Земля от пустыни Син

Коль Людмила

Людмила Коль — прозаик, член СП Москвы, автор нескольких книг, вышедших в России в Санкт-петербургском издательстве «Алетейя»: «Когда она придет…» (роман, новеллы, рассказы, 2006); «Свидание с героем» (роман, 2007); «Роман с Заграницей» (повесть, рассказы, 2009); «У меня в кармане дождь» (роман, повести, 2010); «Игра в пинг-понг» (роман, 2011).

Многие произведения печатались в российских литературных журналах и альманахах, коллективных сборниках прозы, а также в русских зарубежных изданиях.

«У этой писательницы потрясающее чувство времени, которое она передает ритмом своей прозы, то завораживая читателя, то погружая его в прошлое, то подгоняя вперед, предлагая заглянуть в завтрашний день. Пульсация, биение, дрожь, трепет, медленное растворение в былом …», — пишет литературовед Мария Михайлова.

В настоящее время Людмила Коль проживает в Финляндии, является издателем и главным редактором известного историко-культурного и литературного журнала «LiteraruS-Литературное слово», который выходит на трех языках: русском, финском, шведском.

В 2009 году Малой Академией наук награждена медалью «За вклад в развитие образования в России».

 

Сквозняк, в один миг преодолев этажи, врывается в пустую квартиру, пролетает через весь коридор и вылетает в кухонную форточку.

— Придержите дверь, а то хлопнет, — предупреждает агент. — Кто же это оставил открытой форточку? — недоумевает он и идет вперед.

Они входят внутрь и останавливаются, не решаясь двинуться дальше.

Агент возвращается, зажигает свет, открывает везде двери.

— Ну, вот, смотрите… — Он жестом приглашает войти в первую комнату.

Квартиру предлагают, кажется, давно — объявления в рекламке, которую они держат в руках, появляются из номера в номер. Но покупатель, видимо, не находится: пятый этаж без лифта все-таки не котируется у клиентов. Да и сами они пришли, собственно, лишь ради любопытства — посмотреть, что сталось с районом их детства.

Они обводят взглядом помещение.

Все как обычно: пустота обнажила засаленные пятна на стенах, почерневший потолок, отставшие во многих местах обои, затертый паркет с темными плинтусами, в которые въелась пыль… облупившаяся краска на дверных косяках и оконных рамах, заржавевший крюк от люстры… Следы бывшего жилья… Впрочем, ничего удивительного: так всегда и бывает, когда насиженное место покидают… Рядом с окном, в углу, в длинной плетеной сетке, завязанной внизу узлом, одиноко свисает с потолка керамический горшок с комнатным растением.

— Цветок живой еще… поразительно…

— Не впечатляет? — оборачивается агент: он пока деловито раскладывает бумаги на подоконнике. — Начало шестидесятых: высокие потолки, легко дышится, хотя и двухкомнатная. Ремонт капитальный, конечно, требуется, но… как говорится, качество, — он постукивает костяшками пальцев по стене, выбивая из нее сухой, плотный звук, и довольно смотрит: — Слышите? Кирпич… Да и район престижный теперь — от центра близко, и зеленый… поэтому цена…

 

Часть первая

Звёздный, дом 9…

 

За улицей, где стоят дома, Москва кончается. Потому что там, на противоположной стороне, просто земля: там начинаются огороды, кучи мусора, идут рядами деревянные темные бараки, в которых кто-то живет своей жизнью, о которой живущие здесь в кирпичных, сталинской постройки домах, выложенных сверху облицовочной серой плиткой, ничего не знают. Говорят, там даже то ли речка протекает, то ли ручей. Но наверняка никто сказать не может, потому что никто не видел. Туда взрослые ходят лишь за молоком к молочнице, или покупают редиску и салат с грядок, а осенью оттуда ходят по подъездам мужики в грязной одежде и предлагают картошку. С ними разговаривают, выйдя на лестничную площадку и прикрыв дверь, чтобы не напустить в квартиру деревенского запаха, и долго торгуются о цене, чтобы не переплатить. А потом обсуждают, почём «брали» картошку в этом году и сравнивают, почём она была в прошлом. Иногда по улице одиноко бредет корова, за которой, с хворостиной, идет хозяйка. Лето стоит в разгаре, солнце жарит, и за коровой поднимается столбик пыли.

Улица тонкой серой асфальтовой змеей тянется вверх и наверху упирается в ограду Ваганьковского кладбища. Летом по улице гоняют на велосипедах дети, а зимой с горки, ярко сверкающей на солнце белизной снега, катятся вниз одни за другими санки.

Оттуда тоже приходят с санками и тоже катятся на них вниз. Там зимой идет струйками дым из труб и ходят к колодцу за водой. Но это — уже не Москва. И никому нет дела до того, кто и как живет за чертой Города.

Однажды улицу вдруг отделяют высоким забором. За ним исчезает не-Город. Забор тянут вдоль улицы вверх, до самого конца — как бы огораживают «место». С чего бы это?

Огородов больше нет, за молоком приходится ходить в «Бакалею», которую только что открыли на углу.

За забором начинает происходить что-то свое, непонятное: каждый день туда заезжают самосвалы, завозят огромные бетонные плиты, кирпич, железо, вырастают горы песка.

— Что-то строить будут, наверное, — догадываются жильцы.

— Да уж точно…

В заборе тут же появляются дыры и глазки, в которые то и дело заглядывают. И так как ничего особенного разглядеть не удается, с любопытством спрашивают у рабочих:

— Что тут будет, не скажете?

Те отвечают скупо и нехотя:

— Жилые дома.

Но пока все завозимое лежит без движения, и вездесущие дети, проделав лазы в заборе, забираются на плиты и соревнуются, кто спрыгнет с них дальше всех. А еще с уцелевших грядок таскают чудом, без человеческого вмешательства и потому чахлую, с длинными хвостами, выросшую по весне редиску.

Лазы заделывают, но они тут же появляются снова. И так до тех пор, пока не начинают рыть котлованы. Тогда произносится магическое слово «стройка», и на нее ходить строго запрещено, о чем говорит соответствующая табличка, повешенная у ворот: «Вход на стройку запрещен».

Через много месяцев нетерпеливого ожидания из-за забора выныривают первые кирпичные кладки, с проемами для окон и дверей; они растут вверх и вширь, а еще через три года забор убирают и на противоположной стороне улицы открывается чистенький, аккуратненький поселок из новых домов, с дворами, пятиэтажной школой, магазинами, аптекой, булочной, детским садом, поликлиникой, и прочим, прочим… Улица меняет свое старое название, и на доме, там, где перекресток, появляется табличка: Звёздный переулок.

 

1

Утром дверь на лестницу рывком открывается, и Майя Михайловна выскакивает из квартиры, на ходу роясь в сумочке в поисках троллейбусных билетиков. Ах ты, черт, они всегда проваливаются за шелковую подкладку!

— Так что приготовить на обед, ты не сказала? — настигает ее голос свекрови Маргариты Петровны.

— Что хотите! — отмахивается Майя Михайловна. — У вас там все в холодильнике! — и ее каблучки меряют пять этажей.

— Ну, не знаю, в доме ничего нет! — падает уже с высоты пятого этажа, но снизу отвечает лишь парадная дверь.

Через полчаса дверь наверху открывается опять и выпускает мужа Майи Михайловны. Он выходит на лестницу с шестилетним Костей, которого по дороге на работу забрасывает в детский сад.

Николай Семенович ступает тяжело и вперевалку, и Костя никак не может приспособить свои шажки к отцовским, поэтому прыгает сзади со ступеньки на ступеньку.

— Не прыгай, упадешь, — коротко и без всякого выражения бросает Николай Семенович.

Косте хотелось бы что-нибудь рассказать отцу, но Николай Семенович с утра не произносит обычно ни слова и кажется таким неприступным, что Костя не осмеливается открыть рот. Он думает о том, что сейчас бабушка уже, наверное, звонит кому-нибудь из знакомых. Она теперь любит долго говорить по телефону. Телефон им поставили в этой новой квартире, куда они совсем недавно переехали из их старого одноэтажного дома на Больших Каменщиках. Конечно, на Каменщиках было здорово: там жили весело, все вместе, всемером, в одной большой комнате, перегороженной шкафом и ширмой. Там можно было лазить по крыше, или забираться в подвал, где жил Витька, сын дворника, Костин закадычный друг. Он давал поиграть то гвоздями, то гаечным ключом, который потихоньку доставал из отцовского ящика с инструментами, а его старший брат один раз даже прокатил на мотоцикле с коляской! Из подвального окна можно было забраться в сад, а оттуда — через кирпичную стену — перелезть в соседний двор…

В новом доме ничего этого нет. Но зато есть горячая вода, и дровами не нужно топить печку, и пятый этаж, на который столько ступенек ведет, и самое главное — телефон. Костя может хоть каждый день звонить своим новым приятелям. Если бабушка, конечно, не разговаривает.

Пока Сева еще спит, бабушка успевает сообщить по телефону знакомым и родственникам все об их маме: и то, что она не хозяйка, и то, что «плохая мать» и «плохая невестка». За все это бабушка навсегда обижена на мать, и утро у них обычно начинается со стычки, как сегодня, например. Все знакомые уже давно знают всё об их семье. Но бабушке кажется, что она рассказывает это в первый раз.

Старший брат Сева уже учится в институте. Его устроили туда родители, чтобы не попал в армию. Но Севе совсем не хочется там учиться. Утром он долго спит — пропускает первую лекцию. Мать пытается будить его и пугает сессией, но Сева грубо обрывает ее и говорит, что сам знает, что ему делать. И продолжает спать. Костя не знает, что такое «сессия», но, должно быть, что-то страшное, раз мать ее так боится.

У них с Севой большая разница в возрасте. Один раз Костя слышал, как мама сказала кому-то, что он — «случайный ребенок». Костя не понимает, что это такое, но думает, что что-то особенное. В детском саду он сказал Нате, у которой, как и у них, тоже большая разница с сестрой, что она случайный ребенок. А воспитательница Марья Васильевна строго посмотрела на него и сказала, чтобы он не говорил глупостей.

Костя переходит с отцом улицу, входит в ворота детского сада и забывает на целый день о доме.

Сева встает, когда все уходят. Из-за закрытой двери сначала доносится рев динозавра — это Сева зевает. А потом он шаркает стоптанными, переходящими по наследству от отца шлепанцами в кухню.

— Севочка встал! — встречает его улыбкой бабушка, отрываясь тут же от телефонной трубки. — Завтракать будешь?

Сева не отвечает на риторические вопросы бабушки и, недовольно почесываясь и продолжая зевать, запирается сначала в туалете, а потом в ванной.

Он долго полощется, наливая вокруг себя на пол много воды. Потом идет в комнату одеваться. Настроение у него плохое, потому что мать откуда-то узнала про его отношения с Тамаркой, а Тамарка на пять лет старше его и у нее есть ребенок. Никому это, на самом деле, неинтересно, но матери нужно, чтобы он встречался с девушкой из «приличной семьи» — похвастаться перед знакомыми. Этим она прожужжала ему все уши. А вчера была еще нахлобучка и от отца.

Сева завтракает, закрывшись детективным романом и не реагируя на бабушкину трескотню по поводу кулинарных способностей матери.

— Твоя мать всегда все оставляет на меня! — возмущается бабушка.

Сева знает, что бабушку легко отвлечь от чего угодно, стоит сказать только, что мать сделала то-то и то-то. Бабушка тут же взрывается и бежит переделывать. Сева все это прекрасно изучил и часто этим пользуется, умело стравливая их, когда хочет отвести удар от себя. Но сейчас он перебивает, выглядывая на секунду из-за книги:

— Ты бы о чем-нибудь умном рассказала. О чем, например, в газете прочитала или по телевизору что видела.

На это бабушка хихикает, понимая, что Сева шутит, но умолкает.

Наконец Сева уходит в институт, а Маргарита Петровна опять садится к телефону — звонить кому-нибудь из знакомых и жаловаться на невестку и на свои болезни, которых у нее не сосчитать.

В два часа приходит тетя Нюра. Она моет лестницу в подъезде и раз в неделю ходит для Маргариты Петровны в магазин. Раньше держали, как во всех «приличных домах», домработницу, какую-нибудь деревенскую девушку, которая приезжала в Москву на заработок. Ее поселяли в кухне, где стоял диван, и на ней держалось все: стирка, уборка, магазины. Девушек перебывало много — через год-два они обзаводились хахалями, достоинства которых охотно обсуждали с Маргаритой Петровной за чаем, бегали на свидания, устраивались на работу и исчезали, на прощанье получив в подарок от Николая Семеновича золотые часы.

А теперь трудно стало.

— Эти молоденькие деревенские девочки стали так дорого брать! — жалуется Маргарита Петровна. — И всему их нужно учить, ничего не умеют.

Поэтому в последнее время Маргарита Петровна пользуется исключительно услугами тети Нюры, которая вполне осознает важность своей персоны и знает всех родственников и знакомых наперечет. Правда, их фамилии она произносит на свой лад:

— Кацумане вам звонили, — сообщает она, если бабушка отлучилась куда-то.

— Кацевман, — поправляет Маргарита Петровна. — Это Яша Кацевман.

— Вот я и говорю, — невозмутимо соглашается тетя Нюра: — Кацумане.

Сейчас тетя Нюра идет за бабушкой в кухню.

— Майя Михайловна опять ничего не оставила, — запахивая полы длинного халата, говорит Маргарита Петровна. — Масла нет, сметаны нет… — И она перечисляет тете Нюре, что нужно купить.

Сначала тетя Нюра пьет чай с бутербродами, а Маргарита Петровна рассказывает последние семейные новости, одновременно замешивая тесто в миске.

— Ну как можно что-нибудь делать такими руками? — показывая изуродованные подагрическим артритом пальцы, возмущается она. Пальцы у нее скрюченные, узловатые и часто распухают. — Да, когда-то я вот этими руками даже зубы дергала, когда работала зубным врачом после войны. Но теперь пальцы совсем не слушаются! А Майя Михайловна ничего не хочет делать! У нее только подруги на уме, развлечения, а в воскресенье — целый день с книжкой на диване. Я понимаю, что у нее последние дни молодости, но нельзя же так!

На это тетя Нюра только сочувственно поддакивает, снимет с хлеба кусочек ветчины и отправляет его в рот отдельно.

Потом она идет в магазин, приговаривая: «Ну, побежала бабка!» А Маргарита Петровна ставит в духовку пирог с мясом, который все будут есть вечером, и кекс — она печет его каждую неделю.

Тетя Нюра не только приносит продукты, но и немного убирает в квартире: моет грязный туалет, ванную с давно не чищенными кранами, пол в коридоре и кухне, потому что бабушке, с ее больными ногами, трудно. Тетя Нюра работает, а Маргарита Петровна рассказывает. Все это тетя Нюра знает наизусть, но слушает еще раз не перебивая.

— Майя Михайловна была, конечно, очень хорошенькая, когда они познакомились: длинные локоны, ярко-голубые глаза, ямочки на щеках… — почти мечтательно говорит бабушка. — Но это же ничего не значит! Мне уже тогда надо было обратить внимание на то, что она не умела ничего делать.

— Это Николай Семеныч должон был выбирать, — резонно замечает тетя Нюра, проводя мокрой тряпкой по плинтусу.

— Что он понимал тогда? Они же молодые были!.. Половик не забудьте вытряхнуть, — напоминает между делом Маргарита Петровна. — Нёмочке — она называет Николая Семеновича настоящим именем, которое ему дали при рождении и которое раньше стояло у него в паспорте, — было всего двадцать два, когда они познакомились, а Маргарите Михайловне и двадцати не исполнилось! Только я и цементирую семью! Если бы не я, не знаю, что и было бы!

— У нас в деревне не так. У нас прежде всего хозяйка должна быть — чтобы готовить умела, стирать, в доме порядок чтобы был. А это — что же это такое? — тетя Нюра критически обводит взглядом стены и закопченный потолок.

Вечером Николай Семенович забирает Костю из детского сада. Дома, поужинав, отец садится смотреть телевизор. А Костя идет в другую комнату к своим пластмассовым кубикам, из которых он строит фантастические города. Он конечно же соскучился по ним — в детском саду всегда нужно делать только как все: если все рисуют ромашку, то и ты должен ее рисовать; если все играют в мяч, то и ты должен. А может быть, тебе совсем и не хочется… Костя усаживается на коврике и высыпает кубики из коробки.

Майя Михайловна сегодня возвращается поздно — после работы ходила на какой-то фестивальный фильм. Она сразу идет в кухню, вываливает огромную сумку с продуктами на обеденный стол и выдыхает в сторону свекрови:

— Вот, купила вам…

Маргарита Петровна смотрит на сумку и, поджав губы, произносит:

— Тетя Нюра мне уже сегодня принесла.

— Ну вот, что бы я ни сделала, все плохо! — раздраженно говорит Майя Михайловна, хватает кусок пирога и, хлопнув дверью, уходит из кухни — звонить по телефону какой-нибудь подруге и рассказывать фильм.

Севы нет, и Косте без него тоскливо. Сева иногда учит его рассказывать всякие стишки, над которыми взрослые смеются, а мать возмущается, чему Сева обучает младшего брата. Сева умный и много знает и, если у него есть настроение, рассказывает Косте всякие истории. Правда, часто он дразнит Костю, говоря, что родители любят его, Севу, больше. Косте обидно, и он переваривает это в одиночестве. Но когда брата нет, всегда скучно, потому что никому до Кости нет дела. И сейчас он уже вертится около бабушки. Бабушка всегда в кухне Здесь у нее и телефон стоит, и маленький топчанчик, на котором она днем отдыхает.

— Отойди от помойного ведра, ведьма укусит, — пугает бабушка.

Костя давно знает, что ведьм не бывает, но на всякий случай захлопывает дверцу под мойкой.

— Это ваше воспитание! — входит в кухню Майя Михайловна. — Сейчас звонил и сказала, что сегодня ночевать не придет!

— А при чем здесь я? — сразу повышает тон бабушка. — Ты мать, а не я.

— Как это — при чем? — возмущается Майя Михайловна и тоже переходит на повышенные тона. — Берет пример с отца. А отец — известный ходок по теткам! Вы его воспитали!

— Ты сначала убери ребенка, а потом выражайся! — кричит бабушка.

— Вам правда всегда глаза колет! — парирует Майя Михайловна.

— Те, кто воспитывают детей, кладут диплом в карман и сидят с ними дома, а тем более не бегают по вечерам в кино и в гости!

— Костя, пойдем смотреть телевизор! — зовет отец, до которого доносится перепалка.

— А вы сами что делали?

— Я одна воспитывала детей! — слышит еще Костя, но потом звуки доносятся не так отчетливо и начинается сказка для малышей.

Мать возвращается в комнату красная и взъерошенная.

— Давай будем считать! — говорит она, усаживаясь рядом с Костей в кресло.

— Спать уже надо, а не считать, — перебивает отец.

— Вот и посчитал бы с ним, а не телевизор смотрел!

— Не у всех же билеты в кино, — язвительно замечает отец и уходит в кухню пить чай.

Косте считать не хочется. Но мать теребит его с какими-то яблоками, которые она одно за другим «ест», а они в результате все равно оказываются на тарелке:

— Смотри, у нас с тобой семь яблок. Я съела два, — мать берет с тарелки яблоки и прячет за спину. — Сколько теперь осталось?

Пока Костя загибает и разгибает пальцы, усердно пытаясь сосчитать количество оставшихся фруктов, «съеденные» яблоки возвращаются на место, и он окончательно запутывается.

— Ну, что же ты? — поторапливает мать.

— А ты мне почитаешь сказку на ночь? — зевает он наконец.

— Почитаю, — говорит мать, — только недолго.

— Почему недолго? — спрашивает Костя.

— Ну, потому что спать надо — уже поздно, а завтра рано вставать, — отвечает Майя Михайловна.

Мать читает быстро и монотонно, и Косте непонятно, про что она читает, и слушать неинтересно.

— Ну, я уже почитала. Теперь — спать, — говорит мать.

Костя покорно соглашается и отворачивается к стене. Но спать ему совсем не хочется. Он вспоминает, как сегодня в детском саду, в темном углу двора, за деревьями, мальчики окружили Галю и, став вокруг нее, описали ее пальтишко. А Галя только заплакала и ничего никому не сказала. Костя и сам не знает, зачем они это сделали — просто так. Интересно было. Но потом, когда Галя заплакала, ему стало ее жалко. Может быть, и другим тоже…

Косте не спится.

Вот бабушка пришла и улеглась на свой диван. А Севин диван пустует. Сева почему-то спит сегодня в другом месте, хотя у него есть свой диван. Но у Севы другая жизнь, про которую говорят, когда Кости нет в комнате. И у матери с отцом тоже есть какая-то другая жизнь, про которую говорят, когда Кости нет поблизости. Он вспоминает, как зимой они с матерью ездили к какой-то женщине. Она была очень красивая, так что Костя долго не мог оторвать взгляд от ее лица, и у нее тоже был мальчик почти такого же возраста, как Костя. Мать и та женщина долго о чем-то говорили, а их с мальчиком отослали в соседнюю комнату играть. Но Косте почему-то было ясно, что говорили об отце — до него долетели слова матери, которая несколько раз повторяла: «Ева Аркадьевна, вы должны его оставить! У него семья, двое детей!» Хотя почему двое, если про Севу говорят, что он уже взрослый? Костя тогда спросил у мальчика: «А где твой папа?» И мальчик ответил, что папы у него нет. Костя не стал больше расспрашивать его ни о чем, потому что это страшно, если нет папы. А когда они уходили, у женщины, Евы Аркадьевны, были заплаканные глаза и она старалась не смотреть на них с мамой.

Дома мать ни о чем не рассказывала, и Костя понял, что это какой-то секрет.

Косте хочется, чтобы у него тоже была другая жизнь и в ней были бы свои секреты.

Он смотрит в потолок. Для Кости он — живой и населен чудовищами. Вот забегали какие-то красные круги — и исчезли. И вдруг поползла широкая светлая полоса, расширилась — и растворилась. А потом возник какой-то квадрат с переплетами и надолго прилип к углу, как огромный паук.

Костя лежит с открытыми глазами и рассматривает эти ночные призраки.

Лучше не думать о взрослых — слишком все непонятно у них. Лучше жить среди этих таинственных видений.

За окном гаснут фонари, и окно становится совсем черным. Вот внизу просвистел по асфальту троллейбус. Он всегда свистит, когда идет вниз с горки, на которой стоит их дом. Скрипнул диван — это бабушка перевернулась на другой бок. За стеной сильно храпит отец. Вот мать хлопнула дверью в ванной — она всегда хлопает так, что все вздрагивает.

Глаза у Кости наконец слипаются, и он засыпает. Завтра ему опять рано вставать и опять идти в детский сад…

 

2

Бабушка Маргарита Петровна выглядывает из кухни, чтобы посмотреть на девочку, которая пришла к ним в гости. То есть, не совсем к ним, а конкретно — к Косте.

Костя уже почти взрослый — через два года заканчивает школу. Он уже решил, чем будет заниматься, и серьезно готовится к поступлению в институт.

«Ничего девочка, симпатичная, кажется», — решает про себя бабушка и, поздоровавшись с ней издалека, скрывается в кухне. Наученная Севой, который всегда гонит ее прочь от своих гостей, бабушка не заходит далеко в прямом и переносном смысле.

— Зачем мешать? — тут же сообщает она по телефону двоюродной сестре. — Понимаешь, они же совсем еще дети… Ну, девятый класс только! О чем ты говоришь?! Глупости! Еще школу нужно закончить, в институт поступить… Подожди… — она прислушивается к звукам, которые доносятся из закрытой в комнату двери, и возвращается к разговору: — Кажется, музыку включили, танцуют, наверное…

Маргарита Петровна плотно закрывает дверь в кухню и продолжает рассказывать кузине Соне о девочке, которую она только что видела.

— Ее зовут Таня. Худенькая, высокая, коротко стриженная. Родители очень приличные, кажется, с положением…

Костя этого разговора не может слышать за двумя закрытыми дверями.

Обычно они с Таней любят бродить по старому Арбату, сворачивают в узкие темные улочки, потом выходят на Калининский, идут по Воровского, выходят на Садовое… Долго бродят в темноте. И наконец прощаются у Таниного подъезда. Таня протягивает ему руку, которую он слегка пожимает, ее худенькую ручку. Потом Таня скрывается в подъезде. И у Кости еще долго остается ощущение хрупкости от прикосновения ее ладошки…

И вот Таня первый раз пришла к нему в гости, когда отец и мать на работе. Пришла, потому что каникулы и свободного времени сейчас так много.

Костя включает пластинку с модным Робертино Лоретти, по песням которого давно сходят с ума.

Таня поднимается с пуфа, он кладет руки ей на талию, обе ее руки поднимаются вверх и ложатся ему на плечи. Они медленно переступают ногами, изображая танец, — так теперь танцуют все. От близости Тани у Кости кружится голова и ему нестерпимо хочется поцеловать ее. Но вдруг войдет бабушка? Да и что сделает после этого Таня? Вдруг она уйдет? Или даст ему по физиономии, как делают в фильмах оскорбленные поцелуем девушки?

Робертино поет «O, sole mio».

Бабушка осторожно стучится в дверь.

Костя отпускает Таню и идет к двери. В приоткрывшуюся щель просовываются руки Маргариты Петровны с блюдом, на котором лежит нарезанный кусочками кекс.

— Угости! — слышится Тане, и руки тут же исчезают.

— Это бабушка сама пекла, поэтому ты должна обязательно попробовать, — говорит Костя, ставя блюдо перед Таней. — Если не хочешь, можешь и не пробовать, — добавляет он. — Но лучше все-таки попробовать, чтобы ей было приятно. У нас новая домработница, Нина, но сегодня она уехала к себе в деревню на два дня, и бабушке приходится одной управляться.

Таня берет один кусочек и с усилием откусывает. Во рту у нее пересохло от близости Кости, и она почти с досадой думает, почему Костя ее не поцеловал. Она почти сердита на него за это.

Вечером в кухне, после ужина, когда Костя с Севой пьют чай и остаются одни, Сева выглядывает из-за очередного детективного романа, ухмыляется и говорит:

— Я слышал, у тебя девочка есть?

Костя опускает глаза и ничего не отвечает.

— Пора, — говорит Сева. — В твоем возрасте у меня уже столько было! — Сева закатывает глаза.

— Мы в одном классе учимся, — словно оправдывается Костя.

— Мать уже рассказывала — видела ее в школе, когда была на родительском собрании. Приведи как-нибудь, надо познакомиться. Старший брат все-таки, совет дам.

Косте совсем не надо, чтобы ему давали советы. И знакомить Таню с Севой совсем не хочется. Но все получается само собой.

У Кости день рождения. И праздновать его без Тани он не может. Это совсем не праздник получится! Но Таня смущенно отказывается:

— Я ведь никого не знаю из гостей, которые будут у вас.

Они стоят на лестнице. Только что прозвенел звонок на урок, и все ринулись в классы, поэтому вокруг никого нет.

— Ничего, — успокаивает Костя. — Я тебя со всеми познакомлю. Это просто родственники матери. А если хочешь, — вдруг решает он, — приходи с Женей.

Женя — школьная подруга. Поэтому Таня тут же соглашается.

И на следующий день вечером они вместе с Женей идут к Косте на день рождения.

— Ты что несешь в подарок? — спрашивает по дороге Таня.

— Книгу. А ты?

— А я авторучку.

— С золотым пером?

— Да. На Кузнецком купила.

— Покажи!

Таня вытаскивает из кармана узенький футляр и открывает.

— Дорогая? — спрашивает Женя, разглядывая колпачок с золотистого цвета кольцами.

— Ну, да… Не самая дорогая, — тут же признается Таня.

— Самая — это вообще! Деньги родители давали? — прищуривается Женя.

— Нет, у меня от завтраков остались.

В прихожей, куда они попадают через несколько минут, Таня неловко протягивает Косте подарок и говорит:

— Это тебе.

Костя так же неловко берет, не глядя на то, что ему протягивают.

— Я вам помогу, — подходит к Тане Сева.

Он умело помогает ей снять пальто, вешает его на плечики и, взяв Таню двумя пальцами за локоть, проводит в комнату, где уже много людей.

— Вот, — громко говорит Сева, — это Костина одноклассница, так сказать, и подруга Таня.

И все смотрят на Таню. Она, наверное, улыбается, конечно, улыбается. Но все в тумане. Сзади она чувствует присутствие Жени. Это уже лучше, она не одна — Женю тоже представляют. Но Таня понимает, что все разглядывают не Женю, а именно ее, ее красное платье, туго перехваченное в талии широким поясом с пряжкой, изящный серебряный браслет, и туфельки на тонком каблучке — все это сейчас рассматривают и оценивают. И руки у нее от нервного напряжения дрожат.

Их с Женей сажают на диван, за огромный овальный стол.

— Что вам положить? — спрашивает кто-то, кто сидит слева.

«Это, наверное, Костин папа», — решает Таня.

Она улыбается и не знает, что ответить, — глаза разбегаются от фарфоровых блюд, хрустальных салатников, ваз с фруктами, графинов, бутылок. На столе так много красивого и, наверное, вкусного.

— Ну, давайте начнем с салата.

Николай Семенович кладет ей на тарелку большую ложку салата «оливье». И Таня начинает изо всех сил ковырять вилкой, делая вид, что ест.

— Нина, дай-ка нам кусочек утки, — командует Костин папа высокой девушке, которая только что вошла в комнату и с веселым любопытством поглядывает на Таню.

«Это и есть домработница, — догадывается Таня. — Такая молодая… а не учится… Почему она — просто домработница? Почему не учится?..» Это проносится в сознании и тут же гаснет.

Николай Семенович подвигает поближе к Тане большое блюдо и предлагает:

— Какой кусочек вам нравится?

Таня, не глядя, наугад, указывает пальцем, и Николай Семенович кладет ей утиную ножку и немного зеленого горошка. Он задает еще какие-то вопросы, она что-то отвечает, понимая, что с Костиным папой нужно вести светскую беседу. Но все это тоже как в тумане. Наконец Николай Семенович, видя, что слишком смущает Таню, оставляет ее в покое и переключается на того, кто сидит по другую сторону от него.

Женя ест вовсю, а Таня, с трудом проглотив несколько кусочков пищи, застывает, сложив руки на коленках.

Николай Семенович вдруг встает и, слегка стукнув ножом по хрустальному фужеру, чтобы привлечь внимание, торжественно произносит:

— У нас сегодня собралась такая замечательная компания молодых людей и девушек, Костиных друзей. Предлагаю тост за молодежь, за них всех, за их будущее!

Все чокаются, и Таня тоже, и Женя. И Таня опять чувствует, что взгляды обращены в первую очередь к ней.

Подходит Костя и зовет их с Женей куда-то.

— Сейчас будем танцевать, — объясняет он. — Сева принес вчера отличную запись.

Они идут в ту комнату, где Таня уже была.

В этой комнате стоит застеленная пушистым ковром широкая кушетка, у окна — письменный стол с покрытием из толстого стекла, справа от него — старинный шкаф с книгами, торцом к стене, рядом с платяным шкафом, — две составленных в одну деревянных кровати с полированными тумбочками по обеим сторонам и в углу — торшер. «Это моя комната», — объяснил тогда Костя. «А разве это не спальня?» — удивилась Таня. «Спальня. Но мать спит в первой комнате, где столовая, на диване, Сева — на раскладном кресле. Здесь спим мы с отцом и бабушка. Домработница Нина — в кухне на диване, — Костя засмеялся: — Видишь, сколько у нас народу». Таня тоже улыбнулась. Замечание про родителей показалось ей странным, но спросить о чем-то было бы совсем нетактичным, и она показала рукой на письменный стол: «Здесь твое рабочее место?» — «Да, за этим столом в основном занимаюсь я, — сказал Костя. Он подвел ее поближе и кивнул на фотографии под стеклом: — Это вся наша семья, можешь посмотреть». Таня стала разглядывать фотографии. «Вот мой отец на фронте», — Костя показал на фотографию молодого офицера с медалями на груди. «Он военный?» — спросила Таня. «Был, потом демобилизовался. У отца сложная биография. Он попал в плен в самом начале войны, бежал, добрался до своих. Про плен скрыл, конечно. Но кто-то все-таки дознался и сообщил. Вернее, донесли те, с которыми он бежал», — поправился Костя. «Как это?» — не поняла она. «Они договорились между собой, что скроют про плен, чтобы не было осложнений. А те двое тут же рассказали. Ну, отца исключили из партии». — «Но потом же можно было восстановиться? Многих, кажется, восстановили». — «Он уже не захотел писать заявление, сказал, что не считает себя ни в чем виновным. Он такой — принципиальный… А это — мать, — показал пальцем на фотографию рядом Костя, — тоже на фронте». — «И она воевала?» — «Они оба добровольцами записались». — «Да-а… Впечатляет, — произнесла Таня. — А мой отец не был на фронте, он работал на военном заводе во время войны. И мама. У них тоже медали есть».

Все это вспоминается, как только она входит в комнату.

Тот самый пуф, на котором Таня сидела, сдвинут в сторону, чтобы не мешать. И между кушеткой и кроватью освободилось пространство для танцующих.

К Тане тут же подходит высокий молодой человек в очках.

— Потанцуем?

Он слегка отстраняет Костю, подхватывает Таню за талию, сильно прижимает к себе и начинает крутить и делать какие-то немыслимые движения телом, а потом просто подкидывает ее вверх, отчего у нее захватывает дух, все внутри отчаянно подпрыгивает, а потом ухает вниз.

Когда музыка кончается, около них оказывается Сева.

— Ну что ты делаешь, Илья, — говорит он, — разве можно так с девушками обращаться?

И, не дав Тане опомниться, берет ее из рук Ильи и притягивает к себе.

— Это мой друг, — говорит он. — Не обращай внимания. Просто он немного выпил.

Его нос щекочет Тане ухо. Потом она чувствует, как Сева дышит ей в шею, и из его расширившихся ноздрей идет винный запах. Потом его губы касаются ее щеки.

Таня отворачивается, но губы опять находят ее щеку. Сева что-то тихо говорит про ее глаза, про волосы, про ее красоту, которую, наверное, еще никто не оценил, а он вот сразу заметил. От его слов сердце приятно замирает.

Но тут же Таня видит Костю. Он сидит в углу и без всякого выражения на лице наблюдает за танцующими. В голове у нее мелькает: «Почему Костя никогда не говорит мне таких слов?..» Она видит, как Илья подбрасывает до потолка Женю и гогочет, а Женя слегка повизгивает, когда подлетает вверх. А Сева все бормочет и бормочет ей в ухо, несвязно и полупьяно, и нос его дышит в шею, а губы уже целуют Танин подбородок… «Разве он не видит ничего? — думает Таня, беспомощно оглядываясь на Костю. — Пусть он подойдет и заберет меня из его рук!» Она выразительно смотрит на Костю. Но тот, кажется, ничего не замечает и продолжает сидеть. Таня не знает, что сказать и как вести себя, и потому страдает. Внутри поднимается возмущение: почему Костя сидит в углу и не подойдет к ней? Тело ее медленно обмякает в сильных руках Севы. Ей хочется вырваться, она слабо старается отстраниться от него. Но руки его не выпускают ее тела, и она понимает, что сопротивляться бесполезно.

Кончается один танец, начинается другой, а Сева не отпускает ее. Она чувствует его дыхание, его слова с трудом доходят до сознания. Потом появляется опять Илья, снова ее подбрасывают куда-то, потом опять Сева…

На утро уже воскресенье; звонит Женя.

— Здорово было, да? Меня Илюшка пригласил в кино в следующую субботу. А что? Скажешь, не надо? С сопляками, что ли, встречаться?!

Таня молчит.

— Между прочим, он сказал, что его мать — известная детская писательница, а отец был художником-портретистом, но они развелись. А тебя Сева никуда не приглашал?

Таня не отвечает. У нее осталось неприятное послевкусие: чего-то липкого, скользкого, от которого она не может никак отделаться.

— Квартира у них красивая, да? Зеркала, полировка, ковры, хрустальная люстра… Книг тоже много… А мамашу видела?

— Нет, — отзывается Таня.

— Потом пришла, когда танцевали. Разве не заметила?

Таня вспоминает, что заходила какая-то женщина с пышной прической, взглянула на них неприветливым взглядом, взяла что-то из платяного шкафа и вышла. А прощаясь, Таня ее уже не видела.

— Да тебе не до того было, тебя Сева обнимал. Костя сказал, что с работы мать поздно возвращается. Она вообще, как я поняла, странная. У них все делают бабушка и домработница. А мать дома только книжки читает.

Таня молчит.

— Севка, наверное, крутит с домработницей, — смеется на другом конце провода Женя. — Правда? Видела, какая шустрая эта Нинка? В Москву за женихами приехала. Скажешь, нет?

Таня не отвечает.

— Ты что, — наконец останавливается Женя, заметив, что от Тани нет никакой реакции, — не проснулась еще?

— Проснулась, — говорит Таня.

— Так что же ты молчишь?

— А что говорить?

— Разве тебе не понравился Костин брат?

Таня медлит. Потом отвечает:

— Мне нравился Костя…

 

3

Сева женится наконец.

Ему уже двадцать восемь лет, и Майя Михайловна озабочена тем, что он до сих пор один.

— Представляешь, столько девушек вокруг, и никак не женю, — жалуется она Аглае Васильевне, или попросту Глаше.

С Глашей они уже много лет работают в одном отделе, вдвоем часто ходят в кино и театр, и от Глаши секретов нет — она знает про Майю Михайловну всё-всё-всё.

— Это же плохо! — продолжает Майя Михайловна, поддевая ногами опавшие листья.

После работы они медленно идут от министерства до метро. Вечер осенний, теплый; легкий ветерок гонит по асфальту желтые листья, и хочется немного подышать воздухом после целого дня сидения над ворохами бумаг в кабинете.

— Да, познакомить с подходящей непросто, — соглашается Глаша

У нее самой все в порядке: и сын и дочь «при деле», как она выражается. Поэтому рассказывать вроде бы нечего. А у Майи каждый день семейные проблемы, которые она обычно решает исключительно коллективно, всем отделом. Сейчас Глаша терпеливо слушает сетования подруги то на старшего сына, то на свекровь, то на мужа и дает советы.

— Еще немного — и попадет в старые холостяки. И тогда уж точно не оженишь.

— Ну, до этого не дойдет, найдет девушку.

— Так ведь не познакомишь ни за что! Как услышит про это, только раздражается. Говорит: «Когда выберу сам, тогда и женюсь, нечего мне предлагать». Хорохорится, конечно. Потому что как чуть что — тут же к матери побежит за советом или за помощью. Я же его слепила от начала до конца. Если бы не я, не знаю, что и было бы.

— Все они такие, — замечает Глаша.

— Нет. Костя другой. С ним легко. Он самостоятельный. Если я только что-то начну говорить, тут же остановит: «Мам, это мои дела, я сам разберусь». С детства такой. Мы с ним то задачки решали, то стихи учили. Все легко было. А Севка… На второй год остался в десятом классе, потом из института чуть не вышибли, сама знаешь… Ему нужна твердая опора, конечно. Но что я могу теперь сделать? Отец давно махнул на него рукой, они общаются только тогда, когда оказываются за столом, и только по делу. А я же не могу одна. Поэтому хочется найти такую девушку, которая бы повела его за собой, повлияла на него, на которую он бы равнялся. Но вот где взять такую, ума не приложу.

— Девушка должна равняться на мужчину, а не наоборот, — снова замечает Глаша.

— Ну… вообще — да, а в частности — сама понимаешь. Вот и головоломка мне теперь — где найти ему пару.

Но, несмотря на все протесты Севы, получается так, что все-таки именно Майя Михайловна знакомит его с Никой.

Все происходит быстро и неожиданно не только для Севы, но и для всех.

Каждое лето Майя Михайловна обязательно берет на работе путевку и едет в санаторий.

Это ни для кого уже не новость.

— Майя должна, конечно, отдыхать, — комментирует по телефону очередной отъезд невестки Маргарита Петровна. — Устает только она, как она считает. А я должна ехать на дачу, сопровождать Николая Семеновича и Костю и ухаживать за ними там. Хорошо, что Сева иногда приезжает и привозит нам продукты из города… И все это я должна нести на своих плечах, в мои годы. Я уже даже не помню, когда я родилась. А Майе Михайловне абсолютно ни до чего нет дела! Я, конечно, понимаю, что в молодости она была очень хорошенькая: на фотографиях как кукла. Фигурка была, ноги. Волосы очень красивые были. А цвет лица какой! Но сейчас… — бабушка вздыхает и опять продолжает: — Уж не знаю, будет ли у Нёмочки хоть немного счастья в этой жизни. Ведь должен же он пожить для себя, в конце концов! Понимаешь, Майю Михайловну ничему родители не научили!.. Ах, ну о чем ты говоришь! Все начинается с детства. У нее мать была как домработница, как горничная! «Мама, где мои туфли?.. Мама, где моя кофточка?..» Как ты думаешь, что я могла сделать, если мой сын по уши влюбился в нее и она потянула его тут же в ЗАГС? Это был ужас! Мой покойный муж наступал мне на ногу под столом, чтобы я молчала, когда ее родители пришли к нам знакомиться. И сразу же, не дав никому опомниться, в спешке сыграли свадьбу — чтобы жениха не потерять, конечно. Ведь Николай Семенович был необыкновенный молодой человек! На него девушки так и заглядывались. Поэтому Майя сообразила все очень быстро. А через месяц он вернулся домой с тем чемоданом, с каким ушел к ним после свадьбы. И тогда мой покойный муж поставил его чемодан у входной двери и сказал: «Нет уж, жену выбрал сам, не посоветовался, возвращайся обратно и живи с ней. Дома нечего прятаться». И Нёма ушел, конечно. Он отчима слушался и уважал. С тех пор так и живут. Одни скандалы.

Люся слышала это от Маргариты Петровны не раз и не два, но должна делать вид, что обо всем узнает впервые.

Люся — бывшая жена племянника бабушки, которого когда-то, еще в студенческие годы, в суровые времена, за что-то забрали и посадили, потом сослали чуть ли не на Сахалин, потом наконец выпустили. Но к жене он не вернулся, и вообще домой не вернулся, а остался жить на Дальнем Востоке. Одно время ходили слухи, что Сёма разбогател там, чуть ли не «миллионером» стал, как говорили, но след его почти потерялся, он ни с кем после того, как вышел на свободу, не общался, в Москву приезжал редко, писем не присылал, не звонил, и потому все это лишь смутные слухи. А необыкновенная красавица Люся, породистая славянка, высокая, яркая блондинка с блестящими волосами, рассыпанными крупными кольцами по плечам, очень скоро после той трагедии вышла замуж за замминистра, давно живет в совминовской огромной квартире и, не имея детей, занимается исключительно собой. Маргарита Петровна поддерживает с ней отношения, приглашает на все семейные торжества, сообщая заранее знакомым, что «Люся будет обязательно, с мужем». Она радуется ее приездам, гордится таким знакомством и считает Люсю — или нежно: Люсеньку — своей родственницей, а о племяннике говорит, махнув безнадежно рукой: «Он хулиган как был, так и остался, грубиян и страшно озлобленный», и называет его не иначе как Сёмка.

После летнего отпуска у Майи Михайловны появляется новая знакомая, которая однажды приходит в гости и приводит свою дочь Веронику, по-домашнему — Нику.

Вероника высокая, стройная, с темными, блестящими, замысловато уложенными на затылке волосами. Их много, и они, видимо, тяжелые, их, наверное, приятно перебирать пальцами. От Вероники исходит ощущение опрятности, отглаженности, отутюженности — все сидит на ней ловко, без единой морщинки, и очень ей идет.

Она без пяти минут доктор.

— Мне остался только диплом, — поясняет она, когда Николай Семенович спрашивает ее об институте.

— А распределяться куда будете?

— Еще не решила.

— У вас свободное распределение?

— Н-не совсем. Но пожелания учитывают, конечно.

— А у вас какие?

— Хотелось бы в клинику. Там можно заниматься научной работой…

— Очень! — сообщает вечером по телефону Маргарита Петровна Люсе. — Севочка пошел провожать. Ну, не знаю, что будет. Это Майя познакомилась в санатории с ее матерью. Вероника Демидова — звучит! Мать говорит, что у них якобы богатые родственники в Америке живут, и все такое, какой-то дальний родственник матери, Демидов, известный ученый. Они какая-то ветвь тех самых Демидовых, и даже какая-то родственная ветвь с нынешним американским президентом, кажется, есть. Так они рассказывают, во всяком случае… А если Вероника будет врачом, то совсем неплохо. Может быть, потом поедут туда…

Свадьбу Севы играют через два месяца, осенью, в ресторане «Огни Москвы», что на самом верхнем этаже гостиницы «Москва».

Сева ходит по залу вокруг столов, которые поставлены буквой «П», чокается с гостями шампанским и повторяет: «Ну вот, я теперь женат!» И кажется, что он и сам не вполне верит в то, что это свершилось.

Танцевать ему совсем не хочется. И провальсировав с Вероникой один раз, как положено жениху и невесте, он идет искать брата. Наконец, протиснувшись сквозь толпу танцующих, он находит Костю. Тот, как обычно, не танцует, а стоит в стороне, у окна, и смотрит вниз на вечернюю Москву.

— Ну что, братишка, как? — Сева подходит сзади, кладет руку на Костино плечо. У Севы взмокли волосы на лбу, галстук съехал в сторону, а верхняя пуговка воротника рубашки расстегнута. — Это я после вальса, — словно оправдывается он за свой неопрятный вид.

Костя оборачивается и улыбается:

— Да нет, нормально выглядишь.

— Ты вот тоже когда-нибудь женишься.

— Давай лучше выпьем за тебя!

Они чокаются.

— Нет, ты ведь тоже должен жениться, — повторяет свою мысль Сева. — Не сейчас, потом, конечно. Сейчас еще рановато. Хотя… почему бы и нет? Некоторые рано женятся… Как наши с тобой единокровные родители, — добавляет он и, откинув голову назад, отрывисто смеется.

— Я об этом еще не думал, — говорит Костя.

— А ты подумай! Кстати, была же у тебя девушка… эта… как ее звали… — Сева морщит лоб, припоминая имя. — Таня, кажется. Симпатичная такая. В красном платье к нам приходила. С характером, правда, — губы надутые… Куда она делась?

Костя молчит.

— Не мелодия, значит… — говорит Сева, поняв, что попал не на ту клавишу. — Давай чокнемся тогда…

Они опять чокаются.

— А у меня ничего вроде, да? — продолжает Сева. — Как ты считаешь?

Костя кивает:

— У тебя отличная жена! Тебе просто повезло встретить такую девушку.

— Ну, может быть…

— Точно!

— Давай, братишка, еще раз!.. Как ты сказал, так, наверное, и есть. Ты у нас всегда лучше знаешь…

 

4

Костя уже давно учится в институте. Он перешел на третий курс.

Зимой он много занимается и сдает все экзамены на «отлично». А летом ездит с ребятами их курса в стройотряды и осенью с гордостью носит штормовку, на которой написано: «Стройотряд».

— Мой красавчик приехал! — каждый раз встречает его бабушка, когда он возвращается из поездки. И ее потухшие глаза опять светятся.

Костя высокий, обросший темной бородой и похож на кубинца. Дома про него так и говорят: наш кубинец. И, наверное, многие, глядя на него, думают, что у такого красивого парня была не одна девушка.

Но у Кости девушки нет. И до сих пор не было. Девушек много. У всех его друзей уже давно есть девушки, а у них есть подружки, с которыми они приходят на вечеринки. На вечеринках весело. Пьют вино и коньяк. Девушки красивые, любят петь, танцевать и целоваться. Но разве хоть одна из них сравнится с Таней?

Таня… Она — его мечта. Недосягаемая, он это знает. Но перестать думать о ней не может. Он часто видит ее в своих снах. И когда просыпается, ему не хочется открывать глаза, чтобы не выйти из сна и не потерять ее. Она необыкновенная, единственная такая девушка. Он вспоминает их прогулки по улицам, их разговоры: о книгах, писателях, художественных выставках, поэзии, фильмах. Таня столько знала, что он терялся. Ему хочется опять дотронуться до нее, взять ее маленькую руку, которую она протягивала ему на прощанье, почувствовать опять запах ее кожи. А тогда, когда они танцевали вдвоем в его квартире, ее волосы щекотали его лицо… Легко так, нежно… Иногда он даже инстинктивно поглаживает свою щеку, словно чувствует опять прикосновение Таниных волос. На улице ему порой кажется, что вот сейчас, вот в эту самую минуту он встретит ее. Он ищет ее глазами в толпе. Но напрасно. У Кости даже не осталось ничего на память о ней. Авторучка, которую Таня подарила ему на день рождения, тут же исчезла — ее «прикарманил» Сева: он просто взял ее со стола, когда гости разошлись, и украсил ею верхний карман своего пиджака, в котором ходил на работу.

— Тебе зачем? — сказал он младшему брату. — В школе все равно стащат.

Он носил ее целый год, а потом она пропала среди кучи барахла. И Костя, сколько ни искал в Севином ящике письменного стола, потонув в ворохе коробочек от презервативов, так и не смог ее найти.

Дома, когда никого нет, Костя ставит пластинку забытого уже Робертино Лоретти, садится на диван, закрывает глаза, и ему снова видится тот день, когда они танцевали с Таней в этой самой комнате вдвоем.

После дня его рождения Таня так больше к нему и не подошла. И он тоже не мог подойти к ней и заговорить запросто, как будто ничего не произошло. Да и разве что-то произошло тогда? Но на следующий день, когда он увидел ее в школе, она отвела глаза. А когда они встретились на лестнице, просто кивнула головой и прошла мимо. Объяснить словами невозможно, что тогда случилось. Просто осталось чувство утраты чего-то важного. Это чувство — утраты — живет в нем до сих пор. И он не может от него никак избавиться. А разве нужно? Может быть, воспоминание о Тане — это самое лучшее, самое красивое, что у него есть? Ведь это его тайна. Сокровенная мечта, с которой он живет изо дня в день.

Потом, через год, Таня с родителями переехала в другой район Москвы, и Костя совсем не знает, где она сейчас и что делает. «Наверное, поступила в институт, как все, учится… А может быть, вышла замуж?..» — думает он.

Что такое судьба?

И существует ли она вообще?

Таня никогда не задумывалась над подобными вещами — они для нее значения не имели.

Но как тогда объяснить то, что один раз в самом начале января, во время сессии, когда Таня спешит с утра в библиотеку, они сталкиваются с Костей на автобусной остановке? Именно сталкиваются — налетают друг на друга.

Было еще сумеречно. Таня закутала нос в меховой воротник пальто, которое ей только что сшили на заказ в самом модном ателье, и отвернулась в сторону от назойливо летящего в лицо мелкого колючего снега. Автобусы подходили один за другим, но ее номера все не было. Она каждый раз приоткрывала воротник пальто и вглядывалась в залепленный снегом очередной автобус, чтобы не пропустить свой, но, видимо, в связи с заносами автобусы ходили нерегулярно. Таня уже замерзла и слегка пританцовывала. Пальто хоть и было красивое, но грело плохо.

И вот, когда все, толкаясь и стараясь обогнать друг друга, чтобы сесть первыми, бегут к подошедшим наконец сразу двум автобусам, она налетает — нет, они налетают друг на друга у самых дверей.

Еще ничего не сообразив, Таня вскакивает внутрь и, увлекаемая вперед людьми, старается развернуться, чтобы увидеть, где Костя, и поздороваться. Она вдруг осознает, что боится потерять его. Но Костя оказывается за ее спиной. И получается так, что Танино лицо ровно напротив его лица, только чуть ниже.

— Я ужасно рада, что мы встретились, — улыбается Таня.

Их сдавливают с обеих сторон, прижимают друг к другу. И от этого обоим становится уютно: как будто они только вдвоем в тесном-тесном принадлежащем только им двоим пространстве. Таня высвобождает руку и слегка дотрагивается до Костиной груди. И повторяет:

— Я ужасно рада, что мы встретились!

Костя разглядывает ее лицо, еще не веря, что снова видит ее, что она снова стоит рядом с ним. Наконец до него доходит, что он тоже должен что-то сказать.

— Я тоже очень рад, что мы встретились.

Это слова, которые выговаривают его губы. Чтобы просто что-то сказать. Он не знает, что нужно сказать Он не может ничего сказать. Просто Таня сейчас рядом. Ее лицо опять так близко от его лица сейчас. Это как видение, которое через несколько минут рассеется, потому что автобус идет так быстро. Рассеется — через сколько минут?

— Ты далеко едешь?

— До центра. А ты?

— Мне до конца. Знаешь… — Костя умолкает, не решаясь продолжать.

Но Таня, словно угадав, что он хочет сказать, опережает:

— Сейчас сессия, я с утра до ночи готовлюсь к экзаменам. Но вот когда сдам последний, может быть встретимся?

Таня смотрит на Костю восторженными глазами, и он не верит в реальность происходящего. Он кивает.

— Когда позвонить?

— Шестнадцатого вечером. Я сдам экзамен до двух.

— Может, после двух позвонить?

— Нет, я буду уставшая, спать лягу. Запоминай номер, — и она диктует ему номер своего телефона.

Но Костя не выдерживает ожидания и звонит в три часа.

— Сдала?

— Да.

— Что получила?

— «Хорошо».

— Расстроена?

— Не очень. Почти никто «отлично» не получил.

— Встретимся?

— Заходи за мной в шесть.

Все определяется жутко просто: формулировкой про исцелителя-ВРЕМЯ.

Через дверь Костя слышит, как Таня кричит на всю квартиру:

— Мам, я открою сама, это ко мне!

Она открывает дверь на его звонок, и он видит перед собой высокую, очень тоненькую девушку в темно-синем костюме с золотыми пуговицами, запыхавшуюся, оттого что бежала сейчас по коридору. Эта девушка улыбается и вскидывает руки ему навстречу.

— Я уже готова! — произносит она.

Накинув пальто, даже не застегнув, она выбегает на лестницу, и, взявшись за руки, они бегут вниз, в морозную синь вечера.

Они опять бродят по улицам и говорят, говорят, говорят, чтобы сразу выговорить друг другу все-все, что у каждого накопилось. Ведь так много произошло! Костя рассказывает об институте, о ребятах, о Кавказе, где они летом были в походе, вспоминает разные смешные случаи. Таня слушает — слушает? Что-то улавливает, смеется. Но разве имеет значение, что рассказывает Костя? Просто он идет рядом, и этого уже достаточно.

— Поедешь в субботу к Юрке Бачинину? Мы встречаемся на квартире у его девушки.

Таня не знает, кто такие Юрка Бачинин и его девушка, но какое это имеет значение? И Таня тут же согласно кивает головой и счастливо улыбается:

— Да, обязательно!

Какая разница, кто они?! Они — друзья Кости, и этого достаточно.

И опять — улочки Арбата, снежинки, которые тают у Тани на ресницах.

А потом, в подъезде ее дома, они целуются. И все так просто и легко, оказывается. Костя не умеет целоваться, и Таня тоже. Но разве это важно? Кто-то, наверное, видит их снаружи, потому что они стоят у окна. Но какое это имеет значение?

Уже давно перевалило за полночь, и родители Тани, она знает, волнуются: где она? Но какое все это имеет значение сейчас?!

— А давай я тебе еще анекдот расскажу, — тянет время Костя.

И он рассказывает что-то неприличное, с матом! но ужасно смешное. У Тани в первый момент от таких слов округляются глаза, но она не выдерживает и прыскает от смеха. И оба, зажав рты ладонями, смеются. «Может быть, это плохо, что я смеюсь, а не отвернулась и ушла?» — проносится у Тани в голове. И тут же она решает: «Предрассудки! Это же Костя рассказал, значит можно смеяться».

На следующий день они едут к девушке Юрки Бачинина, у которой собираются потому, что родители постоянно в загранкомандировках и квартира свободна.

Там танцуют, что-то жуют, пьют дорогой армянский пятизвездочный коньяк, на который кто-то не пожалел стипендии, а потом Юрка долго поет под гитару песни Высоцкого:

Укажите мне дом, где светло от лампад, Где поют, а не стонут, где пол не покат. О таких домах не слыхали мы…

Юрка высокий, с тонкими чертами лица, почти аристократическими, в очках. Ему очень идет и гитара, и репертуар Высоцкого — слова рвут душу, и каждый, забыв о еде, затаив дыхание, боится, что песня вот-вот кончится. И его девушка, которая, положив обе руки ему на плечо, не сводит с него любящего взгляда. А ровно через год она бросит Юрку и выйдет замуж за невзрачного, скучного молодого человека, который, как тень, бессловесно будет следовать за ней, — и исчезнет в своей жизни… Юрка начнет пить, втягиваясь все больше и больше, и постепенно сотрется из памяти…

Но пока всё просто и легко, и все, весело хохоча, поют:

Бежит по полю санитарка, звать Тамарка, «Давай тебя перевяжу-жу-жу! И в санитарную машину-шину-шину С собою рядом положу — попкой кверху!»

Кончается зима; минует прозрачный март, с капелью, которая падает с сосулек, с ручейками на тротуарах, брызгами воды из-под колес летящих машин и ощущением чего-то нового, заманчивого, непременно идущего навстречу; потом апрель, с морозными утрами, ярким солнцем днем и сырым вечерним холодом, забирающимся под рукава Таниного легкого весеннего только что купленного плащика.

— Куда ты в таком?! — ужасается мама. — Не по сезону — снег еще лежит! Простудишься!

Но Тане хочется появиться перед Костей только в этом плащике, подбитом ветром, как говорит мама; старое пальто Таня надевать отказывается напрочь — у Женьки к весне новое, клетчатое, с капюшоном, а у нее все то же, что и три года назад. И Таня героически гуляет с Костей по всей Москве, ни разу не показав, что промерзла и внутри у нее дрожит каждая жилочка, а руки давно заледенели.

Потом минует май; наступает июнь, и скоро снова сессия, экзамены…

— Мои родители спрашивают, почему я никогда не приглашаю тебя к нам, — говорит один раз Костя. — Придешь?

— Ну, если они приглашают…

— Да, приглашают.

Тане давно хочется задать много вопросов о Костиной семье, но она не решается И вообще — может, у него есть девушка, а с ней он просто как с давней знакомой?.. Боже мой, какая глупость приходит ей в голову! Ведь они целуются, и Костя говорит ей те самые слова, которые ей так хочется слышать, и нежно гладит по щеке, и перебирает в руках ее волосы, и вообще…

— Только я должен тебя предупредить… — нерешительно начинает Костя. Он медлит, прежде чем продолжить, и наконец произносит: — Ты теперь ничего не узнаешь в нашем доме — у нас все изменилось.

— Почему?

— Бабушку ты помнишь, конечно?

— Да, кексом нас угощала.

— Теперь она уже не печет, старенькая совсем, делать ничего не может.

— А домработница? У вас же была домработница Нина.

— Домработницы больше нет. Нина нашла работу. До нее у нас была еще тетя Нюра, которая когда-то мыла лестницу в подъезде и приходила помогать бабушке. Хотели опять пригласить ее, но она уехала в деревню насовсем. Мать с отцом постоянно в ссоре.

— В ссоре — это как?

— Это серьезно. Они практически не разговаривают.

— Но потом мирятся?

— Нет. И даже в гости к своим знакомым едут отдельно. Или выясняют, кто из них будет, и другой тут же отказывается. В общем, обстановка тяжелая. Да еще брат подлил масла в огонь своей женитьбой…

При слове «брат» у Тани непроизвольно поднимается со дна давнее, неприятное, но она пересиливает себя и почти равнодушно произносит:

— Твой брат женился?

— Уже развелся.

— Так быстро?

— Почти сразу.

— Почему? Не «ужились»?

— Да нет, не то. Его жена Вероника — мы ее звали Ника — казалась просто идеальной. Родители радовались, бабушка ее обожала, всем рассказывала, какая у Севы замечательная жена. Это было как песня — каждый день часами говорила по телефону о ней. Они из семьи Демидовых.

— Фабрикантов?

— Да. Ее фамилия была тоже Демидова. Очень интеллигентная, тонкая, начитанная, любила поэзию. Марину Цветаеву читала, когда приходила! — Это звучит у Кости как самая высшая похвала. — С ней было интересно. Отец любил обсуждать с ней Достоевского, Толстого. Она не могла не нравиться.

— И что же случилось?

— Через полгода она объявила Севе, что вышла за него только для того, чтобы получить свободное распределение после института и остаться в Москве. Представляешь нашего Севу в такой ситуации?

— Представляю. Он ведь привык всегда быть в центре внимания. А тут такая пощечина.

— Именно пощечина. Он ходил как потерянный. Оказалось, что у нее кто-то был раньше, но у него не было московской прописки. И как только она получила распределение в Москве, тут же развелась с Севой и ушла нему.

— Вот тебе и Демидовы. А где теперь Сева?

— Вернулся домой. На него это ужасно повлияло. Помнишь, у него был друг Илья?

— Еще бы! Странный, до потолка меня подбрасывал, когда танцевали.

— Да, было когда-то… Он попал в психушку.

— А! Тогда все ясно.

— Ну, в общем, брат остался совсем один. Короче, был нервный срыв. И, по-моему, до сих пор продолжается — к нему не подступиться. Чуть что — сразу крик, по любому поводу. Поссорился с отцом, и они теперь почти не разговаривают. Ну и родители тоже на срыве. Кому теперь верить после случившегося? Особенно мать — она считает себя виноватой во всем, потому что познакомила брата с Вероникой. А бабушка, конечно, не забывает напомнить ей об этом… Поэтому у нас слишком все сложно теперь… Я тебе это говорю, чтобы ты ничему не удивлялась, когда придешь.

Да, в таком контексте нелегко становиться невесткой.

Но день свадьбы уже назначен, и Таня считает дни, когда наденет белое платье и фату…

 

5

Маргарита Петровна испекла кекс: вечером к ним придут Костя и Таня, и она ждет их уже с самого утра.

Костя переехал к Таниным родителям после свадьбы и теперь приходит в бывший дом как в гости. И ему даже нравится это — он теперь чувствует ответственность за Таню. Он сразу стал полностью взрослым. А собственных родителей теперь можно просто снисходительно время от времени навещать. Костя чувствует, что каждый его приход теперь — праздник для всех.

Кекс дожидается на столе, посыпанный сверху сахарной пудрой и прикрытый легкой салфеткой. И мясо Маргарита Петровна приготовила особенное, с подливой из чернослива.

Таня для нее — это часть ее красавчика, Кости.

— Если бы ты ее видела! — рассказывает она по телефону кузине Соне. — Понимаешь, очаровательная!

— Ты и раньше так говорила — про Веронику, не забывай.

— Это совсем другое дело, Соня. Они еще оба учатся, такие оба дети еще.

— Какие дети?! Им уже по двадцать два года!

— Конечно, дети. Вместе они так красиво смотрятся! Если бы ты только видела!

Но кузина Соня видеть не может — она уже еле передвигается по квартире, и разговоры с кузиной Марго — единственная для нее отрада.

— Понимаешь, Танечка, у меня родственников было так много, — рассказывает Маргарита Петровна Тане. — У нас была большая еврейская семья. А теперь остались только моя московская кузина Соня, которую ты никогда не видела, и я. Из всех моих братьев и сестер никого уже нет в живых. А сколько лет мне самой, я уже забыла. У моих родителей было семь человек детей. Папа был купец Второй гильдии в Новгород-Северском. В Петербурге им жить не разрешалось — разрешение получали только купцы Первой гильдии, или адвокаты, или люди с университетским образованием, или ювелиры, а остальные должны были жить в черте оседлости. Отец торговал пенькой, у нас было два доходных дома в самом центре города и ресторан. И я и сестры учились в гимназии. Братья тоже учились. Всем всего хватало, отец опекал еще и детей своего умершего брата, которые жили вместе с нами. Соня — единственная, кто от них остался теперь.

Ну а погромы, конечно, были. В каких-то областях бывали сильные погромы. Но мы всегда все знали заранее: приходил частный пристав и говорил, что завтра будет погром. Мы прятали ценные вещи и сами уходили прятаться, а когда погром заканчивался, возвращались.

Таня сидит на диване и слушает историю, которую ей рассказывает бабушка.

Кое-что она уже знает, конечно, потому что Маргарита Петровна любит рассказывать семейную историю, но каждый раз в ней появляются новые детали.

— Я была очень самостоятельная! Я считала, что женщина равноправна с мужчиной. В то время этим многие увлекались. И когда мне исполнилось восемнадцать лет, я сбежала из дому с молодым человеком.

— Разве это было возможно тогда в еврейских семьях? Я читала, что соблюдались патриархальные законы.

— Не могу сказать, что у нас была патриархальная семья. Вот у Майи Михайловны — да, была настоящая патриархальная семья. Говорили между собой только на идише. Ее мать никогда не садилась за стол вместе с отцом: он ест, а она стоит рядом и подает ему. Отец надевал талес — некоторые говорят «талит», — молился, посещал синагогу. Он стал потом каким-то деятелем в московской синагоге, вокруг него всегда собирались религиозные евреи. А когда он умер, пришло столько людей, что заполнили весь двор. И даже после его смерти к нам в дом еще долгое время приходили евреи.

— Зачем?

— Бедных было много. Звонок в дверь, я открываю, а там стоит человек, ничего не говорит, просто стоит. Значит, нужно накормить.

— И что же вы делали?

— Как что? Кормила, конечно; сажала за стол и кормила хотя бы хлебом и чаем. Он крошки со стола соберет — и в рот. Голодных много было в то время. А при жизни отца Майи Михайловны сколько их приходило!

— Майя Михайловна никогда не рассказывает, какие у нее были родители…

— Для нее вообще ничего значения не имело никогда. У нее на первом месте была учеба, потом карьера, — бабушка хихикает, — театры, развлечения, подруги. Она не знает, как готовить еврейскую еду, и вообще готовить не умеет. Мои родители, конечно, праздники отмечали, отец соблюдал обряды, но для него это не было главное. А вот уже мои братья Талмуд, например, не изучали и полностью порвали с религиозными традициями. Они участвовали в революции. Отец этого не одобрял, но кто из них его слушался? А я работала медсестрой во время гражданской войны.

— Но ведь вы были замужем?

— К тому времени уже не была.

Маргарита Петровна, чувствуя, что нашла в Тане благодарную слушательницу, воодушевляется и начинает рассказывать историю своей молодости.

— Понимаешь, я влюбилась в сына раввина. Оба мы были молодые, красивые, познакомились в кружке, который посещали тогда многие молодые люди. И оба были неверующими. А так как мой отец хотел выдать меня замуж только за богатого купца, то однажды я попросту ушла из дому — бежала с ним, и мы стали жить вместе, в свободном браке. Это тоже было модно. Отец сказал, чтобы я больше не возвращалась, что он меня никогда не простит. Через девять месяцев родился Николай Семенович. Мы назвали его Наум. Это уже потом переделали его имя на русский лад — когда паспорта меняли, так легче было. Поэтому Сева — Всеволод Наумович, а Костя — он уже Константин Николаевич.

— Как? У них разные отчества?! У родных братьев?

— Конечно. А ты не знала? — хихикает бабушка. — У Севы — то отчество, которое записали при рождении, потому что у Николая Семеновича в то время в паспорте стояло: Наум.

— Но они же родные братья! — недоумевает Таня.

— Что же делать? Так получилось, поменять отчество было труднее. Я тоже Пейсаховна по паспорту… Так вот, — продолжает Маргарита Петровна, — в один прекрасный день я осталась одна — отец моего Нёмочки преспокойно укатил за границу, в Швецию.

— А почему вы с ним не поехали?

Бабушка недоуменно поднимает брови:

— У меня даже мысли такой не возникло! Когда после революции уезжали, бежали, наша семья ни разу не подумала, что и мы можем уехать куда-то. У Майи Михайловны семья тоже никуда не двинулась. Так же, как наша… Как многие другие… Но, между прочим, большинство ее родственников уехало сразу, а те, кто остались, позднее тоже старались уехать. Поэтому почти все ее двоюродные сестры и братья живут сейчас в Израиле. В Москве теперь только одна племянница, Тэра.

— Но потом отец Николая Семеновича вернулся? — спрашивает Таня.

— Нет. Написал один раз, что хочет учиться, что семья ему мешает и что он не хочет себя связывать никакими узами. И исчез.

— И вы не знаете, где он теперь?

— Одно время доходили слухи. В Швеции он стал раввином, представь себе. Пошел по стопам отца.

— А если бы вы послали ему письмо?

— Зачем? Я его сразу списала со счетов. Для меня он перестал существовать, я вычеркнула его из своей памяти навсегда! Я поняла, что совершила ошибку, связав свою молодость с таким человеком, — Маргарита Петровна смеется сухим, бесцветным, старческим смехом, похожим на кашель. — Николай Семенович своего родного отца никогда не видел и не знал, и фамилия у него Левитин — моя, нашей семьи.

— Так значит, у Кости должна быть другая фамилия?!

— Ну, вообще-то да. Фамилия была Мессиз. Такой магазин, говорят, есть в Нью-Йорке, хотя кто знает, чей он. Какая разница, в конце концов, чью фамилию носить? Николай Семенович получил фамилию нашей семьи.

— Но ведь вы ушли от семьи.

— Потом я вернулась.

— И вас приняли?

— Да, отец все-таки простил. Я пришла и встала перед ним, с ребенком на руках. И он понял: куда бы я пошла одна в то время? И он простил. Мы никогда об этом не вспоминаем. Отцом Николая Семеновича был всегда отчим, мой замечательный покойный муж, с которым я познакомилась во время гражданской войны.

— А это как было?

— Я же не могла сидеть дома, когда вокруг творилось черт знает что! Началась революция. Что тогда делалось! — Маргарита Петровна обхватывает голову руками, качает ею из стороны в сторону. — Представить себе невозможно. Один мой брат ушел с белыми и пропал без вести, мы так ничего и не узнали о нем.

— А вы же сказали, что братья участвовали в революции.

— Да, оба младших брата. У моих братьев были разные взгляды. Тогда так и было: брат шел на брата. Свирепствовали банды. Кто, за что, на кого шел — никто ничего понять не мог. А в 1918 году в Новгород-Северском был учинен страшный кровавый погром.

— Как же вы уцелели? — Таня смотрит на бабушку завороженным взглядом и желает только одного: чтобы Маргарита Петровна не прерывалась — для нее все, что рассказывает бабушка, как роман. Она почти физически ощущает, как история продолжается, и продолжается, и продолжается, и в ней появляется все время что-то новое и интересное, трагичное и веселое. Бабушка плетет вязь рассказа, возникают новые персонажи, новые характеры, еще по жизни не познанные Таней.

— Меня в Новгород-Северском в то время уже не было — я уехала, оставив Костиного папу на родителей. Ему тогда было всего два года, — машет рукой Маргарита Петровна. — Такая отчаянная я была!

— А родители?

— Их спрятали. Одна русская знакомая посадила их в платяной шкаф, когда у нее был обыск.

— Но ведь она была русская?

— Конечно. Но это ничего не значит. Многие русские семьи прятали евреев. Потом еще погромы были, но не такие страшные. Евреев всегда грабили, потому что они были богатые, и бриллианты у них были, и золото, и деньги.

— А потом что было?

В кухню, где они сидят, входит Костя и, хотя он знает это наизусть, тоже останавливается в дверях, чтобы послушать — бабушка всякий раз добавляет что-то новое, вплетает упущенные эпизоды и потому ее рассказ звучит по-другому.

— А потом мы были вместе с моим покойным мужем в армии во время гражданской войны — там мы и встретились.

— Он был революционер?

— Нет, совсем нет! Он вернулся в Россию перед самой революцией.

— А до того где он был? — Таня задает вопросы уже механически, один за другим, только бы Маргарита Петровна не забыла чего-нибудь.

— Он был из богатой семьи, учился в университете в Австрии, в Граце. Стал адвокатом и приехал домой, к родителям. А тут — война, потом революция, и он пошел в Красную Армию. Там мы и познакомились.

Бабушка умолкает и вдруг смеется:

— Он всегда называл меня «мадам паника». Он был очень спокойный, а я по любому поводу взрывалась. Только он один и умел меня успокоить. Никогда я не видела на его лице и тени волнения. Помню, нас пригласили родители Майи Михайловны, чтобы познакомиться: сначала мы их пригласили, потом они нас. Я была в ужасе от всего, что увидела в их доме… Ну, понимаешь, они жили по-другому, — старается она объяснить, видя, что Таня смотрит непонимающе. — Очень традиционная семья была, да. А у нас все было по-другому. Я подумала: «Куда попадет мой сын!» И, конечно, порывалась тут же встать и уйти. А он только жал мою ногу под столом — он всегда так делал — и тихо повторял: «Спокойно, спокойно». Впрочем, Майя Михайловна — это уже отдельная история…

Бабушка некоторое время молчит, смотрит в окно, потом машет рукой и сама возвращает разговор в прежнее русло:

— После гражданской войны мы с ним вместе попали в Ленинград и работали там. Во время блокады я оставляла его дома, а сама ходила помогать в госпиталь: я окончила когда-то медицинские курсы. Может быть, это меня и спасло — у меня в кармане всегда был то сухарик, то кусочек хлеба или сахару. Я добывала съестное и приносила домой хоть что-то, чтобы его подкормить. Он сразу ослабел, как только началась блокада. Полные люди плохо переносят лишения. Он просто лежал и ждал, когда я вернусь, — даже по квартире передвигаться не было сил. Один раз я пришла домой, подхожу к кровати — а он уже не дышит… Не дождался… Может быть, я выжила еще и потому, что была всю жизнь худая, жилистая…

— Расскажи, как вас вывезли, — просит Костя.

Он присаживается рядом с Таней, уютно обнимает за плечи, и оба чувствуют себя так, будто становятся участниками событий.

— Это было уже в конце блокады — нас вывезли в Ярославль. Но перед тем, как нас вывезли, я совсем плохая была — тоже лежала, двигаться почти не могла… — Маргарита Петровна качает головой и проводит рукой по глазам, но слез в них нет — просто старческие грустные глаза, которые всматриваются сейчас в прошлое. — Боже мой, боже мой! Сколько пережили… И вдруг неожиданно приехал Николай Семенович — пробрался каким-то чудом в Ленинград в командировку, привез шоколад, витамины. Если бы не это, я бы тоже, наверное, погибла. Я ведь потом долго находилась в госпитале в Ярославле, Майя Михайловна меня нашла и привезла в Москву. Видишь, какие суставы? — Маргарита Петровна кладет руку на стол и показывает пальцы: — Это последствия блокады: сустав в сустав не входит.

Таня видит, как у бабушки одна фаланга пальца свободно отходит от другой, а рука — желтая, перевитая синими венами, скрюченная, как старая, высохшая ветка.

— Вот какие руки, Танечка, — Маргарита Петровна смеется своим мелким сухим смехом. — Боже мой, боже мой! Я так устала жить уже, — глаза бабушки тускнеют, — я прожила такую долгую-долгую жизнь и столько всего видела… — Она качает головой из стороны в сторону и словно уходит в себя. Потом опять поднимает глаза на Таню и продолжает: — Во время блокады умерла и моя родная сестра. А две другие погибли до того в Киеве в Бабьем Яру: собрали вещи — и сами пошли в Бабий Яр.

— Как — сами?! В Бабий Яр?!

Таня была когда-то в Бабьем Яру, где сделали мемориал жертвам, и помнит, какое ее охватило смятение, когда она приблизилась к этому месту, — она вдруг кожей почувствовала, как вокруг нее, в воздухе, как будто происходило движение, словно погребенные там до сих пор посылали миру предостережение о том, чего больше никогда и нигде ни в какие времена не должно произойти: чтобы никогда на земле не гибли безвинные люди лишь за то, что они принадлежат другой расе. Таня даже зажмурилась, и ей захотелось бежать из этого страшного места.

— Никто же не знал, Танечка… Они собрали вещи — и пошли. И там они погибли… Вот так я осталась одна из всей семьи. Я самая младшая из сестер. Боже мой, боже мой! Что мы пережили!

Бабушка снова обхватывает голову руками и несколько минут сидит в задумчивости.

— А братья? — несмело подает голос Таня.

Маргарита Петровна поднимает голову, словно приходит в себя.

— Один, самый молодой из нашей семьи, погиб на фронте в сорок втором — обгорел в танке и не выжил, он был не женат. Второй, Семен, умер два года назад в Ленинграде. И у него есть сын, мой племянник, тоже Семен, — у нас в семье это имя почему-то оказалось популярным, — хихикает бабушка, — но мы его называли всегда Сёмка. У Сёмки потомства нет. В Одессе, правда, живет сейчас наша сводная сестра…

— У вас еще и сводная сестра есть?

— Да, первая жена моего отца умерла при родах. И вот это ее дочь, Фира, Глафира Петровна, Фирочка. Но она воспитывалась в семье своей покойной матери. Фамилия, конечно, тоже Левитина, но у нее никогда не было детей.

— Она была не замужем?

— К сожалению, — качает головой бабушка. — Так и прожила всю жизнь одна. Преподавала математику в школе. А сейчас совсем уж плоха стала. Никто даже не помнит, сколько лет ей должно быть — и год и дата рождения перепутаны Она сумела несколько лет себе сбросить в паспорте.

— Зачем?

— Боялась стареть! — смеется Маргарита Петровна. — И потом эти годы отработала, конечно! Так что у нее стаж большой. Но пенсия пенсией, а я иногда посылаю деньги соседке, чтобы за ней получше ухаживали, только кто же знает, как их там расходуют… Вон там, Танюша, под шкафчиком, — неожиданно перебивает сама себя Маргарита Петровна, — клубочек пыли, я отсюда вижу. Если тебе нетрудно, убери его… Боже мой, боже мой! Когда-то я все делала сама, никого не просила, а теперь уже ничего не могу…

— Но Левитиных ведь много, — говорит Костя, продолжая разговор.

— Это не мы, это другие Левитины — двоюродные, братья отца, — поправляет его Маргарита Петровна. — Мы — прямая ветвь, потому что отец был старший. Поэтому, — бабушка вскидывает глаза на Таню и Костю, — наша фамилия передается только от меня. Мы, конечно, общаемся с ними, но это совсем другая ветвь. От них остались только бедный Миша и его мать.

— Почему «бедный»? — спрашивает Таня. Она уже почти запуталась во всех семейных связях Костиных — а теперь и ее — родственников, кто кому и кем приходится, кого и как зовут и кто что совершил в жизни, но остановиться невозможно.

— Потому что мать замучила его своей неуемной материнской любовью.

— Это как? — не понимает Таня.

— Ну как — как? — недоуменно пожимает плечами бабушка: — Привязан был к мамочкиной юбке, из-за мамочки не женился, и вообще вся его жизнь — это сплошное служение мамочкиным интересам, — бабушка делает безнадежный жест рукой, — бывают такие эгоистичные мамы: она развелась с мужем и подчинила себе сына. Потому на нем эта ветвь Левитиных и оборвалась! — Она обращает на Костю светящийся любовью взгляд: — Красавчик мой!

Таня ловит на себе эхо этого взгляда, но замечает, что в нем каждый раз прячется еле уловимая доля настороженности: а как ты с моим внуком будешь жить?..

— Между прочим, — бабушка вдруг опять хихикает, — Сёмка прислал письмо, сегодня получила.

— Не может быть! — недоверчиво восклицает Костя. — Ты же говорила, что он никогда ничего не сообщает о себе?

— Вот! — бабушка показывает на лежащий на столе конверт. — От него, из Петропавловска пришло. Это в кои веки?! Я уже забыла думать о нем. Представь, Танечка, — она опять поворачивается к Тане, — мы ничего от Сёмки не получали столько лет! Он только один раз приезжал в Москву лет десять назад, Костя был еще маленький.

— А почему?

— Ах, да, ты не знаешь. Его посадили еще в студенческие годы.

— В тридцать седьмом?

— Не помню точно, это было уже перед самой войной.

— За что?

— Кто же знает! Тогда ведь ни за что сажали. А Сёмка был умный, начитанный, остроумный. Девушки от него были без ума, конечно, — Маргарита Петровна хихикает. — На втором курсе он женился на самой красивой студентке их курса — Люсе, которая была у вас на свадьбе и подарила вам серебряные ложки.

— Да, помню: высокая, светлые волнистые волосы, крупная. Мне тогда показалось, что своей красотой она заполнила всю квартиру, — улыбается Таня. — И очень много бриллиантов на ней было!

— Бриллианты — это ее слабость, — хихикает опять Маргарита Петровна. — Сёмка и Люся были такой заметной парой, что на них всегда оглядывались! В институте он был секретарем комсомола, активный, энергичный, умел хорошо говорить, выступал на собраниях. Наверное, кому-то все это не понравилось и донесли. А может быть, высказался не так — это он себе позволял в кулуарах. Кажется, получили стипендию, он показал всем рубль и довольно ехидно спросил: «Что на этот рубль можно купить?»

— И что же?

— Его забрали, и он отсидел десять лет. Вернее, в лагерь сослали, в Магадан, кажется. А когда выпустили, то сначала отправили на поселение. Наверное, он привык там и потом уже сам не захотел оттуда уезжать. Да и куда ему было ехать? Восстановить прописку было очень трудно. А Люся, конечно, не ждала его — она быстро и удачно вышла замуж второй раз. И я ее за это не осуждаю — с Сёмкой, с его характером, жить невозможно. Он всегда умел язвить, любого мог поддеть. Я считаю, Люся сделала правильный выбор. Поэтому Сёмке иного выхода и не было, как оставаться там. Но с тех пор, как его забрали, он не написал ни строчки своим родственникам! Он считал, что они способствовали тому, что Люся ушла от него, обиделся, что мы продолжаем считать ее своей родственницей. Даже когда освободили, когда он был на поселении, тоже ничего не сообщал. Потом переехал в другое место, в Петропавловск-Камчатский, и, говорят, разбогател. Там ведь бешеные зарплаты.

— А почему он вдруг решил объявиться? — удивляется Костя.

— Он собирается в Москву!

Летом Костя и Таня едут отдыхать под Одессу.

— Вот, это для Фирочки, — говорит на прощанье Маргарита Петровна и протягивает конвертик: — здесь деньги, передадите Фирочкиной соседке — она за ней присматривает.

Маргарита Петровна долго машет им рукой с балкона и улыбается.

Через два дня, устроившись в Черноморке, искупавшись и наевшись до изнеможения арбуза, Костя с Таней садятся в трамвай, который подолгу стоит чуть ли не на каждой остановке, пропуская встречный, еле тащится среди огородов и виноградников и наконец привозит их в город.

— Памятники истории и культуры — потом, — говорит Костя, предупреждая Танин порыв броситься на достопримечательности. — Сначала — дело.

Они долго блуждают по улицам, похожим из-за сросшихся кронами деревьев на живописные аллеи, пока не находят нужный адрес.

С улицы дом выглядит нормально, как обычный дом прошлого века — не слегка обшарпанный, с подгнившими оконными рамами, балконами, под которые лучше не становиться: того и гляди обвалится, либо кусок штукатурки упадет на голову. Но миновав арку, они попадают в тесный двор, напрочь замкнутый со всех сторон другими домами разной величины и вместимости, покосившимися деревянными пристройками, сараями, и сразу возле арки — дощатый на две кабинки туалет с обязательным запахом, который отбивает другие.

— У них что, без удобств? — удивляется Таня.

— Это чтобы было куда ходить жильцам верхних этажей, если вода вдруг перестает подниматься выше второго, — объясняет Костя, — с водой у них плохо.

Пока Таня с интересом оглядывает двор, Костя изучает номера квартир.

— Мужчина, вам кого нужно? — доносится из открытого окна.

— Левитина Глафира Петровна, — Костя поднимает голову вверх на голос.

— Там! — лаконично указывает высунувшаяся из окна рука.

— Таня! Кажется, это здесь, — зовет он.

Они топают вверх по узкой пыльной лестнице, куда выходят массивные дубовые двери со множеством фамилий, и звонят.

— К Глафире Петровне? По коридору в конец и — направо, — объясняет соседка. — Входите без стука, она все равно не слышит. — И напутствует вслед: — Кричите в ухо, когда будете общаться.

Но общения не происходит.

В полутемной комнатке, забитой ветхими, полуистлевшими антикварными вещами — какими-то статуэтками, книгами с оторванными переплетами, бумагами, подсвечниками, немытыми чашками, продавленным креслом, еле удерживающим равновесие столом, — на кровати со скомканной простыней, накрытое тонким байковым одеяльцем, лежит маленькое иссохшее от старости тельце и, кажется, дремлет.

Костя подходит к тельцу вплотную и, нагнувшись, тихо и настойчиво повторяет несколько раз:

— Глафира Петровна!.. Здравствуйте, Глафира Петровна!..

Наконец тельце слегка приподымает голову и делает слабый поворот в сторону звука:

— Кто здесь?

— Здравствуйте, Глафира Петровна! — почти кричит Костя. — Мы от Маргариты Петровны! Мы — ее внуки, из Москвы!

— Здравствуйте… — слабо откликается тельце, и голова бессильно падает на подушку.

Костя стоит и не знает, что сказать еще, как себя вести, беспомощно смотрит на Таню.

— Я устала, посплю немножко… — почти беззвучно шепчет Глафира Петровна — А вы садитесь…

Они оба присаживаются на край венского стула, который стоит возле кровати, и сидят без движения несколько минут, потом на цыпочках, чтобы не потревожить, выходят в коридор.

Услышав их шаги, на пороге своей комнаты появляется соседка.

— Ну, что? Говорила что-нибудь?

Костя только вздыхает и мотает головой.

— Понятно. Она уже совсем плоха. Со дня на день ждем… — соседка не договаривает, потому что и так ясно, чего «ждут».

— А если ее куда-нибудь в больницу? Или в дом для престарелых? — спрашивает Таня.

— Да что вы! Таких ведь никуда не берут! Кому хочется возиться с безнадежными? Ее ведь на руках носить нужно на горшок, либо утку ставить… А еще хуже, когда прямо в постель… По-всякому бывает…

— Но как же они?..

— А вот так… как видите…

Когда, отдав соседке конвертик с деньгами, они выходят на улицу, Костя задумчиво говорит:

— Как-то раз Юрка Бачинин после смерти его бабушки сказал: «Как отвратительна старость! Лучше не доживать до нее».

— Я боюсь думать о смерти, — печально произносит Таня, — из моих родственников еще никто не умирал. То есть, после моего рождения никто не умирал…

— Да… Что скажем теперь бабушке? Она ведь не предполагает такого, расстроится…

 

6

Сёмка сваливается неожиданно, хотя новость о его приезде облетела всех родственников и знакомых уже давно и в Москве его уже давно ждут.

Проходит несколько месяцев, но Сёмка не дает о себе знать.

И вот однажды он попросту звонит по телефону и говорит Маргарите Петровне, что завтра придет в гости.

— А когда ты приехал? — спрашивает Маргарита Петровна таким невозмутимым тоном, как будто разговаривала с ним вчера.

— Неделю назад.

Сёмка худой, подвижный, почти лысый. Остатки волос, подкрашенных в желтый цвет хной, прилизаны и зачесаны назад. Глаза узкие, колючие, лицо худое и желчное, готовое в любой момент изменить свое выражение от радости до злой иронии. Впечатление, что он словно что-то высматривает, что-то про себя про каждого решает. Он все время нервно щелкает пальцами, и это может раздражать окружающих.

С двоюродным братом Николай Семенович здоровается сдержанно:

— Добро пожаловать, добро пожаловать, Сёма!

Он похлопывает Сёмку по плечу и подвигает потихоньку в комнату. Но Сёмка не спешит.

Он долго здоровается с Маргаритой Петровной, разглядывает ее, словно куклу. Потом обнимает Севу и тоже разглядывает его «на свет».

— Подожди-ка, это же сколько тебе лет уже? Тридцать три? Тридцать пять? Ну, старик, еще походим по девочкам. В Москве много…

— Ты в своем амплуа, Сёма! — хихикает Маргарита Петровна.

— Я — да. Я в силе. И видал я всех в заднем проходе, кто скажет мне что-то!

— Ой! — машет руками бабушка. — Опять ты свои выражения!

— Нормальные выражения. Видал я всех в заднем проходе, кто их не употребляет. Ханжи!

И Сёмка, поправив перед зеркалом в прихожей воротник рубашки, идет вслед за Севой в комнату.

— А-а, выпьем сейчас! — говорит он, увидев, что стол уже накрыт. — Это хорошо! — Он потирает руки от удовольствия и подмигивает Севе. — Нет, не так: покушаем! Да, Сева?

Сёмка, видимо, в своем обычном репертуаре и чувствует себя комфортно. Он довольно смеется, открывая два ряда золотых зубов, берет со стола бутылку коньяка, вертит в руках и возвращает на место:

— Я — водку, а всякие коньяки — это я видел в заднем проходе.

— Ты что, Сёма, — удивляется Сева, — коньяк — напиток интеллигентных людей.

— Я их в заднем проходе имел, этих интеллигентных! Всю жизнь я их там имею, — раздраженно говорит Сёмка, усаживаясь за стол.

Николай Семенович молча откупоривает бутылки, делая вид, что не реагирует на замечания Сёмки. Маргарита Петровна тоже пропускает их уже мимо ушей.

Темы для разговора никак не находится: о прошлом спросить нельзя — и страшно, и неэтично, а сам Сёмка только раздраженно смеется и все время ругается.

— Родственникам ты звонил? — спрашивает наконец Маргарита Петровна индифферентно, считая, что нашла нейтральную почву.

Сёмка мрачнеет и жестко отвечает:

— Нет, и не буду.

— Ну как же так?

— «Родственники!» — лицо Сёмки вдруг краснеет. — У меня свои с ними счеты. — Он делает паузу и на одном дыхании выпаливает: — Они хоть что-нибудь сделали тогда? А?! Хоть кто-нибудь плюнул в мою сторону? По-родственному, по-доброму? Хоть кто-нибудь?

Он смотрит на Маргариту Петровну, подняв указательный палец вверх.

Маргарита Петровна понимает, что не следовало начинать тему, но уже поздно. Сёмка переходит почти на крик:

— Хоть кто-то из них хлопотал? Спрятались все, затаились!.. Почему я выжил, знаете? Нет? Да только потому, что уголовники под защиту взяли, не родственники! Это чтобы вы знали, а не всякие разговоры разговаривали.

— Ну, Сёма, время такое было… — дипломатично роняет Маргарита Петровна.

— «Время»?! — Сёмка так опускает на стол кулак, что рюмки испуганно вздрагивают. — «Время» было для всех, а отсидел почему-то только я! Поэтому в заднем проходе я их имел после этого!

— Но у тебя же много племянников со стороны матери, — пытается хоть как-то исправить положение Маргарита Петровна. — Они-то уж во всяком случае ни при чем…

— Племянник у меня один — Севка, — немного остыв, говорит Сёма. — Я его когда-то нянчил. Ну, и Костя, конечно, тоже племянник, — добавляет он.

Костя с Таней чуть запаздывают и приходят, когда все уже приступили к еде.

— Ну что же вы! — укоризненно качает головой Маргарита Петровна. — Я уж думала, не придете…

— А, новая родственница! — говорит Сёмка. — Женился, значит! — Он здоровается с Костей за руку и через плечо бесцеремонно оглядывает Таню с ног до головы. — Нам с тобой тоже надо, — обращается он к Севе и кладет руку ему на плечо, чтобы пригнуть поближе к себе. — Выберем по девочке, чтобы бедра, чтобы формы в порядке были, — смеется Сёмка, заговорщически подмигивая Севе. — Плоскожопых не люблю. Здесь выберем, туда больше не поеду, завязал, всё. В Москве девочек полно, для меня проблемы нет, денег — во! — и он вытаскивает из кармана толстый бумажник.

— Тебе налить, Сёма? — перебивает тираду Николай Семенович. Он не отвечает на Сёмкины высказывания, но видно, что внутренне его передергивает от них и он, отвернувшись, морщится.

— Давай-давай, не спрашивай! — кивает через плечо Сёмка.

Костю и Таню сажают по левую сторону от него.

— Так ты полностью расквитался с Петропавловском? — спрашивает Маргарита Петровна.

— Полностью. Квартиру продаю — и переезжаю сюда.

— А что у тебя там?

— А, — Сёмка небрежно машет рукой, — что там можно иметь? Хрущоба в пятиэтажном сарае с «гаванной»…

— Это что значит? — удивленно поднимает брови Маргарита Петровна.

— Не знаете?! Совмещенный санузел значит, — поясняет Сёмка. — А где же Майка? — вдруг резко спрашивает он.

— Майя? На работе, как всегда, — хихикает бабушка и пожимает плечами, — разве ты не знаешь Майю? Придет скоро.

Майя Михайловна появляется шумно:

— Сёма, дорогой, рада тебя видеть! — восклицает она с порога.

Они целуются и обнимаются. Маргарита Петровна поджимает губы, показывая тем самым, что не стоит сильно выражать эмоции по поводу встречи с Сёмой. Но Майя Михайловна не обращает на нее внимания, и бабушка потихоньку хихикает себе под нос.

— Понимаешь, я тут всех уже нае…, — говорит Сёмка, проглатывая окончание, но вместо этого так красноречиво поводит глазами, что делает значение понятным.

— Ну, зачем же так! — смущенно останавливает его Майя Михайловна. — Ты лучше, дорогой, расскажи о себе, о своих планах.

Она приветливо улыбается и, кажется, сразу находит верный тон, потому что Сёмка становится мягче, колючий, подозрительный взгляд куда-то девается и в лице мелькает даже что-то почти доброжелательное.

— А что о себе, Маюша? Я — миллионер! Слышала, наверно?

Майя Михайловна смеется.

— Что смешного? Не веришь? Да, миллионер! Вы тут нищие. А я могу иметь всё! Всё, понимаешь?!

— Я верю, дорогой.

— У меня столько денег, что я вас всех могу купить, всех за деньги!.. — Он делает жест, словно хочет вывернуть карманы наизнанку.

— Не надо, не надо, — останавливает Майя Михайловна. — Я верю тебе на слово!

— Спасибо, Маюша! — Сёмка через стол берет руку Майи Михайловны и подносит к губам. — И потому я теперь в столице — покупать приехал!

Сёмка шумит в Москве и так будоражит родственников, что телефонные пересуды не прекращаются ни днем, ни даже ночью: вдруг кто-то звонит бабушке, когда на часах уже за полночь. И снова обсуждается и его личная жизнь, и красавица Люся, и магаданские рудники, и деньги. Но приговор один: он неисправимый, погибший человек.

Через год Сёмка умирает в больнице.

У него неожиданно обнаруживают рак, он тает и превращается почти в мумию: руки высохли, щеки обтянуты пергаментной желтого цвета кожей, глаза глубоко запали, говорит он с трудом, невнятно.

Сева ездит к Сёмке в больницу, возит в пластиковой коробочке домашнюю еду, которую специально для него готовят по очереди то бабушка, то Майя Михайловна. И каждый раз после его возвращения Маргарита Петровна озабоченно спрашивает:

— Как он?

— Ну что? — добавляет Майя Михайловна.

И эти вопросы подразумевают все: и здоровье, и деньги. Потому что главное, что хотят знать, — Сёмкины «миллионы». Где они?

— Пока ничего, — каждый раз отвечает Сева. — Сказал, чтобы похоронили в Питере, рядом с отцом, и памятник мраморный поставили с барельефом.

— А что его жена?

Сева неопределенно пожимает плечами.

— Какая она?

За год Сёмка успевает купить кооперативную квартиру и найти себе молодую жену, которую никто не видел — Сёмка никому ее не показывает. Чести видеть Сёмкину жену удостоен пока лишь Сева.

— Ты хоть опиши ее, — просит Майя Михайловна, — хоть что она собой представляет?

— Такая себе, ничего особенного. Сексапилка, рыжая, задатая, с ляжками. Говорит, что деньги Сёма уже завещал ей.

— Составили завещание?

Сева опять неопределенно пожимает плечами:

— Я его не видел. Во всяком случае, квартира достанется ей, это уже точно.

Бабушка сокрушенно качает головой:

— Ну, что делать, что делать…

Сева мечтает уехать от родителей, но денег, чтобы купить свое жилье, у него нет, и он так и продолжает жить с ними. Как же отказаться получить в дар квартиру?

Каждый день в больнице идет скрытая борьба: кто кого, потому что жена Сёмки, родом из Караганды, залетевшая в столицу на заработки, совсем не собирается терять жилплощадь в Москве. Она не сдается: она дежурит у его ложа целый день, чтобы завещание, не дай Бог, Сёмка не переделал в пользу племянника.

Когда Сёмка отдает Богу душу и завещание вскрывают, оказывается, что «миллионов», которыми он хвастался и о которых столько говорилось, не было и в помине, а после покупки квартиры денег не осталось вообще. Родственники разочарованы: из-за чего тогда, собственно, сыр-бор-то был? Квартира достается жене, а Сева по завещанию получает часть мебели от сомнительного качества румынского гарнитура и определенную сумму из «похоронных» на памятник, который должен поставить дяде на Волковом кладбище в Питере. Впрочем, может быть, что-то еще оставлено Севе? Но про это никто, кроме самого Севы, не знает.

— Зубы забирать будете? — просят уточнить в крематории.

 

7

Проходит лето.

Осенью Николай Семенович неожиданно подает на развод.

Майя Михайловна узнает об этом, когда ей приходит повестка в суд. Она вертит в руках бумажку и, кажется, не совсем понимает, что это.

— Чушь какая-то, — говорит она Косте по телефону. — Кажется, твой отец подал на развод… Я получила повестку в суд. Нет, понимаешь, он говорил об этом, но я же не могла поверить, что это серьезно…

Костя не знает, как реагировать.

Майя Михайловна и Николай Семенович давно уже живут в разных частях квартиры. Для Кости это всегда было нормально, потому что он видел родителей в одной кровати только в раннем детстве, да и то уже не помнит. Тогда жили на Больших Каменщиках, в тесной комнате, спали, кто на чем мог устроиться. В сознательной своей жизни, которая началась практически после переезда на новое место, Костя всегда видел отца в одной комнате, где спали он, бабушка и отец, а мать — в другой комнате, где спали она — на раскладном диване и Сева — на раскладном кресле.

На ссоры и постоянные стычки между бабушкой и матерью давно уже никто не обращал внимания. А Николай Семенович всегда отмалчивался, когда начиналась перепалка. Но теперь, когда мать сообщает последнюю новость, Костя не знает, что сказать. Хотя слово «развод» не раз уже упоминалось и как бы что-то незримо витало вокруг, но когда сказано в лоб… Ему неприятен сам факт, хотя он вполне сознает, что у каждого человека должно быть право на выбор.

— Отец с матерью разводятся, — говорит он вечером Тане.

Таня ошеломлена известием:

— Они ведь прожили столько лет!

— Тридцать шесть, — уточняет Костя.

— Полный стопроцентный нонсенс!

— Понимаешь, Танюша, Николай Семенович должен хоть немного пожить для себя, правда? — говорит по телефону Маргарита Петровна. — Он ни одного дня не жил для себя с Майей Михайловной. С ней невозможно было жить! У нее на уме были всегда только подруги и развлечения!

Таня слушает бабушку молча. Вроде бы ей все понятно, бабушка говорит убедительно, но… Так трудно судить людей, которые прожили уже целую жизнь, — у Тани ведь еще так мало опыта. А тем более судить — родителей! У них в семье никогда не было ничего подобного, поэтому Таня в растерянности: от нее, кажется, требуют поддержки, но кого она должна поддержать? Она любит их всех — и бабушку, и свекра, и свекровь. И разве она имеет право судить их за их жизнь? От нее требуют невозможного!

Как-то раз в воскресенье, уже зимой, звонит Майя Михайловна и зовет Таню гулять.

— Мы с тобой пойдем в Филевский парк! — говорит Майя Михайловна.

Солнце, искрящийся до боли в глазах снег, который обильно выпал ночью и теперь все стоит в сугробах…

Они медленно бродят по дорожкам парка.

— Понимаешь, я же всегда была рядом с ним, — рассказывает Майя Михайловна, — и в институте, и на фронте. А когда его из партии исключили после плена — представляешь, что я пережила?..

Таня слушает не перебивая. Ей, безусловно, жалко свекровь, которая останется после развода одна. Но и Николая Семеновича тоже жалко… «Ведь фактически они давно только сосуществуют в одном пространстве… проживают на одной территории…», — вполне прагматично размышляет Таня. Как же сделать выбор? Ведь именно этого хотят от них с Костей — чтобы они поддержали одного из родителей. Потому что каждый день ужасные скандалы. И в прошлый раз, когда они пришли в гости, был скандал. Майя Михайловна вдруг закричала на бабушку, что во всем виновата именно она, что именно Маргарита Петровна разрушила их жизнь с Николаем Семеновичем. И вдруг схватила со стола вазу и кинула в нее… Хорошо, что Николай Семенович успел ухватить свекровь за руку и ваза упала и разбилась. А если бы его не оказалось рядом?.. «За что она так бедную старуху?» — говорит Николай Семенович, когда Майя Михайловна уходит из дому, нарочно громко хлопнув дверью. Он больше ничего не прибавляет. Но оттого, что он высказался, Тане и Косте становится неловко в его присутствии. Конечно, свекровь иногда ведет себя странно. Таня, например, старается, чтобы Костя был аккуратно одет, заботится о нем, что-то покупает ему постоянно, чтобы сделать приятное. Так ее учили и это она видела в отношениях своих родителей. А глядя на Майю Михайловну, создается впечатление, что Николай Семенович ей полностью безразличен. А может быть, только так кажется? Но вот недавно Маргарита Петровна ругалась, что Майя Михайловна, не разобравшись, выбросила все рубашки, которые отложили для стирки. Свекровь только пожала плечами и сказала: «Откуда же я знала, что в свертке рубашки?» А может, все это совсем не важно, все эти рубашки? Может быть, привязанность проявляется по-другому, чего Таня еще не знает?..

Сева старается приходить как можно позже домой, делает вид, что его это не касается. Когда Костя пробовал поговорить с ним, Сева что-то промычал невразумительное и перевел разговор на другую тему. Поэтому Костя с Таней не знают, как вести себя в этой ситуации.

— Лучше не обращать внимания, — посоветовал все-таки один раз Тане Сева, — сами разберутся. А тебе совсем незачем встревать.

Но не встревать трудно, потому что каждый день звонки: то бабушка, то свекровь, то Николай Семенович. И все с жалобами друг на друга… Майя Михайловна заявляет, что никогда не даст развода. Поэтому все тянется и тянется. Приходят повестки в суд, Майя Михайловна рвет их и никуда не идет.

Таня размышляет об этом сейчас, стараясь показать, что внимательно слушает Майю Михайловну, и даже задает вопросы. Все это уже говорилось-переговорилось, слушалось-переслушалось. Но что же делать? Если «все смешалось в доме Облонских»? У каждого выплескивается горечь вновь и вновь.

У Тани давно промокли ноги, и в сапогах хлюпает. Но она боится сказать, что замерзла, что ей хочется домой. А Майя Михайловна говорит, говорит, говорит…

— Понимаешь, главное — не отставай! Ты должна не отставать от Кости, не уступать ему ни в чем: он в аспирантуру — и ты за ним, он будет защищать диссертацию — и ты защищайся! Я, например, никогда не отставала от Николая Семеновича. И ты должна быть самостоятельной.

Но Таня уже почти раздражена этими наставлениями свекрови и думает про себя: «Что поучает? У самой так ничего и не вышло в личной жизни! Нет, я-то буду поумнее».

Бабушка, конечно, моментально узнаёт о том, что у Тани промокли ноги — ей звонит взволнованная Танина мама и неосторожно, не думая о последствиях и не предполагая, что может из этого выйти, рассказывает о случившемся.

— Майя Михайловна таскала бедную Танечку по сугробам, конечно! — тут же сообщает бабушка кузине Соне. — Что ты спрашиваешь?! Ее любимое место — Филевский парк! Она проводит там все выходные, — хихикает Маргарита Петровна, — а сегодня рассказывала Танечке про всю свою жизнь с Николаем Семеновичем! Как будто Тане это интересно слушать!

О промокших Таниных ногах узнают все: и родственники, и знакомые, и соседка-медсестра, которая живет в квартире слева и приходит иногда делать бабушке уколы. Все-все должны знать всё-всё: ведь главная виновница — непутевая Майя Михайловна, у которой «на уме только наряды, подруги и развлечения». Николай Семенович тоже втянут. Он безнадежно машет рукой: зачем было ходить гулять с Майей Михайловной, от нее только этого и можно ждать.

Но эта тяжелая зима кончается. И ближе к лету Николай Семенович все-таки получает развод.

— Их сегодня развели, — говорит Костя, положив телефонную трубку на рычаг. — Бабушка сейчас звонила.

— А где Майя Михайловна?

— Не знаю. Не сказала. Дома ее нет. У кого-то из знакомых, наверное…

Ни он, ни Таня не знают, что теперь будет, и сидят притихшие. Даже друг другу нечего сказать.

— Наконец мой Нёмочка сможет хоть немного пожить для себя, — говорит Тане Маргарита Петровна по телефону. Она довольно хихикает: — Мой сын опять свободен! Наконец-то.

Через несколько дней, когда Таня с Костей приходят в очередной раз, Маргарита Петровна встречает их и, сидя в кухне на топчане, который в какой-то момент заменил диван, рассуждает как бы сама с собой:

— Сейчас, по крайней мере, он сядет за свою диссертацию. Ведь она, — бабушка многозначительно поводит глазами в сторону, имея в виду Майю Михайловну, — не дала ему закончить ее. А теперь он сможет работать наконец! У него была не жизнь, а каторга с этой женщиной. Он не был счастлив ни одного дня. Разве можно было так жить?

Таня не знает, как нужно жить. Но приходить в дом к родственникам больше не хочется — все сидят по своим комнатам и стараются без надобности не попадаться на глаза друг другу.

Костя тоже что-то говорит Тане про отцовскую диссертацию. Но ей не верится в это.

У Майи Михайловны опухшее лицо, как после долгих рыданий, хотя их никто не видел и не слышал. Она даже улыбается при виде Кости и Тани.

— Ну что ж поделать, — говорит она Тане, зазвав к себе, — нужно жить! Вот так, моя дорогая…

И она повторяет все опять и опять: и про институт, и про фронт, и про партбилет, и про операцию предстательной железы, которую перенес Николай Семенович не так давно, а она бегала в больницу каждый день и дежурила там безвылазно… О последнем Таня из уст Маргариты Петровны слышит другую версию: «Бегала, конечно, в госпиталь, чтобы гулять там целыми днями в парке! Ей ведь главное — свежий воздух и книжка!» Ой, голова от всего распухнет! Поэтому когда бабушка звонит в очередной раз и приглашает на субботу в гости, Таня тут же находит первую пришедшую на ум причину, чтобы отказаться:

— У Кости в понедельник семинар, он будет готовиться.

— Приходи одна.

— А у меня в воскресенье экскурсия от «Интуриста», учу текст, — приходится солгать еще раз.

Слышно, как бабушка на другом конце провода недоверчиво хихикает, и от этого Тане становится еще более стыдно.

— Понимаешь, каждый раз я должна так искусно, так погано врать! — жалуется она Косте.

И оба не могут придумать ничего другого.

Один раз, уже после лета, Николай Семенович звонит Косте и довольно церемонно и пространно объясняет, что Маргарита Петровна и он будут рады видеть у себя Костю и Таню. Они приходят вечером — «в гости» к Николаю Семеновичу и Маргарите Петровне. Майи Михайловны нет дома, и о ней больше не упоминается.

В комнате Николая Семеновича накрыт обеденный стол и чувствуется, что что-то произошло.

— Я пригласил вас, чтобы сказать…

Таня смотрит на полное торжественности лицо свекра, на его сияющие, помолодевшие глаза. И вдруг до нее доходит смысл произносимых им сейчас слов: свекор женится! Нет! Он уже женился! А их пригласил, чтобы сообщить об этом.

Маргарита Петровна сидит с краю и улыбается, глядя на Николая Семеновича. Она ничего не говорит — только смотрит на него любящим взглядом матери.

Таня опускает лицо, и ее глаза ловят толстый палец свекра, на котором поблескивает обручальное кольцо…

Они с Костей едут домой на метро и всю дорогу не произносят ни слова. А что, собственно, сказать?

Уже вечером, когда ложатся спать, Костя, почесывая затылок, смущенно говорит:

— Я думал, что у отца будет все по-другому…

— Это — как?

— Ну… что ему действительно нужна свобода, чтобы дописывать свою научную работу… Мне казалось, что для этого он разводится. А если в рубашках дело…

Он замолкает, но Таня понимает, чего он не договаривает.

 

8

Николай Семенович переезжает к своей новой жене.

Скучно описывать все перипетии, связанные с «квартирным вопросом». Но наконец, после долгих переговоров, предложений и вариантов, после яростного дележа имущества — то есть, телевизора, холодильника, шкафа с книгами, дивана, — когда все уже забыли о соблюдении приличий и в выражениях не стесняются, после сведения финальных счетов, когда каждый персонаж добавляет последние штрихи к автопортрету и портрету другого персонажа, вопрос решается, и бывшая квартира остается все-таки Майе Михайловне и Севе.

Костя едет проведать бабушку на новом месте и возвращается расстроенный.

— Плохо ей там, — рассказывает он Тане.

— Но там, кажется, три комнаты?

— Дело же не в комнатах… Здесь она чувствовала себя хозяйкой.

— А там?

— А там, — Костя тяжело вздыхает, — у нее есть только отведенное ей место… И она просто сидит за столом и молчит. Представляешь, каково это ей?

— Ей запрещают говорить?

— Ну… не запрещают, конечно, но… И отцу тоже, кажется, не развернуться.

— Так что же все-таки происходит?

— Не знаю… Плохо все…

В начале мая, на праздник Победы, жена Николая Семеновича выражает желание видеть у себя Костю и Таню — именно так приглашает их Николай Семенович к себе.

Когда они приходят, в незнакомом доме полно незнакомых людей, которые даже не делают вид, что хотели бы с ними познакомиться: безразлично протягивают руку и тут же отворачиваются, чтобы поговорить друг с другом или с Любой — так зовут новую жену. Костя знает, что девятое мая для отца — это всегда большой праздник: он ушел на фронт добровольцем и воевал до конца. Но здесь собрались, кажется, не для него, а просто потому что праздничный день и хочется провести его весело. И, кажется, лишь родственники и знакомые Любы. Во всяком случае, никого из прежних друзей отца Костя среди них не видит.

Маргарита Петровна незаметно выходит в прихожую и съежившимся комочком замирает в углу, пока Костя и Таня приводят себя в порядок. Потом, когда они готовы войти в гостиную, протягивает руки к Тане:

— Дай, я тебя поцелую, Танечка.

Ее сухие ладошки обхватывают Танину голову и слегка прижимают вниз. Таня всматривается в ее лицо и замечает грустную улыбку.

В гостиной уже накрыто, и стол ломится от яств. Люба постаралась: и салаты, и паштеты, и рыба разных сортов, и заливное, и пироги. Дорогой фарфор, переливающийся радугой хрусталь, серебро, протянутые в кольца хрустящие салфетки, графины с наливкой и водкой. Откуда столько?! У Тани разбегаются глаза от всего, что она видит.

Николай Семенович садится во главе стола и по своему обыкновению уже готов произнести речь. Говорит он всегда медленно, четко отделяя одно слово от другого, хорошо поставленным голосом, и это придает значительность всему сказанному. Видно, что ему и самому нравится то, как это выглядит со стороны. Обычно Таня подхихикивает про себя, когда он начинает тост с любимой фразы: «Я не Цицерон, но…». Но не слушать того, что говорит свекор, невозможно.

Сейчас Николай Семенович поднимает руку с бокалом шампанского и ждет, когда гости наконец займут места.

— Гриша, ты сюда садись, рядом с Тамарой, а тебя, Саша, я прошу сюда, — командует Люба, — Костя с Таней сядут справа, рядом с Маргаритой Петровной сядет Юра… Дети, вы сядете рядом со мной…

Но вот шум немного стихает. И Николай Семенович, стукнув слегка ножом по хрустальному фужеру, обводит присутствующих взглядом.

— В этот торжественный для меня день, — говорит он, — я хотел бы произнести тост не только за тех, кто прошел войну, но и за тех, кто не был на фронте, но так же, как мы все, жертвовал своей жизнью. Я имею в виду…

Таня замечает, что Маргарита Петровна смотрит на него с легкой улыбкой, а ее глаза светятся молодостью. Таня помнит, что в этот день Николай Семенович всегда рассказывает эпизоды из своей военной жизни. Но сейчас, вежливо дождавшись конца тоста, мгновенно осушив бокалы, гости настолько поглощены едой, а женщины выспрашивают у Любы рецепты приготовления блюд, что Николай Семенович, ничего больше не прибавив, тоже молча ест и время от времени разливает напитки в бокалы и рюмки.

— Папа, — обращается к нему Люба, — расскажи что-нибудь из военной жизни, гости с удовольствием послушают.

Николай Семенович, явно довольный тем, что его попросили, не спеша начинает:

— Помню, я пробрался в блокадный Ленинград. В то время Сева был уже в эвакуации с дедушкой и бабушкой, а Маргарита Петровна…

— Кто это такие? — шепотом спрашивает у Тани женщина, которая сидит справа от нее.

— Сева — это старший сын, — так же шепотом отвечает Таня, — а Маргарита Петровна — это мать, старушка, сидит почти напротив вас.

— Таня, положить тебе заливного судака? — кивает на блюдо Люба.

— Спасибо, я потом.

— Мы добрались до Ярославля… — слышится голос Николая Семеновича.

— А тебе? — обращается Люба к Таниной соседке.

— Давай! Только небольшой кусочек…

Николай Семенович вдруг умолкает.

— Продолжай, папа, — оборачивается к нему Люба, — мы слушаем!

— Я, кажется, уже плохо помню, что было дальше, давайте лучше продолжим еду…

Из дневника Николая Семеновича

<<Год 1980

Соло для пулемета

Впереди дорога, огибая поле, заворачивала налево. И там, впереди, головная часть колонны терялась. Колонна, выбивая сапогами тяжелый, глухой равномерный звук, сама собой как бы уменьшалась и уменьшалась, приближая их к конечной цели.

— Ну вот, отвоевались…

— Да уж…

— Капут, значит…

— А кормить будут?

— Щас! О чем спросил… Как приведут, евреев и комиссаров в расход пустят, тогда и покормят.

— Как в расход? А ты откуда знаешь?

— Проходил уже…

Справа темной сырой стеной подступал к дороге позднеоктябрьский облысевший лес, с тонкими изогнутыми березами по обочине, мрачными от осенних дождей елями и мокрой листвой, которая плотно устлала землю.

— Слышишь, Семен, что сержант сказал?

— Ну…

— Ну?

В окружение попали почти сразу — через неделю после того как их часть привезли из Москвы под Наро-Фоминск. Не успели даже вырыть как следует окопы и установить пулемет.

Они записались в ополчение в институте, и его сразу назначили командиром пулеметного расчета, — его одного из всей их группы, потому что в прошлом году он прошел курсы ПВО и «сдал пулемет» на «отлично». По дороге из Москвы, когда эшелон отправляли на фронт, его пулемет тащили поочередно то Ефим, то Борик — он взял их обоих в свой расчет, потому что дружили еще со студенческих лет и учились вместе в аспирантуре. Он тяжести носить не мог из-за грыжи, которую, по счастью, медкомиссия в суматохе не заметила, иначе не пропустила бы. Но устанавиливал его сам, на тендере паровоза, чтобы обзор был и чтобы удобно; поглаживал, осматривал, чистил. И во время воздушного налета пустил в дело — для пробы. По самолету стреляли конечно же все, даже лейтенант из своего «вальтера»:

— Получай, сволочь!

А он, как их учили, предугадав сначала траекторию полета, послал выходящему из пике самолету вдогонку длинную очередь.

Когда налет закончился, лейтенант прибежал на паровоз:

— Будешь представлен к награде!

— За что?

— Самолет сбили!

— Упал?

— Ты что, не видел?

— Мне отсюда не с руки…

— Сбили, понимаешь?!

— Так все ж стреляли…

— Пулемет-то один!..

В тот раз они легко отделались: самолет сбросил бомбу, рядом с тендером упала — и не взорвалась, только грязью обсыпало. Повезло им тогда. Весь расчет бы убило, всех троих.

И вот потом их так просто окружили, они даже не заметили, просто зашли с тыла — и «Хенде Хох!»…

— Соображать надо, Сема.

— А я что делаю?.. Лесок рядом. Видите, как по нужде отходят? И мы сейчас отойдем — по одному, осторожно — вон в те кусты. Сначала ты, Фима, потом ты, Боря. Встречаемся в двухстах метрах от дороги, найдемся, когда колонна пройдет. Ефим, пошел! А тебе, сержант, спасибо за информацию. Я твой вечный должник.

— Осторожно, ребята. Главное — не бегите, спокойно, а то подстрелят. Удачи!

— Может, ты с нами?

— Я соображу потом. Покормят — тогда и уйду, один, без шума. Они пока не сильно стерегут. Много народу в окружение попало. Вы, евреи, вообще чего на фронте? Какие из вас солдаты?.. Ну, давай! Ни пуха!..

Они шли уже четвертый час. Начинало темнеть; сверху мелко-мелко холодно моросило, и похоже было, что вот-вот эта труха может перейти в настоящий дождь. Хотелось есть.

Он вел их через лес на восток в сторону фронта, откуда доносился еле слышный, но понятный гул. Он опять командовал своим расчетом; хотя все они были в одинаковом звании — рядовые, но его слушались.

Погони не было — немцы не заметили, видно. А может, попросту не захотели возиться — мало ли пленных взяли? Одним больше, одним меньше…

Они спустились в овраг, перешли какую-то мелкую речушку, поднялись вверх на пригорок и увидели, что скоро лес должен кончиться: деревья внизу редели, а вдоль опушки шла грунтовая дорога.

Первым еле вылезавшие из земли черные гнилые избы увидел Рывкин.

— Вон деревня! Может, поесть дадут, ребята, хоть хлеба кусок в рот положить.

— Ты что, Ефим, сбрендил? А если фрицы?

— Какие фрицы? Ни машин, ни людей. Пошли!

И они гуськом, на всякий случай пригибаясь, двинулись к ближней избе. Уже на подходе, дверь избы отворилась и навстречу им, вытирая рукавом рот, вышел долговязый немец.

— Русише зольдатен! Хенде Хох!

Бежать было бы бесполезно — за ним выходил второй, и они, послушно подняв руки вверх и следя за направляющим движением пистолета, направились к сараю.

— Ну вот и поели, Фима.

— Чего делать-то будем? Расстреляют утром всех троих как пить дать.

— Не бухти, Боря, соображать лучше давайте, как выбираться отсюда.

— Спички остались у кого-нибудь?

Борис отыскал в кармане гимнастерки коробок, и они зажгли щепу.

— Ну, ребята, кажется, глухо. Замок амбарный, пальцем не откроешь.

— Скоба…

— Что «скоба»?

— Если отбить как-то… Вместе с замком упадет…

— Умный какой… Слышали, как фриц ногой дверь поддал, чтоб прочнее держалась? Завел, а теперь — отбить… Чем отбивать-то будем? Уж точно членом твоим, прямо сейчас и начнем!

— Через крышу попробовать…

— Ты достань до нее сначала…

— Стойте, видели, деревня какая? Гниль одна. Стало быть, и сарай того же качества. Шарим по периметру, ищем гнилые доски.

Они шли всю ночь, осторожно переходя дороги, перелески, все в том же направлении: к нарастающему гулу, прячась от осветительных ракет. В какой-то момент поняли, что переходят линию фронта, потому что по ним начали стрелять, сзади. И уже не думая об опасности, они побежали вперед. На последнем дыхании ввалились в окоп и в изнеможении рухнули.

— Из какой части, ребята?

— Из ополчения…

— Туго вам пришлось, видно…

— Пить дайте!..

— И поесть… Третьи сутки без еды…

Подошел старшина. Они встали. Семен отрапортовал по форме.

— А этот почему лежит, раненый что ли?

— Фим, ты чего? И впрямь кровь… Задело его сейчас, когда бежали, товарищ старшина, не заметили…

Ефим стонал, держась за ягодицу.

— Так, этого в медсанбат, а этих двоих… Дайте им подхарчиться, а потом — в отдел на проверку>>…

На этом месте записи обрывются.

Костя перелистывает страницы тетради, которую случайно обнаружил среди старого хлама, — нет, больше ничего. Так вот, значит, как — отец хотел, оказывается, написать автобиографическую повесть, и так и не закончил…

Он вспоминает, как один раз отец рассказывал ему эту историю и все, что потом с ним произошло, — это было как раз перед Днем Победы, он еще мальчишкой был:

— Ну, потом уже другая полоса пошла… После проверки меня послали уже в регулярную часть, на Волховский фронт. И вот там-то пришлось много кубов земли перелопатить саперной лопаткой. Наступаешь — роешь окопы, отступаешь — опять окопы роешь: война — это не подвиги совершать, это тяжелая работа… Но пулемета больше в руках почти и не держал… Не давали больше — из-за грыжи. Хорошо, что вообще в армии оставили, могли и комиссовать. Только один раз привелось — когда их там всех сразу накрыло и старшина приказал: «К пулемету, быстро!» Через пару дней пришла замена. Пулемет — это, конечно, инструмент… Как вы теперь говорите, — классный. А когда он хорошо налажен, это как настроенный рояль. Старшина хоть и дрючил меня по— черному, но аккуратность уважал. Бывало вызывает: «Не в службу, а в дружбу», и я его стриг, как тебя сейчас. Тогда и научился. А в сорок втором году нас повезли на переформирование через Москву и я взял увольнительную, чтобы зайти в свой институт. Зашел этаким бравым ефрейтором, а вышел капитаном.

— Как это?! — спросил он.

— Вот так, капитаном интендантской службы. Моя кандидатская диссертация по экономике сыграла роль — это тогда очень высоко ценилось. Возвращаюсь в часть, там меня уже хватились, думали — дезертировал. А я показываю предписание — инспектором на Карельский фронт. Все просто ахнули — как это?! — особенно старшина: «Ну ты, Семеныч, даешь. Мне до капитана век не дослужиться. Теперь я тебя — или Вас — вроде бы стричь должен». Подстриг я его на прощание, выпили, обнялись — и в Карелию. Там всю войну и прослужил… Мотался на самолете по всему фронту туда-сюда на сотни километров. Однажды нужно было лететь на соседний Волховский фронт, и самолет немцы подбили. Хорошо, что летчик успел посадить его на своей территории и успели выскочить, пока бак не взорвался. Оказались в какой-то части. Ждем транспорта, а тут звонят из дивизии: «Что там у вас?» Им: «Потери такие-то, комбат-2 ранен, да еще капитан со сбитого самолета тут ошивается, транспорт требует». Командующий: «Требует? Ну-ка давай его к телефону! Ты кто такой? Почему там?» Я отрапортовал. И мне тут же: «Ты — капитан? Принимай командование вторым батальоном!» Я отвечаю: «Я интендант, никогда не командовал». А он мне: «Разговорчики! Под трибунал хочешь?!» Так интендантом батальоном и командовал. Вот тогда опять душу отвел: пулемет в руки взял, никто не мешал.

— А дальше?

— Сначала было горячо, а как только стабилизировалось, подал рапорт — и обратно, в Карелию. Какой из меня командир батальона? Но правда, снабжение я в порядок привел за то время: бойцы моего батальона все получали, что надо, и без задержки, да и для дивизии постарался. Одного типа под суд отдать успел — я же инспектор, у меня рычаги были.

— А потом?

— А потом была еще война с Японией, и меня командировали на Дальний Восток, и потом — в Корею… А уж когда все закончилось, вернулся в Москву. Ну вот стрижка и готова. Тебя каким одеколоном побрызгать? Завтра пойдем с тобой в Парк культуры на встречу ветеранов, хочешь? Может, кого-то из своих бывших ополченцев увижу…

— Может, старшину с Волховского?

— Ну, его вряд ли… Из Сибири он был…

— А орден у тебя — за самолет?

— Нет, за это ничего не дали… Трудно тогда пришлось после плена — не положено было в плен попадать… Так что я хорошо отделался, других в лагеря отправляли… Орден дали, когда временно на Волховском батальоном командовал: все атаки отбили и пулемет мой хорошо поработал. Немцы на нашем участке не прорвались.

— А этот орден за что?

— Этот — особый, корейский, за то, что после войны переводил там экономику на социалистические рельсы.

— А твои друзья — где они теперь?

— Борис с Ефимом? Жизнь разбросала… Борис в конце восьмидесятых эмигрировал в Израиль…

— Это называется репатриировался.

— Для кого-то, может, и «репатриировался», а для меня — эмигрировал. А Рывкин в Петербурге, воспоминания написал, как расчетом командовал и самолет сбил в первые месяцы войны…

— Так это же ты был!

— Ну, людям сочинять не запретишь… Написал, что сначала в лоб стрелял, а потом быстро развернул пулемет на сто восемьдесят градусов и в хвост ему. Ты попробуй разверни пулемет.

— А что, нельзя?

— Почему нельзя? Можно, конечно, но ты подумал, сколько это времени займет? Самолет за горизонт успеет уйти!..

Он помнил и ту встречу ветеранов, к которой отец готовился. Долго начищал пуговицы на кителе: разложил китель на столе, принес линейку с круглыми отверстиями, и просунув в каждое отверстие по пуговице, послюнявив палец и обмакнув в зубной порошок, сначала покрыл их смесью, тщательно круговыми движениями растер одежной щеткой и затем драил, как сапоги, пока пуговицы не заблестели ослепительно ярко и празднично.

И вот что ему еще очень хорошо запомнилось: на той встрече отец долго всматривался в лица, читал транспаранты с номерами частей, стараясь найти знакомых по фронтовой жизни. Они подошли к группе, и отец спросил: «Вы не с Волховского фронта?» Один обернулся, неприязненно глянул на его погоны и, смерив взглядом, холодно ответил: «Мы из ополчения!»

Когда они отошли, он услышал, как тот сказал, обращаясь к группе: «Вот евреи, находили тепленькое местечко: интендантом был! И думает, что воевал!»

Он ничего не сказал отцу, ничего не спросил, потому что стало жутко обидно за него. Он так и не понял, услышал ли отец эти слова. Может, и слышал — громко было сказано, но виду отец не подал и шагу не прибавил — гордый был.

 

9

Маргариту Петровну увозит «скорая». У нее начинаются боли в желудке, от которых она буквально катается по дивану. Это происходит через несколько месяцев после переезда.

Костя едет в больницу один, потому что Таня беременна, и возвращается с плохой вестью:

— У бабушки рак, метастазы, все безнадежно.

— Переезжать на новое место в таком возрасте опасно, люди с трудом привыкают… — качает головой Танина мама. В этой истории она совсем не на стороне Николая Семеновича. Но старается делать вид, что ничего не происходит.

— И, знаешь, она зовет к себе мать, — рассказывает Тане Костя, когда они остаются наедине.

— Майю Михайловну — к себе?!

— Да. Говорит, что только ее хочет видеть рядом. Она ведь знает, что скоро умрет. И сказала сегодня, что только матери доверяет ухаживать за ней. А вот как мать отреагирует на это?

Но Майя Михайловна тут же собирается в больницу.

— Я отвезу бабушке печеных яблок, — советуется она с Таней. — Она ведь ничего больше не может сейчас есть, правда?

И с тех пор Майя Михайловна регулярно ездит к Маргарите Петровне, а вечером рассказывает, как та провела день.

— В нашей семье у каждого своя биография, и все — интересные, — говорит как-то раз Костя. Он приехал из больницы после очередного посещения Маргариты Михайловны, и они с Таней сидят в кухне.

— А у кого они неинтересные? — отзывается Таня. — Просто у вас очень большая семья была. Каждый — со своей историей.

— Пожалуй, — соглашается Костя. — Но вообще если собрать все истории, получится настоящая сага о Форсайтах.

— И кто же выступает в роли Ирэн?

— Мать!

Таня иронически смотрит на него:

— Что-то я никогда не замечала у нее ничего общего с этим персонажем.

— Не совсем Ирэн, но именно женщина, вокруг которой все вертелось.

— Ну уж! — Таня недоверчиво поводит плечом.

— Ты просто ее недооцениваешь. Она через многое прошла: аспирантура, фронт, рыла окопы, ответственная работа в министерстве. И всегда старалась быть первой, всем помогала.

— А результат? К чему были эти усилия? Я имею в виду не только ее.

— Извини, но они достигли многого, они поднимали страну. Они верили в то, что делали, у них было понятие долга. Так было воспитано их поколение!

— Вот именно — верили. А нужно было головой думать. У нас в семье всегда говорили: «Живи своим умом».

— Хорошо теперь говорить, а тогда… — защищает позиции Костя.

Таня, привыкшая все критиковать и ни с чем не соглашаться, настроена скептически:

— От их поколения остался полинявший флаг, с которым мы в бой не пойдем.

Но Костя не соглашается с ней:

— Бабушка ведь именно о матери могла говорить целый день.

— В покое не оставляла, да.

— Ну… она разное вспоминала, не только то, что мать не хозяйка, — поняв Танин намек на сложные взаимоотношения Маргариты Петровны и Майи Михайловны, пытается объяснить Костя. — Но, конечно, любое напоминание о матери держало ее в форме. Представляешь, один раз бабушка неожиданно слегла. Не знаю, что с ней было, может быть, тогда уже начинался рак, но ходить она почти не могла — целыми днями лежала на топчане в кухне. И я, чтобы заставить ее двигаться, обычно начинал так: «А вот мать вчера сделала…» И как только я произносил эти слова, бабушка срывалась с места и бежала переделывать.

— И вылечил?

— Во всяком случае у нее появлялась энергия, она забывала, что у нее что-то болит, и действительно встала! А после переезда жизнь ее круто изменилась. И все зациклилось на болезни.

— Я не очень понимаю, — говорит Таня свекрови, когда та начинает опять рассказывать про бабушку: что ела, что говорила, о чем спрашивала, — ведь Маргарита Петровна всегда была против вас, а теперь вы ездите к ней в больницу.

Майя Михайловна пожимает плечами, невесело усмехается:

— В том-то и дело, что на самом деле она меня любит.

— Любит?!

— Конечно, а ты как думаешь? Я же ей родная. Любит как родную дочь.

— Но тогда почему она так вела себя, когда вы жили вместе?! Вы же вечно ссорились!

— Понимаешь ты… — Майя Михайловна медлит с ответом. — Понимаешь, это была ее ошибка.

— Ошибка?!

— Конечно, дорогая. И сейчас она призналась в этом.

— Вам?

— Зачем мне? Себе, конечно…

— Вы так думаете?

— Она ведь мать и хотела сделать для своего сына лучше, а получилось…

— Но это — она. А вы?

— А что — я? Я же ее во время войны спасала, когда она лежала в больнице после блокадного Ленинграда. Вот и сейчас должна помочь, понимаешь?

Таня смотрит на свекровь сбоку и замечает, как она вдруг постарела: осела, как-то сразу вниз потянуло ее после развода, стала совсем маленькой, свои пышные волосы перестала красить. Губную помаду, правда, употребляет по-прежнему. Но накрашенные ярко-красные губы еще больше подчеркивают бледность и бесцветность лица. И походка у нее уже старушки, а не женщины на каблучках, которую все так хвалили в министерстве как лучшего работника…

Майя Михайловна поднимает голову вверх, чтобы взглянуть на Таню:

— Для меня ведь бабушка тоже родная, понимаешь?

И Таня думает, вглядываясь в непонятное для нее выражение лица свекрови, что пока не со всем в жизни разобралась и что многое еще предстоит познать.

Помочь бабушке уже никто не может. И она тихо угасает в больнице. Костя, который дежурит у нее в тот день, вдруг замечает, что она больше не дышит.

О смерти Маргариты Петровны извещают тетю Нюру.

— Ну как же без нее? — говорит Майя Михайловна. — Без тети Нюры нельзя.

Тетя Нюра приезжает из деревни, чтобы проводить в последний путь бывшую хозяйку.

— Что же вы ничего не делаете? — вдруг громко произносит она, когда все молча стоят у открытого гроба. — Что никто не воет по Петровне? Не по-русски это! Петь надо!

И начинает по-деревенски голосить:

Ой, ты-то, смертушка лютая, Увела от нас родну бабушку, Родну бабушку Маргариту! Лежит наша сударыня Позакрыты очи ясные, Сложила рученьки ко белой груди. Ох, заснула ты сном непробудным, Сном непробудным, сном зловещим. Али мы тебя не любили, Али чем тебя прогневили…

— Я, кажется, сейчас, наконец, поняла значение слова «отпеть», — говорит Таня Косте после похорон, — когда тетя Нюра причитала.

— Сказано же у Хлебникова: «Когда умирают люди — поют песни».

— Да? А я не знала… Петь, значит, надо у людей…

— Знаешь, что плохо? — как-то раз раздумчиво говорит Майя Михайловна. У Тани появляется к тому времени маленький Лева, и они со свекровью поочередно катят в парке коляску, нетерпеливо выпрашивая ее друг у друга. — Плохо, что бабушка так и не узнала про твою беременность. Никто ей не сказал, думали, что еще успеем. Ведь она бы обрадовалась, что станет прабабушкой! И тогда, может быть, еще пожила бы какое-то время.

 

10

Время… время… время… У кого его сколько? Никто об этом никогда не узнаёт заранее. Иначе по-другому, наверное, распределил бы его.

Время бежит год за годом.

Маленький Левочка начинает ходить, говорить первые слова.

У Севы появился племянник! Сева хочет взять его на руки, носить его, играть с ним. Ему ведь почти сорок уже. И вдруг рождается нормальная человеческая мысль: жениться! Нет, по-настоящему, не так, как раньше. Раньше он даже не понял, для чего пошел в загс с Вероникой. Мать так захотела, не он… А теперь он хочет жениться — чтобы завести семью, чтобы тоже был такой карапуз, который мешается под ногами, катает паровозик под столом, строит города из кубиков, разрисовывает клеенку на кухонном столе, смотрит на него ясным взглядом, трогает его колени маленькими ручками. Завести семью — для этого не нужно любви, для этого нужен выбор.

Мысль семейная преследует Севу. На ком остановиться? Девушек и женщин было в его жизни так много! Недавно еще он хвастался перед младшим братом: «Запросто сотню штук насчитаю». Но вот такую жену, как Таня… Красавица и умница, и, только что окончив ИнЯз, уже преподает на городских английских курсах на Кутузовском. Конечно, Сева помнит тот день, когда они танцевали вместе. Но об этом думать нельзя теперь — она жена брата, и это табу. Это Сева четко соблюдает и не вожделеет.

Вот если самому встретить такую, как она… Но таких у Севы нет. То есть, были когда-то. Время, наверное, ушло безвозвратно. Сева обрюзг, волосы спереди заметно поредели, у него одышка и нездоровый «живот», лицо по утрам отекает, желудок плохо варит. На одной щеке привязалась какая-то дрянь — появилось пятно, которое разрастается, бугрится и шелушится. Это не рак. Это — волчанка. Врачи выписывают мази, которые не помогают. А знахарь сказал, что попробует лечить, но стало еще хуже и теперь, похоже, безнадега. Сева смотрит на себя в зеркало по утрам и страдает. Хотя при других старается держаться в форме, чтобы не заметили. С матерью в одной квартире находиться невозможно, потому что она все время учит его, как жить. И скандалы доходят до того, что ему хочется бежать из дому. Мать всегда лезла во все его дела, с первых лет жизни. Сначала он был для нее игрушка. В детстве его ставили на стол при гостях и просили: «Севочка, скажи, что говорил вчера дворник?» И он, надув губки и выставив вперед одну ножку, топнув ею, произносил: «Дусу мать!» Все смеялись, мать хохотала. И, кажется, никогда не понимала и до сих пор не понимает ничего, что касается его дел: ни когда в институт его совала, ни когда на работу устраивала, ни когда женила в первый раз. Точно так же, как не понимала никогда и ничего в семейной жизни. Вообще — в чем она понимает? Ах, да, в бухгалтерии. Считала она действительно хорошо, и брата научила, и его, Севу. Все стали экономистами. Хотя она и получила сильнейший удар от отца, но, кажется, уже вполне оправилась, потому что принялась третировать его, как делала это раньше. Ничто и никогда не вызывало у него такой боли, как ее уколы. Она знает, какое место задеть, чтобы посильнее уязвить. К Косте она равнодушна. Может быть, поэтому у Кости все хорошо получилось. А у него до сих пор все не устроено.

После переезда отца они поделили квартиру пополам: мать осталась в прежней комнате, а Сева живет в комнате, где раньше спал отец. Но и закрыв дверь изнутри, Сева не чувствует себя ни одной минуты спокойно: мать все время будет ходить по коридору и говорить что-то в его адрес, предъявлять ему какие-то свои вечные претензии.

И Сева женится.

Впрочем, зачем ему такая, как Таня? С такой, как Таня, спокоен не будешь: а вдруг умыкнут? В его возрасте лучше не волноваться лишний раз. Поэтому Сева ищет незаметную, чтобы волнений не было. Его пошлая шутка «Как пишется в кусты: вместе или отдельно?» моментально находит отклик у пришедшей к ним в отдел новенькой — Лены. Ее здоровый наивный смех попавшей в Москву из среднерусской возвышенности провинциалки, для которой вдруг открылись две самых значимых составляющих — СТОЛИЦА, в которую она с детства мечтала попасть, и НАЧАЛЬНИК, который за ней ухаживает, — решает дело. После работы Сева провожает ее до дома, остается до утра, а через несколько месяцев уже ходит на работу с обручальным кольцом на пальце.

Он сразу объясняет Лене, что с ребенком тянуть не намерен, потому что у него годы критически подпирают. Поэтому ровно через девять месяцев появляется такой же, как Лена, здоровый, розовощекий ребенок, которому дают домашнее имя Лёля, а в свидетельстве о рождении записывают Ольгой.

Сева вполне счастлив.

У него тоже ползает под столом существо и тоже заглядывает ему в глаза и улыбается. Лена строго следит, чтобы Сева лишний раз не брал ребенка на руки, а если такое случается, спрашивает:

— Руки вымыл, прежде чем ребенка взять? Подтяни штаны — смотри, на кого похож!

Сева «подтягивает» штаны и предпочитает в руки ребенка вообще не брать.

А если Лёля чего-то требует от отца, Лена говорит:

— Лёленька, иди к маме, мама все сделает. Папа у нас, видишь, неумёха.

Сева углубляется в книжку, чтение которой прервал ребенок, а Лёлю уводят в другую комнату. И в доме воцаряется вполне тихая семейная идиллия: каждый занят своим делом, никто никому не мешает.

Постепенно Лена выметает разное старье из квартиры, которое всегда жалко было вынести на помойку, приводит в порядок мебель, доставшуюся в свое время от Сёмки, расставляет на полках книги, которые не взял свекор в новую замечательную жизнь. И четко устанавливает свою сферу влияния: в ее отсутствие бабушка должна гулять, кормить Лёлю и рассказывать ей сказки — ее полномочия заканчиваются, как только Лена приходит с работы, и, если бабушка «не слушается», тут же получает осаживающую реплику со стороны невестки: «Майя Михайловна, вы слышите, что я вам сказала?!»; Сева должен хорошо зарабатывать, чтобы в семье были деньги; Лёля должна знать авторитет матери.

— Главное в семейной жизни, — объясняет Лена Тане, деловито рассовывая по кухонным шкафчикам банки, — это секс. Если с сексом все в порядке, жить можно. А мужик — на то и мужик, чтобы деньги в дом приносить. — Она поворачивается к Тане и делает характерный жест пальцами, символизирующий шуршание бумажных купюр: — Вот что нужно в первую очередь — дензнаки.

Для Тани с Костей в их семейной жизни всегда все было на равных, и Таня никогда не задумывалась, кто что должен «приносить». Но Лена четко разграничивает обязанности:

— С мужика нужно требовать, иначе уважать не будет. И чтобы бабе к празднику духи на стол ставил. У нас в доме так было заведено раз и навсегда. А когда отец один раз сходил «налево», мать сказала: «Еще раз замечу, выставлю вон за дверь с одним чемоданом».

— Помогло? — спрашивает Таня.

— Больше не ходил!

— А ты что сделаешь? — Таня с любопытством поднимает глаза на Лену, которая влезла уже на стул и чистит верхние полки.

— Сева? — Лена опять отрывается от банок с вареньем и почти с сожалением смотрит вниз на Таню. — Он уже не опасен — перебесился.

— А если? — настаивает Таня.

Лена пожимает плечами:

— Куда ему моложе меня? Школьницу, что ли? — Она спрыгивает со стула и, отряхиваясь, брезгливо морщится: — Сто лет у них тут не убирал никто. Засрались по уши!

Лена похохатывает, расшвыривая, как она выражается, всех по углам.

— Главное — чтоб сидели тихо, — любит повторять она.

Жизнь Севы находит наконец русло. Но — и это самое важное — мать больше не цепляется к нему: он теперь женат. После очередной довольно крутой стычки между матерью и сыном Лена популярно объясняет это свекрови раз и навсегда и ставит вопрос ребром:

— У вашего сына жена и ребенок. На работе он — начальник. Поэтому я, как лицо заинтересованное, заявляю вам: либо вы перестанете его терроризировать, либо я отправлю вас в дом для престарелых. Выбирайте!

И свекровь, тут же стихнув, моментально все поняв и приняв, рассказывает теперь по телефону родственникам и знакомым, какие у нее замечательные внуки: у старшего сына — дочь, у младшего — сын. И по мере того, как старшие внуки растут и с той и с другой стороны появляются младшие, рассказы Майи Михайловны становятся все длиннее.

 

Часть вторая

Я же счастливая!

 

Монолог первый

— Я же счастливая!

Дети у меня — прекрасные.

Младший — доктор наук. А старший… Гм… Не доктор, но почти. Он столько книг написал, что ему, если бы он захотел, сразу бы «доктора» дали. У него одна книга за другой. Он вообще в своей области большой специалист. О чем пишет? О сельском хозяйстве — как и что нужно делать. Нет, в колхозах он не бывал. Зачем? Это совсем ни к чему. Экономику нужно знать. Он раньше в обществе «Знание» читал. Все директора колхозов у него консультировались. Он им говорит, что нужно делать, а они потом едут на места и так и делают. Он столько благодарностей получил! Ведь, понимаете, никто же ничего не знает, не умеет. Образования же никакого. А он все растолкует, и они знают что к чему. А так, понимаете, ничего же не идет… Ну, сейчас — да! Уже, черт его знает, все пошло наперекосяк! Голова кругом. Колхозы — да… Но он уже этим не занимается. Сейчас он финансовый директор. Фирма… Торгуют чем-то… Металлы, что ли… А все — я. Толкала его: сначала в финансовый институт, потом на работу к нам в министерство. Потом в «Агропром» — помните, был когда-то такой, сейчас уже, конечно, все забыли — устроила. Я всегда ему говорила: «Сева, делай, как я тебе говорю, и все будет хорошо!» Он другой раз волнуется чего-то, не спит. А я ему: «Чего ты волнуешься? Даст Бог день — даст Бог пищу!» Кину карты, погадаю — и говорю: будет то-то и то-то… Ну а сейчас уже сам… За ним машина утром приезжает. За границу собирается. Сейчас в Англию. Может быть, потом в Америку поедет…

Невестки — выше всякой критики!

Работают, да. У Севы — тоже экономист. Старший бухгалтер. По сельскому хозяйству. У них в буфете яйца всегда дешевые, куры со скидкой. Они удержались все-таки. Приватизировались вовремя еще тогда. Других ведь разогнали… Очень много работы. Особенно когда отчет. Представляете, сколько одних бумаг? Это же — не поднять головы! Вечером приходит уставшая. Ну, конечно, раздраженная. А тут Гоша… Нет, какой попугай? Внук! Шесть лет. То в футбол играет в комнате — люстру недавно разбил, то спички найдет… Я ведь не угляжу — старая ведь я же, как-никак почти семьдесят пять лет, представляете? А он зажигает и тушит, другой раз и об меня. Она, конечно, недовольна, надает ему… Срывается… Не часто, конечно, но бывает… А в субботу — стирка, уборка, готовка… Я — гулять с Гошей, Лёля — внучка, старшая, — в училище, она в музыкальном училище, Сева — в магазин за картошкой, потом в прачечную, а Лена готовит суп, котлеты сделает, курицу. Покормит всех. А вечером — телевизор. Они с Севой в карты играют. Лёля читает. Она очень много читает. Очень содержательная: все сюжеты наизусть знает. Часами по телефону говорит. Мне потом звонят знакомые и рассказывают: «Какая у вас содержательная внучка! Как с ней интересно разговаривать!» Устает. Экзамены сдает сейчас. Прозрачная стала. Скажешь: «Лёля, вымой полы, бабушке трудно склоняться» — и пожалеешь. Говорит: «Я тоже устала!» Жалко ее очень…

А младшая невестка, Костина, преподает… Там тоже двое внуков…

Между прочим, это я Костю женила. Как? Очень интересно.

Сижу я как-то вечером и предлагаю ему: «Костя, дай я тебе погадаю!» А он мне: «Что ты, мама, я в гаданье не верю» А я настаиваю: «Нет, я все-таки тебе погадаю!» Беру карты и раскладываю. И вдруг говорю: «Костя, да ты же женишься!» Он смутился и отвечает: «Как это ты видишь?» А я показываю ему карты, а в картах — свадьба, понимаете? Надо же так! И женился. Сейчас двое детей — внук и внучка, Лева и Катя…

Муж?.. Хм… это отдельная история…..

Мой муж умер для меня раньше, чем он умер физически… Прожили, понимаете, вместе тридцать пять лет. И он ушел. К женщине, конечно! Куда же еще?! Забрал все: и телевизор, и деньги. А книг сколько было! Оставил мне старый холодильник с оторванной ручкой… Мы, понимаете, в институте — вместе, на фронте — вместе… Как же, я на Карельском фронте была! Он записался добровольцем, и я — чтобы не отставать. В первые же дни. Из Ленинграда — прямо на фронт! Что пережили на фронте: по колено в воде, сапоги намокнут — ногу не вытащишь, окопы рыли — я надорвалась. Вы сами знаете, что это значит — у меня же там все опустилось… Три месяца на спине лежала, перед тем как Костю рожала. Он у меня попой шел. Они оба с ягодичным предлежанием. Представляете, мне Севу рожать, а я все думала, что дети из попы выходят! Смех и грех, честное слово! Ничего ведь не знали!.. А вообще ко мне столько сваталось! В один день четыре предложения сделали! А я за него вышла. Он очень содержательный был!.. Легли мы с ним в первый раз. А я ласковая была, руку ему на грудь положила, а она у него волосатая, черная! Я подумала, что черт, испугалась. Вскочила, побежала в комнату родителей и упала в обморок прямо перед их кроватью… Он мне этого никогда простить не мог… А потом — свекровь! Это же что-то страшное было! Я же — жертва! Как — кого? Свекрови, конечно! Что бы я ни делала, все было плохо! Рубашки стираю — плохо, обед готовлю — плохо… Я, понимаете, однажды не выдержала — и бросила в нее вазу, чтобы показать ему ее настоящее лицо: со стола вазу схватила. Так он руку мне вывернул и сказал: «Мама, не бойся, я ее сам доведу!» Ну и… Когда он с другими женщинами ходил, я ему всегда говорила: «Что ты в ней нашел? Она же глупая!» А он мне отвечал: «Так это же удобно!» Понимаете, он говорит — она слушает. А я же не такая! Я лучше возьму книгу и почитаю. Я Пушкина наизусть знала: «Мой дядя самых честных правил…», ну и так далее. Мне же нужно пищу уму! Со мной ведь на любую тему можно поговорить! А свекровь была — разделяй и властвуй! Всегда между нами. Он — в одной комнате, я — в другой. Восемнадцать лет мужчины не знала! А ночная кукушка всегда перекукует. Вот так, моя дорогая. Ну, мне выходить сейчас, а вам — через две остановки после меня: как перекресток проедет, так сразу и остановится. Не пропустите. Очень приятно было познакомиться!..

 

Монолог второй

— Ой, не могу! Дай отдышаться. У меня же стенокардия. Черт его знает, понимаешь, спазм — и все… Подожди, подожди… Уф! Пока от остановки шла, вся вспотела. Как в сауне…

Я сегодня утром только их на работу проводила, посуду вымыла, ну, думаю, поеду. А тут звонок: Тамара Ильинична. Ну, помнишь, ее племянники с вами в один день поженились, потом разошлись, а внуки теперь у нее. Ну вот. Понимаешь ты, у нее давление, оказывается. В больницу она не хочет, а дома внуки на голове стоят. Ну, что ты будешь делать? «Помираю», — говорит. Ну, я ее успокоила: «Выставите внуков на улицу, говорю, а сами примите таблетку и поспите!»

Подожди, дай в туалет и руки помою! Грязь везде ужасная. Толкаются. Хорошо, хоть место уступают. Мне один дядечка в метро сейчас говорит: в вашем возрасте вас дети должны на машине возить.

Я с такой женщиной сейчас ехала! Подожди, расскажу.

Ей шестьдесят пять лет. Мужа нет. Умер. И вот недавно она познакомилась с одним мужчиной. Ну вот — неинтересно! Это же жизнь, чудо ты! Представляешь? Молодой, интересный, тоже вдовец. Пятьдесят два года! А ей шестьдесят пять — и влюбился!.. Дай доскажу!

Ну, не хочешь — не надо!.. Как-то ты не интересуешься…

Ну, Тань, чего помочь? Не надо? Ну ладно. Они из школы во сколько приходят? В час? Ну, я почитаю. У тебя есть что-нибудь такое, чтобы забыться? Тургенев, Достоевский — не-а, не пойдет! Это я уже перечитала. Такое нужно, чтобы отвлечься, понимаешь ты, забыться. Вот у нас Лена детективы приносит или муть всякую, как сейчас пишут, — она любит. Вечером лежит на диване, читает и смеется. Вот что-нибудь такого рода. Или уж фантастику, что ли. Севка у нас одну фантастику читает. Весь шкаф забит. А у Кости ничего нет? Вообще наши как-то интереснее живут. В воскресенье в кино ходят, например. А Костя все занимается? Ты ему не мешай. Пускай занимается…

Между прочим, забыла тебе рассказать, слушай.

В ту субботу Лена уезжала к своим и Лёлю забрала. А я поехала в Филевский парк. Взяла книжку, сижу, читаю. Вдруг подсаживается какой-то дядечка. Ну, лет ему семьдесят — семьдесят пять. Аккуратный такой старичок, в шляпе. И вдруг обращается ко мне: «Простите, пожалуйста. Я вижу, вы не здешняя. Я очень часто прихожу в этот парк, но никогда вас не встречал». Я ему и говорю: «Я живу не здесь, но близко». А он мне: «Меня зовут Илья Семенович. А вас?» — «А меня — Анна Павловна», — говорю я. Как — почему? Я же еще не совсем того! Не буду же я ему, незнакомому, сразу все про себя выкладывать. Вот и придумала имя! Я же не знаю его. В общем, он начинает мне рассказывать, что у него недавно умерла жена от инфаркта, и он остался один. Дети уже взрослые, у них своя жизнь, он совершенно никому не нужен. У него двухкомнатная квартира, дача. В общем, все есть. И он мне говорит: «Что же, пока я им помогал, я был нужен. А теперь они даже не вспоминают и не приезжают. Вот если бы такая женщина, как вы, — мне лучшей подруги не надо». Представляешь? Попробовать, что ли? Я вообще-то еще ничего! Посмотри в профиль — вылитая Екатерина Вторая. Костя всегда так и говорил: «Мам, ты же похожа на Екатерину Вторую!» При чем тут брови? А волосы у нее тоже белые были — она парик носила. Губы только надо подкрасить, а так вообще — вполне!..

Во, идут уже! Я открою!..

Кто это пришел? Соскучились по бабушке?

Я вам печенье ваше любимое привезла!

А кого я видела сейчас в троллейбусе! Сидит мальчик за мной в шапочке и говорит своей бабушке: «Бабуль, я принц или король?» Люди вокруг смеются. Тут бабушка шапку с него сняла, а у него под шапкой — ваза! Надел на голову, а снять не может! Бабушка его к врачу везла. Умора! Честное слово! Сама видела!

Есть хотите? Ну, вы ешьте, а я вам сейчас сказку расскажу про инопланетян.

Жили они на планете Альфа-Центавра. Как нельзя? Звезда? Газы? Ну и что? Ну, пусть будет планета. Альфа-Центавра. Нет такой — а у нас будет!.. И вот они решили изменить политический режим Ну, как почему? Он был несправедливый. Как — какой? Ну, понимаете, у одних было все, а у других ничего не было… Ну, почему — как у нас? Не совсем… Если вы будете меня перебивать, я не стану рассказывать. Ну так слушайте!

А в замке жил их правитель — тиран. И у него в заточении находилась прекрасная принцесса. Все это знали, но боялись что-нибудь сказать. Но однажды они решили, что больше терпеть они не могут и нужно поднять восстание. А как это сделать, они не представляли. И вот в это самое время там пролетал космический корабль, на котором были Лева и Катя. Они высадились, конечно, и научили их, как это делать!

Как — неинтересно? Так они же революцию там сделали! Лева был руководителем восстания! А потом метро построили… Здра-авствуйте! Я старалась, а им неинтересно! Революция — это же героизм, понимаете! Как — нет? Ну, не знаю… А про Петю Зубова? Тоже не хотите? Тогда не знаю… Я Гарри Поттера не читала… Про Карлсона сами будете читать. Ну, идите играть, раз такое дело…

У меня от сказок и так уже язык заплетается, а мне еще завтра к Марье Петровне в больницу ехать. А я не говорила? Она бедро сломала — бедренную кость — и лежит теперь. А Неля ее — ну, она девочку во время войны маленькую подобрала, удочерила, а потом у Нели оказались родители где-то в Польше… Рассказывала уже? А я не помню. Ну ладно, Нелю стукнули по голове, и она лежит с сотрясением мозга. Она работала в реставрационных мастерских, ну, знаешь, иконы иногда и все такое, наверное… Ну, открыла однажды дверь на звонок, а они ее — по голове! Как же — правильно? О чем ты говоришь?! При чем тут спекуляция? Она не спекулировала. Неля — приличная женщина. Ты же не знаешь, а говоришь… Ну ладно, это ее дело! Но Марья Петровна осталась теперь одна с пролежнями. А ведь ей уже семьдесят восемь лет! И вот я еду.

А у вас — гости завтра? Торт будешь делать? Это же долго! Сделай кекс. Я тебя научу. Берешь два яйца, сто пятьдесят масла и сто пятьдесят сметаны, три стакана муки, смешиваешь — и вся история! Проще надо, понимаешь ты! Нет, я не пекла, но знаю. Ну вот, ей-Богу, не веришь! А я тебе говорю, что хорошо получится… Ну, не хочешь — как хочешь… Я у вас сегодня ночую, а утром — к Маше!

 

Монолог третий

— Здравствуй, дорогая! Ну, как ты? Дай я тебе подушку поправлю. Что-то мне не нравится, как ты лежишь.

Я тебе тут яблоки принесла. Ничего, пусть тут лежат, потом съешь.

А я вчера у своих была.

Лева у нас — очень! Я им рассказываю, конечно, про черта в ступе, про звезду Альфа-Центавра, что на ум взбредет, а он мне говорит: «Бабушка, на звезде люди жить не могут. Там — газы». Представляешь? Это же только второй класс, подумай ты! Говорит: «Я буду биофизиком». Ты представляешь? Это же биология и физика вместе! Как интересно! Я это люблю!.. Катя, конечно, у нас попроще, но тоже — очень!

Недавно с ними в театр ходила, на «Евгения Онегина». На них, конечно, все смотрели: они же красавчики. Но критики, я тебе скажу! Татьяна пишет письмо Онегину, а они говорят: «Айседора вышла на балкон». Ну, помнишь, там балкон обвалился? Публика, конечно, возмущалась. Но я уже скромно молчала. Они ведь чего только не видели!

А в каникулы я их собрала всех троих и пошла гулять на Тверскую. Они затащили меня в «Пиццу-хат». Со мной же очень легко: куда они — туда и я. Измазались этой пиццей все по уши. Что хорошего? Пирог с сосисками — и больше ничего…

Лена?.. Крестила Лёлю недавно… Ага… С крестиком теперь бегает. Что — правильно?! О чем ты говоришь! Религия — это, понимаешь, опиум для народа! Религия разобщает людей. А ты говоришь — правильно… Ну, пусть, если нравится…

Костя с Таней?.. Ничего… Костя едет во Францию на год. По работе. Таня тоже с ним. Как это называется: пустить Дуньку в Европу? Да? Она — красивая? Ну, может быть. Не знаю… Тебе виднее… Костя — занимается. Очень много. Ни слова из него не вытянешь.

Недавно я в газете прочитала — Севка принес, не помню, в какой… Подожди, дай вспомню… Черт, склероз!.. Ну, не важно, очень интересную статью о том, что, оказывается, недавно открыли еще один радиоактивный элемент, изотоп, что ли. Не важно, в общем. Звоню Косте. Спрашиваю: «Ты читал статью?» А он что-то буркнул — и все. Я ему говорю: «Чем же ты живешь? Ты же ученый! Ты должен всем интересоваться! Ты же от жизни отстанешь!» Понимаешь, как-то не так жить надо. Вот у нас, например, в субботу, если Лена не едет к своим в гости, утром я позавтракаю, Лёлю отправлю в музыкалку, Лена с Севой — в магазин, а я — в Филевский парк. Ну ты знаешь, у нас там. И — на целый день. Проще надо как-то жить, понимаешь ты…

Да, между прочим, расскажу тебе.

Недавно я сидела в Филевском парке. Сижу и читаю. Там какие-то женщины на скамейках тоже сидят, но ты же знаешь, что меня сплетни не интересуют. Я же выше этого. Я лучше возьму книжку и почитаю. Ну вот. Сижу я, читаю. И вот на другом конце скамейки садится молодой человек. Лет ему, наверное, двадцать семь — двадцать восемь. И вдруг он говорит: «Вы знаете, у меня такая трагедия! Я был у друзей, мы праздновали там день рождения, засиделись, и я поздно вернулся. А жена, конечно, подумала, что я был у женщины, и меня не пустила. И вот я уже вторые сутки ночую где придется. Я вижу, что вы женщина опытная. Посоветуйте, что мне делать?» Как — неправда? Честное слово! Он так сказал. Какой бомж?! Очень прилично одет. Брюки, правда, мятые, но он же дома не ночевал… Ты думаешь? Хм!.. Может быть, ты и права. А я как-то не подумала…

А я сейчас с такой женщиной познакомилась в метро, пока к тебе ехала! Понимаешь ты, нашего возраста, а выглядит! Больше пятидесяти не дашь! Клянусь! Без всякого грима — даже помады нет. И она мне рассказала, что она каждый день ходит пешком десять километров. В субботу она идет в туристический поход, ну, знаешь, разные такие маршруты есть. А зимой — лыжи. Почему — не для нас? Например, десять километров — это же просто! Я, например, в Филевском парке гуляю и, конечно, могу пройти десять километров!..

Устала? Ну ладно, поспи. А я — домой. Мои завтра на работу утром. Выздоравливай. А то мне Лена всегда говорит: «Смотрите не болейте! Заболеете — ухаживать не буду: сразу в больницу отправлю». Шутит, конечно, но болеть нам нельзя. Вот так! Ну, пока, дорогая!

 

Монолог четвертый

— Лизанька, родная! Хорошо, что ты позвонила! Ну как ты?

А я вчера была у Марьи Петровны в больнице. Пролежни, конечно. Выглядит не очень. Я ей зубы заговаривала, отвлекала.

Мы же в одном отделе были. Ты уже не застала. Работали до умопомрачения. Это уже когда я с Карельского фронта вернулась. Свекровь ужин на работу приносила. Проверяла меня, конечно. Думала, что я гуляю. А мы заработаемся до часу ночи, идти домой страшно. Троллейбусы не ходят Мы на столах спали. Столы огромные. А во время войны однажды бомба разорвалась напротив, так взрывной волной выбило стекло. А я как раз под окном лежала. Хорошо, что дверь распахнулась и меня вынесло. А то бы убило к черту! Как же не бомбили? Еще как бомбили! А в центре дома высоченные. Угол дома так и срезало. А ночью ходили зажигательные бомбы тушить. В одном ведре вода, а в другом — песок. Дежурили на крыше. Один раз бомба упала рядом, а мужчина испугался, отскочил и головой — прямо в ведро. Честное слово!

А утром к Маше домой сбегаем — она рядом жила, — умоемся, позавтракаем — и опять на работу. Так и работали. А ты говоришь…

А в самом конце войны Маша сделала огромную шляпу с полями. На нее в этой шляпе все смотрели — очень ей шла, несколько лет в ней ходила. Вообще Маша интересная была… Ну, не знаю… Может быть, она и производила такое впечатление… Мужчины у нее, конечно, были, но вообще она вполне… Я, глядя на нее, тоже себе такую шляпу решила заказать. А тут вдруг как-то приходит телеграмма от свекрови — она тогда с мужем и Севой уже во Владивостоке были, муж там служил: «Если хочешь сохранить семью, советую немедленно приехать». Ну, я, конечно, собралась, Костю на родителей бросила — ему пять месяцев было — и поехала. Приезжаю, выхожу из вагона — а там военные, офицеры! А на мне — шляпа и труакар! Ну, сама понимаешь…

А Машу замуж выдала я. У нас работал такой Исай Соломонович. Ты его не застала — он умер уже к тому времени. У него было два мальчика, а жена скоропостижно скончалась. Ну вот, мы однажды идем куда-то: справа — Маша, а слева — Исай Соломонович. Я посмотрела на них и говорю: «Ребята, вы такие хорошие! Из вас бы получилась отличная пара!» И они поженились. Он потом, правда, очень скоро от инфаркта умер… Сыновья? Взрослые уже. Не знаю, где. Маша после его смерти судилась с ними, поэтому ничего теперь не знаю…

Вообще скольких я переженила! Кузьма Кузьмич, помнишь? Женился на Капе. Тоже я! Свету выдала замуж… Ну при чем тут клептомания? И вообще я не верю, что это она делала. Этого же никто не видел… А то что вещи у нас пропадали в отделе, так просто их теряли, а думали на нее… И потом, у мужа ведь она не будет брать… Вообще я считаю, что людям всегда нужно делать добро. Ведь Капа так меня благодарила!.. Где она сейчас? Живет… Не знаю — у него или у нее… Ну, в общем, там все хорошо, как будто…

Ой, кто-то в дверь звонит! Пенсию, наверное, принесли. Я тебе потом позвоню!

 

Монолог пятый

— Как я рада, что вы пришли, Клара Борисовна! Идемте на кухню — я компот варю. У нас любят. Побольше сахару положу, он тогда насыщенный получается: с удовольствием пьют!..

А я уже сама собиралась к вам. Миша болеет? Насморк? А я вас научу, как от насморка избавиться. Натираете головку лука, а сок смешайте с медом. И по три капли в нос каждые два часа — здорово помогает. Нет, я не пробовала, но знаю. А вы попробуйте, что вам стоит! Да — да, нет — нет. Это же просто!

Вообще я всегда всех лечу. Вы знаете, во время войны свекровь ведь осталась в блокадном Ленинграде. Муж ее почти сразу умер от истощения, а она лежала. Потом ее все-таки вывезли, и она попала в Ярославль, в госпиталь. Я приезжаю — а она ходить не может, совсем плохая. Ну, я привезла ей яблоки, сало… В общем, она встала потом, и я забрала ее в Москву…

А вот еще такой случай был. Тоже во время войны.

Нас послали в другую часть. Это было на Карельском фронте. Ну вот. Идти далеко, и ночь наступает. А я маленького роста, сапоги огромные, тяжелые, шинель мне до пят. А волосы я локонами, знаете, распущу до плеч, на щеках ямочки. Вообще — ничего! Ну, в общем, решили переночевать в деревне. Зашли в один дом — а там беженцы. Хозяйка говорит: «Вот вам комната, устраивайтесь сами». И вот мы постелили шинели на полу и легли. А комната маленькая, народу много. Я лежу, не могу никак уснуть в духоте. А рядом лежит женщина, беженка. И я чувствую, что ей плохо. Я спрашиваю: «Что с вами?» А она говорит: «Простыла». Тогда я беру шинель, отдаю ей и говорю: «Прижмитесь ко мне, угреетесь, и вам легче станет». Она шинель не берет и отодвигается. А я ей говорю опять: «Да вы не стесняйтесь!» А она: «Больная я, заражу тебя». Я говорю: «Ничего, я крепкая». А она мне: «Да я больная, понимаешь? В том месте больная. Заразить тебя могу». Мама родная! Я, конечно, перепугалась. Но делать нечего. Я ее накрыла шинелью, и так и спали до утра.

Вообще я очень терпеливая.

Мы однажды с Костей отдыхали на Кавказе и пошли в горы. И я подвернула ногу. Боль — адская, искры из глаз! Так можете себе представить: два часа терпела, чтобы Костя ничего не заметил! Понимаете, я же очень жертвенная…

Помню, поехали мы как-то с Николаем Семеновичем к Севке на дачу — ему тогда было три года, и он там с бабушками жил, а мы в воскресенье приезжали. Едем, а у меня сумка с продуктами. И вдруг захотели есть. Я достаю пирожок. А вокруг люди сидят. Мне же неудобно. Я их угощаю. Один, другой, третий… Всем раздала, а нам ничего не осталось. Прямо как Пышка у Мопассана, помните? Вот так и я!.. Меня мой Николай Семенович всегда называл «блаженная». Так и говорил: «Ты — блаженная!» Понимаете, я ведь никогда о себе не думала…

Как?! Вы уже уходите? Мы даже не поговорили! Ну а я за мясом сейчас в наш. Меня там все знают. Что-то у Лены давно кур не было…

 

Монолог шестой

— Здрассте! Что-то у вас сегодня выбор — не очень! Ах, что-то все-таки есть? Вынесут потом? Уже рубят? Ну, я постою… Я — похудела? С моими архаровцами еще и не то будет!..

А вы тоже будете ждать мясо? Тогда за мной стойте, я первая подошла!

У меня, понимаете, столько народу! Четверо внуков! Нет, живу я с двумя. Но к тем едешь — тоже везешь. Пенсия, конечно, небольшая, но хватает. Я ветеран, поэтому у меня прилично получается. Отдаю невестке на питание, ну и мне остается. В субботу или в воскресенье едешь к младшему сыну — и тоже что-нибудь везешь. Цены — сами знаете, какие сейчас. Но это еще ничего — было бы здоровье! А у меня, понимаете, грудная жаба. Схватит — и конец. Внук бежит всегда впереди. Я кричу: «Гоша, не беги, бабушке плохо!» А он же не понимает… В первый класс должен идти, но… что-то не берут в нашу школу — говорят, еще год подождать надо. Ну, ничего, я устрою.

А у вас — внук? Двадцать два года? Студент? Так это же замечательно! А у меня внучке восемнадцать лет. Прекрасная девочка. Мордашка очень симпатичная. Мне ей жениха нужно найти. Давайте их познакомим! Девочка есть? Ну и что? Какая разница? Была одна — будет другая! Нет, вы знаете, моя Лёля очень умная девочка… А давайте все-таки познакомим! Да — да, нет — нет. Посмотрим! Не хотите? Ну, как знаете, конечно. Но я бы попробовала. А где вы живете? Так это же рядом! Мы с вами можем как-нибудь встретиться, в Филевский парк, например, съездить. У вас есть телефон? Нету? А как же вы живете? Я, например, не смогла бы… Мне все время звонят: то внуки, то девочки из министерства, с которыми я работала. Меня там еще помнят. Ну, сейчас уже, конечно, многие поумирали, но вообще очень часто звонят. Я в аптечном управлении работала. Финансировала аптеки. Цены на лекарства почему такие низкие были? Это же я снижала! Даю вам честное слово!..

Вынесли, наконец!

Неплохое мясо. Вы тоже на этот кусочек смотрели? Ну что ж, я — впереди, так что прошу прощения, но я его забираю.

Сейчас приду — лук, морковку нарежу, кусок масла, два часа — и готово. У меня все быстро. Я вообще не очень обращаю на это внимание. Мне же ничего не нужно! Что есть, то есть. Радоваться надо каждый раз тому, что имеешь! Ведь дрожжи когда-то ели жареные. Вы не помните? Ну, году в сорок шестом что-нибудь, наверное. Я вся в струпьях ходила. Ужас! Где? В Москве, конечно! Как — не было? Я же ела! Какого вкуса? Ну, представляете, жареные дрожжи? Гадость, конечно!.. А вы говорите… Так что у меня просто с едой! Мой отец мог мне в Париже образование дать. Не верите? Он? Миллионер был! Кожевенная фабрика — кожи выделывали — и три доходных дома. В Клинцах! До сих пор стоят. Я была там как-то, видела. Нашу семью весь город знал… Однажды просыпаюсь: отец с дядей о чем-то разговаривают и ходят по комнате. Смотрю на пол — а весь пол в деньгах… А после революции, понимаете, в «лишенцы» попали, все отец отдал и пошел работать сторожем на склад… И золотые монеты отдали, и столовое серебро, и все-все-все… Немецкий рояль один чего стоил! Где-то он теперь?.. Как же, я с шести лет училась играть. А потом, конечно, это закончилось… Э-э-э! Все суета сует!.. Чем люди живы?.. У моей мамы столько драгоценностей было! Бриллианты, конечно… Мама только одно кольцо спрятала на память; потом, в тридцатые годы, в торгсине его продали и купили материал мне на свадебное платье… Так-то…

Ну, я пошла домой. Лёля придет в три часа — а обед уже готов. Я ее накормлю, посуду помою… Ну, иногда моет, конечно, но так вообще… не очень. А потом за Гошей в детский сад. Нет, она не ходит. Она занимается. Я ей не мешаю… И так целый день. Так и вертишься. А благодарности, понимаете, никакой…

Заходите как-нибудь. Вы гуляете? Не гуляете? А как же? Я три часа каждый день на воздухе. Это же здоровье! Некогда? А что же вы делаете? Нет, стирает невестка, убирать — это тоже она в субботу. Готовит в основном тоже она, но Лёлю я кормлю. На рынок сын ходит… У нас никто не шьет, не вяжет… У нас? Читают, смотрят телевизор. Я с Гошой гуляю… Ну, как-нибудь встретимся еще!

 

Монолог седьмой

— Ну, здравствуй, Тэра, заходи! Я уже и не вспомню, когда мы встречались в последний раз.

Живем — как видишь: мы с Лёлей спим здесь, в этой комнате, а они втроем там, в другой комнате. Что ты удивляешься? На фронте ведь не разбирали: можешь — не можешь. Сказано: выполняй! Послали меня один раз в часть, а я пароль перепутала, представляешь? Что делать?! Часовой командует: «Ложись, стрелять буду! Руки за голову!» А дождь льет такой, что ничего не видно. Куда ложиться? Кругом вода и грязь. И легла, конечно! Лицом вниз, в глину. Лежала, пока офицер не пришел. Так что в жизни, дорогая, как на фронте. А я всего лишь бабка, у которой четверо внуков. Даже губы уже не крашу. Но мне кажется, так лучше, правда?

Идем на кухню! Будем сейчас чай пить. Тебе покрепче?

Лицо? Нормальное, по-моему… А что? Опухшее, считаешь? Ты просто отвыкла… А может, оттого что сердце прихватило ночью, кто знает… Сплю неважно, понимаешь ты. Просыпаюсь среди ночи несколько раз. Положу валидол под язык — и только тогда засну. Да так… Что рассказывать… Жизнь — как всегда… Мои? Ездили вчера на кладбище… И Сева, и Лена, и Костя с Таней. Памятник ставили отцу. Ровно год уже прошел. Он умер в один день с Высоцким. На Даниловском кладбище урну захоронили. Говорят, у его новой жены там место. Поэтому к ее родственникам, и бабушкину урну туда же захоронили, когда она умерла… Потом у нее дома, кажется, собирались еще раз… Видно, ее знакомые, родственники. Я же не знаю, они мне в подробностях не рассказывают… Отчего умер? У него астма была, а она капитальный ремонт затеяла и всю осень ремонтировала квартиру. Астматики ведь не переносят запахи, тем более запах краски. В этом, я считаю, была причина. Да и вообще, обстановка, видимо, не та: Костя как-то рассказывал, что ее дети не забывали указывать ему, где его место, — то дочь, то сын… Здесь он был глава семьи, понимаешь ты, авторитет, а там — кто?.. Конечно, положили в больницу, но когда он уже ходить не мог, задыхался. Она оттягивала, говорила, что обычный приступ, ничего страшного, пройдет… Так Костя рассказывал… А кто при нем мог быть? Дежурили по очереди то Сева, то Костя… Меня же не звали… А ты сомневаешься? Конечно, ухаживала бы… А как же?.. Еврейские женщины ведь очень жертвенные. Я же с ним всю войну прошла, всегда вместе, ты же знаешь… Да, не хозяйка. Но, понимаешь, в молодости меня это никогда не интересовало. Мне хотелось учиться, быть в компании — компания у нас в институте была интересная. Я любила участвовать в самодеятельности, летом на даче устраивали театр, тексты сами составляли, что-нибудь с юмором, чтобы весело. Я же стихи писала! Всегда что-нибудь тут же, на скорую руку сочиню. Понимаешь, жизнь била ключом! Мы же молодые были… Разве от этого я стала хуже? Что-то я все-таки делала, самое необходимое. Может быть, неумело, ты права. Но в конце концов, это ведь не самое главное, дорогая. Я оглядываюсь сейчас назад и думаю: нет, не это главное в жизни. А если для него главное было только это, значит, я ошиблась в нем… Вот так. Сейчас ведь я научилась готовить, Лёлю вынянчила, с Гошей вожусь, и Тане с Костей помогаю, и вообще…. Что теперь говорить… Она им заявила: «Я долго мучилась с больным старичком. Мало мне было его мамы». Ни разу не приехала больше в больницу: завещание составила и уехала. Зачем ей это завещание? Чтобы забрать его медали? Ведь больше у него ничего ценного не было. Там и орден был, между прочим. Зачем он ей?.. Говорят, собирается теперь в Израиль. Возьмет все это с собой туда?.. Чем люди живы?! Бог с ними! Закончилось все… Я же не буду тебя обманывать — ты же моя родственница. А что пишут из Израиля твои родственники? От своих я давно ничего не получала, не знаю, как они там живут. Подумай только, из всей нашей большой семьи теперь осталась здесь только я… Ну и ты. Ты можешь еще уехать — если захочешь, конечно… Дети у тебя там, так что никто больше здесь не держит. А я — нет. Не-ет, дорогая, я бы поехала только посмотреть — интересно хоть одним глазком взглянуть на ту землю, откуда пришли наши предки. Но, видно, уже никогда не смогу осуществить эту мечту… А жить там — это не для меня. Я считаю, понимаешь ты, что раз уж так случилось, что евреи покинули ту землю, возвращаться ни к чему. Ну и что же, что я в детстве говорила на идиш? Почему нет? Можно говорить на разных языках. Разве это мешает? Наоборот, я считаю, знать две культуры всегда лучше, чем одну. А в сознательной жизни я писала стихи только по-русски. Мне и сейчас еще звонят девочки из Министерства, если у кого-то юбилей, просят: «Майя Михайловна! Напишите что-нибудь для адреса!» И приходится! Добро нужно делать, чтобы человек радовался! Я же воспитана на русской культуре, как человек сформировалась в ней. Тору когда-то читала, да, мой отец заставлял! Ты тоже читала когда-то Тору. Это основа основ, это, я считаю, необходимо знать. Но моя культура — русская: Пушкин, Толстой, Достоевский, Тургенев — это мое. А все остальное, я считаю, необходимо знать для общего развития. Конечно, выйти замуж за русского… Нет, я бы, например, не смогла, это правда. Мой папа считал, что я должна выйти замуж только за еврея. Понимаешь, в институте в меня сразу влюбился мой сокурсник — красивый русский парень, высокий, с вьющимися волосами, с голубыми глазами. Сидим мы вместе на лекции. А я локоть на стол положу, рядом с его тетрадкой. Он придвинется ко мне, дотронется до моей руки и шепнет ласково: «Маечка». И глаза добрые-добрые… Я, конечно, чуть голову не потеряла тогда. Ну, как же — такой красавец-парень! Но папа сказал мне: «Имей в виду, если выйдешь за него, потом будешь всю жизнь жалеть, потому что вдруг сделаешь что-то не так, все спишется на твою национальность». Правильно — неправильно, не знаю теперь, все давно перемешалось, что уж теперь переоценивать… Почему не уехали? Это сложный вопрос… Несмотря ни на что, мой папа считал, что это его земля. И они с мамой никуда не поехали после революции. Папа пошел работать простым сторожем, как тебе известно, сдал все, что было нажито, все мамины драгоценности отдали… Верили в лучшее, понимаешь ты… Время тогда такое было… Ну, а уж как получилось… Ведь мы с Николаем Семеновичем тоже записались добровольцами на фронт, как многие… Мы шли защищать нашу землю — так мы были воспитаны, дорогая! Как же было сидеть, когда враг подходил к Ленинграду? И студенты, и преподаватели добровольцами уходили на фронт. Ведь всю войну прошли! А когда папа умер, сколько народу пришло к нам проводить его в последний путь! Ведь у него в приходно-расходной книге, которую он вел в синагоге, такие суммы проходили! И никогда ни одной копейки себе не приписал. Как жил на крошечную пенсию, так и умер с ней. Прежде всего — человек должен быть хорошим, так я считаю… Пусть едут. Каждый выбирает то, что ему ближе. Все суета сует… Не в этом счастье. Дети мои женаты на русских, и внуки мои — наполовину русские. Так что — какая я уже еврейка? Я уже ненастоящая еврейка… Вот так, моя дорогая. А вообще — какая разница, кто есть кто? Все суета сует!..

Давай сменим пластинку, ладно? Пей чай: вот конфеты, кусочек кекса бери… В жизни, понимаешь ты, нужно всегда находить позитивное. Я так считаю. Даст Бог день — даст Бог пищу.

Ты мне лучше расскажи, что в театре видела, мне же тяжело теперь ходить по театрам. Вот только сериалы остались…

 

Монолог восьмой

— Симочка, дорогая, что же ты не звонишь? Я уже волнуюсь!

Ты знаешь, я недавно с такой женщиной познакомилась в очереди! У нее внук, двадцать два года. Рисует прекрасно, интересный, содержательный. Нет, я не видела, но знаю — она рассказывала. Хотела Лёлю с ним познакомить, но, говорит, у него уже есть девочка. Как бы это ей кого-нибудь найти? У тебя никого нет? Что-то мальчики ее возраста на нее не очень внимание обращают…

А что у тебя голос какой-то?.. Ничего не случилось? Случилось? А что такое? Как — женщина? Откуда ты знаешь? Он сказал? Ха! Так это он просто так! Чтобы тебя позлить! Разговаривала с ней? И кто она? С ним работает? Так это же сослуживица! Он тебе голову морочит, а ты веришь! Выкинь из головы! Я, например, однажды поздно возвращалась из министерства домой. Троллейбуса долго не было. Я подхватила попутку — грузовик. А шофер молодой парень оказался, с юмором. Я ему дорогой про свекровь рассказала, и мы решили ее разыграть. Приезжаю, а она уже ждет, в дверях стоит — мы на первом этаже жили. Я выхожу из машины и шлю ему воздушный поцелуй. А он мне: «Ну, пока, дорогая!» Смех и грех, честное слово! Так и он тебя разыгрывает… Она сказала? Ничего не понимаю! Бред какой-то! Вот уж от Димы никак этого не ожидала. Севка мой с его тремя женами — это да. А женщин у него было — не знаю сколько! Но сейчас, я уверена, он не имел ни одной женщины. Нет-нет, я уверена. Ну и что, что командировки? А я тебе говорю, что нет! Кроме Лены — никого. Но вот от Димы я этого не ожидала… Еще были? Просто не могу поверить! Чушь какая-то!..

А ты — плюнь! Относись к этому, как в еврейском анекдоте. Показывают Саре одну женщину и говорят: «Это любовница Рабиновича». Показывают другую и говорят: «А это — любовница Ароновича». «А эта — чья?» — спрашивает Сара. «А эта — твоего мужа». Она посмотрела и говорит: «Наша лучше!» Так и ты! Перебесится. В молодости не перебесился, вот и бесится. Они все в этом возрасте с ума сходят — боятся молодость потерять… А хоть приличная женщина? Ну, тем более. Чего ты волнуешься? Перемелется — мука будет. Проще смотреть на жизнь надо! Когда мне говорили, что мой Николай Семенович ходит с какой-то женщиной, я только смеялась. Ко мне один раз муж секретарши, которая у них работала, пришел и говорит: «Вы знаете, что ваш муж поехал отдыхать с моей женой?» Я перепугалась, конечно, что скандал будет на работе, и говорю: «Откуда у вас такие сведения? Мой муж ждет меня на курорте через два дня. Не может же он ждать меня и быть с другой женщиной!» И тут же побежала давать ему телеграмму, чтобы был осторожен. Ну как же, а вдруг этот дурак поехал бы проверить?.. Ну, конечно, с ней был! Но проще надо, понимаешь ты, смотреть на жизнь…

А мои сегодня в театр пошли — Лена билеты принесла недавно на какие-то гастроли. Я Гошу уложила, а сама пойду телевизор смотреть. Ну, знаешь, этот сериал мексиканский. Не смотришь? Нет, там очень интересно. Это же жизнь! Красота какая, как в сказке! Глазам не верится, что такое бывает… Да плюнь, я тебе говорю! Не думай об этом! Лучше фильм посмотри! Вот увидишь — все будет хорошо. Главное — не обращай внимания. Не трогай его. Николай Семенович, например, всю посуду перебил. Ведь после развода ни одной целой чашки не осталось! Махнет, бывало, рукой — и полсервиза на полу. А я только плечами пожму и пойду. Так и ты. Пришел домой: поставила на стол — и уйди. Не разговаривай. Он тебе говорит, а ты не реагируй. Успокоится, поверь мне и моему опыту…

А я на тебя сегодня погадаю. Ты у нас — кто? Червовая дама или трефовая?

* * *

Майя Михайловна, бабушка Анюта, жила долго и умерла в восемьдесят два года. Бабушкой Анютой назвала ее в детстве Лёля, в шутку, так это имя к ней и приклеилось.

На поминки пришло совсем немного из ее бывших сослуживцев, которые помнили Костю еще маленьким мальчиком, а потом уже женатым на Тане. Тихо вспоминали разные случаи и каждый раз, перед тем как выпить, добавляли: «Пусть земля ей будет пухом». Потом так же тихо ставили пустые рюмки на стол, и только слышно было, как постукивали — тоже тихо — вилки. Переговаривались друг с другом почти шепотом, хвалили салаты, которые готовили какие-то родственники Лены.

Лёля помогала ставить и убирать посуду, молча сновала из кухни в комнату. А Гоша, повертевшись и схватив что-то со стола, тут же умчался куда-то. Костя был с какой-то женщиной, которая все время порывалась тоже помогать. Братья поздоровались, но сели порознь и почти не разговаривали. Тани не было. А Лева с Катей незаметно сидели рядом и так и не подошли ни к дяде, ни к отцу…

Похоронили бабушку Анюту в могилу ее родителей. А надписи на старом камне пока так и нет. То ли забыли сделать, то ли место не позволяет…

 

Часть третья

Голубая кошка на красном потолке

 

— Стучит! Слышишь?

— Стучит? Что стучит?

— Разве ты не слышишь? Стучит!

— Не знаю… Не слышу… Капли воды с деревьев падают…

— Это не капли…

— Ручей бежит…

— Это не ручей…

— Морские волны о берег?

— Не-ет… Это — стучит!.. Стук-стук-стук…

— Где?..

— Неужели не слышишь?

— Нет… Где — стучит?!

— Не знаю… Слушай…

 

1

Когда их жизнь стала распадаться? И где находится эта отправная точка, когда все начинает рушиться? Нет, не сразу, конечно, а постепенно, шаг за шагом, подбирается тот момент, после которого катастрофически наступает конец? Катастрофически — потому что все ведь казалось — навсегда…

Мама мечтает, наверное, о таком зяте, как Костя, — хотя у Тани нет опыта, но она чувствует это интуитивно. Вот, например, вечером за ужином мама рассказывает при Тане, что встретила на улице Майю Михайловну:

— Какая симпатичная женщина! Рассказала мне сегодня и про свою работу, и о закрытом просмотре какого-то фильма у них в министерстве, и про мужа, и про свекровь, и про старшего сына — он у них не устроен, оказывается…

— Еврейки всегда болтливы, — скептически отзывается бабушка, запивая чаем кусок хлеба с маслом.

Танина бабушка со стороны отца время от времени к великой радости Тани приезжает погостить в Москву из Дорогобужа. Заодно помогает по дому, убирает, гладит, готовит. Но во время ее приездов между нею и мамой часто возникают недопонимания, или трения, как потом комментирует мама.

Вот и сейчас после бабушкиного замечания мама тут же обиженно обрывает рассказ:

— Вы вечно найдете только негатив!

— Я говорю так, как есть. Они любят расхваливать мужей, а особенно своих детей хвалят — они у них всегда самые лучшие.

— Разве это плохо, скажи? — мама вопросительно смотрит на папу.

Папа занят едой и не отвечает. Таня знает: это обычная его тактика, чтобы споры между мамой и бабушкой не разгорались.

— Не плохо, я этого не сказала, — поправляется бабушка. — Но почему нужно расхваливать каждому собственных детей? — Она недоуменно пожимает плечами. — У всех есть дети, в конце концов! Что мне до чужих?

— Ну, говорит она, конечно, много, — соглашается мама, — я, конечно, и слова не могла вставить, но очень симпатичная женщина. Очень хвалила Костю, между прочим… — и мама бросает многозначительный взгляд на Таню.

Таня делает вид, что к ней это не относится: какое кому дело до их отношений с Костей? Но взрослым, видимо, дело есть.

Мама всегда радуется, когда Костя звонит ей и они отправляются гулять. А бабушка многозначительно поджимает губы.

И, натягивая в прихожей пальто, Таня слышит один и тот же, практически без вариантов, диалог:

— Чем вы всегда недовольны? — начинает мама, замечая выражение бабушкиного лица.

— Я — недовольна? С чего ты взяла?

— Ну я же вижу, как вы смотрите, когда звонит Костя! Замечательный мальчик, отличник, из хорошей семьи.

— Ты так говоришь, потому что не знаешь евреев, — отвечает бабушка. — Ты с ними не жила.

— Не знаю, что вы знаете, — отвечает мама, — но в детстве я дружила только с девочками из еврейских семей. Интеллигентные, культурные, воспитанные девочки. К тому же играли на пианино. Они играли — я пела.

— Ну, не знаю, с какими ты дружила, — парирует бабушка, — а у нас они в субботу приходили в школу с намазанными керосином волосами.

— Это зачем? — отзывается из прихожей Таня — она с любопытством прислушивается к разговору и медлит уходить.

— А ты еще не ушла разве? — выходит в коридор мама.

— Так зачем они мазались керосином? — нетерпеливо повторяет вопрос Таня, обращаясь к бабушке.

— От вшей! — отзывается та из комнаты. — Намажутся — и по всей спине расползается огромное жирное пятно от керосина. Да еще обязательно придвинется поближе и попросит: «Дорогая, оторви мне кусочек промокашки!» — бабушка старается произнести это с акцентом.

— А что, сама не могла? — удивляется Таня. Она, не снимая обуви, топает через весь коридор и останавливается на пороге комнаты. — Зачем она просила, чтобы ты это сделала?

— В субботу у евреев нельзя работать.

— Почему?

— Шабат.

— Это — что?

— У них выходной день считается.

— Ну, не знаю, где вы таких встречали, — отмахивается мама.

— В жизни! Там, где я жила! А вот ты-то настоящих не видела.

— Может быть, это и было, но давным-давно. Я знаю только одно: еврейские мужья чудесные семьянины, любят детей, уважают своих жен…

— Ха-ха-ха! — смеется бабушка. — Уважают и всегда изменяют, к твоему сведению. А как только изменят, тут же несут жене цветы, так и знай!

Это уже последнее, что слышит Таня, закрывая за собой дверь. Она мчится вниз по лестнице и думает про себя: «Неужели все это правда? И Костя тоже из такой семьи, где волосы мазали керосином? Нет, совсем не из такой. И вообще, какая разница, что, когда и где было! Костя — самый лучший!» Недавно читали всему классу его сочинение, потому что оно заняло место на районном конкурсе школьных сочинений. Таня попросила у Кости тетрадку, чтобы прочитать его дома. Но бабушка, как всегда, скептически послушала, посмотрела, увидела грамматическую ошибку и сказала:

— Евреи всегда падежи путают.

— Ничего подобного! — заступилась Таня. — Это просто описка!

— Нет, они никогда не знали падежей, и вообще не могут правильно говорить по-русски — это не их родной язык.

— Что ты говоришь такое?! — удивилась Таня. — А какой же у Кости родной язык?

— Ну, он-то говорит по-русски, но я уверена, что дома у них говорят только по-еврейски — на идиш.

* * *

Все это вспоминается время от времени, все эти картинки детства. И каждый раз Таня думает: какой чушью ей начиняли голову! Да и Косте, кстати, тоже было сказано дома, что если уж ему так хочется жениться на русской, то только на Тане — только она достойная девушка! Это Костя тут же и передал Тане.

— Так и сказала Майя Михайловна? — недоверчиво спросила Таня.

— Ну да.

И они между собой посмеялись. Ни разу в их с Костей жизни не пришлось даже подумать о чем-то подобном, о каких-то там национальных различиях. Есть она, Таня, Костя и их семья, в которой двое чудесных, замечательных детей, похожих на обоих родителей: Лева и Катя. И Таня после работы мчится домой, чтобы всех накормить-напоить, пригреть-приласкать, чтобы все чувствовали себя дома уютно.

Таня уже давно не работает на курсах английского языка — курсы неожиданно прекратили свое существование, и они все, 15 преподавателей, оказались попросту на улице. К кому обратиться? Идут 90-ые. Таких, как она, — пруд пруди сейчас.

Сначала она бросилась к сокурснице, Талочке, как ее все у них называли, Тае, «которая работает теперь…» — глаза заводятся в небо. После окончания ни разу не встречались, но какая разница, нужно наводить мосты! «В такой ситуации она поймет», — думает Таня.

Талочка сидит в отдельном кабинете, смотрит зеленоватым взором, угощает чаем в тонком стакане, который стоит на фарфоровом блюдечке, рассказывает подробно про жизнь — ведь сколько не виделись! От этого рассказа у Тани сжимается сердце: про смерть сына — «от гриппа, просто от гриппа… осложнение…», — про похороны в лютую зиму, про кладбище, дорогу домой на ледяном ветру, про слезы, которые замерзали на щеках…

— Теперь каждый год собираю его друзей, чтобы помянуть… Ну и к вещунье хожу, конечно, чтобы там ему было хорошо…

Таня старается успокоить, не тревожить боль, не будить лишний раз воспоминания про «самое дорогое, что было и есть в жизни».

— Ну, у нас тут, сама видишь… — отпивая глоток чая, возвращается Талочка к реальности и говорит уже вполне земным голосом, — в особняке существуем, евроремонт и все такое… Сюда нас перевели теперь… Так что, дорогая… — она тянет фразу, улыбается, многозначительно смотрит. — Место, конечно, всегда найти можно… Сама понимаешь… — Вся речь состоит из недосказанности, из многоточий и улыбок. — Сама понимаешь… — повторяет Талочка.

И Таня «понимает» — с ужасом для себя ясно читает в чистой, прозрачной зеленоватости вопрос: «За место нужно заплатить. Ты готова? Или не стоит предлагать?..» Она не знает, что ответить.

— Ты подумай, потом позвонишь, — говорит Талочка, и на прощанье Таня ловит на себе ее быстрый цепкий взгляд.

— Нечего иметь дело со всякими циничными кликушами! — брезгливо морщится Костя, когда она пересказывает ему эпизод.

— Где же других взять… — раздумчиво качает головой Таня. — Время делает людей…

— С такими лучше не связываться, — категорично произносит Костя и этим ставит точку, противостоять которой Таня бессильна.

Выбирать в ситуации 90-х, когда все распадается-образуется, когда мечутся и рвут на себя одеяло, когда дружбой больше ничего не измеряется, когда слова уклончивы, а глаза откровенно лживы, — в такой ситуации выбирать не приходится. И как же тут быть принципиальной? Но… бывает же, что случай помогает, бывает же, что просто везение, — Тане удается устроиться редактором в только что открывшееся издательство «Крот». Кем оно образовано и для кого, можно только гадать, потому что продукция — дешевого вида книжки с дешевого содержания произведениями, в большинстве своем — переводные романы, которые валяются на всех прилавках, во всех книжных киосках. А что делать? Нужно делать деньги. А это возможно лишь на подобной макулатуре. По коридору слоняются манерные женщины послебальзаковского возраста, с синими тенями под глазами а ля у дам из будуаров Ар Нуво и загадочными улыбками на устах, с бриллиантами и в мехах, — «наши дамы» называет их про себя Таня. В течение дня они собираются маленькими кучками где-нибудь в уголке, курят длинные сигареты, после каждой затяжки отставляя далеко в сторону руку с выпрямленными длинными, тонкими, бледными пальцами. Пальцы кажутся еще длиннее из-за ярко накрашенных, остро заточенных ногтей, отчего они вполне похожи на когти. Таня всегда поражается, как можно вырастить ногти такой длины. Дамы обсуждают кулуарную жизнь звезд отечественного ТВ, перекидываются взглядами, недвусмысленным молчанием после упоминания какой-нибудь известной фамилии. В такой стиль легко втянуться, поэтому Таня старается держаться в стороне, и «дамы», если она проходит мимо, понижают голос, чтобы не было слышно, про что они теперь.

Время муторное: то ли что-то новое рождается, то ли все навсегда умирает, понять невозможно. И все хватаются за любую соломинку, чтобы удержаться на плаву.

Постепенно, однако, начало утихать и стало более-менее понятно, что, умирая, все-таки рождается. Появляется много совместных фирм, где требуются переводчики и менеджеры. Да с Таниным английским остаться без работы?!

— Зачем тебе бросать издательство? — останавливает ее острожный Костя. — Ты ведь не знаешь, что еще будет со всеми этими фирмами.

Но Таня непреклонна: она срочно заканчивает курсы менеджеров, проходит конкурс и поступает на новое место.

Здесь круто крутят рекламу — и в глянце, и в Интернете.

— Каждая строчка, каждое слово в тексте проплачены, — растолковывают ей. — Задача — любым способом как можно быстрее найти нового клиента и оформить заказ. В конце месяца делается анализ всех заказов и выявляются те компоненты, которые были более всего востребованы.

— Ну, все, с зарплатой, похоже, устроилась, — объявляет дома Таня. — И перспективы, кажется, есть.

— Не говори заранее, — опять осторожничает Костя.

— Ты не понимаешь: женщина пришла, наконец, в бизнес. Произошла революция полного раскрепощения женщины. Она стала, наконец, материально независимой от мужчины, она строит жизнь своими руками, она участвует во всем наравне с мужчиной. И я хочу двигаться в этом направлении.

Костя настроен скептически:

— Не знаю, не знаю…

— А в чем, собственно разница? Ты всегда на все смотришь пессимистически. Во многих странах, например, женщина давно освоила все мужские профессии, и даже вопроса не возникает.

— И разницы полов не существует? — иронически замечает он.

Но Таня только безнадежно машет рукой:

— С тобой говорить невозможно!

— Мама у нас теперь — деловая женщина, — объясняет Костя Леве и Кате.

— Папа, это называется бизнесвумен, — уточняют дети.

Работа как работа — напряженная, конечно, но Тане она нравится. К тому же постоянные рабочие командировки: то в Скандинавию, то в Италию…

Дома тоже как будто все в порядке: Костя, как экономист, не только не пострадал, но пошел вверх. Все прочно, стабильно — а это ведь самое главное для хорошего самочувствия. Ежедневное колесо крутится безостановочно, в одном и том же режиме — как perpetuum mobile. Лева совсем уже большой и готовится поступать в институт, Катя тоже скоро закончит школу.

Время… время… время…

Новая работа, новые знакомства, новые подруги.

Из электронного почтового ящика Тани:

Таня, мне так жалко, что мы не встретились — ведь я как раз надеялась на «пять минут здоровой сплетни», просто по-женски поболтать. Но, понимаешь, впопыхах перепутала терминалы. Всего один день в Хельсинки, туристов везде полно, ты — в Стокгольм, я — во Франкфурт. Металась между «Викингом» и «Силья» и никак не могла вспомнить, где мы назначили встречу.

Я, конечно, возмущалась сильно, Света, — я это умею. Но как бы уже «перегорела». Совсем не хочу портить наши отношения. Поэтому давай как бы исключим из памяти. Лучше будем надеяться, что опять встретимся.

«Штраф» ты мне можешь назначить сама.

Отлично! Тогда — поездку в Германию. Я еще ни разу не была в Германии.

Приглашаю в маленький беленький домик на берегу озера. В нем есть «гостевая» комната — это наша библиотека. Я повезу тебя во дворец курфюрста, где жила когда-то королевская семья и маленькая курфюрстина, конечно. Мы выпьем по чашечке кофе с вафлями на бывшей королевской кухне, погуляем по парку… Твоя Света

И Таня с нетерпением ждет лета, чтобы отправиться к подруге.

Из электронного почтового ящика Тани:

Света! Кажется, я приеду раньше, чем мы условились: меня неожиданно посылают от работы в командировку в Германию — у нас совместный проект. Поездка намечается на май: Баден-Вюртенберг, Бавария, Саксония. Буду по неделе в Карлсруэ, Регенсбурге, Дрездене и Берлине.

Лечу до Франкфурта, а потом — на поезде. Т.

Встречу в Карлсруэ на вокзале. Света

 

2

Конец мая — это еще весна. И вокруг цветут яблони. Белые-белые, усыпанные густо-густо цветами — везде на зеленых холмах. И медленно роняют лепестки, покрывая белым зеленую траву. А за ними — тоже белые-белые, чистенькие-чистенькие домики под черепичными крышами. Старые? Новые? Не поймешь — все аккуратненькие, словно только что построенные.

В поезде все время объявляют что-то. Но Таня не понимает, потому что по-немецки знает всего несколько слов — из фильмов. Но их не хочется даже повторять — они пугают с самого детства, когда во дворе играли с мальчишками в войну. Почему-то всегда в ту войну играли… Детство начиналось с игр, в которых всегда было «Хайль Гитлер!» и «Руки вверх!», обязательно «Хальт!» и «Хенде Хох!»

— Нет, ты не права, — говорит Света. — Немецкий язык мягкий и очень музыкальный!

— Вам кажется, потому что вы его здесь учили.

— Совсем нет. Только послушай:

Im Schloß zu Düsseldorf am Rhein wird Mummenschanz gehalten; Da flimmern die Kerzen, da rauscht die Musik, Da tanzen die bunten Gestalten.

— Это откуда?

— Гейне. Romanzero.

— Все равно. Просто ты умеешь красиво подать.

Да, это, наверное, главное — как первый раз услышать чужую речь. Обычную речь обычных людей, не из фильмов и не по телевизору.

— Мы тоже сначала вздрагивали, когда маленькие дети произносили знакомые слова, — говорит Света. — А потом привыкли. Они ведь — обычные, нормальные слова.

— Да, наверно… Не все сразу, видимо…

Таня тоже первый раз вздрагивает, когда слышит, как мать говорит ребенку: «Шнель, шнель!» Просто переходят улицу…

А потом еще одно: «Ахтунг!»…

У Светы, то есть у мужа Светы, небольшой двухэтажный домик на окраине города, с садиком, в котором розовым цветом распустились рододендроны, недалеко от парка.

Воскресенье. Десять утра. Солнце пробирается сквозь листву яблони. Где-то монотонно позвякивает колокол протестантской церкви.

Таня со Светой сидят на открытой террасе второго этажа. Отсюда хорошо видно, как на парковой лужайке играют в бадминтон; расстелив на траве коврики, пьют пиво, едят бутерброды; дети играют в мяч; бегают и радостно лают собаки; малыши осторожно делают первые шаги. А чуть поодаль по зеленому полю несется, пуская из трубы дым, и отчаянно свистит настоящий паровозик, из окон которого пассажиры машут руками. Таня расчленяет слово на два: «Karls — ruhe» — «покой Карла». Да, именно это она видит сейчас.

— Идиллия, — улыбается Таня.

— Почти, — откликается Света, разливая им в кружки кофе, — если не думать, что через квартал, за этими прелестными садиками супермаркеты, универмаги, трамваи.

Таня невольно следит взглядом за веселым паровозиком: все празднично, ярко. И вообще все красиво вокруг, все улыбчивые, мягкие, ужасно разговорчивые.

После завтрака они спускаются вниз, и вот уже паровозик везет их самих вокруг замка, раскачивается, ныряет вниз и, пыхтя, карабкается вверх; цепляя кусты, забирается в темную липовую аллею, объезжает парк и снова выскакивает на лужайку… А когда останавливается на конечной станции, жизнерадостный розовощекий контролер зычным голосом, который разносится на всю лужайку, с шутками-прибаутками зазывает новых пассажиров:

— Занимайте скорее свободные места, пока они еще есть! Вы поедете в сказку! Мы повезем вас в страну холмов, озер и лесов. Это настоящий Диснейленд! Занимайте места, если еще есть свободные, у вас ровно две минуты!

— Прокатимся второй раз? — предлагает Света. — Он очень смешной, этот зазывала.

— Да нет, что ты, достаточно.

Они бродят по огромному парку с необъятной величины туями, щурятся на солнце и просто болтают.

— А русских много? — спрашивает Таня.

— Хватает. Это либо евреи, либо этнические немцы.

— Ну, да, знаю. Немцы из Казахстана.

— Не только, конечно.

— Устроены? — Таня вопросительно смотрит на Свету.

— Трудно сказать. По-разному. Я вчера была на ежегодном собрании здешнего русского писательского союза…

— И такой существует?

— В Германии переселенцы образовали много всяких союзов, выпускают газеты и журналы, издают книги — вполне светская жизнь.

— Я слышала об этом. Но почему именно писательский?

— Людям не хватает общения, поэтому начинают выплескивать мысли и чувства в письменной форме — это нормально. Новых друзей найти сложно.

— И ты тоже пишешь?

— Я — нет, не занимаюсь этим. Я только вожу экскурсии, составляю экскурсионные программы. А к ним интересно ходить иногда — стихи послушаешь, свои рассказы кто-нибудь почитает. Вот совсем недавно мне дали книжку одного из наших авторов, которая называется «Заметки эмигрантки».

— Я подобные произведения не читаю, — машет рукой Таня. — Во первых, все пишут одно и то же: либо как плохо было у нас и как замечательно здесь, либо нытье про новое житье — очередные непонятые души, и ничего больше. А во вторых, это все непрофессионально написано.

— Что такое «профессионально»? Кто определяет?

— Есть же «законодатели моды» в литературе.

— Они сами давно вышли из «моды». И вообще не знаю, есть ли какие-то объективные критерии или эти оценки, — дело вкуса. Я, например, не терплю Маяковского, не люблю Цветаеву. Наверное, это плохо, но — не нравятся они мне. Ни как люди, ни как сочинители.

— Про Маяковского — ты напрасно, Света. Не любить — один разговор, частный. Признавать то, что он гениальный поэт, — это другое. А вот стихи Марины Цветаевой написаны на стене одного дома в Лейдене — большими такими русскими буквами, на всю стену. Я как увидела, остановилась как вкопанная, и слезы потекли.

— Нужно, я считаю, прежде всего иметь в виду то, что востребовано читателем.

— Тогда — прилавочная литература.

— Это крайности. Это все читают, конечно. Но есть серьезные вещи, которые касаются многих. То, что они, может быть, написаны не совсем по «канону» — то на Западе его давно уже нет. А относительно темы ты тоже не права. В большинстве случаев, конечно, люди хотят оправдать себя в первую очередь. Но эта книга натолкнула меня на многие мысли о нашем теперешнем житье здесь.

— Например?

— Мне было интересно хотя бы потому, что это путь человека в чужую культуру, к аналогичной моей жизни, но несколько другим путем. Мне понравились искренность и бесстрашие, с какими это написано, — подобное о себе стараются скрывать, подчеркивают свою «особость», а она пишет честно. У нее — самый, пожалуй, сложный, трудный путь, путь беженки, у которой нет никаких оснований, чтобы остаться в чужой стране.

— А какие основания есть у других?

— Есть, я думаю, «белый», легальный, не унизительный путь — когда не приходится ни обманывать никого, ни скрывать ничего, ни работать уборщицей или кем-то в этом роде. Это когда люди приезжают на работу, когда они с самого начала востребованы. У меня, наверное, путь «полубелый» — тоже легальный, не надо было ничего скрывать, потому что я выходила замуж. Но находить свою «нишу» в западном обществе, да еще переехав из советско-перестроечной действительности, когда здесь все по-другому, было непросто, а порой и болезненно. Ведь немецкий (новый!) муж — это совсем не то, что привычный, старый — не в смысле возраста, а в смысле совместной семейной жизни — русский муж, с которым и язык один, и привычки, и понятия. Особенно непросто мне было после развода. В некоторые страны можно было попасть, только выйдя замуж или обманом — изображая преследуемого борца за права или еще что-то придумывать, хотя все это было противное вранье. А она ничего подобного не совершала. И я уважаю ее за то, что она нашла в себе силы откровенно, непосредственно выплеснуть все, иногда и малосимпатичные, детали этого долгого пути. Безусловно талантливая женщина. Ведь общение здесь между эмигрантами-беженцами-«асюлянтами» очень специфическое: пускают пыль друг другу в глаза, скрывают — здесь не принято даже спрашивать, как человек попал в Германию. Многие евреи вообще стараются не афишировать свое происхождение.

— Да?

— Конечно. Они говорят: никогда не знаешь, что о тебе думают на самом деле. И вообще все, кто приехали, вне зависимости от этнических корней, здесь автоматически превращаются в «русских». Хотя существуют самые разные союзы.

— Но экономически большинство, наверное, существует на пособие?

— Не принято обсуждать вопрос, кто на что здесь живет. Большинство — да, на пособие. Вот, кстати, пример. После писательского собрания, о котором я начала рассказывать, я шла домой с одной знакомой, Верой. Она пишет стихи, и, на мой взгляд, совсем неплохие, печатается в разных русскоязычных литературных журналах в Германии. Типичный случай. Приехала в конце восьмидесятых, да еще со своим «самоваром в Тулу», причем «самовар» был скорее балластом, а не помощником.

— Это комплекс русской женщины — хоть какой, но мужичонка рядом, надо быть замужем.

— Вот именно. Долго искала работу, хваталась за любую и, кажется, нашла — уход за лежачими больными. Но все равно не чувствует себя на равных. И к тому же это так далеко от ее профессии учителя! Очень устает от этой работы: сутки через двое, представляешь? Тут уж не до стихов. И, по-моему, она «придавлена» работой, из-за этого и настроение необщительное. Хочет искать что-то другое, но это ой как непросто в Германии! И так проходит жизнь — «в мечтаньях об ином», а на деле — ничего иного не предвидится.

— Вчера я случайно разговорилась с одной русской — в музее встретила. Она тоже жаловалась: и на одиночество, и на плохо оплачиваемую работу, и на отношение администрации. Все жалуются, всем плохо!

— Это знакомо!

— А зачем ехали, спрашивается?

— Ну, время было сложное… Сейчас бы многие, я думаю, вернулись, но концы обрублены… И здесь никак, по существу, не приживаются: почему-то им хочется переделать их на свой лад.

— Это как?

— Понимаешь, для них все — плохо! Они почти все время в борьбе против чего-то или за что-то.

— Как учили.

— В том-то и дело. Считают, что общество, в которое они попали, нужно переделать, оно их не устраивает, раздражает, они хотят приспособить его к себе, а не себя к нему. Для меня это — как «отрыжка» советскости мышления, не более того. Я понимаю принципиальность и прямоту. Но, с другой стороны, с людьми иногда трудно контактировать именно из-за этого, из-за их «упертости», что ли. Такая прямолинейность и негибкость, мне кажется, является недостатком, ты не находишь?

— В определенных ситуациях — разумеется.

— А это именно такая ситуация. Ведь мы живем в этом обществе и должны принимать правила игры этого общества, то есть не ломиться в чужой монастырь со своим уставом. Они — другие, и это нужно принять, если жить здесь. Я довольно откровенно выразила когда-то свое мнение, но на меня так набросились, что я больше стараюсь не выступать. А уж их мужей ругать — святое дело. И главный козырь: диван, телевизор, газета.

— В принципе, у нас то же самое, — хмыкает Таня, вспоминая «любимые увлечения» Кости.

— Конечно. Поэтому меня удивляет, когда многие хранят в себе замашки интеллигентщины и хотят навязать всему миру свое интеллигентское мировоззрение: мы наш, мы новый мир построим, и все это должны принять. Так и живут тут на обочине, никак не вживаясь в западный образ жизни и ничего про запад не понимая.

— В супермаркете отовариваться — это, конечно, не означает жить в обществе…

— Потому и кричат, что все плохо.

— Ну, у вас тут свои проблемы, нам бы такие, — улыбаясь про себя, замечает Таня. — Вообще, это все не мое.

— Откуда ты знаешь, что твое, а что — нет?

— Мне так кажется.

— Для меня главное — чтобы не напрягал. Здесь каждый живет сам по себе, никто никого не «достает». По вечерам только необходимыми словами перекидываются. А у нас с ненужными расспросами в душу лезут. Мой, во всяком случае, такой был. Вот и сбежала от него подальше.

— Не знаю… Все-таки разница менталитетов… Это не для меня.

— Никогда нельзя что-то категорично утверждать. Сама не знаешь, как обернется.

— Ладно, закрываем дискуссию, — говорит Таня и углубляется в туристический буклет с планом города. — Давай лучше сходим в Музей майолики — указано, что он где-то рядом.

— Обязательно! И фабрику посетим и в магазин зайдем.

— Отлично, заодно сувениры куплю.

Из электронного почтового ящика Тани:

Таня!

Как ты добралась?

Замечательно!

Регенсбург — очаровательный город, по-другому сказать не могу. И если бы времени было больше, я бы, наверное, не устала целыми днями бродить по его улочкам. Башни, Ратуша, Собор Святого Петра, дворец бывшей королевской фамилии (курфюрста, конечно) Турн унд Таксис, старинные кирхи, рестораны, кафе, булочные… Я просто в восторге!

Каждый день меня поили изумительным баварским пивом, а потом повезли в Вельтенбург — монастырь 11 века, где варят знаменитое темное пиво.

Света, был даже не обещанный теплоход по Дунаю вдоль скалистых берегов юрского периода с заездом в Кельхайм — чтобы подняться в Зал Свободы, который построил Людвиг I Баварский в 1842 году. Ты там была? Если нет, съезди обязательно! Но это уже — в самом конце. Все так милы, предупредительны и стараются показать как можно больше. Я говорю, что мне неудобно их стеснять, но мне отвечают: «Мы делаем это с удовольствием».

Рада за твои успехи. Где ты сейчас?

Вчера, по дороге в Дрезден, ловила себя на том, что прислушиваюсь и повторяю слова. Ты права: красиво звучит! Стараюсь запомнить: надо же хоть немного понимать.

А как Дрезден?

Я чувствую, что хочу приехать сюда еще раз — мне его мало. Очень уютный, особенно та часть, где меня поселили: она полностью сохранилась и здесь много модерна. Хотя центр тоже восстанавливается. О картинной галерее писать не буду, это особый разговор, как и о той части города, которая вокруг нее. Стоит только поражаться вкусу и изяществу, с которым это создавалось. И хорошо, что осталось на полотнах Каналетто.

Впечатлила экскурсия в Синагогу, благодаря которой евреи сохранили и сохраняют свою культуру и язык.

Послезавтра уезжаю в Берлин. Т.

 

3

А в Берлине стояла жара.

Июнь был безумно жарким. Просто +34 каждый день. И от палящего солнца нужно было обязательно спрятаться, потому что кожа на спине, казалось, начинает медленно поджариваться, как на сковородке. Спрятаться, все равно куда. Но — куда?..

А вот: огромное здание Рейхстага накрывает тенью очередь, которая медленно движется вверх, по ступеням.

Длинная очередь в Рейхстаг. Да еще в субботу!

А в документальных фильмах под звуки марша чеканили шаг черные колонны — и книги в огонь! Да, в Берлине стоит этот памятник сожженным книгам…

Страшные, отрывистые слова с выхаркиваемыми звуками. Они казались такими всегда…

Таня поднимает глаза вверх, на здание, которое столько раз видела в фильмах. Вон там, та-ам, наверху, развевался красный флаг. А вокруг — камни, битые стекла, и ничего больше… пустота вокруг и — тишина… война закончилась… Она думает: интересно, кто в этой очереди знает, что значит Рейхстаг для русских? Просто очередь, чтобы посмотреть еще одну достопримечательность Берлина…

— Как вы думаете, сколько нам стоять туда?

— Часа два, не меньше.

Жаркое лето в Берлине…

Да, роман такой — «Жаркое лето в Берлине». Она вспомнила. Был когда-то у них.

Потом, когда все распродавалось и кучей было свалено в углу, он лежал сверху, с помявшейся обложкой, бросили туда — авось кому-то понадобится просто так. Ненужная уже книжка… И автор — забытый… забытый… забытый… Разве вспомнят теперь?.. И — бросили в угол…

— Рояль? Нет, не нужен…

— Мы дешево совсем…

— И дешево не нужен.

Открыли крышку, пискнуло одинокое «ля». Почему всегда берут «ля»?

— Старый. Ценный, наверно.

— Конечно. Самим жалко расставаться…

Покачали головой:

— Нет, не нужен… А еще что?

— Вот, смотрите.

Покопались в вещах, вытянули, небрежно положили обратно. Кое-что из посуды — в сторонку. Потоптались — что бы еще? Оглядели пустые стены, кивнули на кучу:

— А это?

— Это просто можно взять, если что-то понравится.

Подошли, порылись.

— Книги в основном…

— Да, все не увезешь с собой на новое место…

Взяли в руки то, что сверху. Пролистнули страницы. Подержали, словно пробуя на вес.

— В транспорте почитаю… «Жаркое лето в Берлине»… любопытно…

Ну да, почему-то всегда потом вспоминался этот роман…

После экскурсии она выходит на улицу. Она ведь еще не была на «Острове музеев», а осталось лишь два дня: послезавтра она улетает. Но, увы, Музей Боде закрыт. Какая досада! Она стоит перед городской схемой и решает, что делать. Какие музеи работают? Там что-то написано, чего она не понимает.

— Sorry, do you speak Russian? — почему-то приходит в голову обратиться по-английски к девушке, которая так же, как она, рассматривает схему.

Девушка стоит спиной. Но Таня после некоторого раздумья, оглядев ее с ног до головы, решает, что она должна быть непременно из России — что-то неуловимое наталкивает Таню на такую мысль.

— Yes, I do, — обернувшись к Тане, отвечает девушка.

Почему Таня обращается к девушке по-английски? Почему та отвечает по-английски? Обе смеются.

— Я совсем не понимаю по-немецки, — говорит Таня и показывает пальцем на объявление, которое прикреплено под планом района: — Что здесь написано?

— Здесь написано, что открыты только два музея, — объясняет девушка.

Они вместе идут сначала в Пергамон, потом — в Старый Музей: как же не увидеть бюст Нефертити! И после всего, уже совершенно уставшие, огибают Собор, выходят наконец на Унтер-ден-Линден и бредут по ней до Парижской площади.

— Может, в кафе? — предлагает Таня.

Они находят кафе, где поменьше народу. Устраиваются за столиком снаружи, заказывают свиные шницели и много-много кока-колы.

Пока еду принесут, они потягивают через соломинки обжигающе-холодное питье, в котором плавают кусочки льда.

— Хорошо, правда? Сразу освежает… — Таня откидывается на спинку пластмассового стульчика и улыбается Ленизе. — Ты надолго приехала в Берлин?

Имя у девушки необычное, Таня никогда такого не слышала, но спросить, откуда оно и что означает, неудобно.

— Еще не решила, — отвечает Лениза, — меня пригласили погостить в немецкую семью. Там двое сыновей, почти мои ровесники, и отец, который их воспитывает.

— А мать? — спрашивает Таня.

— Она два года назад погибла: оступилась и упала с лестницы.

— Час от часу не легче! А как ты с ними познакомилась?

— Случайно.

Ленизу вдруг прорывает, и она рассказывает Тане, что родилась и жила в Казани. Родители развелись, когда она была совсем маленькая, и своего отца она не помнит.

— У него давно другая семья, другие дети, а мной он никогда не интересовался. Он был для меня всегда где-то в неопределенном там, недосягаемо далеко. Поэтому я с детства привыкла к мысли, что у меня отца попросту нет.

Таня все-таки решается задать вопрос:

— А имя откуда у тебя такое необычное?

— Они с мамой сами придумали, чтобы ни у кого такого не было…

— Так ты живешь вдвоем с мамой?

— Нет. В девяностые, когда всем было трудно, мама уехала в Москву искать работу. Она хотела забрать меня потом, когда устроится. Но что-то не получалось: ни жилья, ни приличной работы. Она писала письма, каждый раз обещала, что скоро возьмет меня к себе.

— А на что же ты жила и — где?

— Она присылала деньги на мое содержание. Все то время я жила у ее близкой подруги. Столько лет прошло, что я успела окончить школу. И надеялась, что рано или поздно уеду в Москву — учиться, или работать, все равно, но — к маме. Ну а потом… — Лениза на минуту прерывается и с усилием продолжает: — понимаете, она написала один раз, что вышла замуж, что я, конечно, могу приехать, если хочу… что я не помешаю ее новой семье — так точнее… Но я уже не захотела…

— Да… непростая история, — говорит Таня.

— Я была совершенно потеряна в этом мире, хотя все были добры ко мне. Но, знаете, сознавать, что все это — только жалость, по существу, к сироте, тяжело. И я начала думать о смерти.

— Откуда такие мрачные мысли? — удивляется Таня.

— Вовсе не мрачные. Это способ защититься. Наше поколение вообще много думает о смерти.

— Вы-то почему? У вас открылись сейчас такие возможности!

— Человек задумывается о ней всегда — по-разному, конечно: в молодости или на финишной прямой. Но сейчас, мне кажется, это усилено и убыстрено тотальной акселерацией. Вы думаете, что мы слишком молоды? Да, но мы все внутренне, духовно уже очень взрослые. И поэтому задумываемся над многими вещами гораздо раньше, чем, наверное, ваше поколение.

Таня с интересом смотрит на девушку: на вид маленькая, хрупкая, почти беспомощно-беззащитная, а оказывается, такие глубины…

— Я открыла для себя, что смерть — это совсем не героизм, как считается в литературе, как нас учили в школе… ну, знаете, на литературных произведениях. Она — везде, куда ни посмотришь: рак, СПИД, постоянные войны, терроризм, суицид, умирающие от голода африканские дети, наркотики, безумные дороги, где погибает огромное число людей… Мы каждый день слышим об этом, смотрим по телевизору, живем среди этого… — Лениза прерывается и смотрит на Таню: — Понимаете — среди смерти! И это так далеко от героики! А еще Афган и Чечня — это вот именно такие примеры, как шла ежедневная жизнь молодых парней среди смерти, без всякого там героизма. После того, как я поняла, что осталась в этом мире одна, я начала все больше и больше задумываться над этим. Все боятся смерти: ребята, с которыми я училась, боялись идти в армию, наша соседка боялась рожать, моя мама боялась обратиться к врачу. Поэтому, наверное, нужно ее «приручить», чтобы освободиться от страха… Поэтому, наверное, нужно думать о ней, а не гнать от себя эту мысль… Поэтому, наверное, молодые люди моего поколения так много пишут о ней, поют о ней…

Таня слушает девушку, и ей кажется, что она давным-давно знакома с ней и что это просто ее младшая подруга, которую она неожиданно встретила за границей и которой нужен близкий человек. А впрочем, кто из них старше?…

— Вот так у нас развиваются мысли, — улыбается Лениза.

— Да, интересно развиваются. Ты мне открыла то, над чем я никогда не задумывалась… — медленно произносит Таня. — А как получилось, что они пригласили тебя в Германию? Это твои давние знакомые? — Она намеренно переводит разговор, чувствуя, что должна наедине переварить только что услышанное.

— Мамина подруга, у которой я жила, много лет переписывалась со своим коллегой из Германии, они учились когда-то вместе в Казанском университете. И вдруг, представляете, приходит письмо от него, и он пишет, что принял близко к сердцу мою историю, потому что его сыновья остались совсем без матери, он знает, какое это горе, поэтому с удовольствием пригласит меня летом в гости. Вот так я приехала сюда. Они очень хорошо ко мне относятся и говорят, что, наверное, я могла бы поступить здесь в университет. И теперь, если это так, у меня появится возможность приехать на учебу в Германию.

— Резонно. Ты уже выбрала специальность?

— Да, давно: я хочу стать биологом, и здесь это было бы для меня лучше всего — можно впоследствии получить стажировку в научной лаборатории в какой-нибудь другой стране — в зависимости от темы, я уже узнавала.

— А язык?

— К сожалению, мой немецкий пока не такой хороший. Хотя я училась в немецкой спецшколе, этого ведь недостаточно. Но теперь я, конечно, буду стараться.

Их прерывает звонок по мобильнику.

— Это мне, — улыбается Лениза, доставая из сумочки телефон.

Она разговаривает по-немецки, а Таня, щурясь от солнца, разглядывает пеструю толпу перед Бранденбургскими воротами: там, в центре площади, идет какое-то уличное представление с ставшими теперь такими модными по всей Европе немыми фигурами.

— Я должна извиниться, — пряча мобильник в сумочку, говорит Лениза. — Сейчас они заедут за мной на машине — все приглашены вечером в гости.

— Тогда расплатимся и распрощаемся, — тут же спешит Таня, чтобы не показаться навязчивой. — И я отправлюсь дальше, хочется обязательно посмотреть мемориал Холокост и побывать на Потсдамской площади.

— Не спешите. Я бы хотела познакомить вас с ними, — говорит Лениза. — Они придут прямо сюда. Я объяснила, где мы сидим.

Таня протягивает визитную карточку:

— Вот мои реквизиты, на всякий случай, — и записывает адрес электронной почты, который диктует ей Лениза.

И пока они говорят еще какие-то необходимые слова друг другу, к столику подходит широкоплечий, крепко сбитый — по-другому просто никак нельзя сказать — немец, в хорошем костюме и галстуке. Он крепко пожимает Танину руку и представляется:

— Гюнтер.

 

4

Костя встречает Таню с цветами.

— Дорогой! Ты как в нашей молодости! — восклицает Таня, прижимая к лицу розы в прозрачном конверте с цветной, изящно закрученной ленточкой.

— А что, нельзя?

— Мама всегда умилялась, когда ты приносил мне букетик ландышей — она считала это особым проявлением чувств с твоей стороны.

Костя ведет машину из Шереметьево-2 в город и слушает Танин восторженный рассказ.

Хорошо, что нужно сосредоточиться на дороге и смотреть все время вперед. Он ловит себя на том, что даже вставляет какие-то реплики. Потому что в голове до сих пор стоит эта встреча в театре, когда он попросту столкнулся с собственным сыном в фойе во время антракта.

Костя что-то промямлил про корпоративный культпоход на новую постановку Романа Виктюка — заготовка у него имелась. Но взгляд, которым Лева смерил отца… Только отца, на спутницу даже не взглянул, хотя Костя представил ее: «Вот, познакомься — Марина, она же и организатор мероприятия». Лева вежливо поздоровался, отец и сын обменялись несколькими словами, типа понравилось-не понравилось, чтобы не молча, — и разошлись после звонка. «Прикольный спектакль», — бросил напоследок сын с почти незаметно проскользнувшей на лице улыбкой. Костя и сейчас не уверен до конца, к чему эта фраза имела отношение: то ли к реальному театру, то ли к тому, что произошло в театре, то ли к словам про корпоративную тусовку.

Впрочем, почему нельзя? Почему нельзя пойти в театр сослуживцам? Можно. Сослуживцам — можно. Даже здорово: пойти и потом вместе обсудить. Сослуживцам.

Говорят — статистически проверено, — большинство мужчин в возрасте от сорока до пятидесяти разводятся и женятся второй раз. Но ведь это — большинство. А он, Костя, относится к меньшинству — к тем, особенным, которые не подчиняются общей мерке и не хотят влезать в прокрустово ложе понятия «обычный»: «обычный роман», «обычный случай», «обычный человек», «обычная ситуация» — все эти пошлые слова, которые произносятся и употребляются по отношению к этому самому «большинству».

Он успешный, доктор наук, в тридцать пять лет защитивший диссертацию, он видит перед собой цель — не ближнюю, а в перспективе. И продвигается к ней, находя путь в любой ситуации. Поэтому на нем не отражаются катаклизмы, дефолты и кризисы. Поэтому он всегда в центре, а не на обочине, востребован в сфере бизнеса.

Он являет собой некий положительный стандарт общества, и если его жизнь и вертится как perpetuum mobile: раз и навсегда налажено, без потрясений и срывов, — то на верхней волне. Не на самой верхней, но достаточно близкой к ней, в которой есть те, про кого говорят: «Он вполне кремлевский человек, дружи с ним».

Вот брат Сева, старший, считавшийся таким умным, всегда двигавшийся по административной лестнице функционер, надежда семьи, чего он так в конце концов и не оправдал, рухнул сразу. Конечно, все спихнули неудачу на возраст: катаклизм грянул, когда Сева был практически в конце карьеры. Он еще побарахтался пару-тройку лет в каких-то довольно сомнительных коммерческих структурах, куда его устроили по знакомству и временно терпели как коммерческого директора, он даже съездил один раз в какую-то заграницу. Но так и не выплыл — в результате оказался невостребованным и пошел ко дну: он больше нигде не работал, получал пенсию, и всю семью с двумя детьми фактически тащила на своих плечах Лена.

И Костя, хорошо понимая ситуацию брата, в глубине души оправдал его, когда брат — Костя был совершенно уверен, что все произошло с подачи Лены, иначе Сева, в душе трусливый, никогда бы не пошел на такое, тем более по отношению к младшему брату, — влез в аферу и попытался приватизировать их с Таней квартиру, в то время как они всей семьей были в отъезде. Это произошло еще в середине девяностых, когда хватали то, что плохо лежит. И, видимо, Лена натолкнула на мысль: а вдруг не вернутся, добру — пропадать, что ли? Так представлял себе это Костя.

Таня, приехав через полгода, тут же размотала весь закрученный с переоформленными документами клубок и навсегда обрезала контакты между ними:

— Он подонок, и ты это прекрасно знаешь. Он был таким всегда. Он всегда завидовал тебе. И ты это тоже прекрасно знаешь.

Она не сказала вслух, но Костя почувствовал в ее словах намек на тот далекий эпизод из почти что детства, который, по существу, никогда не забывался.

Костя молчал, потому что все, что сейчас сказала Таня, было правдой.

— Он только ждал, всегда ждал, когда можно утащить у тебя хотя бы что-то. И наконец дождался крупного куска.

И это тоже была правда.

— О чем ты говоришь?! — кричала Тане его мать по телефону. — Ты что, хочешь сказать, что у меня нечестный сын?!

Но Таня выдерживала оборону:

— Имейте в виду, Майя Михайловна, он ответит передо мной по закону. Это уголовно наказуемое преступление.

— Ты хочешь сказать, что мой сын — уголовный преступник?!

— Я не «хочу сказать», потому что это так и есть.

— Не марай грязью честное имя моего сына!

— Наседка, которая защищает своего цыпленка, — с горечью сказала Таня после одного подобного разговора. — Таким тоном разговаривают только с чужими людьми. Какие же мы после этого родственники? Я ее понимаю — это ее сын, но принять не могу.

— Она не разобралась в ситуации, — попытался еще раз защитить мать Костя.

Но Таня взглянула на него, пожала плечами и ничего не сказала.

Костя сознавал, что сердце у нее все больше и больше черствеет по отношению к свекрови. В этой истории Лена тут же благоразумно ушла в тень и хранила полное молчание, как будто ничего не происходило. Костя попытался один раз намекнуть на ее роль во всем, что касалось дел брата, на его всегдашнюю мягкотелость, но Таня даже бровью не повела на эти попытки обелить Севу:

— Он взрослый человек и отвечает за свои поступки сам.

— Не пыли, Таня, — угрожающе-хладнокровно начал Сева, когда Таня позвонила ему, чтобы высказаться напоследок и прояснить ему дальнейшие свои действия. — Имей в виду: за мной стоят коммерческие структуры. И попробуй сделать хоть шаг! Ты поняла?

Она просто положила трубку на рычаг.

— А что он еще мог ответить тебе? — пожал плечами Костя. — Это самооборона. Он никогда ничего не сделает. Просто блефует.

Таня вскинула глаза на него, и от ее взгляда у Кости пробежали по спине мурашки.

— Он — подонок, — членораздельно и спокойно произнесла Таня. — И я хотела, чтобы он это раз в жизни осознал.

Мать еще продолжала топтаться в этой куче дерьма: она каждый день звонила и убеждала Таню, что ее сын — «порядочный человек», а произошла какая-то ошибка, и в этом виноват не Сева, а «дядя Вася».

Но Таня, высказавшись перед Майей Михайловной, кажется, до конца, перестала подходить к телефону.

— Больше говорить нам не о чем, — сказала она Косте. — Если в бумагах написано имя твоего брата: Всеволод Наумович, то какая «ошибка» могла произойти? Откуда могло выплыть его настоящее отчество, если не видеть паспорта, где оно записано черным по белому? Никто же никогда не называл его «Наумович» — только «Николаевич»! Ты-то ведь Николаевич! Поэтому ни о какой якобы «путанице» с именами, в которой меня убеждают, допущенной кем-то — понимаешь, кем-то! Кем?! — не может быть и речи: он сам, на тарелочке принес свой паспорт! А сколько кому платил — про то неведомо, и никогда не узнаем.

Телефонные звонки раздавались по несколько раз в день, Таня смотрела на аппарат — и не подходила. Мать пыталась давить на Костю, чтобы помириться. Костя отвечал, что не умеет улаживать конфликты.

И на этом была поставлена точка — «родственники» перестали существовать навсегда. Таня так больше никогда и не помирилась с Костиной матерью; каждый раз, когда та пыталась прозвониться к ним, клала трубку на рычаг. У Тани всегда была эта сторона характера сильной — Костя знал это очень хорошо: она могла выбросить человека из памяти и даже не вздрагивать при упоминании его имени, он просто исчезал из ее сознания и никогда больше ее не интересовал. Мать — это тоже Костя хорошо представлял — страдала, потому что не виделась больше ни с внуками, ни с ним. Хотя Таня сказала, что все касается только ее и что Лева с Катей и Костя могут продолжать отношения, и даже должны — она повторила это — продолжать отношения, но все, разумеется, тут же развалилось.

Кузены перестали общаться между собой. Костя, тяжело вздохнув, тоже примирился с тем, что произошло, и постепенно отодвинул родственников от себя, и брата тоже. Не хотелось больше звонить Севе — о чем бы они стали говорить? Так до сих пор и остаются они где-то в разных измерениях. И то, в котором Сева, ни Кости, ни Тани не касается, от него они уже так далеки. У них с Таней все давно идет в другом измерении, по налаженному пути: успешно и вверх…

Конечно, Лева ничего не скажет матери, соображает Костя, пока Таня выплескивает эмоции:

— Теперь я наконец знаю, что такое майсенский фарфор!

— Мейсенский, — машинально поправляет Костя.

— Не важно, я произношу правильно по-немецки. Так вот теперь я научилась отличать их клеймо от подделок. А сколько подделок было! И само клеймо, представляешь, несколько раз менялось, оказывается…

Да и что, собственно, говорить? Встретил отца в театре с дамой? И — что? Сказано же было: всем отделом повышать культуру, пошли на престижный спектакль. И вообще, разве может кто-то сравниться с Таней? Ну, может быть, да, они немного устали друг от друга, от совместной, очень близкой жизни. Но Таня для Кости — всегда эталон. Это знают все: о чем бы ни говорилось, что бы ни обсуждалось, Костя всегда упоминает Таню: мнение Тани — главное для него. А Марина… Это другое совсем… Ничего серьезного быть между ними не может, просто так — для того, чтобы провести время, поболтать… Должны же люди общаться, в конце концов! Никто из них и не претендует на большее — они просто друзья, у них общие дела на работе…

— А в Регенсбурге меня водили в такой ресторан!..

Костя чувствует, что убеждает себя, что все именно так. Да, Таня — эталон. То, что были когда-то какие-то эпизодические случаи — это ведь не в счет. Ну, подумаешь, однажды сопливая девчонка в поезде… Ну, потянуло, да. Наутро уже забыл про нее. Ну, один раз в походе было, в одной палатке спали — согрелись вместе… Стоит ли вообще вспоминать о таком? У каждого бывает.

Но к Марине его тянет физически все больше и больше, и он ничего не может с собой поделать… И эта сцена: Лева — стоит перед ним, уже взрослый, восемнадцатилетний, с какой-то девчонкой… Папа — и сын. С девчонками… В театре: лоб в лоб…

Костя делает невольный жест головой, словно прогоняет дурной сон.

— Ты меня слышишь?

— А? — Костя на секунду отрывается от дороги. — Извини, я соображал, как их объехать… Так что ты сказала?

— Я сказала, что в Берлине познакомилась с одной симпатичной немецкой семьей…

 

5

Из электронного почтового ящика Тани:

Света! Пишу из Москвы, по горячим следам, пока свежо в памяти.

Я очарована всем увиденным. И хочу к вам еще-е-е!!!

Понравился Берлин?

Где я только не была! В последний день меня повезли даже в Потсдам. Получилось совсем неожиданно. Я случайно разговорилась с девушкой прямо перед входом в Пергамон. Она русская, приехала из Казани погостить в немецкой семье, в которой отец и два мальчика-близнеца. И на следующий день их отец позвонил мне, и мы все вместе поехали на экскурсию. Он очень приятный, учился когда-то у нас. Преподает в университете. Зовут Гюнтер.

Но сначала — в продолжение нашего разговора.

Я с тобой соверш. согл., что Вера — замечат. баба. И я очень благодарна тебе, что ты нас познакомила. Я считаю, что она наст. русск. баба, которая не только коня остановит, но и мужика вывезет на себе.

Таня, она мне как-то всю свою житуху описала.

«Мужичонка» ее — любимый муж, между прочим. Настолько любимый, что с ней плохо, когда он куда-нибудь уезжает на несколько дней. А до этого был другой, «интеллигент», отец ее дочери. С ним она рассталась без сожаления и вышла за этого, «мужичонку». И сама призналась в том, что он «от сохи». Так-то.

Он у нее, оказывается, пьет — все остальное очень хорошо. Но я считаю, что идеалов не бывает, у каждого свои проблемы и «скелеты в шкафу», главное — как человек себя ощущает изнутри. Это хорошо было показано еще в фильме «Экипаж» — помнишь, там был замечат. интеллигентный муж-пилот, а счастлива оказалась с орущим под душем «от сохи» мужичком.

Поэтому дай ей бог терпения и счастья. А что касается того, что он пьет, так это способ их сосуществования, иначе он не имеет смысла.

Она помогла мне в трудное время, когда я переехала в Карлсруэ и была совершенно одна здесь, работа — на полгода и квартира — на полгода. Что и как потом — полная неизвестность. И она морально поддержала меня тогда, за что я и благодарна ей и считаю своим долгом помогать тоже.

Далеко не все это делают и вообще, по-моему, лучше помогать друг другу и поддерживать друг друга, особенно если чувствуешь «ты и я — мы одной крови» (ой, как-то натуралистично, лучше — из одной «стаи»).

Хотя ее взгляды тоже расходятся с моими: у нее вбитое представление о превосходстве «нашей» культуры — вот она такая высокая, а все остальные должны смотреть снизу вверх.

Может быть, это исходит от ее профессии учителя.

Это просто тот же интеллигентский снобизм, о котором мы с тобой уже говорили.

В действ. это не снобизм, а некоторая ограниченность, что ли, нежелание понимать других, отсутствие широты взгляда. «Интеллигентщина», как известно, пренебрегала удобствами, ходила одетой как попадя, плодила феминисток в огромном количестве и считала, что нужно следовать их «идеям». Она сливалась и с определенной частью интеллигенции. Это была своего рода каста, которая существует у нас и поныне. Они все имеют абсолютно одинаковое мнение по опред. вопросам. Как они так гребутся под одну гребенку, не знаю. Масса заразительна.

Ты совершенно права. Видимо, это действ. не снобизм, а некоторая ограниченность, нежелание понимать других. Такие считают, что все должны поступать по их понятиям справедливости и правильности. Но это просто наши с тобой размышлизмы… Странно, что на Западе много подобных феминисток.

Свет, философский трактат, конечно, получился на тему интеграции.

Очень модную теперь.

Давай съедем, пожалуй.

Прочла ли ты книжку «Заметки эмигрантки»?

Света, буквально только что дочитала до точки. Что сказать? Конечно, интересная, и я благодарна тебе, что ты мне ее дала почитать. Там много из личного опыта и опыта других — это то, что со временем будут изучать и социологи, и культурологи, эту волну эмиграции. Но далеко не вся ровно написана в художественном отношении. Я с трудом осилила до конца. И знаешь, еще раз подумала, что, наверное, никогда бы не смогла вжиться в чужую культуру. Нет-нет, это не для меня совсем…

Кстати, что твой знакомый, о котором ты мне писала? Кажется, его зовут Гюнтер?

Гюнтер звонит ей, и Таня мчится через всю Москву в гостиницу «Космос»…

Она проваливается в сладкий сон.

— Ты уже спишь?

Таня чувствует, как он наклоняется к ее лицу и целует в ухо.

— Угу, — бормочет она, и полусознательно выпростав руку из-под одеяла, прижимает его голову к себе.

— Тебе нужно уже ехать, я вызову такси.

Но Таня лишь мотает головой. Она устала… Спать… спать…

И вдруг вскакивает от испуга: сколько времени?! Господи, что же это?! Сколько времени? Сколько она спала?

Вокруг полная темнота, только снизу, из-под занавески, пробивается свет фонарей.

Таня щелкает выключателем настольной лампочки: Боже, первый час ночи!

Она видит, что Гюнтер смотрит на нее, как будто и не спал.

— Я вызову такси.

Но она понимает, что это — конец.

— Зачем такси? — Она садится на кровати, поджав коленки к подбородку. — Не надо такси. Уже ничего не поможет.

Вся эта история продолжается целый год. И нужно что-то придумывать, сочинять правдоподобное. Но самое главное — она должна врать. Врать — Косте! Как она может обманывать его? Каждый день, каждую минуту ее мучают угрызения совести: дома — по дороге на работу — на работе — по дороге домой — дома. Замкнутый круг. И даже по ночам ей часто снятся какие-то чудовищные картины, как из фильмов ужасов: сплетения фигур, растений, тел людей и животных, в каких-то танцах, судорожных объятиях; рушащиеся здания и падающие самолеты, мешанина из груды обломков… От этого она просыпается. Прислушивается к дыханию Кости: спит? И сама еще долго лежит без сна. Как она может? Ее Костя, дети… почти взрослые дети… А она… Временами на нее «накатывает», и она чувствует себя полной воровкой. Отношения с Костей давно отчужденные. Он теперь редко задает вопросы, а она практически ничего не рассказывает дома. Иногда она ловит взгляды детей: в них недоумение, когда оба родителя обмениваются скупыми фразами за столом. Лева недавно… — кстати, когда это было? ну, да, в ту субботу — Лева что-то бросил вскользь, что у папы плохое настроение, потому что на работе, видимо, проблемы. И взглянул на отца как-то многозначительно. А может… может, показалось? Или… или у Кости тоже началась «личная жизнь»?.. И Лева что-то узнал? Дети ведь такие проницательные… И цветы — в последнее время Костя несколько раз приходил домой с цветами… А еще ее бабушка, помнится, говорила… Чушь, как всегда, в голову лезет! Господи, но если бы так… Ей сразу стало бы легче. Тогда не нужно было бы все время бояться, что кто-то что-то обнаружит. Двойная жизнь, которую она ведет, утомляет и страшит. Главное, что это связано с Костей. Ведь он все равно остается для нее особенным, мерилом многих ценностей. Но видимо, в их совместной жизни чего-то все-таки недоставало. Чего? Пожалуй, Таня ясно отдает себе отчет в этом: они были равными партнерами в игре… Она невольно сравнивает их, хотя они такие разные: Костя, высокий, всегда в галстуке, деловой, из мира бизнеса, — и Гюнтер, в руках которого она тонет… Что поделать со своими чувствами? Ей хочется любить и быть любимой. Но разве Костя не любит ее? И она — его? Да, но… но ей хочется другого: не партнерства, а подчинения, хочется испытать то самое чувство, от которого теряешь голову и которое не подчиняется ничьему желанию… Эгоизм? Глупости! Без этого жизнь будет скучной, лишенной эмоций… Если рассуждать прагматично, то Лева — уже взрослый, Катя заканчивает школу… Дети выросли… В конце концов, обязательства по отношению к ним выполнены, и теперь родители имеют право решать свою судьбу. Но все равно Таня не знает, как разрубить этот узел.

Она завела отдельную почту для имейлов, которые получает от Гюнтера. У нее еще один мобильник, который она прячет и по которому разговаривает только с ним.

Испытывать любовь — это ведь означает молодость. Она еще молодая, красивая… Но внутренний голос тут же останавливает и опять говорит ей, что это эгоистично. Она все понимает, но что она может поделать?!!!

Она поворачивается к Гюнтеру и устало повторяет:

— Не надо такси…

И они оба молча смотрят друг на друга.

Утром сквозь сон Таня слышит крик, который пронзает мозг: Аааааааааа!

Она отрывает голову от подушки: откуда?

Лоб сразу покрывается холодными капельками пота, позвоночник съеживается от этого крика. Аааааааа!..

Сверху — вниз.

И тут же — как будто звук падения чего-то… Чего?..

Затаив дыхание, она прислушивается к звукам, которые поднимаются снизу, от асфальта… Страшно думать о том, что сейчас произойдет…

Через несколько минут еще один звук — сирена «скорой помощи». Таня слышит, как хлопают дверцы машины. Потом — уже звук отъезжающей машины… Значит, она не ошиблась.

Ей страшно. Еще очень рано, думает она, и никто не слышал этих звуков… Только она… Страшно… С какого этажа, интересно? Звук долго летел… Кто-то так решил…

Таня лежит с открытыми глазами и часто бьющемся сердцем, до тех пор пока не начинает сереть потолок.

Ведь ей сегодня нужно на работу. Но если выходить из гостиницы сейчас, то опасно — загребут, как «ночную бабочку».

А дома? Что она скажет? Она даже не позвонила… Просто послала эсэмэску, что не придет… Ужас… ужас… Что будет?

И тут же отвечает сама себе: будет конец.

Из электронного почтового ящика Тани:

Дорогая Татьяна! Я поступила в этом году в университет. Больше не испытываю никаких трудностей с языком. У меня много новых друзей, и я вполне счастлива. Живу в общежитии; у меня замечательная комната, которую я постаралась сделать уютной, и я теперь абсолютно самостоятельный человек. Викэнды часто провожу у Гюнтера с его сыновьями. Они все очень милые, и я все больше и больше привязываюсь к ним.

У меня бойфренд. Он приехал в Германию, выиграв стипендию, и сейчас учится уже второй год, пишет замечательные стихи. Летом мы собираемся ехать вместе в Ирландию.

А как вы поживаете? Гюнтер говорил, что не так давно был по делам в Москве и виделся с вами. Ваша Лениза

Таня, дорогая!

Где ты? Как ты? Отзовись!

Я только что поставила последнюю точку в своем «труде» — книжке-путеводителе по земле Баден-Вюртенберг. Если хочешь, пришлю некоторые части текста для ознакомления. Света

Света! Я пока в Москве. Напишу обо всем подробно чуть позже. Таня

Дорогая Лениза!

Я рада твоим успехам, рада, что у тебя есть бойфренд. Ведь любить и быть любимой — это так здорово! Никогда не отказывай себе в этом. Твоя Татьяна

Она почти пробегает через вестибюль и — ни на кого не глядя, с высоко поднятой головой, под артобстрелом прицельных взглядов «людей в штатском», — быстро выходит через стеклянные двери на улицу.

Уф!

 

6

Из электронного почтового ящика Тани:

Дорогая Света!

Ты давно задаешь мне разные вопросы, на которые я не отвечаю. Но вот, наконец, собралась немного посвятить тебя в свою жизнь.

Боже мой, Света, как ты была права, когда говорила, что ничего нельзя утверждать, потому что не знаешь, как обернется!

Это был, наверное, идеальный вариант, о котором можно только мечтать: мы с Костей избежали сложных перипетий любовных треугольников и трагического накала страстей, сохранив привязанность и дружеские чувства. Более-менее, конечно, имея в виду ситуацию развода вообще. Каждый из партнеров нашел себе замену, поэтому никто морально не пострадал. Причем замена произошла практически одновременно. Между нами навсегда остается наше прекрасное прошлое — оно действительно было замечательным, Света. Такому можно только позавидовать. Но, видимо, ничто не может длиться вечно, эта полоса жизни закончилась, и можно только вспоминать о ней с нежностью и грустью. Человеческий организм требует перемен. Так я понимаю случившееся с нами обоими. Не знаю, женится Костя или не женится во второй раз, но у него есть женщина, которой он сильно увлекся. Поэтому в нашей ситуации никто не чувствует себя свиньей по отношению к другому, трагедии не произошло. Вообще в нашей с Костей жизни все всегда было ровно, без обломов. Даже странно, правда?

Когда-то мы с тобой долго дискутировали на тему интеграции, обсуждали твоих знакомых, у которых в одном флаконе оказались разные ценности, и я писала тебе, что не смогла бы влиться в чужую культуру. Теперь я бы только посмеялась над этим. Конечно, мне с моим английским было трудновато — я тут же старалась перейти на него, чего совсем не следует делать, если хочешь выучить язык. Но в конце концов я приложила максимум усилий и освоила немецкий. И вполне довольна своей работой, занимаюсь распространением русской периодики — работаю дистрибьютором в одной довольно крупной посреднической фирме, где пригодились все языки: и английский, и русский, и немецкий. Это — просто работа, за которую я получаю зарплату. На которую я могу существовать. Никаких высоких целей не ставлю: я научилась теперь относиться к работе как просто к необходимости зарабатывать и не ищу больше того, что хотела получать от нее раньше — удовольствия. Я поняла, что на западе люди в этом вопросе очень целенаправленны, они прагматично решают, чем могут в будущем зарабатывать себе на кусок хлеба: быть адвокатом, или врачом, или инженером, или ученым, или школьным учителем, или кем-то еще в соответствии с индивидуальными способностями. Они думают именно о том, как зарабатывать, а не о том, чем им, может быть, было бы интересно заниматься. Заниматься — это хобби, и ты можешь посвящать ему свободное время. Идеальный вариант, когда совмещается необходимое с приятным, но идеальное встречается редко. Правильно я понимаю, Света? У тебя больше опыта, и многое ты понимаешь лучше меня.

Лева пока живет с отцом, но приезжает регулярно. Он скоро защищает диплом, и, видимо, для него есть неплохая перспектива устроиться в Германии. Хотя я раньше замечала, что у него были трения с отцом, но причины не выясняла. Какие у них отношения сейчас, не в курсе, но, по-моему, более-менее ладят. Знаешь, у каждого ведь свои проблемы, своя жизнь, в которую никто извне не допускается.

А Катя выросла такая нормальная домашняя офисная девочка, выучила немецкий, работает секретарем в одной фирме, снимает квартирку и живет своей жизнью, меня в нее не посвящая, но иногда по праздникам навещает нас. И когда собираются все наши дети, получается большая и веселая компания.

Вот так все устроилось. Конечно, это несколько взгляд со стороны, пробежка по поверхности, потому что есть, разумеется, и шероховатости. Но без них жизни ведь не бывает, согласись.

Ты спрашивала меня не раз о Ленизе. Ты знаешь, это знаковая для меня девочка — мы с Гюнтером познакомились благодаря моей фантастической встрече с ней в Берлине. И для меня она как родная.

У Ленизы странная судьба. Мне кажется, она родилась для того, чтобы все время терять: в детстве она потеряла отца — он бросил семью; потом потеряла мать. Здесь все складывалось не так плохо. Гюнтер был ей всегда помощником и советчиком — ты ведь знаешь, какие немцы внимательные и чувствительные, как стараются помочь, как у них развито чувство вины. Впрочем, не мне рассказывать тебе об этом. Лениза поступила в университет, появился бойфренд. И я чем могла старалась помогать ей — по велению моего сердца. Но полтора года назад у нее обнаружили рак матки. У девушки, которая еще не рожала! Может быть, это генетическая предрасположенность к такому виду заболевания, не знаю, потому что у ее бабушки было то же самое. Ленизе сделали операцию. И хотя тогда ничего больше не обнаружилось и она вроде бы полностью поправилась, но после этого, можешь представить, она осталась одна, потому что молодой человек ушел — «слинял», по-нашему. Не могу сказать, что он мне нравился. Скорее, совсем даже не нравился. Бесспорно, он был не злой мальчик, но с большой заявкой на неординарность — она сквозила в каждом слове, в каждом движении. Однако меня раздражало в нем с первого мгновения, как я его увидела, не столько это, сколько его полное равнодушие к людям, безумный эгоцентризм, четкая математическая расчетливость во всем абсолютно, просчитывание каждого своего шага, без эмоций, без чувств, подчинение одной цели: выжить в этом мире любой ценой — живучесть у некоторых людей колоссальная. Не знаю, может быть, так и нужно — чтобы выжить? Ленизу он рассматривал, если я правильно поняла, как одну из ступенек, которую он преспокойно перешагнет, когда потребуется. Для меня все это было очевидно. Но не могла же я сказать ей об этом! Она была слишком влюблена и в него, и в его стихи. Стихи были такие же, как он сам: бесчувственные, неэмоциональные, просчитанные, немузыкальные — просто какие-то математические формулы, записанные буквами. Неинтересные. Хотя ему очень хотелось бы, чтобы думали, будто они если уж и не гениальные, то талантливые. Он четко просчитывал все до миллиметра, продумывал, как себя вести и выжидал подходящий момент, чтобы найти то, что ему может пригодиться в будущем, — холодно и расчетливо: устроиться. Неприятны мне такие люди. Ну, ладно, не обращай внимания, это я уж просто так, выговорилась по поводу некоторых людей и их отношения к другим людям. Хотя все, что я описала, сыграло свою роль: когда Лениза вернулась домой после операции, он просто исчез. И — точка.

Я не представляю, как она и физически, и психологически перенесла и операцию, и это предательство. В конце концов, мальчика понять, конечно, можно: зачем ему чужие проблемы, он испугался — так скажет каждый. Но чтобы вот так — просто исчезнуть?.. Конечно, мы все были с ней. Я утешала ее всеми возможными средствами. Она терпеливо, но безучастно выслушивала. И как-то раз сказала: «Интересно, где грань между реальной болью и воспоминанием о ней, как о далеком факте, когда боли уже не ощущаешь? Некоторые люди ведь смеются потом над тем, над чем они плакали. Вот я и хотела бы знать, в какой момент наступает этот переход от одного состояния к другому?»

Сейчас Лениза в Панаме — получила стажировку в университете. Пишет, что довольна работой в лаборатории, что у нее намечается интересная тема будущей диссертации. Но я не уверена, что со здоровьем все в порядке. Один раз она написала, что находится под наблюдением врачей, что, кажется, нашли еще что-то, но где точно — не пишет, имейлы давно не приходили, хотя я постоянно посылаю ей хотя бы несколько слов привета. Ведь она такая молодая для меня — почти ровесница моим детям.

Вот такие жизненные коллизии.

И я, постоянно вспоминая ее, думаю теперь, Светочка, что все остальные человеческие «трагедии» — ничто в сравнении с тем, что мы, например, видим по телевизору, когда дети, которые еще не могут как следует выговорить этого слова, произносят: «Я выкарлабкаюсь!»

Все наши переживания, страдания, разочарования, потери — разве они чего-то стоят по сравнению с этим?

Поэтому могу сказать точно: у меня все хорошо, просто отлично! А если шире, Света, — у всех нас все отлично!

Сегодня послала тебе по почте новогоднее поздравление. Знаешь, наступает момент, когда письма открывать уже и грустно, и страшно, и горько: что там?.. Поэтому я шлю теперь только праздничные открытки с напечатанными пожеланиями и веселыми картинками.

Соберешься в Берлин, сообщи.

С надеждой на скорую встречу —

Таня

Дорогая Татьяна!

Merry Christmas!

Начинается время поздравлений, поэтому поздравляю вас сразу со всеми грядущими праздниками: с Новым Годом, русским Рождеством и русским Старым Новым годом!

Я долго ничего не сообщала о себе, потому что практически была не в состоянии что-либо делать, а тем более подходить к компьютеру и отвечать на чьи-то письма. Я перенесла еще одну операцию — мне удалили левую грудь, так как там нашли опухоль, и это случилось вскоре после того, как я приехала в университет Панама-Сити. Поэтому все мои контакты с кем-либо на долгое время прервались. Но теперь я надеюсь, со мной все ОК, а Новый год — как раз тот случай, когда снова можно сказать всем: Привет, дорогие друзья!

Весь прошедший год означал для меня невыносимо тяжелую борьбу за физическое выживание: лечение, которому не было видно конца. Все мои знакомые и друзья, которых я встретила здесь, персонал больницы — от врачей до сиделок — всем им я благодарна за то, что они буквально день за днем выхаживали меня. Я не очень хорошо помню время, которое провела в больнице. У меня была слишком высокая температура и вполне вероятно, что большую часть суток я спала. Но и остальную часть года я провела в основном в постели или в гамаке, где я тоже спала, спала, спала…

Почему я оказалась в больнице? Скорее всего, это была реакция на химиотерапию, но кто может сказать точно? Во всяком случае у меня выпали все волосы на голове — остался голый череп, а руки и ноги выглядели такими прозрачно-худыми, что я не подходила к зеркалу, чтобы не видеть себя всю.

Потом я начала учиться ходить. Это было как ежедневное упражнение: шаг за шагом несколько ступенек вверх по лестнице — и несколько вниз, чтобы вернуть себе силы двигаться.

Однажды, когда я вот так медленно передвигалась по своему обычному маршруту с помощью моей подруги Изабель, мы услышали ГРОМКОЕ призывное «мяу». Я обернулась, чтобы удостовериться, откуда раздался звук, и заметила в углу лестницы очень грязного котенка примерно двух месяцев от роду. Как я могла оставить его здесь без всякой помощи, голодного, дрожащего от страха? Вы же знаете, как я люблю животных. Я тут же взяла его на руки, мы отнесли его домой и присоединили к двум другим кошкам, которые, конечно, принадлежат не мне, а Изабель, но которых я обожаю, и они меня, кажется, тоже. Итак, их стало три. Нового котенка я назвала Кэти — это девочка, с дымчатого цвета шерсткой и голубыми глазами. Но издали она вся кажется голубоватой. Она очень изящная в движениях, грациозна, а когда сидит, похожа на статуэтку.

Через два месяца я, наконец, отважилась сделать первую дальнюю вылазку. Плавание на лодке среди крокодилов уже не кажется мне таким экзотическим, как в первое время. Поэтому Изабель повезла меня на экскурсию в Портобело — посмотреть на старинные крепости, которые остались от испанцев.

А в марте, чтобы полностью убедиться в том, что я уже способна двигаться, как и раньше, мы с Изабель и ее бойфрендом Роберто предприняли отчаянную многочасовую поездку верхом в «горы» Серрания-де-Табасара — туда, где они уже не такие высокие и постепенно переходят в холмы, но где практически нет дорог для путешественников, а под ногами не чувствуешь ровной земли. Это было полное сумасшествие с моей стороны, потому что нужно было искать узкие тропинки, которые то карабкались вверх, то круто спускались вниз, а я никогда не училась, как править лошадью. Поэтому я постоянно съезжала на один бок, что со стороны, наверное, выглядело ужасно смешно. Но мне было совсем не до смеху, а оставалось лишь положиться на счастливый случай, вцепившись в повод, который был перекинут через шею лошади и стягивал мою руку мертвой петлей — только это мне и помогало. Но лошадь была удивительно терпелива к седоку и спокойно продвигалась вперед.

К довершению всего место оказалось слишком опасным: узкая тропинка, карабкающаяся среди практически вертикальных, скользких утесов и опоясанная в целях безопасности всего лишь канатом; к тому же в любую минуту мы рисковали свалиться вниз, в воду, так как в долине протекала река. Но лес вокруг был так прекрасен! И я мечтала найти какое-нибудь растение, которое еще не изучала.

Взобравшись наконец на самый верх, мы увидели нечто изумительное по своей красоте: извергающийся высоко вверх фонтан воды — что-то вроде гейзера. Оказалось, что перед нами уникальное природное явление, когда вода с гор собиралась в резервуаре, образовавшемся под пещерой, и через небольшое отверстие в камнях с силой выбивалась на поверхность. Струя воды, бившая вверх с равномерными интервалами, достигала, может быть, десяти метров, если не больше, и была видна далеко вокруг. Ничего подобного я никогда еще не видела!

После такого пути, который пришлось преодолеть, я, кажется, почувствовала себя вполне здоровой, ко мне вернулась прежняя моя энергия, силы. И врачи смогли, наконец, сделать имплантацию. Имплантант помещают под грудную мышцу и наполняют раствором каждые две недели, чтобы расширить материю. Я не буду описывать вам все нюансы, скажу только что это исключительно болезненная процедура, после которой я не могла двигать левой рукой и предплечьем по меньшей мере в течение двух месяцев.

Сейчас боль прошла совсем и с рукой все в порядке. А грудь выглядит вполне нормально, никто ничего не заметит. Временами я даже забываю о том, что она искусственно выращена.

Дом, в котором я снимаю комнату (и Изабель тоже), старый. Много лет назад хозяин делал в нем ремонт. Но с тех пор все давно облупилось, хотя вообще дома здесь содержатся в идеальной чистоте. После бесполезных препирательств с хозяином я решила выкрасить мою комнату сама и предложила Изабель сделать то же самое в своей комнате.

Я притащила лестницу и медленно стала водить валиком с белой краской вдоль стен. Это было так тяжело, я едва могла заставить руки подчиняться мне. Но ничего — через неделю я осилила и это. Я долго решала, какого цвета сделать все остальное, чтобы не казалось таким однообразно бело-больничным, а создавало бы настроение. А потом взяла красную краску и сантиметр за сантиметром стала красить сначала дверные проемы, потом плинтусы, оконные рамы, а наверху, по самым потолком, выкрасила также красным и карнизы. Получилось просто отлично — моя комната заиграла теперь контрастными цветами и стала казаться веселой. Оставался пол. Кэти сидела и внимательно наблюдала за моей работой. И вот, когда мой красивый красный пол был полностью готов и, подсыхая, блестел на солнце, а я отвернулась, чтобы убрать кисти и банки, она — любопытство победило — решив проверить, что же это такое происходит, ринулась вперед по свежевыкрашенной поверхности, оставляя следы от всех четырех лап! Думаю, подобные трюки достойны мультфильма. Итак мгновенно проносится в голове: первое — как схватить кошку; второе — срочно найти книжку, в которой описывается, как безопасно для жизни удалить масляную краску на лапах и шерсти животного! Но пока я все это соображаю, Кэти, брезгливо отряхивая налипшую краску, уже взобралась на самый верх лестницы, оставив аккуратные красные следы на каждой ступеньке, и улеглась голубым пятном под самым потолком, свесив измазанные лапы вниз. А если сейчас ей вздумается их облизывать?!!..

Но, несмотря ни на что, комната получилась отличной… хотя и с историческими следами лап Кэти в самом центре, которые я навсегда оставила в том виде, как они есть. А шерсть пришлось просто выстричь обыкновенными ножницами, что, конечно, ей совсем не понравилось.

Вы знаете, что в скором времени я должна была бы вернуться в Берлин — срок моей стажировки уже заканчивается. Но мне предстоит пройти еще одно обследование — теперь оно касается моей правой груди. Мне предлагают сделать это здесь, в Панаме, — на этом настаивают врачи, которые оперировали меня и хорошо знакомы с течением болезни, поэтому изменить ничего нельзя.

А уж после всего я, наконец, вернусь и обязательно привезу семечко какого-нибудь экзотического дерева, чтобы посадить его своими руками, чтобы оно дало росток на новой земле.

Счастливого Нового Года всем!

Обнимаю!

Лениза и голубая кошка Кэти

 

Часть четвертая

У меня в кармане дождь

 

1

Всеволод Наумович просыпается от звука захлопнувшейся двери.

Он знает: это Лена ушла — поехала сегодня на целый день к Лёле. У Лёли трое детей, и она никак не справляется одна, хотя и сидит дома. Поэтому мать регулярно два раза в неделю ездит к ней: готовит, убирает, гуляет с малышками… Сам он почти не бывает там — у него болят ноги и ездить в переполненном транспорте тяжело, поэтому он видит внучек, только когда дочь привозит их в гости. Мал-мала-меньше: Саша — Даша — Маша. Погодки. Как у Лёли это получилось, он и сам не знает, но девчонки симпатичные. Хотя Лёля ни готовить до сих пор не научилась, ни убрать в квартире не может: все разбросано, грязно; на столе немытая посуда стоит, если Лены нет; в ванной на стиральной машине гора белья, которая ждет, чтобы ее затолкали внутрь, насыпали порошка и нажали на кнопку. Вот и сегодня она будет наводить там порядок…

Обычно, заметив, что он уже не спит, Лена напоследок, стоя на пороге, бросает:

— Приду поздно, обедай один, в холодильнике все найдешь: суп и курица, компот — на подоконнике.

В ответ он бурчит «угу», чтобы она знала, что он ее слышал.

Но сегодня он никак не мог проснуться. Поэтому она ушла молча, только дверь хлопнула, отчего он и открыл наконец глаза. Но они слипаются снова.

Всеволод Наумович переворачивается на другой бок, лицом к стене, чтобы еще немного подремать. Но в этот момент до его слуха доносится громкое звяканье тарелок на кухне: это Ира, жена сына Глеба, готовит завтрак и стучит посудой. Каким чудом посуда до сих пор уцелела? — удивляется каждый раз Всеволод Наумович, слыша, как тарелки, блюдца и чашки ударяются друг о дружку.

— Го-ош! Иди-и! Поставила завтрак! — слышится из кухни.

Всеволод Наумович вздыхает и еще некоторое время лежит с закрытыми глазами, безуспешно пытаясь уснуть. Спать ему хочется, потому что вчера допоздна сидели и смотрели телевизор, который стоит в их с Леной комнате, и он никак не мог улечься пораньше, наперед зная, что не выспишься. «Да подожди ты, дед, не тренди, фильм оттяжный, дай приколоться! — шикал на него Глеб. — Это ж про наших гладиаторов, кровищи-то сколько! Бабы голые…»

А сегодня с самого утра Лена собиралась, и он сквозь сон все слышал, конечно: и как скрипели дверцы платяного шкафа, когда она доставала одежду, и как она ходила туда-сюда, и шуршание пластиковых пакетов, которые она засовывала в сумку… Все эти звуки перебивали сон, и он вздрагивал от каждого. В таком возрасте иногда нужно подольше поспать. А тут еще и ночью просыпаешься от писка ребенка, который доносится из соседней комнаты…

Всеволод Наумович продолжает лежать с закрытыми глазами, хотя сон уже прошел окончательно. Он ждет, пока в доме все не замолкнет: Гоша уйдет на работу, а Ира на несколько часов выйдет на улицу гулять с младшим внуком, которому всего два месяца.

Но вот наконец утренняя возня затихает. Всеволод Наумович спускает ноги на пол, несколько раз судорожно зевает от недостатка воздуха, долго ищет свои тапочки, которые Лена опять небрежно засунула под раскладной диван, где они спят, и, шаркая, направляется в кухню.

Он открывает дверь из комнаты и на минуту задерживается в прихожей перед зеркалом. Да, лицо опухшее, измятое после несвежего сна, на щеке глубокая вмятина от складки на подушке, и в горле что-то как будто застряло: то ли простудился вчера, когда с внуком прогуливался перед подъездом, то ли где-то инфекцию подхватил. Всеволод Наумович широко открывает рот и делает «а-а!», стараясь заглянуть в горло, но в прихожей темно, и он видит лишь свои желтые зубы, из которых осталось всего-то несколько передних, да и те расшатаны и торчат в разные стороны.

Он почесывает грудь, приглаживает редкие волосы надо лбом и медленно, слегка переваливаясь с ноги на ногу, топает в кухню.

Ира, конечно, уже все убрала со стола, и ему приходится самому вынимать из холодильника сыр, масло, кефир, ставить на плиту чайник, ждать, пока он закипит, а потом заваривать чай, потому что пакетики он не признает.

Все это Всеволод Наумович проделывает шумно, кряхтя и охая, подкашливая и сопя. И наконец садится за стол.

Он пьет чай с куском хлеба, на который намазывает толстым слоем масло и кладет толстый ломтик сыра, и смотрит в окно, вниз, туда, где идут люди. Интересно, думается ему, что все эти люди будут делать сегодня? Каждый озабочен чем-то, куда-то спешит…

Всеволод Наумович уже много лет смотрит так по утрам вниз из окна, иногда даже придумывает разные истории, глядя на уличную суету. Даже детективные придумывает, особенно если кто-то бежит или, как ему кажется, по сторонам озирается, — тут же начинает наверчивать сюжет. И про соседей тоже сочиняет. Вот, например, во втором подъезде жил слепой, с палочкой ходил. А потом вдруг исчез. Сказали: умер от сердечного приступа, скорая забрала и в больнице скончался. А он совсем ничем не болел, здоровый был и не старый, медленно всегда ходил, лишних движений не делал, симпатичный, приветливый, всех узнавал по шагам, первый здоровался. И после того, как его вдруг не стало, в его двухкомнатную квартиру вселился милиционер с семьей. Если бы кто-то другой, ничего подозрительного не было бы. А тут… А может, слепой и не скончался совсем?.. Он ведь просто исчез тогда, а что говорили жильцы — кто проверял?.. Или, например, в прошлом году Клара Борисовна умерла, подруга матери, рыжая такая, вся ссохшаяся от нервов и от старости, к ним часто приходила, чтобы с матерью поболтать. Она всегда рассказывала про петербургскую племянницу, которая ей поможет, если что случится. А после того, как Клары не стало, квартиру сразу продали. Кто продал — неизвестно, новые жильцы ничего не знают, и никакая племянница не появлялась. И лучше не выяснять, была ли вообще. А в квартире напротив жила мать-одиночка с сыном. Как-то раз вечером позвонила в дверь, сказала: попрощаться пришла, завтра уезжаю. Лена удивилась, конечно, почему вдруг так сразу? Но соседка наплела что-то невразумительное. А утром он видел в окно, как они вдвоем с сыном сели в такси — и уехали. Без вещей, без ничего — просто с двумя дорожными сумками. Ни адреса не оставили, ни телефона — растворились навсегда. И кто они вообще были — тоже сказать никто не может, никто их и не знал: приехали откуда-то из Орла, кажется; квартиру выменяли в Москве; где работали, чем занимались — неизвестно. Или вот недавно он вспомнил, глядя на «скорую» у соседнего дома: кто-то рассказывал, как врач одного пациента лечил. Пациент вдруг скоропостижно скончался от какой-то непонятной болезни. А потом так же скоропостижно и непонятно скончалась и его жена. И в их квартиру въехал тот самый врач, который лечил… Чем не сюжет для кинофильма? Все эти случаи Всеволод Наумович перемалывает в голове, лепит одну деталь к другой и получается не хуже, чем у детективщиков. Времени у него много. Потому что сам он давно не работает — практически сразу, как заварилась эта коммерческая каша и многие отделы в министерстве, да и сами министерства, стали разгонять. Благодаря старым связям матери он попал тогда в одну фирму коммерческим директором — мать, как и в его молодости, как всю жизнь устраивала его дела, втиснула его туда каким-то чудом через детей каких-то своих знакомых. Фирма только создавалась, срочно искали связи в Турции, в Индии, с западными партнерами — на продажу деталей из редких металлов, которые изготавливал один подмосковный заводишко то ли в Ступино, то ли в Белых Столбах: умные люди срочно наладили тогда там производство. Всеволоду Наумовичу удалось даже в Испанию съездить и в Анкаре побывать, чтобы обеспечить фирме рынок. Но на этом все для него и оборвалось. Потому что пришла эта сука молодая, которая умела тянуть одеяло на себя. Если бы не она, не один год еще держаться можно было бы, несмотря на возраст. Он нарочно тогда дал волю этой телке, чтобы оступилась, подсунул бумаги. Дотошная оказалась. Долго искала — и нашла, где он ее подставить хотел. Сказали, чтобы сделал втихую: просто чтобы тут же свалил, сам убрался от них по-хорошему. Не наехали. Пожалели.

Опять вспомнив сейчас эту гадину, из-за которой ему перекрыли кислород, Всеволод Наумович инстинктивно машет рукой: эта шлюха сама такие дела там завернула потом… Он ведь килькой плавал среди них, по мелочи маржу имел: семью надо было кормить в то тяжелое время. Без этого никогда не обходится. По крупному он бы испугался, наверное А может, и нет? Втянуться надо, а там само пойдет… Он не раз уже думал об этом. Ладно, что сделано, то сделано. Закончилось. Сейчас благодаря этой шмаре, которая под себя копает, бывшая невзрачная компания стала холдингом, он слышал, наладили теперь большое производство не то кондиционеров, не то холодильных установок. Гонят, говорят, что-то на экспорт даже. А тогда — просто конторка была, тыкались носом в разные места, чтобы выжить, проекты составляли, с бумагами совались, в закрытые двери стучались, чтобы пробиться, не пойти на дно…

Так он остался без работы — вышел на пенсию, то есть.

А куда устроиться можно было в его годы? Разве что сторожем или билетером. «Ну, на мою шею сел», — вздохнула тогда Лена — подытожила ситуацию. Но он хоть когда-то мог распоряжаться собственными деньгами, даже когда получал хорошую зарплату? Всё ей отдавал, она распределяла, кому, куда, сколько. Он один раз высказался, так тут же получил: «Сиди молчи, не взбрыкивай! Деньги! Можно подумать, зарплату необыкновенную получает! Лучше ребенку сто баксов дай!» Это когда он стал приносить «баксы», когда Лена аккуратно каждый месяц ходила в обменный пункт. Но когда их, баксов, не стало, когда поняли, что все потерял навсегда, Лене пришлось одной везти семейную тележку. И она взвалила и везла, причем молча, не попрекнула больше его ни разу тем, что он потерял работу. И вообще Лена — только на словах все, а на самом деле, если честно признаться самому себе, что бы он без нее делал? Двоих детей ему родила, весь дом на ней держится. Никогда он не слышит от нее ни одного тяжелого вздоха, никаких жалоб. А что раньше говорила — так мало ли что говорится? Одни слова ничего не значат. Лена его, Севу, любит, он это очень хорошо знает. Лаской никогда его не балует, да, больше ласки от него исходит — и обнимет, и чмокнет ее в щеку. Она только легонько отпихнет: «Ладно тебе, Сева, не приставай! Видишь: занята». Но Лена за него горой постоит, если что. Ворчит? Грубо разговаривает? А кто не ворчит? Кто не груб? Что бы он был без нее сейчас? Она создала для него то, что называется словом «дом». Хорошее слово, ёмкое! Благодаря Лене у него самое большое богатство, о котором мечтает каждый, — семья!

А что еще нужно человеку в жизни, если разобраться? Работа, до которой двадцать минут на троллейбусе — а в хорошую погоду приятно пешком пройтись, — приличная для мужчины зарплата, на которую он может содержать семью, и очаг. Все это называется одним словом — стабильность. И у него она всегда была и есть. Благодаря Лене у него обеспечен background. Хорошая у него жена, надежная.

Иногда Всеволоду Наумовичу вспоминается его первая жена, Вероника, — Ника, так ее всегда называли. Как это все теперь далеко!.. Где она теперь?.. Красивая была, конечно, лицо породистое — дворянская кровь видна была сразу. Об этой самой «крови» рассказывали всем с гордостью: вот, мол, какую Сева жену взял! Да еще врач! «У Севы жена — врач!» — значительно произносил отец и смотрел, какое впечатление произвело на собеседника. А что вышло? Сева еле оправился от удара, когда его выставили, по существу, за дверь. Использовали, чтобы получить после института распределение в Москве, — и тут же указали на дверь: ты нам больше не нужен. И он собрал чемодан, с которым к ним пришел, и так же — ушел. Но лучше гнать прочь эти эпизоды его биографии, они и теперь слишком болезненны для него.

А вторую жену вообще не стоит вспоминать: промелькнула — и забылась навсегда, даже мысленно он никогда не произносит ее имени. Да, была у него вторая жена. Просто подвернулась, как говорится, в подходящий момент. Познакомились на вечеринке. Из «не нашего круга»; конечно, мать таких не любила, он знал это. Глаза узковаты, и скулы — монгольские крови какие-то. Но в общем ничего: фигурка в порядке, ножки. В интернате работала, преподавала в младших классах. Один раз вдруг прошел слух, что у них в министерстве будут давать жилплощадь, но только женатым, — зашушукались по углам, намеки разные стали делать, глазами многозначительно поводить. Как же упустить возможность? Ведь сколько лет мечтал жить самостоятельно, без родителей. С Сёмкиной квартирой тогда, после смерти Сёмки, не вышло — эта сучка деревенская, его жена, уцепилась крашенными когтями, — так хоть теперь законную комнату от работы получить.

— Только идиот может упустить такую возможность! — решительно говорит мать.

Они сидят на кухне: бабушка на диване, мать убирает со стола пустые чашки, Сева не спеша допивает чай, уткнувшись в очередной роман Стругацких.

— Ты понимаешь, это же государство бесплатно дает! — продолжает за его спиной мать.

— Да, Севуля, — поддакивает бабушка — это тот редкий случай, когда она соглашается с матерью, — потом посмотришь, разменяться с соседями потом можно.

— Главное — во что бы то ни стало — получить! Понимаешь? — И он чувствует, как мать многозначительным взглядом сверлит его спину.

Даже отец, который не произносит по этому поводу ни одного слова — это его обычный маневр: всегда уходить в сторону в подобных ситуациях, — кажется, тем не менее, в заговоре с другими.

Сева вздыхает и молчит. Пусть за него решают, в конце концов. Он потом всегда сможет сказать своей совести, что он в этом не участвовал. Если она спросит, конечно.

— Что тебе стоит? — мать явно намекает на то, чтобы он оформил свои отношения в загсе. — Да — да, нет — нет. Она женщина… вполне… — слегка запнувшись, убеждает мать и тут же добавляет: — Тебя любит…

Мать не договаривает, но Сева прекрасно понимает, что за этим кроется.

— Не знаю, — вяло отзывается он, не отрываясь от книжки.

— А я тебе говорю! — настаивает мать.

— Я подумаю, — наконец отвечает он.

Поэтому он предложил, чтобы они быстро зарегистрировались в загсе. В то время у него попросту другого варианта не оказалось в кармане, хотя он знал, что она уже безнадежно болела. Все знали. Но бросить после того, как у нее признали лейкемию? Как-то не выстраивалось: что скажут о нем на работе? Там ведь всегда все знают и шелестят языками друг другу в ухо. Поэтому он тянул, хотя давно устал от нее. А оказалось, все очень даже на руку. Таким вот образом он и получил комнату. Да, через несколько месяцев остался один, хотя регулярно ездил после работы в больницу, сидел, говорил необходимые слова, даже похудел от недосыпания так, что брюки сползали. Мать тоже старалась изо всех сил, ездила, своим министерским «девочкам» рассказывала, какой ужас происходит, как волосы выпали и зубы почти все потеряла, как на костылях передвигается. Тяжело досталось, на работе сослуживцы жалели его искренне, смотрели с сочувствием, с полным пониманием горя. Она умерла через полгода после того, как они въехали в ту самую комнату… А уже потом, при разводе, отец выторговал комнату себе, в обмен на то, что Сева поселится опять с матерью. Родственники ее какие-то отыскались, конечно, посыпались один за другим, попытались вякнуть о правах на наследство. Но от них тут же отделались. Все было проиграно моментально, как по нотам, сложно, детали просчитаны в мелочах, когда родители делили жилплощадь, — за спиной отца уже была эта толстоногая, грудастая хищница Люба, которая потом, после его смерти, преспокойно укатила с двумя своими великовозрастными детьми в Израиль, швырнув Севе ненужные ей теперь семейные альбомы отца, его медали, грамоты — бумажный хлам, короче, а старое серебро увезла, разумеется, с собой. Даже и сейчас, по прошествии стольких лет, Всеволод Наумович морщится: сын полусумасшедший, дочь — типичная девка, патлатая прыщавая лахудра, готовая хватать любого мужика, чтобы тащить к себе в постель… Так что комната отошла отцу, а Сева переехал на старое место. Поэтому вторая его женитьба — и не женитьба на самом деле, так, случайность, разменная карта, мелкий пассаж в большом оркестровом произведении, прозаически именуемом жизнью. И все это — в далеком-далеком прошлом. Забытом. Таких женщин у него было… И теперь при воспоминаниях о них Всеволод Наумович довольно хмыкает: не подкачал он в этом смысле, да…

— Слушай, отец зовет к себе в мастерскую — посмотреть, как он будет работать с натурой. Махнем? — предлагает Севе закадычный друг Илюшка.

После уроков они медленно идут по улице, обходя раннеапрельские лужи. Яркое солнце прямым попаданием в глаз заставляет щуриться. Но хорошо! Хочется смеяться от счастья. С чего счастье? Да ни с чего! Просто хорошо — и все! В этом году заканчивается эта проклятая школа. Все, как сговорившись, задают один и тот же дурацкий вопрос: а потом куда пойдешь, в какой институт будешь поступать? Кому какое дело?! У Севы планов нет. Об этом думать пока не хочется. Потому что просто хорошо и весело жить на свете. Главное — чтобы легко, чтобы получать от жизни удовольствие, а не мучиться проблемой, про которую в школе постоянно талдычат: «Кем быть?». Выковыривают эту проблему у каких-то там классиков и вбивают молотком им в головы. Институт, работа — об этом мать с отцом позаботятся, всегда что-нибудь придумают. Потому что у Севы как бы никаких особых желаний нет, и в какой сфере он хотел бы применить себя, он не представляет. Решат, что по их стопам ему идти, пойдет. До этого еще далеко, поступать — это еще в августе, а сейчас — только начало апреля.

Сева лихо поддает ногой завалявшийся от зимы кусок льдышки, он низко летит над тротуаром и попадает в ствол дерева.

— Во, видал? — победоносно смотрит на друга Сева.

— Подумаешь! Я тоже так могу! — И Илюшкина льдышка попадает туда же.

— Хулиганы! — ворчит проходящая мимо старуха. — А если кому в глаз?

Но они только весело хохочут в ответ.

— Так как? Идем к отцу? — повторяет вопрос Илюшка.

— Это где?

— На Преображенке, рядом с барахольным рынком. У него оборудована мастерская на чердаке. Так что? Махнем? Там интересно, картин много. На него посмотришь: он колоритный.

У Илюшки, как он сам шутит, два отца и две матери. Папа-художник — биологический; с Илюшкиной биологической мамой, детской писательницей, развелся, когда Илюшке было всего два года, что Илюшка объясняет очень просто: «Мою маму кто же выдержит долго?!» Но, видимо, и папу долго не выдерживают, поэтому вторичные «мамы» и «папы» у Илюшки постоянно меняются, причем «папы» — в основном с именами: киноактеры, поэты, музыканты; «мамы» — намного проще: от натурщиц до студенток худучилища.

На следующий день они едут на Преображенку и топают на самый верх пятиэтажного дома.

— Я сказал отцу, что ты аид, — сообщает Илюша и, поймав удивленный взгляд Севы, поясняет: — «еврей» по-нашему.

— Знаю. Только — зачем? — непонимающе смотрит Сева.

— Так… Пароль у него такой. Это не касается только женщин: у моего папаши все жены были русские.

Они останавливаются перед незапертой чердачной дверью, Илюшка широко распахивает ее перед Севой:

— Входи!

Мастерская большая, с двух сторон — чердачные окна, под потолком — лампы, которые должны, наверное, ярко освещать помещение. Но сейчас они не горят, и от этого полутемно. Вдоль стен, подпирая забитый книгами, альбомами, подсвечниками, керамическими вещицами и фарфоровыми статуэтками стеллаж, стоят картины, подрамники, банки с краской; почти под потолком развешаны картины, которые еще больше скрадывают свет.

— А, пришли! — выходит им навстречу Илюшкин отец. Он вытирает руку о живописно замазанный масляной краской фартук и протягивает Севе: — Григорий Ильич!

Илюшкин отец давит своим огромным корпусом — у него все крупное: лицо, ладонь, в которой тонет рука Севы, живот, обтянутые рейтузами ляжки. Длинные темные волосы свисают неровными, сальными прядями и, чтобы не мешались, перетянуты вокруг головы завязанной узлом ситцевой лентой.

— Ну, вос герцех? — обращается Григорий Ильич к Илюшке.

— Миголцех умишерцех, — как автомат выпаливает Илюшка.

— Правильно отвечаешь!.. — смеется Григорий Ильич и треплет его за ухо.

— Это что значит? — шепчет Сева, пока они раздеваются.

— Он спрашивает: «Что слышно?», а я должен ответить: «Стригутся и бреются», — шепотом поясняет Илюшка.

— Слышал, понимаю. Только зачем это?

— Это тоже как пароль, он любит всякие штучки.

Илюшка идет вслед за отцом, а Сева нерешительно задерживается у входной двери, с интересом разглядывая мастерскую: огромный дубовый стол, который, как и стеллаж, весь завален бумагами, рисунками, каким-то мелким хламом; рядом — мольберт; справа — кресло и деревянная вешалка. За всем этим Сева замечает что-то живое — это и есть «натура», решает он.

— Проходи, не стесняйся, — оборачивается Григорий Ильич и кивает Севе: — познакомься, как работают художники. — И опять басит: — А вообще, пижоны, что делается ин дер вельт?

Пока Илюшка что-то мямлит в ответ, Григорий Ильич подходит к мольберту, обтягивает широкую робу, берет кисть и, кинув взгляд на угол, где Сева приметил «натуру», собирается нанести мазок.

— Поверни лицо чуть правее, чтобы свет лег, — говорит Григорий Ильич углу.

Сева наконец различает женское лицо, которое повернуто в три четверти оборота, и видит, что женщина сидит на поставленном на возвышении стуле с очень высокой резной спинкой из темного дерева. Он переводит взгляд на холст, потом снова на «натуру» и догадывается, что затейливая спинка стула служит фоном, на котором женское лицо должно, видимо, выделяться бледным контрастным пятном.

— Спусти блузку с правого плеча, — командует художник. — Да нет, чтобы складки получились, как раньше было.

Женщина делает какие-то движения руками, но Григорий Ильич досадует:

— Нарушила все!

Он подходит и поправляет несколько складок материи, критически оглядывает фигуру и возвращается к мольберту.

Сева наблюдает, как Григорий Ильич выписывает груди, такие кругляшки тяжелые, которые выкатываются навстречу из выреза блузки, матовые такие, как тесто, в руки просятся, чтобы чувствовать их, мять… Он сглатывает слюну и отворачивается, чтобы не мешали.

— Сейчас закончу, — говорит им Григорий Ильич. — Осталось уже немного. Она, — он кивает на женщину, — тоже устала. Да, Надя? — обращается он опять к углу.

Оттуда раздается неопределенный звук, скорее похожий на покашливание.

— Я ее долго пишу сегодня. Последние детали выписываю, можно сказать, — поясняет Григорий Ильич. — А вы пока смотрите картины, вы мне не мешаете.

Они с Илюшкой ворошат подрамники с работами, разглядывают то, что висит.

Полстены напротив окон занимает огромное полотно, на котором смешались фигуры рыцарей в доспехах и полуодетых дам в фантастических головных уборах из перьев; вокруг них — головы птиц, разинутые в диком рычании пасти зверей, вздыбившиеся лошади, падающие пирамиды, извергающиеся вулканы, летящие огненные стрелы… Все несется в сумасшедшем хаотичном танце, переплетаясь, извиваясь, падая в бездну.

— Впечатляет? — перехватив взгляд Севы и коротко хохотнув, спрашивает Григорий Ильич. — Это я недавно закончил. Такого еще никто не делал. Я придумал. На весеннюю выставку готовлю.

Илюшка машет рукой, зовет смотреть дальше, тянет Севу вглубь мастерской.

— Последний мазо-ок, пастозный мазо-ок… — вибрирующим баритоном напевает тем временем на мотив какой-то арии Григорий Ильич.

Севе картины безразличны, его больше интересует «натура»: как только Григорий Ильич в очередной раз концентрируется на холсте, женщина бросает на Севу волнующе-любопытный взгляд из-под ресниц. И Сева, тоже незаметно, стоя за Илюшкиной спиной, то и дело поглядывает на нее. Глаза у «натуры» большие, темные, не поймешь, какого цвета. Но притягивают плотно, не оторвешься.

— На сегодня хватит, Надежда, — наконец говорит художник, решительным жестом стягивая с головы ситцевую повязку, — отпускаю до следующего раза.

— Все уже? — с облегчением в голосе спрашивает Надя.

— Да, одевайся.

— У меня прямо внутренности закаменели, бр-р-р… — Она сходит с подиума и натягивает на себя шерстяную кофту. — Холодно у тебя.

— Это чтобы лучше работалось, — замечает Григорий Ильич. — Выше девятнадцати градусов вредно.

Надя оделась, но медлит. Пока Илья, Сева и Григорий Ильич общаются, она вертится в мастерской, курит, вставляет свои замечания по поводу картин; сидя на диване жует яблоко, потом опять курит.

— Совсем затянула нас дымовой завесой, пожарники приедут, — недовольно замечает Григорий Ильич. — Ты сегодня не работаешь, что ли?

— Ну да, свободный день у меня — тебе ведь позировала.

— А выручка от клиентов?

— Какая там выручка? Копейки, которые мне за химзавивку, что ли, сунут? «Выручка» называется! — она поводит плечом, снова незаметно бросая взгляд на Севу.

— Выручка все-таки…

— Я сегодня от тебя больше получила.

— Ах, да, забыл, отвлекли меня, — спохватывается Григорий Ильич, — вот!

Он открывает бумажник и протягивает деньги.

— Мерси! — удовлетворенно улыбается Надя. И когда они собираются уходить, спрашивает: — Мальчики, вы до метро? Я с вами пойду.

От этих слов у Севы по всему телу от самой макушки до ступней медленно катится что-то вниз, и движения становятся почти ватными…

В темноте матовым блеском светится ее круглая, упругая попка и белое, индюшиной пшеничной спелости, тело.

— Нравится? — шепчет она, широко раздвинув ноги. — На!

Он чувствует ее пряный, заждавшийся запах, от которого в голове все плывет, и его сознание почти отключается.

— Ну, иди, иди… — Ее руки тянут его к себе. — Ты не спеши, медленно… удовольствие получай…

Она обхватывает его ногами, и он тонет в ее мягком, ласковом тепле.

— Не спеши… медленно… — постанывает она, отпуская на мгновение его губы, — чтобы нам хорошо…

Вот так это и началось. Ее, первую, он никогда не забудет. А уж потом… Сколько их было? Он считал когда-то, да ведь всех не упомнишь теперь…

Окончив завтракать, Всеволод Наумович ставит чашку на мойку. Попугай Тотоша слетает с занавески, на которой он давно сидит, крепко уцепившись обеими лапками, и приземляется на кухонный стол, где стоит радиоприемник. Всеволод Наумович знает, что это сигнал, чтобы радиоприемник включили. Услышав музыку, Тотоша начинает мелко перебирать лапками в такт, как будто отбивает птичью чечетку. А Всеволод Наумович каждый раз смотрит на это и не может удержаться от смеха: надо же, какая музыкальная птица!

Тотоша — единственное живое существо, с которым он общается днем, когда никого нет дома. Он его кормит, разговаривает, учит произносить слова. Правда, ничего Тотоша почему-то так и не произнес пока, хотя с явным удовольствием прислушивается к звукам человеческого языка.

— Ну что, брат, одни мы с тобой? — обращается к попугаю Всеволод Наумович и щелкает пальцами у самого клюва птички. Попугай отпрыгивает в сторону, но косится одним глазом на ладонь хозяина: нет ли там чего-нибудь вкусного.

— На, погрызи, — Всеволод Наумович отламывает кусочек печенья и кладет перед попугаем. Тотоша яростно долбит клювом по столу, аккуратно подчищая крошки, а Всеволод Наумович, усмехаясь, наблюдает.

Раньше, давно-давно теперь, когда Гоша был еще маленький, они взяли черного пуделя — принесла знакомая Лены: большой помет был, а беспаспортных — только топить, если на рынке не можешь продать.

Хороший вырос пес, ласковый, с шелковистой кудрявой шерстью и добрыми глазами. Джимом звали. Всеволод Наумович любил выгуливать его, чтобы поговорить по душам — пес все равно не понимает, о чем, но слушает и временами в глаза хозяину заглядывает, как будто все понял. Но Гоша совсем замучил собаку: зажмет обеими руками голову псу, так что тому не вырваться, и бьет по носу ладонью, методично, долго, глядя в самые зрачки. И никак не отучить было, не помогали ни слова, ни наказания. Джим, наконец вырвавшись, забьется под стол, надеясь, что там его не достанут. А Гоша ждет в сторонке. И как только собака, успокоившись, выползет, тут же опять схватит. Три года прожил у них, а потом пришлось отдать в деревню, чтобы не мучился. Хороший пес был…

После Джима только попугая можно держать: тот взлетит наверх — и не достанешь. Да и Гоша вырос, стал теперь Глебом, наотрез отказавшись от домашнего имени: «Что я вам — Гоша-Тотоша, что ли?» Поэтому стали называть Глебом.

Всеволод Наумович идет в комнату, усаживается в кресло и берет в руки какую-то газетку — из тех, что каждый день бросают в ящик, других они не получают теперь. Но мысли сегодня с утра толкутся какие-то странные: на воспоминания тянет. Сил совсем нет: в левом боку закладывает, тянет книзу. Месяц как из больницы, подлечили вроде после инфаркта, но двигается он с трудом. Это второй был. Говорят, до трех раз… Глупости. Первый у него когда был? Двадцать лет назад почти, как раз Глеб вскоре родился, Лёля его нянчила — он как сейчас помнит.

* * *

— Лярва! — ругается на Лёлю мать.

От неожиданности Сева даже подпрыгивает на диване, впервые услышав из уст Лены это ругательство. «А вообще-то оно ведь явно французского происхождения», — соображает Сева, не растеряв еще полностью старых запасов школьных знаний по иностранному языку. Он откладывает в сторону книгу, которую читал, и тут же лезет в словарь. Ну да, конечно, так и есть: «la larve» — по-французски означает «личинка». Надо же! Он никогда не задумывался над этим.

— Лен! — кричит он через всю квартиру. — Ты где это слово слышала?

Но Лена не обращает внимания на крик и продолжает отчитывать Лёлю, употребляя, сама того не зная, французское словечко, занесенное в свое время каким-то образом в среднерусскую губернию, а потом дошедшее и до Москвы. «Вероятно, все объясняется очень просто, — решает Сева: — какой-то помещик, развлекаясь в Париже на Place Pigalle, услышал его от девицы, отбивающей клиента у товарки: „Иди со мной, мой красавчик, не ходи с ней — она лярва!“ Ну конечно! Никак не иначе, — продолжает размышлять Сева. — Приятное, ласкающее ухо французское звучание, мягкое по значению, в отличие от русских ругательств, пришлось тут же по вкусу и, вернувшись домой, он заменил неологизмом грубые выражения своих дворовых!»

— Лярва! Разве так заворачивают ребенка?! — доносится опять.

Сева усмехается про себя: «Интересно! Первый раз от нее слышу!»

Ему не привыкать к «словечкам» — он их за свою жизнь узнал ого-го сколько! Но в обиходе Лены такого раньше не встречалось.

— Так где ты его слышала? — повторяет Сева, пришаркав стоптанными тапочками в комнату.

Он стоит в дверях, почесывая в затылке и наблюдая за сценой, которая разворачивается перед ним.

— Лярва-то? Нормальное слово, — отмахивается Лена. — У нас всегда так говорят.

— Оно же французское — этимологически, — поясняет Сева.

— Тем лучше, — поводит Лена плечом, не имея ни малейшего представления об этимологии слова и этимологии вообще. — Хоть ругаться по-французски умею!

Она выхватывает из рук Лёли маленького брата, которого той велено перепеленать, кладет орущего ребенка на кровать и, ласково приговаривая, начинает пеленать снова.

— Смотри и учись, как надо! — говорит она Лёле.

Но Лёля стоит рядом, понуро опустив голову, и, кажется, совсем не смотрит туда, куда ей велено смотреть.

Аккуратно завернув ребенка и несколько раз нежно качнув его, Лена протягивает замолкшего брата в руки сестры:

— На! Неси в коляску, сейчас пойдешь с ним гулять.

Лёля уже совсем взрослая почти — ей исполнилось тринадцать. И вот — родился брат, на которого мать переключила все внимание, а Лёле остаются только тычки, и она получает их по любому поводу. Из девочки, к которой было приковано внимание, которую все ласкали, любили и баловали, за непослушание которой доставалось, в первую очередь, бабушке, она, кажется, превратилась в няньку при младшем брате, потому что Майе Михайловне Лена младенца не доверяет: «Пустите, Майя Михайловна, у вас уже руки не те, уронить можете, я же вам объясняла сколько раз! Непонятно, что ли?», — каждый раз повторяет она и отстраняет свекровь.

— Я вам не нянька! — бросает Лёля матери, не принимая сверток с братом.

И, отодвинув отца в сторону, сильно хлопнув дверью, выходит из комнаты.

Сева очень хорошо понимает Лёлю, потому что помнит, как у него самого родился младший брат Костя.

Но что теперь делать с собственными детьми? Идея принадлежала Лене — Севу устроил бы и один ребенок. Но Лене непременно захотелось второго. Конечно, она устает, часто на взводе — нелегко ей управляться одной со всеми ними. А он как бы и не умеет сгладить отношения.

После таких сцен Сева начинает отвлекать Лёлю, развивает какую-нибудь тему, чтобы втянуть ее в разговор:

— Ну их, — машет он в сторону Лены и маленького, выйдя вслед за Лёлей, — сами разберутся! Пойдем! Лучше расскажи мне, что у вас по литературе сейчас проходят? — и старается увести дочь в другую комнату.

Но Лёля, воткнув руки в боки, сильно покраснев и сузив глаза в маленькие злые щелочки, раздраженно отвечает:

— Что ты мне зубы заговариваешь? Я не собираюсь вам вашего ребенка нянчить. Сами родили, сами и воспитывайте!

Именно этот эпизод в который раз вспоминается сейчас Всеволоду Наумовичу.

Неприязнь к брату так и осталась в Лёле, сознает он. И сейчас между сестрой и братом практически нет никаких отношений, кроме необходимых реплик, которыми они обмениваются, когда Лёля приезжает к родителям. Они ни о чем никогда не говорят, ничего не обсуждают, в гости друг к другу не ездят. Но и то хорошо: по крайней мере, острой вражды больше нет.

Лёля давно замужем. Нельзя сказать, что ее муж нравится Всеволоду Наумовичу — обычный работяга. Неплохой, конечно, парень, но… простой для его дочери. Не такого зятя он хотел, конечно. Но, как говорится, дело хозяйское. Познакомились где-то в церкви, когда Лёля ездила на экскурсию по русскому Северу. Там он ее уговорил, видно, всякими словами — ну, как обычно бывает: молодая, неопытная, кровь бьет ключом. А потом ей уже не вырваться было — оказалась полностью в его власти. Да еще к тому же благодаря Лене Лёля такая религиозная выросла — все православные праздники отмечает, обязательно постится, по субботам с детьми в церковь ходит, книжки читает про жития святых. Вот на этом они тоже сошлись, потому что зять если что-то и читает, то только религиозное. Наверное, хуже было бы, если бы пил, как русские мужики, а так — вполне положительный, тихий, с гладким благообразным лицом, бородой, которую любит слегка поглаживать, все по дому умеет делать, с детьми возится в свободное время. А где работает — какая разница? Даже если и в похоронном бюро — там же должен кто-то работать? А похоронить человека — это святое дело, так он всегда рассуждает.

С Глебом труднее. Он хоть и молодой еще совсем, практически мальчишка еще, но тоже уже женат — ему было восемнадцать, а ей шестнадцать, когда их поженили, чтобы Ире не делать первый аборт. Не гламурная, конечно, и молчит про себя. Но Лена настояла, чтобы поженились, раз так получилось. Даже жесткую свадьбу, как теперь говорят, им сыграли — по всем правилам, хотя Глебу это было безразлично. И теперь они втроем с малышом живут в соседней комнате, где раньше спал отец; потом, когда Сева переехал обратно к матери, это была его комната, а теперь ее отдали Глебу. Громогласно, конечно, получается, суета все время вокруг, мельтешенье, двери то и дело хлопают, покоя нет, не отдохнешь, главное — нигде не спрячешься, не схорониться от чужих глаз нигде, одному побыть… Особенно чувствуется теперь, когда второй «звонок» уже был… Глеб работает продавцом в магазине компьютерной техники. Хоть что-то выучил, к чему-то приспособился. Одни проблемы с ним были: в школу приняли не сразу, говорили, что отстает в развитии, хотя он всегда был крупный ребенок, выше своих сверстников. Но когда перед поступлением проходил собеседование, сказали, чтобы еще год посидел дома — психолог так Лене сказал. А потом, в школе уже, учителя настаивали, чтобы его перевели в другую школу — для трудновоспитуемых. Лену постоянно вызывали к директору и говорили прямо: «Все дети дерутся, это нормально. Но он у вас не бьет детей, а просто убивает — с удивительной жестокостью дерется». Каждый раз Лена упрашивала оставить Глеба в школе. А придя домой, только пожимала плечами и отмахивалась: «Подумаешь, что они там говорят! Здоровый парень. Нужно, чтобы умел давать в морду, а не сопли разводил, когда другие бьют». Потом, правда, сын понемногу выправился, и школу с грехом пополам закончил, и даже компьютерные курсы закончил. К словам матери всегда прислушивался — та его в руках держала крепко, чуть что — кулак покажет: «Смотри у меня!» А отца ни в грош не ставил — что бы Всеволод Наумович ни сказал, какое бы замечание ни сделал, Глеб тут же оборвет: «Не парься, дед!» Матери никогда так не скажет, а ему: «Не сипи!» Теперь работает — семью содержит. Но эта семья — надолго ли?

Всеволод Наумович глубоко вздыхает и тут же чувствует, как все тело пронзает резкая боль. Он замирает от неожиданности. Но боли уже нет. Он прислушивается к тому, что происходит у него внутри.

В тот первый раз его спасла Лена: увидела, как его с утра выворачивало наизнанку и он, обхватив обеими руками унитаз, не мог подняться с колен, и стала настаивать, чтобы вызвали «скорую помощь»:

— Я вам говорю, Майя Михайловна, что так просто это не бывает! Посмотрите, что с ним делается!

— Это после пьянки, вчера на работе праздновали юбилей, он сам рассказывал.

— Да, завотделом полтинник разменял, праздновали, надрались мужики в лоскуты, как всегда. И что с того?

— Слова у тебя!.. — брезгливо дергает плечом мать.

— При чем здесь слова! Вы бы лучше не на слова внимание обращали, а на то, что вашему сыну плохо! Плохо, понимаете? Пло-хо! — почти на панических нотах пытается убедить мать Лена, но, похоже, не может добиться от нее никакой реакции: мать спокойно принимает душ, идет завтракать.

— Севе действительно сейчас плохо, не видите, что ли?! Никогда еще такого с ним не было! — не отступает Лена. — Я вам говорю, что нужно «скорую» вызвать!

— Какую «скорую»? Ты что, Севу не знаешь? Он же всегда по утрам притворяется! — машет рукой мать и уходит к себе, громко хлопая дверью.

Почему она всегда была жестока к нему? Никогда, на самом деле, не понимала его, не чувствовала. Все выходило только на крик, а чувств не было. Даже сквозь туман, который окутывает сейчас его мозг, Севу пронзает эта горькая мысль, и от этого становится еще тяжелее. Он мучительно стонет и, полностью обессилев от боли и от рвоты, беспомощно распластан на диване. Чувствует, как Лена склоняется над ним, прикладывает руку к его лбу, на котором выступили мелкие холодные капельки пота, но глаза открыть он не может, только чувствует, как она ладонью стирает их.

Потом слышит, как Лена набирает номер телефона, чтобы вызывать «скорую». Но мать ходит по квартире и повторяет:

— Обычные Севины штучки, разве не знаешь? Все Левитины садисты — им всегда хочется сделать другим «под ребро», чтобы другим было плохо!

И даже когда его увозят в реанимацию с диагнозом «обширный инфаркт миокарда», мать и тогда не верит — звонит какой-то своей подруге и уходит гулять.

Мысль Всеволода Наумовича зацепляется за «больную» тему, которая преследует его всю жизнь: мать.

Какая у него была мать? В бесконечных историях, которые она рассказывала — на улице, в транспорте, в очереди, по телефону, соседкам, подругам, свои «девочкам», с которыми работала, случайным людям, — можно было запутаться. И что там было правдой, а что — вымыслом, понять было невозможно, так все переплеталось. И когда она играла — просто из любви к искусству, — а когда бывала сама собой, тоже понять было нельзя. Никто так и не разобрался в ее барочной натуре. Но Сева всегда чувствовал, что связан с ней, словно пуповиной, которая не отпускала его с рождения до самого последнего ее дня, когда утром Лена открыла дверь в ее комнату и нашла ее лежащей на диване и уже остывшей: в последнюю минуту у нее не хватило сил никого позвать. Он всегда чувствовал, что словно дышал всю жизнь одним с ней вдохом. Почему она всегда требовала от него большего, чем он мог? Что бы он ни делал, как бы ни поступал, она словно стояла за спиной, и он должен был постоянно оглядываться: а что она скажет? То ли я сделал? Так ли поступил?

В детстве, он как сейчас помнит, Севочка был игрушкой, предметом ее гордости. «Ты посмотри какой!» — эти слова следовали за ним повсюду: мать каждому готова была с восхищением рассказывать, какой замечательный у нее Севочка, что он недавно сказал, как посмотрел. Севочку ставили на стул перед картой, всовывали в его маленькую слабую ручку указку и говорили: «Покажи, Севочка, какие республики ты знаешь?» И Севочка, выставив вперед живот, путаясь в звуках, важно произносил: «Кыргызкая, Таджыгская, Узбеская…» Гости хохотали, а мать целовала и протягивала шоколадку в темно-красной обертке, на которой был нарисован серебряный олень. Он ходил с атласным бантом на шее, а светлые кудрявые волосы специально не стригли, мать не разрешала, говорила, что он у нее златокудрый: «Видишь, какие у него локоны: чистое золото» — и протягивала правую руку, на котором блестело обручальное кольцо пятьсот восемьдесят третьей пробы.

И вот он наконец настает, этот день, о котором Сева слышит от взрослых уже столько времени — утром бабушка Лея торжественно объявляет:

— Севочка! У тебя родился брат!

Что это значит для него, Сева не осознает до тех пор, пока брата не приносят из роддома: на пороге квартиры он видит свою красивую, светловолосую, опять похорошевшую и постройневшую мать. Она стоит с завернутым в голубое байковое одеяльце свертком и счастливо улыбается.

— Ну что же ты, Сева? — восклицает она, протягивая ему навстречу голубой сверток. — Это твой младший братик!

Но Сева только молча смотрит на то, что у матери в руках. А рядом — дед, обе бабушки, отец, и все взоры обращены на сверток.

— Бери скорее! — говорит мать. — Сейчас развернем и увидишь, какой симпатичный у тебя братик.

А Сева не может сдвинуться с места, потому что внутри, всем своим детским организмом, чувствует вдруг, что у него отняли навсегда главное: безграничную любовь к нему родителей.

И однажды он не выдерживает и, мучительно закусив от обиды губу, задает матери вопрос, который не перестает терзать его ни днем, ни ночью:

— А ты меня совсем теперь не любишь?

И она, оторвавшись от брата, обернув к нему радостное лицо, легкой ладонью треплет его за волосы и весело отвечает:

— Ну что ты глупости говоришь? Как же не люблю?! Я вас обоих люблю!

Но он не поверил.

До сих пор Сева не может забыть тот первый день.

Брату дали имя Костя — Константин: «постоянный». Но и второе имя было где-то записано: по-еврейски его назвали еще именем Вениамин — в честь отца его бабушки со стороны матери Леи, что значит на древнееврейском «сын правой руки», «любимый сын». Сколько пришлось Севе пережить потом горьких минут, как ревновал к брату родителей не только в первые годы, но и потом! Собственно, всю жизнь ревновал их к Косте, да, особенно мать. Он не простил матери, что она разделила любовь на двоих. И часто, зная, что причиняет Косте боль, поддразнивал: «Все равно родители любят меня больше, чем тебя». А может, хотел убедить в этом прежде всего себя самого? Или вымещал на брате свою неудовлетворенность жизнью? Ведь чего-то в ней так и не произошло. А брат, которого никто никуда не тащил, который, отстаивая свою свободу, никого никогда не пускал в свою жизнь, особенно мать с ее амбициями, состоялся. И сейчас, говорят, до каких-то высот дошел… А — почему? Да, почему?! Этот вопрос постоянно мучил. Чего не хватало Севе? Ведь он знает, сколько у него было талантов — об этом все всегда говорили: и пел, и начитан был, и стихи писал в юности, и рисовал. Может, ему следовало стать гуманитарием? Жаль, инструмента так и не купили родители, потому что слух у него был абсолютный и хотелось играть. Но вот куда потом это делось в нем, на что разменялось? Куда направлялась его воля? А может, мать своей постоянной опекой загнала внутрь то, что делает жизнь целеустремленной, и он так и не смог реализовать того, что дано Богом?.. Его она видела то большим ученым, то большим начальником. Это она толкала его то в одну сторону, то в другую: и чтобы вверх по службе, и чтобы ученость была. Только в угоду матери он насочинял даже несколько рекомендаций по бухгалтерскому учету «для чайников». Фактически одну, которую потом тиражировал — просто переписывал, чуть подправляя, и ставил новое название, чтобы гонорар шел как за новую. Все закончилось, когда всплыло наружу: сменившийся редактор издательства, молодая соплячка, только что из института, углядела, что текст тот же самый, слегка подправленный только. Скандал вышел, деньги пришлось вернуть. И с матерью тогда крупно поругался. Тогда-то она и крикнула ему в первый раз: «А сам-то ты чего хочешь?!» Да, а сам — куда он шел? Кем видел себя? На этот последний вопрос Всеволод Наумович и сейчас не может ответить. Он был. Просто был…

Конечно, зачем теперь вспоминать все это, матери уже нет. Но лезут иногда мысли. А поговорить не с кем. Этот груз — ее постоянный контроль — он пронес через всю жизнь. Всю жизнь он фактически не принадлежал себе. И всю жизнь хотел сбросить этот груз, избавиться от него навсегда… Впрочем, хотел ли по-настоящему? Что бы он делал без ее помощи? Отец никогда не был для него авторитетом, в его дела никогда не вникал — там прочно царила мать. Ведь даже предложение Лене делала от его имени мать! Позвонила ей по телефону — он попросил — и сказала: «Знаете, Лена, выходите замуж за моего Севу, он у меня такой хороший». Это он специально подстроил, даже тут подстраховался — чтобы у нее не было потом повода упрекнуть: не ту, мол, выбрал. Сама выбирала! Так и рассказывала своим «девочкам»: «Здоровую взял». Цинично звучало, но верно — мать понимала, что нужно для потомства. Это она тянула его всегда — вверх, вверх, вверх по служебной лестнице. Он никогда не работал пешкой. С первого дня, после того как он окончил второразрядный институт (диплом — он любой диплом: синенькая книжечка, и ничего больше, справка просто, бумажка, без которой ты «не»), мать нашла пути, как сделать его фигурой, не важно какой: слоном, или конем, или ферзем, но чтобы самоощущался. Именно благодаря ей и стал замом. В начальники не выйти было — «пятый пункт», в котором национальность тогда фиксировали в паспорте, не пускал. Это сейчас его убрали, а тогда… Если бы не это, он бы выполз выше. Так и говорил: «Мне „пятый пункт“ мешает». А может, и это было лишь оправданием? Ведь вот Костя — сам, без всякой помощи, без партийной книжки, шел и шел своей дорогой, ни на кого и ни на что не кивая, и все вроде получалось, не как у него… Но, в конце концов, много ли замов? Закорючку-подпись, от которой порой все зависело, Сева часто ставил. Без матери какую бы карьеру он сделал? Отец к этому руку не прикладывал. Отец вообще почти не разговаривал с ним много лет подряд. Все началось после того, как они с Илюшкой пошли в загул, снимали девочек (в то-то время!), ехали к кому-нибудь гудеть, и он возвращался домой далеко за полночь пьяный в хлам. Иногда квасились до утра, так что весь следующий день в голове стоял перебултых. После этого отец его просто не замечал. Выговорил только один раз, жестко, напрямую, по-военному, как он умел, — и все. Навсегда.

Ладно, не будет он вспоминать плохое. Сегодня к тому же начинается ханука, Светлый праздник Хануки — «праздник огней», а мать всегда называла «праздник Маккавеев», что тоже правда.

Как сказано у Иосифа Флавия: «…И вот на двадцать пятое число месяца кислева, называемого македонянами аппелаем, иудеи зажгли свечи на светильнике, совершили воскурения на алтаре, возложили на стол хлебы предложения и принесли на новом жертвеннике жертву всесожжения…» С тех самых пор празднуют этот праздник под именем Праздника света.

Всеволод Наумович вынимает из стенки подсвечник, ставит на стол и зажигает свечу — сегодня полагается зажечь первую свечу, и так зажигать в течение восьми дней, каждый день прибавляя по свече.

Конечно, Всеволод Наумович не точно исполняет обычай — у него не стоит рядом шамаш, от которого положено зажигать остальные свечи. И зажигает он их не вечером, после появления звезд, а вот, например, сейчас. Вечером все будут ходить, громко разговаривать, смеяться, не обращая на него внимания. И он как бы будет мешать им…

— Иди, я тебе почитаю! — зовет Гошу Сева.

Воскресенье, утро, только что лениво позавтракали: сначала они с Леной, потом бабушка Майя Михайловна, потом дети, потом разбрелись кто куда, и отец видит, что маленькому Гоше нечем заняться.

Сева усаживает его на диван рядом с собой, берет Талмуд издания «Вдова и сыновья Ромм», который хранится у них с былых времен, показывает:

— Видишь, какая книга? Это еще твоему прадедушке принадлежала.

Гоша затихает, вжавшись маленьким тельцем в отца и ожидая сказки.

— Вот мы сейчас из нее и почитаем, — говорит Сева.

Он открывает книгу там, где заложены несколько листов с переводом на русский язык, и начинает:

— «Когда греки вошли в Храм, то осквернили все масло, которое там находилось…»

— Что такое осквернили? — тут же перебивает Гоша.

— Испортили, значит. «А когда династия Хашмонаим окрепла и победила их, искали масло, чтобы зажечь Менору…»

— Я ничего не понимаю, — хнычет Гоша, порываясь вскочить. — Ты же обещал сказку почитать.

— Менора — это светильник в храме, — поясняет Сева, пытаясь удержать его. — Слушай дальше, там интересно, там уже сказка: «И нашелся только один кувшинчик с маслом, запечатанный печатью первосвященника, и было в нем масла только на один день горения…»

— Почему на один?

— Так уж получилось, остальное масло испортили. Давай дальше: «Тогда случилось чудо и зажигали от него восемь дней».

— Почему чудо? — спрашивает, ерзая от нетерпения, Гоша.

— Чудо на то и есть чудо, слушай: «И на следующий год эти дни сделали праздничными, установили для них чтение благодарственных молитв и псалмов, прославляющих Бога…»

— Неинтересно, — хнычет Гоша.

— Понимаешь, были правоверные евреи, у которых была Тора, — пытается объяснить доступным Гоше языком Сева.

— Что такое тора? — спрашивает Гоша.

— Закон, который они исполняли. Ты же знаешь, что есть Библия? Тебе же мама рассказывала. Ну вот, первые пять книг Библии — это Тора.

— И что? — Гоша вертит головой, разглядывая комара, который сел на стену с его стороны. — Он меня сейчас укусит! — показывает он на комара.

— Не укусит, — Сева ловко хватает насекомое в ладонь и продолжает объяснять: — А были те евреи, кто перенял другие обычаи, греческие.

— А ты какой?

— Я правоверный.

— А я?

Сева не знает, что ответить на этот вопрос, поэтому делает вид, что не слышит, и продолжает:

— И между ними установилась вражда.

— Воевали, значит? — уточняет Гоша, тут же забыв про свой вопрос.

— Ну да.

— Стреляли?

— Может быть.

— Из калаша?

— Автоматов тогда еще не было.

— А что было?

— Давай не отвлекаться.

Но Гошу остановить трудно.

— Нет, ты скажи! Из чего стреляли?

— У них самодельные орудия были в то время, — пытается уйти от вопросов Сева.

— Ничего ты и не знаешь!

— Правоверные евреи восстали, — размеренным тоном, невозмутимо продолжает Сева, — и их восстание возглавил Маккавей, поэтому их называют Маккавеями.

— И кто победил?

— Маккавеи победили. И когда очистили Иерусалимский храм, они искали чистое масло, чтобы освятить его и зажечь золотую Менору. Но нашли только маленький кувшинчик. А оказалось, что масла хватило на целых восемь дней…

— А ну тебя!

Гоша отпихивается изо всех сил и, вырвавшись наконец на свободу, убегает. Из прихожей доносится его крик: «Тора-минора, тора-минора…»

Его дети так и не знают праздника ханука — их обоих Лена окрестила в детстве. Они вообще не знают ни одного еврейского праздника. Поэтому Всеволод Наумович празднует все один, а они лишь это терпят: «У папы Пурим», или: «Сегодня у папы Песах», или: «У папы Ханука».

Только один раз в году, перед Пасхой, если ему не можется, он просит Лену съездить в синагогу в Архипов переулок или в Марьину Рощу, чтобы купить для него мацу. Но готовить из нее она ничего не умеет.

Сегодня принято есть латкес — картофельные оладьи. Он их так любит. И приготовить их совсем нетрудно. Но Лене не до этого: она вернется от Лёли поздно, и ему придется коротать вечер в одиночестве…

Всеволод Наумович произносит благословенную молитву (шмоне эсре), потом добавляет в ней благодарственную. Произносить их правильно его научили в синагоге. В детстве Всеволод Наумович слышал все эти молитвы от деда, когда тот молился дома, повернувшись спиной к ним и уйдя в себя. С дедом он ходил в синагогу в детстве, это он тоже хорошо помнит. Но потом никогда больше там не бывал. Иногда, очень редко, кто-нибудь из родственников привозил им в подарок упаковку мацы, из которой готовили клецки в курином бульоне. Вот и все. Кроме деда и бабы Леи никто в их семье никогда не говорил на идиш, никто не читал на древнееврейском. И только он, один из всей семьи, теперь стал посещать синагогу.

На идиш он с юности выучил, как любила повторять мать, «тридцать слов людоедки Эллочки». Но зато как умело он ими пользовался, когда нужно было сказать что-то с шиком! В то время это был особый сленг золотой молодежи. А еще блатные песенки одесской толкучки! Как пел их Илюшка! Сколько они их знали! Обычно начинал Илюшка:

— Раз пошли на дело я и Рабинович…

Сева тут же подхватывал:

— Рабинович стрельнуть захотел…

Сева любил подмурлыкивать их и дома, прекрасно зная, что раздражает этим отца. Но ему было плевать: он отстаивал свое право на выбор!..

Всеволод Наумович попал в синагогу опять лишь много-много лет спустя: что-то вдруг неудержимо потянуло туда.

Стоял конец апреля, теплый, солнечный день, когда он отправился в Архипов переулок.

Был первый день Пасхи. Вечереющие лучи опускались все ниже, ниже, мягко золотя фасады домов.

Всеволод Наумович медленно шел в горку, издали разглядывая толпу, которая собралась перед входом. Сколько же молодых там было, с радостными, светлыми лицами! Он пробирался сквозь плотно стоявших людей, то и дело оглядываясь направо и налево, на эти красивые, счастливые лица с энергичным блеском в глазах: как много, оказывается, он уже прожил! Как далеко по времени его молодость!..

Он раздал милостыню просившим — каждому, как положено, и вошел в храм.

Внутри все было ярко освещено, было светло, празднично, легко дышалось, и он вдруг ощутил необыкновенное волнение, даже слезы навернулись на глаза. Сколько же здесь людей, почитающих традиции, уважающих Веру, пришедших сюда с надеждой, что обретут понимание, любовь и поддержку! «И сказал Господь Моисею и Аарону: месяц сей да будет у вас началом месяцев» — неожиданно вспомнились ему слова.

Он прошел вперед и сел в первом ряду.

Началось богослужение.

«Барух ата адонай! Боже, Ты мой Господин!» — зазвучала и вознеслась вверх молитва Тому, кто создал этот мир и каждый день благословляет всех живущих в нем на благородные дела. И молитва отозвалась в сердце, зазвенела струна и продолжала звенеть во все время, пока он находился в храме.

Раввин, повернувшись к свитку Торы, читал из книги Исход — это Всеволод Наумович помнил.

Он старался узнавать слова, которые слышал в детстве, понять их смысл, его губы непроизвольно шевелились, повторяя их за раввином. Он первый раз в жизни молился! Это получилось само собой — из глубины вылилось, светлые праздничные, неведомые ему до того слова вдруг родились, и губы шептали их… и шептали…

С того дня ему стали приходить приглашения, и теперь он регулярно посещает синагогу.

Он понял, что неправильно жил, не нуждаясь в Боге. Обряды, которые когда-то совершал его дед, не интересовали его. Почему он никогда не задумывался над их смыслом? Он прочел столько книг за свою жизнь! Столько всего познал. Почему же он ни разу не подумал о том, что в жизни есть нечто более важное, более высокое, чем каждодневная суета? Ведь его мать часто повторяла: все суета сует! Она понимала… Как же раньше ему не пришло в голову изучать Тору? Это ведь — основа основ еврейства.

«Каждый еврей — бедный или богатый, здоровый или больной, неженатый или обремененный многочисленной семьей — обязан ежедневно изучать Тору. Для этого он должен установить для себя определенное время днем и ночью, как сказано: „Изучай ее (Тору) днем и ночью“».

И он начал с изучения Торы, данной Богом только одному народу, ибо соблюдая Закон Торы, он выполняет обязательства всего еврейского народа.

Он делает это каждый день, так, как их учат: каждый день он прочитывает ту часть книги Тегилим, которая относится к сегодняшнему дню месяца; каждый день учит по одной главе, хотя и не все слова понимает; даже идя куда-то, он повторяет слова Торы и размышляет над ними, взвешивает свои поступки. Он установил для себя определенный режим: он обращается к Торе только тогда, когда он один, чтобы ничто не мешало.

Всеволод Наумович тяжело поднимается с кресла. Он задремал, кажется? И сам не заметил. Он подходит к окну, отдергивает штору, устало смотрит на тусклое солнце. Оно наконец пробило серую тяжелую завесу, из которой утром вместо снега сыпалась мелкая дождевая труха, и стоит желтым невзрачным пятном над крышей противоположного дома. Слякоть теперь в декабре вместо снежных сугробов, грязь плюется из-под ног. На минуту ему представляется каток, яркие фонари, музыка, толпа, которая мчится под эту музыку вперед по кругу на «гагах», и он вместе с ней, и рядом — кто? Не вспомнить теперь… Какая-то девчонка из их класса…

Низкий зимний луч нехотя проникает в комнату, косо повисает на стене и медленно сползает вниз. Сколько же это времени? — спохватывается Всеволод Наумович. В квартире глухая тишина. А где же Ира с ребенком? — встревожено соображает он. Должна уже давно быть дома.

Всеволод Наумович выходит в прихожую: кажется, никого нет. Он без стука открывает дверь в комнату Глеба — пустота… Где же они? Он звонит Лене.

— Что ты меня отрываешь от дела? — недовольно произносит ее голос на другом конце провода. — Ира еще неделю назад сказала, что к родителям на эти выходные поедет.

— А Глеб?

— Что — Глеб? На работе Глеб, придет вечером. Если тебе нечем заняться, телевизор смотри.

В трубке короткие гудки.

Всеволод Наумович, шаркая шлепанцами на всю квартиру, возвращается в комнату. Уже время обеда, но есть совсем не хочется — в последнее время у него нет аппетита, а во рту стоит горечь. Может, и от лекарств это все…

Он несколько минут сидит молча, глядя бездумно в окно на медленно приближающиеся ранние сумерки.

Даже звонить некому теперь: единственный друг Илья несколько лет назад скончался в психушке. Он и тогда, в молодости, если чувствовал приближение приступа депрессии, звонил и просил отвезти его в больницу. И он, Сева, вез его в «Кащенко» — так ее называли, и всем всё понятно было. С годами болезнь обострилась, и Илья уже не выходил оттуда…

Всеволод Наумович включает телевизор. Там идет сериал. Он щелкает переключателем программ, но ничего толкового не находит и просто сидит, механически следя за тем, что мелькает на экране. Какая разница, что там показывают? То «восковые фигуры» оживают — так он называет бывших кумиров, которые теперь омолодились с помощью дантистов, геронтологов и пластических операций и устаивают грандиозные шоу; то, как сейчас, обычные выяснения семейных отношений: возлюбленные, родители и дети, сестры, то братья…

Где-то теперь его родной брат? У него ведь где-то есть родной брат, Костя. Интересно, до каких еще высот он добрался? В последний раз они виделись на похоронах матери — тогда с трудом разыскали его телефон, чтобы сообщить о ее смерти, — оказалось, он давно переехал в другой район. Но с тех пор прошло уже лет восемь, наверное. Да и не говорили тогда ни о чем. А о чем было говорить? После того случая с квартирой, когда Костина Танька, эта гойка, наезжала на него, обвинив в случившемся только его, Севу, все прервалось. Дрянь, конечно. Уехала, говорят, умахнула куда-то в Германию, сбежала к другому, стерва, на халяву заграничную. Линейка, которой пользуются, чтобы провести прямую линию. Впрочем, за границей все женщины такие — жердеобразные. Он отлично помнит, как увидел ее первый раз, — такое не забывается. Бутончик в красном платьице, с блестящими глазами, подстриженная под мальчика, тоненькая и изящная. Впорхнула в их квартиру, вон там, на пороге, стояла, стреляла в разные стороны взглядами, соплюшка-школьница. А выросла во что? Как брат ее выносил? Кажется, даже любил. В свое время Сёма сразу ее определил: не баба. Подумаешь, Костя обиделся, когда Сёма так высказался, заявил, что больше Сёму видеть не хочет! Сам теперь, дошли слухи, женился второй раз на какой-то молоденькой лярве. А тогда перестал приходить, если Сёма бывал у них. Плевал Сёма на это. Всегда говорил: «А кто же она у него? Палка, а не телка». Сёма на этот счет специалист был большой. У женщины бедра должны быть, ляжки, грудь — формы, одним словом, чтобы приятно было взять, чтобы хотелось погрузиться в них, как в перину, — вот как у Лены, например. От женщины должно исходить тепло и спокойствие, а не бомбардировка из нерастраченных флюидов. Смотрела на его Лену всегда как бы сверху вниз: я, мол, с образованием, а ты что окончила? Бухучет? Ха-ха! Уже после замужества на вечерний поступила, чтобы бумажку иметь?.. А я вот — сразу, после школы!.. Нет, не так нужно было разговаривать с ней — нужно было ее сразу прищучить. Подумаешь, их квартиру оформили на него! Сколько таких случаев в то время было — не счесть! У кого-то дачу переоформили, у кого-то — квартиру, у кого-то мебель вывезли, машину за хорошую цену перепродали. Для чего же упускать шанс, если можно? Она еще пыталась ему что-то п……. Кричала по телефону: «Ты обокрал родного брата!» Обокрал! Разве не ему пришлось всю жизнь быть в тени Кости? Потому что вокруг только и говорили о Косте: успешный, молодой, а уже докторскую защитил, жена — умница-красавица. Сева и сам частенько вытаскивал эту карту, когда хотел погреться от чужой тени: «А у меня брат, между прочим…» И это он обокрал Костю?! Все ведь вернулось на прежнее место, документы переписали! Заткнуть ее нужно было сразу, чтобы не создавала шумовых эффектов. Он так и сказал ей: «За мной стоят коммерческие структуры!» Она только рассмеялась, и он услышал в ответ короткие гудки — лапкой его по морде!

Даже сейчас Всеволод Наумович чувствует, как кровь приливает к голове.

Он, конечно, блефовал. Никакие «структуры» за его спиной не стояли — кому он был нужен тогда? Кто бы за него вступился?

А если бы Костя вдруг решил остаться там? Не-ет, Лена была права.

Вечером, после ужина, когда детей уже нет в кухне, Лена говорит:

— Ну так что будем делать?

Сева ждет этого вопроса и боится его. Вопрос этот, самый тяжелый для Севы, повис в кухне давно, с тех самых пор, как Костя и Таня уехали. На сколько? Никто, по сути, не знает. Потому что время сейчас такое — незнаемое: никто ни в чем не уверен, все мечутся в незнаемости, вздыхают, шустрят, изворачиваются как могут. Каждый раз, когда Сева садится ужинать, он невольно втягивает голову в плечи, предчувствуя предстоящий разговор. И пока ест, все время думает, что вот сейчас начнется.

— Ну так что? — повторяет вопрос Лена.

Сева хорошо знает, о чем речь. Но ответить на вопрос Лены боится. Потому что это касается Кости. Он пытается спрятаться за книгу, которую всегда читает за столом: и за завтраком, и за обедом, и за ужином — такая у него привычка с детства, беспомощно пытается увильнуть, оттянуть, запутать ситуацию. Но Лена день за днем наступает, и от взгляда ее не убежать: он пробивает все, он преследует.

Сева откладывает в сторону книгу и молча смотрит в стол. Он чувствует, что ему уже не выкрутиться, что от него потребуют однозначного ответа, что он уже в капкане.

— Не знаю, тебе решать, я ничего сам делать не буду.

— Понимаешь, — Лена выразительно смотрит ему в глаза, — нужно туда пойти, найти человека — и дать. И все.

Сева прерывисто, судорожно вздыхает, как будто ему не хватает воздуха:

— Как я это сделаю? Ты думаешь, что затеваешь?

— Думаю. И ты это сделаешь, — твердо произносит Лена. — Это нам ничего не будет стоить, между прочим: возьмешь те деньги, которые он тебе оставил на всякие расходы, те баксы, что он перед отъездом тебе передал. Ты понял?

Но Сева медлит, хотя идея Лены уже прочно засела у него в голове:

— А если вернутся?

— И — что? — дергает плечом Лена. — Скажешь: случайно, ошиблись, перепутали. Сейчас ведь чего только не бывает с бумажками! Скажешь: баба-дура имена перепутала. Не знаешь, что сказать, что ли? Ты лучше подумай о том, что будет, если они не вернутся.

Сева опять вздыхает и тянет руку к книжке.

— Нет, давай обсудим в последний раз, — решительно говорит Лена, отбирая книжку. — Либо ты идешь и все делаешь, как надо, либо квартира уплывет. А у тебя двое детей. Ты подумал об их будущем? Как нашу двойку потом делить на всех будем? Сами куда денемся?

— Но пойми, это же мой родной брат!

— И — что? Он где-то там сейчас, далеко. О тебе, между прочим, не вспоминает…

— Но он же по работе, — пытается защититься от ее напора Сева.

— Всем бы такую работу! Ты-то тут сидишь, а он где-то там отъедается. И возвращаться не спешит. Время, сам видишь, какое.

— Не знаю… — нерешительно произносит Сева.

— Знаешь. И пойдешь. И все получится. Хотеть — значит мочь!

Сева, встав из-за стола, бесцельно топчется некоторое время на кухне, почесывает затылок, вздыхает, подходит к окну и что-то высматривает на улице. А Лена убирает остатки еды, посуду, и в напряженном молчании слышно, как резко постукивают тарелки. Звук мелкой колотушкой отдается у Севы в мозгу: трак… трак-трак… дзинььь… — это уже бокал…

В последнее время он стал часто просыпаться посреди ночи от кошмаров, оттого что его вдруг, через сон прошибает необъяснимое чувство ужаса, которое охватывает все тело — от головы до пяток, отчего хочется бежать: вскочить с постели — и куда угодно, закрыв глаза, заткнув уши, бежать и кричать, чтобы не слышать, не чувствовать, не ощущать ничего, гнать, гнать то, что стоит за спиной, все — прочь! Бежать куда глаза глядят, оторваться от этого, забить, забить, забить, глубоко втолкнуть обратно, чтобы не вылезало, не давило, не пугало, не мучило… Когда-то он нашел у Волошина — маленький томик стихов в руки попался, он открыл наугад:

«А ты, что за плечом, — со мною тайно схожий, — Несбыточной мечтой сильнее жги и жаль!»

Это ведь о том самом сказано… У-у-у… Куда спрятаться, когда они окружают плотным кольцом, наступают со всех сторон?!.. У-у-у!.. На лбу выступает пот, сердце так часто бьется, а тело словно затягивает паутиной, из которой не вырваться… У-у-у!..

Нет-нет-нет!.. Не думать о дурном, ни о чем не думать, потому что не было этого ничего совсем! Прочь-прочь-прочь… Даже в минуты полного откровения, наедине с самим собой…

Разве его семя не дало всходы? Он родил детей, и у него так много внуков, и будут конечно же еще. Это главное — оставить после себя потомство… Не семя Авраамово они, конечно, но — потомство! А все остальное — прочь!.. Он давно очистился. Он радуется тому, что имеет. Благодаря Торе он стал другим. Сказано: «Изгони гнев из сердца твоего, избавь от беды себя самого». Он спокоен теперь. Он знает, что тот, кто изучает Тору, совершенствует свою жизнь, обогащает ее ценностями. Мицвот, обращенные к сердцу и разуму, говорят о справедливости в отношениях между людьми. Он наконец достиг того, чего ему не хватало в жизни: его разум обрел веру, и вера укрепила разум. Он вспомнил теперь, как еще давно-давно, в молодости, нашел у Кафки, что жизнь, на самом деле, — это лишь неосознанное бегство от мысли о смерти. Но ведь каждому предстоит проживать ее по-разному. Раньше он был как путник во мраке, никогда не думал о таких вещах. А теперь он познал, что такое внутренний мир человека: это высшая точка в выполнении законов Торы, достижение высшего уровня справедливости и совершенствования человеческих взаимоотношений — так их учат. Благодаря изучению Торы он постиг глубину истины в самом себе! «Иди дорогой прямой — и все пути твои праведны будут, не уклоняйся ни вправо, ни влево — уводи свои ноги от зла». Ему открылось: Тора — это путь жизни, потому что указывает цель, к которой нужно стремиться. Ту самую цель, которой у него никогда не было.

Ему не удалось побывать в Земле Обетованной, в земле, текущей молоком и медом, данной двенадцати коленам Израилевым, как не удалось побывать и матери. Впрочем, он даже не знает, хотел ли бы поехать посмотреть. Только посмотреть, не жить. Потому что — какая разница, в какой земле жить? Главное — сохранять в сердце память о ней, чувствовать, что ты вместе со всеми, прошедшими путь через столетия и земли, притесняемыми, изгоняемыми, но сохранившими в себе твердость духа и веру, знать, что ты несешь в себе частицу их всех.

Всеволод Наумович достает из шкафа сидур с молитвами на иврите и надевает талит, такой же, какой был когда-то у его деда.

Сейчас он исполнит торжественный обряд молитвы. Ему никто не помешает сейчас полностью уйти в себя и произнести священные слова, которые произносят евреи всего мира, где бы они ни находились: «Благословен Ты, Господь, Бог наш, Царь вселенной, освятивший нас заповедями Своими и повелевший нам зажигать свечи субботы…»

После каждой молитвы он чувствует теперь, как в душе наступает необыкновенное просветление. А если кто-то что-то говорит, сам же и придумал. Потому что не было этого!..

Всеволод Наумович открывает глаза от непонятного беспокойства. Он один? Сколько он был в забытьи? Он так и не снял с себя талит.

В комнате темно. Всеволод Наумович машинально протягивает руку к столику, где должны стоять часы, чтобы посмотреть время. Но тут же рука падает на диванную подушку: он опять забыл, что неделю назад разбил их — утром привычно потянулся к часам и смахнул их на пол. Красивые были: большой вправленный в желтый металл круг из матового стекла, золотой циферблат и большие золотые стрелки. Подарок ему на шестидесятилетие. Пополам разбились. Можно было починить. Но Лена тут же сказала: «Выбросим в помойку, не люблю держать в доме битые вещи — плохая примета».

Свеча, которую он зажег еще днем, уже догорела. Включать свет не хочется. И Всеволод Наумович просто лежит с открытыми глазами и тяжело дышит, оттого что в груди заложило. Он пытается пальцами растереть грудь, чтобы снять спазм, и чувствует, что у него нет сил подняться. В голове у него слишком шумно, как будто работает какой-то агрегат, и слишком мутно — он никак не может собрать мысли воедино. Вечер. И уже время произнести Шма — самую главную молитву, которую он всегда произносит, отходя ко сну: «…да будет воля Твоя… чтобы мне лечь с миром и встать для благой жизни и мира…». Но что-то неясное бродит в сознании, расплывчатое, цепочкой перебирается от одного к другому. А о чем это — непонятно… Хаос какой-то, в котором мелькают неясные тени, силуэты людей, но он, сколько ни напрягается, не может никого узнать… Вот как будто кто-то знакомый… Кто же это? Сейчас он вспомнит… Но вот уже другой, третий… Квадраты солнца на свежевыкрашенном полу… Где?.. Так много разных… разного… кадр за кадром… Город, который веками всасывал, перемалывал, растворял… Как это было?.. Когда?.. В каком измерении?.. Дождь по водосточной трубе… лужей… у крыльца…

Он слышит, как за окном, где-то совсем близко, вдруг трепетно запела какая-то птица. Всеволод Наумович прислушивается: действительно или почудилось? Удивительно, думается ему, откуда такая переливчатая взялась? Затерялась, видно, когда другие улетали… Надо же! Пичуга зимой поет такими трелями… Так поют только летом… Только в его молодости так пели птицы… Замерзнет теперь… Нужно позвать кого-то, помочь…

— Глеб! — зовет он.

Всеволод Наумович ждет. Но никто не приходит на его зов. Надо ее подтолкнуть, чтобы улетала скорее.

— Гле-еб! — снова зовет он.

Но на зов его никто не откликается. Ведь Глеб давно вернулся с работы — он сквозь дрему слышал, как стукнула входная дверь. Что же это? Он так громко кричит, неужели не слышно? Птица ведь поет и поет. Замерзнет…

— Гле-еб!..

Всеволод Наумович делает усилие, чтобы подняться. Резкая боль швыряет его обратно на диван. От неожиданности у него перехватывает дыхание, глаза широко распахиваются: а-ах! Он чувствует, как сердце куда-то подпрыгивает, ударяется комом под самую челюсть, так что тело подбрасывает вверх, удар бьет в голову, отчего все мешается в сумасшедшей круговерти, стирается в неразличимую массу. Где это?.. Когда?.. Куда он?..

Всеволод Наумович хватает ртом воздух:

— Гле-еб…

Он так громко кричит… Почему никто не идет?..

Ведь эта птица… в его молодости… она слишком красиво поет… замерзнет…

 

2

Внизу портье с заученно-приветливой улыбкой кивает и здоровается:

— Mattina!

Костя отвечает тоже по-итальянски, с удовольствием произнося выученное недавно утреннее приветствие:

— Mattina!

Он протягивает пластиковую карточку-ключ и, перейдя на английский, просит поставить чемодан в камеру хранения до вечера.

— No problem!

Чемодан уносят, и Костя выходит из гостиницы.

Ну-с, решает он, напоследок еще разок пройтись по тем местам, которые особенно интересны, быстрым шагом, чтобы охватить все разом — чтобы запомнилось потом цельно и надолго.

В Италии он бывал уже не раз. Турин, Триест, Венеция — он ездил и в прошлом году, и два года назад: на переговоры, для подписания контрактов.

Но в Риме Костя впервые.

…о!.. сколько чувств тогда столпилось разом в его груди! Он не знал и не мог передать их; он оглядывал всякий холмик и отлогость. И вот уже, наконец, Ponte Molle, городские ворота, и вот обняла его красавица площадей Piazza del Popolo, глянул Monte Pincio с террасами, лестницами, статуями и людьми, прогуливающимися на верхушках. Боже! Как забилось его сердце!..

«Да-да, сейчас — к Колизею!» — соображает он, подходя к собору Санта-Мария Маджоре. Отсюда рукой подать, вот сюда, чуть левее и — прямо по Виа дель Монте Оппио, ему десять минут пешком. Нет, он, конечно, много повидал, где только не был. Но когда стоишь на самом верху и смотришь вниз, туда, где проходили бои гладиаторов… Какая техника строительства! Как они все это сумели возвести в то время?!! Он не раз видел римские акведуки высотой с десятиэтажный дом. Но Колизей!.. Это ни с чем не сравнимо. Поэтому сначала туда.

Слегка морозно. День ясный, и улицы заливает мягкий солнечный свет.

Костино тело расслаблено и впитывает в себя утреннюю бодрящую свежесть.

Не хочется думать о том, что в Москве декабрь и в лучшем случае там сейчас идет противный дождь. Эта серая монотонно моросящая масса воды — вот что обычно встречает его, когда он прилетает. И хочется поскорее в машину — и домой… окунуться в мыльную пену…

А здесь — краски, музыка, итальянские песни слышны то там, то там, даже не улавливаешь, откуда раздаются; рыночная толкотня, крики торговцев и монотонно бредущая по одному и тому же маршруту масса людей, которые, не замечая и не задумываясь над этим, каждый день топчут миллионами ног останки былых цивилизаций — дворцы, колонны, храмы, арки, гробницы, статуи, — загоняя их все глубже и глубже; разрушают, чтобы создавать вновь — и снова потом разрушать… И так — веками, тысячелетиями…

Колизей — это главное!

…он уединился совершенно, принялся рассматривать Рим и сделался в этом отношении подобен иностранцу, который сначала бывает поражен мелочной, неблестящей его наружностью, испятнанными, темными домами, и с недоумением вопрошает, попадая из переулка в переулок: где же огромный древний Рим? — и потом уже узнает его, когда мало-помалу из тесных переулков начинает выдвигаться древний Рим, где темной аркой, где мраморным карнизом, вделанным в стену, где порфировой потемневшей колонной, где фронтоном посреди вонючего рыбного рынка, где портиком перед нестаринной церковью, и, наконец, далеко, там, где оканчивается вовсе живущий город, громадно воздымается он среди тысячелетних плющей, алоэ и открытых равнин необъятным Колизеем, триумфальными арками, останками цезарских дворцов, императорскими банями, храмами, гробницами, разнесенными по полям…

Он опять купит билет и проделает весь путь еще раз. А уж после этого двинется дальше, посмотрит сверху на Форум, окинет взглядом раскопки. Потом — к колонне Трояна, оттуда — на Площадь Венеции. Обязательно пройдет к фонтану Треви, который возникает как по мановению палочки волшебника — из узкой, тесной пешеходной Виа Сан-Винченцо неожиданно обрушивается бурлящим каскадом. Он не может забыть этого поразившего его видения. Dio! Улочка вдруг открылась закрытой со всех сторон площадью — такой каламбур приходит сейчас Косте в голову, — и он оказался перед нефритового цвета, низвергающейся, клубящейся, дымящейся, бушующей, заворачивающейся белой пеной, подсвеченной в вечерней темноте со всех сторон прожекторами мощью воды. На мраморных ступенях просто хочется сидеть, ни о чем не думать и смотреть… смотреть… не замечая никого вокруг, кто точно так же сидит и смотрит… смотрит… не имея сил оторваться от этого очарования, когда вода поочередно бьет звонкой алмазной дугой. «Да, лучше Гоголя про это не скажешь», — думает Костя, проходя мимо Трояновых терм и сворачивая влево.

Еще раз Пантеон — это совсем недалеко от фонтана Треви. Там он обязательно пообедает в одном из ресторанчиков, которые тянутся друг за другом вдоль всех этих заплетающихся, извивающихся, закрученных, причудливо переходящих одна в другую, проходящих сквозь здания, замыкающихся и неожиданно появляющихся вдруг вновь, кипящих толпой иностранцев улочек, переулков, тупичков, и непонятно, где кончается одна траттория и начинается другая. Потом дойдет, конечно, до Площади Испании и поднимется еще раз по удивительному архитектурному творению непостижимого итальянского менталитета — лестнице, чтобы посмотреть на город.

А в самом конце — это чудо: Ватикан! Собор-город-государство. Он будет сидеть в Соборе св. Петра закрыв глаза, слушать орган и ждать, пока на него сойдет благодать… Этого нельзя объяснить, но это то, что он всегда испытывает, находясь в храме, нет разницы, в каком — православном, лютеранском или католическом. Для него не важна религия, он никогда не задумывается над такими вопросами, для него храм — это нечто совсем другое: это чувство единения с величием Духа, когда звуки пения или музыки заполняют все, неведомая сила словно поднимает выше, выше, туда, где ничего вокруг… И затем наступает полное расслабление и внутреннее успокоение… Именно это ощущение увезти с собой — как последнюю точку в тексте.

И только тогда он может покинуть Рим.

Костя возвращается обратно в гостиницу и замечает, что заранее заказанное такси уже стоит перед входом.

— Pomeriggio, signor! — встречает его улыбкой дежурный. — Такси ждет вас.

— Но я не опоздал, — словно оправдывается Костя и стучит по крышке часов, показывая время: — у меня в запасе целых три минуты!

Чемодан несут к машине. Костя еще раз обводит взглядом улицу в свете уходящего дня.

Солнце спускалось ниже к земле; румянее и жарче стал блеск его на всей архитектурной массе; еще живей и ближе сделался город; еще темней зачернели пинны; еще голубее и фосфорнее стали горы; еще торжественней и лучше, готовый погаснуть небесный воздух… Боже, какой вид!..

И неожиданно он делает глубокий вдох, как будто хочет увезти в себе и частицу воздуха, которым дышит этот Город.

В аэропорту, сделав check-in, Костя тут же заходит в tax-free, чтобы купить последние сувениры. В основном это касается пятилетней Ишки — его дочери Иришки, которая родилась у них с Мариной. Это — самое главное. Папа должен привезти много всего: и игрушки, и сладкие подарки, и блестящие заколки для волос, и ручки с необыкновенными наконечниками, в которые потом напихиваются чуть ли не леденцы и жвачки, и разноцветные ластики, и открытки, и вообще — кучу всего, непонятно для чего созданного. В последнее время Ишка явно жадничает: сгребает все свое «богатство» и уносит к себе в детскую. «Мне нужно много», — отвечает она, когда ей говорят, что она должна поделиться свои добром с другими, и не хочет делиться ни с кем.

До отлета Костя успевает позвонить домой по мобильнику и долго выслушивает полный отчет Ишки о том, что она сделала за день.

— А как твои плюшевые друзья? — спрашивает он.

— Старые друзья ждут в гости новых, — отвечает дочь.

Положив трубку, Костя усмехается ее детской недвусмысленной дипломатии. Каждый раз приходится поражаться находчивости этой маленькой плутовки, поработившей всех своим очарованием. Похоже, между его детьми нет ревности — они прекрасно общаются: старшие с удовольствием возятся с Ишкой, когда приезжают; звонят ей по телефону из Германии и ждут, когда она подрастет и сама сможет ездить к ним в гости. Все получилось на редкость спокойно, интеллигентно, без надрыва и скандалов. Костя усмехается: как говорит герой фильма, я нормальный здоровый мужчина и мне сорок пять лет. Когда-то он отвергал все подобные расхожие шаблоны, говорил: «Это не обо мне!» Но что, в конце концов, можно поделать, если сексуально начинает тянуть к другой женщине? И не только сексуально: в отношениях появляется новое, чего не было в прежней жизни, новая гармония, основанная на других интересах. Как с этим совладать? И нужно ли? Он не раз убеждал себя, что все это со временем пройдет, что подобное случается со всеми, что он тоже попросту увяз. Но получилось так, как получилось: каждый оказался на той стадии, когда появляется новый партнер. Партнер? «Фу, как банально, как все-таки пошло! — говорит себе Костя. — Это любовь. Неизбежная. Разве может быть одна в жизни? Может, конечно. Бывает. Но редко. Таких людей даже жалко». Костя глубоко убежден теперь, что без новой любви жизнь будет безэмоциональна. А она должна быть напитана разными ощущениями. Чтобы давать новые импульсы. Так было всегда, так должно быть. Каждый — и мужчина, и женщина — имеет право начать другую жизнь. На западе вообще принято вырастить детей — и разойтись, и начать сначала. Разве не так? Это считается в порядке вещей. Таня навсегда останется для него мерилом ценностей, он ее ни на минуту не предавал. Разве забудется когда-нибудь, как он мечтал о Тане? Как мечтал прикоснуться к ее тоненькой, изящной ручке? Только прикоснуться! Такое не забыть!

«Но — не сейчас, не сейчас!.. Потом…», — думал тогда Костя. Конечно, он будет вспоминать все потом, когда будет вспоминать о молодости… А тогда все было занято Мариной…

При другом раскладе он, конечно, никогда бы не оставил Таню. А Таня — его? Наверное, тоже нет. Мучились бы каждый в своей личной жизни, не имея сил разорвать связь. А сейчас их прошлое навсегда с ними, каждый из них сейчас может позвонить другому и посоветоваться, если нужна помощь. Идеальный вариант.

Он возвращается домой за полночь и, как воришка, открывает дверь так, чтобы произвести как можно меньше шума: осторожно вставляет ключ в скважину и медленно поворачивает, проклиная про себя гробовую тишину, которой объята ночь. Затем, проскользнув в квартиру, не включая свет, так же осторожно старается закрыть дверь, чтобы она не хлопнула.

И когда, аккуратно поставив обувь под вешалку, оборачивается, видит, что Таня стоит перед ним в прихожей и с интересом наблюдает за этими его манипуляциями.

— Ты, наверное, очень проголодался? — спрашивает она.

Есть Косте, разумеется, совсем не хочется — его кормили весь вечер, и вкусно кормили, специально для него готовили. И Марина играла для него на фортепиано. И потом она принесла десерт, и они ели его вдвоем, запивая легким шампанским… И он целовал ее затылок с коротко подстриженными курчавыми волосами темно-пшеничного цвета, которые собираются мысом и тонкой изящной косичкой сбегают вдоль шеи… И привез ее запах с собой, и он до сих пор в нем, вокруг него…

Положить что-либо в желудок сейчас Костя просто не в состоянии. Вообще после всего, что было в этот вечер, сидеть перед Таней, смотреть на нее…

— У нас фуршет… — мычит он что-то невразумительное.

— Фуршет — это не еда, — авторитетно говорит Таня.

Поэтому Косте приходится лишь утвердительно кивнуть в ответ.

Он идет переодеваться, а Таня что-то сооружает на столе в кухне.

— Много не надо, — предупреждает он.

— Но вы там, как я понимаю, в основном пили, а не ели, — отзывается она, стоя к нему спиной.

— Ну, все-таки ночь уже…

Костя почти рад, что она стоит спиной и не видит его лица — так легче говорить неправду.

Он садится, Таня наливает в керамические кружки чай ему и себе и тоже садится напротив.

Костя медленно жует бутерброд, прихлебывая из кружки, ковыряет вилкой в нарезанных тонкими ломтиками помидорах, поверх которых лежит сыр «моццарелла». После шампанского — чай… Но виду подать нельзя. Поэтому он старательно двигает челюстями, чтобы создать впечатление, что голоден. Таня тоже молча прихлебывает и иногда бросает на него взгляд. И взгляды ее и его пересекаются. Костя тут же делает вид, что занят бутербродом. А Таня, бросив взгляд, делает вид, что занята чаем. И все происходит молча. И это молчание становится, как всегда в таких случаях, невыносимым. И каждый знает про другого, и каждый ждет, что другой первым скажет первое слово.

— Знаешь, — раздумчиво говорит Таня, она отваживается наконец прервать молчание, — нам ведь было хорошо вдвоем…

Костя чувствует, как у него начинают дрожать руки. Он кладет бутерброд на тарелку и судорожно проглатывает кусок.

— Ну вот, — продолжает Таня спокойным, размеренным тоном, и руки у Кости начинают дрожать сильнее. — А теперь нам уже не так хорошо, ведь правда?

Таня как бы рассуждает сама с собой, не ожидая от него никакого ответа; сейчас она не смотрит на него, и от этого разговаривать легче, потому что посмотреть ей в глаза он не может.

— Поэтому, я думаю, — говорит она, сделав короткую паузу, — нам обоим необходимо изменить нашу жизнь…

Костя ловит себя на том, что почти не слышит ее слов, они доходят до него откуда-то из его собственного подсознания и оседают ватной массой. Из-под опущенных ресниц он наблюдает за тем, как Таня машинально чертит пальцем на столе загогулины — она всегда так делает, когда волнуется.

— Это, я думаю, будет самое правильное — если мы оба придем к такому знаменателю…

— Ты так считаешь? — отзывается Костя, упорно глядя в стол, и не узнает собственного голоса.

— Да, дорогой. Что делать? Это очень грустно. Потому что все было так прекрасно когда-то… Но всем известно, что вечного не бывает… И ты, и я, мы оба знаем, что происходит сейчас с нами обоими. Мы давно стараемся скрывать это друг от друга, потому что боимся сказать правду, потому что страшно сказать это друг другу, потому что мы были не готовы к тому, что такое когда-нибудь может произойти и с нами. Поэтому мы так долго молчали друг перед другом. Но, согласись, это глупо. Да и недостойно нас — мы ведь никогда ничего не скрывали. Поэтому и сейчас лучше мужественно посмотреть правде в глаза и поступить так, как следует поступить в подобной ситуации.

Таня лучше может выразить словами то, что понимает и сам Костя, но от чего он старательно убегает вот уже целый год.

— Но ты ведь знаешь… — Костя поднимает голову, чтобы наконец посмотреть на Таню. И видит, что у нее по щекам двумя тоненькими струйками текут слезы.

— Да, знаю, — не дает ему закончить она, подавляя дрожание в голосе. — Поэтому и говорю, что мы должны поступить так, как достойно нас.

— Ты плачешь?.. — Костя через стол берет ее руку и слегка сжимает в своей, и Таня не делает попытки освободиться.

— Я плачу, потому что мне жалко, что все так произошло… Понимаешь? Нам обоим казалось, что проза жизни создана не для нас… что мы обойдем это, — почти шепотом произносит Таня. — А теперь… теперь все, что было, вдруг закончилось… Просто… вдруг… И с этим ничего нельзя поделать…

— Но ведь оно навсегда останется с нами…

— Да, конечно… Но — в прошлом…

Костя чувствует, как на его глаза тоже набегают слезы. Сейчас перед ними только их воспоминания и горечь утраты.

— Но, — Таня вскидывает голову, — мы должны быть сильными и пережить это. Чтобы ничего не затоптать, ни из того, что было, ни из того, что впереди. Жизнь такова, Костя… что делать. Правда?

Она открыто смотрит на него. А ему мешает спазм, который стоит в горле, чтобы ответить ей. И он только утвердительно кивает головой.

Было бы неверным думать, что все именно так и произошло, этакая идеальная пастораль получилась. Все было значительно сложнее потом. И отчуждение тоже было, и надрыв конечно же был, нужно признать это. Катя уехала с матерью; Лева остался на несколько, тоже непростых, лет с ним; не раз они бросали друг другу в лицо тот пресловутый случай в театре, когда оба столкнулись, каждый со своей дамой; пытались прийти к консенсусу. «Ты обманывал маму!» — упрямо, не глядя на него, повторял Лева. «Она тоже обманывала меня», — защищался Костя. «Она может!» — настаивал Лева. Косте он в этом отказывал: «Ты должен был сразу сделать свой выбор и прямо и честно сказать ей об этом!» Тогда Левин максимализм никакими доводами, что иногда ситуации не так просты, как кажутся на первый взгляд, поколебать было невозможно. Натянутые поначалу отношения выстраивались у него и с Мариной. Но думать об этом не хочется, хочется, чтобы навсегда запомнилось хорошее. Теперь все наконец вошло в колею. У каждого из них есть свое, личное. Но они все могут встречаться, решать общие проблемы. Может быть, так и надо в этой сегодняшней, неожиданно быстро изменившейся и изменившей людей жизни?

Объявляют посадку, и Костя спешит к своим gate.

В салоне самолета, пристегнувшись, он с удовольствием откидывается на спинку сиденья и закрывает глаза. Пока будут взлетать, пока потом будут разносить напитки и еду, можно прокрутить в голове весь сценарий поездки. Это он любит делать: подвести итоги заранее, осмыслить, что было отлично, что — хорошо, где был промах. А завтра он придет в свой офис с уже готовым отчетом в голове.

К этой поездке в Рим тщательно готовились, просчитывая все еще и еще раз до мелочей.

И наконец после долгих переговоров, внесения уточнений и дополнений в текст договора его удалось подписать. Косте вспоминается, как обе стороны доказывали, что будет лучше в обоюдных интересах, как будто каждая из сторон больше пеклась не о себе, а о партнере! Им чем-то пришлось, конечно, пожертвовать. Но так как без этого практически не бывает, такой расклад тоже брался в расчет. Изначально проект намечался на пять лет. Однако его сократили до двух лет. На самом деле, когда многие искусственно раздутые предприятия сворачивают производство или просят госдотаций и вливаний из Международного валютного фонда, не так плохо.

Он еще раз собирает в памяти все, что завтра нужно будет обсудить, и вносит по пунктам поправки в текст, который у него уже в компьютере.

Некоторые условия пришлось изменить не в лучшую сторону… Но в целом им можно быть довольными: поездка оказалась удачной. У него золотое правило: всегда нужно рассчитывать на меньшее.

Костя просит у склонившейся к нему с улыбкой бортпроводницы коньяк, чтобы после сегодняшней длинной прогулки по городу почувствовать себя снова бодрым и оставить во рту ощущение приятного букета. Ему подают «Кальвадос». Восхитительный тонкий аромат кружит голову. Костя растягивает удовольствие, вспоминая детали общения с партнерами, и внутренне улыбается, прокручивая в голове весь сюжет завтрашнего дня. Да, неплохо все получилось.

И посмотрел тоже не так мало, дома будет что рассказать — и Марина, и Ишка всегда только того и ждут, когда он начнет рассказывать об очередной поездке. Косте всегда счастливо удается совмещать в себе оба качества: делового человека и просто туриста.

Самолет летит уже совсем низко, над домами, так что различимы окна, люди, машины. Первое, что ударяет в глаза, — высвеченные вечерним прожектором, написанные графитти на мокром, чудом уцелевшем от грязи куске асфальта огромными фосфоресцирующими буквами в четыре ряда слова:

МАЛЫШ

Я

ТЕБЯ

ЛЮБЛЮ!

«Забавно, — думает Костя, — вот как нужно встречать!»

Пока пассажиры нетерпеливо ждут выхода и щелкают включающиеся мобильники, он спокойно стоит и не торопится включить свой.

За окном, как он и ожидал, слякоть, отчего после мягкой сухой погоды невольно поеживаешься.

Только что бортпроводница объявила: «Температура в Москве минус ноль градусов, идет мокрый снег с дождем».

В окно иллюминатора видно, как валят огромные, рыхлые, тяжелые комья белой массы, которая, не успев долететь до земли, растворяется и, плюхаясь на землю, превращается в месиво. Дождь, зарядивший, по-видимому, с утра на весь день, к вечеру превратился в снег. Кашеобразная смесь тут же залепляет окна и тяжело стекает вниз по стеклу.

Но вот разрешают выход, и пассажиры устремляются вперед. Движение подхватывает Костю, и он чувствует, как московский ритм уже наступает и хочет поглотить его. Он внутренне слабо противится этому. Но все по-деловому спешат, обгоняют друг друга. Невольно Костя убыстряет шаг, достает наконец из кармана мобильник и включает, чтобы проверить звонки. На экране за время полета высветился всего один номер, и тот незнакомый. «Кто бы это мог быть?» — соображает он, спеша к служебной машине, которая должна ждать его. Звонок был дважды, с перерывом в полчаса, кстати. Кому-то он срочно понадобился…

Костя идет по коридору, машинально разглядывая цифры. Нет, такого у него не значится, это точно… не помнит… никогда не было… Интересно все-таки, кто бы это мог быть? Ладно, не стоит ломать голову, проверит потом этот номер. Если нужно, позвонят еще раз. Не в его правилах звонить самому. Хотя странно: сейчас в Москве уже 23.00. Первый звонок был всего час назад… Звонить так поздно обычно не принято. А звонок повторили… Странно. Кому он так срочно нужен?..

Костя выходит из здания аэропорта.

— С приездом, Константин Николаевич! — здоровается шофер Саша, открывая перед ним дверцу.

— Привет, привет! — энергично отвечает Костя и садится на заднее сиденье.

Мобильник звонит в тот самый момент, когда машина отъезжает.

«Ну вот, Марина опередила меня!» — думает он и лезет в карман.

Глянув на засветившийся экран, он снова видит незнакомый номер.

— Левитин, — произносит Костя деловым тоном.

— Здравствуйте, дядя Костя.

В трубке он слышит голос племянницы, и сердце тут же ёкает: в последний раз это было несколько лет назад, когда ему сообщили о смерти матери.

— Что-то случилось, Лёля? — спрашивает он.

Голос от волнения становится глухим.

— Папа умер.

— Та-ак…

Костя чувствует, как внутри словно что-то обрывается, мышцы во всем теле обмякают и наступает полное отупение. Брат умер… Его брат умер… Сева… умер…

— Мы вам звонили уже, но у вас телефон был отключен, — частит Лёля. Лёля частит с детства, проглатывая окончания слов, налепляя окончание одного на начало другого, и от этого во рту у нее получается каша из звуков. — Мама велела вам сразу сообщить… Папу забрали в морг…

— Я только что прилетел… из командировки.

— Автоответчик повторял: «Абонент недоступен».

— Когда это случилось?

— Сегодня.

— Днем?

— Вечером. Мама вернулась домой от меня и нашла его на диване..

— Дома при нем никого не было?

Слова отлетают сами по себе — за ними ничего не стоит, просто нужно задавать вопросы, так поступают все в подобных ситуациях, чтобы снять стресс.

— Был Глеб.

— И как же?.. — Костя не договаривает.

— Он сказал, что ничего не слышал, в комнате было тихо.

— Та-ак… — произносит опять Костя. — А диагноз?

— Вы же знаете, что у него раньше был инфаркт. И вот еще один был несколько месяцев назад. Ну а это уже третий… Мама говорит, что вскрытие покажет…

— Ну да… Третий, значит… Когда похороны?..

— Похороны, видимо, будут в субботу на Востряковском кладбище. Мама сейчас, сами понимаете… Все время повторяет: «Как же меня не было рядом с ним… Как же мы не попрощались…»

— Ну да, я понимаю…

— Я позвоню завтра, когда точно будет известно.

Костя сидит и бездумно держит в руках трубку, из которой идут короткие гудки.

Его брат умер… Его брата больше нет… Нет Севы… Последний из всех…

— Саша, остановите, пожалуйста, где-нибудь, — просит он шофера, — мне нужно на несколько минут выйти.

Машина съезжает на обочину, Костя выходит, прикрывает дверцу, чтобы не было слышно, и набирает номер Тани в Германии.

Где она сейчас? Что делает? И почему он звонит именно ей? Костя не отдает себе в этом отчета, просто он чувствует, что сейчас он должен позвонить ей. Наверное, потому, что до сих пор их связывает то прошлое. Конечно, у него другая семья, и он все расскажет Марине, когда приедет, и она посочувствует ему. И все будет, как надо, с полным пониманием. Но… никто, кроме Тани, не сможет сейчас сказать ему необходимых слов.

К телефону долго не подходят, но Костя терпеливо сидит на гудках.

Наконец в трубке прорезывается ее звонкое «Алло!».

— Таня, это я!

— Да, Костя… — и она тут же настороженно замолкает.

Какое все-таки у Тани чутье! Костя чувствует, как она напряглась в ожидании.

— Сева умер… Сегодня…

— Поня-ятно… — Таня делает паузу на минуту и тут же быстро говорит: — Костя, уже ничего не поделаешь, понимаешь? Это уже произошло, и ничего исправить нельзя. Это может случиться с каждым, и мы все должны быть к этому всегда готовы.

Таня не охает, не всплескивает руками где-то там, далеко, за две тысячи километров. Таня — Костя это очень хорошо понимает — старается влить в него силы, чтобы ему легче было пережить случившееся. Несмотря на давнюю семейную ссору, на то, что контакты прекратились, она понимает, что значил для Кости родной брат.

— Я только что вернулся из Рима. Позвонила Лёля и сообщила…

— Я понимаю, дорогой. Но сейчас ты должен думать о том, как его достойно похоронить, как помочь им всем. Им сейчас трудно одним. Ведь там только Лена и дети. Поэтому ты должен подумать о них.

— Да, конечно, я уже решил, что возьму расходы на себя.

— Правильно, именно так.

— У него было два инфаркта; недавно, говорят, в больнице лежал..

— Тогда это было практически безнадежно…

— По-видимому… Они никак не могли дозвониться до меня. Это произошло вечером. Дома был Глеб, но он, как сказала Лёля, ничего не слышал…

— Ну… слышал, не слышал… Может, не разобрался, как все серьезно… У молодых ведь нет опыта в таких делах…

— Еще она сказала, что он всегда ждал меня и повторял, что когда-нибудь я приеду к нему… просто так приеду…

Таня несколько секунд молчит.

— Мы никогда не знаем, как лучше поступить… чтобы потом час расставания не был таким тяжелым… — тихо произносит она после паузы. — Что произошло, тому Бог судья… Когда похороны?

— В субботу, через два дня получается. Я еще не соображу, что делать в этой ситуации…

— Костя, главное сейчас — думай о них, им сейчас очень нужна твоя помощь. Утром свяжись с ними и постарайся взять на себя часть организационных дел. У тебя машина, поедешь куда нужно, поможешь быстро оформить документы. Чтобы все прошло хорошо. А я сейчас позвоню Леве, и завтра он вылетит в Москву. Он будет с тобой все время, да?

— Да, конечно, пусть Лева прилетит…

Его брат Сева…

Костя смотрит в окно, за которым проносятся сейчас в темноте светящиеся рекламы.

Севы… больше… нет…

— Давай научу стрелять! — говорит старший брат, входя в комнату.

Четырехлетний Костя стоит посередине и беспомощно держит в руках подаренное на день рождения ружье-двустволку. Ружье стреляет пружинными пулями, которые с оглушительным грохотом жахают в стену. Но это у взрослых. А у Кости ничего не получается, никакие пули из ружья у него не вылетают, да и зарядить он его не может. И от этого хочется заплакать.

— Идем! — манит брата Сева.

Он ведет Костю в коридор, притаскивает из кухни табурет, ставит на него металлического игрушечного фазана с расправленными крыльями и поясняет:

— Это мишень. Сначала целишься сюда, — Сева показывает пальцем: — вот прицел, вот мушка; потом нажимаешь на курок. Понял?

Он отводит Костю на расстояние, командует:

— Теперь стреляй!

Костя смотрит на мушку; ничего не видя, изо всей силы давит, куда велит Сева; ружье наконец оглушительно бабахает, и пробка, минуя фазана, влетает в стену.

— Не так! Смотри, как нужно!

Сева проделывает с ружьем все, казалось бы, то же самое, и фазан тут же подает с табуретки…

Это было на Каменщиках. Ружье потом Костя променял в детском саду сначала на автомат, который только трещал, но не стрелял, автомат — на свисток, свисток… на что же он променял свисток? А может, ни на что? Просто кому-то отдал? Потому что слышал, как воспитательница сказала матери, когда мать пожаловалась, что Костя остался без ничего:

— Я, честно сказать, такого еврейского ребенка вижу впервые…

А потом… это было уже в пионерлагере. Сева приезжал к нему с Илюшкой в родительский день. Родители не приехали почему-то. И Сева как-то не очень четко мог объяснить, почему их сегодня нет, — они с Илюшкой все мялись, отводили глаза в сторону, чего-то явно не договаривали. И только после возвращения Кости в Москву ему сказали, что бабы Леи не стало…

Он прекрасно понимал, что Сева часто использует его. Но прощал брату все — по закону старшинства: он всегда знал свое место младшего.

Пусть отец не принимал потом Севу и всю его компанию, даже с долей брезгливости относился. «Это оболтусы!» — говорил он, никак иначе их не называл. Но Кости это не касалось. Ведь именно Сева защищал его, малолетнего, когда во дворе обижали и даже били.

Вот играют они во дворе в мяч. А один мальчишка, лет на пять старше, отберет мячик, подкинет высокооо-высоко и кричит со смехом:

— Лови, Самуил! — только так называет Костю.

Плакать от обиды ведь хочется. Вот в этот самый момент, когда Костя готов зареветь, выходит во двор Сева. Он ничего не говорит, он просто стоит в дверях подъезда, засунув руки в карманы брюк, и смотрит. И тут же все прекращается — мяч возвращается в руки Кости, а мальчишка исчезает куда-то, на глазах испаряется. Боится потому что. Еще несколько минут назад маленький и беззащитный Костя гордо расправляет плечи: за спиной стоит брат.

И вообще… если уж вспоминать, то окажется, что Сева был рядом в тот момент — был такой, чего не бывает? — когда после какой-то глупой — глупейшей! — ссоры с Таней еще в самом начале их совместной жизни Костя объявил голодовку. Именно Сева смог тогда подействовать на него — он как-то очень тихо все объяснил. И Костя сразу успокоился, и в душе у него посветлело.

Один только раз Костя действительно перепугался. Это случилось, когда из-за Севы дед сломал шкаф карельской березы. Дед, невысокого роста, но коренастый, с широкой грудью и обладавший необыкновенной физической силой, в ссоры отца и Севы никогда не встревал. Но если отца не бывало дома, часто выговаривал Севе за поведение. Однажды Сева очередной своей грубостью привел деда в такую ярость, что он изо всей силы толкнул Севу и тот отлетел в сторону шкафа. Шкаф был старинный, со всякими завитушками и завихрюшками. Оставшийся от прежних хозяев, он одиноко стоял в углу и был в таком плохом состоянии, что фактура дерева полностью исчезла под налетом грязи и пыли. Хотели уже было выбросить, но отец, присмотревшись внимательно, вдруг сказал: «Да ему цены нет — это же карельская береза!» Поэтому шкаф отциклевали всей семьей, покрыли заново лаком, и он был единственным украшением в их 22-метровой комнате на семь человек. Сева впечатался спиной ровно в полуприкрытую дверь, и она была тут же «с мясом» вырвана с петель. Несколько дней все ходили притихшие. Деду никто не смел перечить, даже отец, который уважал его и считал, что дед справедливый и всегда поступает по совести. А шкаф потом долго так и стоял — боялись притронуться к нему после такого, пока наконец бабушка Маргарита Петровна не вызвала столяра. Втайне Косте нравилась позиция брата, нравилась «золотая молодежь», среди которой тот вертелся. Честно сказать, он слегка даже завидовал ему. Потому что сам так не мог. Он не мог подражать Севе. Не умел. А хотел? Может быть. Этакая независимая позиция пофигистов. Поэтому Костя занял другую, более достойную. И не менее независимую. У Севы все так и осталось в прошлом. А у Кости — это и настоящее, и — будущее. Именно в Косте само собой, без всякого давления и вмешательства со стороны, воплотилось то, о чем их мать всю жизнь мечтала для Севы и что никогда так и не смогло реализоваться в нем.

— Возьми!

Костя смахивает текущие слезы и видит протянутый Леной бумажный носовой платок. Но он только отрицательно машет головой:

— Не надо…

Ему хочется, чтобы слезы лились… Много. Их не надо вытирать, нужно чтобы вот так… просто сами по себе… вниз… Он отходит в сторону и становится позади всех, где никто не заметит, что его душат рыдания.

Потом каждый бросил горсть холодной мокрой земли.

Лена, Глеб, Лёля, Костя и Лева стоят перед черной мраморной плитой, на которой выгравированы имена деда, бабушки, матери, а теперь прибавится еще имя Севы.

— Ты что-то положила в гроб, кажется? — спрашивает Костя у Лены.

— Магендоид серебряный. Помнишь, ты когда-то Майе Михайловне привез из Израиля?

— Да, было такое…

Косте на минуту приходят в голову испанские конверсос. Это случилось несколько лет назад в Сеговии. Он впервые испытал тогда щемящее чувство по отношению к народу, который насильственно был обращен в христианство, а тех, кто отказывался сделать это, изгоняли или убивали. И все-таки оставались евреи-анусим — принужденные, те, кто несмотря ни на что втайне следовали предписаниям иудаизма. Он долго рассматривал памятные доски в еврейских кварталах, зашел в бывшую синагогу, обращенную в церковь, бродил среди домов, где жили те, кто так много сделал для процветания города и культуры, некогда сильные люди королевства, и пытался представить себе, как здесь было когда-то…

— Ты думаешь, для него это было бы важно? — Костя с сомнением смотрит на Лену.

— Но ведь ты для чего-то привез его матери? Хотя она не была верующая. И она его всегда потом носила на шее. А Сева стал очень религиозным, особенно в последние годы — и в синагогу ходил, и обряды соблюдал, и Тору изучал. Он тоже носил его на шее. Поэтому ему там это пригодится… А нам зачем магендоид? Мы ведь все крещеные, православные… Вот я и положила ему в ноги: пусть с ним уходит навсегда.

Лена наклоняется, чтобы расправить ленты на венках, и Костя наблюдает за ее руками, которые наводят порядок над свежим холмиком.

Неожиданно ему вспоминается сон, который он когда-то видел в детстве: как будто он бродит в темном склепе, среди каких-то, тоже темных, возвышений. И вдруг чутьем угадывает, что это надгробия и он под землей. А рядом где-то его бабушки, дедушка, мать — он ощущает их присутствие, но не видит… Он разглядывает надгробия и понимает, что это все — его предки, потому что слышит, как бабушки и мать произносят их имена и считают могилы. Он чувствует, что ему нечем дышать, что сейчас задохнется. Он кричит и просыпается… Кажется, у него была тогда корь и все это привиделось в полубреду.

Но ему не раз потом являлся этот детский сон — слишком реальный был.

И теперь, задумчиво глядя на закрытый живыми цветами холмик, Костя еще раз думает о вечной философии смерти: всех принимает земля, и только там утихают ненужные страсти, только там наконец все равны и спокойны.

Провожавшие в последний путь — вероятно, родственники или знакомые со стороны Лены, Костя уже видел некоторых из них раньше, — постепенно расходятся и медленно идут по направлению к автобусу. Костя тоже поворачивается, чтобы идти к выходу.

К нему подходит Лена.

— Надо урны с Даниловского кладбища перенести тоже сюда, — тихо говорит она. — И урну Николая Семеновича и бабушки Маргариты Петровны… И надпись потом общую сделаем.

— Наверное, это правильно, — соглашается Костя. — Пусть все в одном месте будут.

Они идут до ворот кладбища и прощаются.

— А вы?.. — спрашивает Костя.

Вопрос звучит неопределенно — что, собственно, он имеет в виду?

Но Лена понимает, о чем ее спрашивают:

— Да ничего… Квартиру Глеб хочет продавать, будем съезжаться вместе в большую жилплощадь…

Костя оглядывает их всех — все такую же, ничуть не изменившуюся и не повзрослевшую, Лёлю, с водянистыми невыразительными глазами и тонкой, жесткой полоской губ Глеба, Лену, уже постаревшую и расплывшуюся, — и, не зная, что, собственно, еще прибавить, смущенно произносит:

— Ну ладно, ни пуха вам тогда!

— К черту! — отвечает Лена. Она на минуту нерешительно задерживается: — А знаешь, с вашей квартирой совсем не так было, как вы подумали… Это все случайно тогда получилось…

— Не бери в голову. Никто ничего уже не думает. Да и квартиры той давно нет. — Костя улыбается: — Если что нужно, звоните — телефон мой у вас есть. И насчет денег не стесняйтесь, я за все заплачу.

— Спасибо.

Костя делает общий взмах рукой:

— Ну, пока!

— Пока!

Лена с детьми спешит вслед за остальными. «Ведь в детстве дружны, кажется, были! — невольно отмечает про себя Костя, видя, как холодно распрощались двоюродные братья и сестра. — А теперь даже не поговорили ни о чем, не спросили ничего друг у друга — как чужие… Ну, правильно, так и бывает: отношения родителей рано или поздно переносятся на отношения между детьми. А потом говорят: жизнь развела…» Он задумчиво смотрит им вслед и чувствует, что это всё, точка, финальный аккорд, занавес…

— Я — к тебе?

Костя слегка вздрагивает, оборачивается. Лева вопросительно смотрит на отца.

— А как же! Обязательно!

Они идут к машине, садятся, пристегиваются.

— Ну, как там у вас дела? — спрашивает Костя, включая зажигание и медленно отъезжая от стоянки.

— Нормально. Катька конкретная такая, работает; кажется, скоро будет заколачивать побольше моего. Говорит, замуж не собирается, пока карьеру не сделает, хотя бойфренд у нее давно имеется. Мама тоже в делах: работа, дом, огород. Она уже вырастила целый ботанический сад, по-моему…

Костя понимает, что о Гюнтере Лева сознательно умалчивает, хотя у них с Костей выстроились неплохие отношения.

— Кстати, помнишь, была у мамы знакомая с таким странным именем — Лениза? — неожиданно говорит Лева.

— Да, что-то такое припоминаю, рассказывала когда-то…

— Так вот, у нее был рак, операции одна за другой. И, представляешь, выползла! Работает в универе сейчас!

Костя притормаживает на повороте и выезжает на Ленинский проспект.

— Воля… — как бы рассуждая вслух, произносит он наконец.

— Что? — непонимающе смотрит Лева.

— Это воля, Лева… — медленно повторяет Костя. — Необходимая каждому в этой жизни во-ля…

— Но это же болезнь была…

— И болезнь победить тоже… — Костя переключает скорость и смотрит на Леву в зеркальце: — Ну а ты?

— Я? А что, разве не видно? — Лева смеется и делает жест, как бы приглашая, чтобы Костя взглянул на его отлично сидящий костюм «BOSS». — Мы, европейцы, круто знаем, чего хотим. Только так можно чего-то добиться.

Костя минуту молчит, переваривая сказанное сыном. «Европейцы»… Севины дети, как сказала сегодня Лена, православные, его с Таней — «европейцы». А что скажет когда-нибудь Ишка?..

— Европейцы? Ты так считаешь?

— И только так!

Костя чуть усмехается:

— Ну, если ты в этом уверен, значит так и есть.

Он выстраивается в левый ряд и нажимает на газ.

Хельсинки, 2009

 

Примечание

В Части четвертой гл. 2 приведены цитаты из повести Н.В. Гоголя «Рим». Н.В. Гоголь. Собр. соч. в шести томах. М.: Худ лит., 1952, т. 3.