыслях!..

Нужно обрезать капроновый конец, который уже был не нужен, а свой трос намотать на стальной конец у торпедного аппарата.

Все это потребовало массу времени, а главное — невероятных усилий. Участились провалы в памяти. Уже давно-давно пора было выходить наверх. Его то и дело запрашивали о самочувствии, и это злило. Особенно донимал врач-физиолог. Он, должно быть, страшно переживал за мичмана: то, что Коротаев так бесконечно долго держится под водой и к тому же еще напряженно работает, казалось ему почти чудом. Да, это было невероятно, не укладывалось ни в какие нормы. Есть же предел человеческим возможностям!..

А Коротаев продолжал трудиться. Со стороны это была странная картина: вздыбленный корпус лодки, опутанный, словно паутиной, тросами, и человек, копошащийся в этой паутине. Подплывали любопытные рыбины, почти упирались носами в иллюминаторы шлема.

«Пошли прочь, твари!» — отгонял их мичман. Призрачными огоньками мелькали вдалеке ночесветки.

Трос закреплен. Коротаев передохнул и уверенно стукнул четыре раза по корпусу. Его услышали: передняя крышка торпедного аппарата открылась. Дан сигнал.

И резиновые мешки-посылки падают и падают прямо на руки Коротаеву. Здесь все: теплая одежда, спирт, шоколад, продукты. Торпедный аппарат набит до отказа. А сверху настойчивый голос: «Выходить немедленно!» Но ведь очень важно убедиться, что крышка торпедного аппарата захлопнулась, — иначе может произойти непоправимое несчастье. Мичман подает условный сигнал подводникам — и крышка закрывается. Вот и все!

В телефонах — дребезжащий рассерженный голос врача:

— Выходите немедленно! Немедленно… Поняли?

— Есть!

Коротаев улыбается. Природное чувство юмора берет верх над усталостью, над мучительным состоянием. Ему даже немного жалко врача.

…Опять начинается утомительное сидение на выдержках. Пальцы сводит судорога. Тело одеревенело. Трое суток не спал мичман, но и сейчас сон не берет его. В голове беспрерывный шум. Иногда приступы тошноты. Порой ему кажется, что он превратился в рыбу, — в жилах стынет кровь. Заснуть бы хоть на несколько минут, стряхнуть острую боль в надбровных дугах.

Вновь камера. Бесконечно долго тянутся минуты. Постепенно кровь приливает к щекам; покалывание в пальцах, горят кончики ушей. Знакомое состояние. И, находясь в камере, он спросил себя: если потребуется сейчас, в эту минуту, снова пойти туда — пойдешь? Да, пойду. Если нужно — еще три, пять раз… сколько потребуется… И он знал, что говорит себе правду.

На четвертые сутки буксиры извлекли лодку из засосавшего ее грунта. Красный бок солнца поднялся над успокоившимся морем, и оно засверкало, заискрилось. Ветер принес йодистый запах водорослей. На легких волнах слегка покачивался подводный корабль. Упорство, выдержка людей победили…

Катерок подходит к подводной лодке, мичман Коротаев легко прыгает на ее влажную палубу. Открывается люк рубки, выходит командир корабля. Он обнимает Коротаева и с волнением говорит:

— Спасибо, родной. Спасибо от всех нас…

Коротаев спускается в отсек, где собрались подводники. Многих он знает в лицо — это его ученики по водолазному делу. В отсеке все пропитано промозглой сыростью. При виде мичмана люди срываются с мест, сжимают его в объятиях, целуют.

— Ура Коротаеву! Качать его, братцы…

Мичман не может унять волнения. Дорогие, родные лица, ласковые дружеские руки, горячие благодарные глаза.

А сзади стоит врач, нарочито сердито хмурит брови.

— Качать будете потом. А сейчас, друзья, я займусь вами, — говорит он несколько суровым тоном.

Подводная лодка идет в базу. Юрий Коротаев стоит на палубе в кругу товарищей. Глаза невольно щурятся от ослепительного света, а губы расплываются в улыбке. Хорошо! Как будто и не было зеленой глубины, бессонных ночей, тревог — всего того, что выпадает на долю людей его профессии.

Феодосия.

 

БОЛЬШИЕ РАССТОЯНИЯ

Вот уже несколько суток мы идем на юг, в Индонезию. Крейсер переваливается с борта на борт; мерно поднимается и опускается переборка каюты; темно-красный бархатный полог, закрывающий постель, болтается из стороны в сторону.

Сегодня творится что-то особенное. Издали накатываются темно-синие вспененные хребты, и тысячи тонн воды с гулом обрушиваются на верхнюю палубу корабля. Срываются плохо закрепленные чемоданы, перекатываются из одного угла каюты в другой. Душно до ломоты в висках. Температура забортной воды плюс двадцать восемь градусов. Ставшие ненужными шинели и тужурки покрыты налетом соли. Натужно шипящий настольный вентилятор бесполезно перемешивает густой влажный воздух. Спекшиеся губы жадно припадают к горлышку графина, но теплая опресненная вода не приносит облегчения. И все-таки весь утренний запас воды выпит. Влага мгновенно испаряется, а лицо покрывается липким, словно вазелин, потом. Наша каюта расположена почти под орудийной башней, и над головой день и ночь что-то надоедливо громыхает, выбивает сатанинскую дробь, скрежещет. Обессиленные, потные, мы лежим на койках и прислушиваемся к неясному бормотанию корабельной трансляции.

Я пытаюсь сосредоточиться хотя бы на одной мысли, но мутная убаюкивающая пелена застилает сознание. И начинает казаться, что наше путешествие длится бесконечно долго и что так будет продолжаться всегда.

Значит, тайфун «Эмма» все же задел нас своим крылом!.. О нем мы знали еще восьмого ноября, в день выхода отряда кораблей Тихоокеанского флота из Владивостока. Тайфун зародился где-то восточнее Филиппин, у острова Гуам, пронесся по океану, переворачивая и топя мелкие суда, а затем круто повернул на север, наперерез нашему курсу. Встреча состоялась в районе острова Тайвань и пролива Лусон. Это двадцатый тайфун за нынешний 1959 год. Впрочем, столкновения с вихревым штормом трудно было избежать. Японское море, Корейский пролив, Восточно-Китайское, Южно-Китайское моря… В осенние месяцы здесь часты циклоны, а в проливе Лусон сильны течения и всегда неустойчива погода…

Нет, так больше нельзя!.. От духоты тошнота подступает к горлу. Хотя бы глоток свежего воздуха… И мы идем на безрассудный шаг: открываем иллюминатор. Как будто все спокойно. Грозные валы, зарождающиеся у самой кромки горизонта, отсюда кажутся совсем безобидными. Мы, словно рыбы, выброшенные на песок, судорожно ловим ртами прогоркло-соленый воздух. И неожиданно — удар! Мощная струя воды сбивает меня с ног. В каюте форменный потоп. Плавают чемоданы, ботинки. Мы жестоко наказаны за свое легкомыслие. Комплект белоснежных старательно выутюженных кителей и брюк безнадежно попорчен. Придется заново все стирать и гладить. Вымокли и белые туфли. Иллюминатор вновь задраен. Шлепая босыми ногами по воде, мы разыскиваем ведра и начинаем вычерпывать воду, сливать ее в раковину умывальника.

Я трясущимися руками раскрываю чемодан. Так и есть: все вымокло до ниточки. Красочные альбомы с видами Москвы (подарок будущим индонезийским друзьям} придется выбросить.

Но самое ценное, самое важное — палешанская шкатулка с разудалой русской тройкой на крышке не пострадала.

— Что у тебя там? — флегматично интересуется сосед по каюте.

Я удовлетворяю его любопытство и открываю шкатулку. Сосед в полном недоумении.

— Камень какой-то… — произносит он разочарованно.

— Песчаник, — поправляю я.

Сосед ни о чем не расспрашивает. Он снова укладывается на кровать и говорит:

— Разбуди меня, пожалуйста, на экваторе.

Я всегда удивляюсь способности людей засыпать почти мгновенно. Вот только-только мы разговаривали — и уже раздается могучий храп. Должно быть, легко живется вот таким, лишенным всякого воображения…

Я вынимаю кусок породы из шкатулки и взвешиваю на руке. Сколько потребовалось почти нечеловеческих усилий, чтобы найти среди вечных льдов и снегов обнажение пород и вырубить вот этот кусочек!.. К сожалению, это сделал не я, а другие. Мне всегда казалось, что в ледяную Антарктиду посылают людей особых, не похожих на меня. И когда на шестой материк отправился мой приятель Федюнька Зайцев, с которым мы когда-то учились в геологическом техникуме, я не знал, что и подумать. Острая зависть кольнула сердце. Мне казалось, что бессмертие уже осенило его: ведь имя Федора Зайцева, молодого геолога, навечно будет вписано в историю науки. В этом году Федор вернулся в Москву, и мы с ним встретились накануне моего отъезда в Индонезию. Я не нашел в нем особых перемен. Все такой же балагур, восторженный, сентиментальный. На его лице не появилось ни суровых морщин, ни других признаков, свидетельствующих о том, что этот человек был в самом сердце белого безмолвия, в стране жесточайших морозов и ураганов.

— Королевского пингвина я тебе не привез, — сказал он. — Да и на кой черт тебе эта прожорливая тварь? Это же сущие попрошайки…

И он принялся рассказывать о повадках пингвинов. Да, Федор остался все таким же. И все-таки кое-что я подметил: у моего приятеля появился какой-то странный отчужденный взгляд — глаза смотрели словно сквозь меня, сквозь стены. Он говорил, улыбался, шутил. Но иногда вдруг умолкал и к чему-то прислушивался. В эти мгновения мне казалось, что Зайцеву чудится свист полярного ветра; уют московской квартиры исчезает, растворяется, и перед взором встают неприступные стены великого ледяного барьера, полыхает призрачное полярное сияние…

— Завидую тебе! — произнес он. — Индонезия… Джакарта — столица тропиков… Пойдете мимо Филиппин, Борнео… Романтика! Сказка! Пальмы, океан, адская жарища; ну там обезьяны, кайманы, попугаи, летающие собаки и прочая мура… Одним словом, экзотика.

Да, теперь я мог в какой-то степени смотреть на Зайцева, как на себе равного. «Земля королевы Мэри», «море Дейвиса», «ледник Хелен» — эти названия больше не гипнотизировали меня. Есть еще Яванское море, Калимантан, Джакарта… — и все это я скоро увижу!

Федор надавал мне кучу полезных советов. Дальнее плавание есть дальнее плавание, и к нему следует готовиться тщательно. Одного не могли придумать: что повезти в дар индонезийской молодежи?

— Подарок должен носить символический характер, — настаивал Федор. — Вот возьми, к примеру: когда «Лена» отправлялась в антарктический рейс, сталинградцы прислали полярникам в дар коробку с землей Сталинграда. Привез ее, эту коробку, сталинградский ученый Карпов. На коробке даже были такие стихи:

Храните ж горсть земли родного края, Который твердо верит в ваш успех!

— Где же это я раздобуду землю Сталинграда? В кармане уже билет на «ТУ-104». Завтра вылетаем.

Зайцев ничего не ответил и ушел. На другой день, не застав меня дома, он приехал на Внуковский аэродром. Сдержанно поздоровался и сунул завернутую в целлофан палешанскую шкатулку:

— Вот, передай от советских полярников из Антарктиды. С ребятами я согласовал. Образец коренной породы с горы Гаусс. Есть там такая гора неподалеку от Мирного…

Земля Антарктиды!.. Темно-бурый песчаник. Коренная порода самого загадочного материка…

Я держу на ладони кусок породы и думаю, что это будет достойный подарок для молодых индонезийцев. Вот почему так тщательно оберегаю я палешанскую шкатулку…

Океан по-прежнему беснуется. Положив шкатулку под подушку, выхожу в коридор.

— А правда, что там растет хлебное дерево? — обращается ко мне один из матросов. Я узнаю его. Это котельный машинист. Вчера я спустился в машинное и котельное отделения. На меня дохнуло шестидесятиградусным жаром. В недрах корабля шла своя деловая жизнь. Моряки следили за горением в топке котла, включали форсунки, поддерживали вакуум в главном холодильнике, обслуживали испарительные установки. Горячий воздух обжигал легкие, пот застилал глаза, палуба уходила из-под ног. Но вахтенные держались спокойно. Котельный машинист донимал меня вопросами об Индонезии, и в конце концов я вынужден был признаться, что сам имею довольно смутное представление об этой стране, раскинувшейся по обе стороны экватора.

Страна трех тысяч островов, жемчужина Малайского архипелага, да и всей Юго-Восточной Азии, кладовая мировых запасов каучука, олова, нефти, копры, хинного дерева, какао и пряностей. Ява, Суматра, Целебес, Борнео, Западный Ириан; 17 августа 1945 года на территории Нидерландской Ост-Индии в результате всенародной освободительной борьбы образовалось молодое национальное государство — Республика Индонезия — вот и весь запас моих книжных познаний.

Но матросик попался настырный. Он хотел знать решительно все. Какие они, индонезийцы? Говорят, что там будто бы растут дынные и колбасные деревья. А то еще вроде там есть фикусы высотой с двухэтажный дом…

Теперь мы опять встретились. Котельный машинист забрасывает меня вопросами. И такая ненасытная жажда узнать что-нибудь о той земле, куда мы идем, светится в его глазах, что я невольно останавливаюсь, и мы, хватаясь за переборки, беседуем. Ему хочется взглянуть на Южный Крест, а на верхнюю палубу свободных от вахты не выпускают. Может смыть волной…

Да, почти в каждом живет романтик…

Я поднимаюсь на мостик. Меня охватывает почти холодный ветер.

Так вот ты какой, океан-океанище!.. Безграничная пустыня, всклокоченная, вспененная. Темная до черноты синева, и только за кормой — ослепительный по чистоте красок изумрудно-зеленый след. Поднимаются и поднимаются у самых бортов стеклянно-прозрачные синие глыбы, гуляют по палубе бака волны, долетают до мостика крупные брызги и пена. На эскадренные миноносцы страшно смотреть: они зарываются в волну по мостик, ложатся на борт так, что показывается красное днище. Ураганный ветер, достигающий двенадцати баллов… Даже обессиленный острокрылый буревестник упал на мостик…

А потом — экватор. Традиционный праздник «Посвящения в морские души». Нептун и его свита. Необитаемые острова, окаймленные узкими коралловыми рифами и покрытые непроходимыми тропическими лесами. Летучие рыбы и яркие бабочки и стрекозы, залетевшие с Борнео, паруса яхт в слепящем зеленом просторе. Яванское море… Оно теплое, как парное молоко.

В шесть часов гаснет золотисто-багряный закат. Почти мгновенно наступает ночь. Глубокое черное небо, усыпанное сияющими гроздьями звезд…

— Вот Южный Крест. Вроде ромба!.. — негромко произносит мичман, стоящий неподалеку, и указывает на четыре яркие звезды.

Да, это Южный Крест и другие, совсем незнакомые созвездия: Центавр, Райская Птица, Южный Треугольник, Летучая Рыба. Серебряной пылью клубятся Магеллановы облака. И тут же у Креста — бездонные провалы — «угольные мешки». Сверкающей дугой протянулся над головой Млечный Путь. Нет, это не наше северное небо… И невольно приходит на память вопрос, заданный мне еще в начале пути матросом Коробейниковым: «А какое оно, чужое небо? Может быть, такое же, как у нас в Красноярске?»

Мы стоим на носу крейсера. Немая тишина. И кажется, будто корабль идет в звездную вечность.

Мы за экватором. В другом полушарии земли…

Порт Танджунгприок. Плавучие доки, окрашенные в нестерпимо яркие зеленые и красные цвета, огромные иностранные лайнеры. А в блеске свежего утра на обширной отмели виднеются свайные постройки рыбаков, юркие лодочки с низко наклоненными квадратными парусами и бамбуковыми балансирами, ладьи-прау, отделанные резным орнаментом.

Оно свершилось!.. Мы вступаем на желанный берег. Смуглые люди в юбочках-саронгах и огромных грибовидных шляпах из пальмовых волокон пожимают нам руки, приглашают нас в свои бамбуковые жилища, угощают прохладным соком кокосового ореха, плодами дынного дерева, манго, мангустаном и еще какими-то экзотическими плодами.

А в Джакарте шумят, клокочут улицы, встречающие гостей. Мы пришли с визитом дружбы. Мы едем в знаменитый на весь мир ботанический сад в Богоре. Матросы с удивлением разглядывают роскошный темно-зеленый баньян с толстым стволом и сотнями воздушных корней, дынное дерево, веерные пальмы, стройные древовидные папоротники, султаны фиолетовых и красных цветков орхидей, капустные, арековые, кокосовые пальмы. А вот апельсин величиной с голову ребенка. А эти оранжевые плоды, прячущиеся в синеватой листве, нам уже знакомы, мы успели угоститься манго. Попробовали мы и темно-малиновый мангустан, тающий во рту.

Мы стоим на перевале Пунчак и с высоты птичьего полета окидываем взглядом цветущие долины Явы, грозные вершины вулканов, затканные облаками.

Да, именно так и должно выглядеть путешествие в мечту, в неведомые страны вечного лета…

#img_9.jpeg

…С девушкой Сити я впервые встретился на палубе нашего корабля. Она пришла сюда вместе с подругами и друзьями по университету. Это была красивая яванка лет двадцати. Большие сияющие глаза, золотистая смуглота щек. На иссиня-черные волосы наброшен газовый шарф-сленданг. На ней — желтая блузка и черная юбка. Она первая подошла ко мне, протянула маленькую, как у ребенка, руку и решительно заявила, что студенты медицинского факультета хотят осмотреть советский крейсер. К этой группе присоединились студент исторического факультета Басуки, журналистка Нури, грузчик Собрат. Завязался оживленный разговор через переводчика.

Это был особенный день Танджунгприока. Еще до рассвета со всех сторон сюда потянулись вереницы людей. Студенты, рабочие, крестьяне, мелкие торговцы, служащие. Напрасно полицейские в белых касках метались перед железной оградой и воротами, ведущими в гавань: бурный поток посетителей сломил все преграды, распахнулись ворота — и тысячные толпы растеклись по километровому бетонному причалу, ринулись к трапам.

И вот они облепили все надстройки крейсера и эскадренных миноносцев. И даже древние старушки, мужественно пробиваясь сквозь толчею, поднимаются по крутым трапам все выше и выше. Сюда явились семьями, а семьи — по восемь — десять человек.

Я показал своим индонезийским друзьям все, что они пожелали увидеть. Это были именно те молодые люди, которым предназначался подарок советских полярников. И я вручил палешанскую шкатулку девушке Сити. Я рассказал об Антарктиде и о том, с каким трудом был добыт образец горной породы, о метелях и ураганах, о мужестве и стойкости во имя славы Родины и науки. Этот подарок — эстафета отважных. Незримая нить протянулась сюда от защитников Сталинграда и зимовщиков Мирного. Ведь студенты Джакартского университета всегда отличались своей революционностью. Когда японцы оккупировали Джакарту, студенты первыми поднялись на борьбу. Это они приняли участие в уличных боях с голландскими войсками. Пусть студенты Джакартского университета всегда помнят о своих советских друзьях.

Сити прижала шкатулку к сердцу. Ее ясный любящий взгляд был лучшей наградой для меня. Образец породы переходил из рук в руки. Жителя столицы тропиков с особым интересом рассматривали частицу земли, привезенную сюда за десятки тысяч километров. Этот темно-бурый осколок неведомой антарктической горы согревали теплом своих ладоней зимовщики, затем он побывал в Москве, пересек необозримые пространства Сибири и беспокойные южные моря.

— Мы вас никогда не забудем… — сказала Сити. — Вы навсегда в наших сердцах!

На другой день мы бродили по тенистым паркам Джакарты. Сити была задумчива и грустна. Иногда она брала мою руку и говорила, коверкая русские и английские слова:

— Мы будем писать Москве. Вы — писать Джакарта.

Белоствольные пальмы поднимали перистые ваи в ярко-синее небо, магнолии и гигантские фикусы преграждали нам дорогу. Многовековые смоковницы и цветущие деревья, которые здесь называют «пламенем лесов», переплетались кронами, образуя сплошную завесу; пальмы-ротанги охватывали своими кольцами стволы. Но я не смотрел на все эти чудеса растительного мира тропиков. Жестокая непонятная тоска завладела мной. Завтра мы уходим… А под пальмами Явы останется Сити, моя подруга, печальная и прекрасная, как эта страна. Большие расстояния лягут между нами, может быть, навсегда разлучат нас. Мы родились в разных полушариях земли. Ей будут сиять южные звезды, я снова увижу холодное мерцание северного неба. Почти чудом попал я сюда. Но повторится ли это чудо еще раз?..

…Мы уходим. Снова кипит, волнуется Танджунгприок. С нами пришли проститься, и каждый хочет вложить в последнее рукопожатие, в последний взгляд все то, что осталось невысказанным: и безграничное уважение к советским морякам, и привет советскому народу, и свои заверения идти плечом к плечу в борьбе за мир, и надежду на новые встречи, и просто любовь. В окружении молодежи я замечаю одного из матросов. Уже раздарены все значки, во всех записных книжках оставлены автографы. Правда, еще остался голубенький томик с алыми парусами на обложке. Книга любимого писателя, взятая с собой в дальний поход. Можно отдать все, но как расстаться с заветной книгой, которая стала самым близким другом?

— Возьмите на память о нас… — говорит матрос и протягивает томик девушке. В глубоких темных глазах индонезийки вспыхивает радость, лицо, покрытое нежной смуглотой, заливает румянец.

— Спасибо! — говорит она. Затем перелистывает книгу и находит открытку: лебеди, летящие над вспененными волнами. Девушка поправляет косынку из пестрого батика, что-то вспоминает и, указывая на белых лебедей, неожиданно произносит по-русски:

— Вы — как они…

Поэтичность и лаконичность этого сравнения поражает меня. Матросы во всем белом, статные, красивые; неведомые в этих краях птицы. Скоро-скоро они полетят к родному северу. А тут опустеет берег и останется лишь печаль быстрой разлуки.

Но где же Сити? Беспокойство все больше и больше охватывает меня. Неужели она не придет в этот последний день?..

Я вижу желтую блузку, бегу навстречу Сити. Она не одна. Снова знакомые лица: студент Басуки, журналистка Нури, студенты-медики.

Сити передает мне круглую шкатулку из сандалового дерева. В шкатулке красная как кровь индонезийская земля. Я видел неправдоподобно красные холмы и берега рек, когда мы ездили в Богор. Это самая плодородная вулканическая почва.

Лицо Сити немного бледновато. Должно быть, плохо спала в эту ночь. Но момент торжественный, и Сити овладевает собой. Ее негромкий голос проникает мне в душу.

— Передайте это первым космонавтам, которые полетят на Луну, — говорит она. — От индонезийской молодежи…

Снова эстафета. Сталинград — Антарктида… А теперь уже космический размах. Пусть не сомневаются индонезийские друзья, я выполню поручение: ждать осталось не так-то уж долго.

— А это от меня — вам, — произносит Сити и, сорвав с головы газовый шарф-сленданг, подает мне.

И я ухожу, взволнованный, полный грусти и жалости, что навсегда покидаю эти берега.

Вот уже и железные ворота захлопнулись.

— Сэламат джалан! Счастливого пути!.. — доносится из-за ограды.

— Сэламат тинггал! Счастливо оставаться!..

Люди неистово размахивают шляпами, слендангами. Я стою на палубе. Корабли отходят. Еще можно различить лицо Сити. Она прислонилась к ограде. В воздухе застыла поднятая рука. Я ощущал ласковое прикосновение этой маленькой смуглой руки…

Прощайте, друзья! Прощай, Сити!..

Все дальше и дальше уходят корабли на север. Растворились в голубой дымке зеленые острова Индонезии. Мы вновь пересекаем экватор, идем по бурным морям. И снова грохочет океан. Мечты и встречи, вы растаяли в тропическом зное… Домой, домой!.. Мы истосковались по родной земле. И это чувство сильнее всех других. Его не заглушить ни штормам, ни злым океанским ветрам.

…Остров Аскольд. Остров Русский. И, наконец, Владивосток! Поцелуи, объятия, трогательные слова и поздравления с благополучным возвращением…

Мы дома…

И еще ослепленные блеском южных морей, мы сходим по трапу на берег, радуемся снегу и холодной погоде. Деревья в зимнем серебре. Белым видением взгромоздился Владивосток на сопки.

Индонезия!.. Ты осталась за морями в жарком мглистом мареве. А губы сами напевают песенку, легкую, как золотой сон:

…И пальмы стройные раскинулись По берегам твоим…

…Я сижу в московской квартире. За окном меланхолично падает снег. Да было ли оно: блеск голубых лагун, аллеи королевских пальм, гигантская перспектива тропических лесов, тайфуны и ветры и рукопожатия друзей?.. Было, было… Разглаживаю ладонью пожелтевшие орхидеи и магнолии, задумчиво смотрю на связки коричневых кокосовых орехов и на сандаловую шкатулку, стоящую на этажерке. Мне кажется, что и этот газовый шарф сохранил сверкание той знойной красоты.

А вот письмо Сити. Оно пришло совсем недавно.

«Нам все не верится, что советские корабли ушли… — пишет она. — Иногда мы приходим на берег и смотрим вдаль, на север. Мы говорим и думаем о вас, дорогие. Нам все кажется, что вы еще вернетесь, и мы снова будем вместе. — И крупными печатными буквами по-русски: — Помни Сити…»

Джакарта — Москва.