Неспелый колос

Колетт Сидони-Габриель

В предлагаемой читателю книге блестящей французской писательницы, классика XX века Сидони-Габриель Колетт (1873–1954) включены романы, впервые изданные во Франции с 1920 по 1929 годы, в том числе широко известная дилогия об ангеле (Chéri), а также очерк ее жизни и творчества в соответствующий период. На русском языке большинство произведений публикуется впервые.

 

I

Ты за креветками, Вэнк? Высокомерным кивком Перванш, или просто Вэнк, девочка с глазами цвета весеннего дождя, дала понять, что действительно идёт ловить креветок. О том же неоспоримо свидетельствовал и штопаный свитер, и парусиновые туфли, изъеденные морской солью. А трёхгодичной давности юбчонка в зелёно-голубую клетку, оставлявшая открытыми коленки, давно и бесповоротно была обречена в жертву креветкам и крабам. Не говоря уже о двух сачках за спиной и о лохматом шерстяном берете, напоминавшем шарик цветущего синеголовника, что растёт на дюнах; они дополняли портрет морской охотницы, не оставляя на сей счёт никаких сомнений.

Проскользнув мимо того, кто её окликнул, она спустилась к скалам, широко и уверенно перебирая худощавыми точёными ногами цвета обожжённой глины. Флип глядел ей вослед, сравнивая сегодняшнюю Вэнк с той, прежней, какую он помнил с предыдущих каникул. Похоже, она наконец перестала тянуться в рост. Давно бы пора! А то с прошлого года мяса на костях не прибавилось. Её коротко стриженные волосы рассыпались, как вызолоченная солнцем солома; она взялась их отращивать уже четыре месяца назад, но пока что их невозможно было ни уложить, ни заплести в косицу; щёки и кисти рук почернели от загара, а шея под волосами оставалась молочно-белой; улыбалась она чуть натянуто, зато хохотала звонко и при том, что глухо застёгивала блузки и кофты на почти мальчиковой груди, – подтыкала юбки и подворачивала панталоны так высоко, как могла, когда приходилось спускаться к воде, и шлёпала у берега с невозмутимостью младенца…

Её сотоварищ по летним досугам, лёжа на песчаной косе, утыканной высокими редкими травинками, наблюдал за ней, уперев в скрещённые руки подбородок с ямочкой посредине. Он ровно на год старше Вэнк: ему уже шестнадцать с половиной, всё детство они были неразлучны, а теперь возмужание стало отдалять их друг от друга. Уже в прошлом году они перебрасывались едкими словечками, обидными и коварными замечаниями. А теперь между ними так легко воцаряется томительное молчание, что они предпочитают делать вид, будто дуются друг на друга: это избавляет от тягостных усилий поддерживать разговор. Но Флип – тонкая бестия, прирождённый изворотливый ловец душ – свою собственную немоту облекает некой таинственностью. Он позволяет себе снисходительно-самоуверенные жесты, роняет что-либо вроде: «К чему?.. Тебе этого не понять…», в то время как Вэнк остаётся только молчать, страдая от собственной бессловесности и от избытка того, что ей хотелось бы узнать и поведать. Она костенеет, удерживая в себе до времени созревшее и почти неосознанное стремление всё отдать, ибо опасается, как бы меняющийся день ото дня и час от часу набирающий силу Флип ненароком не порвал хрупкую цепочку, каждое лето с июля по октябрь приковывавшую его к склонённым до самой воды деревьям густого леса, к облепленным чёрными водорослями скалам. У него появилась роковая привычка глядеть на неё не видя, словно Вэнк вылеплена из какого-то прозрачного, текучего и не стоящего внимания вещества…

Быть может, уже через год она падёт ему в ноги и взмолится совершенно по-женски: «Флип, не будь таким жестоким!.. Я люблю тебя, делай со мной что угодно… но перестань молчать, Флип…» Однако она пока ещё хранит мечтательное достоинство девочки-подростка, она непокорствует, и Флипа это раздражает.

Он долго глядит, как худое грациозное дитя в такую рань спускается к морю, и сам не понимает, что ему желаннее: приласкать или поколотить строптивицу. Но так хочется видеть её доверчивой, послушной, всегда готовой безраздельно принадлежать ему подобно тем сокровищам, обладать коими он уже стыдится: засушенным лепесткам, крупным зёрнам агата, раковинам и цветным окатышам, картинкам, маленьким серебряным часам…

– Подожди, Вэнк, я иду с тобой, – крикнул он. Она замедлила шаг, но не обернулась. В несколько прыжков он настиг её и отобрал один из сачков для ловли креветок.

– Почему ты взяла оба?

– Маленький для узких нор и мой собственный, как обычно.

Он придал своим чёрным глазам сколь можно более нежности и вонзил взгляд в голубые очи девушки:

– Так это не для меня?

В тот же миг он протянул руку, помогая ей преодолеть коварный крутой отрезок скалистой тропки, и сквозь густой загар на щеках Вэнк проступил горячий румянец. Любого непривычного жеста, необычного взгляда теперь было достаточно, чтобы повергнуть её в смущение. Ещё вчера они лазали по меловым уступам и обследовали крабьи норы порознь, каждый на свой страх и риск, хоть и держались поблизости друг от друга. К тому же, будучи столь же проворной, как и Флип, она не припоминала, чтобы раньше ей в чём-нибудь требовалась его помощь…

– Нельзя ли помягче, Вэнк? – улыбаясь взмолился он, когда девушка слишком порывисто и ловко выдернула руку. – За что ты так сердишься на меня?

Она закусила губы, потрескавшиеся от воды, и вновь запрыгала по утёсам, ощетинившимся острыми раковинами морских желудей. С ним-то самим что происходит? Смущённая, она не находила ответа. Сейчас он такой предупредительный, милый… и вот предложил ей руку, совсем как взрослой даме. Она медленно опустила сачок в расселину, где спокойная морская вода позволяла разглядеть водоросли, голотурий, «волков»-скорпен, казалось, состоящих из одной головы и плавников, чёрных крабов с красными полосками у края панциря, креветок… На блестящее зеркало воды упала тень Флипа.

– Да отодвинься же! Из-за тебя креветок не разглядеть, и потом, эта большая нора – моя.

Он не упорствовал, и она принялась ловить сама, орудуя сачком без должной осторожности и не так сноровисто, как бывало прежде. Десять, двадцать креветок успели увернуться, когда она слишком резко подсекала их сачком, и, забившись в недоступные щели, шевелили оттуда тонкими щупальцами, поддразнивая неуклюжую снасть…

– Флип! Флип, иди сюда! Тут полно креветок, и они никак не даются в руки!

Он приблизился и, наклонясь, заглянул в эту крошечную бездну, кишащую всякой живностью.

– Всё в порядке! Ты просто не умеешь…

– Всё я умею! – почти что взвизгнула Вэнк. – У меня только не хватает терпения.

Флип погрузил сачок в воду и застыл.

– Там, в расселине, – прошептала у него за плечом Вэнк, – такие чудные-чудные… видишь их рожки?

– Пустяки. Что за ними гоняться, сами придут.

– Ты так думаешь?

– Ну да. Смотри.

Она перегнулась через его плечо, и её волосы, словно короткое крыло врасплох схваченной птицы, забились у его щеки. Она отпрянула, потом в забытьи азарта снова склонилась к нему и вновь отшатнулась. Казалось, он ничего не заметил, но свободной рукой притянул к себе обнажённый, смуглый и шершавый от соли локоть девушки.

– Посмотри-ка, Вэнк. Вон подбирается превосходная дичь!

Рука Вэнк скользнула, как в браслете, в неплотно сжатых пальцах Флипа, и они сомкнулись на её запястье.

– Тебе её не поймать. Ну же, Флип, она уходит!

Чтобы не выпустить из виду креветку, Вэнк нагнулась ниже, и рука её снова проскользнула до локтя в его ладонь. В зеленоватой воде крупная креветка цвета серого агата уже касалась усиками обода сачка, теребила его щупальцами. Достаточно было одной ловкой подсечки, и… но юноша медлил, быть может, блаженствуя от того, как покорно замерла в его ладони её рука, как на мгновение прильнула к его плечу головка, пряди волос упали на лицо… впрочем, Вэнк тотчас отпрянула.

– Ну быстрей, Флип, сачок вверх!.. Ах, ушла! Почему ты дал ей уйти?

Флип перевёл дыхание, уронил на подружку полный тщеславия взгляд, в котором читалось ленивое удивление человека, которого чуть-чуть раздражает лёгкая победа. Он отпустил тонкую руку, уже не рвавшуюся на свободу, и с плеском прочертил сачком по спокойной глади:

– Да что ты! Она сейчас вернётся… Стоит только подождать…

 

II

Они плыли рядом: он – чуть более светлокожий, круглая голова облеплена смоляными волосами, она – сильнее пропечённая солнцем, как это свойственно блондинкам, с головкой, обёрнутой голубой косынкой. Всепоглощающее молчаливое блаженство этого ежедневного купания возвращало им умиротворение детства, которое переходный возраст грозил разрушить. Вэнк легла на спину и, словно маленький дельфин, пустила изо рта вверх фонтанчик воды. Туго завязанная косынка оставляла открытыми точёные розовые ушки, обычно упрятанные в волосах, и полоски белой кожи у висков, доступные солнечным лучам лишь во время купания. Она улыбнулась Флипу. В свете предполуденного солнца её нежно-голубые глаза отливали зеленью сверкающей воды. Её спутник внезапно нырнул и, схватив её за ступню, утащил под набегавшую волну. Оба изрядно нахлебались и вынырнули отплёвываясь, переводя дух, хохоча и словно позабыв: она – о своих пятнадцати годах и терзавшей её страсти к другу детства, а он – о внушавшем ему чувство превосходства шестнадцатилетии, о пренебрежительной мине недурного собой юнца и рано проявившемся чувстве собственника и повелителя.

– До той скалы! – рассекая воду, выкрикнул он. Но Вэнк не последовала за ним, она поплыла к ближнему пляжу.

– Ты уже уходишь?

Она рывком, словно скальп, содрала с головы косынку и встряхнула непокорными белокурыми прядями:

– Нас ожидает к обеду некий господин! Папа велел одеться поприличнее!

Она побежала, похожая на мальчика-переростка, но более тонкая, с длинными мышцами, скрытыми под блестящей влажной кожей. Вопрос Флипа приковал её к месту:

– Ты должна переодеться? А я? Не могу же я завтракать в рубашке нараспашку?

– Почему бы и нет, Флип! Тебе можно и так! Тебе это даже больше идёт!

Мокрое загорелое личико Перванш застыло, взгляд выразил тоскливое ожидание, мольбу и жажду услышать от него в ответ что-то ободряющее. Но он угрюмо замкнулся в себе, и Вэнк понуро зашагала по поросшему цветущей скабиозой песчаному откосу.

Оставшись один, Флип продолжал мерно работать руками. Какое ему дело до того, что больше нравится Вэнк? Он проворчал вслух: «Я и так достаточно хорош для неё… И вообще в последнее время ей ничем не угодишь!»

Явственное противоречие, заключённое в этих двух фразах, вдруг заставило его улыбнуться. Он перевернулся на спину, позволил солёной воде наполнить его уши гулкой тишиной. На солнце наползло маленькое облачко: Флип открыл глаза и увидел, как над ним пронеслись сероватые тела, тонкие клювы и поджатые в полёте тёмные лапки куликов.

«Что ей взбрело в голову? – ворчал про себя Флип. – Нет, ну до чего нелепый наряд. У неё вид обезьянки в кружевном передничке… Или мулатки, отправившейся к причастию…»

Рядом с Перванш сидела её младшая сестрёнка, почти точная копия старшей: на круглом загорелом личике, увенчанном снопиком прямых светлых волос, сияли голубые глаза, сжатые кулачки благовоспитанно покоились около тарелки. Два одинаковых белых платьица из органди с воланами, отглаженные и накрахмаленные, топорщились на сёстрах.

«Воскресное утро на Таити, – ухмыльнулся про себя Флип. – Никогда не думал, что она может быть так некрасива».

Мать, отец и тетушка Вэнк, родители Флипа и он сам сидели вокруг стола в зелёных свитерах, полосатых фланелевых куртках и пиджаках из тюсора. Здесь же присутствовал заезжий парижанин. В загородном доме, нанимаемом обоими семействами, царил утренний аромат горячих булочек и мастики для натирания пола. Среди по-пляжному одетых взрослых и смуглых детей седеющий господин, прибывший из Парижа, выглядел каким-то хрупким, бледным и по-городски нарядным иностранцем.

– Как ты изменилась, малышка Вэнк, – произнес он так, что было ясно: это комплимент.

– Это ещё как посмотреть! – раздражённо пробормотал Флип.

Приезжий склонился к уху матери Перванш и вполголоса зашептал:

– Она делается просто восхитительной! Неотразимой! И двух лет не пройдёт… вот увидите, сколь я прав!

Вэнк расслышала слова гостя, очень по-женски стрельнула взглядом в его сторону и улыбнулась. Пурпурные губы приоткрыли полоску ослепительно белых зубов, глаза, своей синевой напоминавшие барвинки, в честь которых её нарекли, полускрылись под светлыми ресницами. Флип был прямо-таки ошарашен: «Ба! Что это на неё нашло?»

В затянутой штофной тканью гостиной Вэнк подавала кофе. Она уверенно пробиралась между сидящими, ничего не задевая. В её движениях чувствовалось особое обаяние уверенной в себе акробатки. Когда порыв ветра опрокинул хрупкий столик, она ногой придержала готовый повалиться стул, подбородком прижала к груди кружевную салфетку, уже было подхваченную воздушным потоком, и всё это – не прекращая идеальной струйкой наливать кофе в чашечку.

– Вы только посмотрите на неё! – воскликнул очарованный гость. – Настоящая танагрская статуэтка.

Он заставил её пригубить шартреза, спросил, многим ли вздыхателям она уже успела разбить сердце в казино Канкаля…

– Что вы, какое казино! В Канкале нет казино!

Она смеялась, показывая ряд ровных крепких зубов, кружилась, как балерина, на носочках своих белых туфелек. Вместе с кокетством в ней проснулась женская хитрость: она вовсе не смотрела на Флипа, сидевшего насупленно в углу за пианино и огромным букетом синеголовника, что торчал из медного кувшина, и исподтишка следившего оттуда за всеми её эволюциями.

«Я ошибался, – признался он себе. – Она чудо как хороша. Вот так новость!»

Пока заезжий гость под аккомпанемент фонографа предлагал обучить Вэнк новому танцу «баланчелло», Флип выскользнул наружу и побежал на пляж. Там он плюхнулся во впадину между дюнами, уткнувшись лбом в скрещённые на коленях руки. Но и под смеженными веками не померк новый облик Вэнк, исполненной чувственной дерзости, приобретшей невесть откуда притягательную телесную округлость, блиставшей во всеоружии кокетства и лукавой строптивости…

– Флип! Вот ты где, Флип! А я тебя искала… Что с тобой?

Запыхавшись, юная чаровница опустилась рядом с ним и запустила пальцы в его шевелюру, пытаясь с милой робостью заглянуть ему в лицо.

– Со мной всё в порядке, – хрипло пробормотал он. И с неким страхом приподнял веки. Она ткнулась коленями в песок, немилосердно смяв с десяток воланов из органди, и ползала перед ним, словно покорная жена воина-индейца.

– Флип, ну прошу тебя, не сердись!.. Ты на меня за что-то в обиде… Но ты же знаешь, я тебя люблю больше всех. Скажи хоть что-нибудь, Флип!

Он искал в её облике следы того мимолетного блеска, что так ослепил и взбудоражил его. Но перед ним снова была его Вэнк. девочка-подросток, впавшая в отчаяние, поверженная преждевременно навалившимся на неё грузом угрюмой неловкой преданности, спутницы истинной любви… Он вырвал руку, которую она поцеловала.

– Оставь меня. Ты ничего не поняла, ты никогда ничего не поймёшь. Да встань же наконец!

И он принялся разглаживать измятое платье, вновь приладил распустившийся на груди бант, поправил взлохмаченные ветром волосы, пытаясь восстановить облик того таинственного идола, что привиделся ему в гостиной…

 

III

– От каникул осталось полтора месяца. Вот и всё!..

– Только месяц, – отозвалась Вэнк. – Ты же знаешь, что мне к двадцатому сентября надо в Париж.

– Зачем? Ведь твой отец каждый год свободен до первого октября?

– Всё так, но у мамы, у меня и у Лизетты с двадцатого сентября до четвёртого ноября останется не так уж много времени: платья для занятий, шубка, шляпа… и то же самое для Лизетты. Вот я и говорю: у нас, у женщин…

Лёжа на спине, Флип метнул вверх две полные горсти песка.

– О-ля-ля! «У вас, у женщин». Сколько суеты по такому нестоящему поводу!

– Куда деться. Вот ты найдёшь свой костюмчик заранее приготовленным на постели. И забот-то тебе останется только с ботинками, ты ведь покупаешь их в той лавочке, куда отец запрещает тебе наведываться. А остальное появится само собой. Вы, мужчины, довольно удобно устроились!..

Флип резко оттолкнулся от земли и сел, готовый дать отпор её ироническому наскоку. Но Вэнк и не думала издеваться над ним. Она подшивала розовую оборку к креповому платью под цвет её глаз, а её непокорные волосы, некогда остриженные «под Жанну д'Арк», отрастали медленно. Иногда она их делила у затылка на два соломенных пучочка и. перехватив голубыми ленточками, пускала вдоль щёк. Но после завтрака она потеряла один из бантов, и распустившийся пучок крылом прикрывал половину лица. Флип нахмурил брови:

– О Боже, Вэнк, что у тебя с причёской!

Она покраснела, несмотря на каникулярный загар, и, смиренно глянув на него, заправила непослушные пряди за уши.

– Придётся терпеть. У меня не будет настоящей причёски, пока волосы не отрастут. А эта – за неимением лучшей…

– Да, кратковременное уродство тебя, разумеется, смутить не может… – грубо оборвал он её.

– Клянусь, Флип, ты ошибаешься.

Пристыженный её мягкостью, он умолк, и она подняла на него удивлённый взгляд, поскольку не ожидала никакого великодушия. Да и он сам счёл, что это лишь временная передышка, вспышка чувствительности, после которой следует ожидать упрёков и ребяческих сарказмов – всего того, что он окрестил «гончим инстинктом» своей юной подруги. Но она лишь грустно усмехнулась. Улыбка, блуждавшая на её губах, была обращена к спокойному морю, к небу, по которому ветер протянул лёгкие перья облаков.

– Наоборот, очень бы хотелось выглядеть красивой, уверяю тебя. Мама говорит, что я могу ещё похорошеть, но надо запастись терпением.

Она отважно несла неуклюжую ношу своих пятнадцати лет, поджарая от неутомимого бега и лазания, просоленная и крепконогая, часто схожая с гибкой тонкой лозой. Но несравненная голубизна глаз, простой чистой формы рот уже могли служить законченным образцом женской грации.

– Терпение, терпение…

Флип вскочил, ковырнул носком сандалии сухой песок, в котором жемчужно поблёскивали мелкие ракушки. Ненавистное слово отравило послеполуденную праздность лицеиста на каникулах. В неистовстве своих шестнадцати лет он ещё мог притерпеться к безделью, неподвижной истоме летних дней, но сама мысль о необходимости ждать, о неуклонном течении жизни приводила его в отчаяние. Напружинив полуголую грудь, он с вызовом вскинул оба кулака к горизонту:

– Терпеть! У вас всех на устах одно это слово: у тебя, у моего отца, у учителей… Чёрт бы всех подрал!..

Вэнк отложила шитьё, чтобы полюбоваться своим спутником, которого переходный возраст явно щадил. Темноволосый, белокожий, невысокий, он рос медленно, зато уже с четырнадцати лет походил на маленького хорошо сложенного юношу и с каждым годом лишь немного подрастал.

– А что прикажешь делать, Флип. Так уж приходится. Тебе всё ещё кажется, будто стоит вот так потрясти кулаками, крикнуть: «Ах, к чёрту все!» – и что-нибудь изменится? Выше головы не прыгнешь. Тебе предстоит экзамен на бакалавра, если повезёт, тебя примут…

– Замолчи! – крикнул он. – Ты говоришь совсем как моя мать!

– А ты – как дитя неразумное! На что ты надеешься, бедняжка, при этаком нетерпении!

Чёрные глаза Флипа уставились на неё с ненавистью: его назвали «бедняжкой»!

– Ни на что я не надеюсь! – с трагическим надрывом воскликнул он. – И менее всего на то, что ты меня когда-нибудь поймёшь! Ты вот вся как на ладони – со своими розовыми оборками, возвращением в город, учением, мелочными заботами. А тут одна только мысль, что мне скоро стукнет шестнадцать с половиной…

Хотя в глазах Перванш ещё стояли слёзы обиды, ей удалось рассмеяться:

– Ох, вон оно что? Ты себе кажешься повелителем мира, потому что тебе уже шестнадцать? Это на тебя так подействовал синематограф?

Флип схватил её за плечо и яростно тряхнул:

– Я приказываю тебе замолчать! Стоит тебе открыть рот, и оттуда выскакивает какая-нибудь глупость… Я подыхаю, говорю тебе; я подыхаю оттого, что мне только шестнадцать! Будут проходить ещё годы и годы: экзамены, поступление в институт. Когда двигаешься как бы ощупью, спотыкаешься, начинаешь всё сначала, если не удалось с первого раза, снова глотаешь знакомую жвачку, если сразу не переварил и провалился с треском… Годы, когда перед мамой и папой надо делать вид, что тебе нравится избранная карьера, чтобы их не огорчать. И притом видеть, как они сами изо всех сил пыжатся, чтобы выглядеть безупречными и всезнающими, хотя понимают, что со мной, ещё меньше меня самого… Ах, Вэнк, Вэнк, я так ненавижу всё то, что мне предстоит! Почему нельзя сделать так, чтобы мне сразу исполнилось двадцать пять?

Всё его существо источало нетерпимость и обычное для его лет отчаяние. Жажда поскорее состариться, презрение к годам, когда тело и душа расцветают, превращали этого сына мелкого парижского предпринимателя в романтического героя. Он плюхнулся наземь к ногам Вэнк и продолжал причитать сидя:

– Только подумай, Вэнк, сколько ещё лет мне предстоит оставаться почти мужчиной, почти свободным, почти влюблённым!

Она опустила ладонь на его растрёпанные волосы, которые ветер теребил у её колен, и вложила всё, что могла подсказать ей женская мудрость, в слова:

– Почти влюблённым? Значит, можно быть всего лишь почти влюблённым?..

Флип, резко повернувшись, уставился ей в глаза:

– Вот ты – ты всё это можешь вынести, да? Что ты собираешься делать?

Под его мрачным взглядом она сконфузилась, и на её лице изобразилась неуверенность.

– Да то же самое, Флип… Наверное, мне не сдать на бакалавра.

– И кем ты будешь? Ты уже решилась стать чертёжницей? Или провизором?

– Мама сказала…

Не вставая, он принялся колотить кулаками по земле, вопя:

– «Мама сказала!..» О рабье семя! И что тебе сказала твоя мама?

– Она сказала, – мягко повторила Перванш, – что у неё ревматические боли, что Лизетте только восемь, и потому мне незачем пытать счастья вдали от дома; вскоре на меня ляжет ведение семейных счетов, я должна буду следить за воспитанием Лизетты, за прислугой, в общем, за всем…

– И только! Всё это трижды ничего не стоит!

– …Что я выйду замуж…

Она покраснела, убрала руку с волос Флипа и, казалось, ожидала услышать от него то слово, которого он так и не произнёс.

– …В общем, что до тех пор, пока я не выйду замуж, мне всегда найдётся занятие дома…

Он вновь повернулся к ней и с презрением вперил в неё взгляд:

– И тебе достаточно? Достаточно, скажем, на пять, шесть лет или более того?

Голубые глаза нервно заморгали, но она не отвела их.

– Да, Флип. Ничего другого не остаётся. Потому что нам только пятнадцать и шестнадцать. Потому что приходится ждать…

Ненавистное слово ударило его, как пощёчина, и лишило сил. В который раз простота его юной подружки и покорность, в которой она не стыдилась признаться, её чисто женский дар почтения к скромным старинным семейным устоям заставляли его умолкнуть, и в самом разочаровании он мог почерпнуть какое-то умиротворение. А примирился бы он с Вэнк неистовой, всей душой устремлённой к новым приключениям и перебирающей копытцами, словно молодая кобылица в путах, перед долгим и тяжелым переходом через отрочество?..

Он ткнулся головой в платье своей давней подруги. Точёные колени дрогнули и сомкнулись плотнее, а Флип в каком-то неожиданном озарении чувств вспомнил, как они хороши. Но, прикрыв веки, он доверчиво переложил на них тяжесть своей головы и застыл в ожидании…

 

IV

Флип первым добрался до дороги: двух глубоких колей в сухом, зыбком, как морская волна, песке и редкого ворса изъеденной солью травы меж ними. По ней крестьяне на телегах отправлялись за фукусом – морскими водорослями, оседавшими после высоких приливов. Он опирался на древки двух сачков, через плечо у него болтались на перевязи две корзины для креветок, однако он оставил Вэнк два тонких багра с наживкой из сырой рыбы и свою фланелевую курточку для рыбной ловли – его излюбленное рубище с отрезанными ради свободы движения рукавами. Сейчас он позволял себе вполне заслуженный отдых, согласившись подождать здесь свою не в меру фанатичную спутницу, что задержалась в безлюдном уголке у моря среди камней, затопленных водой расщелин и пучков водорослей, оставленных высоким августовским приливом. Он поискал её глазами, прежде чем соскользнуть в глубокую дорожную выбоину. Внизу на пологой отмели среди бликов сотен осколков зеркальной водной глади, сверкавших под солнцем, выцветший голубой берет, похожий на головку песчаного чертополоха, указывал, где обреталась Вэнк, упрямо продолжавшая охоту на креветок и розоватых крабов.

– Что ж, если это её забавляет!.. – вздохнув, буркнул Флип и с наслаждением растянулся на песке обнажённой спиной, чувствуя его прохладу. У самого уха он расслышал влажный шорох кучки креветок и рассудительное поскрипывание, с которым большущий краб клешнёй пытался свернуть крышку корзины…

Флип шумно втянул в себя воздух, его внезапно охватило ощущение совершенного счастья, усиленное приятной дрожью усталых мышц, ещё напряжённых после крутого подъёма, и всеми оттенками бретонского послеполуденного зноя с привкусом морской соли. Он сел, восхищённо уставившись в блёклое небо, и с удивлением подметил, что ноги и руки сияют свежим медным загаром, одобрив заодно и их форму – гладкие, сухие мышцы шестнадцатилетнего юнца, тугие, но ещё не выпирающие под кожей, – такими могли гордиться и юноша, и девушка. Он провёл ладонью по расцарапанной лодыжке и слизнул солоноватую кровь, разбавленную солёной морской влагой.

Стелющийся над землёй ветерок приносил запахи скошенной отавы, теплого хлева и прибитой ногами мяты. По-над морем пыльно-розовая полоса постепенно пожирала не замутненную с самого утра голубизну летнего неба. Флип не нашёл слов, чтобы выразить то, что он чувствовал. Он мог бы сказать: «Так редки в нашей жизни часы, когда тело довольно, глаза пресытились цветом и светом, сердце бьётся легко, гулко, словно пустое, и само естество впитывает всё, что только может в себя вобрать. Вот одно из таких мгновений, и память о нем не угаснет…» Но достаточно какого-то пустяка, блеяния ягнёнка с дребезжащим на шее надтреснутым колокольчиком, чтобы уголки губ беспомощно дрогнули и на глаза навернулись слёзы наслаждения. Он не повернулся к мокрым скалам, где бродила его подружка, и чистота его чувства помешала ему произнести имя Вэнк: шестнадцатилетний подросток, поражённый негаданным блаженством, не способен позвать на помощь другое существо, столь же юное и, может быть, отягчённое такою же сладостной ношей…

– Эй, малыш!

Голос, разбудивший его от дрёмы, был молодым и властным. Не поднимаясь, Флип повернул голову к облачённой во всё белое даме, стоявшей шагах и десяти от него; её высокие каблуки и тросточка увязали в дорожном песке.

– Скажи-ка, малыш, смогу я проехать на автомобиле по этой дороге?

Из вежливости Флип встал и приблизился, но лишь почувствовав обнажённой спиной свежий порыв ветерка, покраснел; меж тем дама, окинув его быстрым взглядом, переменила тон.

– Прошу прощения, мсье… Я уверена, что мой шофёр сбился с пути. А ведь я предупреждала его. Видимо, эта дорога переходит в тропу и упирается в море, не так ли?

– Да, мадам. Эта дорога за фукусом.

– За Фукусом? А на каком расстоянии отсюда находится этот Фукус?

Флип не сумел удержаться от смеха, а белая дама тотчас рассмеялась в ответ и милостливо спросила:

– Я сказала что-нибудь забавное? Берегитесь, сейчас перейду на «ты»: когда вы смеётесь, вам можно дать не больше двенадцати.

Но при этом она смотрела ему прямо в глаза, словно он – настоящий мужчина.

– Мадам, фукус – это не Фукус, а… просто фукус.

– Блистательное разъяснение, – согласилась дама в белом, – и я вам весьма за него признательна.

Она высмеивала его в чисто мужской манере, снисходительно, и голос её был под стать взгляду, а потому Флип неожиданно почувствовал невероятную усталость и показался себе совсем слабым, нестойким, скованный одним из тех приступов женственной немощи, какие подчас охватывают подростка в присутствии женщины.

– У вас была удачная рыбалка, мсье?

– Нет, мадам, не слишком… То есть… у Вэнк гораздо больше креветок, чем у меня.

– Кто это – Вэнк? Ваша сестра?

– Нет, мадам, знакомая.

– Вэнк… Иностранное имя?

– Нет… То есть… это от Перванш.

– Она одних с вами лет?

– Ей пятнадцать. А мне – шестнадцать.

– Шестнадцать лет, – повторила дама в белом. Она не стала комментировать услышанное и, чуть помедлив, заметила:

– У вас на щеке песок.

Он так яростно вытер щёку, что чуть кожу не содрал. Затем ладонь бессильно опустилась. «Я уже не чувствую рук, – подумал он. – Ещё чуть-чуть – и я грохнусь без чувств…»

Дама в белом избавила Флипа от этой пытки, отведя от него взгляд всё таких же спокойных глаз.

– А вот и Вэнк, – произнесла она, завидев девушку, которая появилась у поворота дороги и шествовала, победно размахивая сетью на деревянной раме и пиджаком Флипа.

– До свидания, господин..?

– Флип, – машинально отозвался он.

Она не протянула руки, ограничившись несколькими кивками, как женщина, говорящая «да, да, да», имея в виду какую-то невысказанную мысль. Когда подбежала Вэнк, она ещё не скрылась из виду.

– Флип! Что это за дама?

Пожатием плеч и выражением лица он дал понять, что не имеет об этом представления.

– Ты её не знаешь, а говоришь с ней?

Флип взглянул на подружку с вновь ожившим лукавством, словно освободясь от ненароком свалившегося на него груза. Он с радостью ощутил преимущества их юного возраста, их пусть уже не столь незамутнённых взаимоотношений, собственной своей деспотичности и истовой преданности Вэнк. По её коже ещё бежали струйки воды, колени были избиты, как у святого Себастиана, но совершенны под коростой ссадин; руки – как у юнги или мальчишки-подручного у садовника, шея перехвачена позеленевшим платком, а полотняная блуза пахла сырыми ракушками. Старый клочковатый берет уже не был способен затмить голубизну её глаз, и если бы не эти умоляющие, ревнивые, простодушно распахнутые глаза, её можно было бы принять за лицеиста, переодевшегося для игры в шарады. Флип расхохотался, а Вэнк топнула ногой и запустила мокрой курткой ему в физиономию.

– Ты будешь отвечать или нет?

Он с рассеянным видом просунул руки в дыры на месте рукавов.

– Да что говорить! Эта дама ехала в своём авто и заблудилась. Ещё чуть-чуть, и машина бы здесь завязла. Я объяснил ей это.

– А-а-а…

Вэнк села, сняла парусиновые туфли и высыпала оттуда добрую пригоршню мелкой влажной гальки.

– А почему она так быстро ушла, как раз когда я подходила?

Флип ответил далеко не сразу. Не подавая вида, он с тайным удовольствием припомнил самоуверенную повадку незнакомки, её речь, не сопровождавшуюся жестами, твёрдый взгляд, задумчивую улыбку. Она вовсе без иронии обратилась к нему «господин»… Но тотчас ему вспомнилось, как она произнесла «Вэнк», просто Вэнк, как-то слишком по-домашнему и слегка презрительно. Он нахмурил брови и взглядом словно оградил от чужаков свою подружку и весь непритязательный беспорядок её облачения. Наконец он не без труда нашел достаточно двусмысленный ответ, в котором одновременно прозвучала и его склонность к романтической таинственности, и щепетильность юного буржуа.

– Это она правильно сделала, – буркнул он.

 

V

Он попробовал взмолиться:

– Вэнк! Ну посмотри на меня! Дай руку… Давай подумаем о чём-нибудь другом!

Она отвернулась к окну и мягко отняла ладонь:

– Оставь меня. Мне грустно.

Августовский высокий прилив принёс с собой дождь, заливавший стёкла. Суша кончалась так близко – у кромки поросшей травой отмели. Ещё порыв ветра посильнее, ещё чуть-чуть поднимется это свинцово-серое поле с параллельными бороздами пены – и кончено: их дом поплывёт, как древний ковчег. Но ни августовский прилив с его монотонным громовым гулом, ни сентябрьский, когда волны несутся, словно гривастые кони, уже не могли напугать Флипа и Вэнк. Они знали, что этот краешек суши устоит перед натиском стихии, и каждый год с самого детства дерзко взирали на свирепые пенные щупальца, беспомощно вгрызавшиеся в источенный берег, над которым властвовал человек.

Флип приоткрыл застеклённую дверь, с усилием затворил её за собой и подставил лоб мелкому дождю, взбитому бурей водяной пыли, мягкому морскому дождю с привкусом соли, который ветер гонит над землёй, словно дым. Он собрал на террасе украшенные железными заклёпками шары, самшитовый игральный кубик, раскиданные здесь утром мишени и каучуковые мячи. Он убрал в кладовку все эти игрушки, уже не развлекавшие его, как убирают старые маскарадные костюмы, которым суждено послужить ещё не один раз. Из-за окна полные отчаяния фиалковые глаза Перванш следили за ним, а капли, оставлявшие следы на стёклах, казалось, текли прямо на них. И всё же голубое мерцание её взгляда не могли пригасить ни хмурые отблески небес с оттенком белёсой латуни, ни зелёно-свинцовое свечение моря.

Флип сложил деревянные кресла, перевернул плетёный столик. Думая о своей подружке, он хмурился. Уже давно им незачем было улыбаться, чтобы продолжать нравиться друг другу, а в этот час ничто не располагало к радости.

«Вот и осталось всего-то несколько дней: каких-нибудь три недели», – говорил себе Флип. Пучком мокрого тимьяна он вытер руки; в траве светились бесчисленные цветки и шевелились сонные шершни, ожидавшие первых солнечных лучей. От ладоней запахло девственно-травянистой свежестью, и вместе с её ароматом к горлу подступила волна какой-то успокоительной слабости, словно ему было всего-навсего лет десять. Но он совладал с собой и взглянул через стекло, где среди пляшущих на ветру венчиков помятого бурей садового вьюнка и длинных следов от крупных, как слёзы, дождевых капель виднелось лицо Вэнк. Лицо женщины, открытое только ему и спрятанное от всех прочих глаз за маской рассудительной и жизнерадостной пятнадцатилетней девочки.

На мгновение прервав спокойное падение капель, в облаках полыхнула молния и раскроила небо над горизонтом. Из мерцающего прорана вырвался сноп мертвенно-бледных лучей. Ожидание близкого грома дало его душе желанную передышку, ибо его мальчишеское нетерпение наивно требовало какой-то разрядки. Но, обратившись к морю, он не переставал ощущать, что там, у него за спиной, за затворённым окном стоит Вэнк, упёршись лбом в холодное стекло. «Пройдёт несколько дней, – твердил он себе, – и нас разлучат. Что делать?»

Он не желал вспоминать о том, что в минувшем году неизбежное расставание лишь ненадолго превратило его в безутешного мальчика, а затем возвращение в Париж, экзамены успокоили его, мало-помалу примирив с тихими домашними радостями. В прошлом году Флипу было только пятнадцать; каждая годовщина безвозвратно отметала в неясное, ничтожное прошлое всё, что не имело отношения к Вэнк и ему самому. Неужели он так любит её? Он вопрошал себя, подыскивая определения чувству, не находя их, кроме слова «любовь», и яростно откидывая волосы с влажного лба.

«Быть может, дело не в том, что я её так люблю, а в том, что она принадлежит мне? Вот оно что!»

Он возвратился к дому и крикнул, пересиливая ветер:

– Вэнк, иди сюда! Дождь перестал!

Она открыла дверь и. боязливо поёживаясь, прижимая, словно больная, ухо к плечу, застыла в дверном проёме.

– Да пойдём же, начался отлив, он отгонит дождь!

Она перевязала волосы белым платком, затянув его узлом на затылке, и стало похоже, будто её ранили в голову.

– Пройдёмся по крайней мере до Каменного носа, там под скалой сухо.

Она молча последовала за ним по сторожевой тропке, пробитой уступом прямо в меловом утёсе. Под ногами похрустывала пряная душица, благоухал отцветавший донник; внизу волны с треском рвущихся простыней накатывались на берег и лизали скалы масляными языками. От воды поднималось тёплое дыхание, обвевая камни запахом ракушек и вполне земными ароматами, тянущимися из мелких трещин и впадинок, куда ветер и пролетавшие птицы роняли семена.

Они достигли своего убежища: сухой, покатой и круто обрывающейся вниз площадки. Её надёжно укрывала скала, выступающая вперёд, как корабельный нос. Когда сидишь там, кажется, словно плывёшь в открытое море. Флип уселся рядом с Вэнк; её голова бессильно поникла ему на плечо, она закрыла глаза. Её смуглые, полноватые, обычно румяные щёки с россыпью рыжих точек, покрытые нежным, как молодая травка на далёком холме, пушком, уже с самого утра были бледны. Побледнели и губы, всё ещё слегка обветренные, словно яблоко, прихваченное полдневным жаром. После завтрака, вместо того чтобы отвечать на все жалобы своего «старинного поклонника» с обычной мягкой, но несколько настырной рассудительностью послушной девочки из благополучного семейства, она сама разразилась слезами. Он услышал её отчаянные признания; она с горечью твердила, что ненавидит собственную молодость, то будущее, что никак не настанет, и настоящее, от которого некуда бежать, негде спастись и с которым нет сил примириться… Она выкрикнула: «Я люблю тебя!», как говорят: «Прощай!», и с глазами, полными ужаса, простонала: «Я больше не могу, не желаю с тобой расставаться!» Мужавшее вместе с ними чувство зачаровало их детство и оградило юность от сомнительных привязанностей. Не будучи столь же неискушён, как Дафнис, Флип и третировал, и хвалил свою подругу с братским добродушием, но при том нежно оберегал от напастей и лелеял, словно их на восточный манер обручили ещё в колыбели…

Вэнк громко вздохнула и, не поднимая головы, открыла глаза:

– Ты не устал, Флип?

Он отрицательно покачал головой, не в силах оторвать взгляда от этих таких близких глаз, чья голубизна день ото дня делалась всё милей его сердцу, мерцая из-под вздрагивающих ресниц со светлыми кончиками.

– Вот видишь, – шепнул он, – гроза уходит. Правда, волны ещё не улягутся часов до четырёх утра… Но вот-вот развиднеется, а сегодня нас ждёт прекрасный восход полной луны…

По наитию он заговорил о том, что могло бы обрадовать, умиротворить смятенную душу девушки, вызвать к жизни картины безмятежного покоя. Но Вэнк не откликалась.

– Ты пойдёшь завтра на теннис к Жаллонам? Она снова зажмурилась и с такой внезапной яростью замотала головой, словно собиралась навечно отказаться пить, есть и жить…

– Вэнк! – нежно, почти с мольбой укорил он её. – Так нужно. Мы пойдём.

Губы её приоткрылись, взглядом обречённой она поглядела в морскую даль и повторила за ним:

– Так значит, мы пойдём. А почему бы и не пойти? И зачем идти? Ничто ничего не изменит.

Они оба вспомнили о садике у Жаллонов, о теннисе, о полднике. Эти чистые в помыслах и неистовые в чувствах влюблённые дети думали о том, как игра снова заставит их рядиться в личины смеющихся подростков, и ощущали смертельную усталость.

«Ещё несколько дней, и нас разлучат, – твердил про себя Флип. – Мы больше не будем просыпаться под одной крышей, я стану встречаться с Вэнк только по воскресеньям, у её отца, у нас дома или в кино. А мне шестнадцать. Прибавить пять – будет двадцать один. Сотни, сотни дней… Конечно, есть несколько месяцев каникул, но они кончаются так отвратительно… и при всём том она предназначена мне. Она моя…»

И тут он ощутил, что Вэнк тихо сползла с его плеча. Плавно, почти незаметно – но явно по собственной воле – она, зажмурившись, скользила по камням, а выступ был так узок, что ноги Вэнк уже повисли над провалом… Он всё понял – и его не бросило в дрожь. Он ясно представил, что случится с его подругой, если не помешать ей содеять задуманное, и рукой обхватил её талию: ничто не должно было их разлучить. Прижимая её к себе, он почувствовал близость этого живого, упругого, сильного девичьего тела, равно готового подчиниться ему в этой жизни или увлечь туда, где царствует смерть…

«Умереть? К чему? Ещё не время. Следует ли отправляться на тот свет, так и не овладев всем, что здесь рождено для меня?»

На этой нависшей над морем скале он возмечтал об обладании – конечно, расплывчато, как грезят робкие подростки его возраста. Но во всём строе его желаний проступало уже нечто по-мужски властное: так помышляет о будущем богатый наследник, решительно настроенный воспользоваться благами, что отпущены ему временем и законами, установленными меж людьми. Впервые ему дано распорядиться их общей судьбой, он волен отдать её на произвол стихий или же прилепиться к каменному выступу, словно упрямое семечко, готовое прорасти и расцвести на неприветливом камне… Обеими руками он сжал у пояса и приподнял отяжелевшее безвольное тело подруги, поставил её перед собой и привёл в чувство, резко позвав:

– Вэнк! Пошли!

Она взглянула на него снизу вверх, увидела его, нависшего над нею, решительного, нетерпеливого, живого, и поняла, что умирать уже поздно. Со смесью восхищения и негодования она приметила и отблеск закатного солнца в чёрных глазах юноши, и его спутанные волосы, рот и лёгкую тень в форме крылышек на верхней губе – след грядущей мужественности – и прокричала:

– Ты меня мало любишь, Флип, мало, мало!

Он хотел было заговорить, но осёкся: от него ждали благородного признания, на которое он не был способен. И, покраснев, он опустил голову, признавая свою вину. Вину за то, что не позволил своей избраннице ускользнуть туда, где любовь уже не терзает до срока свои жертвы; за то, что берёг её как спасительное прибежище для собственной души, никому не доступное и уже одним этим драгоценное для него, а потому поддался слабости и не дал ей успокоения в смерти.

 

VI

Вот уже несколько дней по утрам запахи осени доносились до самого моря.

С восхода солнца до того часа, когда разогретая почва позволяет свежему дыханию моря вытеснить лёгкие ароматы развороченной земли в бороздах, обмолоченного хлеба, тёплого навоза, августовский утренний воздух на побережье отдавал осенней горечью. Изгороди были окутаны стойкой росой, и, когда Вэнк в полдень подбирала до времени опавший тёмный осиновый лист, его светлая изнанка оказывалась влажной и покрытой алмазными капельками. Из земли торчали тронутые лёгкой испариной грибы, а садовые паучки, спасаясь от ночной прохлады, забирались в кладовку для игрушек и там на потолке рядками смиренно пережидали, пока не возвращалось тепло. Но к середине дня природа ещё вырывалась из тенет осенних туманов и тонких паутинок, опутавших колючие кусты ежевики с налитыми тёмными ягодами, и тогда, казалось, возвращался июль. Солнце с высоты небес выпивало росу, иссушало в труху новорождённый гриб, насылало полчища ос на перестоявшую лозу и её худосочные ягоды, а Вэнк и Лизетта одинаковыми движениями сбрасывали с себя короткие вязаные кофты, с утра прикрывавшие их загорелые руки и шеи, чью смуглоту лишь подчёркивали белые платья.

Так прошло чередой несколько безветренных и безоблачных дней – лишь мелкие барашки, пушистые, неторопливые, появлялись на небе к полудню и тотчас таяли. Эти дни и были божественно неотличимы один от другого. Перванш и Флипу даже стало казаться, будто год застыл в самой приятной точке своего пути, неслышно запутавшись в августовских сетях, и в сердцах юных влюблённых поселилось умиротворение.

Они поддались очарованию простых радостей жизни и стали меньше думать о близкой разлуке: их уже не обуревало уныло-драматическое состояние духа, обычное у подростков, до срока постаревших от внезапной любви, её тайн, немоты и горечи неумолимых расставаний.

Их соседи-однолетки, партнёры по теннису и рыбалке, оставили побережье и перебрались в Турень; ближайшие загородные виллы опустели, Флип и Перванш остались вдвоём в большом доме с гостиной, обшитой полированным деревом, где пахло, как на старинном корабле. Они наслаждались полнейшим одиночеством, блуждая среди взрослых, которых почти не замечали, хотя те попадались им на каждом шагу. Вэнк, которую ничто, кроме Флипа, не занимало, исправно выполняла все привычные обязанности: собирала в саду душистую калину и мохнатый ломонос, чтобы украсить обеденный стол, рвала первые груши и позднюю смородину для десерта, разливала кофе, подавала своему отцу или отцу Флипа зажжённую спичку, кроила и шила простенькие платьица для Лизетты и жила своей собственной жизнью среди родителей-призраков, которых плохо различала и почти не слышала. От одного их присутствия она впадала в не лишенное приятности томное состояние полуглухоты, полуслепоты… Сестрица её, Лизетта, пока ещё выбивалась из общей серости, блистая чёткими и нелживыми красками детства. Впрочем, она походила на Перванш почти так же, как молоденький гриб – на своего более крупного соседа.

– Если я умру, – говаривала Флипу Вэнк, – тебе ещё останется Лизетта…

Но Флип лишь пожимал плечами и не улыбался: в шестнадцать лет любящие не признают никаких перемен, болезней, неверности, а смерти в своих планах на будущее отводят место лишь в том случае, если она представляется достойной платой или естественным финалом любовного приключения за невозможностью лучшего исхода.

Однажды – стояло чудеснейшее августовское утро – Флип и Вэнк решились не обременять себя семейной трапезой и пошли к морю, уложив в корзины завтрак, купальные костюмы и прихватив с собой Лизетту. В прежние годы они частенько завтракали в одиночестве, уподобляясь первопроходцам и подыскивая удобные пещерки в известняке; теперь, правда, душевные тревоги и сомнения несколько портили удовольствие, уже лишённое привкуса новизны. Но прекрасное утро подчас способно омолодить даже таких заблудших детей этого мира, и тогда они могут снова жалобно постучаться в невидимую дверь, через которую некогда бежали из счастливого детства.

Первым по сторожевой тропке таможенников шествовал Флип, неся сачки для послеполуденного лова и сетку, в которой позвякивали литровая бутыль пенистого сидра и бутылка минеральной воды. За ним шагала Лизетта, размахивая увязанным в салфетку тёплым хлебом, а замыкала процессию Вэнк, затянутая в голубой свитер и белые панталоны и обвешанная корзинками, словно африканский ослик. На трудных поворотах Флип, не останавливаясь, кричал:

– Подожди, я возьму у тебя одну из корзин!

– Не стоит труда, – отвечала Вэнк.

И она ещё умудрялась помогать Лизетте, направлять её шаги, когда гигантские папоротники накрывали девочку с головой и соломенная копна её волос исчезала из виду.

Они выбрали местечко: лощинку между двумя утёсами, куда приливом нанесло тончайшего песку. Подобно рогу изобилия, впадинка, изгибаясь, расширялась к морю. Лизетта сбросила сандалии и стала играть ракушками. Вэнк быстро подвернула панталоны, и они тугими жгутами охватили её смуглые ляжки, а затем выкопала под скалой ямку во влажном песке, чтобы уложить туда бутылки.

– Хочешь, я помогу тебе, – вяло предложил Флип.

Она не соблаговолила ответить и, беззвучно рассмеявшись, взглянула на него. Её редкостной голубизны глаза, щёки, покрытые горячим румяным загаром, как плоды гладкого персика (те, что скрещены со сливой и зреют на шпалерах в местных садах), двойной полумесяц зубов – всё это на секунду так до боли ослепило его, что он чуть не вскрикнул. Но его подруга отвернулась, и он уже без волнения наблюдал, как она хохочет, перебегая с места на место, легко нагибаясь и чувствуя себя совершенно свободно в своём мальчишеском одеянии.

– Известно, что ты способен принести с собой: только прожорливые челюсти! – крикнула Вэнк. – Ох уж эти мужчины!

«Мужчина» шестнадцати лет благосклонно принял и насмешку, и дань уважения. Он сурово подозвал Лизетту, когда всё было готово, съел два сандвича, которые намазала маслом его спутница, выпил неразбавленного сидра, ткнул в соль латук и несколько кубиков швейцарского сыра, слизнул с пальцев сок размякших груш. Вэнк ухаживала за всеми, уподобившись юному виночерпию с перехваченными узкой голубой ленточкой волосами. Она извлекала хрящики из сардин, предназначенных Лизетте, наливала и смешивала питьё, снимала кожуру с фруктов и сама торопливо ела, отхватывая своими хорошо посаженными зубами большие куски. Начался отлив, и море с тихим шелестом отступало, оставив им несколько метров отмели, где-то наверху рокотала косилка, и из скалы, обросшей травяной щетиной с мелкими жёлтыми цветами, сочилась пресная водица, отдававшая землёй…

Флип вытянулся, заложив руку за голову, и прошептал:

– Как хорошо!

Вэнк стояла над ним, вытирая ножи и стаканы и одаривая его голубым лучом своего взгляда. Юноша не двигался, скрывая удовольствие, которое получал, когда она им любовалась. Он знал: именно в эти минуты он красив – с горящими смуглыми щеками, ярким ртом и чёрными волосами, в живописном беспорядке обрамлявшими лоб.

Не вымолвив ни слова, Вэнк снова принялась хлопотать, как маленькая индейская скво. Флип же смежил веки, укачиваемый рокотом отлива, полуденным звоном далёкого колокола, голосом Лизетты, которая что-то напевала вполголоса. На него снизошёл внезапный лёгкий сон, полудённая дрёма, сквозь которую до его слуха доносился каждый звук, но при этом чудесно преображался, вплетаясь в прочную ткань сновидения: нежась на блёклом песке после ребячьего пикника, он одновременно был неким древним дикарём Флипом, не обременённым имуществом, но имевшим жену, а значит – всё, что ему было нужно…

Чуть более громкий крик заставил его приоткрыть веки; около самой воды, почти обесцвеченной под отвесными солнечными лучами, Вэнк, склонясь над Лизеттой, отмывала ей какую-то царапинку, вытаскивала занозу из доверчиво поднятой ладошки… Эта картина не прервала цепи сновидений, когда Флип вновь закрыл глаза:

«Ребёнок… Да, действительно, у неё – ребёнок…» Мужественные грёзы, где любовь, опередившая предуказанные ей сроки, сама себя осаживает, сводя все помыслы к простым и благородным целям, унесли его в далёкие обиталища одинокой души; там он мог распоряжаться как повелитель. Вот он проходит мимо пещеры – в ней виден гамак из жил, прогнувшийся под тяжестью нагого тела, чадящий костёр, языки которого стелются вокруг и лижут землю… но тут способность преображать действительность покинула юношу, он стал куда-то падать, пока не погрузился в мягчайший безмятежный покой.

 

VII

– Невероятно, насколько короче стали дни!

– Почему невероятно? Каждый год вы заводите этот разговор в одно и то же время. Увы, Марта, вам не дано изменить дату летнего солнцестояния.

– При чём тут солнцестояние? Я от него ничего не требую, пусть бы и оно поступало так же.

– Поразительно, насколько женщины не способны к усвоению определённого рода знаний. Вот вам одна из них: сколько раз я объяснял ей систему приливов и отливов, а она упёрлась как баран и ни в какую!

– Август, то, что вы мой родственник, не может заставить меня слушать вас более, нежели всех прочих…

– Господь свидетель, любезная моя Марта, я перестаю удивляться, что вы не замужем. Жёнушка, ты не подвинешь пепельницу поближе?

– Но если я её поставлю туда, то куда же прикажешь Одберу вытряхивать трубку?

– Госпожа Ферре, это не стоит таких забот. Здесь же полно морских раковин, дети раскидали их по всем столам.

– А это уж ваша вина, Одбер. Ведь именно вы однажды сказали: «Как красивы эти витые раковины, из них получатся изысканные пепельницы». Тем самым вы превратили их лазанье по скалам в законный промысел. Не так ли, Флип?

– Именно так, господин Ферре.

– Ради этой самой высокой миссии, Ферре, ваша дочь забросила своё первое коммерческое предприятие. Знаете, что придумала Вэнк? Она сговорилась с Крабонье, у которого большая лавка: птицы и птичий корм. Так вот, Вэнк взялась поставлять ему крабьи клешни для канареек: они точат о них клювы.

– Ну-ка, Вэнк, подтверди, что всё это истинная правда!

– Правда, господин Одбер.

– Наша плутовка способна и не на такие коммерческие хитрости. Я иногда упрекаю себя…

– Ах, Огюст, ты снова начинаешь?

– Да, и буду начинать, пока считаю это нужным. Вот ребёнок, которого ты хотела бы держать дома. Пусть так. А какую пищу ты можешь дать её уму, душе и телу?

– Ту же пишу, что и себе самой. Ты ведь не часто заставал меня без дела, не так ли? А потом я выдам её замуж. И на этом можно ставить точку.

– Моя сестрица – сторонница давних традиций.

– Ну, менее всего на это сетуют мужья.

– Отлично сказано, госпожа Ферре. Однако будущее девушки… Понятно, что пока с этим некуда спешить. Пятнадцать лет. У Вэнк ещё есть время открыть, в чём её призвание. Эй. Вэнк, ты слышишь? Обвиняемая, что вы имеете сказать в свою защиту?

– Ничего, господин Одбер.

– «Ничего, господин Одбер!» Ага! Вижу, вижу, девочка взъерепенилась! Нашим детям, Ферре, на нас распрекраснейшим образом наплевать! А как они спокойны сегодня вечером!

– У них был сумасшедший день. Панталоны для рыбалки у Вэнк стали, если можно так выразиться, одной сплошной дырой.

– Марта!

– Что «Марта»? Нельзя упоминать про панталоны? Но мы же не в Англии!

– Перед молодым человеком!

– Это не молодой человек, а Флип. Кстати, Флип, старина, что ты там рисуешь?

– Турбину, господин Ферре.

– Мои поздравления будущему инженеру… Одбер, вы видели луну над Груэном? Вот уже пятнадцать лет я наблюдаю её восход над морем. Ах! Луна в августе не может надоесть! Подумать только: пятнадцать лет назад Груэн был голым, а теперь там деревья: ветер занёс их семена…

– Вы мне рассказываете об этом, Ферре, словно какому-то заезжему туристу. Пятнадцать лет назад я уже искал, где здесь можно потратить мои первые сбережённые шестьсот монет…

– Уже пятнадцать лет! Ну да! Флип ещё не мог ходить не держась за руку… Жёнушка, ты посмотри на эту луну. Видела ли ты у неё такой оттенок за все эти пятнадцать лет? Ну да, клянусь, она… зеленоватая! Да нет, совершенно зелёная!

Флип пристально и строго поглядел на Вэнк. Только что упоминали о временах, когда она ещё не появилась на свет, хотя уже жила… Впрочем, сам он не хранил в памяти никаких воспоминаний о днях, когда они вместе играли в песочек. Видение тех далёких лет – белый муслин и загорелое тельце – как-то растворилось. Но когда в сердце своём он произносил: «Вэнк», вместе с обликом подруги ему виделся горячий песок под коленями и жёлтая струйка, сыплющаяся сквозь сжатые пальцы… Перванш скользнула взглядом по лицу Флипа. Как и у него, её сине-сиреневые глаза казались безмятежно спокойными.

– Вэнк, не пора ли тебе ложиться?

– Пожалуйста, мама, чуть попозже. Мне надо управиться с последней оборкой для платьица Лизетты. Старое она совсем истрепала.

Она сказала это мягко, а потом одним движением головы отодвинула далеко от себя и от Флипа блёклые тени членов семейного кружка, чьей реальности оба они почти не признавали. Флип, нарисовав турбину, авиационный пропеллер, механизм сепаратора, украсил лопасти винта большими радужными глазами, такими же, как на крыльях «павлиньего глаза», и добавил несколько тоненьких лапок и длинные усики. Затем начертал заглавное «V» и так его преобразил, помогая себе синим карандашом, что получилось ярко-голубое око, окаймлённое длинными ресницами – глаз Вэнк.

– Взгляни-ка, Вэнк.

Она склонилась над бумагой, положила на лист свою ладонь дикарки, казалось, выточенную из тёмного твёрдого дерева, и улыбнулась:

– Какой же ты несерьёзный.

– Что он ещё натворил? – крикнул господин Одбер.

Оба разом повернулись на его голос с видом несколько высокомерного удивления.

– Да ничего особенного, папа, – успокоил его Флип. – Глупости. Снабдил турбину ножками, чтобы увеличить её скорость.

– Ох, когда же ты достигнешь зрелости? Я тогда прибью распятие над нашим камином! Ему всё ещё не шестнадцать, а каких-нибудь шесть лет.

Перванш и Флип вежливо улыбнулись и вновь позабыли о присутствии расплывчатых существ, игравших в карты или вышивавших рядом с ними. Смутно, словно заглушённые морским прибоем, до их слуха донеслись несколько шуточек касательно «призвания» Флипа, которому прочили что-нибудь по механической части и электронике, и замужества Вэнк – темы, давно ставшие привычными. Вокруг большого стола раздались громкие раскаты смеха, потому что кто-то предложил обвенчать Флипа и Вэнк…

– Ох, ох! Да это равносильно браку сестры и родного брата! Они слишком хорошо знают друг друга!

– Любовь, госпожа Ферре, требует чего-то неожиданного, внезапного, как удар молнии!

– «В любви – дух вольности цыганской…»

– Марта! Перестань петь! Смотри, сглазишь хорошую погоду!

…Обручить его и Вэнк? Флип улыбнулся, преисполнившись ко всем им снисходительной жалостью. Обручение… Для чего? Вэнк и так принадлежит ему, как он – ей. Между собой они давно уже исчерпали эту тему, благоразумно порешив, что официальное обручение в видах на отдалённое будущее лишь замутит их давнюю страсть. Они заранее предвидели всё: бесконечные игривые намёки, нестерпимое подсмеивание, подозрительные взгляды…

…Вместе они захлопнули слуховое окошко в незримом убежище своей любви, через которое иногда общались с повседневной жизнью. Каждый из них проникся завистью к младенческому неведению родственников, к их беззаботной смешливости, спокойной вере в грядущее благоденствие. «Как они веселы!»– сказал себе Флип. поискав на челе поседевшего отца отсвет небесного огня или по крайней мере печать ожога, но ничего подобного не заметив. «Ах! – заключил он с чувством превосходства. – Бедняга так никогда и не любил…»

Перванш силилась представить себе то время, когда её мать могла бы страдать от молчаливого любовного недуга, хотела вообразить её юной. Но увидела лишь преждевременную седину, пенсне в золотой оправе и худобу, которая придавала столько достоинства осанке госпожи Ферре…

Девушка покраснела, обвинила одну себя в постыдной страсти, в слабости тела и духа, и покинула пошлый мир Теней, чтобы соединиться с Флипом на том пути, где их следы укрыты от посторонних глаз, где сами они могут погибнуть, ибо их добыча неподъёмна, чрезмерна в своей роскоши и завоёвана задолго до срока.

 

VIII

На повороте узкой дорожки Флип соскочил с седла, отбросив велосипед в одну сторону, а собственное тело – в другую, на припудренную мелом траву обочины.

«Уф! Довольно! Хватит! Помираю! И зачем только я вызвался отвезти это послание?»

Одиннадцать километров от их обиталища до Сен-Мало не показались ему слишком уж утомительными. Ветерок с моря подталкивал его в спину, а во время двух длинных спусков грудь под распахнутой рубашкой приятно холодило. Но обратный путь внушил ему отвращение к лету, велосипеду и собственной предупредительности. К концу августа на землю пал июльский зной. Теперь Флип ногами вперёд скользнул в жёлтую траву и облизал с губ тонкую пыль безлюдных дорог. От усталости под глазами набухли тёмные мешки, словно он только что боксировал, на его голых бронзовых ногах, торчавших из коротких спортивных штанов, белые шрамы, чёрные багровые ссадины запечатлели летопись каникулярных вылазок к морю и лазанья по скалам.

«Зря я не захватил с собой Вэнк, – усмехнулся он. – Вот было бы забавно!» Но голос другого Флипа, Флипа, влюблённого в Вэнк, затворившегося в своём не по летам стойком влечении, будто осиротевший принц-наследник – в слишком просторном дворце своих предков, ответил первому злобному голосу: «Стоило бы ей только пожаловаться, и ты на себе донёс бы её до самого дома…»

«Это далеко не очевидно», – возразил злой Флип. А Флип влюблённый на этот раз не осмелился его оспорить…

Он лежал у стены, над которой возвышались голубые сосны и матовые осины. Флип знал все закоулки побережья ещё с тех пор, как научился ходить на двух ногах и ездить на двух колёсах. «Это вилла «Кер-Анна». Слышно, как движок работает, ток подаёт. Интересно, кто её снял на это лето?»

Мотор за стеной задыхался, как собака, которую мучит жажда, а кроны серебристых осин шептались под ветром, будто вода маленького ручейка. Умиротворённый, Флип смежил веки.

– Сдаётся, вы заработали стакан оранжада, господин Флип, – произнёс спокойный голос.

Открыв глаза, Флип в перевёрнутом виде, словно отражённое в воде, увидел склонённое над ним женское лицо. Это опрокинутое лицо имело чуть полноватый подбородок, тронутые яркой помадой губы, нос с хорошо видными при взгляде снизу тонкими нервно прижатыми ноздрями и два тёмных глаза, казавшиеся при таком ракурсе двумя узкими полумесяцами. Всё лицо цвета светлого янтаря улыбалось с отнюдь не дружелюбной непринуждённостью. Флип узнал Даму в белом, застрявшую в своём автомобиле на песчаной дороге, ту, что обратилась тогда к нему, назвав сначала «малышом», а потом «мсье»… Он вскочил на ноги и церемонно поздоровался. Скрестив на белом платье обнажённые по локоть руки, она разглядывала его в упор с головы до ног, как и при их первой встрече, а затем совершенно серьёзным тоном осведомилась:

– Мсье, вы не носите никакой или почти никакой одежды в силу данного обета или по природной склонности?

Кровь бросилась ему в лицо, уши покраснели, в висках застучало.

– Вовсе нет, мадам! – чуть не плача, выкрикнул он. – Просто мне нужно было отвезти на телеграф депешу к одному из клиентов отца. А никого другого в доме не оказалось: не посылать же Вэнк или Лизетту в такую жару!

– Не надо закатывать мне сцен, – произнесла Дама в белом. – Я чрезвычайно впечатлительна. Могу разрыдаться из-за пустяка.

Её слова и бесстрастный взгляд с мерцающей потаённой усмешкой больно задели Флипа. Он схватился за руль велосипеда, резко поставил его на колёса, словно потянул за руку оступившегося ребёнка, и уже собрался вскочить в седло.

– Выпейте же стакан оранжада, господин Флип. Уверяю, это не помешает.

Он услышал скрип отворившейся калитки в углу ограды; попытка бегства привела его прямо к открытой двери, аллее, обрамлённой предсмертно-багровыми розами, и к Даме в белом.

– Меня зовут госпожа Дальре, – представилась она.

– Флип Одбер, – поспешил откликнуться Флип. Она рассеянно кивнула и произнесла «А-а…», означавшее: «Пусть так, мне всё едино».

Она сопроводила его до порога, безучастно подставляя жаркому солнцу туго приглаженные блестящие волосы. У него вдруг разболелась голова, словно после солнечного удара. Идя рядом с госпожой Дальре, он впал в полуобморочное состояние и ждал, что вот-вот лишится чувств и это освободит его от надобности думать, выбирать и повиноваться.

– Тотот, оранжаду! – крикнула госпожа Дальре. Флип вздрогнул и очнулся. «Вот стена, – сказал он себе. – Она невысока. Сейчас перемахну через неё и…» Он, однако, не докончил: «…и буду спасён». Вступая на ослепительно белое крыльцо и уставясь на столь же белое платье шедшей впереди дамы, он призывал на помощь всю дерзость, какую имел в свои шестнадцать лет: «А что тут такого? Не съест же она меня!.. Если ей уж так хочется пустить в дело свой оранжад!..»

Он вошёл и неуверенно остановился в совершенно тёмной, укрытой от мух и солнечных лучей комнате. Там было прохладно: жалюзи и занавеси на окнах не пропускали дневной жар. У него даже перехватило дыхание. Его колено упёрлось во что-то мягкое, он оступился и рухнул на какую-то подушку, услышал непонятно откуда сдавленный демонический смешок и чуть не заплакал от тоскливой беспомощности. Его руки коснулся ледяной стакан, и голос госпожи Дальре произнёс:

– Не пейте залпом. Тотот, ты сошла с ума, зачем было класть лёд: в погребе и так холодно.

Белая рука опустила три пальца в стакан и тотчас их вынула. Блеснул драгоценный камень, искорки от него заиграли в кубике льда, зажатом этими тремя пальцами. У Флипа сдавило горло. Зажмурившись, он сделал два маленьких глотка, даже не почувствовав кисловатого вкуса апельсина, но когда вновь открыл глаза, то, уже освоившись с освещением, различил красно-белые штофные обои, чёрные с матовым золотистым рисунком занавеси. Женщина с позвякивавшим подносом в руках (её он не успел рассмотреть) исчезла. Большой красно-синий ара на жёрдочке с треском раскрываемого веера распустил крыло и взмахнул им. обнажив густо-розовое подкрылье…

– Он красивый, – хрипло проговорил Флип.

– И ещё его украшает то, что он не говорит, – заметила госпожа Дальре.

Она села в некотором отдалении от него; их разделяла вертикальная струйка дыма из чаши, где тлели какие-то благовония, распространяя вокруг запах смолы и герани.

Флип положил ногу на ногу, и снова Дама в белом усмехнулась его голым коленкам, явно чтобы усилить ощущение кошмара, добровольного заключения, двумысленнего похищения, лишившее юношу последних остатков хладнокровия.

– Ваши родители приезжают на побережье каждый год, не так ли? – мягким и по-мужски бесцветным голосом спросила госпожа Дальре.

– Да, – устало выдохнул он.

– Впрочем, здесь очаровательная местность, к тому же для меня она нова. Пейзажи срединной Бретани хотя и не слишком характерны, но действуют весьма успокоительно, а цвет моря вообще ни с чем не сравним.

Флип не отвечал. Он пытался собрать остатки своего здравомыслия, чтобы осознать меру собственной подавленности. Казалось, он сейчас услышит, как медленно, тихо, мерно прольются на ковёр последние капли крови из опустевшего сердца.

– Вам оно нравится?

– Что? – вздрогнув, переспросил он.

– Побережье у Канкаля. Вам нравится?

– Да…

– Господин Флип, может, вы нездоровы? Нет? Отлично. Впрочем, я превосходная сестра-сиделка… Но вы тысячу раз правы: в подобную жару лучше молчать, чем говорить. Так помолчим же.

– Я этого не говорил.

С того мгновения, как они вошли в затемнённую комнату, она не сделала ни единого жеста, не промолвила ни единого слова, которое не выглядело бы совершенно будничным. Меж тем самый звук её голоса необъяснимым образом причинял Флипу какую-то острую боль. Однако и угрозу обоюдного молчания он встретил со страхом и смятением. Его уход казался жалким актом отчаяния. Он чуть не разбил свой стакан о призрачную тень столика, выдавил ив себя несколько слов, каковых сам не расслышал, встал, пошёл, словно по глубокой воде, к двери, сквозь волны и невидимые преграды выбрался на свет, задыхаясь, ловя ртом воздух, и вполголоса простонал:

– Ох!

И патетическим жестом прижал ладонь к тому месту, где, как мы все полагаем, бьётся сердце.

Потом внезапно стряхнул с себя это наваждение, ребячливо рассмеялся, крепко, по-мужски тряхнул протянутую Дамой в белом руку, оседлал велосипед, тронулся в путь и у последнего мыса нашёл Вэнк, в тревоге поджидавшую его.

– Боже, что ты так долго делал, Флип?

Он коснулся губами её голубоватых век, сквозь которые чуть просвечивали зрачки, и поцеловал очаровательные фиалковые глаза своей верной подруги. Затем напыщенно провещал:

– Что я делал? Да что я только не делал! У поворота дороги на меня напали, заточили в подземелье, напоили сильнодействующими возбуждающими снадобьями, нагим привязали к позорному столбу, секли, пытали…

Перванш смеялась, прильнув к его плечу, а он тряс головой, пытаясь незаметно стряхнуть две крупные слезинки, от волнения выступившие у него на ресницах, и про себя думал: «Если бы она знала, что всё это – чистая правда…»

 

IX

С тех пор как госпожа Дальре предложила ему стакан оранжада, Флип продолжал ощущать на губах его ледяной ожог. Он убеждал себя, что никогда в жизни не пил и не выпьет столь горького напитка.

«При всём том, когда пил, я вовсе не чувствовал его вкуса… Только позже…» Этот визит, о котором он не поведал Вэнк, остался в памяти болезненной пульсирующей точкой, от которой распространялись горячечные волны, а он по собственному произволу то растравлял незримую ранку, то остужал своё распалённое воображение.

Меж тем дни Флипа, как всегда, принадлежали Вэнк, верной подруге его сердца, рождённой близ него ровно на двенадцать месяцев позже, преданной, словно сестра-близняшка своему братцу, объятой страхом, подобно возлюбленной, которой назавтра предстоит потерять любимого. Но ни их мечты, ни их кошмары не зависели от повседневности. Некий дурной сон, наполненный ледяной тьмой, приглушённым цветом крови вокруг и чёрно-золотым бархатом перед глазами, отравил существование Флипа, укорачивая день, торопя заход солнца, – и всё с тех пор, как в гостиной «Кер-Анны» он выпил оранжад, поданный суровой Дамой в белом. Сверкание бриллианта над краем стола, подтаявший ледяной кубик, засиявший меж трёх бледных пальцев… Сине-красный ара, молчаливо сидящий на жёрдочке, его крыло с подкладкой из белых перьев, тронутых розоватым, как мякоть персика, налётом… Пылкий подросток переставал доверять собственной памяти и расцвечивал эти картинки в фальшиво-яркие тона. Так в наших снах мы иногда сгущаем до синевы зелень древесных крон, а в некоторых тонах и оттенках нам явственны отзвуки реальных страстей.

Этот визит был полон тягостных впечатлений. Даже воспоминания об ароматных снадобьях, тлевших в чаше для благовоний, долго перебивали ему аппетит, вызывали обонятельные галлюцинации:

– Вэнк, тебе не кажется, что креветки нынче отдают росным ладаном?

Разве приятно вдруг очутиться в наглухо замкнутой комнате, пробираться ощупью среди мягких бархатистых предметов? А какое удовольствие в неуклюжем побеге, когда выскакиваешь из этого сумрака под снопы солнечных лучей, внезапно обрушивающихся на плечи? Нет, всё это нисколько не походило на наслаждение, скорее – на страдания должника, терзаемого кредиторами…

«Я обязан отплатить ей любезностью за любезность, – однажды утром сказал себе Флип. – Ничто не даёт мне права вести себя по-свински. Мне нужно положить цветы к её дверям и более об этом не думать. Но вот какие цветы?»

Китайские астры в саду и бархатистый львиный зев показались ему недостойными этой чести. На исходе августа лишились лепестков дикая жимолость и клематисы, обвившиеся вокруг стволов осины. Но во впадине между дюнами он видел озерцо песчаного синеголовника с голубыми цветками и лиловым хрупким стеблем, вполне годящегося для того, чтобы называться «зеркалом глаз Вэнк».

«Синеголовник… Я его видел в медной вазе у госпожи Дальре… А можно ли его дарить? Ведь это ни дать ни взять чертополох! Я положу букет к решётке ворот… А входить не стану…»

С предусмотрительностью, достойной его шестнадцати лет, Флип дождался дня, когда Перванш, почувствовав усталость и лёгкое недомогание, улеглась в тени, капризная и томная, с фиолетовыми тенями под глазами, и отказалась от прогулки и купания. Втайне от всех он срезал и связал в букет самые красивые стебли, немилосердно изрезав руки жёсткой, как железо, листвой. И тёплым бретонским утром, когда землю заволокло лёгкой дымкой, а море оделось в бесплотно-молочные тона, он оседлал свой велосипед. В неудобных белых полотняных панталонах и в самом красивом шерстяном свитере крупной вязки он подкатил к стенам «Кер-Анны», пригнувшись прокрался к решётке ворот, чтобы подбросить цветы, словно избавляясь от опасной улики. Он рассчитал, как вернее бросить свою ношу, подметил место, где стена близко подходит к дому, и, раскрутив руку, словно пращу запустил букет в воздух. Раздался крик, затем шаги по усыпанной гравием дорожке, и сдавленный от гнева, но тотчас узнанный им голос произнёс:

– Попался бы мне тот идиот, кто это придумал… Почувствовав себя оскорблённым, он не убежал, как ему хотелось, и разъярённая Дама в белом обнаружила его у калитки. Завидев его, она переменилась в лице, и сведённые на переносице брови разошлись; пожав плечами, она подытожила:

– Я могла бы и догадаться. Невелика хитрость. Она подождала извинений, но их не последовало, ибо Флип был весь поглощён созерцанием, про себя безотчётно вознося ей хвалу за то, что она снова в белом, что её губы не слишком явно, но тронуты помадой, а глаза – тушью. Она поднесла руку к щеке.

– Надо же, у меня идёт кровь!

– У меня тоже, – не слишком находчиво откликнулся Флип и протянул ей исцарапанные руки. Она нагнулась к ним, размазала пальцем крохотную блестящую капельку крови на ладони Флипа.

– Вы рвали их для меня? – безмятежно спросила она.

Вместо ответа он лишь кивнул, не без тайного злорадства демонстрируя этой изысканной особе манеры неотёсанного крестьянского парня. Однако, казалось, это её не удивило и не раздосадовало.

– Не желаете ли зайти на минутку?

Так же не разжимая губ, он отрицательно мотнул головой, и волосы запорхали вокруг лица, похорошевшего от выражения странной суровости, вытеснившей все иные оттенки чувства.

– Они такого… несказанно голубого цвета… Я их поставлю в мою бронзовую курильницу…

Его лицо чуть смягчилось.

– Я так и думал, – подтвердил он. – Или в серый глиняный горшок.

– Да, если вам угодно… В серый глиняный горшок.

Его привела в восхищение некая покорная мягкость в голосе госпожи Дальре, и она заметила это, заглянула ему в глаза и с прежней непринуждённой, почти мужской улыбкой, переменив тон, спросила:

– Скажите-ка, господин Флип… ответьте на один вопрос… на один простой вопрос… Вот эти прекрасные голубые цветы вы нарвали для меня, чтобы доставить мне удовольствие?

– Да…

– Это прелестно. Чтобы доставить мне удовольствие. А о чём вы думали больше, о моём удовольствии их получить или – прошу, будьте внимательны – о своём удовольствии набрать их для меня и мне вручить?

Он плохо её слушал, глядя, как глухонемой, на её губы, не в силах думать ни о чём, кроме очертаний её рта и трепета ресниц. А потому не понял и ответил наугад:

– Я подумал, что это будет вам приятно… И потом, вы предложили мне оранжаду…

Её ладонь лежала на его руке чуть выше локтя. Она отняла её и широко распахнула приоткрытую калитку.

– Всё в порядке. Вам, милый мой малыш, надобно уйти и более сюда не возвращаться.

– Как это?

– Никто вас не просил быть со мною столь любезным. А посему оставьте попечение и не бомбардируйте меня более вашим голубым чертополохом. Поверьте, это напрасный труд. Прощайте, господин Флип. Разве что…

Она затворила калитку и надменным лбом упёрлась в решётку, которая отделяла её от Флипа, застывшего на дорожке.

– Разве что однажды я обнаружу вас на этом самом месте, и вы придёте отнюдь не для того, чтобы отплатить колючим букетом за оранжад, а совсем по иной причине…

– По иной причине…

– Как ваш голос сейчас походит на мой, господин Флип! Вот тогда-то мы и посмотрим, чьё удовольствие поставлено на кон – моё или ваше – и чей черёд благодарить. Я люблю тех, кто просит милостыню или умирает с голоду, господин Флип. Если вздумаете вернуться, возвращайтесь с протянутой рукой… Ну идите же, идите, господин Флип!..

Она отошла от решётки, и Флип ушёл. Хотя его прогнали и даже изгнали навсегда, он удалялся обуянный мужской гордыней, унося в памяти чёрную вязь резной решётки, и над ней, словно бледная кисть цветущей калины, всё ещё белела женская головка, отмеченная, будто неким таинственным знаком, клеймом свежей крови на щеке.

 

X

– Ты сейчас упадёшь, Вэнк, у тебя туфля расшнурована. Подожди.

Флип быстро наклонился, схватил две шерстяные тесёмки и обернул их вокруг смуглой, подрагивающей, суховатой лодыжки, похожей на ногу косули, созданную для бега и прыжков. Огрубевшая кожа и многочисленные ссадины не умаляли её грациозности. На лёгких костях почти не было мяса, и мышцы развились ровно настолько, чтобы придать очертаниям плавную округлость; нога Вэнк не будила желания, но рождала в душе особый восторг самой чистотой стиля.

– Да говорю тебе, подожди! Я не могу завязать шнурки на ходу!

– Пусть, оставь так!

Нога выскользнула из державших её ладоней и, словно взлетев, пронеслась над головой стоявшего на коленях Флипа. Он услышал запах лавандовой воды, свежевыглаженного белья и водорослей, запах Вэнк. и увидел её уже метрах в трёх от себя. Она смотрела сверху вниз, изливая на него свет своих тревожно потемневших глаз, на чью синеву не влияли Переменчивые краски морского прибоя.

– Какая муха тебя укусила? Что за капризы! Как-нибудь я умею завязать сандалию! Вэнк. уверяю тебя, ты становишься невозможной!

Рыцарская поза коленопреклонённого Флипа плохо гармонировала с его обиженным лицом древнеримского божка, обрамлённым чёрными волосами, с золотистой кожей, свежесть которой была лишь чуть-чуть подпорчена лёгкой тенью будущих усов (пока что – бархатистым пушком, а в скором времени – жёсткой щетиной).

Вэнк не подошла к нему; казалось, она удивлена и задыхается, словно Флип гнался за ней.

– Что с тобой? Я сделал тебе больно? У тебя заноза?

Она отрицательно покачала головой. Но затем смягчилась, присела на камни среди шалфея и розовых цветков спорыша и натянула подол платья до щиколоток. Чуть угловатая радующая паз стремительность, редкий дар равновесия, делавший любой её шаг похожим на балетное па, ощущались в каждом её движении. Кроме Флипа, она ни с кем не общалась, а нежная дружба с ним приучила её к мальчишеским забавам, к спортивному соперничеству, пока ещё не уступавшему всех своих прав любви, хотя и родившемуся вместе с нею. Наперекор судьбе, день ото дня всё более властно изгонявшей из их душ взаимную доверчивость и мягкость, несмотря на любовное томление, изменявшее самую суть их нежности друг к другу подобно тому, как подкрашенная вода меняет цвет поставленных в неё роз, – иногда им удавалось забыть о своей любви.

Флип не смог выдержать взгляда Вэнк, хотя в его потемневшей лазури не было и тени упрёка. Девушка лишь казалась смущённой и часто дышала, как ненароком застигнутая грибником косуля, когда она взволнованно переминается на месте, вместо того чтобы сразу ускакать прочь. Она прислушивалась к голосу собственных инстинктов, а не пыталась вникнуть в побуждения коленопреклонённого юноши, из рук которого она внезапно выскользнула. Она понимала, что ею в тот миг владело недоверие, род отвращения, а совсем не порыв целомудрия. Перед лицом столь великого чувства речь уже не идёт о заурядной стыдливости.

Однако девическая чистота её натуры помогала Вэнк ощутить присутствие другой женщины около Флипа. Это было похоже на неожиданные проблески ясновидения. Порой она обнюхивала воздух вокруг него, как если бы он втайне курил или ел что-то вкусное. Иногда их разговор прерывало её внезапное молчание, пугающее, как прыжок с обрыва. Или взгляд, резкий, словно удар, тяжести которого он не мог не почувствовать. А то вдруг во время прогулки она вырывала из его руки свою маленькую ладонь, до того полдня доверчиво покоившуюся в более сильной, хотя и более тонкой ладони друга.

Свои третий и четвёртый визиты к госпоже Дальре Флип без труда скрыл от Перванш. Но что значат расстояния и стены против незримого чувствительного щупальца, что быстро протягивается из глубины влюблённой души, ощупью мгновенно находит предательскую трещину, а после умеет тотчас свернуться, исчезнуть из виду?.. Привитый на стебле их большой тайны, маленький ползучий секрет поразил Флипа, почти невиновного, тяжёлым моральным недугом, почти что увечьем. Теперь нередко Вэнк находила своего спутника слишком податливым в случаях, когда он должен был бы, движимый естественным для друга и влюблённого деспотизмом, третировать её как рабыню. Печать особой предупредительности, свойственной неверным мужьям, отмечала его поступки, будя её подозрительность.

Побурчав о странных причудах своей подруги, Флип на этот раз не перестал дуться и возвратился в дом, из всех сил стараясь не бежать. Поужинает ли он на этот раз в «Кер-Анне»? Об этом его попросила сама госпожа Дальре! Попросила… Эта женщина умела только приказывать и с потаённой непреклонностью направлять шаги того, кого возвысила до звания истомлённого голодом нищего. Однако этот нищий оказался неподвластен унижению и вдали от неё мог без благодарности вспоминать о той, что чистила для него фрукты, наливала прохладительные напитки, чьи белые руки ухаживали за случайно забредшим к ней маленьким миловидным новичком и услужали ему. Но стоит ли называть новичком подростка, которого любовь с детства наделила мужественностью и сохранила в чистоте? Там, где Дама в белом должна была бы встретить лёгкую добычу, охотно спешащую на заклание, госпожа Дальре нашла ослеплённого, но осмотрительного противника. Искажённый мукой рот и протянутые руки нищего не придавали его лицу выражения поверженного раба.

«Он будет защищаться, – предположила она. – Он хранит себя…» Она ещё не пришла к тому, чтобы сказать себе: «Это она его хранит».

Меж тем всё складывалось удачно: Флип от дверей дома крикнул Вэнк, оставшейся на краю песчаной косы:

– Я отправляюсь за второй почтой! У тебя нет поручений?

Она отрицательно замотала головой, и прямые волосы закрутились сияющим колесом. Он же тотчас вскочил на велосипед.

Казалось, госпожа Дальре не ждала его и читала. Но искусно затемнённая гостиная, почти невидимый столик, от которого исходил аромат поздних персиков, кипрской дыни, нарезанной дольками, уложенными звездой, и чёрного кофе в чашке с толчёным льдом уверили его в обратном.

Госпожа Дальре отложила книгу и не вставая протянула ему руку. В сумраке он видел белое платье, белую руку; чёрные глаза, резко подведённые тушью, поднялись на него с непривычной медлительностью.

– Я вас не разбудил? – выдавил из себя Флип, сочтя уместной светскую предупредительность.

– Нет… Определённо нет. Снаружи жарко? Вы голодны?

– Не знаю…

Он вздохнул с искренней нерешительностью; с первого шага в усадьбе у него появилась какая-то жажда и обострённая чувствительность ко всем запахам съестного, которая походила бы на аппетит, если бы не перехваченное спазмой горло. Однако хозяйка дома подала ему блюдце, и он поднёс ко рту серебряную лопаточку, на которой лежала красноватая мякоть дыни, присыпанной сахарной пудрой и пропитанной лёгким ликёром с анисовым привкусом.

– Ваши родители чувствуют себя хорошо, господин Флип?

Он с удивлением взглянул на неё. Она выглядела рассеянной и, казалось, сама не слышала своего голоса. Оттопыренной манжетой рубашки он зацепил ложечку, со слабым звоном маленького колокольчика упавшую на ковёр.

– Какой вы неловкий… Подождите…

Одной рукой она поймала его запястье, другой – засучила до локтя рукав и решительно задержала его обнажённую руку в горячей ладони.

– Оставьте меня! – очень громко крикнул Флип.

Он резко отдёрнул руку. У его ног разбилось блюдечко. В ушах стоял какой-то шум, в нём гулким эхом звучал голос Вэнк: «Оставь!..» – и он обратил на госпожу Дальре растерянно-сокрушённый взгляд. Она не двинулась с места, и отброшенная им ладонь лежала на коленях раскрытой, словно пустая раковина. Флип долго вслушивался в эту исполненную тайного смысла тишину. Он опустил голову. Перед глазами пронеслись непонятные, не связанные между собой видения: то какого-то полёта (так летают во сне), то падения, словно нырка, когда над повернувшимся к небу лицом на воде сходятся круги… А затем без какой-либо порывистости, с обдуманной медлительностью и расчётливой решимостью он доверил свою обнажённую руку её раскрытой ладони.

 

XI

Когда Флип вышел от Дамы в белом, было, наверное, около половины второго ночи.

Прежде чем выбраться из родительского дома, ему пришлось дожидаться, пока стихнут все звуки и во всех окнах погаснет свет. Запертая на задвижку дверь веранды, деревянный брус, опустившийся от собственного веса, – за ними открывалась дорога, он был на свободе… На свободе? Он шёл к «Кер-Анне», словно в путах, иногда останавливаясь, чтобы отдышаться, прижимая левую руку к сердцу, опустив голову или задрав её, словно воющий на луну пёс. На гребне уступа он обернулся и посмотрел на оставленный позади дом, где спали его родители, родители Вэнк, сама Вэнк… Третье окно, маленький деревянный балкончик… Вот за этими затворёнными ставнями она, должно быть, спит. Наверное, слегка откинулась набок, уткнувшись лицом в сгиб руки, как ребёнок, спрятавшийся, чтобы поплакать, а её ровно подстриженные волосы веером рассыпались от затылка к щеке.

С самого детства он часто видел её спящей. Он хорошо помнил это её грустно-нежное выражение, появлявшееся только во сне.

Внезапно испугавшись, что она телепатически почувствует его взгляд и проснётся, Флип отвернулся и дальше смотрел только на дорогу, которая белела в молочном сумраке ночи под нарождавшейся луной, направляя его шаги. Тревога и любовь его подруги, лишь слегка ослабленные сном, опустившимся на юную головку, как он чувствовал, неотступно сопутствовали ему. Их тяжесть – гораздо более обременительная, нежели страх шестнадцатилетнего подростка, пустившегося навстречу первому приключению; их тяжесть – кто знает? – была способна превратить грядущее испытание в унизительную повинность, а тщеславную неистовость низвести до робкого любопытства… Но его колебание длилось лишь миг, и, так же прижимая руку к груди и вскидывая голову к луне, он стал бегом спускаться с гребня, на который – уже по дороге домой – поднимался не в пример медленнее.

«Два часа», – напрягая слух, сосчитал он удары башенных часов в деревне. Они звонко отбили сначала четыре четверти вступления, затем с низким гулом дважды ударил большой колокол, и эти звуки мягко проплыли в солоноватом тёплом тумане. Он привычно отметил вслух: «Ветер подул в другую сторону; теперь слышны церковные часы, это к перемене погоды…» Собственные слова долетели до него откуда-то издалека, из прошлой жизни… Он сел на заросший травой край цветочной грядки перед домом, вдруг заплакал, устыдился собственных слёз, но тут же понял, что они доставляют ему удовольствие.

Рядом с ним кто-то шумно вздохнул: то была собака сторожа, неслышно лежавшая у его ног. Она спала на посыпанной песком дорожке. Флип нагнулся, погладил жёсткую щетину и сухой нос четвероногого друга, который догадался не залаять. – Фанфар… старина Фанфар… Но по-бретонски независимый древний пёс поднялся, отошёл в сторону и, как старый мешок, плюхнулся там, где до него нельзя было дотянуться. Отступившие при отливе волны бессильно шлёпали по песку, подобно мокрому белью. Все птицы спали, кроме маленькой совы, не без лукавства подражавшей кошачьему мяуканью то на вершине ели, более светлой, чем окутавший её туман, то на бересклете живой изгороди.

Флип медленно припоминал дневной облик всего, что находилось поблизости, но было неузнаваемым. Тишина ночи, обычно выводящая его из равновесия, теперь служила ему убежищем, помогала потихоньку восстанавливать прерванную связь со своей прежней жизнью, с приветливой Бретанью и её вечным летом (других времён года он здесь не знал), с буйством красок, запахов, света, внезапно слепившего глаза или скромно обволакивавшего всё туманным сиянием… Столы, стулья и даже цветы, казалось, утратили равновесие; мебель нетвёрдо стояла на своих козьих ногах, цветы оторвались от бархатистой наземной листвы, и их стебли словно бы плавали в прозрачной воде. Всё стало предательски неверным: и место, и природа, ибо во власти женской руки, желанных губ было потихоньку уничтожить весь этот спокойный мир. И вот такой вселенский катаклизм свершился по мановению белой обнажённой руки, аркой поднявшейся над ним, словно радуга в небесах после грозы…

Но по крайней мере теперь все треволнения позади. Они оставили после себя лишь утомление пловца, переплывшего реку, и благодарность ко всему и вся – чувство, для которого не существует слов: оно знакомо тому, кто, потерпев кораблекрушение, достиг берега. Ему повезло больше, чем многим молодым людям, которые испытывают подлинные муки от того, что долгое тревожное ожидание, исполненное невероятных видений и грёз, сменяется заурядным удовольствием, кладущим пределы их фантазии. Нет, он возвращался подавленный лишь неким вполне естественным отупением: так подвыпивший гуляка вдруг обнаруживает, что при каждом его движении внутри переливается перегоревшее вино, утратившее свой терпкий аромат и уже не бодрящее.

До рассвета было ещё далеко, но небо уже разделила пополам невидимая черта, и с востока оно чуть посветлело. Какой-то маленький зверёк – крыса или ёжик – тихо шуршал поблизости и скрёб землю. Первое дуновение ветерка, предвестника зари, подхватило несколько лепестков, затем, обронив их, утихло, и всё внезапно снова замерло без движения. Далёкие часы мечтательно пробили три раза, первый удар показался звонким и близким, а два остальных приглушил порыв ветра. Пара куликов пролетела так низко, что Флип услышал, как крылья рассекают воздух, потом до него долетели их крики над морем. В памяти, ещё не наученной наглухо затворяться от неуместных воспоминаний, они разбудили картины безмятежно протёкших пятнадцати лет когда рядом с ним на ярком прибрежном песке подрастало очаровательное дитя, держа головку прямо и ровно, словно пшеничный колосок.

Он встал, хотя это стоило ему немалых усилий: тот, кто пришёл сюда, к белой калитке, к старому псу, должен был встретиться здесь с самим собой – с мальчиком, только что с опаской выбиравшимся через эту калитку к «Кер-Анне», с подростком, рассеянно погладившим лежащего пса. Но он был пока не способен на это.

Флип прикрыл лицо руками. Ладони были горячи и казались нежнее обычного: кожа напиталась запахом, который он не смог распознать, однако сам воздух вокруг был пропитан тем же ароматом пахучих трав с суховатыми ломкими листочками. В этот миг сквозь жалюзи в комнате Вэнк пробилась и тотчас погасла полоска света.

«Она не спит. Она посмотрела, который час. Почему она не спит?»

Стены не помешали ему видеть, как, протянув руку, Вэнк зажгла лампу, посмотрела на маленькие медные часики, затем откинулась на подушку, потушила свет, и в комнате запахло здоровым чистым детским телом и лавандой. Из-за ночной духоты загорелое плечо с белой полоской на месте бретельки купального костюма было обнажено, и всё длинное, сильное тело его подружки, так ему знакомое, год от года расцветавшее, не обманывая его ожиданий, вдруг как бы въяве предстало перед ним. Такое видение его ошеломило.

Что общего между этой плотью, фатально обречённой тенетам любовной муки, и другим женским телом, приученным к нежным ухищрениям, наделённым искусительной привлекательностью, со страстной непреклонностью увлекавшим свою жертву в дебри лживой премудрости, помрачающей разум и волю?

– Никогда! – громко произнёс он.

Ещё вчера Флип со спокойным сердцем намечал сроки, когда Вэнк будет ему принадлежать. Сейчас, бледный и опустошённый познанием, оставившим после себя сладостную дрожь поражения, он и духом, и плотью отвращался от этой мысли, отшатывался, ужасаясь бессмысленной греховности былых грёз…

– Никогда!

Быстро светлело. Но ни единое дуновение не тревожило солоноватой дымки, повисшей над землёй и расслоившейся под лучами нарождающейся зари. Флип переступил порог дома, бесшумно прокрался в свою комнату, ещё полную душным ночным сумраком, и распахнул ставни, торопясь увидеть в зеркале своё новое лицо, лицо мужчины…

Он разглядывал впалые щёки, усталые глаза, обведённые синими кругами и оттого выглядевшие очень большими и полными немого томления, губы, только что касавшиеся накрашенного рта и яркие от следов помады, спутанные волосы на лбу. Это лицо, внушавшее скорее жалость, чем горделивое любование, с большим успехом могло бы принадлежать не мужчине, а смертельно измученной девочке.

 

XII

Когда Флип засыпал, щеглы громкими криками уже требовали, чтобы Вэнк дала им зёрен: по утрам Вэнк рассыпала пригоршнями для них корм. Их щебет безжалостно вторгался в его смутные первые сновидения, словно витые заусеницы какого-то железного обруча, стянувшего череп. Раздражающее великолепие утра наполнилось квохтанием несушек, жужжанием пчёл, трескотнёй косилки, и он совсем проснулся. Море зеленело под солнцем, вспененное свежим северо-западным ветром, а под окном, вся в белом, звонко смеялась Перванш.

– Что это с ним? Флип, что с тобой стряслось? У тебя сонная болезнь?

И взрослые, Призраки, почти потерявшие очертания, будто старые пятна на стене или плесень и мох, достославные Тени, отринутые втайне бунтующими подростками, там же под окном повторяли на все лады:

– Что это с ним? Не иначе он переел мака!

Флип поглядел на них с высоты. Его полуоткрытый рот, несказанный ужас, запечатлевшийся во всех чертах его лица, и бледность испугали Вэнк; она перестала смеяться, вслед за ней притихли и взрослые.

– Ах, да ты болен?..

Он отшатнулся от окна, как если бы Вэнк запустила в него камнем.

– Болен? Сейчас я тебе покажу, болен я или здоров! Кстати, который час?

Внизу снова послышался смех.

– Без четверти одиннадцать, мартышка ты этакая. Иди-ка искупайся!

Он кивнул головой, закрыл окно, и задёрнутые тюлевые занавеси вновь погрузили комнату в гнетущий сумрак, вызвав тягостные воспоминания ушедшей ночи. Но тонкие полоски солнечного света уже пробрались сюда и переливались тёплыми оттенками золота, живой плоти, влажного от слёз взгляда, драгоценного камня в сияющей оправе, гладкого ногтя…

Сбросив ночную пижаму, он решительно облачился в купальный костюм, но вместо того чтобы, как обычно, с распахнутой грудью сбежать вниз, аккуратно стянул тесёмки у горла.

Вэнк ожидала его на отмели, безмятежно подставляя солнцу длинные ноги и крепкие руки, покрытые рыжим, как корочка домашнего хлеба, загаром. Несравненная синева её глаз, оттенённая выцветшей голубизной стянувшей волосы косынки, пробудила в нём жадное стремление погрузиться в прохладную воду, отдаться на волю солёных волн и свежего ветра. Одновременно он, любуясь, окидывал взглядом свою сильную, словно амазонка, но день ото дня всё более женственную подругу, её тугие, тонкой лепки колени, длинные мускулы ног и горделиво прямой стан.

«Однако как она крепко сбита!» – не без тайной робости подумал он.

Они вместе бросились в воду. Вэнк весело барахталась в невысоких волнах, напевая в нос и отплёвываясь, Флип же был бледен, старался унять дрожь и грёб с плотно сжатыми зубами. Босые ступни Вэнк вдруг обхватили его лодыжку, он расслабил руки, камнем пошёл вниз и вынырнул лишь спустя несколько секунд. Но Флип и не подумал отплатить ей чем-либо подобным, отказавшись от всегдашних морских поединков и проказ, от возни, подобной шалостям резвящихся дельфинов и превращавшей купание в самый счастливый час их ежедневного распорядка.

Разогретый песок принял их в своё лоно, и они блаженно растянулись. Потом Вэнк выбрала круглый окатыш, прицелилась и метко поразила невысокий двурогий камень, выступавший из воды метрах в пятидесяти. Флип был восхищён её ловкостью, хотя и испытал нечто похожее на ревность, словно забыв, что сам приучил свою юную подругу к мальчишеским забавам. Он ощущал в душе какую-то нежность, снисходительность к самому себе, готовность расчувствоваться до слёз и был далёк от непреклонного мужского превосходства подростка, бежавшего ночью из родительского дома навстречу первому любовному приключению.

– Полдень! Уже полдень, Флип! Слышишь, бьют часы на колокольне?

Вэнк стояла над ним, встряхивая мокрыми прядями. Она сделала несколько шагов к дому и наступила на маленького краба, треснувшего, как орех; у Флипа подкатил к горлу ком.

– Что с тобой? – спросила она.

– Ты раздавила краба, вон там…

Вэнк обернулась, и под солнцем её щека окрасилась в цвет зрелого персика. Она холодно глянула на него беспощадно синими глазами, блестящие зубы раскрылись, позволяя увидеть ярко-красное нёбо.

– Ну и что? Он ведь не первый. А когда ты режешь краба и насаживаешь куски на крючок, тебе не жалко?

Она побежала вперёд и одним прыжком перескочила через гребень дюны. Какое-то мгновение он видел её парящей над землёй с тесно прижатыми ногами, наклонённым вперёд станом и руками, раскинутыми словно крылья, готовые поймать ветер.

«А мне казалось, она нежнее», – подумал Флип.

Завтрак помешал ему вернуться к воспоминаниям минувшей ночи. Заглохнув под палящим солнцем, они сонно трепыхались где-то в тёмной глубине души. Он терпеливо снёс комплименты по поводу своей романтической бледности, иронические замечания о его необычной молчаливости и плохом аппетите. Между тем Вэнк ела жадно и вся лучилась жизнерадостностью, показавшейся ему оскорбительной. Флип раздражённо поглядывал на неё, отмечая, с какой силой её пальцы крошат скорлупу омара, как она высокомерно и резко потряхивает головой на сильной шее, откидывая волосы со лба.

«Мне бы радоваться, – думал он. – Она ни о чём не догадывается». Но в то же самое время он отчаянно страдал от её незамутнённой безмятежности и в глубине души жаждал, чтобы она затрепетала, как былинка под ветром, оглушённая его предательством; она должна была почувствовать опасность в воздухе, как предвестие далёкой грозы, которая обычно кружит в здешних местах, то неуверенно подступая к бретонскому побережью, то уходя вспять.

«Она твердит, что любит меня. Да, любит. И однако, она куда спокойнее, чем до того…»

После ужина Вэнк стала танцевать с Лизеттой под фонограф. Она потребовала, чтобы Флип присоединился к ним. Она заглянула в календарь приливов и отливов, приготовила сачки для того, чтобы к четырём часам отправиться ловить креветок, оглушила Флипа и всех прочих громкими криками, разыскивая то просмолённую леску, то старый карманный нож. Она носилась взад-вперёд, словно взбудораженная школьница, распространяя вокруг себя запах своего дырявого свитера для морской охоты, отдававшего водорослями и йодом. Флип, усталый, со слипающимися глазами, ибо сон равно венчает и катастрофы, и минуты несказанного счастья, мстительно косился на неё и нервно сжимал кулаки.

«А ведь достаточно трёх слов, и она умолкнет!..» Но он знал, что никогда не произнесёт фатальные слова, и его томило желание растянуться где-нибудь на горячем песке, уронив голову на колени Вэнк…

У каменистого пляжа, где обитали креветки, они наткнулись на морских петухов. Трепеща плавниками, раздувая цветастые как радуга животы, рыбки старались напугать незваных пришельцев, спасаясь от них в расселинах и у береговой кромки. Однако Флип преследовал свои жертвы без особого азарта. От бликов солнца в спокойной воде, оставленной отливом в мелких впадинках, у него слезились глаза; он, словно новичок, неловко оступался, когда под ногу попадались камни, обросшие покрытой клейкой слизью травой.

Наконец они пленили крупного омара, а Вэнк стала тыкать багром во все щели и норки длинного полузатопленного каменного выступа, где, как она предполагала, поселился морской угорь.

– Вот видишь, он здесь! – закричала она, показывая остриё багра, окрашенное розоватой кровью.

Флип побледнел и прикрыл веки.

– Оставь эту тварь в покое, – сдавленным голосом пробормотал он.

– Ты спятил? Слово даю, теперь он от меня не уйдёт… Да что с тобой?

Как мог, он пытался скрыть горечь и боль, природы которых не понимал и сам. Так что же он обрёл прошлой ночью в напоённом ароматами сумраке, под ласками рук, ревниво жаждавших внушить ему победоносную мужественность? Право страдать? Едва не лишаться чувств перед лицом этого невинного и жестокого ребёнка? Безотчётно содрогаться при виде крови и бренной плоти мелких земных тварей, попавших под безжалостную пяту?..

Задыхаясь, ловя ртом воздух, он закрыл лицо руками и разразился рыданиями. Он плакал так сильно, что был принуждён сесть, меж тем как Вэнк стояла рядом, воздев к небесам окровавленный гарпун с видом пыточных дел мастера. Она склонилась над ним, ничего не спрашивая, но прислушиваясь, словно музыкант, к новому тону, к неожиданным, но беспомощно красноречивым модуляциям его всхлипов, протянула руку к волосам юноши, но отдёрнула пальцы, так и не прикоснувшись. Она была ошеломлена, но внезапно удивление на её лице сменилось суровой гримасой не имеющей возраста горечи, по-мужски непреклонным презрением к подозрительной слабости плачущего подростка. Затем она подчёркнуто неторопливо собрала пожитки: взяла плоскую плетённую из листьев рафии корзинку с трепыхающимися рыбками, подобрала сачок, словно шпагу ткнула за пояс железный багор и твёрдым шагом удалилась, ни разу не обернувшись.

 

XIII

Снова он увидел её лишь перед ужином. Она сменила одеяние охотницы на синее – точно под цвет глаз – платье из крепона с розовыми фестонами. Флип заметил на ней белые чулки и замшевые туфельки; эти приготовления к неизвестно какому торжеству встревожили его.

– Мы кого-нибудь приглашали к обеду? – спросил он у одной из Домашних Теней.

– Посчитай приборы на столе, – пожав плечами, ответствовала Тень.

Август близился к концу, и ужинали теперь уже при свете ламп, открыв двери на зелёный закат и поглядывая туда, где из моря ещё вырывался пучок последних розовых лучей. Пустынная водная гладь чёрно-синего, как ласточкино крыло, цвета была умиротворённо-спокойна, и, когда тесный застольный кружок смолкал, слышались тихие мерные всхлипы невысокого прилива. Из-за спин Домашних Теней Флип попытался перехватить взгляд Вэнк, чтобы испытать, всё ли ещё крепка незримая нить, вот уже столько лет связывавшая их, охраняя их восторженное чистое чувство от хандры, одолевающей в конце семейной трапезы, на исходе летних каникул или просто на закате дня. Но она не поднимала глаз от тарелки, и косой свет скользил по гладкой коже выпуклых век, округлых смуглых щёк, маленького подбородка. Он тотчас же почувствовал себя покинутым и стал смотреть туда, где за вдававшимся в море полуостровом в форме льва, теперь увенчанным тремя мерцающими звёздочками, вилась белеющая в ночи дорога к «Кер-Анне». Ещё несколько томительных часов – и в небе, окрашенном закатом, прибавится голубоватого пепла, прозвучат ритуальные фразы: «Ого, уже десять. Дети, вы не забыли, что здесь ложатся не позже десяти?» «Странно, госпожа Одбер, я не делал сегодня ничего особенного, и что же? Чувствую себя таким усталым, будто проработал весь день…» Слабый звон убираемой посуды, стук домино по столу, с которого сняли скатерть, плаксивый голосок сонной Лизетты, которая снова отказывается отправляться в кровать… Новая попытка перехватить взгляд, отвоевать потаённую улыбку, доверие Вэнк, которого он по неким таинственным причинам лишился, – и пробьёт час, когда, как и вчера, он тайком улизнёт… Он подумал об этом без отчётливого намерения или желания, будто по принуждению, словно бы это Вэнк своим дурным расположением духа заставляла его покинуть линию обороны и отступить к иному убежищу, прильнуть к другому женскому плечу, почувствовать его благотворное тепло, столь необходимое подростку, нуждающемуся в наслаждении, как больной – в выздоровлении, и, ко всему прочему, тяжко уязвлённому страстной враждебностью своей юной подруги…

Все ритуальные действия совершались с обычной неотвратимостью; служанка унесла хнычущую Лизетту, госпожа Ферре выложила на полированный стол шестёрку-дубль.

– Ты не выйдешь подышать, Вэнк? Так надоели эти ночные бабочки: тычутся во все лампы!

Не ответив, она последовала за ним. На берегу их окутало зыбкое сияние моря, надолго замедляющее приход полных сумерек.

– Может, принести твой платок?

– Спасибо, не надо.

Они шли в легчайшей туманной дымке, поднимавшейся от песка и пропитанной запахом тимьяна. Флип не решился взять свою подругу под локоть и сам пришёл в ужас от подобной сдержанности.

«Боже мой, что это с нами происходит? Неужели мы друг для друга потеряны? А может, раз она не знает, что произошло там, мне стоит просто выкинуть это из головы, забыть, и мы снова станем счастливы, как прежде, и несчастливы, тоже как до того, преданы друг другу, как раньше?»

Но его желание явно не обладало гипнотической силой: Вэнк шла рядом всё такая же нежная и холодная, словно былая великая любовь покинула её и она не ощущала, в каком отчаянии её спутник. Флип же с тревогой чувствовал приближение «того самого часа», его лихорадило, как когда-то, когда он напоролся на ядовитый плавник морского чёрта и наутро, проснувшись, почувствовал, что в перевязанной руке вместе с приливом поднимается боль… Он остановился и вытер лоб.

– Здесь нечем дышать. Мне нехорошо, Вэнк.

– Ах, нехорошо! – эхом отозвался голос его спутницы.

Вообразив, что она готова к примирению, он и голосом и жестом попытался выразить свою благодарность:

– Ах, как ты мила! Да ты просто чудо!

– Нет, – так же отстранённо откликнулась она. – Я совсем не мила.

Темнота скрыла, как покраснел Флип; он поторопился объясниться:

– Понимаешь, этот угорь, которого ты терзала там, в норе… Его кровь на багре… У меня тогда всё перевернулось.

– Ну да, перевернулось… именно перевернулось…

В её голосе было столько понимания, что у него перехватило горло от ужаса: «Она всё знает!» Он ожидал душераздирающих слов, стенаний, слёз. Но Вэнк молчала, и после долгой, словно промежуток между молнией и громом, паузы, он отважился робко спросить:

– Неужели одной минутной слабости достаточно, чтобы ты стала вести себя так, будто разлюбила?

Вэнк повернула к нему лицо – в сумерках оно казалось туманным светлым пятном, стиснутым жёсткими полосками волос.

– Ох, Флип, я люблю тебя как раньше. К несчастью, это не может ничего изменить.

Сердце у него ёкнуло, и к горлу подкатился ком.

– Изменить что?

– Нас самих, Флип.

Она произнесла это с мягкой проникновенностью ясновидящей, и он не рискнул попросить объяснений, не посмел даже обрадоваться этой мягкости. Теперь, видимо, и Вэнк мысленно сделала шаг назад, поскольку неожиданно добавила:

– Помнишь, какие сцены закатывали: ты – мне, а я – тебе из-за того, что нам мыкаться целых четыре-пять лет перед замужеством? Это было всего три недели назад… Ах, мой бедный Флип! Вот я сейчас думаю: хорошо бы вернуться назад, в детство…

Он ожидал, что она объяснит или хотя бы намекнёт, что означало это проклятое «сейчас», повисшее перед ним в прозрачном синем воздухе августовской ночи. Но Вэнк, видимо, переняв его науку, вооружилась молчанием. Он решился настаивать:

– Так ты на меня не сердишься? И завтра мы будем… мы снова будем Вэнк и Флипом, как раньше? И уже – навсегда?

– Навсегда, если тебе угодно… Пойдём, Флип. Надо возвращаться. Стало прохладно.

Это «навсегда» у неё прозвучало совсем не так, как у него. Но он удовольствовался и такой неполной клятвой, и её холодной ладошкой, которую она на краткий миг позволила ему сжать в своей руке. Ибо в это самое мгновение скрежет цепи и звон ведра о край колодца, скрип колец задвигаемой занавески в чьём-то открытом окне – все эти звуки, свидетельствующие о грядущем сне и покое, отметили час, которого он так ждал накануне, чтобы отворить двери родительского дома и, таясь, устремиться в путь… Ах, приглушённый красноватый свет незнакомой спальни… Ах, тёмное счастье, смерть, одолевающая постепенно, жизнь, к которой возвращаешься, как бы взмывая ввысь и медленно маша крылом…

И, словно он только что получил от Вэнк отпущение грехов, пусть прозвучавшее довольно двусмысленно, но данное таким искренним тоном и в столь скупых словах, Флип внезапно как истинный мужчина оценил тот дар, которым наделила его прекрасная и властная дьяволица.

 

XIV

– Вы уже решили, когда возвращаетесь в Париж? – спросила госпожа Дальре.

– Как всегда, двадцать пятого сентября, – ответил Флип. – Иногда – это зависит от того, какое число выпадает на воскресенье, – наш отъезд приходится на двадцать третье, двадцать четвёртое или двадцать шестое. Но дата не сдвигается более чем на два дня…

– Ну да… В общем, вы уезжаете через полмесяца. Через две недели в этот час…

Флип оторвал взгляд от моря, плоского и беловатого у песчаной косы, а вдали, под низкими облаками – цвета дельфиньей спины; удивлённый, он повернулся к госпоже Дальре. Задрапированная во что-то белое и просторное, вроде нарядов таитянских женщин, тщательно причёсанная, с напудренным серьёзным лицом, она курила, и всё в её облике свидетельствовало, что красивый, смуглый, как и она, молодой человек, сидевший подле, не мог быть никем иным, кроме её младшего брата.

– Итак, через две недели в этот час вы будете… где?

– Я буду… в Булонском лесу на озере или неподалёку, на теннисном корте с… с друзьями.

Он покраснел, так как имя Вэнк чуть не сорвалось с его губ, и госпожа Дальре улыбнулась той улыбкой, что придавала ей сходство с красивым юношей. Флип снова отвернулся к морю, пробуя скрыть от неё то выражение разгневанного божка, что появилось на его лице. Крепкая покрытая лёгким пушком рука легла на его руку. Он не оторвал взгляда от белёсой воды, но рот его дрогнул, разжался в гримасе блаженного отчаяния, яркая чернота его глаз и блеск белков погасли прежде, чем он смежил веки…

– Не надо грустить, – мягко произнесла госпожа Дальре.

– Я не грущу, – с живостью откликнулся Флип. – Вы просто не можете понять.

Она наклонила голову, и на гладких волосах заиграли блики света.

– Вот именно. Я не могу понять. По крайней мере, не всё.

Не веря ушам, Флип с восторгом воззрился на ту, что освободила его из-под власти тягостной тайны.

Разве ещё не раздавался в её маленьких розовых ушках тот низкий придушенный крик, похожий на предсмертный хрип человека, которому всадили нож в горло?.. Эти руки с сильными и притом совершенно неприметными глазу мышцами перенесли его, лёгкого, почти бесчувственного, из этого мира в иной; этот скупой на речи рот приблизился к его губам, передал им одно-единственное, но всемогущее слово и что-то прошептал, почти неразличимое, как песнь, слабым эхом донёсшуюся из тех глубин, где сама жизнь – лишь жестокая конвульсия естества… Она знала всё…

– Не всё, – повторила она, словно её вынудило ответить молчание Флипа. – Но ведь вам не нравится, когда я задаю вопросы. А я иногда весьма любопытна.

«Да, это как молния: один лишь миг, как зигзаг, прочерчивающий небо, – и ты готов отдать, поверить ей даже то, что и при свете дня остаётся в тени…»

– …и мне хотелось бы узнать, сможете ли вы вот так, легко, со мной расстаться.

Молодой человек потупил глаза и уставился на свои голые коленки. Свободное одеяние из расшитого узорами шёлка делало его похожим на восточного принца.

– А вы? – неловко переспросил он.

Пепел сигареты, горевшей в пальцах госпожи Дальре, упал на ковёр.

– Вопрос не обо мне. Речь идёт о Флипе Одбере, а не о Камилле Дальре.

Он поднял на неё глаза, вновь испытав удивление, как всякий раз, когда слышал это бесполое имя, почти одинаковое у мужчин и женщин: Камилла, Камилл. «Ну да, она – Камилла. Могла бы и не напоминать. Про себя я её называю "госпожа Дальре", "Дама в белом" или просто "Она"…»

Его собеседница неторопливо курила и глядела на море. Она молода?

Конечно же: лет тридцать, по крайности тридцать два. Непроницаема, подобно всем уравновешенным натурам, у которых наивысшие проявления чувств не выходят за рамки умеренной иронии, улыбки и торжественной серьёзности. Не отрывая взгляда от морской шири, где зрела гроза, она снова положила руку на его локоть и чуть сжала пальцы, притом чтобы сделать приятное себе, а не ему, повинуясь эгоистическому капризу. Маленькая, но сильная рука заставила его заговорить: он выдавил из себя признание, как пробитый персик, начинающий истекать соком.

– Ну да, конечно, мне будет грустно. Но надеюсь, что я не стану слишком несчастным.

– Неужто? И что позволяет вам на это надеяться?

Он слабо улыбнулся ей. У него появилось то выражение трогательной неловкости, какое втайне очень ей нравилось.

– Дело в том, – пробормотал он, – мне показалось… что вы найдёте способ… Ведь вы найдёте какой-нибудь выход?

Она приподняла одно плечо, и тонкие, полумесяцем, брови взметнулись вверх. Ей пришлось чуть-чуть потрудиться, прежде чем её улыбка вновь стала привычно спокойной и чуть презрительной.

– Способ… – повторила она. – То есть вы разумеете, что я, если мне будет угодно, приглашу вас к себе, а вам останется позаботиться лишь о том, чтобы добраться до моего жилища в тот час, когда ваши школьные дела и, гм, домашние обязанности вам это позволят?

Хотя тон вопроса немало удивил Флипа, он выдержал её взгляд и ответил:

– Да. Да и как же иначе? Неужели вы станете меня в этом упрекать? Увы, я – не маленький бродяга, принадлежащий лишь самому себе. И мне только шестнадцать с половиной.

Краска медленно залила её лицо.

– Я ни в чём вас не упрекаю. Но разве трудно представить, что женщине – конечно, не такой, как я, но всё же, – что женщине может показаться весьма неприятным соображение, что вы желаете от неё только одного: лишь часа, который она проведёт наедине с вами. И всего-то? Только и всего?

Флип слушал её с почтительным вниманием школьника, а его широко распахнутые глаза не отрывались от её суровых губ, от глаз, ревниво, хотя и без явно выраженного желания или упрёка, следивших за ним.

– Нет, – без колебаний возразил он. – Не могу себе представить, чтобы это вас так задело. «Только и всего?» Ах… да, только и всего…

Он умолк, снова побледнев, сражённый тем же блаженным зачарованным удивлением, что и ранее: при взгляде на него, на то почтение к её особе, которое она сама сумела ему внушить, Камилле Дальре чуть не изменило обычное высокомерное спокойствие. Будто ослеплённый, Флип уронил голову на грудь, и этот жест полного подчинения на миг опьянил победительницу.

– Вы любите меня? – тихо спросила она. Вздрогнув, он в ужасе уставился на неё.

– Почему… почему вы меня об этом спросили?

К ней вернулось самообладание, а вместе с ним и всегдашняя, несколько окрашенная сомнением усмешка.

– Да так, Флип. Захотелось немного поиграть… Его глаза всё ещё вопрошали её, укоряя за невоздержанность в словах.

«Взрослый мужчина не замедлил бы сказать «да», – подумалось ей. – Но этот младенец, если я потребую ответа, примется кричать, заливаясь слезами и осыпая поцелуями, что не любит. Надо ли настаивать? Ведь тогда придётся прогнать его или же из его уст, содрогаясь, узнать, каковы истинные границы моего влияния…»

Там, где сердце, у неё что-то болезненно сжалось, но она с безмятежным видом встала и пошла к распахнутой застеклённой двери веранды, словно забыв о существовании Флипа. Запах маленьких голубых мидий, четыре часа назад собранных под скалой и ещё хранящих солоноватый привкус морской воды, смешался с густым ароматом бузинного отвара, что исходил от переспелой бирючины.

Прислонившись к косяку, она стояла, придав себе рассеянный вид, но спиной ощущая присутствие нежащегося в постели юноши; его желание неотступно преследовало её, она чувствовала на себе его вязкость.

«Он меня ждёт. И уже предвкушает наслаждение, которое я ему дам. То, чего я от него добилась, под силу первой встречной. Однако же этот маленький затурканный буржуа дуется на меня, когда я расспрашиваю о его семействе, не слишком охотно говорит о своём коллеже и замыкается в крепости целомудренного молчания при одном только упоминании Вэнк… От меня он научился лишь самому лёгкому. Он приносит с собой, складывает в уголок и каждый раз вместе с одеждой забирает назад это… эту…»

Она поймала себя на том, что ей даже не вслух трудно произнести слово «любовь», и отошла в глубь комнаты. Флип нетерпеливо дожидался её приближения. Она опустила руки ему на плечи и чуть более резким, чем ей бы хотелось, жестом потянула его к себе, так что темноволосая голова перекатилась на её обнаженную руку. И с этой ношей она устремилась в тесное тёмное царство, где её тщеславие наконец могло утешиться, принимая жалобный стон за крик о помощи, и где попрошайки её пошиба упиваются иллюзией собственной расточительности.

 

XV

Мельчайший дождик за несколько ночных часов покрыл лёгкой испариной листки шалфея, заставил по-новому заблестеть бирючину и застывшие листья магнолии, не разорвав, унизал жемчужными блёстками туманную дымку вокруг гнёзд гусениц в сосновой хвое, где шли приготовления к зимним холодам. Ветер уже не теребил морские волны, а негромко искусительно насвистывал в щелях под дверьми, напоминая об удовольствиях минувшего лета и чуть слышно нашёптывая о печёных каштанах и поспевших яблоках… Поднявшись с постели и выглянув в окно, Флип поддел под свою полотняную куртку тёмно-синий свитер и позавтракал в одиночестве, что с ним стало случаться с тех пор, как он начал позднее ложиться и сон его уже не был таким же незамутнённо спокойным, как раньше. Поев, он побежал разыскивать Вэнк – так ночной путник ищет огонёк жилья. Но её не было ни в гостиной, где от осенней влаги снова запахло промасленным деревом и пенькой, ни на террасе. Воздух, пропитанный тончайшей водяной пылью, не смачивая холодил кожу. Жёлтый листок осины, сорвавшись с ветки, какое-то время с подчёркнутой грацией порхал перед его лицом и вдруг, отяжелев от невидимых капель, накренился набок и грузно упал к его ногам. Он напряг слух и уловил доносящееся из кухни по-зимнему знакомое шуршание угля, который бросали в печь.

Из комнаты Лизетты послышался капризный голосок девочки: она чем-то возмущалась, потом стала всхлипывать.

– Лизетта! – окликнул её Флип. – Лизетта, не знаешь, где твоя сестра?

– Не знаю! – откликнулся этот тонкий, осипший от слёз голосок.

Внезапный порыв ветра сорвал с крыши лепесток черепицы, и тот разлетелся на мелкие кусочки у его ног. Юноша озадаченно поглядел на черепки, словно на осколки ненароком разбитого зеркала: знак судьбы, предвещавший семь лет несчастий… Он почувствовал себя маленьким мальчиком, изнемогающим от детских бед. Однако ему совершенно не хотелось прибегать к помощи той, что там, невдалеке, в доме, обсаженном соснами, по ту сторону полуострова в форме льва была бы не прочь увидеть его трусливо жмущимся к стене, жаждущим опоры в неукротимой сильной женской душе… Он обогнул дом, но и там не обнаружил ни белокурой головки своей подруги, ни её голубого платья в тон цветкам чертополоха или белого платья из хлопка, пористого, словно срезанная ножка гриба. Длинные ноги с точёными коленками не поспешили ему навстречу. Синие очи с лиловым отливом не распахнулись перед ним, утоляя жажду его собственных глаз…

– Вэнк! Ты где, Вэнк?

– Да тут я, – где-то совсем рядом отозвался её спокойный голос.

– Ты в кладовке?

– В кладовке.

Сидя на корточках в безжизненном свете, сочившемся только из проёма двери, она теребила какие-то тряпочки, разложенные на истёртой простыне.

– Что ты тут делаешь?

– Ты же видишь: раскладываю, прибираю. Ведь скоро уезжать, и надобно… мне мама велела. – Она обернулась к Флипу и, решив передохнуть, скрестила руки на согнутых коленях.

Он нашёл её до крайности терпеливой и жалкой, и это его возмутило:

– Разве всё так спешно? И почему ты сама должна этим заниматься?

– А кто ещё? Если начнёт мама, у неё тотчас разыграются ревматические боли в сердце.

– Но ведь есть ещё горничная.

Вэнк только пожала плечами и снова вернулась к прерванному занятию, бормоча себе под нос, как это делают настоящие работницы, сопровождая каждое действие покорным жужжанием трудолюбивых пчёлок:

– Так, вон то – купальный костюм Лизетты… Так… зелёный… синий… полосатый… ох, а лучше бы выбросить их все: большего они не заслуживают… А это – моё платье с розовыми фестонами – его ещё бы раз выстирать. Одна, две, три пары моих холщовых туфель… и одна – Флипа… Ещё одна Флипа. Две старых рубашки в клеточку – Флипа… Манжеты посеклись, но перед ещё цел…

Она принялась разглядывать ткань на просвет, нашла в двух местах выдернутые нитки и состроила гримаску. Флип наблюдал за ней, не испытывая благодарности, и жестоко страдал. Он начал сравнивать, хотя даже во время его тайных приключений в «Кер-Анне» сама мысль о чём-нибудь подобном не могла бы прийти ему в голову. Пока что сравнение не затрагивало самоё Вэнк, её драгоценную персону, кумира его детства, – Вэнк, ныне временно оставленную им ради драматичного, хотя и необходимого опьянения первой любовной авантюры.

Сравнение зародилось именно здесь, среди этих кусков выношенной материи, разбросанных по старой чиненной простыне, среди обшарпанных стен, сложенных из необожжённого кирпича, при виде этого ребёнка в выцветшем, вытертом на плечах синем халатике. Стоя на коленях, она прервала свои занятия и откинула со лба ровно подстриженные волосы, от ежедневного купания и солёного воздуха всегда остававшиеся мягкими и влажными. Не слишком жизнерадостная в последние две недели, она выказывала больше спокойствия и ровного угрюмого упрямства, несколько обеспокоивших Флипа. Неужели она действительно недавно хотела умереть вместе с ним, не в силах дотерпеть до того дня, когда они смогут любить друг друга открыто, – вот эта молодая домохозяйка, стриженная под Жанну д'Арк? Насупив брови, юноша оценивал все перемены, хотя почти не думал о той, кого разглядывал. Когда она оказывалась рядом, ужас от опасности её потерять отступал и срочная надобность непременно вернуть утраченное уже не терзала сердце. Но именно около неё возникал повод для сравнений. Теперь он обрёл новую возможность: дар неожиданных чувств, ничем не вызванных мук, неизвестную ранее ненасытность ощущений – всем этим наделила его прекрасная похитительница, приучив возгораться от любого пустяка и, кроме того, внушив склонность к романтической несправедливости – первой ступени возвышения духа: способности упрекать натуру посредственную в ограниченности её переживаний и представлений.

Он приоткрыл для себя не только мир утех, которые бездумно именуют плотскими, но и потребность делать более прекрасным, украшать своими руками тот алтарь, в котором дрожит неверное пламя, далёкое от великолепия и блеска. В нём зародилась жажда того, что несёт радость руке, уху, глазу: бархата, выверенной музыки голоса, тонких духов. Он не упрекал себя в этом, ибо чувствовал, что становится лишь лучше от соприкосновения с пьянящим изобилием, что восточный шёлк неких одежд, в которые он тайно облачался в полутьме «Кер-Анны», облагораживает его душу.

Неловко, неуклюже он повиновался чужому властному замыслу, не вовсе ясному для него самого. Не удосужившись признаться себе, что желал бы лицезреть Вэнк несравненной, блистающей украшениями, умащённой благовониями, он ограничился лишь досадой при виде её не вполне аристократичной позы и простодушного смирения её потёртых одежд. С его губ сорвалось несколько жестоких слов, на которые Вэнк никак не отозвалась. Он заговорил ещё более едко, а возражений подруги оказалось довольно, чтобы он перешёл к оскорблениям, но затем, устыдившись собственной грубости, умолк и постарался взять себя в руки. Наконец он выдавил из себя бесцветное признание своей неправоты, доставившее удовольствие лишь ему одному. Вэнк меж тем неторопливо увязывала попарно сандалии и терпеливо выворачивала карманы поношенных шерстяных кофт, полные розовых ракушек и засохших морских коньков…

– Так вот, во всём этом – твоя вина! – неожиданно заключил Флип. – Ты ничего не отвечаешь… И я увлекаюсь, лезу в бутылку… А ты позволяешь над собой измываться. Почему?

Она окинула его взглядом всезнающей женщины, созревшей в расчётах и уступках большой любви, и спокойно ответила:

– Пока ты мучишь меня, ты по крайней мере здесь.

 

XVI

«Итак, кончается наше время, – мрачно размышлял Флип, глядя на море. – Вэнк и я – существо ровно настолько двойственное, чтобы быть вдвойне счастливым, но притом единое: Флип-и-Вэнк. И вот оно умрёт здесь в нынешнем году. Разве это не чудовищно? И неужели я не могу этому помешать? А я стою тут… И быть может, нынче вечером, после десяти я снова, в последний раз, пойду к госпоже Дальре…»

Он склонил голову, и чёрные пряди плаксиво свесились на лоб.

«Если бы прямо сейчас, в эту самую минуту, надо было идти к госпоже Дальре, я бы отказался. Почему?»

Белея под блёклым солнцем, затуманенным клубами предгрозовых облаков, дорога к «Кер-Анне» вилась по краю холма, то поднимаясь, то скрываясь с глаз, пряча свою цель за рощей стройных суровых кустов посеревшего от пыли можжевельника. Флип отвёл глаза, охваченный отвращением, которое, однако, не могло его обмануть: «Всё так… Но когда настанет вечер…»

После трёх полдников в «Кер-Анне» он отказался от дневных визитов, опасаясь волнения родственников и подозрений Вэнк. К тому же он был ещё слишком юн, ему быстро наскучило подыскивать достойные оправдания своим отлучкам. Кроме того, он опасался крепкого смолистого аромата, пропитавшего в «Кер-Анне» всё: воздух, вещи и кожу – будь она обнажена или прикрыта одеждами, – тело той, кого он исподтишка, то с тщеславием молодого повесы, то с горькими угрызениями супруга, обманывающего дорогую сердцу жену, называл своей возлюбленной, повелительницей, а подчас и «повелителем»…

«Откроются мои похождения или нет – в любом случае всё будет кончено именно здесь. Но почему?»

Ни одна книга из тех, что он читал, порой открыто, где-нибудь у моря, уткнувшись локтями в песок, порой уединившись – более из целомудрия, нежели из опасения быть застигнутым – в своей комнате, не могла навести его на мысль, что кому-то обязательно суждено погибнуть в столь заурядном крушении. Романы посвящали сотни страниц приготовлениям влюблённых к физической близости, само же это событие занимало от силы полтора десятка строк, и Флип напрасно отыскивал в памяти книгу, в которой было бы сказано, что молодой человек отнюдь не теряет невинность и не прощается с детством после первого грехопадения, но что проходит немало дней, прежде чем его перестаёт качать и трясти, словно при землетрясении…

Флип поднялся и побрёл вдоль песчаного края берегового обрыва, изъеденного большими морскими приливами во время равноденствий. Отцветший куст утёсника навис над пляжем, его удерживало лишь плетение тонких корней. «Когда я был моложе, – подумал Флип, – он ещё не свешивался вниз. Море отгрызло хороший кусок – более метра, – пока я рос… А Вэнк утверждает, что куст сам подвинулся к обрыву…»

Невдалеке от обречённого утёсника была округлая впадина, поросшая песчаным чертополохом, который из-за сходства с синеголовником здесь прозвали «глазками Вэнк». Именно в этих местах Флип однажды нарвал охапку цветущих колючек и метнул их потом через ограду «Кер-Анны». Теперь сохранившиеся по краям впадины засохшие цветки казались прихваченными пламенем… Флип на минуту приостановился. Но он был ещё не в том возрасте, когда с улыбкой припоминают, каким мистическим смыслом любовь наделяет мёртвый цветок, раненую птицу, лопнувшее обручальное кольцо, а потому надменно стряхнул с себя горестную ношу, расправил плечи, привычным горделивым жестом смахнул волосы со лба и обратился к себе со словами укора, которые пришлись бы по вкусу авторам приключенческих романов для детей в возрасте первого причастия:

«Что ж! Прочь слабость! Теперь я без всяких сомнений вправе сказать, что стал наконец мужчиной! Моё будущее…»

От подобного хода мысли он сам покраснел. Его будущее? Месяц назад он ещё размышлял о нём. Тогда он представлял себе уйму мелких, по-ребячески точных подробностей на совершенно расплывчатом фоне: будущее означало коридор перед экзаменационным залом, зубрёжку в ожидании экзаменов на бакалавра, множество разных занятий, с которыми смиряешься без особого раздражения, ибо «ведь это необходимо, не так ли?» Будущим была и Вэнк: время, наполненное ею, проклятое или благословенное её именем.

«Как я спешил в начале каникул, – вспомнил Флип. – А теперь…» Он грустно улыбнулся, и глаза его подёрнулись влагой. Его верхняя губа становилась день ото дня темнее, и пробивающийся на ней первый пушок так же напоминал усы, как лесная травка – жёсткую полевую солому. От этой робкой растительности рот казался больше, губы – набухшими, словно у опечаленного ребёнка. Именно к его рту обычно был обращён мстительно непроницаемый взгляд Камиллы Дальре.

«Моё будущее, так что же с ним будет?.. А всё просто… Если я не попаду на факультет правоведения, меня ждёт папин магазин: аппараты для охлаждения вина – их покупают для гостиниц и богатых особняков, – фары и запчасти для автомобилей. Экзамен на степень бакалавра и сразу же – магазин, клиенты, деловая переписка… Отцу не хватает заработков, чтобы обзавестись собственным авто… Ох, а ведь ещё меня ждёт военная служба… О чём это я думаю?.. Положим, после экзаменов…»

Но тут на него навалилась такая скука, что разом покончила с рассуждениями об ожидающей его карьере, в коей не предвиделось никаких сюрпризов. «Если ты будешь проходить службу где-нибудь под Парижем, то я…» Тоненький влюблённый голосок Вэнк нашёптывал ему на ушко два десятка прожектов. Они обсуждали их ещё нынешним летом. Сейчас эти планы представлялись ему такими же блёклыми, как бумажные фонарики без цветной фольги. Все их надежды хранили вкус и цвет только до ближайшего вечера, на большее не хватало духу: вот будет обед, затем можно поиграть в шахматы с Вэнк и Лизеттой, а точнее – с Лизеттой: её решительная восьмилетняя натура, цепкий глаз, ранние способности к вычислениям и комбинациям освобождали Флипа от бремени чувств. А затем – час, когда ему предстоит отправиться навстречу наслаждениям. «Притом, – поправил он себя, – совсем неизвестно, пойду ли я. Скорее нет. Ведь я не схожу с ума, не считаю минуты, не гляжу безотрывно в сторону «Кер-Анны», как подсолнечник на солнце. Я же ещё не утратил права оставаться самим собой, продолжать с удовольствием жить, как жил всегда, любить то, что любил до того…»

Он не остерёгся, прибегнув к этому слову, и теперь оно вклинилось в его существование, непоправимо разделив его на две части. Он пока не знал, сколько ещё времени в грядущем всякое событие будет упираться, как в пограничный столб, в эту магическую и банальную веху: «Ах да, это случилось до того… Насколько я помню, это произошло после того…»

Со смесью зависти и презрения он вспомнил о своих товарищах по коллежу, дрожавших от нетерпения на нечистых ступенях неких заведений, откуда потом они выскальзывали, посвистывая, с фальшиво-победоносным видом, ещё бледные от не преодолённого омерзения. Чем больше они старались не думать об этом, тем чаще возвращались туда, естественно не порывая с зубрёжкой, играми, тайком раскуриваемыми сигарами, болтовнёй о политике и спорте. «А вот я… Значит, это Её вина, если меня ни к чему не тянет, даже к Ней самой?..»

Заряд принесённого с водной глади тумана обволок побережье. Это была лишь редкая дымка, которую ветер растрепал ещё над морем; она уже не могла скрыть от глаз ближайший скалистый островок. Поток воздуха подхватил её, вымесил в плотный вязкий ком и швырнул в бухту. В один миг Флип, утонув в тумане, потерял из виду море, пляж и дом, закашлялся во влажном мареве. Привыкший к чудесам морского климата, он подождал, пока другой порыв ветра не размечет белое облако, но тут в каком-то мгновенном ослеплении ему почудилось среди белёсых разводов спокойное лицо с отброшенными ветром волосами, похожее на полную луну, он увидел праздно опущенные руки, не позволявшие себе лишних жестов. «Она недвижима… Так пусть же вернёт мне – да, мне – течение времени, жажду жить, нетерпение, любопытство… Ведь это несправедливо… несправедливо… Я ей не прощу…»

Он испытывал себя в новой роли неблагодарного бунтаря. Но шестнадцатилетнему мальчику не дано знать, что тёмный для непосвящённых мировой закон посылает страждущим влюблённым, слишком торопящимся жить и нетерпеливо готовым умереть, неких прекрасных миссионерш, наставниц в плотских утехах, способных остановить время, усыпить и утолить жажду ума и побудить тело уйти в тень, подальше от пристальных взглядов, чтобы спокойно дозревать в тишине.

Клочья тумана внезапно поднялись ввысь, истаяли в воздухе, словно расстеленные на лугу полотна, которые, когда их подбирают, оставляют заметные каёмки осевшей росы, жемчужно-матовой на махровых листьях травы и влажно-лаковой – на гладких.

Сентябрьское солнце вновь озарило своим желтоватым светом море, голубое у горизонта и зеленоватое вблизи от просвечивающего донного песка.

После того как морской туман отступил, Флип отдышался, радуясь свету и теплу, словно только что выскочил из душного коридора. Он отворотился от воды, чтобы поглядеть, как в скалистых впадинках мягко золотятся кусты утёсника, снова зацветшие перед холодами, и вздрогнул, словно увидел прямо перед собой бесплотный призрак, занесённый и оставленный здесь туманом: за его спиной стоял молчаливый маленький мальчик.

– Что тебе, малыш? Ты не сын рыбной торговки из Канкаля?

– Сын, – ответил тот.

– И что, на кухне никого нет? Ты кого-нибудь ищешь?

Мальчик стряхнул пыль, покрывавшую его рыжие волосы.

– Мне велела дама…

– Какая дама?

– Она мне сказала: «Передай господину Флипу, что я уехала».

– Так какая дама?

– Не знаю. Она сказала: «Передай господину Флипу, что я вынуждена сегодня уехать».

– А где она тебе это сказала? На дороге?

– Да. Она была в машине…

– В своей машине…

Флип на секунду прикрыл веки, провёл рукой по лбу и с преувеличенным недоумением присвистнул. «В своей машине… Великолепно. Фюйть…» Он открыл глаза, поискал посланца, но того на месте уже не оказалось. Ему даже почудилось, что это всего лишь видение, одно из тех, что внезапно настигают и тотчас рассеиваются во время послеполуденного сна. Однако он приметил зловредного мальца на тропке, поднимавшейся по известняковому утёсу: там желтела копна рыжих волос и маячило что-то голубоватое, квадратное: его штанишки.

Флип напустил на себя глуповато-напыщенный вид, словно карапуз из Канкаля ещё мог его видеть.

«Тем лучше… Это ничего не меняет. Днём раньше, днём позже… Ведь она всё равно должна была уехать!»

Но внутри, у желудка, возникло странное неприятное ощущение, почти физическая боль. Склонив голову к плечу, он прислушался к себе, словно ожидая какого-то таинственного совета.

«Может, на велосипеде я ещё успею… А если она не одна?..»

На дороге, вьющейся вдоль побережья, послышался низкий, суровый звук автомобильного рожка, и терзавшая Флипа боль на мгновение отпустила; потом начался новый приступ, внезапный, словно удар кулаком в живот.

«По крайней мере теперь незачем ломать голову, идти к ней вечером или нет…»

Ему вдруг привиделась в лунном свете запертая «Кер-Анна», её затворённые серые ставни, чёрная решётка, оставшиеся в заточении герани, и он содрогнулся. Он упал на сухой травянистый клочок земли, собрался в комок, как хворый охотничий пёс, и принялся мерно скрести пятками по песку и траве. Он закрыл глаза: тяжёлые белые облака, быстро летящие в вышине, вызывали лёгкую тошноту. Пятки ритмично двигались, с корнем выдирая траву, а он поскуливал в такт им; так женщина, собирающаяся произвести на свет дитя, укачивает его и стонет, пока стенания не завершатся душераздирающим криком.

Наконец Флип открыл глаза и с удивлением одёрнул себя:

«Однако… Что это со мной? Разве я не знал, что она должна отправиться раньше нас? У меня же есть её парижский адрес, номер телефона… И потом, что мне с того, что она уехала? Это моя любовница, а не любовь… Смогу прожить и без неё…»

Он сел и, сшибая с травинок унизавших их улиток – любимое коровье лакомство, попытался взять иной тон, найти утешение в грубоватой насмешке.

«И пусть катится восвояси. К тому же она, может быть, не одна. Ведь мадам и не подумала посвятить меня в свои делишки, разве не так? Что ж. Одна или не одна – скатертью дорога! А что я, собственно, теряю? Одну только ночь, ту, что впереди. Ночь перед моим собственным отъездом. Я ведь не очень-то туда стремился. Я думал о Вэнк… Ничего, обойдёмся без приятного провождения времени, вот и всё…»

Но тут из его головы словно сквозняком выдуло весь лексикон обычного мальчишки, и оголённый рассудок отчётливо осознал, что означает для него отъезд Камиллы Дальре.

«Ах, она уехала… Её уже не догнать. Ту, что дала мне… дала… Как назвать то, что она мне дала? У этого нет имени. Дала, и всё. С тех пор как я перестал быть малышом, радующимся новогодним чудесам, только она и сумела мне что-то дать. И отобрать назад. Что, впрочем, она и сделала…»

Смуглые щёки Флипа залил жаркий румянец, а в глазах защипало от набежавшей влаги. Он рывком расстегнул пуговицы на груди, запустил обе пятерни в шевелюру, сделавшись похожим на обезумевшего драчуна, которого только что вытащили из общей свалки, и, задыхаясь, выкрикнул по-детски осипшим голосом: «Я хотел её, я желал этой ночи, именно этой самой!»

Упёршись кулаками в землю, он повернулся лицом к «Кер-Анне»; на заслонявшем её скалистом гребне уже копились дождевые облака. При виде их он стал внушать себе, что некая всемогущая природная сила смела с лица земли всё, вплоть до места, где он познал Камиллу Дальре.

Кто-то кашлянул. Он глянул вверх на осыпавшуюся песчаную тропку, которую они раз по двадцать за сезон с помощью деревянных чурок и плоских камней превращали в подобие лестницы, но камни и доски неминуемо скатывались к подножию откоса. Флип приметил седеющую голову отца, как только та показалась над песчаной грядой; со свойственной подросткам невероятной ловкостью он тут же преобразился, скрыв от родительских глаз своё смятение и ярость покинутого любовника; молча, спокойно он ждал, когда отец подойдёт ближе.

– Вот ты где, малыш?

– Да, папа.

– Ты один? А где Вэнк?

– Не знаю, папа.

Флип почти без усилий удерживал на своём смуглом лице застывшее приветливое выражение смышлёного мальчугана. Перед ним с самым будничным видом стоял его отец, симпатичное существо с несколько расплывчатыми, как бы размытыми контурами, как и все, кто не носит имён Вэнк, Флип или Камилла Дальре. Флип терпеливо дожидался, когда отец отдышится.

– Ты не был на рыбалке, папа?

– Ещё чего! Я прогуливался. А вот Леклерк выловил осьминога. И какого! Видишь мою трость: такой длины у него щупальца. Отличный улов. Лизетта будет вопить от счастья. Но при всём том вам бы надо быть повнимательнее, когда заходите в воду.

– О, папа, знаешь, это не опасно!..

Флип сам почувствовал, что, возражая, слишком повысил тон – восклицание прозвучало фальшиво-ребячливо. Серые навыкате глаза отца вопросительно остановились на нём; он с трудом вынес этот взгляд, показавшийся ему слишком ясным, проникающим сквозь все покровы и дымовые завесы, за которыми непокорные сыновья прячут от родителей свои секреты.

– Что, малыш, тебя печалит наш отъезд?

– Отъезд? Но, папа…

– Да, если ты в меня, то год от года тебе будет всё тяжелее расставаться с этими местами. С домом, с морем. И с семейством Ферре… Настанет время, и ты поймёшь, как редки друзья, с которыми можно провести всё лето, не портя себе кровь. Наслаждайся, малыш, тем, что осталось. Ещё два дня хорошей погоды. Есть люди и понесчастнее тебя…

Но, хотя отец ещё говорил, он снова как бы отступил в мир теней, откуда его выманили неискреннее слово, неверный взгляд сына. Флип предложил ему руку, помогая преодолеть неровный подъём. То была полная холодной жалости предупредительность юноши, свысока глядящего на собственного родителя, безнадёжно зрелого и успокоенного, по мнению не в меру раздражённого чада, впервые открывшего для себя, что такое любовь, терзания плоти и гордость одиночества, когда ты перед лицом целого света стоишь один, не моля о помощи.

Они поднялись на высокую песчаную террасу, где стоял дом. Выпустив отцовскую руку, Флип уже собрался вновь опуститься к воде, к тому самому месту, что вот уже целый час как было отмечено печатью земного одиночества.

– Куда ты, малыш?

– Туда, папа… вниз…

– Это так спешно?.. Погоди немного, пройдёмся. Я хотел бы тебе кое-что объяснить касательно дома. Ты ведь знаешь, мы с Ферре решились. Покупаем его. Впрочем, вы, дети, давно должны были бы слышать наши разговоры об этом…

Флип не отвечал, опасаясь соврать, не желая выдать, насколько они с Вэнк глухи к ежедневным разглагольствованиям родни.

– Пойдём, я тебе всё объясню. У меня есть замысел – и Ферре его разделяют – расширить дом, пристроив два одноэтажных крыла так, чтобы их крыши служили террасами основных комнат второго этажа… Ты следишь за мной?

Флип с понимающим видом кивнул и сделал над собой усилие, честно пытаясь слушать. Но как он ни старался, а потерял нить, лишь только вынырнуло словцо «выступ». Мысленно он тотчас соскользнул по невидимой тропке к мальчугану, который стоял на выступе… Маленький проказник так и остался на том самом выступе… Меж тем Флип кивал, и его взгляд изображал сыновнюю заинтересованность, переходя с отцовского лица на островерхую крышу дома, с крыши – на руку господина Одбера, рисовавшую в воздухе контуры нового сооружения. «Выступ…»

– Ты следишь за моей мыслью? Мы, Ферре и я, однажды всё это выстроим. А может, доделывать придётся тебе – договорившись с малышкой Ферре… Ведь никому не ведомо, сколько нам отпущено годов…

«Ах, снова одно и то же!» – про себя воскликнул Флип и с неким облегчением даже чуть подпрыгнул на месте.

– Тебя это смешит? А смешного тут мало. Вы, детвора, никак не можете поверить в смерть!

– Что ты, папа…

«Смерть… Вот ещё одно привычное слово. Понятное, обиходное…»

– Не исключено, что когда-нибудь позже вы с Вэнк поженитесь. По крайней мере твоя мать в этом уверена. Но также весьма вероятно, что вы не поженитесь. Что заставляет тебя улыбаться?

– Твои слова, папа…

«То, что ты говоришь, – просто, как всё, что произносят родители, зрелые люди, своё отжившие, сохранившие кротость и загадочную для нас чистоту мыслей…»

– Заметь, что я пока не спрашиваю твоего мнения. Если сейчас ты скажешь: «Я женюсь на Вэнк», это будет так же мало значить, как: «Я не женюсь на ней».

– В самом деле?

– Именно. Вы ещё незрелы. Ты, конечно, очень мил, однако…

Выпуклые глаза вновь стали ясно различимы и поглядели на Флипа в упор:

– Однако надо ждать. Приданое малышки Ферре потянет немного. Но что с того? На первые годы обойдётесь без бархата, шелков, золота…

«Шёлк, бархат, золото. Ах, бархат, шёлк, золото: красное, чёрное, белое! Красное, чёрное, белое – и кусочек льда, как огранённый бриллиант в стакане воды. Мой бархат, моя драгоценность, возлюбленная и повелитель… Ах, как же можно обойтись без подобной роскоши…»

– …трудом… Первые годы всегда нелегки… Надо быть серьёзным, придёт пора подумать о… А мы живём в такое время…

«Мне плохо. Вот тут, около желудка. Мне страшно здесь, на этой фиолетовой скале, резко выделяющейся на тёмно-красном, чёрном и белом фоне. Скала торчит во мне самом…»

– Семейная жизнь… Уход и ласка, чёрт побери! Первому – самый мягкий кусочек. Ну что ты, малыш?..

Нескончаемые отцовские словеса потонули в мягком шуме падающей воды. Флип не почувствовал ничего, кроме слабого толчка в плечо и покалывающих щёку стебельков травы. Затем в его сознание пробился гул множества голосов, словно потоки воды дробились о маленькие острые утёсы и приятно вскипали. Флип открыл глаза. Его голова покоилась на материнских коленях, и все Тени, встав в кружок, склонили к нему свои заботливые лица. Кто-то провёл у его носа платком, смоченным в спиртовой настойке лаванды, и он улыбнулся Вэнк, ибо это она, вся светясь золотом волос, розоватым загаром, кристальной голубизной глаз, встала меж ним и Тенями…

– Бедный мой цыплёночек!

– Я же говорила, что у него нездоровый цвет лица!

– Мы беседовали вдвоём, он стоял передо мной и вдруг – р-раз!..

– Он, как все мальчики в этом возрасте, не способен следить за своим желудком, набивает карманы фруктами…

– А первые сигареты? Вы их не ставите в счёт?

– Цыплёночек ты мой!.. У него слёзы на глазах…

– Естественно! Это реакция…

– К тому же это продлилось не более тридцати секунд; я успел только кликнуть вас. Ну, я же говорил: он стоял вот тут, мы беседовали, а потом…

Флип попробовал встать. Он чувствовал себя лёгким. Щёки не горели.

– Да не двигайся же!

– Обопрись на меня, малыш…

Но он, бесцветно улыбаясь, держал за руку Вэнк.

– Всё прошло, спасибо, мама. Всё прошло.

– Ты не хотел бы лечь в постель?

– О, нет! Мне лучше на свежем воздухе…

– Вы только взгляните, какое лицо у Вэнк! Твой Флип не умер! Пойди прогуляйся с ним. Но постарайтесь по возможности не отдаляться от дома!

Тени отступили. Медлительное воинство с дружелюбно воздетыми руками, подбадривая его, откатилось вспять. Напоследок ещё раз блеснул материнский взгляд – и Флип наконец остался наедине с Вэнк. Она не улыбалась. Он состроил гримаску, задёргал головой, побуждая её улыбнуться, но она лишь отрицательно мотнула волосами: «Нет», пристально вглядываясь в загорелое лицо своего спутника (бледность придала ему зеленоватый оттенок), в чёрные глаза, где купались рыжие лучи низкого солнца, в губы, приоткрывающие тесный ряд мелких зубов… «Как ты красив… И как мне грустно!» – говорили синие глаза Вэнк. Но он не находил в них жалости, хотя она позволяла ему обеими руками сжимать свою жёсткую от рыбалки и тенниса ладонь, словно трость, протянутую набалдашником вперёд.

– Пойдём, – тихо взмолился Флип. – Я всё тебе объясню… Это пустяки. Надо только найти место, где нас не будут беспокоить.

Она повиновалась. С самым сосредоточенным видом они разыскали подходящий выступ скалы, иногда захлёстываемый водой при больших приливах, оставивших на камне слой крупного, быстро сохнущего песка. Этому месту предстояло сыграть роль «секретной комнаты». Никому из них в голову не могло прийти, что заветные слова способны прозвучать в стенах, обитых светлым кретоном или смолистыми сосновыми досками, музыкально резонирующими в тон каждому звуку, перенося его из одного конца дома в другой, отчего по ночам все слышали, когда кто-то щёлкал выключателем, кашлял или ронял ключ. Эти двое горожан, превратившихся в маленьких дикарей, понимали, что следует остерегаться людских обиталищ, не хранящих тайн. Они поверяли свои идиллии и драмы распахнутому на все стороны лугу, уступу скалы или нависшему гребню волны.

– Сейчас четыре часа, – взглянув на солнце, заметил Флип. – Хочешь, я принесу тебе перекусить, прежде чем нам здесь расположиться?

– Я не голодна, – отвечала Вэнк. – А ты хотел бы поесть?

– Нет, спасибо. После моего приключения у меня отбило аппетит. Садись ближе к скале, а я устроюсь с краю.

Они говорили обычным тоном, хотя были готовы и к серьёзным речам, и к почти столь же многозначительному молчанию.

Гладкие загорелые колени Вэнк выступали из-под белого платья и блестели под лучами сентябрьского солнца. Внизу плясала неопасная зыбь, прилизанная, сглаженная туманом: она и видом, и цветом порой напоминала о спокойном лете. Под крики чаек из-за скал показалась цепочка рыбачьих парусников и потянулась в открытое море. Ветер донёс прерывающиеся звуки детской песенки. На этот тонкий голосок Флип обернулся, у него вырвался раздражённо-жалобный возглас: на гребне самого высокого мелового выступа с рыжей, всклоченной ветром шевелюрой стоял маленький мальчик в голубых штанишках.

Проследив, куда он смотрит, Вэнк заметила:

– Да-да, тот самый малыш.

Флип постарался сохранить хладнокровие:

– Ты говоришь вон о том карапузе? Кажется, это сын рыбной торговки.

Она отрицательно покачала головой и уточнила:

– Это тот самый мальчик, который недавно говорил с тобой.

– Он? Со мной?

– Да. Мальчик, который пришёл сообщить об отъезде дамы.

Внезапно Флипу стало ненавистно всё: дневной свет, жёсткий песок, слабый ветерок, мгновенно опаливший его щеку.

– О чём… о чём ты, Вэнк?

Она не унизилась до ответа и продолжала:

– Этот мальчик искал тебя, он встретил меня первую и всё рассказал. К тому же…

Как истинная фаталистка, она махнула рукой, и Флип тяжело перевёл дух; ему стало не так муторно.

– Ах, значит, ты знала!.. И что ты знала?

– Всякое. Не так уж давно. Всё, что мне известно, я выяснила разом, три… или четыре дня назад. Но я кое о чём подозревала…

Она умолкла, и Флип заметил, что у синих глаз подруги, над округлостью по-детски свежих щёк, залегли перламутровые тени – след ночных слёз и бессонницы, тот атласный отсвет цвета лунной дорожки на воде, который можно увидеть лишь на веках женщины, вынужденной тайно страдать.

– Что ж, – сказал он. – Тогда мы можем объясниться, если, конечно, ты не предпочтёшь не говорить вовсе… Я сделаю всё, что ты хочешь.

Уголки её губ непроизвольно вздрогнули, но она не заплакала.

– Нет, нам надо поговорить. Думаю, так будет лучше.

Оба одновременно испытали схожее горькое удовлетворение от того, что с первых же слов отмели пошлые препирательства и ложь. Это удел героев, актёров и детей – привольно себя чувствовать в тенетах высокого стиля. Наши юные существа безрассудно надеялись, что из их любви способно родиться благородное страдание.

– Послушай, Вэнк, когда я в первый раз встретил…

– Нет-нет, – торопливо прервала его она. – Только не это. Я не спрашиваю тебя как. Я знаю. Там, на песчаной дороге, по которой ездят за водорослями. Думаешь, я забыла?

– Но тогда, – возразил Флип, – не произошло ничего, что стоило бы запоминать или забывать, так как…

– Довольно об этом. Хватит! Неужели ты думаешь, что я привела тебя сюда для того, чтобы ты мне рассказывал о ней?

Страстная простота её тона лишала его будущую сокрушённую исповедь искренности и естественности.

– Ты собираешься поведать мне историю вашей любви, не так ли? Не стоит труда. В прошлую среду, когда ты вернулся, я встала, не зажигая света… Я видела тебя… Ты крался как вор… Уже почти рассветало. А какое у тебя было лицо… Тогда-то, как ты понимаешь, я и навела справки, решила кое-что узнать. Думаешь, здесь на побережье никто ничего не ведает? Не догадываются ни о чём только родители…

Флип нахмурился. Он был шокирован. Глубинная женская жестокость, всплывшая наружу у охваченной ревностью Вэнк, показалась ему оскорбительной. Выбирая это убежище, он приготовился к жалобам, слезам о поруганном доверии, к собственным долгим признаниям. Но он не мог примириться с этим резаньем по живому, с яростной целенаправленностью, отбрасывающей все дорогие для него и льстящие его самолюбию промежуточные звенья в цепи событий ради достижения какой-то цели… впрочем, какой цели?

«Она, без сомнения, захочет покончить с собой, – вдруг сообразил он. – Именно здесь она однажды уже совершила попытку. А теперь может повторить…»

– Вэнк, ты должна пообещать мне одну вещь.

Не глядя на него, она выжидательно наклонила голову, прислушиваясь, вся поза её и особенно этот лёгкий жест дышали иронией и независимостью.

– Да, Вэнк, обещай, что ни здесь, ни где бы то ни было на земле ты… ты не постараешься расстаться с жизнью…

Она широко раскрыла свои синие глаза и буквально ослепила его внезапным жёстким взглядом.

– Что ты сказал? Расстаться… покончить с собой? Он положил обе руки ей на плечи и, покачивая головой, как человек многоопытный, пояснил:

– Дорогая, я тебя неплохо знаю. Ведь именно здесь ты однажды чуть не соскользнула вниз. Это было чистое безрассудство, всего полтора месяца назад, а теперь…

От изумления и неожиданности брови Вэнк круто взмыли ввысь. Она передёрнула плечами, стряхнув руки Флипа.

– Теперь?.. Умереть?.. Для чего?..

При последних словах он покраснел, и Вэнк сочла его горящие щёки ответом.

– Из-за неё?! – вскричала она. – Ты что, рехнулся?

Флип в раздражении вырвал из земли несколько клоков дёрна и внезапно помолодел лет на пять-шесть.

– Совсем нетрудно спятить, когда пытаешься понять, чего хочет женщина, если даже вообразить, что она сама это знает!

– Но я действительно знаю, Флип. И хорошо знаю. А ещё лучше – чего я не желаю! Можешь быть спокоен: я не покончу с собой из-за той женщины! Полтора месяца назад… Да, я хотела соскользнуть туда, вниз, и тебя увлечь за собой. Но тогда я могла умереть ради тебя. И ради себя… ради себя…

Она прикрыла веки, откинула голову назад и ласково понежила голосом свои последние слова – это сделало её похожей на всех женщин, запрокидывающих лицо и зажмуривающихся от избытка счастья. Флип сейчас признал в ней сестру той, что, смежив ресницы и уронив голову на подушку, казалось, отлетала от него в те самые мгновения, когда его нежность и страстность достигали высшего предела…

– Вэнк, ну послушай же, Вэнк! Она открыла глаза и выпрямилась.

– Что?

– Ну, не оставляй меня одного, вот так. У тебя такое лицо, будто ты вот-вот потеряешь сознание.

– Со мной всё в порядке. Это тебе требуется нашатырь, одеколон и прочий тарарам!

Проскальзывающая временами в их отношениях ребяческая безжалостность друг к другу служила самым милосердным целям. Они черпали в ней силы, ясность взгляда, свойственную прежним годам, чтобы тут же снова погружаться в хаос созревающих чувств.

– Я ухожу, – сказал Флип. – Ты причиняешь мне такую боль…

Она отрывисто, неприятно рассмеялась и вновь стала походить на первую встречную, на всякую оскорблённую женщину.

– Как мило! Значит, это тебе причинили боль, не так ли?

– Ну да.

Она издала крик, похожий на клёкот какой-то большой разъярённой птицы, и Флип от неожиданности вздрогнул:

– Что с тобой?

Вэнк упала на раскрытые ладони, оказавшись почти на четвереньках, в позе готового к прыжку зверя. Она уже не владела собой, обезумев от обиды и горя. Её лицо покраснело, волосы, соскользнув наперёд, скрыли опущенный лоб – он видел только воспалённые сухие губы, короткий нос с ноздрями, раздувающимися от шумного гневного дыхания, и горящие синим пламенем глаза.

– Замолчи, Флип! Замолчи! Иначе ты потом сам себе не простишь! Ты жалуешься, говоришь, что тебе больно, – и это ты, который меня обманул, ты, лгун, предатель, ты покинул меня ради другой женщины! У тебя нет ни стыда, ни здравого смысла, ни хотя бы жалости. Ты привёл меня сюда лишь для того, чтобы мне – мне! – рассказывать, чем ты занимался с другой! Попробуй же опровергнуть. Разве не так? Скажи, не так?

Она кричала, отдавшись на произвол своей женской ярости, как буревестник в грозу. Затем рывком откинулась к скале и села, снова подобрав под себя ноги; пальцы её вслепую трогали камни, пока не нащупали тяжёлый осколок скалы; размахнувшись, она с такой силой метнула его далеко в море, что Флип смутился.

– Замолчи, Вэнк…

– Нет! Не желаю молчать. Во-первых, мы здесь одни, а потом, мне хочется кричать, ведь мне есть о чём кричать, ты не находишь? Ты притащил меня сюда, потому что тебе не терпелось рассказать, обновить в памяти всё, чем ты с ней занимался, – просто ради удовольствия послушать самого себя, повторить какие-то слова, говорить о ней, называть её имя, а? Её имя и, может, ещё…

Внезапно она по-мальчишески двинула его кулаком в физиономию, да так, что он чуть не набросился на неё и не отлупил от всей души. Но произнесённые ею слова удержали его, а чувство мужского достоинства принудило отступить перед Вэнк и тем, что она поняла сама и без околичностей дала понять ему.

«Она говорит, что мне было бы приятно рассказывать ей обо всём, что случилось, и сама верит в подобную чушь… О, и это Вэнк, Вэнк могла такое вообразить…»

Она на минуту умолкла, закашлялась и покраснела до самого выреза платья. Две слезинки показались в уголках её глаз, однако время молчания и сладких грёз ещё не настало.

«Надо же, значит, я так никогда и не понимал, что у неё на уме? – подумал Флип. – Всё, что она говорит, так же обескураживает, как и тот напор, с каким она иногда плавает, прыгает, бросает камни…»

Он всё ещё не очень доверял ей и настороженно следил за каждым её жестом. Её разгорячённое лицо, блестящие глаза, точёная фигурка, длинные ноги, плотно обтянутые белой тканью платья, оттеснили куда-то неправдоподобно далеко то почти сладостное страдание, что час назад подкосило его, заставив рухнуть в траву…

Воспользовавшись передышкой, он пожелал выказать своё хладнокровие:

– Я не отлупил тебя, Вэнк, хотя твои слова заслуживали этого даже больше, чем последняя выходка. Но я не позволил себе давать сдачи. Ведь ещё не бывало такого, чтобы я решился…

– Естественно, – хрипло оборвала она его. – Ты должен сначала потренироваться на ком-нибудь ещё. Видимо, мне не суждено быть первой ни в чём!

Такая свирепость в ревнивых упрёках несколько успокоила его. Он даже чуть было не улыбнулся, но недобрый взгляд Вэнк вовремя заставил его воздержаться от этого. Они посидели молча, глядя, как солнце заходит за горный кряж и розовое пятно, изогнутое, словно лепесток, пляшет на гребне каждой волны.

Над их головами надтреснуто зазвенели коровьи колокольчики: шло стадо. На том месте, где недавно напевал малыш, появилась рогатая морда чёрной козы и заблеяла.

– Вэнк, дорогая… – взмолился он и вздохнул. Она с возмущением взглянула на него:

– Это меня ты осмеливаешься так называть?

Он опустил голову и снова вздохнул:

– Вэнк, милая моя…

Она прикусила губу, собрала все силы, сдерживая вот-вот готовые пролиться слёзы, и не решилась заговорить: глаза у неё набухли, к горлу подкатил ком.

Флип, опёршись затылком о скалу, обросшую розовато-фиолетовым мхом, глядел на море, хотя, вероятно, ничего не видел: он просто изнемогал от усталости, от того, что так хорошо вокруг, что предзакатный час, его запахи, его меланхоличные краски предрасполагают к успокоению, и всё шептал: «Вэнк, милая…» – таким тоном, будто хотел сказать: «Ах, какое счастье!..» или: «Боже, как я страдаю!..» Его новая боль исторгала у него самые древние слова – те, что когда-то впервые родились у него на губах; так старый солдат, раненный в бою, со стоном вспоминает забытое имя матери.

– Да замолчи, не зли меня, замолчи… Что ты сделал со мной… что ты со мной сделал…

Она подняла голову, и он увидел слёзы, что катились, не оставляя следов на бархатистой коже. В наполненных влагой глазах играло солнце, и оттого они казались огромными и нестерпимо синими. Лицо как бы раздвоилось: глаза и лоб принадлежали оскорблённой до глубины души любящей женщине, исполненной великолепного всепрощения, а трогательная, немного комичная гримаса обиды в изломе губ и чуть дрожащем подбородке – несчастной маленькой девочке.

Не отрывая затылка от жёсткого ложа, Флип обратил к ней взгляд своих чёрных глаз, в котором читались томительные ожидания и призыв. От ярости она так распалилась, что до него донёсся запах светловолосой женщины: в нём было что-то от аромата розового стальника и примятого зелёного жита, что-то лёгкое и терпкое, так подходящее тому впечатлению силы и уверенности, которое производило каждое движение Вэнк. При всём том она плакала, шепча: «Что ты со мною сделал…» Пытаясь унять слёзы, она впилась зубами в руку, так что на коже появился багровый полукруг, след её молодых зубов.

– Ты настоящая дикарка… – вполголоса произнёс Флип с той ласковой почтительностью, с какой мог бы обратиться к незнакомке.

– Больше, чем ты думаешь… – всё ещё всхлипывая, откликнулась она.

– Не говори так! – воскликнул он. – Каждое твоё слово звучит как угроза!

– Раньше ты бы сказал: как обещание, Флип!

– Но это ведь одно и то же! – с жаром возразил он.

– Почему?

– Да так.

Призвав на помощь всю свою деликатность, он умолк, покусывая травинку, боясь, да и не умея выразить словами свои посягательства на свободу думать и чувствовать, как ему угодно, на право расслабиться и прибегнуть к галантной лжи, ибо всё это зародилось в его душе с возмужанием и первым любовным опытом.

– Я спрашиваю себя: вот пройдёт время, и как ты будешь ко мне относиться, Флип…

Казалось, она сбита с толку и исчерпала все доводы. Однако Флип уже знал, что она в любую минуту готова воспрянуть и, как по волшебству, обрести новые силы.

– А ты не спрашивай себя, ладно? – отрывисто попросил он.

«Позже… позже… Да, она способна и будущее держать в руках. Ей сейчас хорошо… Она может спокойно размышлять о том, каково оно, это будущее. А главный Её советчик – непреодолимое стремление приковывать к себе… Вот Ей-то уж не придёт в голову умирать…»

В своём высокомерии он не мог представить, сколь велика жажда продлить настоящее у любого существа женского пола и как мощен инстинкт, что велит укрыться под сень собственного горя, погружаясь в несчастье, словно в шахту с драгоценной рудой. Вечерняя пора и усталость укротили его, помогая бесстрашной девочке, в меру сил и умения сражающейся за спасение их союза. В мыслях своих он уже был далеко, он мчался вдогонку за автомобилем, летевшим в густом облаке пыли, подобно нищему робко заглядывал в окно и видел, как прислонилась к нему головка в тюрбане из тонкой белой материи… Он вспоминал каждую чёрточку: подкрашенные ресницы, чёрную точку родинки у губы, трепещущие прижатые ноздри – всё то, чем он любовался только вблизи, ах, он видел их так близко… Он вскочил на ноги, охваченный боязнью страдания и удивлением, сбитый с толку, пристыженный: оказывается, пока он говорил с Вэнк, его боль иссякла…

– Вэнк!

– Что тебе?

– Кажется… мне плохо…

Он зашатался, но тут её недрогнувшая рука ухватила его за ворот, пригнула к земле и заставила лечь в самой глубине их ненадёжного покатого убежища. Ослабев, он не сопротивлялся, только пробормотал:

– А ведь это было бы самым простым выходом…

– О-ля-ля!..

Издав столь обыденный возглас, она не стала искать новых слов – лишь притиснула поближе к себе обессиленного юношу и прижала его голову к своей груди, чуть округлившейся в самое последнее время. Флип отдался на волю не так давно обретённой привычки к покорной пассивности в мягких руках. Правда, он с едва переносимой горечью всё пытался уловить тот незабываемый смолистый запах, ощутить щекой податливую мягкость плоти, зато теперь по крайней мере он мог без всяких помех жалобно стонать: «Вэнк, милая!.. Вэнк, милая!..»

Притихнув, она укачивала его с той же неторопливостью, с какой все женщины, соединив руки на груди и сдвинув колени, баюкают младенца. Она проклинала его за то, что он избалован чужими ласками и к тому же несчастен. Она желала ему потерять рассудок и в бреду безумия забыть некое женское имя. Про себя она заклинала его: «Ну что ты… Ты научишься меня понимать, ты меня узнаешь… Я тебе помогу…», и одновременно – убирала со лба Флипа тонкий, как трещинка в мраморе, волосок. Она испытывала новое изощрённое удовольствие от самого прикосновения к телу юноши, его веса, хотя ещё так недавно, хохоча, бегом носилась с ним по пляжу, изображая коня под лихим седоком. И теперь, когда, раскрыв глаза, Флип постарался перехватить её взгляд, без слов моля возвратить ему то, чего он ныне лишился, она свободной рукой с силой заколотила по песку, восклицая про себя: «Ах, зачем ты только появился на свет!» – подобно героине некой вечной жизненной драмы.

Всё это не мешало ей зорко посматривать в сторону дома и, как заправский моряк, определять время по солнцу: «Ба, уже больше десяти часов!»; она приметила, как между пляжем и домом, словно голубь, порхнуло белое платьице Лизетты, подумала: «Нельзя здесь оставаться более четверти часа, иначе нас станут искать. Надо бы хорошенько промыть глаза…» – и снова её душой и телом завладели любовь, ненависть, медленно затухающая ярость – убежища духа, столь же неудобные для обитания и своеобразные, как их пристанище под нависшей скалой…

– Поднимайся, – полушёпотом приказала она. Отяжелевший Флип застонал. Она догадалась, что сейчас он пользуется своим мимолетним недугом, чтобы избежать упрёков и расспросов. Её руки, только что по-матерински нежные, резко тряхнули приникшее к ней тёплое тело, и, выпав из её объятий, оно снова преобразилось в лживого парня, странного, плохо ей понятного, способного на предательство, к тому же сильно изменившегося и пообтесавшегося в чьих-то женских руках…

«Привязать бы его, как ту чёрную козу, на десятиметровую верёвку… Запереть в комнате, в моей комнате… Жить бы в стране, где не было бы других женщин, кроме меня… Или сделать, чтобы я была такая красивая, такая красивая… Хорошо бы ещё, чтобы он сильно заболел и я стала бы его выхаживать…» Всё, о чём она думала, легко читалось на её лице.

– Что ты собираешься делать? – спросил Флип. Она холодно вгляделась в черты, которые, скорее всего, в недалёком времени будут принадлежать заурядному смазливому брюнету, но теперь, на подходе семнадцатилетия, ещё хранят юношескую непосредственность. К её удивлению, никакого ужасного клейма не отпечаталось ни на нежном подбородке, ни на тонкой переносице, легко белевшей от гнева. «Но его тёмные глаза слишком ласковы, а белки у них такого бледно-голубого оттенка. Ах, я прямо вижу, как чужая женщина любовалась в них своим отражением…» Она покачала головой:

– Что я собираюсь делать? Готовиться к ужину. Да и тебе неплохо бы.

– И это всё?

Уже стоя на ногах, она одёрнула платье, стянутое эластичным шёлковым пояском, и быстро оглядела Флипа, их дом, море, которое засыпало, серея, и не желало окрашиваться в светлые краски заката.

– Всё… если ты сам что-нибудь не сделаешь.

– Что ты подразумеваешь под этим «что-нибудь»?

– Ну… уехать, отправиться к той даме… Решить наконец, что ты любишь именно её… Объявить об этом родителям…

Она объяснялась по-младенчески жёстко, продолжая машинально одёргивать платье, словно хотела раздавить груди.

«У неё они похожи на раковины морских блюдец, а ещё, пожалуй, – на маленькие конические горы с полотен японцев…»

Он чуть было не произнёс, пусть не вслух, а про себя, но вполне отчётливо слово «груди», покраснел, обвинил себя в недостатке почтительности и поторопился её успокоить:

– Я, Вэнк, не совершу ни одной из подобных глупостей. Но мне бы хотелось знать, на что ты, ты сама могла бы решиться, если бы я был способен на всё это или хотя бы на половину?

Она широко распахнула глаза, ставшие ещё более синими от недавних слёз, но он ничего не смог в них прочесть.

– Я? Ничего в своей жизни я бы изменять не стала.

Конечно, она говорила неправду, в её словах был прямой вызов, но за лживой завесой этого взгляда он видел, он почти ощущал цепкость, нерушимое и безоглядное постоянство – всё то, что хранит любящую женщину, когда у неё появляется соперница, привязывая к жизни и к возлюбленному.

– Ты желаешь казаться более рассудительной, Вэнк, чем ты есть на самом деле.

– А ты корчишь из себя невесть какую драгоценность. Разве тебе только что не показалось, будто я хочу умереть? Покончить с собой из-за амурной интрижки мсье!

Она ткнула в его сторону открытой ладонью, как делают все дети, когда ссорятся.

– «Интрижка»… – повторил задетый за живое и одновременно польщённый Флип. – Да, чёрт подери! Все парни в моём возрасте…

– Что ж, мне, видимо, и впрямь придётся привыкнуть, что ты похож на «всех парней» твоего возраста.

– Вэнк, милая Вэнк, клянусь, молодой девушке не пристало так говорить, она не должна даже слышать… – Флип потупил глаза и не без самодовольства прибавил: – Уж можешь мне поверить.

Он предложил ей руку, помогая перешагнуть через длинные потёки сланца на подступах к их убежищу, затем через низкие кусты утёсника, отделявшие их от таможенной тропы. В трёх сотнях метров на краю прибрежного обрыва всё в том же белом платьице вертелась во все стороны Лизетта – сейчас она была похожа на садовый вьюнок под ветром – и бешено махала им маленькими загорелыми руками, торопя: «Идите же! Вы опаздываете!» Вэнк махнула ей, показывая, что поняла, но прежде чем начать спускаться, снова обернулась к Флипу:

– Флип, вот тут как раз я и не могу тебе поверить. Иначе получится, будто бы то, как мы жили до сих пор, – лишь одна из обычных пресных историй, как в книжках, которые не любим ни я, ни ты. Вот ты мне говоришь: «парень», «молодая девушка» – и это о нас с тобой! А ещё: «все парни в моём возрасте»… Но ведь с твоей стороны это неприлично… видишь, я сейчас совершенно спокойна…

Он слушал её с лёгким нетерпением, весьма озадаченный тем, что перестал кожей ощущать уголья и тернии своей великой печали: он их где-то растерял. Крайнее замешательство Вэнк, заметное по её нарочито самоуверенному виду, разметало их вовсе. А тут ещё поднялся прохладный ветерок, и сразу стало неуютно, захотелось домой…

– Пойдём же! Ну что ещё?

– Ведь ты всё же виноват передо мной, Флип: если это так важно, ты бы мог попросить меня…

Он стоял перед ней молча, вымотанный вконец, без всяких желаний, мечтая только поскорее остаться одному; при всём том надвигающаяся ночь внушала ему неясные опасения. Его спутница едва сдержалась и не вскрикнула от возмущения, а может, в каком-то нечистом смятении чувств, а он, прищурившись, оглядел её с ног до головы и вымолвил:

– Ах ты бедняжка!.. «Попросить»… Пусть так. И о чём же?

Застыв с оскорблённым видом, она молчала. Волна жаркой крови залила её щёки и теперь спускалась к тёмному от загара горлу. Он положил ей руку на плечи и, прижимая к себе, стал спускаться по тропинке.

– Вэнк, милая. Ну посуди сама, какую ты глупость только что сказала! Достойную несведущей девочки, благодаренье Господу!

– Поблагодари Его за что-нибудь другое. Неужели ты, Флип, думаешь, что я знаю об этом меньше, чем первая женщина, которую Он создал?

Она не отстранилась и посматривала на него краем глаза, не поворачивая головы, поминутно обращая взгляд к неровной дороге, затем снова косясь в его сторону, и в таком ракурсе её фиалковые глаза с яркими, как перламутр морской раковины, белками приковали к себе всё внимание Флипа.

– Скажи, Флип, ты что, не веришь, что я в этом понимаю не хуже, чем…

Они дошли до поворота тропы, и он остановился. Море потеряло всю свою лазурь и выглядело отлитым из прочного серого металла, почти без ряби. Погасшее солнце оставило на горизонте печальную красную полосу, выше которой небо было более светлым, бледно-зеленоватым, и там влажно поблёскивала первая звёздочка. Флип одной рукой крепче обнял плечи Вэнк, а другую вытянул в сторону моря:

– Тсс, Вэнк! Ты не понимаешь. Это… Такая тайна… Такая…

– Я уже не маленькая.

– Нет, ты не представляешь, о чём я хочу сказать…

– Напротив, прекрасно представляю. Ты как малыш у Жалонов – тот, что по воскресеньям поёт в церковном хоре. Когда он хочет придать себе важности, то говорит: «Латынь… Ох, знаете, латынь такая трудная!» Но латыни он не знает.

Она вдруг запрокинула голову и рассмеялась, а Флипу вовсе не понравилось, что она за столь короткое время и так естественно смогла перейти от трагедии к смеху, от горестного недоумения к иронии. Может, из-за того, что наступала ночь, его охватила тоска по череде сменяющих друг друга мгновений любовного жара и блаженного умиротворения, по тишине, в которой слышно, как подобно лёгкому дождю стучит кровь в висках. Он снова жаждал былого страха перед неотвратимой и грозной минутой, что пригибал его к земле у того порога, который подростки, его сверстники, пересекают, шатаясь и проклиная.

– Помолчи, Вэнк. Не надо корчить из себя грубую и злую девицу. Когда ты узнаешь…

– Но я как раз и желаю узнать!

Её голос был фальшив, а смех – как у незадачливой комедиантки, ибо её корёжило и колотило, и она была так же грустна, как покинутые дети, готовые на самое рискованное, на любые страдания и сверх того – на всё самое худшее, пока судьба не отплатит сторицей…

– Прошу тебя, Вэнк, ты мне делаешь больно… Всё это так на тебя не похоже!..

Он уронил руку с плеча девушки и пошёл впереди неё. Она следовала за ним, перепрыгивая там, где тропинка сужалась, через кусты осоки, уже напитавшиеся росой, и по мере приближения готовилась с ясным лицом предстать перед Тенями. Но продолжала вполголоса повторять в спину Флипу:

– Так не похоже на меня?.. Не похоже на меня?.. Вот уж об этом ты, Флип, не имеешь понятия, хотя тебе известно столько разных вещей…

За столом оба держались достойно себя и своей тайны. Флип посмеивался над своими «дамскими недомоганиями», требовал к себе внимания, поскольку опасался, что заметят розоватые тени вокруг блестящих глаз Вэнк, полускрытые шелковистой копной волос, спущенных на лоб и обрезанных у самых бровей. Вэнк, ведя себя ребячливо, потребовала к супу шампанское: «Это, мама, чтобы подбодрить Флипа!» – и первая, не переводя дыхания, осушила полный бокал.

– Вэнк! – негодующе одёрнул её кто-то из Призраков.

– Да оставьте, – снисходительно промолвил другой. – Что ей сделается?

К концу трапезы Вэнк заметила, как он поглядывает в сторону ночного моря, невидимого отсюда горного кряжа, растворившейся во тьме дороги меж купами каменно-серого от дорожной пыли можжевельника… Она крикнула:

– Лизетта, ущипни-ка Флипа, а то он совсем заснёт!

– Она меня ущипнула до крови! – простонал Флип. – Маленькая дрянь! У меня даже слёзы выступили!

– Правда, правда! – пронзительно захохотала Вэнк. – У тебя слёзы на глазах.

Она смеялась, пока он растирал руку под белой фланелевой курткой; но он видел в её глазах и на щеках пламя игристого вина и след того понятного лишь ему безумия, от которого только и жди сюрпризов.

Где-то в тёмной морской дали проревела сирена, и одна из Теней перестала шевелиться, застыла, уперев в стол живот.

– На море туман…

– Я только что выходил посмотреть на Гранвильский маяк – он в густом молоке: фонарь едва мерцает, – промолвила другая Тень.

Звук пароходного гудка снова напомнил о ревущем автомобильном клаксоне на пыльном просёлке, и Флип вскочил на ноги.

– Сейчас его снова скрутит! – злорадно выкрикнула Вэнк.

По привычке ловко уклоняясь от нежелательных взглядов, она повернулась к Призракам спиной, а её собственные очи с мольбой впились в Флипа.

– Нет, ничего подобного не повторится, – заверил он всех. – Но я валюсь с ног, а потому прошу позволить мне отправиться спать. Спокойной ночи, госпожа Ферре… Спокойной ночи…

– Ну, мой мальчик, это она мстит тебе за твоё вечное нытьё.

– Может, принести к тебе в комнату чашечку не слишком крепкого настоя ромашки?

– Не забудь пошире раскрыть окно!

– Вэнк, ты отнесла к Флипу флакон с нашатырём?

Голоса дружественных Теней сопровождали его до самой двери, подобно праздничной гирлянде неброских и несколько поблёкших, но всё ещё приятно пахнущих сухих цветов. По давно заведённому обычаю он на прощание чмокнул Вэнк в подставленную щёку (обычно его поцелуй приходился куда-то мимо: в ухо, в шею либо в краешек покрытых лёгким пушком губ). Затем дверь затворилась, оборвав благодетельную гирлянду, и он остался один.

Комната с окном, развёрстым в безлунную ночь, встретила его недружелюбно. Стоя под лампочкой, затянутой жёлтой кисеёй от мошек, он вдохнул её запах, негостеприимный, хотя и слабый, – то, что Вэнк называла «запахом школяра»: так пахли книги в добротных переплётах, приготовленный для переезда кожаный чемодан, клеёные каучуковые каблуки, тонкое мыло и хороший одеколон.

Особого страдания он не ощущал, его заменило чувство отъединённости от людей и такой усталости, от которой лечит только забвение. Флип быстро лёг, погасил свет и привычно пристроился к стенке: это место на постели издавна служило ему надёжным убежищем от всех напастей детства. Там был самый приятный уголок: под надёжной простыней, уткнувшись носом в обои с цветочками, поверенные его грёз и подростковой лихорадки, он видел свои лучшие сны – обычно в полнолуние, во время высоких приливов, или под июльскую грозу. Здесь Камилла Дальре обретала лицо Вэнк, а властная Вэнк верховодила им с нечистой холодной ловкостью балаганного иллюзиониста. Но ни Камилла Дальре, ни Вэнк его грёз не желали вспоминать, что Флип – всего лишь маленький ласковый мальчик, страстно жаждущий одного: примостить голову на тёплое плечо, маленький мальчик десяти лет…

Он проснулся, посмотрел на часы и, увидев, что на них без четверти двенадцать, понял: ему придётся коротать время до рассвета в неуютном, погружённом в сон доме. Тогда он надел сандалии, стянул на поясе завязки купального халата и вышел на свежий воздух. Нарождающийся полумесяц цеплялся рогом за прибрежный утёс. Розоватый и ущербный, он не освещал округу; Гранвильский маяк, казалось, добивал его каждым проблеском своих красных и зелёных фонарей. Однако лунного мерцания хватало, чтобы загнать тьму под древесные кроны, и белая штукатурка дома призрачно отсвечивала меж заметных глазу опорных балок. Оставив открытой застеклённую дверь, Флип вступил в тёплую ночь, словно в печальный, но надёжный приют. Он сел прямо на землю, она была жёсткой, каменистой и сухой: за шестнадцать лет многократно перекопанная и утрамбованная почва быстро впитывала росу (теперь лопатка Лизетты постоянно натыкалась на втоптанные сюда ржавые остатки игрушек, погибших десять, двенадцать, пятнадцать лет назад и приобретших вполне археологически-пристойный вид).

Он чувствовал себя несчастным, мудрым, отъединённым от всех. «Может, это и называется – стать мужчиной?» – думал он. Неосознанная потребность поделиться с кем-нибудь собственной мудростью и печалью бесплодно мучила юношу, как и прочих порядочных маленьких атеистов, кому светское образование не предоставило в качестве зрителя Высшего судию.

– Это ты, Флип?

Голос слетел к нему легко, словно принесённый ветром лист. Он поднялся и бесшумно подошёл к окну с деревянным балконом.

– Да, – шепнул он. – Ты не спишь?

– Разумеется, нет. Сейчас спущусь.

Она приблизилась совершенно беззвучно, он увидел лишь, как плывёт навстречу светлое лицо – силуэт её фигурки был полностью растворён в ночном сумраке.

– Ты простудишься.

– Нет. Я надела своё голубое кимоно. Да к тому же сейчас тепло. Не надо здесь оставаться.

– Ты почему не спишь?

– Не хочется. Я думаю. Не нужно здесь стоять: разбудим кого-нибудь.

– Тебе не следует в такое время спускаться к воде. Насморк подхватишь.

– Насморк мне не грозит. Но в вовсе не настаиваю на том, чтобы спуститься к морю. Можно, наоборот, подняться повыше и немного прогуляться.

Она говорила почти неслышно, однако Флип не упускал ни единого слова. Ни с чем не сравнимое наслаждение доставляло ему то, что её голос звучал без тембра. Он уже не принадлежал ни Вэнк, ни какой бы то ни было другой женщине. Теперь рядом с ним была просто бесконечно родная душа, невидимое, но до боли знакомое существо, от которого не надо ждать едких придирок; и нет у неё иной цели, кроме безмятежной прогулки, мирного бдения…

Он оступился, на что-то наткнувшись, и Вэнк поддержала его, ухватив за руку.

– Здесь горшки с геранью, разве не видишь?

– Нет.

– Я тоже. Но я помню – знаешь, как слепые: просто знаю, что они здесь… Осторожнее: там, с твоей стороны, на земле должна быть подставка для них.

– А об этом ты почему знаешь?

– У меня в голове засело, что она там. Если споткнёшься, шум будет словно от опрокинутого ведёрка с углем. Бум!.. Ну, что я говорила?

Этот лукавый шепоток очаровывал Флипа. Он готов был прослезиться от удовольствия, а ещё потому, что мог наконец расслабиться, видя Вэнк такой мягкой и в темноте так похожей на прежнюю двенадцатилетнюю девчушку, которая что-то шептала, склонившись во время ночной рыбалки над рыбками, когда они извивались в лунном свете на мокром песке…

– Вэнк, а помнишь ту ночь, когда мы выловили самую большую нашу камбалу?..

– И твой бронхит. Это нам стоило строгого запрещения ходить на рыбалку ночью… Слушай!.. Ты закрыл за собой стеклянную дверь?

– Нет…

– Видишь, поднимается ветер? Дверь будет хлопать. Ах, если бы я не думала обо всём…

Она исчезла, почти тотчас вернулась, ступая бесшумно, как сильф, такая невесомая, что он догадался о её приближении только по запаху духов, принесённому ветром…

– Чем ты надушилась, Вэнк? И почему так сильно?

– Не говори так громко. Мне было жарко. Я растёрлась туалетной водой, прежде чем выйти.

Пряный запах зелени, исходивший от вспаханной земли, мог заставить позабыть о близости моря. Низкие заросли густого тимьяна били Флипа по голым лодыжкам; проходя, он ласково погладил бархатные головки львиного зева.

– Знаешь, Вэнк, у огорода нас никто не услышит: рощица заслоняет от дома.

– Но в доме всё тихо, Флип, и мы не делаем ничего плохого.

Она только что подобрала прежде срока упавшую с дерева грушу, подточенную червём. Он расслышал, как она откусила от плода и тотчас отбросила его.

– Что ты делаешь? Ешь?

– Это одна из жёлтых груш. Но она недостаточно хороша, чтобы дать её тебе.

Подобная непринуждённость не вполне рассеяла довольно расплывчатые опасения Флипа. Он нашёл Вэнк немного слишком податливой, лёгкой и безмятежной, как лесная нимфа; внезапно ему вспомнилась беспричинная, словно пришедшая из иного, нездешнего мира весёлость и какая-то сумасшедшая ласковость, некогда поразившая его в смехе монашек. «Видеть бы её лицо!» – сказал он себе. И содрогнулся, представив, что приятные уху незвонкие речи радостной девочки, может быть, произносят сведённые от боли губы на застывшем, как яростная маска, и блистательно пунцовом лице, какое у неё было там, под скалой…

– Вэнк, послушай… Надо возвращаться.

– Как хочешь. Ну потерпи ещё чуть-чуть. Мне сейчас хорошо. А тебе? Значит, нам обоим хорошо.

Ночью так легко жить! Но не в комнатах. Ох, я в последние дни ненавижу свою комнату. А здесь мне не страшно… Ой, светлячок! И так поздно: в это время года их уже не бывает! Нет, не бери его, оставь… Дурачок, ну что ты так вздрагиваешь! Это кошка пробежала, только и всего. По ночам кошки охотятся за лесными мышами…

До него донёсся сдавленный смешок, и рука Вэнк обхватила его за талию. Он прислушивался ко всем шорохам и потрескиваниям, восхищённый, несмотря на свою тревогу, этим тихим, нескончаемым и переменчивым ропотом. Вэнк же вовсе не страшилась темноты, она вела себя будто в дружественной, знакомой стране, объясняя Флипу, словно он здесь был долгожданный, но незрячий гость, то, чего он не знал и не понимал.

– Вэнк, дорогая, давай вернёмся… Она тихонько, по-лягушачьи ойкнула.

– Ты назвал меня «Вэнк, дорогая»! Ох, почему ночь не длится круглые сутки! Вот здесь ты – другой, не тот, кто меня обманывал, и я не та, мне теперь не так больно… Ах, Флип, давай не будем возвращаться прямо сейчас, дай мне ещё хоть чуточку побыть счастливой, хоть немного – влюблённой, уверенной в тебе, как я была в своих мечтах, а, Флип?.. Флип, ты ведь меня совсем не знаешь.

– Может, и так, дорогая моя Вэнк…

Они вступили на жёсткую похрустывающую стерню, идти стало неудобно.

– Это гречиха, – объяснила Вэнк. – Они сегодня её сжали.

– Откуда ты знаешь?

– Разве ты не слышал, когда мы там ругались, как тут работали две молотилки? Я слышала. Присядь, Флип.

«Вот она, она всё слышала… Была как безумная, ударила меня по лицу, говорила бессвязные слова – и слышала, как здесь работали две молотилки…»

Невольно он сравнил с этой неусыпностью всех женских чувств то, что теперь уже знал об иных чисто женских свойствах…

– Не уходи, Флип! Я же хорошо себя вела, не плакала, не упрекала…

Круглая головка Вэнк, её ровно подстриженные шелковистые волосы скользнули по его плечу, и жар её щеки обжёг его щеку. – Поцелуй меня, Флип, прошу тебя, прошу тебя… Он её поцеловал, сперва не испытав особого удовольствия: мешала неловкость крайней юности, склонной потакать только собственным желаниям, и слишком яркое воспоминание о поцелуе, который у него похитили без всяких просьб. Но почти тотчас его губы радостно распознали знакомую форму рта Вэнк, вкус только что надкушенной груши, он пришёл в восторг от торопливой готовности, с какой её губы раскрылись ему навстречу, даруя все свои тайны – и пошатнулся во тьме. «Надеюсь, – мелькнуло в голове, – надеюсь, что мы погибли. Ах, погибнем же быстрее, потому что так надо, потому что она этого хочет и никогда не будет желать ничего другого… О Боже, как её рот неотвратим и глубок и с первого раза всё умеет… Ах, так погибнем же, скорее, скорее…»

Однако обладание – чудо многотрудное. Её пальцы, которых он не мог разжать, яростно вцепились в его шею и сковывали все движения. Он тряс головой, пытаясь освободиться, но Вэнк, думая, что он хочет прервать их поцелуй, всё крепче впивалась в его затылок около уха. Наконец он схватил её за руку и рывком бросил на покрытую сжатой травой землю. Она издала короткий стон и затихла, но, когда он виновато склонился над ней, обняла его и уложила рядом с собой. Далее возникла очаровательная, почти братская передышка, пауза, во время которой с тактичностью опытных любовников каждый проявил к другому немного жалости и сострадания. Вэнк откинулась навзничь на руку Флипа, он не видел её, но его свободная рука гладила её кожу, знакомую и своей мягкостью, и выпуклыми следами, оставленными острой колючкой или каменным выступом. Вэнк попробовала даже рассмеяться, тихо прошептав:

– Оставь мои прекрасные ссадины… И всё же – как хорошо на сжатой траве…

Но по её голосу он ощутил, как она прерывисто дышит, и тоже задрожал. Он всё время возвращался к тому, что меньше всего в ней знал – к её рту. В одно из таких мгновений, когда они переводили дыхание, он хотел было рывком вскочить и со всех ног броситься к дому. Но стоило отодвинуться от Вэнк, как силы тотчас его оставили и объял ужас от прохладного воздуха и пустых рук, он порывисто бросился к ней, она – к нему, и их колени сплелись. Тут у него хватило сил назвать её «Вэнк, милая», и смиренная мольба в его голосе призывала помочь ему в том, чего он от неё добивался, и одновременно забыть об этом. Она поняла и на всё отвечала лишь обречённым молчанием, быть может, даже мучительным для неё, и торопливостью, причинившей ей боль. Он услышал короткий возмущённый крик, почувствовал, как она непроизвольно засучила пятками по земле, но тело, оскорблённое им, не попыталось отстраниться и не желало милосердия.

 

XVII

Спал он глубоко и мало и встал с убеждением, что весь дом пуст, но, выйдя, увидел сторожа с его молчаливым псом и свои рыболовные принадлежности, а на втором этаже услышал обычный утренний кашель отца. Он спрятался за живой изгородью из бересклета и стал оттуда подглядывать за окном Вэнк. Свежий ветер рассеивал облака, таявшие от его дыхания; повернув голову, Флип обнаружил паруса судёнышек из Канкаля, лежащих на короткой и крепкой волне. Ни в одном из окон ещё не было жизни.

«А как она? Спит? Говорят, обычно они потом плачут. Может, и Вэнк сейчас плачет. Как раз теперь ей бы полежать на песке, как бывало, положив мне голову на руку. Вот тогда бы я ей и сказал: "Всё неправда, ничего не произошло! Ты – моя Вэнк, такая, как всегда. И то наслаждение, что ты мне дала, – забудь о нём, да и не такое уж большое это было наслаждение. Ничто не правда, даже тот вырвавшийся у тебя вздох, и певучий стон, почти тотчас смолкший, – ты тогда вдруг сделалась такая тяжёлая и длинная в моих руках. Всего этого не было. Если сегодня вечером я исчезну и пойду по белой дороге к «Кер-Анне», если вернусь до восхода, то так затаюсь, что ты об этом не узнаешь… А потом мы пойдём гулять по побережью и захватим с собой Лизетту"».

Он ещё не был способен вообразить: то, что он мало доставил и мало получил удовольствия, – дело вполне поправимое. Детское благородство подвигало его лишь уберечь от гибели то, чем невозможно пожертвовать: пятнадцать лет зачарованной жизни, единственной в мире нежности, те пятнадцать лет, когда они оставались влюблёнными и чистыми близнецами.

«Я скажу ей: "Ты ведь не думаешь, что наша любовь, любовь Вэнк-и-Флипа, приводит только к гречишному полю с колючей стернёй? Она не упирается в кровать, будь то в моей комнате или твоей. Это очевидно, это ясно как день. Поверь мне! Да, правда и то, что некая женщина, почти что незнакомка, подарила мне такую торжественную радость, которая до сих пор приводит меня в трепет, даже вдали от неё я содрогаюсь, словно сердце угря, вырванное из живого угря, но что не сделает ради нас наша любовь? Это ведь понятно, это само собой разумеется… И если я заблуждался, тебе незачем знать о моих слабостях…"

А ещё я скажу ей: "Это просто преждевременные грёзы, сон, бред, пытка, во время которой ты впивалась зубами себе в руку, бедный мой спутник, мой отважный младший соратник на жестоком пути. Для тебя это – только наваждение, пусть кошмарное; для меня – худшее из унижений, миг сладострастия, уступающий по силе одинокому пробуждению от соблазнительного сна. Но ничто не потеряно, если ты согласна забыть и если я сотру в памяти то, что уже милосердно укрыла ночь… Нет, я не сжимал коленями твой гибкий стан; но подставь мне спину, и, как встарь, мы с гиканьем помчимся по песку…"»

Тут он услышал, как кольца занавески скрипнули по железному карнизу, и призвал на помощь всю свою смелость, чтобы не отвернуться.

Распахнувшись, хлопнули о стену лёгкие ставни, и показалась Вэнк. Она часто мигала и смотрела в даль остановившимся невидящим взглядом. Затем обеими руками взъерошила ещё растрёпанные со сна волосы и извлекла засохшую травинку… Её лицо озарили улыбка и яркий румянец, она перегнулась через перила, уронив спутанные пряди на лоб и выискивая глазами Флипа. Наконец, стряхнув остатки сна, вынесла из комнаты матово поблёскивающий глиняный кувшин и щедро полила пурпурную фуксию, цветущую на деревянном балкончике. Затем посмотрела на свежее голубое небо, сулящее хорошую погоду, и принялась напевать песенку, с которой начинала каждое утро. Затаившись в своём укрытии, Флип глядел на неё, как человек, готовящийся к покушению.

«Она поёт… Приходится поверить глазам и ушам: поёт! И поливает фуксию!»

Ему ни на миг не пришла в голову мысль, что такое её появление как нельзя более соответствует его собственным недавним чаяниям и должно бы его осчастливить. Он весь отдался разочарованию и, ещё не приученный анализировать свои чувства, упрямо ограничился сравнением:

«Я здесь с ночи залёг под её окном, потому что между детством и моей теперешней жизнью разверзлось, как пропасть, чудовищное откровение. Она же поёт. Она поёт!..»

Лазурь её глаз соперничала с цветом утреннего моря. Вэнк расчёсывала волосы и, не разжимая губ, вновь заводила всё ту же песенку, чему-то неясно улыбаясь…

«Она поёт. Она будет красива за завтраком. Она крикнет: "Лизетта, ущипни-ка его до крови!" Ни особого счастья, ни особой беды… Такая же, как всегда…»

Он увидел, как Вэнк перегнулась, вдавив себе в грудь балконные перила, чтобы заглянуть в его комнату.

«Ну да. Сейчас я появлюсь в соседнем окне – шагну через балюстраду на её балкон, и она бросится мне на шею…

О ты, кого я называл "мой повелитель", почему ты казалась мне подчас более очарованной и удивлённой, чем эта несмышлёная девочка, у которой такой естественный вид?

Ты уехала, не поведав мне всего. Если ты держалась за меня лишь из тщеславия дарителя, то сегодня ты бы впервые меня пожалела…»

Из открытого окна доносился простенький напев, негромкий и радостный, однако он не трогал Флипа. Ещё менее он думал о том, что через несколько недель поющий сейчас ребёнок, вероятно, у такого же окна будет рыдать в растерянности и ужасе от неотвратимого. Флип растянулся на земле, уткнувшись лицом в лежащий на земле локоть, и стал созерцать собственную свою малость, глубину своего падения и никчёмности. «Ни герой, ни палач… Немножко боли, немножко удовольствия… Я дал ей только это… только это…»

Ссылки

[1] Имя девочки происходит от французского названия цветка барвинка, pervenche, а уменьшительное имя – от его латинского названия, vinca minor.