И снова утро (сборник)

Константин Теодор

Зинкэ Хараламб

Михале Аурел

Виколл Драгош

Сборник повестей и рассказов посвящен боевому содружеству советских и румынских воинов, рожденному в годы второй мировой войны и сыгравшему важную роль в разгроме гитлеровских войск на заключительном этапе войны и в освобождении от фашистского ига.

Авторы рассказов рисуют волнующую картину всенародного вооруженного восстания в Румынии осенью 1944 года, подчеркивают значение освободительной миссии советских войск, повествуют о становлении румынской Народной армии.

Книга представит интерес для широкого круга читателей.

 

Теодор Константин

Последняя очередь

Вначале его имя не вызвало у меня никаких воспоминаний. Мне показалось, что я слышу его впервые. Только потом, когда я попросил этого человека раздеться, у меня возникло смутное чувство, что имя Панаит Хуштой я когда-то слышал. Но полная уверенность в том, что я его знаю, пришла не сразу. Вначале я вспомнил, что недавно один столичный еженедельник подробно писал о моем клиенте. Молодой журналист с большой теплотой рассказывал о коммунисте Панаите Хуштой, которого двенадцать лет подряд выбирают председателем сельскохозяйственного кооператива «Новые зори», одного из самых первых и самых богатых кооперативов области. Позже, прощупав его живот и обнаружив зарубцевавшуюся рану, я вспомнил, что познакомился со своим пациентом много лет назад, в то время, когда я был хирургом полевого военного госпиталя.

— Значит, — сказал я сам себе, — это не кто иной, как Панаит Хуштой… «Арестант»… Невероятно!

Внешне он не очень сильно изменился, но мне показался совсем другим человеком.

Когда я окончил осмотр, он нетерпеливо, с беспокойством в голосе спросил меня:

— Надеюсь, вы не намерены класть меня в больницу, товарищ доктор?

— Пока нет. У вас гастрит.

— Ну, вы словно камень у меня с души сняли. Сейчас, весной, мне некогда болеть.

— Но знаете, некоторое время вам придется соблюдать диету и обязательно принимать лекарства, которые я вам сейчас пропишу.

— Если это так нужно, я готов соблюдать диету и глотать пилюли.

Выписав рецепт, я будто между прочим проговорил вслух:

— Значит, вы Панаит Хуштой, «арестант»!

Он посмотрел на меня с любопытством и удивлением, явно пытаясь понять, откуда я знаю его. В свою очередь я тоже разглядывал его с любопытством.

Панаит Хуштой был тем же самым и все же другим. Тем же самым в том смысле, что истекшие с нашего первого знакомства восемнадцать лет вовсе не состарили его. Выглядел он лет на сорок с небольшим, хотя, по моим расчетам, ему было под пятьдесят. Но зато глаза его изменились. Прежде его взгляд был мягким, даже застенчивым, теперь же он стал смелым, твердым, пронизывающим. И голос его изменился. Он был уже не ровным и спокойным, а скорее решительным, несколько суровым, одним словом, голосом человека с твердой волей, умеющего сделать так, чтобы его слушали. Видно было, что Панаит умеет завоевывать доверие тех, к кому обращается. Поседевшие на висках волосы были по-прежнему густыми и слегка вьющимися. Только мелкие морщинки вокруг глаз говорили о том, что эти восемнадцать лет были для него годами борьбы и упорного труда.

— Если вы помните, что меня звали «арестантом», значит, вы были врачом в военном госпитале. Не так ли?

— Да.

На лбу у Панаита Хуштой собрались складки. Но ему все-таки никак не удавалось припомнить меня.

— Помните, когда гитлеровцы минировали госпиталь, я тоже помогал вам спасать его.

Панаит Хуштой ударил себя ладонью по лбу.

— Да! Конечно! Теперь вспомнил! Вы — врач, который был одним из первых, кто бросился на гитлеровцев, хотя в пистолете у вас не осталось ни одной пули. Ведь так?

Я утвердительно кивнул головой.

— Вот это встреча, товарищ доктор! Вы не представляете себе, как я рад, что мы встретились!

Он поднялся и с радостным возбуждением протянул мне обе руки. В этот момент он особенно походил на того Панаита Хуштой, которого я знал восемнадцать лет назад.

Потом, глядя на меня с теплотой и симпатией, он сказал без нотки сожаления в голосе:

— Как быстро пролетели годы!

— Быстро. Невероятно быстро. А сколько замечательного произошло за это время! Что касается вас, то вы стали видным человеком. О вас пишут в газетах, журналах. Вот только вчера я читал литературный очерк о вас…

— Знаю… Я тоже читал. Но могу сказать вам точно, что товарищ, написавший его, несколько преувеличил. Поэтому, когда к нам наведывается кто-нибудь из журналистов (а наведываются они довольно часто), я говорю: «Если хотите написать про наш кооператив, пишите, сколько вашей душе угодно. Требуется обо мне написать — пишите. Но только в меру. Потому что, дорогой товарищ, если наше хозяйство первое по области и стало миллионером, то это в первую очередь заслуга работников нашего кооператива, которые поверили слову партии еще двенадцать лет назад».

— Газетчикам вы рассказывали, как спасли госпиталь? — спросил я его через некоторое время.

— Зачем об этом рассказывать? Будто только я один спасал госпиталь. А Рэуцу забыли? А Параскивой, сестру Корнелию, инвалида с искалеченной ногой, да и других? Когда меня принимали в партию, то я рассказал и о себе и о других.

— Но ведь это вы всех вдохновили!

— Ну да, сделал и я кое-что. Но если я тогда и проявил смелость, то только благодаря товарищу Буне.

— Товарищу Буне? Кто это такой?

Панаит Хуштой улыбнулся:

— Вы не знаете его. Мы познакомились с ним в тюрьме в Карансебеше. Он мне на многое открыл глаза, помог разобраться, насколько могла понять моя голова, за что борются коммунисты. Я тогда еще не знал грамоты, и мой ум был как глаза у некоторых, то есть с бельмом.

Помню, когда я узнал о плане гитлеровцев в отношении госпиталя, я сразу подумал о товарище Буне. И я сказал себе: я должен теперь жить по-другому… Да, но я задерживаю вас разговором, а больные ждут.

Действительно, в зале ожидания собралась уже очередь.

— И хотел бы еще увидеться с вами, товарищ Хуштой.

— С большим удовольствием, товарищ доктор.

— Вы часто бываете в городе?

— Чаще, чем мне хотелось бы.

— Как-нибудь, когда снова будете в городе, заходите ко мне домой. Жена будет рада познакомиться с вами.

— Зайду непременно.

Мы пожали друг другу руки, и он ушел. Через несколько минут из окна я увидел, как он садится в газик.

* * *

Неожиданная встреча через столько лет возбудила во мне любопытство и желание ближе познакомиться с ним. Так и случилось, и его обещание встретиться со мной еще раз не осталось простой формой вежливости. Мы потом неоднократно встречались с ним или у меня дома, или у него в кооперативе. Я разговаривал и с другими людьми, которые так же, как и я, знали его восемнадцать лет назад: с доктором Поенару, бывшим начальником полевого военного госпиталя, с Корнелией, старшей медсестрой, с Маноле Крэюце, командиром боевого патриотического отряда, и со многими другими.

После разговора с этими людьми у меня возникла мысль записать о Панаите Хуштой все, что мне удалось узнать. Но поскольку о том, каким он стал, не раз писали и, без сомнения, еще напишут, я ограничусь тем, что расскажу, каким он был восемнадцать лет назад. Расскажу об «арестанте», которого прислали к нам на излечение, чтобы потом расстрелять.

Именно об этом Панаите Хуштой я и хочу написать, и в первую очередь об одном эпизоде из его жизни. Этот эпизод ярко показывает, как честные люди, хотя и не состоявшие в партии, под ее влиянием в тяжелые дни оказались способными на героические подвиги.

* * *

Панаиту Хуштой дважды пришлось иметь дело с «фантазией» военной юстиции Антонеску. Первый раз это случилось летом 1942 года. Полк, к которому он был приписан, сражался на Восточном фронте и нес катастрофические потери. Из тыловой части на фронт непрерывно шли новые порции пушечного мяса — маршевые батальоны, от которых вскоре ничего не оставалось. Однажды и Панаит Хуштой получил мобилизационное предписание. Клочок тонкой зеленой папиросной бумаги, на котором кто-то неровными буквами вывел его имя. С тех пор как началась война против Советской России, зеленый цвет символизировал смерть в еще большей степени, чем черный. Зеленый цвет имели мобилизационные предписания, которые десятками тысяч отправлялись из военных округов в села во всех уголках страны. Зеленый листок приносил почти такое же горе, как извещение о смерти. Достаточно было начальнику жандармского поста или рядовому жандарму извлечь из кармана эту бумагу, как все женщины принимались плакать навзрыд.

— Ой, забирают Ионику! Ой, чтоб на тот свет провалиться тем, кто гонит его на смерть! Ой, Ионика! На кого же ты меня оставляешь, Ионика?.. Ионика!..

Соседки, едва услышав эти крики, тоже начинали голосить:

— Вот и Ионику теперь забирают!.. Всех заберут, чтоб чума скосила тех, кто начал эту войну!

Даже пес во дворе, будто понимая, что в горе, свалившемся на дом его хозяина, повинен человек в жандармской форме с карабином, начинал яростно лаять на него и рваться с цепи.

* * *

Когда начальник жандармского поста Зымбря оказал Панаиту Хуштой честь, соизволив лично вручить повестку о мобилизации, все произошло несколько иначе.

Во-первых, пес Груя не лаял на гостя. Это был старый благодушный пес. Виляя хвостом, он шел навстречу каждому, кто входил во двор, будь то хозяин, сосед, знакомый или даже чужой. Панаит часто ругал его, называл балбесом за то, что пес не мог отличить хороших людей от плохих, друзей от врагов. Но он любил своего пса, которого взял щенком, выходил и выкормил мамалыгой, размоченной в молоке, чего никак не могла понять жена. Как это он, здравый человек, может тратить время на такую шавку, да еще с гноящимися глазами, ворчала она.

Увидев входящего во двор начальника поста, Груя по обыкновению вышел, виляя хвостом, ему навстречу. Начальник не обратил на пса никакого внимания. Направляясь быстрым шагом к дому, притулившемуся под шелковицами в глубине двора, он еще издалека громким голосом спросил:

— Эй, Панаит, ты дома?

И поскольку никто не вышел начальнику навстречу, ему пришлось идти через весь двор. В доме он долго не задержался, а когда вышел и торопливо направился к воротам, Груя незаметно подкрался к нему и как раз в тот момент, когда начальник уже выходил на улицу, набросился на него и цапнул за икру. Клыки пса разорвали обмотку и глубоко вонзились в мякоть. После этого Груя не убежал, как сделала бы всякая другая собака, а только немного отошел в сторону, присел на задние лапы и, взъерошив шерсть и оскалив зубы, зарычал на жандарма.

Начальник жандармского поста вначале оторопел, потом, увидев разорванную обмотку и кровь на ноге, взбешенный, схватил карабин, прицелился и выстрелил. Пес подпрыгнул в воздухе, потом, бездыханный, рухнул на землю.

На грохот выстрела из дому выбежал Панаит Хуштой. Увидев начальника поста с карабином в руках и Грую, лежащего со скрюченными лапами на боку, он понял, что произошло.

— Зачем ты застрелил моего пса, господин начальник?

— Зачем? Слышь, этот разбойник еще спрашивает, зачем! Почему не держишь пса на цепи, если знаешь, что он набрасывается исподтишка на людей и кусается? Видишь, что он натворил? Теперь ты мне заплатишь за порванные брюки, понял?

— Это Груя? — с недоверием спросил Панаит.

— А кто же еще?

— Надо же! — удивился хозяин дома.

Разъярившись, начальник жандармского поста начал орать так, что на другом конце улицы услышали его крики:

— А что ты удивляешься, голь перекатная? Смотри, и тебя кокну, как твою псину!

И поскольку Панаит Хуштой даже с места не сдвинулся, а только с презрением посмотрел на него, жандарм приставил карабин к плечу и щелкнул затвором.

Теперь Панант Хуштой разъярился. Он решительно направился к воротам, прихватив забытый в козлах топор.

— Что? Ты хочешь застрелить меня, начальник? За что это ты хочешь меня застрелить? Спрашиваешь, чему я удивляюсь? Как мне не удивляться, если бедный пес за все время даже не залаял ни на кого?

— Как ты со мной разговариваешь, рвань несчастная?

Но Панаит не испугался жандарма. Он теперь понял, почему Груя укусил жандарма, и еще больше рассердился за то, что тот застрелил пса.

— Так за что же ты застрелил моего пса, господин начальник? За то, что он укусил тебя? А разве пес виноват, что в тебе столько злости, что даже такой тихоня, как Груя, не удержался и укусил тебя? Зачем ты убил пса?

В словах Панаита звучала такая угроза, что начальник перепугался, хотя и был вооружен.

— Ты что, взбесился? Найду я и на тебя управу, — пробормотал он и, не мешкая больше, пятясь, вышел за ворота.

Панаит Хуштой мрачно посмотрел ему вслед, потом тяжелым шагом, глядя в землю, вернулся в дом. Услышав крики жандарма, собрались у изгороди соседи. Все они слышали и видели, как Панаит сцепился с жандармом, и теперь со всех сторон неслись возгласы одобрения:

— Молодец, Панаит! Здорово ты его отбрил! Ушел поджав хвост, бандит чертов! — крикнул ему дед с трубкой во рту.

Панаит ничего не ответил.

Одна из соседок с тревогой спросила:

— Уж не бумагу ли он тебе принес, Панаит?

— Да, бумагу! Вот и меня забирают.

Взобравшийся на забор мальчуган спрыгнул вниз и побежал к себе домой.

— Тетенька Аглая, дядя Панаит получил бумагу. Его на войну забирают! Слышишь, тетенька Аглая?

Панаит Хуштой вошел в дом, не посмотрев ни на кого. Постояв у изгороди, соседи тоже разошлись. Только некоторые женщины еще задержались у калиток, передавая весть всем, кто проходил по деревенской улице.

Дома, вспомнив о случившемся, начальник жандармского поста снова разозлился:

«Дьяволы! И он негодяй, и жена его такая же!» Жандарм никак не мог забыть, как встретил его Панаит Хуштой, когда он принес повестку.

— С чем прибыли, господин начальник? — спросил его Панаит, едва жандарм показался на пороге. Он не поздоровался и даже с места не встал, как это делали обычно остальные.

— С чем? Приказ тебе пришел. Сегодня же отправляйся. Завтра должен быть в полку. Если завтра увижу тебя в селе — берегись! Ты ведь знаешь меня.

— Знаю. Кто тебя не знает!

— Уж такой ты добрый, господин начальник, что даже трава сохнет там, где ты пройдешь, — добавила Докица, жена Панаита.

— Эй ты, Панаит, если сам не можешь закрыть рот своей бабе, я прикажу жандармам, они быстро это сделают.

— Давай сюда твою бумажонку, начальник, и ступай с богом! Ступай, ведь если я знаю, каков ты, то ты не знаешь, каков я.

— На, держи! Но смотри у меня, если завтра поймаю тебя в селе, добра не жди. Понял?

Панаит Хуштой ничего не ответил жандарму, а только взял повестку о призыве двумя пальцами, будто с отвращением, и тут же бросил ее в глиняную миску, стоявшую на плите, наполовину наполненную кукурузными зернами.

— Вот и твой черед пришел! — проговорила Докица, когда жандарм ушел.

Она произнесла эти слова без боли и горечи в голосе, будто просто констатировала факт, который ее вовсе не трогал.

Но Панаит хорошо знал жену и почувствовал всю тревогу и жалость, скрывавшуюся за этими словами.

— Такая уж эта чертова война. В конце концов всем приходит черед. Разве только деды останутся дома.

Как раз в этот момент во дворе раздался выстрел, и Панаит вышел посмотреть, что случилось.

Когда он вернулся, Докица, помешивая мамалыгу в чугуне, не обернувшись, спросила его:

— Этот бандит, наверное, стрелял?

— Он застрелил Груя!

— А за что?

— Пес укусил его за ногу. Притом укусил здорово!

— Лучше бы он перегрыз ему глотку!

Панаит промолчал. Он сел, прислонившись к стене, и начал скручивать толстую цигарку. Через некоторое время спросил:

— Ты что скажешь, Докица?

— Я? Вас обязательно отправят на фронт?

— Иначе зачем бы нас призывать? Я слышал, мало кто остался в живых из тех, кого взяли раньше.

— Я думаю, тебе стоит поехать в полк. Может, тебя выбывают просто на сборы. Или, если повезет, тебя оставят в обозе. Как ты думаешь?

— Что мне думать? Конечно, поеду. Может, как ты говоришь, мне действительно повезет и меня не пошлют на передовую. Но уж если я попаду туда — обратно не вернусь. Сердцем чувствую это.

— Тогда, Панаит, не надо тебе туда ехать!

Утром, с узелком в руке, Панаит вышел из дому. Только оказавшись на главной улице села, ведущей к вокзалу, он понял, сколько людей, как и он, получили повестки о мобилизации. Их провожали жены, дети, родные. Все плакали. Старухи причитали, как по мертвым.

— Ну что ты меня оплакиваешь, мать? Ведь я еще не умер! — сердился один из селян, прозванный неизвестно почему Ошейником.

Только Панаит Хуштой был один, Он не разрешил Докице провожать его на вокзал. Они простились у ворот своего дома.

— Так я пошел, Докица!

— Ступай с богом, Панаит!..

Они обнялись, потом он широким тяжелым шагом пошел от ворот родного дома. Труднее всего ему было расставаться с Докицей. Дойдя до угла улицы, он оглянулся. Докица застыла у ворот как изваяние. Он помахал ей рукой и быстро повернулся, так и не увидев, ответила ли ему жена.

На окраине села, откуда уже виднелся вокзал, он увидел Константина Негрилу. Тот сидел на километровом столбике и смотрел на проходящих мимо него людей. По-видимому, он специально пришел сюда, чтобы стать свидетелем отправки людей. Одет он был в свою старую выцветшую военную форму. Болтался на ветру пустой левый рукав. Вместо правой ноги — деревянный протез. На правой пустой глазнице — повязка из черной тряпки.

Он сидел и сумрачным взглядом провожал проходивших мимо него людей.

— Будь здоров, Константин! — время от времени обращался к нему кто-нибудь из спешивших на вокзал.

Но инвалид не отвечал никому, только слегка наклонял голову. Некоторых он, кажется, вовсе не замечал. Странный человек был этот Негрилу. Вернее сказать, стал странным. До начала войны на востоке, которую все так проклинали, он был веселым, горячим парнем, плясал на вечеринках и на свадьбах так, как никто другой в округе. Его тяжело ранило в первом же бою, в котором ему пришлось участвовать. Тогда он и лишился ноги, руки и правого глаза. Теперь Негрилу был совсем не тот, что прежде. Он сделался молчаливым, угрюмым, сторонился людей. От него нельзя было добиться ни слова, и вообще он будто жил в каком-то ином мире. Часто его видели ковыляющим по тропинкам, которые вели к полям и огородам других селян.

Вскоре после того, как он вернулся домой, по селу поползли сначала робкие, затем все более настойчивые слухи о том, что гитлеровцы проиграют войну, что люди, если они хотят, чтобы это случилось как можно скорее, должны прятать зерно и скот, которые идут на снабжение гитлеровской армии, не платить налогов. Короче говоря, вставлять палки в колеса гитлеровской военной машины.

Обо всем этом говорилось под большим секретом и только среди людей, связанных давнишней дружбой или родством. Все же кое-что дошло и до ушей начальника жандармского поста Зымбри. Он пытался выяснить, от кого исходят эти слухи, но все его старания оказались напрасными. Подозревал Зымбря инвалида Константина Негрилу. Если бы кто спросил жандарма, почему именно Негрилу он подозревает, Зымбря не мог бы ответить толком. И все же подозрения его не ослабевали, хотя все попытки доказать вину инвалида не увенчались успехом. Если бы Негрилу не был инвалидом, да еще с тяжелым увечьем, Зымбря нашел бы способ установить, виновен тот в чем-либо или нет. Зымбря вызвал бы его к себе и заставил бы вспомнить даже, какое молоко сосал у матери. Но теперь жандарм не осмеливался поступить так из страха, как бы не встало на защиту инвалида все село, которое его, Зымбрю, смертельно ненавидело.

Однако, чтобы как-то обезопасить себя в случае каких-нибудь возможных неприятностей на селе, он все же послал в жандармскую префектуру донос, в котором сообщал, что, «поддавшись влиянию подрывной коммунистической пропаганды, люди ведут разговоры о саботаже снабжения германских и наших, румынских, войск путем отказа поставлять зерно, скот и любые другие продукты питания». Запросив указаний на данный случай, он проинформировал далее, что «напал на след одного из коммунистических агентов, который очень умело проводит работу в селе».

Когда Панаит Хуштой проходил мимо Константина Негрилу, тот, такой скупой на разговор с другими, обратился к нему со словами:

— Значит, тебя тоже призвали, Панаит?

— Да, как видишь.

— Жаль. Мне хотелось бы поговорить с тобой.

— О чем поговорить?

— Раз уезжаешь, то нет смысла. Возвращайся живым и невредимым!

— Так вот чтоб ты знал, Константин: на фронт я не поеду.

— Зачем ты об этом говоришь мне?

— Именно тебе и могу сказать, потому что ты знаешь, каково там. Ведь ты с тех пор, как вернулся, видел, сколько людей получили повестки о призыве. Но скажи мне, почему сынок Мангару не получил ее? А ведь он молодой, моложе меня.

— Он освобожден. Мобилизован по месту жительства. Разве он не засеял шесть гектаров свеклой?

— То-то и оно! Мангару не едет на фронт потому, что посадил свеклу, Попырлан — потому, что посеял сою, Рынкану — табак, Чоту — подсолнечник. Тем, у кого земли сколько угодно, не нужно опасаться отправки на фронт. Засеяли тем или другим несколько гектаров — и пожалуйста, получай освобождение от мобилизации! А мне на моих четырех сотках и всем тем, кто сейчас чередой тянется от села до самого вокзала, — нам негде сажать ни сою, ни свеклу, ни табак. Мы сеем кукурузу, чтобы было чем прокормить себя и скотину. Так что на фронт, Константин, я не поеду, пусть меня хоть застрелят.

Потом он добавил уже другим тоном:

— Ну а теперь — счастливо тебе оставаться!

— Всего доброго!

На вокзале царила суматоха. Сюда прибыли мобилизованные и из соседних сел, где нет железнодорожной станции. Вместе с ними пришли старики, старухи, жены. Одни из женщин держали на руках грудных детей, за юбки других цеплялись малыши, едва научившиеся ходить. Когда прибыл состав, до отказа забитый солдатами и мобилизованными, к крикам и воплям тех, кто штурмовал состав, прибавились плач и причитания жен и детей. В конце концов все как-то устроились: на подножках, в тамбурах, на крышах, внутри вагонов. Паровоз пронзительно загудел, будто жалуясь, и длинный состав медленно тронулся с места.

Когда мимо перрона прошел последний вагон, какая-то женщина с землисто-серым лицом и мешками под глазами, держа на руках ребенка, запричитала:

— Уехал Ионуц! Никогда мне больше не видать его!.. Сердце мое подсказывает: не видать мне его больше!..

* * *

Резервный полк, к которому был приписан Панаит Хуштой, располагался в селе Каяуа, в Олтении. Это было большое равнинное село с большим количеством кирпичных, крытых железом или черепицей домов, что говорило о том, что кулаков здесь немало. Все богатые дома выстроились вдоль главной улицы, между церковью и примэрией . На окраинах и боковых улицах стояли только хибары, крытые большей частью тростником. Село было битком набито мобилизованными.

Полк понес большие потери на фронте и нуждался в значительном пополнении. Речь шла об отправке на фронт нескольких маршевых батальонов. Но по призыву явилась только часть из тех, кому были вручены повестки. Майор, командир резервного полка, был обеспокоен этим обстоятельством, поскольку и в прошлый раз наблюдалась та же картина. Утешение командир находил только в том, что и в других полках положение было таким же. Капитан из штаба территориального округа сообщил ему под большим секретом, что число не подчинившихся приказу о мобилизации превысило несколько тысяч.

То обстоятельство, что призванные являлись неохотно или не являлись вовсе, задерживало отправку маршевых батальонов на фронт. К тому же люди приходили маленькими группами, и многие из них намеренно задерживались на вокзалах или в селах, где у них были родственники. Например, вместе с Панаитом Хуштой с поезда в Каяуе сошли всего около тридцати новобранцев. Разделившись на кучки, они направились в расположение резервного полка. Все были подавлены, мрачны. Шли сгорбившись, не поднимая глаз от земли. По дороге им встречались прибывшие ранее мобилизованные, уже одетые в солдатскую форму. Те, кто полюбопытнее, спрашивали у идущих:

— Эй, земляк, из какого села?

Редко кто отвечал на эти вопросы. Большинство молча шли своей дорогой.

Когда Панаит Хуштой и прибывшие с ним мобилизованные добрались до полка, то все вместе и явились к начальнику — высокому и худому майору с чернявым лицом, тонкими усиками, сросшимися бровями и сверкающими глазами. Майор брал повестки, выкрикивал, коверкая, фамилии, а лысый скуластый писарь вносил их в табель.

— Индринджану Петре!

— Идричану, господин майор. Здесь!

— Индринджану Петре. Пятая рота. Марш на склад за обмундированием!

Некоторых он уже знал. У этих он брал повестки и откладывал в сторону. Ни в какую роту этих людей он не направлял. Они были розовощекими, упитанными, хорошо одетыми. На окружающих они смотрели с чувством превосходства, и нетрудно было догадаться, что приехали они не с пустыми карманами.

«Эти-то не попадут на фронт, — сказал про себя Панаит Хуштой. — Майор их вызвал только для того, чтобы немного облегчить их карманы».

— Хуштой Панаит!

— Здесь!

— Первая рота. Бегом на склад за обмундированием!

Ему выдали почти новое обмундирование и винтовку всю в масле.

— Хм! Смотри-ка, ишь как ты принарядился! — пошутил старший сержант, ведавший вещевым складом.

— Оно конечно, человека, когда он умирает, хоронят в самой лучшей одежде.

— Брось, не все умирают. А потом, даже если тебе на роду написано умереть, ты ведь умрешь за свое отечество.

— Значит, нас посылают на фронт?

— Что за вопрос! У тебя, рекрут, я вижу, голова не очень хорошо варит. А зачем, ты думаешь, я выдал тебе новенькое обмундирование? Для обучения? Ну нет, самое большее через три-четыре дня вас погрузят в товарный вагон и вы поедете в направлении Одесса, Николаев и далее, туда, где к тому времени будет проходить фронт.

— Значит, так!

— А ты как думал?

— Именно так я и думал. Но все-таки надеялся, может, повезет мне и оставят меня здесь.

Поскольку маршевые батальоны должны были отправляться на фронт через несколько дней, солдатам разрешили самим выбрать место ночлега, лишь бы оно было не очень далеко от штаба.

Панаит Хуштой устроился в хибарке, которую из-за ее бедности обходили другие. Хозяйка жила одна. Ее мужа отправили на фронт в первые же дни войны. С тех пор она не получала от него никаких вестей и не знала, жив ли он. Женщине было лет двадцать семь. У нее были слабые легкие, и она рано состарилась. Глядя на нее, Панаит только удивлялся, как это ноги носят ее. Ни родных, ни детей у нее не было. Ей, одинокой и больной, помогали соседи, тем она и жила. Женщина с радостью встретила Панаита; она обрадовалась, что в доме будет живая человеческая душа, и в то же время была удивлена, что Панаит решил остановиться именно в ее развалюхе.

— Эх, если бы на передовой было так, как у тебя! — ответил он на недоуменный взгляд хозяйки дома.

Потом Хуштой отправился в село, чтобы узнать поточнее, когда отправятся маршевые батальоны на фронт.

Трактир неподалеку был битком набит солдатами. Одни пили стоя, другие сидели за несколькими столами из грубо отесанных сосновых досок, а третьи стояли, прислонившись к стене, держа стаканы в руке. В помещении было душно, висел густой табачный дым.

«Эх, так тошно, что, кажется, один выпил бы залпом целый литр», — подумал Панаит, ощупывая карман, где у него хранились двадцать лей, которые Докица насильно ему запихала. Он потребовал ракии, выпил одним духом, прислушался к разговорам вокруг, потом вышел из трактира.

Оказавшись на улице, пробормотал себе под нос:

— Чертова жизнь! Почему на этом свете все как будто нарочно поставлено с ног на голову?

Он, задумавшись, пошел вниз по улице. Через полчаса оказался на вокзале. Маленький перрон был пуст. Железнодорожник в латаной форме и засаленной фуражке доставал воду из колодца. Стая голубей на мгновение закрыла небо, потом птицы уселись на крыше склада с разгрузочной площадкой. Панаит Хуштой присел на единственную имевшуюся на перроне скамейку. Достал пачку табаку, свернул такую толстую цигарку, что едва хватило бумаги, и закурил.

II как раз в эту минуту на перроне появились двое из тех, у кого майор взял повестки, но не направил ни в какую роту. Оба были веселые, довольные. Один из них зашел к дежурному по станции и вышел оттуда через несколько мгновений.

— Ну? — спросил его второй.

— Еще час ждать.

— А теперь мне все равно. Я готов ожидать и два часа.

— Давай перекусим чего-нибудь. Чувствую, проголодался.

— Давай.

Они подошли к скамейке, на которой сидел Хуштой, и уселись на другом конце. Один узнал Панаита. Понимающе подмигнув, он спросил:

— Э, сколько?

— Что сколько? — недоуменно спросил Хуштой.

— Сколько сунул майору?

— А ты сколько? — не ответив на его вопрос, спросил Панаит.

— Восемь косых.

— Я отделался дешевле! Около трех, — солгал Хуштой, с ненавистью глядя на них.

— Э, смотри, чертов грабитель, как он нас провел! Потребовал восемь косых и даже слышать не захотел о меньшей сумме.

— Чтоб ему ни дна, ни покрышки, — добавил другой. — Черт с ним, давай лучше подзаправимся. Если хочешь знать, я даже рад, что отделался такой суммой. Буду жив-здоров, верну свои деньги.

Потом они подняли с земли на скамейку сундучок и поставили его между собой. Сундучок был доверху набит провизией.

Панаит Хуштой, весь кипя от ненависти, украдкой посматривал на них.

«Сволочи!.. Дали по восемь тысяч майору, чтобы избавиться от фронта! Восемь тысяч!.. Да я в жизни таких денег и в руках не держал! Это такие же кулаки, как у нас Нэстасе Кырмэз!»

С Нэстасе Кырмэзом они были одногодками. Нэстасе и его отец имели земельный участок в тридцать гектаров. Нэстасе вовсе не беспокоило, что идет война, что его могут призвать. Он знал, что ни одного дня не будет на фронте. С тех пор как Антонеску начал войну, он на своей жирной земле сеял из года в год и табак, и сахарную свеклу, и сою. Это приносило ему не только большие доходы, но и освобождение от призыва в армию. Правда, зимой он несколько раз получал повестки о призыве, но это его не пугало. Он садился в поезд с портфелем, набитым деньгами, и через день-другой возвращался домой с освобождением от призыва, да еще и хвастался:

— А как же еще? Кто может, у того и камень родит. А я, слава богу, могу. Если есть деньги, человека убьешь и все равно сухим из воды выйдешь.

«Вот и эти двое такие! — подумал про себя Панаит Хуштой. — А я должен идти умирать? На кой черт мне нужна эта война?»

— На, хлебни и ты! — предложил один из тех двоих, протягивая ему опорожненную более чем на три четверти бутылку.

— Нет уж, а то вам самим не останется!

Панаит поднялся со скамейки и ушел с перрона. Быстрым шагом он направился назад в село, будто там его ждало какое-то очень важное дело. Добравшись до места своего ночлега, он вытянулся на лавке, тут же уснул и проснулся только на другой день утром. Целые сутки у него не было ни крошки во рту, он страшно проголодался. Засунув пустой котелок в вещевой мешок, Панаит пошел искать кухню. Возле кухни на него набросился старшина:

— Эй, ты откуда свалился? Когда прибыл?

— Вчера, господин старшина!

— Тогда что же ты в гражданском щеголяешь? А ну марш переодеваться, потом получишь завтрак.

— Господин старшина, — вмешался в разговор повар, — пусть он потом переоденется, а то у него, бедного, от голода даже уши вытянулись!

— Ну уж так и быть!

Повар налил Панаиту в котелок половник кофе, а старшина бросил из повозки кусок клейкого, грязного хлеба.

Пока он ел, какой-то сержант принес весть:

— Эй, братцы, на вокзал прибыли телячьи вагоны!

Люди сразу помрачнели. Один из рекрутов, который не успел сделать даже глотка из своего котелка, услышав новость, тут же вылил темный и горький напиток прямо на ступеньки, ведущие в канцелярию.

— Раз прибыли вагоны, значит, сегодня отправка, — со вздохом сказал он.

— Сегодня, может, и нет, а завтра наверняка, — добавил сержант, принесший эту безрадостную весть.

Тут из канцелярии вышел старшина и объявил:

— Эй вы, слушайте сюда! В двенадцать часов всем явиться по всей форме. Господин майор устраивает смотр. Все слышали?

— Когда нас повезут, господин старшина? — спросил кто-то.

— После смотра господин майор скажет. И чтоб никто не вздумал улизнуть, а то не поздоровится.

И после этих слов он поспешно вернулся в канцелярию, где его ожидала сковорода с жареной свининой, отливающая золотом мамалыга и пузатая плетеная бутыль с вином — дар одного богатея, которого он освободил от отправки на фронт.

В обед, после смотра, майор сообщил, что погрузка в прибывшие на станцию вагоны начнется на рассвете следующего дня. Люди встретили его слова молча, угрюмо. О том, что их ожидает, они знали с того самого мгновения, как получили повестки, и все же новость, что только несколько часов отделяет их от минуты, когда они отправятся на фронт, застала их врасплох.

Панаит Хугатой с еще большей решимостью подумал: «Нет уж! Меня туда не заманят, и будь что будет!»

Вечером огрызком карандаша на листе бумаги, купленном в трактире и аккуратно разлинованном им самим, он начал писать, старательно выводя каждую букву:

«Опись имущества, снаряжения и вооружения, выданного солдату Панаиту Хугатой».

Потом в вычерченные им линии он стал записывать все, что получил: от пилотки и мундира до штыка и винтовки. Когда он окончил, давно стемнело. Хозяйка уже собиралась лечь спать.

— Хозяюшка, не можешь ли ты оказать мне одну большую услугу?

— Как же, конечно! Только чем я могу тебе помочь?

— Завтра уходит состав. Нас везут на фронт эти разбойники. Но я не хочу умирать, как этого хочет Антонеску. Мне нечего делить с русскими! А тебе? Нет! Тогда что я там забыл, почему это я должен умирать и убивать других людей, которых не знаю и которые меня не знают? Видишь, здесь в ранце имущество и все остальное, что я получил на складе. А это вот винтовка. Я все внес в этот список. Все! Я тебя очень прошу, завтра, после того как состав уйдет со станции, возьми эти вещи и этот список и отнеси старшине. Можешь ты это сделать, хозяюшка?

— Сделать-то могу, да только побаиваюсь.

— А чего тебе бояться?.. Тебя они ни в чем не обвинят.

— Это-то правда! Но видишь, ваш старшина передаст меня в руки начальника поста, а тот начнет у меня выпытывать, почему, мол, я не пришла раньше сказать, какие мысли у тебя в голове бродили? Он же не человек — собака! Если взбесится, он и нас, женщин, колотит.

— Да ты не бойся! Скажешь, что я ушел ночью, когда ты еще спала. Утром, мол, увидела ранец и бумагу, а когда услышала, что все уехали, поторопилась отнести все куда надо.

— Так оно лучше будет. Ему и в голову не придет, что я сговорилась с тобой.

— Конечно, не придет!

— Значит, ты не едешь на фронт?

— Нет!

— А что же ты будешь делать?

— Не знаю. Посмотрю…

— Так ведь тебя поймают! Все равно поймают и засадят в тюрьму.

— А может, и не поймают. Но даже если и поймают, лучше в тюрьму, чем на фронт.

В ту же ночь Панаит тайно уехал из села Каяуа на тормозной площадке товарного состава с лесом.

Он подгадал так, чтобы добраться до своего села ночью. Соскочил на ходу, когда состав, подъезжая к станции, сбавил скорость. Садами и огородами незаметно добрался до дому. Никто его не заметил. Тихо постучал в окно, и Докица открыла ему.

— Вернулся?

— Вернулся!

— Неужели отпустили тебя?

— Черта с два! С сегодняшнего дня я — дезертир.

— Чем умирать, лучше быть дезертиром. Тебя будут искать, конечно, но ты спрячешься.

— Несколько дней побуду дома, пока начальник поста не получит извещения. Но потом… куда-то надо будет уйти…

— Куда?

— Посмотрю. Не беспокойся, я тебе дам знать, где буду, даже если меня поймают. Думаю отправиться в горы, на лесозаготовки. Один попутчик в поезде подсказал мне, куда надо идти. Там будто очень нужны рабочие руки и поэтому не очень интересуются, кто приходит работать. Может, мне повезет и меня не найдут.

Трое суток он прятался дома, а на четвертые ночью ушел. Ехал сначала на товарном, потом на пассажирском до Брашова. На следующий день во время облавы на вокзале в Сибиу его схватили и под конвоем отправили на призывной пункт. Злой и свирепый майор избил Панаита хлыстом по лицу и приказал отдать беглеца под суд военного трибунала. Особенно он был взбешен из-за имущества, которое Панаит вернул на склад.

— Значит, так, предатель! Не только дезертируешь, но и издеваешься над нами! Оставляешь по списку оружие и экипировку!

— Нет, да простит мне бог мои прегрешения, я и не думал издеваться. Я считал, что если я дезертирую с оружием и казенным имуществом и меня схватят, то наказание будет строже.

— Хватит, бандит. Знай, ты так легко не отделаешься. В трибунале не любят шутить!

Старшина роты, отчитав его на чем свет стоит, открыто предложил:

— Эй ты, хочешь избежать трибунала? Я могу помочь. Гони две косых, и ты спасен. Порядок?

— Откуда мне взять две косых, господин старшина?

— Ну одну!

— Нет у меня и одной, господин старшина.

— Тогда сгниешь на каторге, голь перекатная.

Тюрьма при военном трибунале была забита арестованными. Хотя заседания трибунала проходили с утра до вечера и суд был чистой формальностью, некоторые из арестованных ожидали своей очереди месяцами. Панаит Хуштой даже и представить себе не мог, что стольких людей привлекают к суду за дезертирство. Некоторым удалось бежать с фронта и добраться до дому, где они были пойманы и отданы под трибунал. Но большинство других дезертировали, как и он, с призывного пункта или вовсе не явились туда.

— Нас много таких, браток! — сообщил ему капрал-артиллерист, который ожидал суда уже три недели. — И потому, что нас много, не считая уж тех, кого еще не успели схватить, наказания стали строже. Скажи спасибо, если отделаешься пятью годами. Мне, например, меньше десяти не дадут.

— А почему ты думаешь, что тебе столько дадут? Что ты такое натворил, господин капрал?

Артиллерист рассмеялся, будто его очень забавляло то, что он сделал.

— Я, браток, человек горячий. Не терплю, чтобы меня кто-нибудь бил, пусть он хоть генералом будет. А тут какой-то недоносок лейтенант! Знаешь, как было дело? Наш полк грузился для отправки на фронт. Орудия, зарядные ящики, лошади — одним словом, все хозяйство. Мы грузились целый день и целую ночь. К утру все было готово, ожидали только паровоза. И тут командиру батареи вдруг показалось, что мы поставили на платформе одно орудие очень близко к другому, ну он и набросился на меня с руганью. Лейтенант был маленького росточка, хилый. Кажется, одним щелчком с ног можно сбить.

Но злой, другого такого во всем полку не сыщешь, В нашем полку собрались, наверное, самые злые офицеры изо всей армии.

«Ладно, господин лейтенант, — попытался я успокоить его. — Ничего не произойдет с пушками. На фронте за ними некогда будет ухаживать. Говорят, что русские здорово умеют нащупывать наши пушки и разбивать их вдребезги». «Чего болтаешь?» — заорал лейтенант и впрыгнул в вагон за мной. «Говорю то, что слышал, господин лейтенант». — «И это командир орудия так разговаривает?» И он влепил мне пощечину, так что у меня в глазах позеленело. Такой тщедушный, а рука как свинцовая. Тогда, браток, и я не стерпел. Дал ему под зад, так что он вылетел из вагона головой вниз.

Как дал, тут же спохватился. Поостыл чуть, и мозги сразу просветлели. Понял, что меня ожидает. Не раздумывая долго, я выпрыгнул из вагона и, пока лейтенант не пришел в себя, нырнул в кукурузу по другую сторону железнодорожного полотна. И так шел и шел по кукурузе, пока не запутал следы. Не думай, что я сожалел о том, что сделал. Совсем наоборот. Ей-богу! И не потому, что отвел душу, а потому, что хоть на какое-то время избавился от фронта.

В течение года мне удавалось скрываться. В конце концов меня все же схватили. Ну ничего. Десять лет дадут, пятнадцать? Пусть дают! Ведь война не продлится столько. А там увидим.

Панаита Хуштой приговорили не к пяти, как предполагал артиллерист, а к восьми годам тюрьмы. Он прошел через все тюрьмы, от Вэкэрешти и до Аюда, и везде встречал коммунистов. Однако только в Карансебеше ему довелось познакомиться с ними поближе. Некоторых он встретил и в тюрьме при военном трибунале. Тогда его удивила их молодость и особенно тот факт, что они, рабочие, бедняки, осмелились пойти против тех, у кого в руках и власть и богатство. Потом, узнав, что их приговорили ко многим годам тюрьмы, он сказал себе:

«Если их на столько лет бросили в тюрьму, значит, бояре боятся их. Но почему эти господа, которые могут стрелять и вешать направо и налево, боятся обездоленных людей? Это мне непонятно, и я должен разобраться во всем этом».

Панаит Хуштой начал приглядываться к ним, пытаясь найти ответ на мучивший его вопрос. Вес лучше узнавая их, он убеждался, что бояре действительно боятся рабочих. Почему они боятся, он не мог объяснить, так же, как не мог понять и источников, питающих ту смелость, с которой они бесстрашно бросали вызов сильным мира сего.

Ответ на этот вопрос он получил только в тюрьме Карансебеша, когда сблизился с коммунистом Стамате Буне.

В тюрьме Карансебеша Панаита Хуштой направили работать в мастерскую по полировке мебели, и он оказался вместе со Стамате Буне, молодым парней лет двадцати трех, хромавшим на левую ногу. Панаит Хуштой думал сначала, что ои инвалид воины, и только позже узнал, что хромота Буне — следствие избиений, которым тот подвергся в застенках сигуранцы.

С первых же дней Стамате Буне очень хорошо отнесся к Панаиту. Он помог ему освоить профессию, с виду простую, но требующую много терпения и аккуратности. Тогда он был еще очень застенчив по натуре. Но доброжелательность Буне — «политика», как Хуштой про себя начал его называть, — помогла ему преодолеть свою стеснительность. Как-то он спросил Буне:

— Ты не рассердишься, если я тебя спрошу кое о чем?

— Почему же это я рассержусь? Спрашивай! Если смогу, отвечу.

— Знаешь, с некоторого времени я все пытаюсь, но не могу разобраться в вас, коммунистах.

— А-а!.. И в чем же ты не можешь разобраться?

— У тебя какая специальность была, пока тебя не посадили?

— Работал в Гривицких мастерских. Я — котельщик.

— Молотобоец, значит!

— Вроде того.

— А я — пахарь. Значит, и ты, и я не из тех, кого бояре приглашали к богатому столу. Но если так обстоят дела, почему же я не могу схватиться с ними за справедливость, как это сделал ты? Почему у тебя и других таких, как ты, хватило храбрости, а у меня нет? Вот объясни мне это. А еще объясни, почему господа так боятся вас? По-видимому, вы сильнее их. Но в чем ваша сила?

Стамате Буне улыбнулся, а потом начал объяснять: сначала в общих чертах и в той мере, в какой считал доступным пониманию Панаита, потом все больше и больше, и так день за днем. Через месяц Панант Хуштой воскликнул радостно:

— Смотри-ка, все нанизывается, как бусинки на ниточку! Видишь ли, я много раз спрашивал себя, почему это мир поставлен будто с ног на голову, но все не мог найти ответа. А теперь, после того как ты рассказал мне, могу сказать, что я тоже коммунист. Ей-богу!

Ночью, размышляя над рассказами Стамате Буне, Хуштой вспомнил об инвалиде Константине Негрилу из их села и о том, что слышал о нем от односельчан.

«Наверняка в госпиталях, где Негрилу валялся месяцами, он познакомился с коммунистами и стал на их сторону», — к такому выводу пришел Панаит Хуштой.

* * *

На фронте в Молдавии положение германской армии и румынских войск изо дня в день становилось все хуже. Потери в боевой технике и людях росли с каждым днем. Потребность в пополнениях была столь острой, что начали забирать и посылать на передовую даже заключенных из тюрем. Не проходило и дня, чтобы на перекличке старший надзиратель не спрашивал:

— Эй, кто из вас хочет реабилитировать себя? Кто хочет снова стать человеком?

И записывались уголовники, преступники, воры, мошенники — одним словом, отбросы общества. Сначала их посылали в специально созданный учебный центр в Сэрате. Оттуда после элементарной подготовки их посылали на фронт в так называемые «жертвенные батальоны», Часть из этих батальонов находилась под непосредственным командованием гитлеровцев, которые использовали их там, где обстановка была самой тяжелой и опасность наибольшей, поэтому от батальонов вскоре ничего не оставалось. Но это не имело никакого значения, так как из Сэрате на фронт выступали все новые и новые батальоны, а из тюрем в учебный центр прибывали все новые и новые арестанты.

Панаита Хуштой, которого к тому времени перевели из тюрьмы в Карансебеше в Аюдскую тюрьму, не раз спрашивали, не желает ли он реабилитировать себя.

— Нет, господин старший надзиратель!

— А почему? Подумай хорошенько! Ты участвуешь в атаке, проявляешь храбрость — и готово: ты реабилитирован. А если, например, ты уничтожишь танк, тебя наградят, да еще к тому же дадут месячный отпуск. Плохо ли? Поедешь домой, увидишься с женой… Разве лучше валяться здесь, в тюрьме? Или ты боишься смерти? Будто все, кто уходят на фронт, погибают. А что, разве здесь ты застрахован от смерти? Нападет на тебя понос или еще какая-нибудь там болезнь прицепится — и готов!

— Нет, господин старший надзиратель, не нужна мне такая реабилитация. Даже если меня держали бы здесь не восемь, а все восемнадцать лет, а то и всю жизнь, на фронт по своей воле я все равно не пошел бы.

— Так, значит?

— Так, господин старший надзиратель!

— А почему?

— Потому что я не скотина, чтобы меня гнали на бойню. Эта война нужна боярам. Но сами-то они отсиживаются здесь, подальше от фронта, а нас, дураков, посылают умирать за них, благо нас много.

— Что ты городишь? Значит, ты такой умник, что тебе сподручней сидеть в тюрьме?

— Да! Кто поумнее, говорят: лучше в тюрьме, чем на фронте. Потому что они знают, что произойдет завтра.

— Ну и много таких?

— Ладно, ты сам знаешь, господин старший надзиратель.

— Ты имеешь в виду коммунистов, да?

— Да.

— Вот засажу тебя на недельку в карцер, тогда посмотрим, что ты скажешь…

До того как Папаит Хуштой помимо своей воли попал на фронт, он не раз побывал в карцере за нарушения тюремной дисциплины.

На фронт его направили уже тогда, когда советские войска вышли на линию Яссы, Кишинев. Его взяли из тюрьмы и послали прямо на фронт в Молдавию. И поскольку он попал на фронт из тюрьмы, где отбывал восьмилетнее заключение за дезертирство, его передали под команду Думитру Здрели.

О сержанте Здреле командир полка часто говаривал и офицерской столовой, когда ему докладывали о том или ином поступке сержанта:

— Если хотя бы половина нашей армии состояла из таких солдат, как Здреля, положение на фронте было бы другим.

Сержант Здреля, родом из Галаца, до армии работал мясником. Этому ремеслу он научился от своего отца Никуцы Здрели, хозяина самых больших и современных скотобоен в городе. Впрочем, Никуда Здреля мог похвастаться не только своими скотобойнями. Он владел домами на целой улице в Галаце, образцовой во всем уезде фермой. Никто из других мясников не имел таких крупных сумм в двух самых надежных банках. Обладая таким богатством, он без труда добился, чтобы его единственный сын был мобилизован не на фронт, а на работу в тылу. Но к величайшему удивлению и отчаянию отца, сын записался добровольцем на фронт.

На все просьбы и угрозы отца у легионера Думитру был один ответ:

— Ты, отец, меня не брани, а ты, мать, не причитай понапрасну, потому что вы меня все равно не уговорите. Я уезжаю на фронт, и точка! Мне нравится война. А раз нравится, значит, поеду.

* * *

— Эй, ты слышал обо мне? — спросил Панаита сержант Здреля по дороге на передовую.

— Нет, господин сержант!

— Как, не слышал о сержанте Здреле? — удивился тот. Они шли по ходу сообщения, и в тишине ночи его голос звучал резко и громко.

— Нет, господин сержант, я не слышал о вас. Там, где я был, я не мог слышать.

— Уж я-то знаю, откуда ты прибыл. Так что берегись! Это я тебе говорю: берегись. Знай, что в церковь я не хожу…

Но Панаит Хуштой не испугался угроз. Не испугался и тогда, когда от других узнал, что за человек этот Здреля. Панаит уже принял решение: каким бы зверем ни оказался Здреля, не отступать от своего.

«При первой же возможности я перейду к товарищам, к русским», — твердо решил он.

Над позициями царила ночь. Впереди было тихо. Где-то позади слышался скрип повозок, которые отвезли ужин на передовую и теперь возвращались в тыл.

— Ты заряжающий номер один у пулемета, — уточнил сержант. — Понятно?

— Понятно!

— Хорошо. Теперь до утра отдыхай.

Здреля вышел из окопа и улегся прямо на траву, как он делал всегда. Он не боялся, что его может настигнуть осколок. За годы воины он не раз бывал на волосок от смерти и в конце концов уверовал, что нет еще такой пули или снаряда, которые достали бы его.

Панаит выглянул поверх бруствера. Как раз между позициями двух армий протекала река Молдова. Между тем повозки удалились, и скрипа немазаных колес уже не стало слышно. Ночь была теплая, тихая. Только неподалеку от него громко храпел кто-то из солдат.

— Умаялся, бедняга, — посочувствовал Панаит, опускаясь на дно окопа.

Утром, когда начало светать, над рекой стелился легкий туман.

— А где их линия? — спросил он одного из солдат.

— Там!

«Там» было совсем не близко: сначала река, потом минные поля. Да, совсем не легко было добраться «туда», особенно ему, еще не освоившемуся с фронтовыми порядками.

«Может, найду себе товарища среди «старичков». Они знают, где проходят минные поля и где мы могли бы проскользнуть, чтобы нас не засекли свои», — подумал он, исподтишка разглядывая солдата, который только что проснулся и зевал так, что трещали скулы.

Его надежды оправдались. Через неделю он уже нашел не одного, а троих солдат из своего отделения, которые были готовы попытаться перейти через линию фронта, к русским. Впрочем, не было почти ни одной ночи, чтобы в их или в другом каком-нибудь полку по крайней мере одни человек не перешел линию фронта. Беглецов нередко ловили и отдавали под суд. Но несмотря на наказания, которые ожидали схваченных при попытке перейти через линию фронта — а всем им грозила смертная казнь, — каждую ночь совершались все новые и новые, нередко удачные, попытки к бегству.

Для Панаша Хуштой и его товарищей риск при попытке пересечь линию фронта был еще больше. Дело в том, что их командир отделения, сержант Здреля, будто предчувствовал что-то и всегда был начеку. Он и раньше спал очень чутко, но теперь при малейшем шуме вскакивал на ноги. Большую часть ночи он не спускал глаз со своих людей, а спал днем, когда солдатам не было никакой возможности убежать.

— Смотрите у меня! — говорил он солдатам из своего отделения. — Не дай бог, кто-нибудь из вас попытается перейти туда! Вы опозорите меня перед начальством. Я собственноручно расправлюсь с негодяем. Особенно тебя, Хуштой, предупреждаю!

— Да никто и не собирается бежать! — успокаивали его солдаты.

Но Панаш и остальные трое, с которыми он сговорился, были полны решимости осуществить свой план. Ожидали только удобного случая. Наконец такой случай подвернулся. Время близилось к полуночи, когда за сержантом Здрелей пришел связной.

— Господин сержант, срочно явитесь к господину капитану.

— Зачем он меня вызывает?

— Не знаю!

Оказалось, его вызвали, чтобы послать за «языком».

Штаб дивизии в течение последних недель не раз приказывал захватить пленного, но приказ оставался невыполненным. Все предпринятые на их участке попытки заканчивались неудачей.

Но вот командир полка вспомнил о Здреле.

— Мой Здреля один достанет пленного, — похвастался он перед начальником разведотдела дивизии.

— Ну и пошли его.

Именно поэтому командир роты и послал связного за сержантом Здрелей.

Уходя, сержант передал отделение своему помощнику капралу, который ходил за ним по пятам как тень. Капрал находился на фронте уже два года. Он прибыл из полка, разгромленного русскими во время окружения, но никому об этом не рассказывал. Прежде чем попасть в отделение Здрели, он побывал в учебном центре в Сэрате, воевал в штрафном батальоне под командой гитлеровцев, чудом остался в живых, получив тяжелое ранение. Многие месяцы он провалялся в немецких госпиталях и после излечения оказался в полку, в отделении Здрели.

Солдаты ненавидели его так же, как и сержанта, и одинаково боялись их обоих. Поэтому после ухода сержанта Панаит Хуштой и его товарищи вовсе не почувствовали облегчения.

— С этим разбойником не легче, чем с тем, — сказал Стэника Стан, один из тех, кто готовился к побегу.

— Так оно и есть! — подтвердил другой.

И несмотря на опасения, они все чувствовали, что благоприятный момент наступил.

Заступив вместо Здрели командовать отделением, капрал Карымбу отправился доложить об этом командиру взвода.

После его ухода четверо собрались в окопе, где был установлен пулемет и где они находились в большей безопасности. Впрочем, эта мера предосторожности была излишней, так как все остальные спали крепким сном.

— Что будем делать, Панаит? Попытаемся? — спросил Стэника Стан.

— Я, братцы, думаю, надо попробовать. Другой такой случай не скоро подвернется.

— Хорошо, но что нам делать с этим негодяем Карымбу? Пока не вернется Здреля, он ведь глаз не сомкнет.

— Может, все же заснет, скотина.

— А если нет?

— Я, братцы, согласен с Панаитом, — вступил в разговор ефрейтор Кырстой, с которым Панаит подружился больше всего. — Нельзя упускать случая. А если Карымбу нам помешает, отправим его на тот свет. Когда он вернется от лейтенанта, я возьму его на себя.

— Нет, так не надо! — воспротивился Панаит Хуштой. — Он большой негодяй, я согласен, но зачем убивать человека?

— Тогда ступай и попроси у него пропуск на переход!

— Подожди, не горячись. Ты человек надежный, но тебе вредит торопливость. Видишь, я не считаю, что нужно обязательно убивать его.

— Ладно. Когда он вернется, я оглушу его пулеметной лентой, и около часа он не очухается, — нашел выход из положения Кырстой.

Панаит Хуштой на секунду задумался, а потом сказал:

— Ладно, только не убивай его!

— Не беспокойся, — успокоил его Кырстой, а сам подумал: «Велика потеря. Такого после смерти даже в ад не пустят».

— Пошли, братцы! — поторопил их Панаит Хуштой.

Они направились в ту сторону окопа, где должен был проходить Карымбу, и стали ждать. Остальные солдаты отделения крепко спали. Ночь стояла темная.

— Только бы он не задержался долго, — проговорил один из них.

Никто ему не ответил. Все молча и настороженно смотрели поверх бруствера окопа. Через несколько минут послышались шаги.

— Идет! — шепнул Стэника Стан.

— Теперь вся надежда на тебя, Кырстой! — добавил Панаит.

— За меня не волнуйтесь!

Пулеметная лента легонько звякнула в его руках.

— Только смотри не убей его! — снова предупредил его Панаит Хуштой.

На откосе бруствера возник темный силуэт капрала Карымбу. И в тот момент, когда капрал спрыгнул в окоп, Кырстой оглушил его ударом пулеметной ленты по голове. Карымбу беззвучно рухнул на землю.

— А теперь, братцы, за мной!

Команду взял на себя Кырстой, лучше всех знающий местность. Несколько раз он вместе со Здрелей ходил ночью в разведку и поэтому знал, где расположены минные поля и проходы в них.

Сначала они продвигались на четвереньках, потом ползком. Винтовки, подсумки они оставили в окопах, прихватив только вещевые мешки, так что при них не было ни одного предмета, который мог бы произвести шум.

Когда они удалились метров на сто, в душе у них начала крепнуть надежда. До них уже доносилось, хотя и слабое, дуновение ветерка с реки. Еще четверть часа… Если им удастся перебраться на другой берег реки, дальше уже будет легче…

Вдруг вверх взвилась ракета, потом еще и еще одна, осветив все пространство вокруг как днем.

— Наверное, это Здреля вернулся и поднял тревогу! — предположил Панаит.

Так оно и было. Придя из штаба дивизии, Здреля нашел оглушенного Карымбу. Отсутствие четырех солдат из его отделения сразу же было обнаружено. Здреля тут же поднял тревогу, и теперь беглецов искали, освещая местность вокруг ракетами. Земля была ровная, как ладонь, и хотя они слились с землей, их быстро обнаружили. Пока светили ракеты, по беглецам стреляли из автоматов, винтовок и минометов.

— Ребята! Каждый идет сам по себе! — скомандовал Кырстой, рванувшись вправо. Но прежде чем он успел броситься на землю, его прошила очередь из пулемета. Секундой раньше был убит Стэника Стан. Та же участь постигла и солдата Киву, которому осколок мины раздробил грудь и пропорол живот.

Панаиту Хуштой повезло. Когда открыли огонь, он, не имея опыта, испуганно застыл на месте от страха. Именно это и спасло его, так как весь огонь сосредоточился на остальных троих, пытавшихся спастись перебежками. Его же или не видели, или оставили в покое, посчитав убитым.

Минут через пять огонь стих, ракеты больше не освещали поле, вокруг вновь установилась тишина и темнота. Прошло еще несколько минут, прежде чем Панаит начал шевелиться. Он был жив и даже не ранен. Хуштой поднялся и сделал несколько осторожных шагов. Невероятно, но он цел и невредим. А другие?

Тихим голосом он позвал:

— Кырстой! Стан! Киву!..

Никакого ответа. Он начал искать своих товарищей и вскоре обнаружил Киву. Тот уже остыл, все его лицо было залито кровью. Потом Панаит отыскал и остальных двоих. Убиты, все трое убиты! Только он один остался в живых.

«Лучше бы и меня убили, — с горечью подумал он. — Или спаслись бы все четверо, или погибли бы вместе».

Потом он вспомнил, что ему нельзя терять времени — через несколько часов начнет светать. Панаит глубоко вздохнул, ощутил сырой, прохладный воздух от реки, до которой было метров двести, не больше. Но как добраться до берега, не наступив на мину? Кырстой говорил ему, что весь берег реки, кроме небольших участков, усеян минами. А сколько опасности в этих двухстах метрах! Так неужели он уцелел от пуль и осколков, чтобы взлететь на воздух, наткнувшись на мину?

«Уж как мне суждено! Повезет или не повезет! Назад все равно нет пути».

Прежде чем двинуться дальше, он прошептал, будто мертвые могли услышать его:

— Пусть земля вам будет пухом, братья по несчастью!

Темнота стояла непроницаемая. Кырстой успел ему сказать, что идти нужно по тропинке, по которой они шли до этого, пока не выйдут на дорогу. На ощупь он установил, что находится на тропинке. Справа и слева большие участки местности заминированы. Чтобы не сбиться с дороги, он пополз, ощупывая землю ладонями. Там, где земля была утоптанной, мин не должно быть.

Минут через двадцать он добрался до дороги, о которой ему говорил Кырстой. Неужели она тоже заминирована? Панаит лег на землю и внимательно ощупал дорогу вокруг себя. Когда-то во время дождя там прошло много тяжелых повозок и колеса их оставили в грунте глубокую колею шириною больше ладони. По всей ширине колеи земля была твердой, и он мог быть уверен, что хотя бы на этом участке мин нет. Панаит двинулся дальше, продолжая ощупывать дорогу ладонями. Так прошло еще полчаса. Пот лил с него градом. По его расчетам, он должен был теперь находиться очень близко к реке. Внимательно прислушался. Если он идет по правильному пути, то должен слышать шум реки внизу. Но, хотя вокруг стояла абсолютная тишина, шума реки он не услышал. И тут он понял, что произошло. Он не двигался к реке, а, напротив, удалялся от нее. Теперь он был намного дальше от реки, чем когда свернул с тропинки.

«Что делать?» — с беспокойством спросил он самого себя, но не успел найти ответ, как вдруг услышал окрик:

— Стой! Кто идет?

Все произошло так неожиданно, что, не успев отдать себе отчет, Панаит Хуштой вскочил на ноги и рванулся назад, но в то же мгновение услышал выстрел и почувствовал теплоту и легкий зуд в ноге. Тут же кто-то подскочил к нему сзади, сбил с ног, скрутил ему руки за спиной.

— Кто стрелял, скотина?

— Бэрбуца, господин унтер-офицер, — ответил тот, кто набросился сзади на Панаита.

— Убил его?

— Похоже, нет. Шевелится.

Из темноты появилось пять темных силуэтов, которые окружили Панаита со всех сторон.

— Ты ранен? — резким голосом спросил его унтер-офицер.

— Да вот, ранили!

— Идти можешь? Попробуй!

Его поставили на ноги, и он сделал несколько шагов.

— Можешь. Эй, давай двигайся быстрей! — снова набросился на него унтер-офицер, подталкивая сзади стволом автомата.

Через несколько шагов один из тех, кто схватил его, сказал:

— Как говорится, вернулись не с пустыми руками, господин унтер-офицер.

Ответ последовал не сразу.

— М-да! Действительно, не с пустыми руками. Черт его возьми! Был бы он чужаком, так месячишко отпуска я отхватил бы! — сердито ответил унтер-офицер.

* * *

То, что Панаита Хуштой неожиданно взяли в плен, явилось результатом следующих обстоятельств: румынское командование было обеспокоено отсутствием разведывательных данных. Оно нуждалось в «языках».

Приказ из штаба армии дошел до полков, батальонов и рот. Но находящиеся на передовой подразделения не торопились выполнить его. Правда, устраивались засады и вылазки, но взять пленных не удавалось никак, потому что румынские солдаты, по горло сытые войной и убежденные, что дело идет к концу, по мере возможности берегли свою шкуру. Одни, если их посылали в засаду, отправлялись, но, удалившись на некоторое расстояние, где командиры не могли их проконтролировать, выпускали несколько очередей в воздух, а потом возвращались и докладывали, что задачу выполнить не удалось, так как противник встретил их сильным огнем. Другие поступали иначе: вызывались добровольцами, но уже не возвращались, а с оружием переходили на другую сторону.

Но поскольку нужда в разведданных становилась с каждым днем все более острой, командование обещало солдатам, которые вернутся с «языком», награды и месячный отпуск. Однако даже эти обещания не приносили ожидаемых результатов.

Среди тех немногих, кто в поисках счастья, в погоне за наградами и отпуском вызвались добровольцами, был и унтер-офицер Аричиу Илие из того же полка, что и Панаит Хуштой. Он и четыре солдата отправились в засаду за полчаса до побега Панаита Хуштой и его товарищей. И когда Илие с солдатами готовились пересечь реку, огонь, открытый по беглецам, насторожил их. В таких условиях было бы наивно надеяться захватить пленного, поэтому унтер-офицер, который уже не первый день был на фронте, решил повернуть обратно. Не зная, что именно послужило причиной открытия огня, и опасаясь, как бы не попасть в засаду, они медленно, с предосторожностями начали отходить. Вот почему Панаит Хуштой не услышал их. Зато его услышали. По приказу унтер-офицера солдаты рассредоточились так, что образовали нечто вроде мешка. Несколькими минутами позже Панаит Хуштой оказался в этом мешке, и случилось то, о чем читатель уже узнал.

* * *

Дорога не была заминирована, как предполагал Панаит Хуштой. Солдаты-конвоиры шли без всякой опаски. Двое впереди, двое справа и слева и унтер-офицер сзади.

«Если бы я знал, что дорога не заминирована, — подумал Панаит, — я не потерял бы столько времени и сумел бы проскочить».

Однако Панаит ошибался. Ему не только не удалось бы проскочить, но он попал бы в их руки еще раньше. Зато, возможно, не получил бы пулю в живот. Пуля из автомата вошла ниже пулка и вышла через спину. И тем не менее он, к своему собственному удивлению, был в состоянии идти. Случилось почти невероятное: пуля прошла через живот, не затронув кишки. Рана была неопасной, но его состояние могло стать тяжелым из-за большой потери крови. Через несколько минут у него закружилась голова, его стало шатать из стороны в сторону, ноги начали заплетаться.

— Ты что, больше не можешь идти? — спросил его солдат, шедший слева.

Панаит Хуштой не ответил: он слишком ослабел, его штаны промокли от крови, и он чувствовал, что сейчас упадет.

— Господин унтер-офицер, этот сейчас отдаст концы. Что с ним делать?

— Взвали его на спину и несите по очереди. Как бы не подох раньше, чем его допросит господин лейтенант.

Не успел унтер-офицер прибыть на КП взвода, как весть о том, что беглеца схватили, разнеслась по всему участку второго батальона.

— Это один из тех, что пытались перейти к русским. Бедняга!

Сержант Здреля и капрал Карымбу первыми услышали новость и немедленно примчались на КП, куда был доставлен Панаит Хуштой.

— Здравия желаю, господин лейтенант!

— Что тебе нужно?

— Я узнал, что ваши люди поймали одного из тех, вот мы и пришли за ним. Он из моего отделения, господин лейтенант. Их четверо бежало, но этот — главарь, — доложил Здреля и повернулся к Панаиту Хуштой. — Значит, все же ты подложил мне свинью? — Он оскалился, показав длинные желтые зубы.

— Значит, подложил! — как эхо повторил капрал Карымбу.

Лейтенант сразу сообразил, что сержант и капрал, если отдать им беглеца, прибьют его по дороге. Лейтенант был призван в армию из запаса. В мирное время он был учителем географии. Он знал Здрелю, слышал о его жестокости. Подобные типы вызывали в нем отвращение, и он был рад, что у него во взводе таких зверей не было.

На фронте лейтенант находился всего несколько месяцев, к войне относился отрицательно. Не имея никакого военного опыта, он полностью полагался на своих командиров отделений. Неплохой психолог, лейтенант сразу же, как принял взвод, понял, что даже самый несообразительный солдат не только понимает неизбежность развала фронта, но и желает, чтобы это случилось как можно скорее. Поскольку лейтенант сам испытывал такое же желание, он требовал от своих людей лишь минимума формальной дисциплины. Например, если его взводу нужно было совершить вылазку, он вызывал надежных людей и с самым серьезным видом отдавал необходимые распоряжения. Но в то время как он говорил, а солдаты усердно слушали, все заранее знали, что произойдет дальше. Группа отправится на задание, достигнет берега реки, откроет огонь. С другого берега ответят, и тогда вся группа вернется и доложит, что задачу выполнить невозможно. Лейтенант в свою очередь сделает вид, что верит, и доложит командиру роты о неудаче вылазки.

Само собой разумеется, что такому офицеру люди, подобные Здреле и Карымбу, были отвратительны. Вот поэтому он и отказался передать им Панаита Хуштой.

— Возвращайтесь в вашу роту. Я получил приказ отправить его в батальон.

— Господин лейтенант, зачем вам затруднять себя? Мы его сами доставим! — в один голос предложили свои услуги сержант и капрал.

«Сволочи! Хотят убрать его по дороге в батальон!» — подумал лейтенант и приказал:

— Убирайтесь! Я сам его доставлю.

По дороге на командный пункт батальона лейтенант завернул на пункт первой помощи, чтобы раненого перевязали. После перевязки Панаит, хотя и потерял много крови, мог идти без посторонней помощи. С КП батальона его отправили в село, где находился штаб полка, а оттуда на машине во второй отдел штаба дивизии.

Информированный командиром полка, начальник второго отдела лично хотел допросить дезертира. К тому же он считал своим долгом сделать так, чтобы представить случившееся не простой попыткой дезертировать, а настоящим мятежом: четверо солдат из одного отделения пытались вместе перейти через линию фронта, предварительно совершив покушение на жизнь помощника своего командира отделения. Один из них был рецидивистом, которого отправили на фронт из тюрьмы для реабилитации. Данный случай должно рассмотреть с полным вниманием. Начальник второго отдела надеялся, что, допрашивая «дезертира-рецидивиста», сумеет напасть на след какой-нибудь коммунистической организации, которая, он был уверен в этом, действовала в частях на передовой.

Майор, начальник второго отдела дивизии, был кадровым военным. Занимая такую должность, он лучше других знал, насколько низок моральный дух войск на фронте. В этом отношении более чем убедительны были донесения, которые он получал из частей и лично перечитывал и обобщал. Почти ежедневные попытки перехода через линию фронта, явные случаи неповиновения, разговоры, открыто выражаемые мнения по поводу неизбежного и скорого развала фронта, прозрачные намеки по поводу «судьбы бояр» после поражения в войне. Донесения сообщали также об интересе, с каким солдаты слушали передаваемые через установленные на передовой репродукторы выступления румынских солдат и офицеров, находившихся в советском плену.

Майор внимательно читал абсолютно все донесения, подчеркивал наиболее важные места и на их основании составлял сводки вышестоящим штабам. Из генерального штаба почти ежедневно поступали приказы и циркуляры, требовавшие самых жестоких мер для «укрепления дисциплины и подъема морального духа войск». В свою очередь майор созывал офицеров информационной службы из частей и передавал им копии полученных сверху распоряжений, а в заключение выступал перед ними с небольшой речью. Но с каждым днем он и сам все больше убеждался в абсолютной неэффективности получаемых и передаваемых им дальше приказов, как и его ура-патриотических речей, в которые он сам давно перестал верить.

Про себя он часто думал: «Напрасно! Все потеряно. Фронт разваливается. Ничто уже не может спасти нас».

Он даже не отдавал себе отчета в том, что если он сам думает так, то и его моральный дух не выше, чем у солдат, которых он хотел вдохновить с помощью мер, предписываемых генштабом. Эти меры рекомендовали, в частности, расстрел всех «виновных в нарушении дисциплины» и «сеющих слухи, подрывающие моральный дух войск…»

* * *

Майор послал машину за Панаитом Хуштой, горя нетерпением допросить его. Но по дороге лопнула покрышка, и машина прибыла на КП дивизии, когда уже начинало светать.

Начальник второго отдела был в дурном настроении: у него только что был приступ печеночных колик. Он был измотан, ему хотелось есть, пить и особенно спать. В тот момент, когда Панаит Хуштой переступил порог, майор уже начал жалеть о проявленном им усердии.

«Деревня! Надо было передать его для допроса военному следователю».

Панаит Хуштой попытался встать смирно, но безуспешно, и он сгорбился, как старик.

— Эй ты, садись на стул, — сжалился над ним офицер, зная, что он ранен.

Панаит Хуштой сел, пробормотав еле слышное «слушаюсь», потом скрестил руки на животе, будто это могло уменьшить боль. Несколько мгновений майор разглядывал его со смешанным чувством любопытства и гнева.

«Деревенщина чертова! Гроша ломаного за такого не дал бы, а он смотри на что оказался способен!»

— Значит, так! Тебе так дороги коммунисты, что ты хотел сбежать к ним! Ты какой нации, румын, да?

— Румын, господин майор…

— А раз ты румын, как же они могут быть тебе так дороги, а?

Панаит Хуштой ответил не сразу.

«Если уж сцапали меня, живым не выпустят. Все одно расстреляют. А раз так, пусть не думает этот офицеришка, что запугает меня. Пусть знает, что у меня есть голова на плечах и я разбираюсь кое в чем».

Помимо его воли ему припомнился коммунист Буне, ставший инвалидом после истязаний.

— Дороги они мне или нет, не знаю. Но и ненавидеть их мне не за что!

— Что ты сказал, а?

— Сказал то, что думал. Но если речь идет о ненависти, то у них больше причин ненавидеть нас! — И, испуганный собственной смелостью, Панаит опустил глаза.

Майор, вопреки его ожиданию, не вышел из себя. Дерзкий ответ арестованного напомнил ему некоторые из полученных им донесений из частей: «…В среде солдат зародилась анархия, которая в не очень отдаленном будущем может вылиться в революцию…», «…из разговоров солдат между собой можно сделать вывод, что они не хотят больше воевать. Создается впечатление, что они полны решимости в случае советского наступления оставить свои позиции…», «…под влиянием событий и пропаганды солдаты не понимают и не хотят понять смысла войны. Они говорят, что в России люди жили хорошо, там в каждом доме электрический свет и достаток…»

Майор часто замигал и несколько раз провел рукой по лбу. Хватит!.. Какой смысл вспоминать теперь о том, что сообщали в своих донесениях офицеры информационной службы! Чтобы узнать, каков на самом деле моральный дух войск, ему достаточно послушать сидящего перед ним дезертира.

— Ты уже однажды был осужден за дезертирство, не так ли?

— Так точно, господин майор!

— Сколько лет тебе дали?

— Восемь.

— Восемь? Мало! Тебя расстрелять надо было. А с другими тремя изменниками родины как было дело? Какой ложью ты забил им головы, что они дали себя одурачить? Что ты им наговорил? Мол, убежим, у коммунистов нас ожидают столы, полные яств?

— Они давно уже надумали перейти на ту сторону, господин майор. Только ждали удобного случая.

— Что ты лжешь! Это ты их сманил! Говори правду!..

— Я и говорю правду. Они давно ожидали удобного случая. Но с таким командиром отделения, как этот негодяй Здреля, бежать было не так-то легко. Всю ночь, собака, не спит и не спускает глаз со своих людей. Поэтому они боялись. Знали, что их ожидает, если схватят. Эге, если бы не боялись, сколько народу перешло бы через реку! Вы думаете, что люди все такими же глупцами остались? Где там! Пробудились они. Да что там, будто вы сами не знаете этого!

При последних словах майор вздрогнул. «Быдло чертово! Понимает ли он сам, какую правду говорит? Может, он не такой уж простак, как я думаю».

— Э, да ты говоришь, как… коммунист! — повысил голос майор.

— А я и есть коммунист.

— Коммунист? Тогда другое дело! — Майор сразу оживился, представив, какие перспективы откроются перед ним, если ему удастся напасть на след коммунистической организации. — Значит, ты коммунист!.. Кроме тебя, в вашем полку много коммунистов? Если ты назовешь имена всех, я обещаю спасти тебя от расстрела.

— Да откуда мне знать их, господин майор? — ответил Панаит Хуштой. Он не понял, что именно хочет узнать от него майор.

— Хорошо… Хорошо… Предположим, что ты не знаешь их всех. Тогда скажи, с кем ты поддерживал связь? От кого получал приказы, кому передавал их? Ведь не будешь же ты утверждать, что работал один.

Только теперь Панаит Хуштой понял, какай подлости требует от него майор.

— Постойте, господин майор, вы меня не так поняли. Я назвался коммунистом, потому что думаю и чувствую как коммунист. Если же вы хотите от меня узнать настоящих коммунистов, сколько их в нашем полку, так этого я не знаю.

— Значит, ты не настоящий коммунист.

— Что ж, выходит, не настоящий!

— Ты только думаешь как коммунист.

— Да! Только думаю!.. Но не один я!

Майор вдруг почувствовал себя усталым, обессиленным: «Какой смысл терять понапрасну время? Что я могу узнать кроме того, что уже знаю? Ничего!.. «Только думаю!..» Не отдавая себе отчета, этот мужик-деревенщина при своей наивности правильно охарактеризовал фактическое положение дел: коммунистические идеи заразили солдатскую массу. Многие стали думать как коммунисты. И самое страшное не в том, что мы, вне всякого сомнения, проиграли войну. Самое страшное, что мы потеряем другое, более важное, именно потому что эти начали думать как коммунисты».

Майор опять провел рукой по лбу, потом раздраженно позвал:

— Часовой!

— Слушаю, господин майор!

— Заберите его отсюда! Отправьте его под конвоем к господину полковнику.

Следствие и составление дела об отдаче Панаита Хуштой под суд военного трибунала длилось четыре дня. На пятый день должно было состояться заседание военного трибунала, но в виде исключения суд состоялся прямо на КП дивизии.

Тем временем произошло вот что: напуганный все более частыми случаями перехода на сторону противника, а также проявлением неповиновения солдат на фронте, Антонеску специальным приказом уполномочил командиров дивизии «рассматривать на месте и наказывать вплоть до смертной казни путем расстрела за все случаи неповиновения в подчиненных им подразделениях», не передавая дел в военный трибунал.

Смертный приговор Панаиту Хуштой был первым приговором подобного рода, подписанным командиром дивизии, но он не был немедленно приведен в исполнение. Пока длилось следствие и суд, рана Панаита воспалилась, начала гноиться и возникла опасность общего заражения. В тяжелом состоянии Панаита временно поместили в госпиталь, и, поскольку приговор не мог быть приведен в исполнение немедленно, полковник-следователь письменно доложил генералу о создавшейся ситуации. На этом рапорте командир дивизии наложил следующую резолюцию: «В госпиталь! Расстрелять после выздоровления. Приговор привести в исполнение в присутствии представителей от всех подразделений дивизии. Пусть это послужит уроком для всех!»

Поскольку Панаит Хуштой находился в тяжелом состоянии, его эвакуировали в тыловой госпиталь. Конвоировал его солдат-резервист Кибрит Ион, которому было уже за сорок.

Когда они отправлялись, командир полицейской роты наказал конвойному:

— Ты, Кибрит, головой отвечаешь за заключенного. Если он убежит после того, как доктора поставят его на ноги, советую тебе лучше повеситься, чем появиться перед моими глазами. Вбил себе в голову?

— Вбил, господин капитан.

* * *

Панаита Хуштой оперировал доктор Спэтару, которого за глаза называли «доктор Хам-Хам».

Убежденный, что пациент все равно не останется в живых, он сказал ему об этом без всяких околичностей:

— Ну, операция окончилась успешно, однако ты все равно отдашь концы. Слышишь? Все равно.

Будучи медиком, он, однако, с высокомерным презрением относился к тем, кого оперировал. В раненых он видел не людей, а лишь невежественных крестьян в военной одежде. Тем более без какого-либо сочувствия он отнесся к Панаиту Хуштой: ведь его привели в операционную под конвоем…

— Что с ним? Что он сделал? — с любопытством спросил доктор Кибрита.

— Что он мог сделать? Хотел перейти на ту сторону. Его схватили на ничейной земле, тогда же ранили. Потом отправили для суда в дивизию.

— Так, значит!

— Все так и есть, господин майор. — Потом после некоторой паузы Кибрит с явным смущением спросил:

— А разве он не поправится, господин майор?

— Черта с два поправится!

— Оно и лучше для него, бедняги, — вздохнул Кибрит.

— Почему это?

— Да потому что, если поправится, его казнят, господин майор!

— Что ты такое мелешь?

— Говорю, что после излечения его расстреляют. Потому что на суде его приговорили к расстрелу.

— И почему ж его тогда сразу не расстреляли? Зачем прислали сюда? Он на ногах еще мог держаться.

— Капитан, который назначил меня в конвой, говорил, что господин генерал приказал расстрелять солдата только после того, как вы, доктора, вылечите его.

— Как это? Послали сюда на излечение, чтобы потом расстрелять?

— Так точно, господин майор! Эх, будто вы сами не знаете, что за люди судят нас, солдат! Не люди — звери!

Но тут же, испугавшись своих собственных слов, беспричинно закашлял, с беспокойством глядя на доктора.

Тот, однако, не обратил никакого внимания на слова солдата. Его позабавило то, что он услышал о своем пациенте, которого только что оперировал. Он расхохотался:

— Ну и фантазия у того генерала!

* * *

Стемнело. На город опустилась тишина. Только изредка слышался шум мотора грузовика или раздавались автоматные очереди. Чаще через одинаковые интервалы грохотали разрывы мин. На улицах — ни души. Жители города, сгрудившись возле радиоприемников, слушали последние известия. Все с нетерпением ожидали вступления в город советских войск.

В комнате для дежурных в госпитале старшая сестра Корнелия пододвинула стул к открытому окну и смотрела в сторону аллеи, где в сопровождении двух гитлеровцев скрылся доктор Поенару. Эта комната располагалась в отдельном здании, неподалеку от основного. Там же располагалась администрация, палата № 5 для выздоравливающих, готовящихся к выписке из госпиталя, а в подвале — кухня.

Прошло уже два часа с тех пор, как гитлеровские офицеры увели начальника госпиталя полковника Поенару, а он все не возвращался. Сестра Корнелия была охвачена страхом и беспокойством. Она боялась, что больше никогда не увидит Поенару.

«Эти бестии могут убить его!» — думала она, не спуская глаз с аллеи, по которой мог возвратиться доктор Поенару.

Вдруг позади Себя она услышала шаги.

— Кто там? — спросила она, не оборачиваясь.

— Сестра Корнелия, это я! — ответили ей.

Это был Панаит Хуштой, которого многие из персонала госпиталя называли «арестантом».

— Что тебе, Панаит?

Панаит Хуштой ответил не сразу. Он подошел поближе и присел на край стола, заставленного коробками с пробирками разных размеров.

— Осторожнее, не разбей пробирки! — сказала старшая сестра, поглядев в его сторону.

— Не беспокойся, не разобью.

Несколько минут они молчали. Между тем стало уже совсем темно.

— Сестра Корнелия… Плохи дела!

— Что плохо?

— Плохо, что еще не вернулся господин полковник. Совсем плохо. Я опасаюсь…

— Оставь, ничего с ним не случится, — ответила Корнелия с наигранным спокойствием, но, не сдержавшись, вздохнула.

— Сестра Корнелия, я опасаюсь не только за жизнь господина полковника, я опасаюсь за госпиталь, за раненых. Ах, как плохо…

— Что ты все причитаешь?..

Панаит Хуштой поплотнее уселся на столе, и пробирки беспокойно зазвенели.

— Э, говорю тебе, разобьешь!

— Если сказал, не разобью — значит, не разобью! Сестра Корнелия, ты знаешь, что гитлеровцы выставили часовых?

— Знаю, в котельной. Это ты имеешь в виду?

— Это, сестра Корнелия.

— Поэтому ты и боишься?

— А ты не знаешь, зачем они выставили там охрану?

— Черт их знает! Наверное, какой-нибудь склад там устроили. Видишь, как они взбесились. Вместо того, чтобы сдаться, они упорствуют и сопротивляются. На что надеются, не понимаю. Завтра утром, самое позднее через день, наши покончат с ними. Не исключено, впрочем, что завтра же в город вступят советские войска.

— Сестра Корнелия, я знаю, зачем они выставили охрану.

— Знаешь?

— Знаю, ей-богу, знаю! Потому что они заминировали госпиталь, Корнелия!

— Что ты говоришь!

Если бы не было темно, Панаит Хуштой увидел бы, как сразу побледнела сестра Корнелия.

— Я говорю так, потому что своими собственными глазами видел, сестра Корнелия! Я видел, как они таскали в подвал ящики с тротилом. Столько ящиков, что от этого госпиталя камня на камне не останется.

— Но как они могут решиться на такое преступление? В госпитале полно раненых, — возмутилась сестра, хотя много слышала о зверствах, творимых гитлеровцами.

— А что им? Разве это люди? Это убийцы! Тебе труднее было бы утопить щенка, чем им взорвать госпиталь, битком набитый ранеными. Эти звери и детей не щадят. Давай подумаем, что делать нам? Сидеть сложа руки и ждать, пока все взлетим прямо к ангелам? Такого нельзя допустить!

Сестра Корнелия поднялась:

— Пойду сообщу доктору Спэтару.

— Постой маленько, сестра Корнелия! Доктор не поможет. Он молод, невыдержан, и боюсь, если ты ему скажешь, как бы он не выкинул какой глупости. Не было бы нам всем хуже.

— Но ты же сам сказал, что надо что-то делать.

— Само собой. Знаешь, сестра, как только я пронюхал, что гитлеровцы задумали недоброе, я все размышляю… Не может быть такого, чтобы не нашлось способа спасти госпиталь и раненых. Не может быть такого, и все тут! Но пока, сколько я ни ломал голову…

— Пока ты придумаешь, боюсь, мы уже взлетим в воздух!

— Придумаю, сестра Корнелия! Непременно придумаю! Ведь для того человеку и дана голова, чтобы соображать. А раз человек соображает, он в конце концов обязательно найдет лазейку для спасения, каким бы тяжелым ни было положение.

— Скажи, а может, это только слухи? Не хватает еще, чтобы раненые бросились в панику…

— Как ты можешь так обо мне думать, сестра Корнелия! — с упреком сказал Панаит. — Я вот как учуял, что готовят эти разбойники, сразу подумал о тех, что в пятой палате. Вернее, я обо всех подумал, но в первую очередь о них, беднягах. У всех у них свои болячки, и ни один не останется при своих обеих руках и ногах. А как ты считаешь, хотят они? Они, наверное, говорят, что лучше остаться калекой, чем отправиться на тот свет. Поэтому я и молчал как рыба, поэтому никому не проронил ни слова: ни доктору, ни другим сестрам. Я вот к тебе только пришел.

Сестра Корнелия бросила взгляд в его сторону.

— Почему же только ко мне?

— Почему? В этом-то весь вопрос. Почему к тебе? Потому что ты не как другие. Ты где приложишь руку, там и исцелишь! А потом, если ты кому словечко скажешь, сразу на душе полегчает. Уж не знаю, как это тебе удается, но ты одним только словом можешь облегчить страдания человека. Даже если человек на пороге смерти стоит, все равно он верит, что ему отпущено еще много дней жизни.

— Ладно, Панаит! До того ли сейчас? Нашел время для излияний!

— Ты думаешь, я говорю так для комплимента, сестра Корнелия? Мне и в голову такое не придет. Я говорю с тобой, а сам все думаю о госпитале, о людях, о том, что нас обоих беспокоит. Найдем мы управу и на гитлеровцев. С твоей помощью, сестра Корнелия, обязательно найдем.

— С моей помощью? — удивилась Корнелия. — Но я не знаю, чем могу тебе помочь.

— Сестра Корнелия, ты помнишь, в каком плачевном состоянии меня сюда привезли?

— Как же не помнить, помню! — ответила Корнелия и грустно улыбнулась.

— Рана начала гноиться и спереди на животе и сзади на спине, где вышла пуля. Господин доктор Хам-Хам сказал мне: «Все равно концы отдашь!»

— Господин доктор Спэтару, — поправила его сестра.

— Нет уж, господин доктор Хам-Хам. Иначе я не могу его называть. Не говорит, а все время кричит, будто лает: «Хам-хам!» Известно, что он боярской кости и ему не нравится латать нас, грубое мужичье. Ладно, посмотрим, куда он теперь подастся… Так вот, я уже говорил, господин доктор Хам-Хам предрекал, что я отдам концы. Но ты, сестра Корнелия, когда меня везли после операции в палату, сказала: «Ты, парень, не отчаивайся — выживешь!» Сестра Корнелия, ты действительно знала, что я выживу?

— Если бы ты видел хотя бы сотую часть того, что видела я, ты бы понял, что никогда нельзя наверняка сказать, кто выживет, а кто умрет. Я видела, как умирали люди, которые должны были выжить, в то время как излечивались люди, считавшиеся безнадежными. По этому поводу я могу сказать, что выживают те, которые не сдаются в борьбе со смертью. А потом, даже если понимаешь, что кто-нибудь точно умрет, зачем отнимать у человека последнюю надежду? Надежда большое дело, Панаит!..

— Значит, сестра Корнелия, ты мне сказала, что я выживу, только чтобы не отнимать у меня последнюю надежду?

— Наверное, Панаит!

— Но ты знала, сестра Корнелия, что, если я поправлюсь, меня должны расстрелять?

— Нет, об этом я узнала позже.

— Я так и думал тогда. А ты знаешь, как ты сказала, что я не умру?

— Как?

— Ты сказала, будто приказала мне выжить, чтобы я обязательно выжил и не сдавался. И я не сдался. Знаешь, почему? Чтобы не подвести тебя перед другими ранеными. Чтобы не вышло так, что ты говоришь одно, а получается другое. Я боролся со смертью, и смерть, убедившись, что не может свалить меня, повернулась ко мне спиной. Я, сестра Корнелия, не забыл этого и никогда не забуду, сколько мне осталось жить. Вот поэтому я и пришел к тебе. Я сказал себе: сестра Корнелия наверняка поможет мне провести гитлеровцев, охраняющих котельную.

Потом он стукнул себя кулаком по лбу и воскликнул:

— Вот оно! Видишь, нашел! Теперь я знаю, что нам надо делать. Эх, жаль, у нас даже одной винтовки нет, а у них автоматы. Хоть бы мой конвоир Кибрит был здесь. По крайней мере одна винтовка была бы у нас.

— Действительно, где же твоя «тень», Панаит? Уж два дня его не видно.

— Смылся, сестра Корнелия. Как услышал по радио, что мы повернули оружие против гитлеровцев, явился ко мне и заявил: «Панаит, теперь мне нет смысла тебя сторожить. Все! Рухнула вся гниль! Теперь ты можешь потребовать ответа у тех, кто хотел тебя казнить. Я, парень, возвращаюсь в свою часть. Но прежде хочу завернуть домой посмотреть своих. Уже год как дома не был». И тут же его след простыл!

— А как он тебя сторожил!

— Он был как моя тень, это ты верно сказала. Бедняга! Он боялся, что, если я убегу, он сгниет на каторге. Ты заметила? Когда меня сторожил Кибрит, доктор Хам-Хам каждую ночь присылал мне смену. А как моя «тень» исчезла, доктор уже никого не посылает. Эге, он тоже понимает: теперь не то, что раньше!

* * *

Приблизительно через каждые десять минут раздавались оглушительные взрывы. Осколки впивались в стены, дробили камни мостовых, разбивали вдребезги стекла окон. Было непонятно, почему гитлеровцы так упорно держат под обстрелом именно эту улицу. Просто без пользы тратят боеприпасы. Даже если румыны атаковали бы неожиданно, чтобы выбить немцев из берлоги, то самая большая опасность ожидала их вовсе не на этой улице. Вероятнее всего, охваченные паникой фашисты вели минометный обстрел, чтобы создать впечатление, что располагают намного большей силой, чем на самом деле.

Утром 24 августа 1944 года гитлеровский отряд, состоящий из охранных и вспомогательных частей, находившихся в городе, и его окрестностях, предпринял попытку пробиться к порту. Намерение командира гитлеровского отряда было ясно: с помощью имеющихся в порту плавучих средств переправить своих людей на другой берег, в Болгарию.

Против отряда гитлеровцев была выслана пехотная рота и несколько групп вооруженных рабочих из состава боевого патриотического отряда с задачей не дать гитлеровцам проникнуть в порт и ликвидировать их или захватить в плен.

Избегая открытого боя и отступая по окраинным улицам, гитлеровцы сумели спуститься к порту по улице Вадул Грэдиний. Их неотступно преследовала пехотная рота. Но когда отряд находился еще на другом конце города, коммунист Кэлин Крэюце, командир группы вооруженных рабочих, которая вместе с пограничниками имела задачу обеспечить безопасность порта, предпринял ряд мер, оказавшихся исключительно важными спустя час. Так, например, капитаны пароходов и механики буксиров получили приказ вывести свои суда с рейда порта, а механики барж — поднять якоря и пустить баржи по течению до 173-й мили. Так же должны были поступить лодочники и владельцы баркасов.

Приблизительно через час в порту не осталось ни одного судна, ни одной баржи, ни одной лодки или баркаса, которые могли бы быть использованы гитлеровцами в случае, если бы им удалось проникнуть в порт.

Только после этого Кэлин Крэюце отправился, чтобы принять под свою команду группу вооруженных рабочих элеваторов и докеров. Когда появились первые группы гитлеровцев, румыны дали им подойти и лишь тогда открыли огонь.

На какой-то момент гитлеровцы растерялись и были вынуждены остановиться, но тут же послышалась команда, и отряд снова двинулся дальше. Вскоре гитлеровцы, превосходящие румын как в численном отношении, так и по вооружению, заняли управление порта и рассыпались по причалам. Однако рабочие не сдались. Укрывшись в товарных вагонах на запасных путях, за ящиками и бочками со смолой, они продолжали сражаться.

Радость гитлеровцев была кратковременной. Их командир, поняв, что он не сможет спасти людей, переправив их в Болгарию, дал приказ отступить. Отступать той дорогой, по которой они прорвались к порту, было невозможно, и он повел свой отряд в город по другой. С тяжелыми потерями гитлеровцам удалось в конце концов выйти на вершину холма и закрепиться в одном из зданий госпиталя, находившегося в непосредственной близости к скалистому берегу реки.

В течение часа продолжалось передвижение гитлеровского отряда по городу. Гитлеровцы потеряли около половины своего состава. Склон, по которому они поднимались, был усеян трупами, а на улице, ведущей из города, горели две гитлеровские машины.

Здание, в котором укрылись гитлеровцы, было двухэтажное, большое и прочное, безвкусное в архитектурном отношении. Его называли Павильоном. В нем находилось отделение инфекционных больных.

Несколько лет назад основное здание госпиталя и Павильон были проданы примэрии города неким Станом Бэкану и составляли лишь ничтожную часть того, что оставил детям Бэкану-старший, бывший крупный торговец скотом, наживший миллионное состояние во время первой мировой войны.

Жадный и скупой, Стан Бэкану при разделе наследства сумел захватить львиную долю. Но его сестра, такая же жадная и скупая, подала на него в суд. Судебный процесс длился несколько лет, и она в конечном итоге отвоевала у брата лишь «крохи», как сама говорила. Среди этих «крох» был и Павильон.

Вступив во владение Павильоном, новая хозяйка поспешила отделить его от госпиталя каменным забором и сдать внаем первому же пожелавшему снять его. За много лет в Павильоне сменилось немало жильцов. В 1937 году там обосновалось немецкое консульство, а после 1941 года — отделение гестапо, сохранившее, однако, прежнюю вывеску.

И сейчас к госпиталю вели три улицы: одна с севера, другие две — с запада и востока. Заняв Павильон, гитлеровцы фактически овладели госпиталем. Они установили часовых у всех трех выходов, чтобы обеспечить свой тыл. Отступать гитлеровцам дальше госпиталя, двор которого упирался в глухую каменную стену другого двухэтажного здания, было некуда, и румыны, окружившие гитлеровцев с трех сторон, могли бы отрезать их от госпиталя, уничтожить выставленных часовых. Но поскольку звериная жестокость гитлеровцев была хорошо известна, этого нельзя было сделать, не поставив под угрозу жизнь раненых.

В конце улицы две подожженные гитлеровские машины все еще продолжали чадить. Вокруг них валялись трупы шести гитлеровцев, один из убитых был в форме майора СС. Прошитый пулеметной очередью, он лежал на спине, сжимая в руках туго набитый портфель. Каска свалилась с его головы, когда он падал, и теперь в свете заходящего солнца его светлые волосы казались почти белыми.

— Господин лейтенант, я думаю, надо послать кого-нибудь за портфелем. Если фашист не выпустил его даже в минуту смерти, значит, там что-то есть. Может, ценные бумаги, которые могли бы нас заинтересовать.

Это сказал сварщик Маноле Крэюце, командир боевого патриотического отряда. Он вместе с командиром военных лейтенантом Эудженом Негурой и связными — двумя рабочими и тремя солдатами — находился в одном из ближайших домов.

— Ладно, комиссар, я пойду! — вызвался токарь по имени Флоря Чобэника. Сам он был беспартийным и неизвестно почему называл своего командира Маноле Крэюце комиссаром.

— Если хочешь, давай. Только смотри, чтобы тебя не поцарапал осколок. — При этих словах в глазах Маноле Крэюце промелькнула тень страдания. Всего лишь четверть часа назад он узнал, что его брат Кэлин Крэюце тяжело ранен во время боев в порту.

— Ничего, я ведь служил в армии и в таких вещах кое-что понимаю. К тому же для меня еще не изготовили ни пули, ни снаряда. Я еще пожить хочу, комиссар!

Захватив автомат, Флоря Чобэника покинул помещение командного пункта.

Как раз в это время посреди улицы с грохотом разорвалась мина.

— Какого черта стреляете, свиньи? — сердито выругался токарь, пробираясь вдоль стен домов. Из окон командного пункта за ним наблюдали Маноле Крэюце и лейтенант Негуру.

— Хоть бы они не начали стрелять чаще! Тогда ему ничего не угрожает, — высказал свое мнение сварщик.

— Не думаю, что они изменят свой метод. Уж если они решили обстреливать нас с промежутком в десять минут, то так и будут продолжать, пока у них не кончатся боеприпасы. Я их знаю.

И действительно, Флоря Чобэника успел за десять минут добраться до трупа гитлеровского майора, взять портфель и вернуться на командный пункт. За это время ни одна мина не разорвалась на улице.

— Комиссар, приказ выполнен! Вот портфель.

Маноле Крэюце тут же раскрыл его. Портфель был набит отпечатанными на машинке бумагами.

— Господин лейтенант, ты понимаешь по-немецки?

— Немного понимаю.

— Ну-ка взгляни на них. Не напрасно ли мы рисковали?

Лейтенант Негуру достал из портфеля несколько бумаг, чтобы, используя свои скупые познания в немецком, оценить их содержание.

— Если я правильно понимаю, это бумаги гестапо. На них пометка «Совершенно секретно».

— Так! Значит, мы хорошее дело сделали. Не зря гитлеровский майор даже мертвый не хотел выпускать их из рук.

И Маноле Крэюце передал портфель одному из рабочих:

— Вергу, головой отвечаешь за портфель! Ни на секунду не выпускай его из рук! — Потом повернулся к лейтенанту: — Господин лейтенант, я думаю, пора начинать. До того как стемнеет, надо выбить из берлоги этих мерзавцев… Как, думаешь, нам лучше действовать?

— К сожалению, придется атаковать их в лоб. Правда, на флангах мы быстрее покончили бы с ними, да и потери были бы меньше.

— Тогда почему же нам не атаковать флангами?

— Все дело в том, что гитлеровцы могут укрыться в госпитале и превратить его в арену боя. — Он некоторое время помолчал, потом продолжал: — А может, даже не имеет значения, где мы будем атаковать. Чтобы отомстить нам, фашисты пойдут на любую подлость.

— Понимаю, о чем ты думаешь.

— Непонятно, что сейчас они задумали. Десять минут прошло, а гитлеровцы не обстреливают нас. Может, готовят что?

— Наверное, боеприпасы кончились, — высказал свое мнение Флоря Чобэника.

— Не очень-то верится в это. Если у них так мало снарядов, они не стали бы их тратить попусту, — сказал лейтенант и обратился к телефонисту: — Соедини-ка меня с младшим лейтенантом Пэкурару.

Телефонист быстро закрутил ручку полевого телефона.

Младший лейтенант Пэкурару командовал взводом, атаковавшим Павильон с запада.

— Что слышно у тебя, Пэкурару? — спросил Негуру.

— Ничего, господин лейтенант! Что будем делать, атаковать?

— Ожидать приказа. В любом случае будьте готовы.

Ничего интересного не было и на улице, занятой бойцами под командой младшего лейтенанта Нэстасе. Его взвод состоял всего лишь из двух отделений, пополненных рабочими из патриотического отряда.

Лейтенант Негуру повернулся к Маноле Крэюце:

— И у Пэкурару, и у Нэстасе тихо. И все же, сам не знаю почему, эта тишина мне не нравится. Я убежден, что они что-то готовят.

— Не исключено.

— В любом случае, по-моему, нам следует действовать так, господин Крэюце… — И лейтенант на листке блокнота, извлеченного из планшета, начал рисовать схему участка. Проведя несколько линий, он поднял глаза от бумаги и вдруг заметил человека в белом, который быстрым шагом приближался к их КП.

Человек, одетый в белый халат, шел прямо посередине улицы, скорее мрачно, чем испуганно, поглядывая по сторонам.

— Кто это может быть? — громко спросил офицер.

— Похоже, он нас ищет, — сказал Флоря Чобэника.

— Нас или не нас, но он наверняка из госпиталя, — добавил Маноле Крэюце. Подойдя к открытому окну, он крикнул:

— Эй, откуда вы идете?

Человек в белом халате, увидев в окне людей и среди них лейтенанта, ничего не ответил. Он бросился к дому и через несколько секунд появился в дверях КП. Он весь вспотел и был бледен от волнения. Остановившись на пороге, он остановил свой взгляд на Маноле Крэюце.

— Я — полковник Поенару, главврач госпиталя. Не знаете ли, кто командует здесь нашими войсками и где я могу найти его?

— Какое у вас дело к нему? — спросил Маноле Крэюце.

— Я должен передать ему что-то от окруженных в Павильоне гитлеровцев. — Он пожал плечами и со вздохом добавил: — Они заставили меня стать их парламентером.

— Можете сказать мне, господин доктор. Чего же они хотят?

Доктор Поенару вновь окинул его оценивающим взглядом, потом, видимо довольный результатом, объяснил:

— Полчаса назад, как раз когда я выходил из операционной, два гитлеровских офицера потребовали, чтобы я пошел с ними к их командованию, то есть в Павильон. Там меня привели к их полковнику, молодому и заносчивому. Тот потребовал, чтобы я отправился сюда и довел до вашего сведения их ультиматум.

— Ив чем же смысл их ультиматума?

— Негодяй угрожал, что, если им не позволят беспрепятственно покинуть город со всем вооружением, они взорвут заминированный ими госпиталь.

— Мерзавцы!

Флоря Чобэника с возмущением перебросил автомат из одной руки в другую.

— А они действительно заминировали госпиталь? — спросил лейтенант Негуру.

— По всей вероятности, да. В котельную и подвал войти нельзя. Там стоят их часовые.

— Больные знают об этом?

— Нет, пока не знают. Да и я не предполагал, пока гитлеровский полковник не сказал. В связи с этим хочу вас информировать, что в нашем госпитале больных нет, есть только раненые. Сейчас их около ста пятидесяти человек, в том числе сорок тяжело раненных.

— Убийцы! Видишь, что им взбрело в голову! Взорвать госпиталь! — Возмущенный Флоря бросился к окну и выпустил автоматную очередь в сторону Павильона.

— Не расходуй патроны, Флоря! Они тебе вот-вот понадобятся! — упрекнул его Маноле Крэюце.

— Ты прав, комиссар! Но у меня нет сил терпеть!

Доктор Поенару взглянул на часы, удивился, как быстро пролетело время, потом снова обратился к Маноле Крэюце:

— Какой ответ дать мне гитлеровцам? Вы сами можете решить этот вопрос или проводите меня к старшему начальнику?

Маноле Крэюце задумчиво помолчал, а потом спросил:

— Вы сможете через четверть часа, самое большее через двадцать минут, связаться с госпиталем по телефону?

— Невозможно! Немцы перерезали связь. Мы полностью изолированы.

Маноле Крэюце вздохнул, почесал затылок и, взглянув на вспотевшее лицо доктора, сказал:

— Господин доктор, я не советую вам возвращаться в госпиталь.

— Почему?

— Ведь вы должны зайти к гитлеровскому полковнику, который послал вас сюда?

— Несомненно. Он ожидает ответа.

— Вот потому я вам и не советую возвращаться. Когда вы явитесь к нему и сообщите результат вашей миссии, вам все равно не дадут вернуться в госпиталь.

— Я понял, что вы хотите сказать. Из-за вашего ответа он даст приказ расстрелять меня. Не так ли?

— Да! К сожалению, боюсь, что именно так и произойдет.

— Значит, вы готовы принести в жертву раненых, персонал госпиталя…

— Откуда вы это взяли, господин доктор! Как вы можете подумать, что мы способны на такую подлость? Конечно, мы не примем их ультиматум. Надо найти какое-то другое решение. Одним словом, нужно уничтожить их, не дав им возможности выполнить задуманное. Вы понимаете, что дело это нелегкое и, конечно, я не могу взять на себя ответственность за выполнение своего плана. Мне нужно запросить согласие моего командира.

— Тогда возьмите и меня с собой. Я ему все объясню. Вы не должны забывать ни на минуту, что речь идет о жизни полутораста раненых.

— Господин доктор, повторяю, что судьба всех находящихся в госпитале людей волнует нас так же, как и вас.

В это мгновение зазвонил телефон.

— Алло! Да; я, Крэюце! С кем я говорю? Товарищ Илиной? Здравствуйте! Нет, еще не атаковали… Возникли новые обстоятельства. Я обязательно должен информировать вас… Я как раз собираюсь приехать к вам. Да, дело очень серьезное… Хорошо, жду. — Он положил трубку и обратился к доктору Поенару: — Господин доктор, поедете со мной. За нами выслали мотоцикл с коляской.

* * *

Расставшись с сестрой Корнелией, Панаит Хуштой направился в палату № 5. Столь мрачной, угнетающей атмосферы, как в этой палате, не было даже в палате для оперируемых, где после того, как боли у только что вышедших из-под ножа несколько ослабевали, можно было услышать шутку, острое слово, смешную историю и даже песню. Но в палате № 5, где лежали те, кто через несколько дней должны были покинуть госпиталь, можно было познакомиться с моральным духом раненых.

Эту палату покидали две категории выздоравливающих: те, что после ранения становились непригодными для фронта, и те, что после короткого отпуска должны были явиться в свои части, а затем направлялись на передовую. Искалеченные, безрукие, безногие, одни должны были покинуть госпиталь без радости, скорее со страхом и беспокойством. Этим людям, привыкшим надрываться на работе, чтобы обеспечить полуголодное существование, теперь, когда они стали полностью или частично неспособны к труду, будущее казалось страшнее, чем смерть. Для других радость выздоровления омрачалась мыслью, что они снова попадут на передовую.

Мрачную атмосферу палаты № 5 дополнял дух недовольства и возмущения. Если бы разговоры, которые велись здесь, дошли бы до ушей тех, кто стоял на страже морального духа солдат, то многих выздоровевших по выходе из госпиталя отдали бы под суд военного трибунала. К счастью, этого не случилось. В генеральном штабе, столь заинтересованном в изучении состояния духа румынского солдата, не знали, о чем говорят в палате № 5 военного госпиталя № 9. Не знали там и еще одной очень важной вещи: после того как выздоровевшие, инвалиды или кальки покидали госпиталь, они, поняв истинное положение дел, становились ярыми противниками гитлеровцев.

Вот каким был моральный дух раненых в палате № 5 все время, пока бои шли далеко на востоке. Когда фронт достиг рубежа Яссы, Кишинев, атмосфера в палате № 5 несколько изменилась: теперь всем было ясно, что близок конец их страданиям.

Ничего, скоро придет день расплаты! Правда, многие из раненых пока не представляли, в чем же будет заключаться эта расплата. Но они понимали, что отныне все должно пойти по-другому, совсем не так, как прежде. И именно поэтому больше всего морально страдали те, кто стал инвалидом. Их терзало сознание того, что они не смогут отдать все свои силы этому новому.

* * *

В палату № 5 Панаита Хуштой перевели несколько дней назад вместе с его «тенью» — неусыпным стражем солдатом Кибритом. Теперь Кибрит уехал по своим делам и его койка пустовала.

Выздоравливающие палаты № 5 были на этот раз в хорошем настроении. Они строили различные предположения относительно того, когда в город вступят советские войска. Некоторые считали, что это произойдет непременно в течение следующего дня, другие утверждали, что не ранее чем через два дня, ибо в противном случае они бы уже слышали грохот орудий.

— Какие там орудия? Если русские прорвали фронт, а мы повернули оружие, в кого же теперь стрелять? — возражали те, кто считали, что советские войска должны вступить в город уже завтра.

— А про гитлеровцев ты забываешь, браток? Они так просто не сдадутся. Далеко за примером ходить не надо — возьми вон хотя бы тех, что засели в Павильоне. Чего они ждут? Почему не сдаются? Ведь они взяты в кольцо со всех сторон. Пока наши их не расколошматят, думаешь, они сдадутся? Черта с два!

Как раз в это время в дверях появился Панаит Хуштой.

— Параскивой, у меня к тебе есть разговор. И к тебе, Рэуцу! Пошли! — обратился он к ним с порога.

— Какой разговор? — полюбопытствовал Рэуцу.

— Наберись терпения!

Параскивой и Рэуцу вышли за Панаитом во двор, уселись с ним на одну из скамеек.

— Ну? — горя нетерпением, спросил Рэуцу. — Что-нибудь случилось?

— Случилось, братцы! Знаете, госпиталь заминирован!

Он рассказал им все, что знал.

Панаит выбрал именно этих двоих, потому что питал к ним доверие: из всех выздоравливающих они казались ему самыми надежными людьми.

— Мне, можно сказать, повезло, — говорил как-то Параскивой, — что я остался в живых. Когда меня выпустят отсюда, мне положен месяц отпуска? Безусловно, положен! А через месяц все это пойдет к черту! Русские начнут наступление, а раз начнут, то уж не остановятся. Даже если они еще отложат наступление на какое-то время, наши на фронте увидят разве только мою спину.

— За месяц наверняка все закончится! — согласился Рэуцу. — Тогда посмотришь, что сделают все те господа, которые прислуживали этому умалишенному Гитлеру.

Такие разговоры велись в то время, когда линия фронта проходила по Молдавии. Когда румынская армия повернула оружие против гитлеровцев, Параскивой и Рэуцу пришел срок выписываться из госпиталя. Документы о выписке они получили 24 августа, в тот самый день, когда гитлеровцы заняли Павильон. Часовые, выставленные гитлеровцами у всех трех ворот, не дали им выйти из госпиталя. Они вообще никому, даже врачам не разрешали ни входить, ни выходить из госпиталя. По-видимому, гитлеровцы решили, взорвав госпиталь, уничтожить вместе с ранеными и весь медицинский персонал.

Узнав от Панаита Хуштой, какую подлость готовятся совершить гитлеровцы, Параскивой рассвирепел:

— Сукины дети!.. Слышь, Рэуцу, черта с два теперь я буду сидеть дома. Обниму жену и детей — и в часть. Теперь, раз началась расплата с «союзничками», моя душа не стерпит, чтобы я сидел дома, как невеста на сундуке с приданым. — Потом повернулся к Панаиту Хуштой: — Сколько гитлеровцев, говоришь, в котельной?

— Пятеро!

— Эх, если бы хоть одна граната была!

— Или винтовка! — добавил Рэуцу.

— Все равно толку мало! — умерил их пыл Панаит. — Ну, скажем, достали мы гранату и убрали всех пятерых. Ну и чего мы добьемся? Остальные всполошатся, и тогда беда всем нам.

— Значит, мы ничего не сможем сделать? — спросил Параскивой.

— Как же нам избавиться от всех пятерых, не поднимая шума? — задумался Рэуцу.

— Да, плохо дело! — почесал в затылке Параскивой.

— Я вот что надумал, — продолжал Панаит Хуштой. — Сначала надо убрать гитлеровцев в котельной, но так, чтобы не пронюхали те, кто засели в Павильоне. Потом заберем ящики с тротилом и спрячем их куда-нибудь. А другие если и учуют что, то ничего не смогут поделать, так как тротила у них больше не будет…

— Э, Панаит, ты их плохо знаешь! — прервал его Рэуцу. — Если эти разбойники узнают, что мы их провели, да еще убили их людей, они пойдут на все: и госпиталь подожгут, и всех врачей и сестер к стенке поставят, и бог знает что еще…

— Постой, человече, не торопись. Я еще не все сказал, — перебил его Панаит Хуштой. — Послушай до конца, а потом высказывай свое мнение. Значит, вначале мы потихоньку разделаемся с гитлеровцами в котельной. Потом спрячем ящики с тротилом. Покончив с этим, мы дадим знать нашим, чтобы пришли на помощь, прежде чем гитлеровцы поймут, что мы их провели.

— Думаешь, они помогут нам? А как? — недоверчиво спросил Рэуцу.

— Нападут на них в их же берлоге, вот как! Ничем другим они не могут помочь, — пояснил ему Параскивой.

— Вот это дело!.. Напасть на них и прикончить всех, если не поднимут руки! — обрадовался Рэуцу. — Удивляюсь, почему они до сих пор этого не сделали.

— В этом-то и весь вопрос: почему они не сделали этого до сих пор? Потому что, если бы наши атаковали гитлеровцев, те давно покончили бы с нами. И госпиталь пострадал бы, и люди, — объяснил Панаит.

— Так оно и случилось бы! — подтвердил Параскивой.

— А раз так, надо обязательно оповестить наших. Мы скажем им, чтоб они смело разделывались с гитлеровцами, так как госпиталь мы разминировали.

— Да, Панаит, но как без шума разделаться с этими пятерыми? Подождать, пока уснут, а потом схватить их за глотку? — спросил Рэуцу.

— Не пойдет! Мне кажется, что в эту ночь они не задремлют. Надо что-то другое придумать. Надо как-то обвести их вокруг пальца.

— Как-нибудь!.. А вот как, Панаит?

— Как? Если мы втроем раскинем мозгами, что-нибудь придумаем…

Не успел он окончить, как на аллее, тяжело ступая, появился гитлеровец с автоматом. Заметив их, гитлеровец быстрым шагом направился к ним, остановился в нескольких шагах и осветил их лица карманным фонариком.

— Ты что, хочешь, чтобы мы ослепли? — набросился на него Параскивой.

Гитлеровец понял. Он погасил фонарик и спросил, мешая немецкие и румынские слова:

— Где руководитель госпиталя? Нужно быстро сварить кофе. Мои люди ждут.

— Вот и ищи своего руководителя, черт бы тебя побрал вместе с ним! — зло ответил Параскивой, жадно поглядывая на автомат, висящий у гитлеровца на шее.

— Э, что это ты! Не надо быть таким злым! — лицемерно упрекнул его Панаит Хуштой, с намеком наступив ему на ногу. — Они ведь тоже люди, и им тоже нужна если не горячая еда, так хотя бы теплое питье. — Он повернулся к гитлеровцу: — Пойдем, камрад! Мы отведем тебя к господину доктору.

Гитлеровец, немного понимавший по-румынски, пошел за Панаитом. Параскивой и Рэуцу следовали за ними, пытаясь понять, что задумал Хуштой и почему он так дружелюбно обращается с гитлеровцем.

Доктора Хам-Хам они нашли в кабинете Поенару. Там собрались и другие врачи. Сестра Корнелия тоже была в кабинете. На лицах всех была растерянность, но больше всех был растерян и напуган доктор Хам-Хам. Бледный, он нервно потирал руки. Панаит Хуштой сразу понял, что они узнали о минировании госпиталя.

Увидев на пороге гитлеровца, все вздрогнули, а доктор Хам-Хам так и подскочил на стуле. На его лбу и на лысине выступили крупные капли пота.

Панаит Хуштой объяснил:

— Господин майор, он просит кофе для своих людей, охраняющих котельную. — Потом, повернувшись к гитлеровцу, спросил: — Ты ведь из котельной, да?

— Да!

— И ты, значит, хочешь кофе? — спросил Панаит.

— Да, пять чашек. Если нет кофе, можно чаю, — проговорил немец.

— Кофе есть. Сейчас будет готов. А что-нибудь из еды нужно? — спросил доктор Хам-Хам.

— Нет, спасибо! — ответил немец. Хам-Хам повернулся к одному из врачей:

— Доктор, распорядитесь, чтобы кофе приготовили как можно быстрей.

— Господин майор, нет нужды, чтобы этим занимался господин доктор. Я позабочусь, чтобы камрад был доволен, — предложил свои услуги Панаит Хуштой.

В коридоре Панаит сказал гитлеровцу самым дружелюбным тоном, на какой был способен:

— Ты ступай к себе. Как только кофе будет готово, мы принесем.

— Нет, я подожду!

— Дело твое.

Повернувшись к Параскивой и Рэуцу, Панаит сказал:

— Ребята, отведите-ка его на кухню. Если повар уже лег спать, кто-нибудь пусть сбегает за ним и поднимет, а я схожу за интендантом, чтобы выдал кофе и сахар.

И, воспользовавшись тем, что гитлеровец смотрел в другую сторону, он подмигнул им.

Когда Параскивой и Рэуцу с гитлеровцем ушли, Панаит Хуштой приоткрыл дверь в кабинет, где находились врачи, и знаками вызвал сестру Корнелию.

— Что случилось? — встревоженно спросила та.

— Ничего плохого, сестра Корнелия. Напротив, все устроится хорошо, если ты согласишься помочь мне…

— Чем?

— Сестра Корнелия, дай мне порошков, от которых человеку спать хочется. Только мне нужно много порошков.

— Зачем тебе?

— Ты слышала, что говорил здесь гитлеровец? Они хотят кофе. Так дадим им кофе, сколько их душа желает. И они уснут… Понятно, сестра Корнелия? Надо, чтобы они заснули как можно скорее и спали крепко. В остальном положись на нас, то есть на меня, Параскивоя и Рэуцу. Мы все устроим в лучшем виде.

— Панаит, ты хорошо подумал, прежде чем сделать? Смотри!

— Хорошо подумал, сестра Корнелия! Дай мне порошки, а остальное — наше дело. Мы спасем госпиталь.

— Ну ладно! Иди за мной!

Корнелия повела его в аптеку.

— Сестра Корнелия, дай мне столько, чтобы хватило литров на пять кофе. Если им так хочется кофе, они его получат. Этой ночью мы их напоим досыта.

Сестра Корнелия достала горсть снотворных порошков и протянула их Панаиту.

— Держи! Думаю, этого хватит, чтобы они крепко проспали до завтрашнего полудня.

— Спасибо, сестра Корнелия. Только у меня к тебе просьба: ничего не говори доктору Хам-Хам. Этот, если узнает, из страха, как бы с ним не случилось чего, может оповестить гитлеровцев.

— Хорошо, не скажу.

— Вообще никому не говори!

— Ладно, ладно!

— И верь нам, сестра Корнелия, мы сделаем все как надо.

* * *

Из аптеки Панаит отправился искать интенданта. Получив кофе и сахар, пошел на кухню. Между тем повар поставил кипятить воду. В помещении было жарко, и гитлеровец остался ждать во дворе. Там же, в стороне от гитлеровца, ожидали Панаита Параскивой и Рэуцу. Гитлеровец, покуривая вонючую сигарету, прохаживался под окнами кухни. Время от времени он просовывал голову в дверь кухни и кричал:

— Быстрее, быстрее!

Отдав повару кофе и сахар, Панаит Хуштой предложил ему:

— Ты, наверное, устал. Иди ложись. Что-что, а кофе я и сам могу сварить.

— Вообще-то устал. Но пока этот кретин здесь, я все равно не засну. Да и вода вот-вот закипит.

— Как хочешь. А пока сверни вот себе цигарку!

Повар закурил самокрутку, то и дело вытирая рукавом рубашки пот со лба.

Наконец вода закипела.

— Давай мне сахар, — сказал он, и Панаит Хуштой протянул ему сахар.

— Так много? — удивился повар. — Я не все положу. Переживут, если кофе будет не таким уж сладким.

— Нельзя, Митру. Приказ доктора Хам-Хам. Он сказал, чтобы кофе был сладким.

— Ладно уж! Чтоб им кофе поперек горла встал и чтоб они захлебнулись им!

Пока повар клал в кастрюлю сахар, Панаит бросил туда снотворное.

— Витамины, — объяснил он, увидев, что повар сделал большие глаза. — Будто укрепляют все суставы. Мне их дал доктор Хам-Хам.

— Смотри-ка! Этим свиньям все дает, а наших готов уморить голодом! До этого барина еще не дошло, что кукушка им уже откуковала.

— Ничего, дойдет и до него, когда его кирпичом сверху по голове трахнет… Ну вот и кофе готов.

Панаит Хуштой взял половник и помешал кофе.

— Хватит, хватит! Можешь снимать! — крикнул ему повар.

Панаит попробовал кофе на язык. Ох и сладкий же! Такого кофе он в жизни не пробовал. И привкуса никакого. Довольный, он взял кастрюлю и вышел из кухни.

— Готово, камрад! Ну, что скажешь? Пахнет прекрасно! Гут кофе? — выпалил он, подняв кастрюлю к носу гитлеровца.

Тот понял, улыбнулся и утвердительно кивнул, потому что запах действительно был приятный. Немец хотел взять кастрюлю из рук Панаита.

— Да ладно уж, я сам снесу! Зачем тебе утруждаться?

Гитлеровец не заставил себя упрашивать и с гордым видом пошел впереди.

Проходя мимо Параскивоя и Рэуцу, Панаит шепнул им:

— Идите за мной, только в отдалении!..

Около котельной гитлеровец взял кастрюлю из рук Панаита.

— Я донесу! — вызвался Панаит. Он хотел увидеть своими глазами берлогу пятерых гитлеровцев.

— Запрещено.

Перед дверью в котельную стоял гитлеровец, который, увидев своего товарища, идущего с кастрюлей кофе, издал радостное восклицание и что-то сказал. Слов гитлеровца Панаит не понял.

Отойдя от котельной, Панаит притаился за одним из бараков. К нему присоединились Параскивой и Рэуцу.

Со своего места они не могли видеть часового у входа в котельную, но слышали, как он насвистывает.

— Как это тебе пришло в голову? — удивился Параскивой, когда Панаит рассказал им обо всем.

— Ну, голубчики, теперь вы у нас попляшете! — обрадовался Рэуцу.

— Боюсь, что этот тип спутает нам все карты. Вдруг ему не дадут кофе, пока он не сменится? Если он увидит, что все крепко спят, он догадается, что случилось, и поднимет тревогу.

— Да, может ерунда получиться, — расстроился Параскивой.

Но опасения их оказались напрасными. Дверь открылась, и кто-то изнутри крикнул:

— Герман!

Гитлеровец-часовой вошел, оставив дверь приоткрытой. Все трое облегченно вздохнули.

— Я думаю, его позвали, чтобы выдать причитающуюся ему порцию! — шепнул Рэуцу.

И действительно, через несколько секунд в приоткрытой двери появился гитлеровец-часовой с котелком в руках. Кто-то изнутри закрыл за ним дверь. Гитлеровец уселся на ступеньках, и тут же в ночной тишине они услышали, как он прихлебывает обжигающую жидкость.

«Давай-давай, пей на здоровье», — мысленно поощрял его Панаит.

Теперь, когда Хуштой был уверен, что план их удастся, он мог распоряжаться, как действовать дальше.

— Параскивой, ты останешься, со мной. Ты, Рэуцу, ступай и приведи еще четверых надежных людей. Я думаю, тоже из нашей палаты. Пока не говори им ничего. Проберетесь до сушилки и сидите там тихонько, пока я вас не позову.

Рэуцу бесшумно скрылся в темноте. Панаит и Параскивой остались ждать. Время тянулось мучительно медленно. От волнения они вспотели.

«Только бы сестра Корнелия не ошиблась и не дала мне мало порошка!» — беспокоился Хуштой.

Когда прихлебывающие звуки прекратились, Параскивой шепнул:

— Видно, все выпил!

— Подожди, подожди, не торопись, — на всякий случай шепнул Панаит.

Время теперь тянулось еще медленнее. Пять минут… десять… четверть часа…

— Думаешь, заснул?

— Не знаю!.. И как это я забыл спросить у сестры Корнелии, через сколько времени человека забирает сон после этих порошков.

— Пойти узнать? — вызвался Параскивой.

— Нет!.. Теперь уж не надо.

Когда, по его расчетам, истекло полчаса, Панаит решился.

— Ты оставайся здесь еще минут десять. Если я до этого времени не вернусь, значит, все идет хорошо и ты иди за мной.

Панаит стал ползком подбираться к часовому. Полз он так тихо, что даже самого себя не слышал. Приблизившись на расстояние трех метров, остановился. Прислушался. До него доносилось посапывание часового. Панаит пополз дальше и добрался до самих ступенек. Несмотря на темноту, он различил фигуру гитлеровца, который спал, прислонившись к двери. Автомат лежал на коленях. Панаит протянул руку и взял автомат. Часовой даже не шелохнулся.

«Теперь, если он проснется, трахну разок автоматом по голове, так что он и не пикнет!» — подумал Панаит. Из помещения не доносилось никакого шума. Без сомнения, и там все крепко спали.

Позади Панаита появился Параскивой. Хуштой протянул ему автомат и шепнул:

— На, держи! Если очухается, огрей его разок.

Он легонько потряс гитлеровца за плечо. Никакой реакции. Тогда поясом больничного халата Панаит связал ему руки, а рот завязал платком, который снял с шеи гитлеровца.

— Ну, все. Теперь зови наших. Только без шума.

Через несколько минут появился Параскивой, а с ним четверо выздоравливающих из палаты № 5.

— Рэуцу, оставайся здесь на страже, да смотри в оба! Остальные — за мной!

Он осторожно открыл дверь и переступил порог. Внутри четверо гитлеровцев спали в самых причудливых позах, громко храпя.

Тут же лежали четыре ящика с тротилом. От каждого ящика отходила тонкая проволочка, а все они тянулись к проводу длиной в несколько десятков метров, свернутому рулоном, поверх которого лежала электрическая четырехугольная батарея. Все ясно: получив приказ взорвать госпиталь, гитлеровцы должны были покинуть помещение котельной, таща за собой два провода. Удалившись на значительное расстояние, они должны были присоединить провода к полюсам электрической батареи. И тогда ящики с тротилом взорвутся, а госпиталь взлетит на воздух.

«Убийцы проклятые!» — мысленно выругался Панаит.

— Свяжите их и заприте в гараже! — приказал он.

Теперь в группе Панаита было пять автоматов, каждый с тремя запасными дисками, которые они обнаружили в вещевых мешках гитлеровцев. Там же нашли и гранаты.

После того как гитлеровцев перенесли в гараж, а ящики с тротилом спрятали, Параскивой спросил:

— Ну, а теперь что будем делать?

— Теперь остается самое трудное: надо известить наших, прежде чем гитлеровцы поймут, что мы их надули.

— Давайте я попробую, — вызвался Рэуцу.

— А если тебя схватят?

— Как уж повезет!

— Нет, парень, так не пойдет. Сейчас речь идет не только о тебе. От нас зависит судьба госпиталя и участь всех раненых. Думаешь, что мы с четырьмя автоматами, потому что один отдадим тебе, и несколькими гранатами справимся, если гитлеровцы нападут на госпиталь? И потом, если вдруг тебя схватят, как мы узнаем об этом?

Рэуцу почесал затылок.

— Я думаю, сделаем так: если меня схватят, я дам автоматную очередь.

— А если не успеешь?

— Тогда я свистну.

— Чего-чего?

— Свистну, а вы услышите. Тебе вот смешно, Панаит, а я раньше, бывало, как свистну, так за семь сел слышно было. Вот и договоримся так: если я сумею пройти к нашим, я дам три автоматные очереди. Если мне не повезет и меня обнаружат, тогда я дам одну очередь или, если не успею, свистну изо всей мочи, хорошо?

— Хорошо ли, плохо ли — выбора нет. На, бери автомат и ступай!

Когда Рэуцу растворился в темноте, Панаит раздал оставшимся автоматы и гранаты. Двое получили только гранаты. Несколько гранат он оставил и себе. Потом Панаит показал каждому его место. И как раз в это время раздалась автоматная очередь, а за ней последовал пронзительный свист. Значит, Рэуцу схватили.

«Что же делать?» — спрашивал самого себя Панаит. Послать кого-нибудь другого означало бы верную смерть. Ведь теперь гитлеровцы начеку. Нет, надо искать другой выход. Но какой?

— Ну, как будем выходить из положения? — обратился он к остальным.

— Попробуем еще разок. Теперь я пойду, — вызвался один из приведенных Рэуцу. — Может, мне больше повезет.

— Надо попробовать что-нибудь другое. Теперь они будут еще осторожнее. И тебя наверняка схватят.

— Панаит, знаешь, что мне пришло в голову? — обрадовался Параскивой.

— Что?

Но Параскивой вместо ответа обратился к остальным:

— Нет ли среди нас связиста? Никто не ответил.

— А чем это поможет нам? — поинтересовался Панаит Хуштой.

— Можно передать морзянкой все, что нужно.

— Морзянкой? — удивился один из группы. — А где мы возьмем передатчик?

— Он нам и не нужен. Вместо передатчика можно использовать фонарь. Что скажешь, Панаит?

— Что я могу сказать? Могу сказать, попытка не пытка. Но надо найти связиста.

— Не может быть, чтобы во всем госпитале не было ни одного.

— Конечно есть. К примеру, в третьей палате лежит младший лейтенант из нашего полка. Ему еще на прошлой неделе отрезали левую руку. Его зовут Томша.

Эти сведения сообщил сержант, у которого были прострелены легкие. Он уже вылечился, но иногда еще харкал кровью.

Панаит Хуштой поспешил к главному входу, поспешно поднялся в палату № 3. Младшего лейтенанта Томшу он нашел в коридоре. Томша был еще совсем молод и, хотя прошла уже неделя после операции, все еще не свыкся с мыслью, что останется одноруким на всю жизнь.

— Господин младший лейтенант, вы знаете морзянку?

— Лучше бы не знал!.. А в конце концов, какое тебе дело, знаю я или нет? — грубо закричал он на Панаита.

Хуштой в нескольких словах объяснил ему суть дела, обратив внимание на опасность, которая угрожает всем им в случае, если гитлеровцы пронюхают обо всем.

— А чем же я могу быть вам полезен? — спросил младший лейтенант.

— У меня есть фонарик, который я отобрал у одного гитлеровца. Нужно, чтобы вы просигналили нашим, что мы разминировали госпиталь и что они теперь могут атаковать гитлеровцев. Потом предупредите, чтобы они поторопились. Если гитлеровцы узнают, они могут поджечь госпиталь. Мы будем обороняться, но с четырьмя автоматами и несколькими гранатами не много сделаешь. Вот это и передайте, господин младший лейтенант.

— А если они меня не поймут?

— Надо попробовать, господин младший лейтенант. Я прошу вас пройти со мной на чердак. Оттуда лучше всего передавать.

Они поднялись на чердак. Панаит Хуштой нашел ящик, взобравшись на который низкорослый младший лейтенант мог высовываться наружу через слуховое окно. Место выбрали очень удачно, поскольку в Павильоне, где укрепились гитлеровцы, не было окон, выходящих в сторону госпиталя. Зато с любой из улиц, ведущих к Павильону, которые были заняты нашими войсками, световые сигналы могли заметить. Правда, их могли заметить часовые гитлеровцев, но в таком деле без риска невозможно обойтись.

* * *

Первым световые сигналы из госпиталя заметил сварщик Флоря Чобэника.

— Эй, комиссар, смотри! — обратил он внимание Маноле Крэюце. — Тебе не кажется, что вон тот свет, что зажигается и гаснет, смахивает на сигнализацию?

Маноле Крэюце подошел к окну и некоторое время изучал сигналы.

— Ты прав. Но ведь там госпиталь. Кто может сигнализировать и с какой целью? Гитлеровцы?

— Да, комиссар, что-то подозрительно.

— Беги за лейтенантом, Флоря! Пусть немедленно идет сюда.

Лейтенант Негуру обходил посты. Атака была отложена, и лейтенант был мрачен, как туча. Недовольный, он ругался, как извозчик, хотя это было не в его привычках.

Решение об отсрочке атаки было принято час назад на совещании на КП боевого патриотического отряда. Возможность того, что гитлеровцы с присущей им жестокостью, охваченные яростью бессилия, исполнят свою угрозу в случае, если они будут атакованы, вовсе не исключалась. Надо было срочно придумать, как отвести от госпиталя нависшую над ним опасность. Все выдвинутые предложения были отклонены, так как не давали достаточных гарантий, что госпиталь не пострадает. Само собой разумеется, никому и в голову не пришло предложить принять условия ультиматума.

Было принято решение об отсрочке атаки, и вся надежда была на то, что в ближайшие часы из соседнего города прибудут несколько орудий.

* * *

— Господин лейтенант, вас зовет комиссар, — сообщил Флоря Чобэника.

— Да? Хорошо! Что, пришел какой-нибудь приказ?

— Нет, кто-то подает сигналы с чердака госпиталя. Я не разбираюсь в этих сигналах, комиссар тоже.

— Сержант Кэлин, который командует отделением на перекрестке улиц, знает азбуку Морзе. Сбегай за ним и приведи его на КП.

В это время младший лейтенант Томша передавал: «Отвечайте, приняли ли меня?.. Отвечайте, приняли ли меня?» Он все время передавал сигнал вызова, потому что не было смысла передавать текст сообщения, пока он не убедился, принимают ли его те, кому оно предназначалось. С другой стороны, он не передавал текст, потому что опасался, как бы гитлеровцы не приняли его раньше румын и, разъярившись, не учинили расправу над теми, кто был в госпитале.

Только через несколько минут Флоря Чобэника прибежал вместе с сержантом Кэлином. Тот, проследив некоторое время за сигналами, сказал лейтенанту:

— Спрашивают, господин лейтенант, принимаем ли мы их сигналы. Надо ответить, что принимаем. Дайте мне ваш фонарик.

Взяв фонарик, он бросился на третий этаж. Офицер бежал вслед за ним. Через одно из окон сержант начал подавать ответные сигналы, и только тогда младший лейтенант передал текст:

«Госпиталь был заминирован. Мы сумели разминировать его. Захватили ящики с тротилом».

В этот момент тишину ночи нарушил выстрел. Один из гитлеровских часовых заметил, что кто-то подает сигналы с чердака госпиталя, и выстрелил. Пуля попала в конек крыши.

Несколько минут свет не мигал.

— Может статься, что попали в него! — с беспокойством произнес лейтенант Негуру.

* * *

После первого выстрела Панаит Хуштой сказал младшему лейтенанту:

— Господин младший лейтенант, мне надо спуститься вниз. Теперь, раз они обнаружили, что мы передаем сигналы, они могут атаковать нас. Надо принять меры. А вы не сдавайтесь, передавайте дальше.

Офицер знал свое дело.

«Опасность пока миновала…» — передавал он дальше.

Последовал еще один выстрел, за ним еще и еще. Несколько пуль впилось в жестяную крышу, одна просвистела мимо уха. Младший лейтенант спустился внутрь и высунул в окошко только поднятую руку с фонариком.

«Так мишень будет меньше!» — подумал он и возобновил передачу сигналов.

«Есть опасность репрессий!..»

Пули грохотали по крыше. Начали стрелять и из пулемета. Одна из пуль рикошетировала от покрытого жестью перекрытия и задела его ухо.

«Срочно наступайте…»

Другая пуля раздробила ему кость запястья. Он выпустил фонарик из рук и свалился с ящика, на котором стоял.

— Помогите! — закричал он, будто его мог слышать тот, кто принимал сигналы.

При падении фонарик не погас, в его свете он увидел свою окровавленную руку, беспомощно висящую ладонью вниз.

* * *

— Передавай! Передай, что мы сейчас же атакуем, — приказал лейтенант Негуру сержанту Кэлину.

— Передаю, господин лейтенант, но я не уверен, что есть кому принять мои сигналы. Боюсь, что в сигнальщика, беднягу, попали.

Лейтенант Негуру уже не слушал его, потому что торопился вниз, чтобы передать Маноле Крэюце то, что он узнал. Теперь, когда они узнали, что находившиеся в госпитале сумели разминировать здание, необходимо было без промедления ликвидировать засевшую в Павильоне группу гитлеровцев. Это было необходимо для предотвращения расправы гитлеровцев над ранеными и персоналом госпиталя.

Маноле Крэюце по телефону запросил разрешения начать атаку. План атаки несколько изменили: было решено атаковать одновременно обоими флангами, чтобы как можно скорее изолировать госпиталь от гитлеровцев.

Но прежде чем солдаты и группы рабочих двинулись в атаку, во дворе госпиталя разгорелась перестрелка.

* * *

В тот самый момент, когда раздался первый выстрел по чердаку, откуда передавал сигналы лейтенант Томша, Панаит Хуштой понял, что последует за этим. Он бегом спустился по ступенькам к своим товарищам, которые заняли позицию вокруг котельной. На втором этаже ему навстречу выбежал перепуганный выстрелами доктор Спэтару.

— Что случилось? Кто стреляет? Почему?

Все эти вопросы были произнесены сдавленным от страха голосом, но все же приказным тоном.

Панаит Хуштой посмотрел на него, потом на других вышедших в коридор врачей. Среди них он увидел и сестру Корнелию.

— Господин майор, сестра Корнелия разъяснит вам, что случилось. Я скажу только одно: те из вас, господа офицеры, у кого есть оружие, идите за мной к котельной, поскольку скоро там потребуются солдаты. — И, не теряя больше ни секунды, он побежал вниз по лестнице. Между тем огонь по чердаку, откуда Томша продолжал подавать сигналы, усилился.

— Я вернулся, Параскивой. Беру команду на себя!

— Хорошо, что вернулся, Панаит, потому что, похоже, гитлеровцы уже идут на нас.

Со стороны Павильона послышался топот ног. Оттуда бежали несколько гитлеровцев.

— Стрелять только по моей команде! — крикнул Панаит.

Гитлеровцы — их было четверо, — пробежав около половины расстояния между воротами и котельной, повернули налево.

Панаит Хуштой догадался, что они получили приказ захватить передававшего сигналы. Не раздумывая ни секунды, Панаит выхватил автомат у одного из своих товарищей и, пригнувшись, бросился наперерез гитлеровцам. Обогнув барак, он побежал прямо по цветочным клумбам и залег за невысокой оградой. Аллея, по которой должны были пробежать гитлеровцы, находилась в пяти метрах от него. Гитлеровцы появились в конце аллеи, держа винтовки наперевес. Когда они очутились на расстоянии нескольких метров, Панаит Хуштой нажал на спусковой крючок и одной очередью уложил всех четверых.

Ходячие больные бросились к окнам.

— Эй, братцы! — крикнул им Панаит. — Я раздобыл четыре винтовки. Нужны добровольцы. Кто держится на ногах и хочет проветриться, спускайтесь вниз — и бегом к котельной.

Панаит забрал оружие и подсумки и вернулся к товарищам. Пока он отсутствовал, к ним присоединились четверо молодых врачей.

— Остальные не вооружены, — пояснил один из врачей, боясь, как бы солдаты не подумали, что коллеги отказались принять участие в бою из трусости.

Врачи, более привычные к скальпелю, довольно неумело держали в руках пистолеты, но были полны решимости внести свой вклад в отражение возможной атаки гитлеровцев.

Панаит Хуштой показал каждому его место, потом распределил захваченное оружие между явившимися на его зов добровольцами из раненых. Один из прибывших был ранен в колено левой ноги и ходил на костылях. Это был уже пожилой солдат с густыми, опущенными вниз усами.

— Без тебя не обошлись бы? — упрекнул его Панаит Хуштой. — Ступай-ка обратно, все равно винтовок на всех не хватит.

— Что, я уже ни на что не годен? — рассердился тот. — Мало ли что нога не действует, я же не ногой стрелять буду! Давай сюда винтовку!

С этими словами он почти силой вырвал из рук Панаита винтовку.

Между тем гитлеровцы, заметив, что в госпитале происходит что-то необычное, и опасаясь атаки и с этой стороны, послали около двадцати солдат под командой унтер-офицера с задачей разведать обстановку и в случае необходимости восстановить положение. Одновременно в целях устрашения они начали вести беспорядочный огонь из миномета по территории госпиталя.

Достигнув двора госпиталя, унтер-офицер развернул своих людей в цепь и, не зная, с какой стороны ожидать нападения, начал с большими предосторожностями продвигаться к главному зданию госпиталя.

Первыми открыли огонь защитники госпиталя. Когда гитлеровцы поняли — а много времени им для этого не понадобилось, — что основной огонь ведется от котельной, они начали обходить котельную, чтобы выйти в тыл противнику. Самое большее через полчаса положение раненых было бы отчаянным, но как раз в это время началась атака солдат и рабочих под командой лейтенанта Негуру.

Захваченный врасплох, сбитый с толку унтер-офицер дал команду отходить, боясь быть отрезанным от Павильона.

— Вперед, братцы! Перебежками! — скомандовал Панаит Хуштой, рванувшись вперед с автоматом, в который был вставлен последний диск. Он выстрелил в унтер-офицера, но не попал.

Следуя примеру Панаита, остальные перебежками стали сближаться с гитлеровцами. Словно в тумане, Панаит Хуштой увидел усатого солдата, который бежал, опираясь то на костыль, то на винтовку. На ходу он прижимал приклад винтовки к бедру и стрелял. На шее у него висел подсумок, который ему дал Панаит Хуштой.

В следующее мгновение Панаит Хуштой увидел рядом с собой одного из врачей.

— Одолеем их, господин младший лейтенант! — крикнул он, не выпуская из виду дерево, за которым укрылся унтер-офицер.

Оттуда, из-за дерева, гитлеровец хриплым голосом громко подавал команды.

— Господин младший лейтенант, видите то дерево? За ним притаился унтер-офицер, который командует гитлеровцами. Как увидите, что он побежал, — стреляйте. Я сделаю то же самое. Из нас двоих кто-нибудь да попадет в него.

— Нечем мне стрелять! У меня давно кончился последний патрон. — Врач со злостью отшвырнул в сторону пистолет, как ненужную игрушку.

Панаит Хуштой крепче сжал автомат. В диске оставалось самое большее три патрона. Унтер-офицер за деревом зашевелился.

«Вот-вот выскочит!» — сказал Панаит себе и прижал приклад автомата к плечу. В момент, когда унтер-офицер поднялся и побежал, он нажал на спусковой крючок. Все три пули — последняя очередь — попали в цель. Гитлеровец повернулся на одной ноге, будто выполняя сложный пируэт, и рухнул на землю.

— Вперед! — торжествующе закричал Панаит и побежал.

Вверху послышалось какое-то шуршание, и потом вблизи упала мина, осколки разлетелись во все стороны. Один из них угодил Панаиту в ребро, другой в колено.

— Параскивой, командуй ты!

— Понял!

Но практически больше не нужно было командовать. Оставшиеся в живых гитлеровцы бежали что есть мочи. За воротами госпиталя они попали под огонь румын, наступавших с обеих сторон, и были уничтожены все до единого.

Те, что засели в Павильоне, упорствовали еще почти полчаса, потом подняли руки. В плен были взяты восемь высших офицеров, в том числе четверо эсэсовцев, и около трехсот солдат. Было захвачено несколько ящиков с секретными архивами СС и много, боеприпасов.

Через несколько часов Панаит Хуштой лежал на койке в палате для только что оперированных. На этот раз его уже «резал» её доктор Хам-Хам. Операцию проводил начальник госпиталя Поенару.

Со своей койки Панаит мог видеть всех входящих в палату. И вдруг на пороге он увидел сестру Корнелию в сопровождении скромно одетого гражданского с автоматом на шее.

Увидев Панаита, сестра Корнелия улыбнулась ему издали и показала на него вошедшему с ней человеку.

— Ну, как ты себя чувствуешь? — спросила она, подойдя к его койке.

Гражданский стоял в нескольких шагах позади нее и смотрел на Панаита Хуштой с любопытством и симпатией.

— Хорошо, сестра!

— Ты, парень, не убивайся. Поправишься!

Почти те же слова она говорила ему и тогда, когда доктор Хам-Хам заявил, что он «отдаст концы». Панаит Хуштой улыбнулся ей в ответ:

— Знаю, сестра Корнелия. Не умирать же теперь, когда только начинается настоящая жизнь.

— Молодец! Я знала, что ты не поддашься… Я привела к тебе одного человека, который, узнав о твоих подвигах, обязательно захотел познакомиться с тобой.

Гражданский с автоматом приблизился к кровати и протянул Панаиту руку.

— Здравствуйте! Меня зовут Маноле Крэюце. Мы тоже выбивали гитлеровцев из Павильона. Как мне сказала сестра Корнелия, госпиталь был спасен в первую очередь благодаря тебе, твоей инициативе и смелости. Вот я и пришел поздравить тебя от имени рабочих из патриотического отряда… Ты вел себя как настоящий герой, как… коммунист, Панаит.

Панаит Хуштой покраснел от радости и волнения и едва сумел пробормотать:

— Если я вел себя, по твоим словам, как коммунист, то это не удивительно, потому что я, дорогой товарищ, думаю как коммунист.

 

Хараламб Зинкэ

Гражданский в окопах

На окружающий беспредельный простор опустилась тихая ночь. Высокое небо усыпали звезды. Я смотрел на их белое мерцание и вздыхал. Окоп остается окопом: давит, словно накинутая на шею веревка. А где-то в глубине ночи без устали, так мирно и заманчиво трещал сверчок. Время от времени я приподнимался на носках над бруствером окопа, уверенный, что обнаружу ночного певца где-то рядом и посоветую ему переселиться вместе со своей песней подальше от этих мест. Ведь скоро снаряды перевернут здесь всю землю и заставят смолкнуть эту трогательную песню. Но мои старания отыскать ночного певца были напрасны. Притаившись в темноте, он продолжал свое дело, ничего не ведая о беспокойстве и тревоге солдат в окопах. А солдатам было из-за чего тревожиться. Перед нашими позициями гитлеровцы готовились к решающей атаке. Позади, погруженный в бездну маскировки, Бухарест напряженно ожидал исхода битвы, которая должна загрохотать на рассвете. Не знаю почему, но для меня эта августовская ночь тянулась неимоверно долго, а из-за временного затишья и этого бедового сверчка у меня возникло такое чувство, будто я доживаю последние часы отпуска, который должен окончиться вместе с этой ночью. Я курил сигарету за сигаретой и вздыхал. А звезды на небе продолжали мигать, будто отсчитывая секунды жизни солдат в окопах.

Вдруг чей-то голос прервал мои мысли:

— Будь добр, дай и мне цигарку… Свои я давно все выкурил. Ты уж извини меня, браток…

Я медленно протянул говорившему пачку сигарет и тут заметил, что рядом со мной стоит гражданский из «патриотической гвардии». Я смутно видел в темноте его лицо, но догадался, что это молодой мужчина, приблизительно моего возраста, то есть лет тридцати. Гражданский взял сигарету, поблагодарил, но не отошел от меня. Я слышал, как за моей спиной он прикурил, крепко затянулся, потом глубоко вздохнул. Мне, честно говоря, не хотелось вступать в разговор, я предпочитал остаться наедине со своими мыслями и чувствами, поэтому совсем не обрадовался, когда он снова обратился ко мне:

— Поет сверчок, а мне в этой тишине чудится, что я слышу сову. А слышать сову — плохая примета.

— Если боишься смерти, почему не остался в Бухаресте? — резко ответил я ему.

Мне казалось, что после моих злых слов незнакомец обругает меня и уйдет. Однако все произошло совсем не так. Вместо того чтобы уйти, он спокойно и даже с некоторой иронией сказал мне:

— Кто тебе сказал, что я боюсь смерти?.. Я вовсе не боюсь.

— У тебя еще есть время убежать… До рассвета как раз успеешь. Чего ты ждешь?

— Начала схватки. А смерти я не боюсь, — повторил он.

Этот гражданский выводил Меня из терпения, и я оборвал его еще грубее:

— Знаешь, братец, оставь-ка меня в покое. Я предпочитаю слушать сверчка, а не твою болтовню.

Но незнакомец и не собирался уходить. Он продолжал молча курить, вглядываясь в пространство за окопом. Через некоторое время он снова заговорил тихим голосом, будто самому себе:

— И мне нравится слушать сверчка, но я знаю, что меня ждет большое испытание. Мне вовсе не страшно. Вот ты, по-моему, уже давно воюешь и не можешь не знать, что многих солдат перед боем охватывает беспокойство. И я тоже из таких. Убежать, говоришь? Правда, я однажды уже бежал, несколько месяцев назад, из-под Кишинева. Но сюда — сюда я пришел по своей воле.

Гражданский замолчал, будто хотел понять, слушаю я его или нет. Теперь я понял, что рядом со мной стоит человек, который очень переживает, который может погибнуть на рассвете и которого надо выслушать. Это, если хотите, неписаный закон окопов.

— Хочешь еще сигарету? — спросил я через некоторое время, протянув ему пачку.

Он не отказался. Мы оба закурили. На какое-то мгновение при огоньке спички я увидел его задумчивое смуглое лицо.

— Спасибо, браток, ты понял меня, — продолжал он. — Мне не так надо покурить, как поговорить. Мне хотелось, чтобы меня выслушали. Солдат, да еще понюхавший окопной жизни, может понять меня. А ты, видно, из таких. Спасибо тебе, браток. Я такой же, как и все другие, кто пришел сюда защищать Бухарест…

Детство мое прошло около мастерских, рядом с мостом Гранта. Знаю, многие говорят о моем квартале, будто это квартал отребья, будто там родятся только бродяги, воры и бедолаги. Неправда это! Выдумки! Видишь, и я родился там, на Каля Гривицей, но я не вор и не бродяга. Правда, было время, когда мне нравилось шататься, ввязываться в драки на улице, но я любил и работать. Весь день я работал, ну а когда уходил с работы, заглядывал, бывало, с приятелями в трактиры. Не буду лгать, иногда и напивался. Но такая моя жизнь длилась недолго — до того дня, когда на нашей улице появилась одна девушка. Ангелой ее звали. Ей было девятнадцать, и была она маленького роста, худенькая, с нежным взглядом. Мне она сразу же показалась несказанно красивой, и я стал ходить за ней по пятам. Не много времени понадобилось мне, чтобы понять, что Ангела меня избегает. Это меня оскорбляло, и я постоянно спрашивал себя, почему она избегает меня, но ответа не находил. Парень я был видный и пользовался успехом у девушек нашего квартала. Приятели по гулянкам советовали мне: «Да брось ты думать о ней. Зачем тебе нужна такая? Что в ней хорошего? Видишь, она такая серьезная, что так и останется старой девой».

Я и слышать больше не хотел о своих собутыльниках. Равнодушие Ангелы меня унижало и даже бесило. По чьему-то совету я послал ей записочку, в которой просил ее прийти на свидание, назначил место встречи, она не ответила, но я пошел на место встречи и ожидал ее, не веря, что придет, И все же она пришла. Как сейчас, вижу ее. Остановилась напротив меня и говорит: «Я пришла, что ты хочешь сказать мне?»

Я не мог произнести ни слова. Словно дар речи потерял. Ее искренняя манера говорить, ясный взгляд меня совсем свели с ума. Тогда Ангела взяла меня за руку, и я понял, что она не такая застенчивая, какой показалась мне с первого взгляда. Она заговорила. Голос у нее такой теплый, мягкий, и я слушал ее с волнением. Помню, стояла прохладная осенняя ночь, и мы долго гуляли с ней. Для меня это была большая, настоящая радость. Я понял, что люблю ее! До тех пор я обманывал и других, и самого себя. Тогда я узнал, что она не терпит людей грубых, драчливых, любителей выпить.

Я слушал ее очень внимательно и понял, что она хочет видеть во мне другого человека: более уравновешенного, более серьезного, которому она могла бы верить. Мы стали встречаться почти каждый день. Даже если было холодно или лил дождь, мы встречались и гуляли по Каля Гривицей. Мои приятели смеялись надо мной, я же не обращал на них никакого внимания. Я перестал заходить в трактир, встречаться с приятелями, а мой отец — матери у меня не было — удивлялся, видя, как я до зари при свете керосиновой лампы читаю. Да, Ангела помогала мне становиться другим человеком. Видишь, я считал себя сильнее, чем она, но все чувствовал ее власть надо мной. И нисколько не жалел об этом.

Летом 1940 года, вскоре после смерти моего отца, мы поженились. Мы оба были счастливы: нам удалось создать свой очаг. Она уже не работала на хозяина. На наши небольшие сбережения мы купили швейную машину, и Ангела начала шить на дому. Ей нравилось работать, гулять по городу, но больше всего она любила читать. Она читала очень много, и вместе с ней читал я. Из книг я многое узнал…

Гражданский замолчал. Я увидел, как он всматривается в небо. Темнота ночи начинала редеть. Звезды бледнели. Он попросил у меня еще сигарету, закурил и продолжал свой рассказ.

— Как раз в это время легионеры вновь стали шуметь. Они вываливались на улицу в своей форме и маршировали с песнями. Я смотрел им вслед и дома рассказывал Ангеле обо всем, что видел. Она слушала меня, потом со слезами на глазах умоляла не вмешиваться в политику. Вскоре я узнал от нее то, что она долгое время скрывала: ее старший брат был приговорен к десяти годам тюрьмы за коммунистическую деятельность. Его арестовали дома, и Ангела, еще ребенок, осталась одна, без всякой поддержки. По ее словам, она не поняла, за что арестовали брата, почему она осталась одна, почему ей пришлось жить в такой нужде. Когда я спросил ее, почему она не рассказывала мне о жизни своего брата, она расплакалась. Она сказала, что ей было страшно потерять меня, что она боится даже произносить слово «коммунист». Потом она достала из чемодана фотографию и показала мне; на фотографии я увидел мужчину с энергичным и умным лицом. Мне сразу понравился этот человек, хотя я его совсем не знал.

Через год началась война. На какое-то время меня оставили работать в мастерских, но осенью прошлого года я получил повестку о мобилизации. Так разрушилось наше счастье: война вошла и в наш дом.

Последовали кровавые дни на фронте. Да, браток, мне довелось узнать все ужасы войны, и я только чудом остался в живых. При отступлении я видел поставленные гитлеровцами виселицы, сожженные русские села. Все, что я видел вокруг, наполняло мое сердце безграничной горечью. Я воевал и спрашивал себя, сколько же времени еще будут длиться эти человеческие страдания, что мне нужно в тех краях, зачем нас погнали на эту войну. Воевал и хотел, чтобы осколок или пуля ранили меня, тогда меня эвакуировали бы в тыл. Но я был словно заколдован: осколки и пули избегали меня.

В то время я регулярно получал письма от Ангелы. Она писала о своей любви, о своем одиночестве. Ее письма были проникнуты какой-то грустью. Я перечитывал их и все яснее понимал, что Ангела что-то скрывает от меня. Но что именно, не мог понять. Однажды я получил открытку от нашей соседки. Соседка писала, что Ангела находится на восьмом месяце беременности, а при моем отъезде на фронт она ничего не сказала мне, чтобы у меня на сердце не было еще тяжелее. Еще соседка подсказала мне попытаться получить отпуск и приехать хотя бы на короткое время в Бухарест.

Я попросил отпуск, но мне отказали. Пришла мысль убежать, но как? Началась оттепель, и русские прогнали нас до Кишинева. Совсем недалеко было до моего дома.

Теперь, наконец, война должна была скоро кончиться. Я не мог дожидаться ее окончания, и свое спасение видел в бегстве. И вот случай представился. Страшный случай, но иного выхода у меня не было. Один из моих товарищей за проявленную храбрость получил отпуск в Бухарест на восемь дней. Он должен был вот-вот уехать: приказ об отпуске был у него в кармане. Но незадолго до его отъезда осколком снаряда ему разбило череп. Увидев его бездыханным, я, к моему стыду, подумал о его отпускных документах: они могли мне пригодиться. Я пересилил себя и обшарил его карманы. Документы попались мне, я взял их и в ту же ночь убежал… Убежал в Бухарест.

Гражданский замолчал и вздохнул. Несколько минут прошло в полной тишине: казалось, весь фронт ждал его слов. Я опять предложил ему сигарету, но он легким жестом руки отказался. Он стоял, прислонившись к стенке окопа, опустив голову и закрыв глаза. Лицо его я мог рассмотреть только смутно, но мне казалось, что у него перед глазами стоят все события, о которых он рассказывал.

— В Бухарест я добрался, — продолжал он слегка дрожащим голосом, — утром четвертого апреля. От вокзала я пешком направился по Каля Гривицей. Было не очень тепло, но все-таки это была весна. Настроение у меня было хорошее. Встреча с местами, где я провел свое детство, придавала мне смелости и уверенности. Прежде чем направиться домой, я зашел в парикмахерскую и побрился; потом, рассматривая в зеркале свое отражение, я подумал, что теперь Ангела узнает меня. Правда, я похудел и постарел, но в целом остался прежним.

Встреча с Ангелой была простой и нежной. Мы долго сидели обнявшись. Она плакала, я старался ее успокоить. И вдруг, когда мы все еще сидели обнявшись, в дверь постучали. Ангела вздрогнула и встревожено посмотрела на меня. Я подал ей знак открыть. Вошла молодая женщина лет двадцати двух, в голубом выцветшем легком пальто. Спросила: «Здесь живет семья Войни?» Я не успел ответить, как послышался далекий рев сотен самолетов и тут же пронзительно завыла сирена. Ангела, дрожа, вцепилась в мою руку и закричала: «В убежище! В убежище!» Мы втроем вышли во двор. Люди бежали из домов, неся детей на руках. Бежали в панике куда глаза глядят. Ангела тянула меня за руку: «Пошли в бомбоубежище! В убежище!» Мы вышли на площадь позади дома и укрылись в яме, которая считалась убежищем для моей семьи. С нами была и посетительница, с которой я даже не успел познакомиться. Она побледнела и все убеждала нас, что это всего лишь учебная тревога. Ангела же не могла успокоиться и не переставала плакать, прижимаясь ко мне.

Через некоторое время началась бомбежка. Падали бомбы, и конца этому не было. Земля дрожала. И в это время у Ангелы начались роды. Она кричала, молила о помощи. Незнакомка старалась ее успокоить, но сама была напугана, как и Ангела. Растерявшийся, напуганный всем увиденным, я выскочил из ямы, решив, что могу найти врача. Но вокруг меня бушевал огонь. Весь квартал был перемолот бомбами. В воздухе оглушительно ревели американские бомбардировщики. Беспомощный, я вернулся в укрытие и застал Ангелу в ужасном состоянии. Через некоторое время она умерла в родовых муках, охваченная ужасом от грохочущей вокруг бомбардировки.

Два дня и две ночи незнакомка не отходила от меня. Она помогла мне похоронить Ангелу, давала мне пить, когда меня мучила жажда. На третий день, когда я наконец пришел в себя, я посмотрел на нее так, будто увидел впервые. Я спросил, кто она, откуда и зачем пришла к нам. Она ответила, что должна была передать что-то Ангеле от ее старшего брата. Так я узнал, что брат Ангелы бежал из тюрьмы и теперь скрывается где-то в квартале Ватра Луминоаса. Луч надежды проник мне в душу. Я попросил незнакомку проводить меня к брату Ангелы.

Брат Ангелы встретил меня сердечно, как давно знакомого человека. Увидев у меня слезы на глазах, он расплакался тоже. Брат совсем не был похож на сестру. Только во взгляде у него было что-то общее с ней. Мы разговорились, он спросил у меня, что я намерен делать. Я рассказал, как убежал с фронта, и он одобрил мой поступок, сказал, что я поступил правильно, что честный человек не должен умирать на войне за интересы бояр. Я невольно вспомнил, как Ангела просила меня не вмешиваться в политику, и рассказал об этом ее брату. Горькая и, я бы сказал, ироническая улыбка промелькнула на его лице. Он ответил: «Разве возможно, чтобы ты не занимался политикой в то время, когда хозяева проводят свою политику, да к тому же кровавую? Нет, это невозможно! Рабочий должен делать свою политику, рабочую политику, иначе он пропадет, иначе он обречен на вечное рабство».

Я слушал его, понимал справедливость его слов и уже не чувствовал себя таким одиноким. Я спросил у него совета, что мне делать дальше. Он посмотрел мне в глаза и ответил: «Спрашиваешь, что тебе делать. Помогай нам. Сейчас самые сознательные рабочие готовятся к сражению. Нам нужны смелые люди. Ты можешь помочь нам». «Но чем? — спросил я». «Поможешь нам в перевозке оружия. Мы выдадим тебе документы, все, что требуется, и ты будешь действовать вместе с другими рабочими…»

Я согласился. И вот только теперь я понимаю, какое большое доверие мне оказал этот человек и как хорошо он сделал. Я начал работать. Мы часто виделись с ним и каждый раз часами вели разговор. Я стал ненавидеть фашизм, как ненавидел его он сам. Он мне многое объяснил. Да, вот так, друг, проходила моя жизнь в последние месяцы. А теперь я здесь, в окопе, и на рукаве у меня трехцветная повязка бойца «патриотической гвардии», и я знаю, зачем я здесь, знаю, почему я должен стрелять… И я буду стрелять… Гитлеровцы не войдут в Бухарест. А я…

Незнакомец не закончил фразы. Вражеский снаряд рассек воздух и взорвался неподалеку. Я услышал его слова:

— Начинается, браток…

Потом я видел, как он побежал к своим товарищам. Бывший солдат не ошибся. Начинался тяжелый бой. Гитлеровская артиллерия открыла сильный огонь по нашим позициям. Обстрел длился час, если не больше. Потом вражеская пехота пошла в атаку. Одна за другой атаки были отбиты. Рабочие из «патриотической гвардии» мужественно сражались. Я слушал грохот боя и спрашивал себя, где может находиться мой новый друг.

Я увидел его только под вечер. Гитлеровцы перешли в атаку при поддержке трех «тигров». Два танка были быстро выведены из строя, но третий на большой скорости двигался в нашу сторону. Казалось, ничто не может его остановить. И вдруг через амбразуру пулеметного гнезда я увидел человека, ползком направлявшегося навстречу «тигру». Это был мой «гражданский». Я увидел, как он поднялся и бросился со связкой гранат под гусеницы фашистского танка. Инстинктивно я закрыл глаза. Последовал сильный взрыв…

Гитлеровцы не вошли в Бухарест.

 

Аурел Михале

Перевал

 

I

Около полуночи колонна все еще продвигалась ускоренным маршем по проселочной дороге, подгоняемая пустотой, которая, все нарастая, сгущалась сзади. Ночь стояла ясная, теплая, тихая, и только изредка ее оживляло легкое дуновение ветерка. Августовское небо, прозрачное и высокое, было усыпано звездами. Низко, у самой земли, стлалась густая пелена тяжелой сухой пыли, пахнущей глиной и битым камнем, которая закрывала шоссе и поле. Полковник Матеяну, скорчившись в коляске мотоцикла, опустив голову и закрыв глаза, не мог разобраться в царившей вокруг суматохе. Но все же он отчетливо различал непрерывный скрежет идущих позади танков, глухой рокот грузовиков, переполненных солдатами, изнуренными этим медленным движением, Время сделать очередной привал давно прошло, и он знал, что измученные солдаты клюют носом в автомашинах или на ходу, уцепившись за борта грузовиков, стволы орудий, что шоферы ведут грузовики, засыпая с открытыми глазами, что тени тех, кто не поспевают за колонной, все дальше отстают от нее. Он знал, что даже минута отдыха пошла бы им на пользу, но не мог дать им этой минуты, потому что они еще не оторвались на достаточное расстояние от советских войск, которые, несомненно, устремились по их следам. Впереди, покрытые краской, мигали время от времени слабым голубоватым светом фары, и в их нечетком свете он видел шоссе с разбитыми повозками и опрокинутыми в канаву орудиями, разбросанными и искореженными касками и винтовками, перевернутыми и сдвинутыми к обочине зарядными ящиками, с разбухшими от дневной жары трупами лошадей и группами бредущих по краям канав солдат, догоняющих прошедшие накануне колонны. И чем больше он думал о том неожиданном приказе, в соответствии с которым он оставил свои боевые позиции, тем больше его охватывали страх и беспокойство, что вскоре русские его нагонят… «Если бы немцы около месяца назад не отвели свои танки для прикрытия прорыва на Висле… Однако все напрасно. Это ничего не изменило бы, все равно мы оказались бы в таком положении… А что будет теперь? Какой смысл в этом нашем марше и почему мы должны делать такой крюк, если большая дорога ведет прямо на юг?» Матеяну вздрогнул, будто наяву почувствовав, как над колонной прошла холодная волна.

Мысли снова унесли его назад, к тому оставшемуся для него непонятным моменту, когда он, выполняя приказ, был вынужден выделить одну, танковую роту для прикрытия, чтобы прикрыть остальные силы, стремившиеся оторваться от советских войск. Заняв позицию на высоте у опушки леса и закрыв выход из долины танковой ротой, которая оседлала шоссе, он спокойно и уверенно, насколько можно было в сложившейся ситуации, ожидал советские танки. Но и долина перед ним, и проходившее по долине шоссе еще много часов оставались пустыми, как полигон, на котором солдаты, изображавшие противника, еще не установили мишени. Задержка советских танков, которые были замечены уже давно, сбила Матеяну с толку, и он приказал связать его со штабом дивизии.

— Не отвечает, господин полковник, — встревожено доложил лейтенант Войня.

— Тогда со штабом армии, и побыстрее…

На этот раз командиру взвода связи повезло, у аппарата оказался сам начальник штаба армии.

— Вы где? — с беспокойством спросил начальник штаба.

— Все там же…

Матеяну коротко доложил обстановку.

— Еще раз, — торопливо перебил его начальник штаба, — место, где вы находитесь!.. Так… оставайтесь у аппарата!

Но в то же мгновение Матеяну бросил наушники и микрофон сержанту и схватился за бинокль, Долина загрохотала: на другом конце, слева, на шоссе, наконец-то появились советские танки. Они шли на полном ходу, окутанные облаком желто-серой пыли. Земля сотрясалась под их гусеницами. Обеспокоенный, Матеяну молча перевел взгляд на противоположный конец долины. Он нахмурился, пальцы его крепче впились в бинокль. Подходили все новые и новые танки, и казалось, им не будет конца. В наушниках, которые держал сержант, послышался шум, и он схватил их, не отрывая взгляда от долины.

— Что делать, господин полковник? — спросил майор Олтян, командир танковой роты.

— Оставайся на месте и жди!.. После того как ввяжешься в бой, подойдет и Михуляк…

Он опустил наушники, отыскал взглядом Михуляка и подал ему знак. И уже через несколько минут лес наполнился ревом двигателей — это танки вышли на опушку, накрытые ветвями, и выстроились в линию. Один из танков остановился рядом с его укрытием. «Если мы задержимся, — забеспокоился он, — над лесом скопится дым и нас обнаружат».

— Приглушить двигатели! — приказал он и вновь схватил бинокль.

По ровной и длинной долине плотной колонной, охватывая шоссе, шли танки с красными звездами на башнях из массивной брони. На какое-то мгновение мелькнула мысль, что можно ударить по ним сбоку. Но долина была очень широкой, и советские танки, превосходящие по численности румынские в пять-шесть раз, могли бы их окружить… «Нет, там, когда они скопятся в конце долины и ввяжутся в бой с Олтяном». Но тут советские танки неожиданно начали обстреливать лес. Снаряды, однако, падали слишком далеко в глубине леса, возможно, на позициях батальона горных стрелков и саперов, по укрытым под деревьями грузовикам и орудиям.

Советские танки довольно быстро достигли румынских позиций в конце долины, волоча за собой облако пыли и дыма. Они плотно сбились на шоссе, что выдавало их намерение прорвать позицию в этом узком месте и, таким образом, вырваться на дорогу, ведущую на юг.

Матеяну, с трудом сдерживая нетерпение, смотрел на долину, где пыль и дым постепенно редели.

— Григоре, — сказал он в микрофон, — подпусти их как можно ближе… пусть они скопятся на шоссе.

— Э, они и так всего в трехстах метрах, господин полковник! — послышался в трубке возбужденный голос Олтяна.

— Подпусти еще на сотню метров, на сотню метров!

Но советские танки замедлили свой ход; они стали продвигаться вперед осторожно, однако шоссе не оставили. Матеяну напряженно следил за их медленным продвижением по долине. Но его танкисты, находившиеся позади, потеряли терпение, потому что не видели того, что происходило в долине. Время от времени они запускали двигатели на полные обороты. Лес грохотал от разрывов. Еще через какое-то мгновение загрохотали орудия танков Олтяна, и первые взрывы сверкнули короткими лилово-голубыми вспышками. Советские танки с ходу открыли ответный огонь прямо по желобу долины.

— Господин полковник… — Михуляк замер возле него.

— Не торопись, — успокоил его Матеяну. — Тебе хватит четырех-пяти минут!

Но конец долины снова потонул в облаке пыли и дыма, сквозь которое ничего нельзя было разобрать.

— Господин полковник, — крикнул лейтенант Войня, выйдя из своего укрытия, — начальник штаба армии у аппарата!

Матеяну, однако, продолжал неотступно наблюдать за долиной и сделал знак, что не может говорить.

— Спрашивает, — продолжал Войня, — не прибыл ли к нам офицер связи… говорит, что мы уже должны быть в пути…

— Как? — подскочил Матеяну. Он выхватил наушники и микрофон из рук лейтенанта. — Мы проиграем почти уже выигранный бой, господин генерал!

— Теперь нам уже ничто не поможет…

— Но я могу их остановить, — с отчаянием в голосе упорствовал Матеяну. — Я их остановлю, а потом…

— Бесполезно… весь фронт до Ясс развалился. Советские танки уже южнее Бахлуй … Слышишь, Матеяну, — голос генерала задрожал, — мы должны любой ценой спасти танки, которые у тебя еще есть… Только они у нас и остались…

— Невозможно, я ввязался в бой… уже поздно.

— Послушай, Матеяну! Речь идет о гораздо большем, — продолжал генерал сдавленным голосом.

— Я не могу покинуть товарищей, господин генерал!

— Ты должен… нам во что бы то ни стало нужно сохранить танки…

— Письменный приказ, пожалуйста! — не сдавался Матеяну.

— Ты сейчас получишь его… я только хотел узнать, выступили вы уже или нет… Запомни, пожалуйста: район перегруппировки — Фокшаны… Обойдешь Роман и Бокзу по ту сторону Серета, вдоль гор… И помни — танки! Без них можешь не появляться мне на глаза! Пока не достигнешь указанного района, связи больше не будет, вся армия движется на юг…

Матеяну оцепенел, по-настоящему напуганный хаосом и суматохой, разгромом, который, по-видимому, уже близок. Мысль, которая пришла вдруг ему в голову, потрясла Матеяну: только он один со своим полком еще удерживает позиции среди развалившегося фронта! Он один!

Сдавшись, он подавленно спросил:

— Настолько серьезно дело, господин генерал?

Не ответив на его вопрос, генерал приказал:

— Немедленно выступай!.. Потом увидим, что следует делать!

Матеяну сбросил наушники, потому что внизу, в долине, начался настоящий ад, все смешалось в пыли и дыму: грохот выстрелов, желто-голубые вспышки разрывов на шоссе, пламя и клубы черного дыма, которые поднимались вверх, как фантастические деревья. А над всем этим простиралось высокое знойное летнее небо. Матеяну понял, что танки, укрытые в лесу, ему не удастся спасти, потому что, вырвавшись из долины, советские танки устремятся вслед за ними. Его охватило чувство горечи, взгляд затуманился. В наушниках, которые протянул ему сержант, он услышал глухой голос Олтяна и прижал их к уху.

— Господин полковник…

— Я получил приказ спасти танки, которые остались у нас, — сокрушенно сказал ему Матеяну.

— Господин полковник, — проговорил Олтян и несколько секунд растерянно молчал. — Вы ответите за это своей жизнью, господин полковник!

— Если я не лишусь ее, Григоре, — простонал Матеяну. — Прости меня, пожалуйста! Желаю тебе удачи!

Потом он отдал наушники и обхватил голову руками: ему казалось, что она вот-вот расколется. В долине по-прежнему грохотало. Сзади рокотали двигатели выстроившихся для контратаки танков, готовых рвануться из леса… «Контратакую, — твердо решил он, — а потом двинусь в путь! Но что, если у меня останется мало танков или, возможно, ни одного?» Он вышел из укрытия, провожаемый тревожными взглядами танкистов, высунувшихся из башен. Полковник направился к командирскому танку, но наперерез ему, соскочив с мотоцикла, бросился офицер, в пыли с ног до головы, с глазами навыкате и плотно сжатыми тонкими, потрескавшимися губами. На ходу отдав честь, он протянул полковнику пакет, который вытащил из болтавшегося на боку планшета.

— Приказ из штаба армии, господин полковник…

Матеяну быстро пробежал глазами приказ. Бумага дрожала в его руках. Да, необходимо любой ценой спасти эти последние танки, избежавшие боя с советскими танками и в то же время скрытые и от немцев. Он протянул приказ майору Михуляку, который замер рядом и вопросительно смотрел на офицера из штаба.

— Только чудо может спасти нас, господин полковник, — оценил майор создавшееся положение.

Офицер связи так же поспешно козырнул и побежал к мотоциклу, оставленному между деревьями. Матеяну подал знак Михуляку хранить бумагу у себя и, показав на танки, приказал:

— Выполняйте…

Через несколько минут танки уже двинулись за командирским танком, который шел следом за танком Михуляка. В лесу заревели грузовики с горными стрелками, саперами, с противотанковыми и зенитными орудиями: вся техника и все подразделения, занимавшие позиции в лесу с задачей оборонять долину. Возле Матеяну осталась только машина с рацией и лейтенантом Бойней. Охваченный смятением, Матеяну снова вернулся в свое укрытие на опушке леса. Внизу, в долине, на его глазах уничтожался цвет его танкового полка — батальон майора Олтяна…

Матеяну подумал, что ему не остается ничего другого, как вытащить пистолет из кобуры, но тут же содрогнулся от этой мысли. Из долины, словно из-под земли, по-прежнему доносился грохот боя. Танки Олтяна, хотя их стало меньше, еще продолжали отчаянным огнем прикрывать долину… «Даже теперь мы еще могли бы контратаковать!» — подумал Матеяну. Как бы отвечая на его мысль, в долине появилась вторая группа советских танков. Они также шли полным ходом, но уже развернувшись широким фронтом, охватывая всю долину. На этот раз на танках было полным-полно солдат. Они вытянулись на броне или привстали на одно колено рядом с башней с автоматами в руках. Новая волна танков также устремилась в конец долины. Выйдя на открытую дорогу, они могут настигнуть остатки румынской бронетанковой дивизии, только что покинувшей позиции в лесу… Да, он еще мог извлечь пистолет из кобуры, это не трудно сделать. Но спасти танки, вывести их из суматохи развалившегося фронта, спасти от уничтожения и в сохранности привести в район, отстоявший на сотни километров к югу…

— Свяжите меня с майором Олтяном!.. — потребовал он, схватил наушники, из которых неслись треск и шорох, и приложил к ушам.

— Вы еще не уехали, господин полковник? — с отчаянием в голосе воскликнул Олтян. — Хотя, впрочем, уже нет никакого смысла.

— Олтян, — проревел Матеяну, будто раненый, — зарой танки в землю! Мне нужен час, чтобы оторваться. Танки уже в пути.

— Час — это много, господин полковник… Не знаю, хватит ли наших жизней… Но будьте уверены, я сделаю все возможное…

— Я обнимаю тебя, Григоре… всех вас…

— Помните о нас, господин полковник!

В наушниках засвистело, что-то затрещало, потом все смолкло. Мощный взрыв потряс долину. Солдаты суетились вокруг машины, тарахтевшей под деревьями, но Матеяну задержался на несколько мгновений, прижавшись грудью к стенке окопа и устремив взгляд в сторону долины. Там больше ничего нельзя было различить: долину закрыло черное облако пыли и дыма. Солнце, уже низко опустившееся над холмами в западной стороне, окрасило вечерний горизонт багрово-красными пламенеющими полосами, Лес, поредевший от взрывов, успокаивался. Но долина ревела сильнее прежнего, охваченная адским кипением.

— Мы слишком задержались, господин полковник… — осмелился напомнить лейтенант Войня.

Матеяну вздрогнул, будто очнувшись, и вытер глаза. Машина связистов тронулась вперед. Какое-то время в ушах звенела торжественная тишина покинутой земли. А перед глазами еще долго стояла, окутанная дымом и пылью, клокочущая долина, огненное пекло в конце ее, где закопались в землю танки Олтяна…

 

II

Выйдя из лесу, он вскочил на мотоцикл и, проехав в голову колонны, увлек ее за собой на вершины холмов, так как уже не осталось времени следовать окольным путем по долинам. Он должен был перейти Серет при дневном свете и боялся, как бы советские танки не настигли его раньше моста в Миклэушешти. Видимо, Олтян действительно выстоял в течение целого часа, потому что колонна сумела оторваться от преследования. Но на вечернем небе над вершинами холмов Матеяну заметил четкие силуэты советских самолетов. Те несколько раз с ревом пролетели над колонной, сбросив бомбы и обстреляв ее из пулеметов. Настигнутые прямым попаданием, три грузовика дымили высокими факелами на вершине холма. Мертвых наскоро похоронили тут же на месте, раненых погрузили на зарядные ящики, колонна построилась и двинулась дальше, окутанная пылью, постепенно скрываясь в серо-красных сумерках. К ночи голова колонны вступила на покинутый охраной мост через Серет с разбитым, висящим в воздухе парапетом. Проход местами был завален разбитыми орудиями и повозками, уткнувшимися в парапет автомашинами. Въезд на мост сделали сбоку, поскольку прямо перед мостом на шоссе зияла огромная воронка от взрыва бомбы, а по краям ее валялись трупы солдат. Матеяну выставил по обеим сторонам моста по танку для охраны, а остальные быстро вывел на мост, чтобы скорее отвести их в безопасное место. Потом сел в коляску мотоцикла и в течение двух часов мрачно наблюдал, пока не прошла, скрытая сумерками, вся колонна. После танков по мосту прошли зенитные и противотанковые орудия, тяжелые минометы, прицепленные к машинам, потом грузовики, битком набитые горными стрелками и саперами. Поток перепуганных пеших солдат, достигших моста, поглощенный сгустившейся темнотой и пылью, ворвался на мост вслед за машинами, как скопище странных призрачных теней. И как раз в этот момент вышли к мосту первые машины авангарда советских войск. Последние автомашины с охраной моста с ревом прошли перед Матеяну, подгоняемые его жестами. На долгие и редкие автоматные очереди советских танков, одиноко прозвучавшие в ночи, вначале ответили пулеметы двух охранявших мост танков. Потом, когда и Матеяну въехал на мост, коротко прогрохотали несколько выстрелов из орудий. Советские танки, возможно, сочли, что мост охраняется, и остановились. Когда, однако, по мосту загрохотали гусеницы последних двух танков из охраны моста, вслед им ударили несколько орудий. Снаряды упали большей частью в воду и только два — прямо на мосту. Не получив ответа, орудия замолчали. Тогда Матеяну понял, что авангард остановился в ожидании утра.

Проезжая на мотоцикле вдоль колонны, он все время подгонял людей, стараясь выиграть время и уйти как можно дальше от Серета. Только когда колонна пересекла железную дорогу у Мирчешти, он немного успокоился и устало откинулся в коляске, почти ничего не видя вокруг. В ушах стоял и приглушенный лязг гусениц, и шуршание колес по шоссе.

Очнувшись через некоторое время от тряски, он не сразу собрался с мыслями. Матеяну не знал, сколько времени прошло после того, как они пересекли Серет: час, два, а может, три? Шум колонны стал все же тише, и он не мог понять, слух его притупился или танки, машины и люди пошли медленнее… Он повернул голову и различил силуэты машин и танков, тени солдат, с трудом продвигающихся в густом облаке темноты и пыли. Взглянув на светящиеся стрелки часов, Матеяну с удивлением констатировал, что до рассвета осталось всего два-три часа. От своего связного, пристроившегося сзади на сиденье мотоцикла, он узнал, что последним селом, которое они прошли, было Рэзбоени. Матеяну развернул на коленях карту и при желтоватом свете фонарика с удовлетворением отметил, что они сделали крюк в сторону, а теперь дорога идет прямо на юг. «Мы оторвались достаточно!» — решил он и подал знак мотоциклисту остановиться у обочины. Потом послал связного, и вся колонна со скрежетом остановилась в темноте. Некоторое время задние еще напирали на передних, потом все замерли на месте. В первые минуты он ничего не различал в скоплении темных теней, только чувствовал, как ему на шею, на ресницы, на губы ложится пыль. Долгая ночь постепенно светлела.

Солдаты рухнули как подкошенные в канавы поближе к танкам и машинам, от раскаленных двигателей которых несло жаром. Но солдаты не обращали на это внимания, боясь, по-видимому, отстать от колонны. Матеяну тоже вытянулся на плащ-палатке, распрямившись наконец после многочасового сидения в коляске и устремив взгляд на звезды, мерцавшие в светлеющем небе. Группы солдат расположились по другую сторону канавы, готовые подняться при первом же звуке работы танкового двигателя. Только теперь Матеяну имел возможность трезво оценить сложившуюся обстановку в целом. Возможно, все дороги Молдавии сейчас забиты солдатами. Может, еще накануне весь фронт распался. Но до нового района сосредоточения уже не так далеко. Завтра утром он может прибыть вместе с танками в распоряжение командования армии. Но кто знает, что принесет с собой завтрашний день?.. «Нужно в любом случае найти в себе хоть сколько-нибудь силы, которая могла бы нас спасти. Может, в этом и есть скрытый смысл приказа спасти от уничтожения эти последние танки!»

Вокруг места привала установилась глубокая тишина. Подходили все новые группы солдат и валились на землю рядом с лежащими вповалку ранее прибывшими группами. Если бы он мог, то захватил бы их всех со своей колонной, поспешно отходящей от прежней линии фронта к югу. Но кто может знать, что теперь творится по ту сторону фронта, в стране, в Бухаресте? Он вспомнил о Ноне и о детях, которых не видел с июня. После стабилизации фронта в Молдавии он на несколько дней вырвался в Бухарест в штаб механизированного корпуса с документами относительно снабжения дивизии. Нону он застал напуганной, обеспокоенной за его жизнь, взволнованной приближением к Бухаресту фронта, который за период с марта по май перешагнул через Днестр и Прут. Поскольку школы давно закрылись, а опасность бомбардировок увеличилась, он наконец сумел убедить ее эвакуироваться и ночью на военной машине перебросил их всех троих в Куртя-де-Арджеш, к сестре Ноны… «Теперь, — грустно жаловалась Нона, — ты все дальше от нас…» «Это, конечно, так. Но я всегда выберу время навестить тебя, когда буду приезжать в штаб корпуса», — успокаивал он Нону. Получилось, однако, так, что с тех пор он так ни разу и не побывал в Бухаресте. В конце июля германское командование сняло свои бронетанковые дивизии с позиций, чтобы бросить их на прорыв фронта на Висле. Румынское командование тогда было встревожено, так как ему предстояло закрыть образовавшуюся брешь на фронте своими силами. И вот теперь, за несколько дней до начала советского наступления, пользуясь затишьем, которое длилось все лето, он добился разрешения генерала послать его в учебный центр Тырговиште за новыми танковыми экипажами. Но навестить семью он опять не смог, так как начиналось наступление. «В любом случае, — сказал он себе, думая об обстановке на фронте, — в Куртя-де-Арджеш они в большей безопасности. А вдруг Нона не смогла выдержать там столько времени и вернулась в Бухарест?» Мысли его остановились на этом, и он заснул, убаюканный мерцанием звезд. Его словно поглотили свинцовые воды, и он не имел представления, забылся он лишь на несколько мгновений или на целый час. Очнувшись, он услышал рядом с собой непрерывный глухой шелест. На небе не осталось ни единой звезды. Оно казалось пористым, застывшим в дымчато-синеватой прозрачности. Был час перехода от ночи ко дню. Рядом, на краю канавы, упершись локтями в колени и зажав сигарету между пальцами, сидел, задумавшись, майор Михуляк. Он был чем-то встревожен, напуган и рассматривал испачканные кровью листки бумаги, лежавшие на земле у его ног.

— Что это? — поднялся со своего места Матеяну. — Где ты их взял?

— Нашли у одного из солдат, убитых вчера на шоссе.

Листки, засаленные и пожелтевшие, выпали из брошюры, которая неизвестно каким путем попала к солдатам. Матеяну взял их, поднес к самым глазам, чтобы разобрать не испачканные кровью места.

«…Может случиться, — с содроганием прочитал он, — что эти страницы увидят свет слишком поздно. Каждый день, каждый час, каждую минуту происходят грозные события. Германия Гитлера терпит сокрушительные поражения на всех фронтах. Мы переживаем последний час, может, последнюю минуту войны…

Все, от Антонеску до любого младшего лейтенанта, знают, что на пути вооруженной сокрушительным оружием Красной Армии нет препятствия, которое могло бы ее остановить. Преследуя разложившиеся гитлеровские банды, Красная Армия пройдет и за Яссы, и за Галац, и за Бухарест…

Красная Армия приближается!»

Да, конечно, это было известно. Все знали, что крушение близко и его нельзя предотвратить. Немцы сами приблизили этот конец, сняв с фронта свои бронетанковые дивизии и бросив их к Висле, не посчитавшись с требованиями румынского командования по-другому организовать оборону. С этих дней уже началось крушение. Поговаривали, что предпринимаются попытки найти выход из этого отчаянного положения. Однако такие шаги были бы невозможны без того, чтобы не учуяли немцы…

А Красная Армия действительно приближается!.. Эта мысль вывела его из оцепенения. Нельзя больше терять ни одной минуты. Нужно было в любом случае спасти танки от этого удара и привести, пусть даже на последнем вздохе, туда, где их ждут. Но вокруг него все, казалось, оцепенело: и дорога с танками, орудиями, машинами, и канавы, заполненные изнуренными солдатами, и поле. Воздух, близившийся рассвет, окружающая тишина, его мысли — все застыло в свинцовой неподвижности. Чувства Матеяну были словно обожжены, душа наполнялась горечью.

«Нет таких безумцев, — перевернул Матеяну другой листок, — кто верил бы, что Бахлуй и Милков станут тем, что германское командование называет «запором». Молдавия и Мунтения уже заранее покинуты. Гитлер ищет «запор», о котором он все время мечтает и который все время теряет. Он мечтает превратить Карпатскую цепь в стену, а Трансильванское плато в крепость. Его стратегический план, если еще может быть речь о планах, заключается в том, чтобы удержаться в Трансильвании. А тем временем он гибко «уступит, согласно плану, Молдавию и Мунтению, разрушив все позади себя и прикрыв свое отступление румынской кровью».

«Господи, что нас ожидает!» — подумал Матеяну. Потом он вскочил на ноги, будто отгоняя страшное видение. Свернул по сгибу листки с изображением серпа и молота на них и засунул в планшет. Взглянул на шоссе. Колонна еще спала, будто растворившись в неясном синеватом свете утра…

«Кто знает, — содрогнулся он, — сколько еще солдат имеют такие же точно бумажки, спрятанные под подкладкой одежды или еще где-нибудь?»

— Готово, Михуляк, трогаемся!..

Майор пошел вдоль канавы, останавливаясь время от времени и поднимая водителей. Матеяну подождал, пока шоссе заполнится солдатами, потом переступил через канаву и остановился у открытой двери машины связистов. Лейтенант Войня дремал с надетыми на голову наушниками и прижатым к щеке микрофоном, уткнувшись подбородком в грудь. Руки его лежали на кнопках радиостанции, которая мигала маленькими, круглыми цветными огоньками.

— Ничего нового, господин полковник! — встрепенулся лейтенант. — Связь с дивизией и армией потеряна, думаю, навсегда… Но у русских большое оживление: весь эфир заполнен их голосами. Из каждых пяти слов одно или «Румыния», или «Бухарест», или «Антонеску»… Время от времени можно слышать и немцев. Они все повторяют через каждый час приказ, который зовет их через горы, в Трансильванию…

— Постарайся поймать Бухарест, — приказал Матеяну.

— Сейчас, когда начнутся утренние передачи, — заверил его Войня.

Матеяну вдруг почувствовал вокруг себя холодное дыхание, будто он находится в центре водоворота, который сбивает его с ног, отрывает от земли. Неясное, тревожное предчувствие все нарастало, и его шаги стали неуверенными, будто он шел по зыбучему песку… «Нужно любой ценой преодолеть этот момент, выдержать, нужно порвать наконец с немцами!.. Иначе и мы вместе с ними окажемся в пропасти, погибнем!..» Матеяну знал, что здесь он может положиться только на эту горстку солдат и танков, что только вместе с ними он может вырваться из водоворота.

— Михуляк, все боеприпасы и все горючее раздать по машинам и людям!

Солдаты поняли, что они должны любой ценой пробиться на юг. Эта непреклонная решимость укрепила их силы. Разрозненные группки отставших от своих частей солдат пошли вперед, зная, что все равно они скоро останутся позади колонны. Со скрежетом дернулись гусеницы, и колонна тронулась в путь. Солнце приподняло над горизонтом свою пурпурную бровь с холодными и длинными лучами-ресницами. Матеяну опять выехал вперед колонны, то оглядываясь назад, на колонну, то глядя вперед, на дорогу. Над дорогой снова поднялось облако тяжелой пыли, которая постепенно оседала на прилегающих полях. И здесь путь был усеян разбитым и брошенным оружием, ящиками со снарядами, гранатами, касками и противогазами, опрокинутыми в канаву повозками, перевернутыми и сгоревшими немецкими автомашинами. Пустым, словно вымершим, было и первое село, через которое они проходили. Дома с темными окнами казались давно покинутыми. Только несколько старух и женщин с детьми, которых они держали за руки, провожали идущих из-за заборов выцветшими глазами, в которых застыло отчаяние. Матеяну проехал, немой и подавленный, не поднимая глаз от пыли, по которой шуршали колеса мотоцикла. В ушах у него стоял рев танков, от которых дрожало шоссе.

Когда они снова выехали в поле, Матеяну увидел, что машина связистов обгоняет колонну по обочине; потом она обогнала его мотоцикл и остановилась.

— Я поймал Бухарест, господин полковник! — крикнул из машины Войня.

Будто не веря словам лейтенанта, Матеяну выскочил из коляски и на ходу забрался в машину связистов. Там он потребовал вторую пару наушников, сел на деревянную скамейку и стал прислушиваться к беспорядочным шумам эфира. Он полностью владел собой, но не понял смысла первых слов: они потрясли его.

— Что это передают? — спросил он.

— Декларацию нового правительства, — объяснил ему Войня.

«…Диктатура свергнута, — наконец разобрал Матеяну. — Народ вновь обретает свои права. Политический строй, который будет установлен, будет демократическим строем, который гарантирует социальные свободы и гражданские права…

Вся страна хочет положить конец разрушительной войне, войне, которая была проиграна с самого начала. Вся страна хочет мира. Но воля Румынии к миру не означает ни разоружения, ни унижения, ни страха…»

На какое-то мгновение Матеяну замер, он был ошеломлен: ведь то, что ему казалось неизбежным, свершилось. В его ушах все еще звучали только что услышанные слова — торжественный голос, говоривший не о повергнутом достоинстве, а о решимости последним усилием устоять на ногах… «В этом, конечно, и смысл приказа о спасении танков!» — обрадовано подумал он. Матеяну повернулся к лейтенанту, но тот показал ему на аппарат, и он стал слушать дальше:

«…С сегодняшнего дня Румыния рассматривает Объединенные Нации как дружественные нации».

Еще более ошеломленный, Матеяну снова повернулся к лейтенанту.

— Вчера, — пояснил тот, — Антонеску свергли, мы вышли из войны…

Значит, скольжение в пропасть остановлено. Поздновато, на краю пропасти, которую вся страна уже чувствовала у себя под ногами, но все же еще вовремя. Мысль вернулась назад к войне, только что закончившейся схваткой в долине. Где-то, в еще недоступной его пониманию плоскости, события теперь увязывались одно с другим в единую цепь. Кто соединил их в эту цепь? А все же момент не упущен! Кто же сделал это? И кто будет защищать все совершенное теперь, когда оно находится под огромной угрозой со стороны немцев? Конечно, в первую очередь мы: армия и народ! Именно поэтому армия предприняла отчаянные усилия избежать последних жестоких ударов на фронте. Именно поэтому он должен был спасти танки…

Матеяну остановился у дверей машины, жадно всматриваясь в колонну танков и солдат. Надо идти быстрее, и все время вперед, чтобы как можно скорее выйти из опасной зоны…

 

III

Он задержался на какое-то время на подножке машины, оглядывая следующую позади колонну. Потом спрыгнул на землю, подал знак мотоциклисту отъехать влево и собрал командиров рот. И как только они снова разошлись по машинам и танкам, колонна прибавила ходу, оставив позади разрозненные группы солдат. Узкая дорога вилась теперь между пологими холмами, спускаясь прямо к югу. Казалось, что до этого по ней никто не проходил. Вскоре, однако, колонна нагнала медленно ползущую разношерстную толпу, над которой повисло облако густой пыли. Здесь вперемежку двигались пехотинцы, кавалеристы, горные стрелки, артиллеристы, ездовые из обозов на повозках, доверху нагруженных ящиками, крестьяне-беженцы, толкавшие тележки с домашним скарбом, женщины с узелками и завернутыми в тряпки детьми на руках, целое беспорядочное скопище теней, раскачивающихся в пыли и со страхом спешивших на юг. Невольно Матеяну пришлось какое-то время следовать в хвосте этого потока. Он сидел в коляске, опустив голову на грудь, не глядя вокруг, потрясенный видом этой толпы людей, сорванных войной со своих мест и рассеянных по дорогам… «Нет, нам нельзя задерживаться», — решил он и, увидев, что несколько машин, шедших впереди, не могут пробить себе дорогу, вывел вперед танки. Поток солдат и людей был разделен и заполнил канавы и прилегающее к дороге поле. Многие все же продолжали идти рядом с колонной, другие направились в леса в сторону гор, третьи, выбившись из сил, уселись в канаву и, смирившись, остались ожидать прихода русских. Матеяну проехал между ними с виноватым видом, продолжая подгонять колонну, которая грохотала по дороге, сотрясая землю и поднимая новые тучи пыли позади себя. До обеда необходимо было форсировать Бистрицу у Рознова и, таким образом, выйти в долину Тротуша, двигаясь в направлении на Фокшаны.

Стало жарко, и по лицам солдат, на которых лежала толстым слоем пыль, потекли струйки пота. Губы у всех пересохли, глаза ввалились. Матеяну нервничал, со страхом ожидая, что произойдет в следующую минуту.

— Очень медленно двигаемся, Михуляк, — беспокоился он.

Вскоре они начали спускаться в широкую долину Бистрицы, с залитыми водой прибрежными рощами. Дорога на Рознов была свободной до моста через реку. Шоссе в долине было забито отступающей немецкой солдатней. Гитлеровцы после развала фронта между Серетом и Прутом и по ту сторону Прута, в Бессарабии, спешили теперь в Трансильванию.

Матеяну вел колонну дальше, и они почти достигли моста, где скопилось множество разрозненных групп солдат и беженцев. Связной из головы колонны передал ему донесение, что авангард колонны остановлен немцами на перекрестке дорог у моста.

— Требуют, чтобы мы шли с ними, господин полковник! — доложил связной, лицо которого было грязным от пыли и пота.

«Как это? Почему? — помрачнел Матеяну. — Потому что мы теперь сами о себе заботимся? Ступайте, господа, своей дорогой и оставьте нас в покое, нас и так достаточно господь бог наказал, пока мы шли вместе с вами!» Выполнению дерзкой, рискованной операции, может быть единственной спасительной в этот последний момент, теперь угрожали немцы. Матеяну хорошо знал их жестокость, дикое и яростное желание отомстить, но в то же время знал, что они боятся. По гитлеровцам надо было ударить всей мощью сразу и неожиданно. Пока они опомнятся, колонна будет уже по другую сторону реки.

Матеяну медленно вышел из коляски, побагровевший от ярости, раздраженный. Он поднес к глазам бинокль и внимательно, участок за участком, оглядел шоссе, будто подсчитывая солдат, орудия и машины, которые растянулись вдоль дороги. Потом перевел взгляд на мост. Быстрицу можно перейти только здесь. Мост, однако, защищали зарывшиеся по шею в землю солдаты в серых касках с орудиями и пулеметами. К тому же вся колонна немцев могла бы моментально развернуться в сторону долины, где остановилась колонна Матеяну. Матеяну вздрогнул, оторванный от размышлений ревом двигателей за спиной. Ему не оставалось ничего другого, как атаковать, захватить мост на час, на два, пока не пройдет колонна. Но мог бы разгореться бой, и немцы, которые в десять раз превосходили их по численности, могли победить. Тогда он потеряет спасенные им танки. Следовательно, он должен ударить по немцам именно тут, быстро и безжалостно, чтобы лишить их не только инициативы, но и возможности развернуть свои силы на шоссе. Поэтому он послал Михуляка на переговоры с немцами, а сам двинул колонну вперед.

Танки были готовы к бою. Группы приставших к колонне солдат тоже стянулись к дороге. Колонна спускалась прямо к мосту на небольшой скорости. Земля мелко и нетерпеливо дрожала под машинами и танками. В двухстах метрах от моста Матеяну остановил колонну; танки выступили из осевшего облака пыли с командирами, высунувшимися из башен. По мосту и шоссе колонна гитлеровцев беспрепятственно текла в сторону гор. Матеяну поднял бинокль и увидел Михуляка, поднимавшегося быстрым шагом вверх по склону. Навстречу ему вышел гитлеровский офицер, возможно отвечавший за мост. Они издалека холодно и с опаской приветствовали друг друга. Матеяну сразу узнал гитлеровца. Это был генерал Фуш — Рыжая Лиса, как его звали румыны. Генерал Фуш, конечно, торопился отвести свои войска в Трансильванию. Матеяну встречался с ним несколько раз в штабе армейского корпуса генерала Киршнера до того, как советские войска начали наступление. Фуш обладал скрытным характером и хитрым умом и втайне презирал румын. Сейчас он был мрачен и раздражен. Михуляк показывал ему то на колонну, то на мост, то на дорогу по ту сторону моста, в направлении, куда им приказано следовать. Фуш повторял все один и тот же властный жест: вдоль колонны и в сторону гор. Матеяну понял, что нечего больше обсуждать с этой Лисой, и, не отрывая глаз от бинокля, приказал танкам развернуться.

В то же мгновение и гитлеровец отдал приказ орудиям у моста открыть огонь. Все орудия ударили одновременно, подпрыгнув на месте и выбросив из стволов пучки пламени. Коротко просвистели первые снаряды. Одни попали в цель, другие разорвались между танками. Гитлеровцы зарядили орудия снова, но дать новый залп не успели. Один из румынских танков задымил и остался на месте с открытым люком, остальные бешено рванулись к мосту. Танки перешли канаву и врезались в скопление немецких солдат на шоссе, подминая их под себя, потом, развернувшись на шоссе, устремились к мосту, забитому машинами, орудиями и солдатами. Гитлеровцы бросили орудия и ринулись на мост, где уже толпились другие солдаты из подходившей колонны. Раздавив орудия и пулеметы в окопах у моста, танки, стреляя на ходу из пулеметов и орудий, врезались в это бурлящее скопище гитлеровцев на мосту. По другую сторону моста шоссе пустело на глазах, так как гитлеровцы бросились в прибрежные рощи и переходили Бистрицу вброд.

— Михуляк! — рявкнул Матеяну.

Майор поднялся с земли, держа пистолет в окровавленной руке; его другая рука впилась в горло генерала, который уже не двигался. Сержант с белым как мел лицом вертелся вокруг майора, бормоча:

— Я даже не успел выстрелить, господин майор, как вы набросились на него…

— Михуляк, бери танки и дуй в направлении к Тыргу-Окна, — приказал Матеяну, обрадованный тем, что майор отделался только легкой раной. — Я останусь, пока не пройдет вся колонна…

Оттуда, с края окопа, он наблюдал, как танки быстро проходили по мосту, потом, перевалив через канаву, к мосту подошли орудия с длинными тяжелыми стволами, удерживаемыми пятью-шестью солдатами. Гитлеровцы, однако, начали обстреливать мост издалека, по-видимому из Пьятры, поэтому орудия и машины могли пересекать мост только в интервалы между разрывами. Было уже поздно, и Матеяну не стал дожидаться, пока по мосту пройдет разношерстная толпа солдат и беженцев. Он снова сел в коляску мотоцикла, будто тут же забыл и о мосте, и о немцах, и приказал мотоциклисту следовать за танками, за которыми стлалась густая туча тяжелой пыли. Перед танками дорога была почти пустой, только изредка попадались отдельные группы солдат, переплывших Бистрицу раньше вплавь, и несколько военных повозок с крытым верхом, пробравшихся бог знает каким путем и сворачивающих в кювет, как только раздавался рядом скрежет гусениц. Матеяну знал, что он уже вывел колонну из зоны хаоса и суматохи распавшегося фронта, но для полной безопасности хотел заночевать только в сорока — пятидесяти километрах южнее. Так в сгущавшихся багровых сумерках колонна миновала еще несколько сел, где опять их молча и с отчаянием во взгляде провожали только женщины и старики. «Бедные люди, — думал Матеяну, — что с ними будет?» И в нем еще больше крепла решимость во что бы то ни стало довести свои танки туда, где страна и армия еще держались, борясь с водоворотом, который захлестнул их по самое горло.

Колонна упрямо двигалась вперед по той же проселочной дороге, скрытой теперь холмами, пока не опустились сумерки и из хвоста колонны не донесли, что у одного танка заглох двигатель и танк придется бросить. Последнее село, через которое они прошли, называлось Фрумоаса. Матеяну взглянул на часы, потом на карту и, подумав, что они удалились на достаточное расстояние, приказал остановиться. Еще не улеглась пыль, как солдаты уже рассеялись по канаве, в конце поля с высохшей травой. В нескольких сотнях шагов от дороги слева был холм, именуемый на карте Бэсешти, и Матеяну счел это место удобным для привала на ночь. Вскоре весь склон холма был покрыт танками, машинами, орудиями и людьми. С 20 августа, после четырех дней боев, тревоги и упорного марша, это была первая ночь, когда солдаты могли отдохнуть более или менее спокойно. Но они могли только отдохнуть, потому что хлеба у них давно не было и никто им не мог дать ни крошки. Солдаты были так изнурены, что, соскочив с машин и танков, тут же падали и засыпали крепким сном. Через несколько минут только часовые остались бодрствовать, но и они были полуживые от усталости и едва держались на ногах. Тихая, звездная летняя ночь вступила в свои права. Матеяну некоторое время еще бродил по полю среди растянувшихся на земле солдат. У последнего танка он остановился, с нежностью потрогал еще не остывшую броню. Сознание, что он спас от катастрофы и танки, и почти тысячу солдат, и десятки машин и орудий, радовало и успокаивало его.

 

IV

Усталость все же сломила и Матеяну. Но тревожные мысли не давали уснуть, и он лежал с открытыми глазами, вытянувшись на плащ-палатке между танками. На холме и дороге на большом расстоянии вокруг сохранялась прежняя неестественная тишина, неожиданная для этих мест, где за эти дни прошло столько разных людей. Солдат свалил тяжелый свинцовый сон, в котором растопилось даже их измученное, прерывистое дыхание. За это время до холма добрались еще несколько групп солдат, которые не имели сил идти дальше. Прогрохотало несколько военных повозок, и потом все стихло. Тревожные мысли, которые не выходили у Матеяну из головы, не дали возможности отдохнуть. «Что-то творится в Бухаресте? Страна должна выйти из хаоса, но в ней полно немцев! Как предстоит поступить армии? Само собой разумеется, из создавшегося положения она не может выйти, не схватившись с немцами. Так же, как немцы не могут молча согласиться с переворотом в Бухаресте! Может, там уже начались бои… и тогда… Вдруг Нона, потеряв терпение, вернулась с детьми домой? Если так, то она попала в этот переплет…»

Матеяну не заметил, как задремал, измученный этими вопросами. Проснулся он, когда темнота уже редела, звезд на небе стало меньше, а тишина стояла, как в лесу, где слышен только слабый шелест листьев. Вокруг чувствовалось легкое движение. Это солдаты проснулись и теперь как тени сновали между танками. «Голод их разбудил!» — с болью подумал Матеяну.

Он поднялся на локте и увидел это движение теней. За танками склон холма был пуст до самой дороги, редеющая темнота оставалась нетронутой. Здесь же все больше и больше людей поднималось со своих мест. Матеяну вопросительно повернулся к часовому:

— Что это они? Почему не спят?

— Э! — встрепенулся солдат. — Гул этот их разбудил! — Он замолчал, чтобы и полковник услышал плывшее в воздухе гудение, и продолжал: — Так еле слышно, но если лежишь на земле, то кажется, будто совсем рядом, по шоссе проходят…

— Кто проходит? — набросился на него Матеяну.

— Танки, господин полковник!

Матеяну какое-то мгновение прислушивался, устремив взгляд вдаль, в сторону, где ночь начинала светлеть. Глухой гул словно поднимался из-под земли и плыл в воздухе, будто гудела слабо натянутая струна. Действительно, это был гул работающих на всю мощь танковых двигателей и грохот гусениц. Земля и даже сама ночь будто слегка дрожали. «Там не только танки, там и грузовики! — подумал Матеяну. — Двигаются на юг!» Шум доносился издалека, так что иногда даже казался в тишине этого предрассветного часа нереальным.

— Почти уже два часа его слышно, — добавил часовой.

— Скажи им, пусть спят, — показал Матеяну в сторону солдат. — Чтоб я не видел больше никакого хождения!

Он подождал, пока тени солдат снова замерли, слившись с землей, потом снова вытянулся на плащ-палатке, но уснуть больше не мог. Он чувствовал, что и солдаты лежат с открытыми глазами. Сон как рукой сняло. Их напряженный слух уже нельзя было обмануть. Когда отдаленный гул затих, темнота посерела, а звезды погасли, Матеяну понял, что лучше выступить еще затемно, чтобы окольными путями выйти вперед советских танков, которые, конечно, передвигаются по главному шоссе вдоль Серета. Он поднялся, приказал построиться в колонну и вместе с авангардом выехал на дорогу. Мотоциклисты авангарда уехали вперед, и Матеяну остался один. Темнота стала редкой, как дым. Вокруг, насколько различал глаз, было пусто. В воздухе чувствовалась прохлада от выпавшей на землю росы. Матеяну ощутил какую-то странную пустоту. Будто он остановился на обветшалом мосту, который трещит под ним. Он знал, что может спастись, только если побежит вперед по этому мосту, но боялся, что в любой момент мост рухнет. Тут он заметил, что на дорогу начали выходить танки полка, и охватившее его чувство беспокойства рассеялось. Первые танки, раскачиваясь, перевалили через канаву и выстроились на дороге. Остальные еще не успели спуститься, как на дороге в вихре пыли появился один из мотоциклов авангарда. Мотоциклист, упершись ногой в землю, остановился прямо перед ним.

— Господин полковник, русские перерезали нам дорогу! — одним духом выпалил мотоциклист, уставившись расширенными от возбуждения глазами прямо в глаза Матеяну.

— Не может быть!

— Они на пересечении дороги на Бакэу. Увязались за нами…

— Много? — спросил Матеяну.

— Там на перекрестке около взвода, но дорога на Бакэу забита ими.

— Что за части?

— Разные… пешие и конные, на машинах и на орудиях. Их много!

— Танки есть?

— Не видел! — отрицательно мотнул головой мотоциклист.

Матеяну подал знак танкистам остановиться там, где они находились на склоне, послал за командирами подразделений и вытащил из планшета карту. Стало еще светлее; до перекрестка, о котором говорил связной, оставалось всего несколько километров. Там, без сомнения, ночью прошли советские танки. Значит, первые советские части действительно спустились на юг по долине Серета и обогнали их. Здесь, по этой проселочной дороге, могла пройти только колонна, которая, возможно, преследовала немцев, отступавших в горы… Он стоял задумчивый, нахмурившийся, окруженный первыми побежавшими офицерами, не понимающими, зачем их собрали.

На дороге появились и остальные мотоциклисты авангарда, а за ними следовали… русские — целая группа подпрыгивающих в седлах всадников и несколько коротких, приземистых, запорошенных пылью машин. Нет, не время было выступать, но ведь не напрасно же он мучился, ведя танки сюда! Он должен привести их в район, который ему указан, и никто не сможет поколебать его решимость!

Матеяну отдал офицерам приказ занять круговую оборону на холме, расположив танки по краям, саперов и горных стрелков — между ними, а орудия — в середине, уступом на холме, чтобы у всех был сектор обстрела на дороге. Танки развернулись на месте, заскрежетав гусеницами по камням, снова пересекли канаву и поднялись по склону, ревя двигателями. Матеяну тоже отъехал на холм впереди танков, которые все еще выбирали себе позиции. Саперы, горные стрелки и артиллеристы, которые суетились вокруг орудий с длинными стволами, начали быстро окапываться. Мотоциклисты авангарда тоже переехали через канаву и выстроились в линию, лицом к дороге. Тоже выстроившись в линию, остановились и советские всадники, приставив автоматы к бедру. Позади них затормозили несколько автомашин, и солдаты, выскочив из них, приблизились к канаве. Между ними и румынами из авангарда завязались переговоры. И те и другие показывали в сторону танков на холме. Матеяну следил за ними в бинокль, пока на дороге не появилась колонна, состоявшая из десятков, а может, и из сотен машин. Командир авангарда, младший лейтенант с тонкими девичьими чертами лица, быстро подъехал к нему и с удивлением и испугом в голосе доложил:

— Они требуют, чтобы мы сдались, господин полковник!

— Ни за что! — проревел Матеяну, помрачнев. — Ведь не для этого мы доставили сюда танки, хотя могли бы оставить их там, на фронте. К тому же со вчерашнего вечера мы находимся в состоянии перемирия! Возвращайся и скажи им, что мы не сдадимся!

Мотоцикл спустился по склону до канавы. Матеяну снова прильнул к биноклю. Младший лейтенант поднес к фуражке руку с видом подростка, гордого порученной ему миссией. И при первых же его словах всадники зашевелились, раздраженные. Благожелательность, которую они проявляли до тех пор, рассеялась. Румынский младший лейтенант вновь козырнул и показал на канаву между ними и танками на холме. Михуляк молча, с напряженным лицом подошел к Матеяну.

— Заводи двигатели! — приказал ему полковник.

Внизу младший лейтенант с побелевшим как мел лицом, ho все же сохраняя достоинство, повернулся в сторону танков, двигатели которых зарычали. Потом взял ствол автомата рукой и отвел его вниз, к земле.

В это время позади всадников, на дороге, останавливались машины, полные солдат с круглыми большими касками на голове. Солдаты не спеша выскакивали из машины прямо в пыль на дорогу и, обойдя всадников, располагались вдоль канавы. Сюда же подкатили отцепленные от машин орудия, и весь холм оказался окруженным, как ожерельем, цепью круглых касок и орудий. Один из русских, возможно офицер, перешел через канаву и послал младшего лейтенанта к Матеяну. Русские настаивали, чтобы румынский отряд сложил оружие и сдался.

— Михуляк! — крикнул Матеяну. Когда майор приблизился к нему, он сказал: — Ступай к русским, Михуляк, к командиру. Наше условие — перемирие, но мы не разоружимся!

— Мы можем и сами пробиться, господин полковник! — проговорил майор. — Поставим впереди танки, прорвемся и пойдем дальше, прямо до Фокшан…

— Куда, Михуляк? — раздраженно спросил Матеяну. — Танки русских, должно быть, уже в Аджуде. Мы не можем пройти…

— Изменим маршрут, господин полковник, и все равно прорвемся!

— А имеет ли это теперь какой-нибудь смысл? Через неделю русские будут во всей стране… Может, лучше пойти с ними?

— А если они не согласятся?

— Скажи им, что мы хотим сражаться против немцев…

Майор оставил планшет и бинокль, сел в коляску мотоцикла и спустился за младшим лейтенантом на дорогу, к русским. Но он не смог убедить старшего колонны, чтобы тот выделил ему офицера, который проводил бы их к командиру. Начальник колонны, тоже майор, молодой и чернявый, отвечал, разрезая воздух ладонью:

— Это ни к чему! Не имеет смысла!

— Господин майор, — сказал советскому офицеру Михуляк, поднеся руку к фуражке, — вы лично будете отвечать за последствия! Сейчас перемирие. Состояние войны между нами прекращено вчера вечером.

Советский майор, смягчившись, на минуту задумался, потом ответил:

— Я ничего не знаю…

— Что же тогда делать?

Михуляк, не дожидаясь ответа, перешел через канаву и сел в коляску мотоцикла. Но не успел он тронуться в обратный путь, как советский майор окликнул его. Он выделил офицера и показал дорогу между машинами, орудиями и солдатами. Русские и румыны оказались, таким образом, друг против друга. И те и другие проводили взглядом мотоцикл, который умчался по дороге, поднимая пыль, и стали ждать. Никто не знал, сколько продлится это ожидание.

Внизу, вдоль канавы, устроились русские. Они по-хозяйски вырыли окопы для пулеметов и пушек, потом достали из мешков провизию, без сомнения радуясь этой неожиданной передышке. Потом, также не спеша, закурили, и над всей канавой поплыл тонкий дымок, будто кто поджег прошлогоднюю траву. Вверху, на холме, у румын, стояла гнетущая тишина и только кое-где из рук переходил бидон с водой, провожаемый жадными и голодными взглядами остальных. А солнце начало безжалостно припекать прямо с этих первых часов дня, накаляя каски и броню, испепеляя и без того иссушенную почву с высохшей травой, переливаясь в воздухе, насыщенном запахом сухой земли и раскаленной пыли. Склоны холма будто вымерли. А по дороге и между машин деловито сновали русские, потом снова ложились вдоль канавы.

«Им не о чем беспокоиться!» — с завистью подумал Матеяну и задумчиво опустил бинокль.

 

V

К обеду полковник потерял терпение. Над дорогой не было видно ни облачка пыли, а русские почти все дремали на своих местах. Опасение, что придется оставаться в таком положении весь день, потеряв как раз те ценные минуты, когда еще можно было выйти на важнейшие коммуникации страны, постепенно нарастало в нем, как угроза, которую он не мог отвести. «Они хотят выиграть время, — подумал Матеяну. — Хотят проникнуть своими танковыми колоннами как можно дальше в глубь страны!»

Но к полудню, когда солнце поднялось в зенит, играя на броне танков, и нетерпение Матеяну достигло наивысшего предела, на шоссе появился мотоцикл. И русские и румыны неотступно следили за ним. Мотоцикл остановился сначала в расположении русских, где вышел их офицер, потом, треща, стал подниматься прямо по склону. Матеяну поспешил ему навстречу.

— Что это ты так задержался? — спросил он у Михуляка.

— Они в движении, было трудно найти их генерала.

— И чего ты добился? — торопил его Матеяну.

— Почти ничего, то есть не совсем ничего… в общем, пока все остается как есть!

— Он что, не знает о перемирии?

— Знает… то есть только сегодня узнал, но не знает, что делать с такой частью, как наша. Я ему сказал, что мы составляем отряд!

— Так они позволят нам пройти или нет? — взорвался полковник.

— Он говорит, что торопиться нет смысла… что все равно мы после них только доберемся до Бухареста…

— Но мы хотим сражаться против немцев! Ты сказал ему об этом?

— Сказал… Он ответил, что это очень хорошо, но, пока он не получит приказа, не может принять никакого решения…

— Значит, мы и на ночь здесь останемся…

— Это в любом случае! — подтвердил Михуляк.

Полковник задумчиво стоял с потерянным видом. Его взгляд будто унесся следом за ослепительным солнцем. Потом Михуляка окружили другие офицеры, которых интересовала скорее не судьба отряда, а то, как его приняли русские.

— Обнимать меня бросились, едва увидели. Вот как! — неожиданно рассердился майор. — Рады вас видеть! Пожалуйста, пейте и ешьте. Вот вам водка, а вот и табак! Другого у нас ничего нет, потому что с тех пор, как началось наступление, мы все время в пути… и не знаем, где остановимся.

От его язвительных слов, его издевательского тона офицерам стало не по себе, их охватили мрачные предчувствия, будто обдало ледяным ветром. Им было тяжело признать, что они действительно проиграли войну, войну, которой они не хотели, но в которой их жизни до вчерашнего дня были поставлены на карту. Русские вышли из этой войны победителями…

Матеяну вышел из состояния задумчивости и отвел глаза от слепящего солнца. Теперь он несколько успокоился, лицо его просветлело. Он даже не слышал разговора офицеров. Отослав офицеров по своим подразделениям, чтобы они рассказали солдатам о первой встрече с русскими и распорядились о мерах на ночь, Матеяну тяжело опустился на плащ-палатку и пригласил Михуляка сесть рядом.

— Расскажи мне о русских, — шепотом попросил он майора. — Думаешь, мы договоримся с ними? Какое впечатление произвел на тебя генерал?

— Несколько холоден и подозрителен, может, скорее, осторожен, но человечен! Знаешь, что он сказал мне вне официальной беседы, которая длилась всего какую-то минуту?.. «Я понимаю, что вам тяжело, господин майор. Поверьте, лучшего вы ничего не могли предпринять. Это настоящее чудо, что вы сделали. Как раз в тот момент, когда никто не ожидал этого, вы нашли в себе невероятную силу и поднялись на ноги! Понимаете?» — «Нет, а что вы имеете в виду, господин генерал?» — «То, что вы в последний момент смогли спастись от катастрофы, да еще схватились с немцами. Если вы все равно думали совершить это, какого черта вы не сделали этого раньше?!» — «В двух словах не объяснишь, господин генерал! И возможно, нам вместе надо спросить себя об этом!» «Вовсе нет!» — возразил он. Потом сдержался, словно забыв обо мне, стал рассматривать села, через которые мы проезжали. В любом случае они менее вспыльчивы, чем я думал, может, потому, что уверены в себе, тверды в своей вере. «Прикажите, пожалуйста, — снова начал я, воспользовавшись случаем, — дать возможность нашей колонне следовать дальше!» «Не имеет никакого смысла! — заверил он меня. — Все равно вас перехватят другие части, а я не могу вам гарантировать, что вас оставят в покое. Вы ведь знаете, что такое армия в наступлении!» «Тогда что же делать?» «Не знаю», — пожал он плечами.

Михуляк достал сигарету, которую он привез от генерала, разломил ее пополам, отдал половинку полковнику и щелкнул зажигалкой. Затянувшись несколько раз, продолжал возбужденно:

— Потом мы молчали всю дорогу до Бакэу, где находится его командный пункт. Я сидел в его машине рядом с ним, а впереди с шофером ехал переводчик. На въезде в город встретили их танковую колонну. Это задержало нас почти на час. Я насчитал сто сорок восемь машин! КП он перенес вслед за колонной в Блэджешти, откуда я и прибыл сейчас. В Бакэу, в румынском штабе, я видел и нескольких наших генералов…

— Что ты говоришь! — не поверил Матеяну.

— Господин полковник, — перешел на шепот Михуляк. — Мы еще не представляем масштаба катастрофы, которая была, есть и, возможно, еще будет! Мы пока не знаем, что произошло, а может, так и не узнаем всего! Но без переворота в Бухаресте мы совсем пропали бы! Мы были на краю пропасти и пошли бы на дно вместе с немцами…

— Я вижу, ты начал думать, как русские! — упрекнул его полковник.

— Господин полковник, — пробормотал Михуляк, содрогнувшись. — Я говорю, мы еще не отдаем себе отчета… что пережили ужасный момент!

— А почему ты думаешь, что уже пережили?

— Из-за переворота в Бухаресте. Сейчас, в этот момент, мы уже вышли из войны и, как говорят по радио, набросились на немцев…

— Значит, и ты думаешь, что это все, что мы сможем сделать теперь?

— Точно! — подтвердил Михуляк, глядя на полковника своими большими мягкими глазами.

Они замолчали. На холме, между танками, солдаты, охваченные горечью, погрузились в ожидание, которому, казалось, не будет конца. Русские на дороге улеглись вдоль канавы, утомленные напряжением и маршами этих дней. Солнце, уже низко склонившееся к горизонту, обволокло холм косыми красноватыми лучами. Тени стали длиннее. Перед вечером Матеяну снова собрал командиров подразделений. Он обычно долго и глубоко думал, но особо важные решения принимал сразу.

— Нам лучше перейти с русскими через горы в Трансильванию, — сказал он, убежденный, что обсуждать больше нечего. — Тем самым мы будем действовать в духе декларации нового правительства. Я думаю, это самое правильное решение и нам нельзя больше задерживаться. Приготовьте, пожалуйста, солдат к маршу! Михуляк, ты примешь командование отрядом, если я не вернусь!

— А куда ты уезжаешь?

— К русским…

Увидев его спускающимся на мотоцикле по склону, советский офицер поднялся из канавы. Это был еще молодой парень, высокого роста, с гладким загорелым лицом; фуражка у него была сдвинута назад, гимнастерка, плотно облегая грудь, собралась сборками у ремня сбоку, почти у самых колен болтался наган. Он тоже сел в мотоцикл, и до перекрестка, где был остановлен утром авангард отряда, они ехали без помех. Другая дорога, однако, была забита советскими войсками, стремительно двигавшимися на юг, и молодой офицер несколько раз приподнимался и, жестикулируя, кричал:

— Освободите проезд! Нам нужно к генералу.

На место они прибыли, когда уже вечерело. Советский генерал во дворе одного из домов пил чай под высокой, пожелтевшей от засухи шелковицей. Матеяну представился по-военному и остался стоять, пока генерал не поднялся и не протянул ему руку. По знаку генерала Матеяну сел с противоположной стороны стола. На столе, возле чайника и стаканов, стояло несколько крестьянских глиняных тарелок с брынзой, вареными яйцами и хлебом. Прежде чем взяться снова за стакан, генерал пододвинул к Матеяну немецкий котелок, доверху наполненный кусочками сахара.

— Пожалуйста, господин полковник!

У Матеяну все внутри будто обожгло при виде дымящегося чая, но он не торопился протянуть руку. Тогда генерал сам налил ему. Аромат крепкого русского чая опьянил Матеяну. Он положил сахар в стакан и долго помешивал ложечкой, не сводя глаз с генерала. Тому было около пятидесяти, но круглое полное свежевыбритое лицо, слегка вспотевшее от горячего чая, казалось моложе. Редкие и мягкие белокурые волосы еще и сейчас были влажными, по-видимому, он умывался по-солдатски: кто-то поливал ему из ведра на голову и на грудь. Задумчивый взгляд серых глаз будто тонул в тишине, которую Матеяну не спешил нарушить. Одет генерал был довольно просто, в выцветшую свободную гимнастерку солдатского покроя с генеральскими звездами на широких золоченых погонах и небольшой золотой звездой Героя Советского Союза на груди. Генерал, кажется, не спешил. Он спокойно и задумчиво пил чай, будто про себя радуясь тишине и спокойствию этого вечера… «Конечно, ему нет причины торопиться!» — подумал Матеяну, потрескавшимися губами размеренно прихлебывая чай.

Генерал оторвался от своих мыслей, снова наполнил свой стакан и только после этого проговорил:

— Такая жара и пыль, что у меня с самого июня горло как наждачная бумага. Все время мучает жажда…

Матеяну понял, что речь идет о «жаре» и о «жажде», но не понял, почему было упомянуто слово «бумага», и вопросительно посмотрел на генерала. Генерал, однако, знаком показал ему на выставленную на столе еду и подождал, пока Матеяну взял со стола яйцо. Как только генерал поставил на стол стакан, из дома выбежала девушка в военной форме, в юбке, плотно обтягивающей бедра, с длинной косой, и принялась убирать со стола. Из того же дома вышел молодой полковник в расстегнутой на груди гимнастерке, с усталыми глазами, держа в руке сложенную карту. Это был начальник штаба дивизии. Генерал представил его Матеяну, а потом подал знак развернуть карту.

— Я вижу, — произнес генерал, — у вас нет больше терпения. Хорошо, мы вас слушаем!

Розовощекая девушка, которую Матеяну заметил во время ужина через открытое окно, когда она говорила по телефону, подошла к ним, чтобы переводить.

— Я вам сообщил через майора Михуляка, — без предисловий начал Матеяну, — что заключено перемирие и мы не можем разоружиться…

— Что же вы намерены делать? — спокойно спросил генерал.

— Сражаться против немцев…

Генерал стал вдруг внимательнее:

— У вас сформированная часть?

— Да, танковый отряд.

— Какими силами располагает отряд?

— Я отвечаю за отряд, поэтому хочу сначала узнать, на каких условиях мы будем сотрудничать.

— На каких условиях? — пристально посмотрел на него начальник штаба. — Что вы имеете в виду?

— Мы хотим сражаться за освобождение Трансильвании и поставить на колени немцев. Отряд, однако, остается частью румынской армии, пока мы не соединимся по ту сторону горы с нашими частями. Других гарантий нашей лояльности, кроме нашего честного слова, мы дать вам не можем…

— Будем говорить как солдаты, господин полковник, — перебил его генерал. — Ваше слово обязывает страну…

— Очевидно, господин генерал! Мы и хотим служить стране, как она этого требует в данный момент.

— Да-да! — проговорил генерал, а потом снова поинтересовался: — Так какими же силами располагает отряд?

— Я вам говорил об условиях, господин генерал!

— Хочу обратить ваше внимание, что не вы диктуете условия!

— Мы и не думаем… но хотим их знать…

— Это само собой разумеется. Отряд остается самостоятельной частью под вашим командованием и в вашем распоряжении… Ну так говорите…

— Танковый полк, горнострелковый батальон, саперная рота, взвод связи, дивизион противотанковых орудий и зенитно-пулеметная рота.

— Хорошо!

Лицо генерала просветлело. Он несколько секунд думал, затем встал, дав знак Матеяну оставаться на месте. Он поднялся на завалинку напротив окна и через открытое окно потребовал соединить его с кем-то по телефону. Из его слов Матеяну понял только, что речь идет о бое, войне, Гитлере и немцах. Потом генерал вернулся к столу и торжественно сообщил, что точный ответ может дать только на второй день, когда нанесет ответный визит.

— О! — разочарованно протянул Матеяну. — Ведь мы хотим сражаться! А пока решение пройдет все ваши инстанции, война окончится!

— Я понимаю… Завтра утром, это решено!

После этого генерал заторопился, поправил фуражку с круглым коротким козырьком и протянул Матеяну руку.

— До свидания, господин полковник… До завтрашнего утра!

Через час Матеяну вернулся к своим. Только по пути в отряд он понял, почему генерал даст ответ утром: русские хотели проверить все, что сказал Матеяну.

«Советское командование хочет убедиться, — думал он, поднимаясь по склону, — что в этой страшной суматохе фронтов и армий отряд сохранился и существует на самом деле. Да, действительно существует!» Матеяну, оживившись, окинул взглядом расположение своего отряда на холме с выделявшимися силуэтами танков и солдат между ними.

 

VI

Матеяну лег, не раздеваясь. Проснулся он на рассвете и первым делом окинул взглядом свои танки. Солдаты еще спали, сломленные тяжелым сном. Дежурный офицер, младший лейтенант из саперов, ожидал на краю лагеря, поглядывая на часы, с горнистом, готовым подать сигнал подъема. Матеяну поднялся и остановил его жестом руки. Он знал, что подъем для солдат, утомленных и обессиленных, равносилен самой большой муке. Это все равно что выбираться из засасывающего тебя болота.

— Иначе мы опоздаем, господин полковник, — нерешительно проговорил молодой офицер.

Матеяну скрепя сердце сделал знак горнисту играть подъем и пошел среди солдат, сгибаясь, как под тяжестью ноши. Люди были не только изнурены, но внутренне опустошены ненужностью войны, в которой они пролили столько крови, и возможно, они еще не опомнились после непредвиденных событий в Бухаресте. «Найдут ли они в себе силы, чтобы начать наконец Войну с немцами?» — спрашивал самого себя Матеяну.

— Отряд к поверке готов, господин полковник, — прервал его мысли майор Михуляк.

Матеяну оторвал взгляд от далеких гор и перевел его на плотные ряды солдат.

— Что будем делать, Михуляк?

— Солдаты еле на ногах стоят, господин полковник, — ответил майор.

Матеяну задумчиво выслушал рапорт, прошел в середину строя и без команды подал знак солдатам подойти ближе. Ряды двинулись к нему и остановились, перемешавшись, на расстоянии одного шага.

— Знаю, — начал он, вглядываясь в потемневшие, ввалившиеся глаза солдат, — что у вас нет больше сил, что у вас ноги подгибаются от усталости, что вы голодны и душа у вас тоскует по сигарете… что ваши мысли скорее дома, где неизвестно что произошло и что еще произойдет… Но, — его голос дрогнул, будто в горле застряло что-то, — мы должны держаться крепко, мы должны показать, что существуем, что у нас еще есть силы сражаться против немцев и что мы действительно хотим сражаться, как хотели всегда…

Матеяну замолчал. Дежурный офицер пробрался через толпу солдат и доложил, что на дороге появились три советские штабные машины. Солдаты с глухим шепотом перестроились в каре. Когда машины достигли холма, горнист подал первый протяжный, высокий и дрожащий сигнал, потом проиграл приветствие. Матеяну подал короткую команду, и солдаты взяли оружие на караул. Он подождал, пока советские офицеры выйдут из машины, и только после этого направился упругим широким шагом им навстречу. Советский генерал Л., с которым он познакомился накануне, шел на расстоянии шага позади других двух генералов. Советские офицеры и Матеяну остановились в торжественной позе друг против друга, приложив ладони к фуражкам. Звук горна оборвался, и Матеяну приветствовал генералов, представил им отряд и по очереди пожал каждому руку. Прибывший с генералами советский офицер переводил. Один из генералов, с седыми висками, со сдержанными и спокойными движениями, был командиром советского гвардейского корпуса, другой генерал, массивный и более хмурый с виду, — командующим советскими танковыми войсками, прорвавшими фронт и теперь устремившимися по дорогам на юг страны. Знакомый уже Матеяну генерал дружески пожал ему руку.

— Вижу, нам оказали исключительно высокое внимание, — проговорил полковник.

Генералы ничего не ответили. Матеяну прошел слева от них и провел их перед плотным строем застывших солдат. На правом фланге выстроились горные стрелки в сдвинутых набок беретах, затем следовал более пестрый строй саперов, связистов и приставших к колонне пехотинцев; в глубине, рядом со своими танками, вытянулись черные фигуры танкистов, а слева — высокие и массивные силуэты заряжающих. Генералы шли редким, несколько тяжеловатым шагом, всматриваясь в осунувшиеся, непроницаемые лица солдат. Напротив командиров подразделений генералы останавливались и пожимали им руки с несколько преувеличенной любезностью и еще не полностью растаявшим холодком.

Потом генералы собрались группой и начали о чем-то совещаться, а Матеяну подал отряду команду «Вольно». Пожилой генерал с седыми висками и живым горящим взглядом подал знак, и все направились на правый фланг. Здесь генералы остановились против одного из солдат, крепко сложенного, но с маленьким, почти детским лицом, и один из них спросил:

— Ты из какой части?

Солдат вытянулся с оружием у ноги и, переводя взгляд с генерала на переводившего офицера, ответил:

— Из первого горнострелкового батальона первого отряда первой румынской бронетанковой дивизии!

— Первый, первый, первый! Хорошо! — одобрил генерал, потом подошел еще к одному солдату и попросил его развязать вещевой мешок. Он сам пошарил в мешке и извлек оттуда по очереди две гранаты, несколько обойм, военную почтовую открытку, датированную 19 августа, но так и не отправленную, грязное полотенце, гильзу от винтовки, забитую деревянной пробкой и служащую вместо солонки. Генерал задержал руку в пустом вещевом мешке и повлажневшими мягкими глазами взглянул на солдата:

— Хлеба нет?

— Нет, господин генерал…

— Табака, махорки нет?

— Нет, господин генерал.

Взгляд генерала замер на застывших лицах солдат, потом генерал повернулся и один пошел к машинам.

Второй генерал еще задержался возле танкистов. Матеяну подошел к нему.

— Это вы командовали танками в последнем бою? — спросил генерал.

— Я, господин генерал!

— Сильны вы, господин полковник! — окинув его взглядом, бросил генерал.

— А вы великодушны… — улыбнулся Матеяну.

Потом они рядом быстро пошли к машинам, где их уже ожидали остальные. Пожилой генерал посмотрел на своих спутников и просто сказал:

— Как вижу, нам нечего больше обсуждать. Господин полковник, — обратился он к Матеяну, — вы действительно очень хотите сражаться?

— Во что бы то ни стало, господин генерал!

— Тогда нам нужно вместе уточнить некоторые детали, — проговорил он и начал перечислять, загибая каждый раз по одному пальцу: — Первое: вы готовы сотрудничать с Советской Армией?

— Да… до полного освобождения страны, господин генерал!

— Второе: как командир, вы берете на себя всю ответственность за поведение ваших солдат в бою?

— Само собой разумеется, господин генерал! — даже несколько сердито ответил Матеяну. — Я отвечаю за каждого из своих солдат!

— Ну хорошо! — заключил генерал и пожал ему руку. Потом представил ему нескольких офицеров связи, которые должны были остаться в отряде и которым он приказал в этот же день обеспечить отряд хлебом, консервами, сахаром, чаем и табаком, а машины и танки — горючим.

— У вас есть еще какие-нибудь вопросы, господин полковник?

Матеяну ответил не сразу. Он нахмурил брови, взгляд его посуровел, но в нем крепли смелость и убеждение, что теперь он может рассчитывать на то, что генералы поймут его. Ссылка на лояльность пожилого генерала, дружеская улыбка уже знакомого генерала — все укрепляло его в мысли, возникшей во время беседы с советскими генералами.

— Пожалуйста, господин полковник, — подбадривал его генерал.

— Нам еще нужны танкисты, — проговорил Матеяну, — водители, механики, радисты, шоферы. У нас нет ни одного полностью укомплектованного экипажа.

— Откуда их взять? — благожелательно, но удивленно спросил генерал.

— Вы танкист, господин генерал, — обратился Матеяну к седому генералу, — и знаете, что значит потребовать от солдат зарыться с танками в землю.

— Следовательно, вы сделали это намеренно?

— Я должен был спасти остальные танки, господин генерал.

— И где они остались? — спросил пожилой генерал.

— Севернее Романа… по ту сторону Серета.

— Когда?

— В последнем бою, двадцать третьего…

— Один, два, три, четыре… Четыре дня! — сосчитал генерал и повернулся к другому генералу.

— Многовато, — пробормотал тат.

Пожилой генерал на минуту задумался, будто опасаясь принять поспешное решение. В его душе сохранилось чувство скрытой жалости, которое он испытал при виде строя солдат. Он оценил упорство полковника, который теперь настаивал, чтобы ему передали и пленных…

— Прошу понять меня, господин генерал, — продолжал Матеяну, — это мои люди… Мы воевали и страдали вместе, мы вместе проливали кровь и надеялись…

Его горячие слова нашли отклик в сердцах собеседников. Пожилой генерал, отбросив условности, подошел к нему ближе и, положив руку на сердце, вдруг спросил:

— Вы православный, господин полковник?

Матеяну, застигнутый врасплох вопросом, недоуменно посмотрел на него.

— Да нет, я не к тому. Просто вспомнил одну притчу, потому и спросил… До революции я учился грамоте у сельского священника, от него и услышал притчу о верблюде, который иногда может пройти и через игольное ушко… Что я могу сказать?.. Петр Иванович, — обратился он к другому генералу, — я думаю, надо вам вместе поехать, иначе он не пробьется… — И снова повернулся к Матеяну: — Может, вам и повезет!

— Спасибо, — пробормотал Матеяну, еще не веря услышанному. — И все же я должен попросить вас еще об одной вещи… Прикажите отвести советские части с дороги и разрешите нам расположиться на привал в одном из подходящих для этого населенных пунктов…

Пожилой генерал повернулся, внимательно посмотрел на Матеяну и сказал:

— Мы переходим в Трансильванию. Значит, следуем по долине Тротуша. На этом маршруте вы можете выбирать место, которое вам подходит…

— Прошу разрешить нам остановиться в Комэнешти! — сказал Матеяну, показав на карте это место. — Это промышленный населенный пункт, как раз то, что нам нужно… танки требуют осмотра и ремонта.

— Пожалуйста, — согласился генерал после короткого размышления.

Генерал отметил на карте зону перегруппировки отряда и, обменявшись несколькими словами с остальными, приказал своим частям очистить дорогу.

И не успела улечься пыль за советской колонной, как на дороге выстроились танки, орудия и грузовики с солдатами. Вместе с русскими уехали старшины рот с кухнями и каптенармусами, чтобы отыскать место для привала на окраине Комэнешти и приготовить горячую еду для людей.

Одновременно полковник приказал Михуляку, который оставался за командира отряда на время, пока Матеяну отправится вместе с генералом за танкистами, послать несколько экипажей на мост через Рознов за двумя оставленными там танками, а также за танками, брошенными на этой дороге немцами.

Затем Матеяну вместе с советским генералом сел в его машину, и через несколько часов они уже проезжали через город Бакэу к северу, в зону развалившегося фронта. Пустой румынский грузовик с советским офицером и шофером неотступно следовал за ними. Первые волны советских войск схлынули к югу накануне, и дорога была свободной. Им навстречу попадались только штабные машины, отдельные грузовики, колонны повозок, груженные ящиками и коробками, или юркие мотоциклисты. Но дорога была заполнена беженцами, которые, возвращаясь в родные места, тянулись по правой обочине шоссе. Дни паники, отчаянного бегства к югу, страха первых встреч с советскими танками прошли, и теперь они, успокоившись, возвращались к себе под палящим солнцем, в пыли, неся за спиной мешки или узлы, а на руках — уснувших детей, положивших головы на плечи старшим.

Матеяну молчал, обхватив руками голову, а генерал не нарушал этого молчания. Так они проехали и Рознов, где генерал остановился на минуту, как и в Бакэу, чтобы заглянуть в штаб, а затем продолжали свой путь к мосту через Серет. К обеду они въезжали в село, название которого у советского генерала было записано на бумажке. Они останавливались у каждого из этих дворов, которые были заполнены румынскими пленными, и спрашивали часовых или самих пленных, которые сразу бросались к оградам, о танкистах. Матеяну с нетерпением оглядывал двор за двором. И когда генерал уже потерял всякую надежду, в одном из дворов они наконец обнаружили черные группки танкистов, сбившихся в кучу, как пингвины. Матеяну, охваченный неуемной радостью, от которой у него перехватило дыхание, хотел было броситься во двор, но генерал остановил его, напомнив, что без коменданта лагеря входить к пленным нельзя. И пока шофер ездил за комендантом в село, Матеяну и генерал остановились напротив ворот, к которым подбежали танкисты. Те, хмурые и молчаливые, с ввалившимися глазами и пожелтевшими, осунувшимися лицами, заросшими бородами, замерли, будто чувствуя вину перед своим бывшим командиром. Вскоре среди танкистов появился и майор Олтян, тонкий и стройный, такой же хмурый, как остальные, смирившийся, сбитый с толку и охваченный бессилием. Видно, Олтян и некоторые другие оставшиеся в живых офицеры не захотели, чтобы их разлучили с солдатами, с которыми они остались там, в конце долины.

— И вы тоже попали, господин полковник, — с горечью проговорил Олтян через забор, боясь услышать подтверждение своим словам.

— Нет! — заверил его Матеяну, едва сдерживая себя. — Я приехал за вами… Из оставшихся танков мы сформировали отряд и теперь вместе с русскими идем через горы, в Трансильванию…

— Господин полковник, — только и вымолвил ошеломленный Олтян, уцепившись за забор.

Матеяну подошел к забору, и они, потрясенные, обнялись через забор. На глазах у них выступили слезы. Часовой тоже замер, остальные танкисты смотрели на них, ошеломленные услышанной вестью. Когда первое волнение встречи прошло, Матеяну вернулся к генералу, а Олтян к танкистам, которые начали собираться в дорогу.

 

VII

Через несколько дней отряд ускоренным маршем уже продвигался по долине Тротуша в горы. Узкая каменистая дорога то пересекала реку и железную дорогу, то лентой вилась между ними. Серая тяжелая пыль поднималась невысоко, так что из своей машины на открытом месте сверху Матеяну видел маленькие, как пчелы, мотоциклы впереди колонны и большие, как шмели, танки позади, а между ними — автомашины саперов и горных стрелков, зенитные и противотанковые орудия с длинными стволами, будто плывшие над облаком пыли. Когда склон становился более пологим и рев двигателей стихал, со стороны гор можно было слышать грохот выстрелов и непрерывный торопливый стрекот пулеметов. Матеяну чутко прислушивался к схватке в горах, к которым они приближались…

В обед подполковник Лейтман, советский офицер связи, вернулся из штаба дивизии и поднялся к нему в машину.

— В ущелье нужны танки…

— Все готово, через час выступаем.

— Мне приказано спросить, закончили ли вы все приготовления?..

— Еще вчера вечером, такая была договоренность.

— А танки, доставленные Олтяном?

— И те готовы… У нас теперь снова два батальона и батальон горных стрелков.

— Хорошо, — обрадовался Лейтман.

Когда Матеяну вышел, чтобы отдать приказ о выступлении, Лейтман повертел ручку полевого телефона и попросил связать его с командиром советской дивизии. Подполковник, стройный и подвижный, с продолговатым лицом и бородкой клинышком, с немного искривленным носом и сверкающими живыми глазами, знал румынский. Вернувшись, Матеяну застал его нагнувшимся над картой, готовым проинформировать его об обстановке, сложившейся у перевала. За неделю, пока отряд был на отдыхе и реорганизации, дивизия генерала вела упорные бои с немцами, сосредоточившимися в ущелье, ведущем через горы. Там, говорил Лейтман, настоящий ад. Только танки могут преодолеть оборону гитлеровцев и, прорвавшись через ущелье, выйти по ту сторону гор.

— Нужно прорваться сегодня же вечером, когда стемнеет, — решил Матеяну. — Мы застанем немцев врасплох, к тому же в темноте они не могут вести прицельную стрельбу.

Лейтман удивился, но не стал возражать; он видел, что командиров танковых батальонов и батальона горных стрелков, которые должны были осуществить прорыв, захватила эта идея. Были установлены время и порядок прорыва: голова колонны должна достигнуть Паланку в сумерки; горные стрелки и саперы быстро пропустят танки, которые в обманчивой вечерней тишине с остервенением навалятся на позиции гитлеровцев и остановятся только по ту сторону гор. В непосредственной близости за танками будут следовать горные стрелки и советские части, находящиеся у ущелья.

— Когда мы запросили танки у генерала, — признался Лейтман с неподдельной искренностью, — он нам ответил: «У вас там полковник Матеяну, хватит вам!»

— Спасибо за доверие, — пробормотал Матеяну, и лицо его, впервые за последние тревожные дни, просветлело. — Признаюсь, мне приятно сотрудничать с генералом. Замечательный солдат!

— О! — вмешался майор Олтян. — Я обещал ему трофеи первого боя за отрытые из земли танки, так что за мной право первым прорваться через ущелье!

Действительно, после того как танкистов взяли из импровизированного лагеря и погрузили в автомашины, майор Олтян попросил у генерала разрешения забрать танки, оставшиеся в долине. Генерал тогда вопросительно взглянул на него.

— Семь танков абсолютно целы, — заверил его Олтян, — и жаль бросать их.

— Неужели целы?

— Я покажу вам на месте.

— Есть, — быстро ответил Олтян. — Но боеприпасов — ни единого снаряда. Даже в наших пистолетах не осталось ни одного патрона.

Потом генерал пригласил Олтяна и Матеяну в свою машину. До места боя оставалось километров семь-восемь. Матеяну еще находился под впечатлением встречи с Олтяну и другими танкистами, которых считал погибшими или попавшими в плен, и различил место прошлого боя, лишь когда очутился возле леса, где он «запирал» выход из долины. Машины остановились как раз напротив долины, и Олтян вместе с танкистами побежали вперед, на дорогу. Долина выглядела как развороченное кладбище танков. В конце ее, по обе стороны дороги, сгрудились румынские танки, до половины корпуса зарытые в землю, с орудиями, направленными в сторону долины, и поднятыми крышками люков.

— Быстро, ребята! — приказал Олтян.

В то же мгновение танкисты разбежались по экипажам к своим танкам. Дрожащими руками они нетерпеливо высвободили привязанные ремнями к борту железные лопаты и принялись лихорадочно копать. Несколько человек копали в стороне от дороги на краю воронки от снаряда. Они извлекли звенья гусениц, разные детали двигателей, замки орудий и пулеметов. Все это было запрятано танкистами после того, как у них кончились боеприпасы. И вскоре на глазах удивленного генерала танки выползли из своих укрытий, урча двигателями. Земля стекала с них, как вода. Олтян вскочил на первый танк, на башню, радуясь, как ребенок, которому вернули любимую игрушку. Он на ходу отдал честь и на большой скорости рванул по дороге, по которой должен был. следовать несколько дней назад, ведя за собой танки.

Генерал остался в штабе в Бакэу. Он молча, сощурившись, смотрел на проходящие мимо танки. В целом он был доволен случившимся. Его солдатское сердце искренне тронули слова признательности танкистов.

— Парадоксально, господин генерал, — заметил Матеяну, — но именно мы быстрее и легче всего договорились…

— Может быть, именно потому, что мы солдаты!

И в тот же вечер и эти танки присоединились к остальным в Комэнешти. И ни Матеяну, ни Олтян даже не пытались умерить бурный взрыв радости танкистов, бросившихся навстречу своим товарищам…

В связи с готовностью отряда принять участие в борьбе за ущелье положение окончательно прояснилось, и Матеяну должен был информировать об этом румынское командование. Но поскольку он не сумел установить связь со штабом армии по радио — то ли потому, что армия сменила длину волны, то ли потому, что она двинулась дальше к Бухаресту, — ему не оставалось ничего другого, как послать курьера в штаб механизированных войск в Бухарест. Он назначил для этой миссии одного из унтер-офицеров, и, пока отряд готовился к маршу, Матеяну принялся писать донесение. Весть об отправке курьера молнией облетела офицеров, солдат, и вскоре у унтер-офицера оказалась охапка военных открыток, писем или просто клочков бумаги, на которых большинство из солдат вывели карандашом только домашний адрес и две-три строчки: «Я жив! Теперь мы воюем вместе с русскими против немцев!»

— Что мне делать с ними, господин полковник? — спросил унтер-офицер.

— Захвати с собой. Возьми вещевой мешок и положи все письма туда… Подожди, я тебе тоже дам письмо.

В его распоряжении оставалось лишь несколько минут, чтобы черкнуть пару строк Ноне. А как много он хотел сказать ей и детям! Он никак не мог сосредоточиться, чтобы наскоро изложить на бумаге те мысли и чувства, которые испытывал. В результате и он ограничился скупой формулой солдат: «Любимая! Я жив! В другой раз расскажу все, что мне пришлось пережить. Сейчас я со своим отрядом вступил в бой вместе с русскими против немцев в Трансильвании. Нона, дорогая, надеюсь, с вами ничего не случилось? Береги себя и детей! Когда встретимся с нашими в Трансильвании, возможно, я все же вырвусь в Бухарест. А пока обнимаю вас всех и целую!»

— Любой ценой ты должен пробиться! — сказал он, вручая письмо унтер-офицеру. — Если не сможешь вернуться, оставайся в штабе, увидимся потом в Трансильвании…

Орудия теперь били еще ближе, эхо разрывов подхватывалось и усиливалось в горах. Воздух глухо дрожал. На горы опускались синие сумерки. День заканчивался, как всегда, яростной дуэлью батарей. «Поспеем как раз, когда они успокоятся, — обрадовался Матеяну, — и застанем их врасплох!»

И действительно, грохот орудий вскоре смолк и воздух вдруг словно опустел. В ущелье установилась непроницаемая и холодная тишина. Вершины гор постепенно скрывались в сумерках. Это был момент, когда немцы еще могли обнаружить приближающуюся к ним колонну, но колонна тоже была начеку. Голова ее как раз достигла Паланку и свернула с дороги. Автомашины и орудия быстро отъехали на обочину или на другую сторону канавы, освободив дорогу танкам, которые пронеслись мимо Матеяну с командирами в открытых люках. Шоссе дрожало под их тяжестью.

Танки первого батальона под командой Олтяна быстро растворились в низкой и густой пепельно-серой темноте в горах. Остальные, с работающими двигателями, остановились как раз напротив Матеяну. Майор Михуляк спрыгнул с одного из танков и быстро подошел к полковнику, который тем временем связался по радио с Олтяном. Возле него появился и советский офицер, командовавший частью около ущелья. Несколько минут они прислушивались к шуму танков, устремившихся к ущелью. Шум нарастал, пока его не перекрыл грохот первого выстрела. В следующее мгновение все орудия перепуганных гитлеровцев открыли частый и беспорядочный огонь, пронизывая вспышками темноту в ущелье. Им ответили орудия танков, затем непрерывными очередями заговорили и пулеметы. Плотный огонь гитлеровцев остановил танки как раз у входа в ущелье. Там же, на линии советских частей, остановились и устремившиеся за танками горные стрелки. Один из танков, пораженный с первого выстрела, горел огромным дымным факелом, освещая скалы густым кроваво-красным светом… «Вся теснина забита их орудиями и пулеметами, — встрепенулся Матеяну. — Кроме того, дорога может быть заминирована!»

Полковник приказал Олтяну еще раз испытать оборону немцев, ведя огонь всеми орудиями вдоль узкого прохода между скалами. Через несколько мгновений горы загрохотали, будто обрушиваясь. В ущелье взвились вверх и зажгли ночь белым металлическим светом десятки ракет. Скрытые орудия немцев грохотали безостановочно с отчаянной яростью. Матеяну быстро остановил атаку и приказал танкам отойти, прикрывая друг друга. Он сдержал также пыл Михуляка, который все время рвался к ущелью. «Ущелье длинное, восемьдесят километров, — аргументировал Матеяну свое решение. — И немцы могут даже позволить нам войти в него, чтобы таким образом поймать все танки в ловушку. За полчаса мы можем потерять все танки!»

Советская артиллерия из леса и долины начала обстреливать ущелье, а Матеяну, пользуясь этим, смог отвести всю колонну в укрытие, слева от ущелья. Все более ожесточенная артиллерийская дуэль между русскими и гитлеровцами продолжалась до тех пор, пока немцы не убедились, что противник временно отказался от мысли проникнуть в ущелье. Немцы превратили ущелье в узел обороны, но Матеяну знал, что он должен любой ценой прорваться по ту сторону гор, и ему пришла в голову мысль обогнуть ущелье танками с юга.

— Как с юга? — недоуменно спросил Лейтман. — Через горы?

— Да, через горы. Мы проберемся с танками через горы!

— О! — воскликнул Лейтман и замолчал.

Михуляк и даже Олтян, более дерзкий и горячий, чем Матеяну, командиры батальонов горных стрелков, привыкшие штурмовать горы, — все были ошеломлены, узнав о замысле Матеяну. Горы были высокие, дикие, с крутыми обрывами, покрытые лесом. Другой дороги, кроме той, что проходила через глубокое ущелье, не было. Пытаясь перейти прямо через горы, танки могли застрять в лесу или в каком-нибудь овраге, могли повиснуть над высокими обрывами или свалиться в пропасть. То же самое могло случиться и с противотанковыми и зенитными орудиями, с машинами, нагруженными солдатами, боеприпасами и провизией. Однако Олтяна через несколько мгновений уже захватила высказанная Матеяну идея.

— Представьте себе, — шепнул он, и глаза его загорелись, — что будет, когда немцы обнаружат у себя в тылу танки!

— Господин Лейтман, — пытался Матеяну убедить советского офицера, — согласитесь, что попытка прорваться в ущелье танками равноценна самоубийству…

— Надо действовать не сразу, постепенно.

— Это значит атаковать двадцать раз и каждый раз терять по одному или два танка.

Самого Лейтмана замысел Матеяну и привлекал и пугал в одинаковой мере. Он все же связался со штабом советских войск, действовавших вблизи ущелья, но там и слышать не хотели о подобной операции. Румыны, если они хотят сражаться, как обещали, должны прорваться через ущелье и открыть, таким образом, путь через горы. Однако сумасшедшая идея Матеяну по-прежнему не выходила у Лейтмана из головы.

Матеяну поднялся из-за стола, за которым они изучали карту. Решение штаба не удивило его. Он ожидал такой реакции, любой штаб был бы так же удивлен и обеспокоен подобным предложением. Но именно потому, что, по общему мнению, для танков больше подходит шоссе, Матеяну укрепился еще больше в своем решении.

— Немцы ожидают, что мы будем действовать танками только по ущелью, и не думают, что мы можем повести танки через горы. Именно поэтому и надо осуществить этот маневр! — настаивал он.

Не отрывая глаз от карты, Матеяну вызвал командира отделения разведки, сухощавого, костистого унтер-офицера с желваками на скулах, с серо-стальными глазами, и приказал ему отыскать в селе проводника и быть готовым. Ему предстояло вместе с Матеяну отправиться в горы на разведку.

— Поищите генерала, — потом попросил он Лейтмана, — и скажите, что мне необходимо получить его согласие…

— Кто теперь может найти генерала? — высказал сомнение Лейтман. — Вчера его танкистов встречали цветами жители Бухареста.

— В Бухарест вступили только передовые части, — возразил Матеяну. — Сам он должен быть где-нибудь ближе — в Аджуде или в Рокшанах.

 

VIII

Через полчаса три мотоцикла разведчиков с проводником и Матеяну въезжали по долине Чугеша в горы южнее ущелья. Проводник подтвердил, что ущелье начинено минами, дотами, орудиями и пулеметами, хортистами и гитлеровцами. Все лето здесь грохотали от взрывов горы и урчали бетономешалки.

Ехали медленно, потому что узкая дорога, усыпанная мелким щебнем, извивалась змеей, то удаляясь от ручья, то приближаясь к нему, блестящему и журчащему среди камней. Если бы в русле ручья не попадались высокие скалистые пороги, танки могли бы подняться здесь. Дорогу можно было использовать после того, как ее выпрямят и расширят саперы. Но вскоре она уперлась прямо в ворота домика лесника, покинутого, возможно, с началом боев в ущелье.

Здесь они остановили мотоциклы и двинулись дальше пешком по тропинке, наискось поднимавшейся вверх по недавно вырубленной просеке. Слева разверзлось ущелье, поросшее молодым густым ельником, а справа поднималась темная густая стена леса. Тропинку можно было расширить, ельник танки легко могли подмять под себя, а в случае необходимости они могли укрыться в лесу. Но сама гора была почти отвесной. Дорога, ведущая к плешивой и пологой вершине, была трудной. Необходимо было очистить ее, укрепить бревнами, чтобы танки не опрокинулись. В отряде была тысяча человек, и если бы каждый сделал хотя бы несколько метров дороги, через час они оказались бы по ту сторону леса, на хребте. Матеяну остановился, так как подъем был очень крутой. У его ног расстилалась темная бездна; он на секунду представил себе, как танки скользят и падают в пропасть. Здесь дорогу надо было прокладывать прямо по лесу, чтобы ели затормозили скольжение стальных чудовищ.

По-настоящему Матеяну пришел в себя только тогда, когда они достигли хребта. Проводник сообщил им, что именно здесь прошли и какие-то советские части, которые накануне вырвались через горы в направлении села Лунка. Голый и прямой хребет танки могли преодолеть за какие-нибудь четверть часа. Но смогут ли танки добраться сюда, а потом спуститься по противоположному склону, более крутому и сильнее поросшему лесом?

Проводник стоял молча, опершись на палку, вглядываясь в темное пространство за вершинами. Возле него, будто на пороге другого, полного неожиданностей мира, замер Матеяну. Рядом застыли силуэты солдат.

Впереди, едва угадываемые в бездне, тянулись горы Трансильвании, на вершинах которых громоздились темные облака. Плотная, густая темнота скрывала все впереди. Временами темное небо прорезали кроваво-красные вспышки. Справа, в долине, то и дело вспыхивали, словно нанизанные на нить, цепочки голубоватых огоньков. «Немцы, — подумал Матеяну, — подтягиваются к ущелью!» На дне пропасти перед ними, хам, где, как сказал проводник, находится село, через неравные промежутки времени вспыхивали лучи света.

«Это немцы обстреливают позиции русских. Они хотят их уничтожить, прежде чем начнется бой в ущелье!..» Туда, в село, он должен нагрянуть со своими танками! Это было бы неплохо! Через холмы до ущелья не очень далеко. В ущелье горы глухо грохотали, как во время землетрясения, и ночь между ними вздрагивала и освещалась огненными вспышками… «Немцы держат под непрерывным огнем теснину… Почувствовали перед собой танки и боятся! Тем более нужно появиться у них как из-под земли по другую сторону ущелья!» О, если бы у него была сила, способная перенести танки прямо туда, в тыл гитлеровцев! Немцы оказались бы запертыми в ущелье, как в мышеловке!

Матеяну повернулся, окинул взглядом оставшийся позади подъем, потом снова посмотрел на крутой склон впереди и подумал: «Мы сами проложим себе дорогу!» Затем он подал знак трогаться в обратный путь.

В полночь Матеяну вернулся в отряд. Колонна танков, машин и орудий ожидала, готовая к выходу. По погруженному в темноту селу Чугеш сновали тени солдат. По другую сторону села, в ущелье, продолжало грохотать: немцы или русские по-прежнему вели ожесточенный огонь. Было время выступать. На своем КП, где у рации оставался Лейтман, Матеяну увидел и советского генерала, который сидел, нахмурившись, перед разложенной на столе картой: Лейтман нашел его в дороге, в Фокшанах, и за три-четыре часа, пока Матеяну был в горах, генерал успел добраться на машине сюда. Недовольный этой непредвиденной ночной поездкой и, возможно, охваченный сомнениями, генерал вел себя как настоящий солдат. Сдержанный и осторожный, он готов был выслушать объяснения полковника.

— Как вы хотите поступить? — поднял он голову от карты.

— Хотим ударить по немцам в ущелье с тыла танками…

— Вот что мучает тебя с самого начала! — больше для самого себя проговорил генерал.

Матеяну, таким образом, почувствовал, что и генералу присуща трезвая дерзость, но, чтобы решиться, ему нужны веские аргументы.

— Первое: абсолютно ли это необходимо? Второе: через горы все же можно пройти. Третье: если немцы учуют?

— Разрешите, товарищ генерал? — И Матеяну в нескольких словах обрисовал ему ущелье, как узкое, длинное, с высокими обрывистыми краями начиненное орудиями и дотами и, без сомнения, заминированное.

— Что поделаешь? — пожал плечами генерал. — Нам нужно пройти через него в любом случае! В течение одного-двух дней мы должны пропустить через него целую армию. В случае необходимости я верну с дороги еще пятьдесят, сто советских танков…

— Бесполезно, господин генерал!.. Все они будут уничтожены в ущелье по одному. И потом, мы взяли на себя задачу открыть танками путь в Трансильванию… Это наше право и наш долг.

Взгляд Матеяну сделался холодным. Генерал не знал, да и не мог знать, что с этого момента ничто не заставит Матеяну отказаться от принятого решения.

— Признаюсь, мне импонирует риск подобной авантюры, но…

— Это не авантюра…

— Любой дерзкий маневр заключает в себе долю сумасшествия, которое охватывает вначале командира, потом всех его солдат… Этого противник не может предвидеть. Но мы должны знать, с какой долей этого сумасшествия можно согласиться после трезвого расчета! А я не знаю, в какой степени сумасшествие может помочь нам здесь, в этих неприступных горах…

— Горы не совсем неприступны, — возразил Матеяну.

— Конечно, и в ущелье отряд может погибнуть! — заметил генерал. — Я знаю немецкие танки… Вы требуете от них слишком многого… А мы, даже если потеряем половину танков, все-таки сможем пробиться!

— Мы не можем позволить себе потерять половину наших танков, господин генерал!

Усталый взгляд генерала оторвался от карты. Но смелость Матеяну была не только горячей, но в то же время и сдержанной, трезвой.

— Представьте себе, — настаивал Матеяну, — как будут выглядеть немцы, увидев у себя в тылу танки! Вы, господин генерал, не можете уже сейчас не испытывать удовольствие от этого!

— Ваш план действительно привлекателен, господин полковник! — оживился генерал. — Но в вашем решении есть доля безумства, которую я не могу точно определить и, следовательно, исключить.

— Некоторая доля, господин генерал!

Генерал отвлекся: его искал офицер из штаба. Дивизия, перевалившая через горы, зажатая гитлеровцами на шоссе, в селе, срочно нуждалась в помощи. И поскольку решение нужно было принимать на месте, генерал связался прямо с командиром этой дивизии. Едва он надел наушники и нагнулся над картой, лицо его посуровело. Он отделил один из наушников, протянул его Лейтману, чтобы тот переводил разговор Матеяну, потом отыскал дорогу по ту сторону гор и провел на карте карандашом издалека стрелу, вершина которой уткнулась напротив ущелья с противоположной стороны…

Оказалось, что крупная немецкая танковая колонна пыталась прорваться к ущелью. Встревоженные появлением перед ущельем румынских танков, немцы теперь направляли на помощь своим частям в ущелье танки. Намного уступающие им по численности советские части, перехватившие шоссе, могли быть опрокинуты, им требовалась помощь. Таким образом, обстановка резко осложнилась; более того, укрепленная танками оборона гитлеровцев в ущелье грозила стать непреодолимой.

Советский генерал задумался, но уже через несколько секунд его взгляд загорелся, будто только теперь он оценил Матеяну. Он принял решение, и от этого его лицо просветлело. То, что он согласился с планом Матеяну, доказывало, что у него живой, с богатым воображением ум, что ему не чужда та самая «доля сумасшествия».

Генерал ткнул карандашом в то место на карте, где находился противоположный конец ущелья, и приказал:

— Пропустите их! Пусть доберутся до ущелья!.. — По-видимому, командир дивизии по ту сторону гор выразил удивление и отчаяние, потому что генерал повысил голос: — Отойдите с дороги и отступите в лес, дайте им пройти, потом снова закройте шоссе и ждите… Удерживайте село любой ценой до завтрашнего вечера! Понятно?

Из всех присутствующих только Матеяну сразу понял замысел генерала. Да, генерал был непревзойденным стратегом и командиром! Гитлеровцев надо пропустить, заманить их к ущелью вместе с их танками, а потом ударить по ним с тыла как гром с ясного неба!

— Спасибо, господин генерал, — встрепенулся Матеяну.

Советский генерал некоторое время задумчиво вертел наушники в руках.

— Знаю, что вас очень мало, — медленно проговорил он, — но других танков под рукой у нас нет, а горы нужно форсировать уже этой ночью… Самое позднее завтра мы должны неожиданно ударить по немцам! Теперь, — повернулся он к Матеяну, — только ваша дерзость, которую я, как солдат, давно привык ценить, может решить судьбу ущелья.

Перед отъездом генерал вместе с Матеяну зашли к другому советскому генералу, чтобы обсудить план обхода ущелья. Было решено, что Матеяну оставит несколько танков, которые все время будут передвигаться у входа в ущелье, а иногда и показываться на дороге. Гитлеровцы обязательно попадутся на приманку: решив, что здесь сосредоточены танки румын, они бросят сюда значительные силы.

— Будем надеяться, что так и будет, — пробормотал генерал.

 

IX

При расставании генерал и Матеяну остановились на несколько секунд у машины генерала. Ночь в ущелье вспарывали лилово-желтые вспышки орудий. Справа и слева от дороги грохотали батареи генерала. Спереди изредка доносились и пулеметные очереди, долгим эхом раскатываясь в горах. Там же, между скалами, раздавался сухой треск противотанковых орудий, вспышки взрывов освещали глубокое ущелье. Генерал взял полковника за руку и потянул в сторону, потом, вспомнив, что его без переводчика не поймут, подозвал и Лейтмана.

— Не скрою от вас, я все-таки беспокоюсь…

— Я тем более, господин генерал!

— Мне самому хотелось бы видеть, как развернется бой… с удовольствием посмотрел бы! Но за два-три дня мне нужно выйти с танками в южную часть Трансильвании через перевалы в Южных Карпатах…

— Там и встретимся, господин генерал…

— Ну что ж, до свидания, — сказал генерал и крепко пожал ему руку на прощанье. — Нам, солдатам, — с неподдельной искренностью продолжал он, — на фронте выпадает довольно мало радостей. Я с радостью буду вспоминать о нашей встрече! И конечно, с удовольствием встречусь с вами еще раз…

— Я тоже, господин генерал, — признался Матеяну с той же искренностью. — Кто знает, сколько еще продлится война…

— До свидания, — повторил генерал, садясь в машину.

Полковник подождал, пока машина генерала скрылась в ночи. Вернувшись в отряд, он торопливо выслушал рапорты офицеров, которые изучали по карте дорогу, указанную проводником, и дал сигнал к выступлению. Да, дорога по долине была самой удобной. Она огибала гору Хавош, окаймленную лесом, с почти отвесным, как стена, склоном. До домика они будут двигаться вдоль ручья, потом по ельнику, пересекут лес и как-нибудь достигнут хребта. Но за хребтом гора была еще более крутой, а лес более густым. Там не придется выбирать дорогу. Танки должны были во что бы то ни стало достигнуть вершины, господствующей над долиной. Потом останется преодолеть лишь несколько небольших холмов до тянувшихся вдоль дороги сел, куда должны были добраться горные стрелки к находящимся там советским частям. Внизу, у подножия этой вершины, находился узкий изгиб долины, откуда и начиналось ущелье, в которое должны были ворваться танки…

«Любой ценой до рассвета танки должны быть на вершине!» — решил Матеяну.

Вверх по склону первыми двинулись саперы. В темноте они начали расчищать и расширять дорогу, укреплять бровку со стороны ручья толстыми еловыми бревнами. Потом шли грузовики, подталкиваемые горными стрелками, орудия с длинными стволами, тяжелые машины с боеприпасами и провизией и, наконец, танки, которые, идя сзади, в случае, если бы они опрокинулись, никого не могли бы раздавить и не загородили бы дорогу. Матеяну, который больше всего на свете боялся потерять их именно теперь, двигался вместе с ними. Едва танки вступили в долину, как тучи из-за другой стороны гор вдруг закрыли хребет. Все кругом затянуло непроницаемой темнотой. По лесу словно пробежало холодное дыхание… «Будет дождь!» — забеспокоился Матеяну. И действительно, через несколько мгновений темноту над хребтом прорезали первые молнии. Загрохотал гром, сотрясая все вокруг, полил дождь. Его капли зашуршали по листве, как дробь. Матеяну решил, что дождь быстро пройдет, и не остановил колонну, а только увеличил интервал между машинами, орудиями и танками до расстояния, на котором еще можно было различить свет закрашенных краской фар. Вода в узком русле резко поднялась и забурлила. Но Матеяну не беспокоился за вытянувшуюся по дороге колонну танков. Если могла двигаться его машина, значит, могли двигаться вперед и танки.

Вскоре, однако, дорога пошла круто вверх, удаляясь от ручья. Пропасть, дно которой тонуло в бездне, была на расстоянии одного шага. Машина ревела и дрожала: двигатель работал на полных оборотах. Она продвигалась так медленно, что Матеяну вышел из нее и пошел рядом, держась за борт рукой. Волны дождя хлестали по танкам, машинам и орудиям. От свежевымытого леса шел сильный запах хвои и смолы.

Напротив домика лесника Матеяну остановил машину и подождал, пока все танки проследовали мимо него и скрылись в ельнике. Здесь склон был еще круче, но саперы успели проложить дорогу, тем более что лес уже не мешал им. Над хребтом небо прояснилось. Темнота вслед за дождем уползала к подножию гор. Ночь начинала редеть. Низкие башни танков с силуэтами танкистов, высунувшихся из люков, плыли над низким ельником. Почувствовав некоторую свободу, танки неудержимо неслись вперед. Но у опушки леса, который отделял их от вершины, они остановились. Гора здесь будто вздулась, сбросив со своих плеч лес на каменистые скаты. Сквозь дождь Матеяну услышал несколько сильных, приглушенных землей и лесом взрывов. Это, конечно, саперы взрывали скалистый порог, стоявший на их пути. Они проделали проход, заполненный обломками камней, пересекавший гору поперек и терявшийся в лесу. Автомашины и орудия были подняты наверх почти на плечах горных стрелков. С танками дело обстояло сложнее. Очень крутой уклон последних пятидесяти — шестидесяти метров не позволил им выбраться наверх. Передний танк, двинувшийся по проделанному проходу, быстро соскользнул назад, скрежеща гусеницами по камню и гравию. Теперь его двигатель ритмично и ровно тарахтел у подножия каменистого косогора. Танкисты из первых танков вылезли из машин и молча, расстроенные, осматривали дорогу. Было видно, что они не осмеливаются сделать новую попытку.

Матеяну попросил фонарь и поднялся по дороге вместе с офицерами. Он приказал командиру саперной роты убрать в некоторых местах выступы скалы, но дорога оставалась такой же крутой, и он не имел права требовать от танкистов сделать еще одну попытку. Но сам он мог попробовать.

— Когда переправим в лес первый танк, станет легче, — объяснил он Михуляку и Олтяну. — Остальные мы по очереди прицепим…

И несмотря на возражения двух командиров батальонов, Матеяну поднялся в первый танк, в котором остался один только водитель. Танк снова пополз вверх по проходу. Уклон действительно был крут, но и у стального колосса был мощный двигатель, силу которого нужно было умело использовать…

— Следует подниматься не на большой скорости, — объяснил он сидевшему рядом водителю, — двигайся медленно, но при полных оборотах двигателя!

Танк вновь оседлал почти вертикальный подъем. Двигатель работал равномерно, но сдержанно, а гусеницы сантиметр за сантиметром подминали под себя битый камень. Секунда, другая — и танк словно повис на отвесной стене, готовый рухнуть назад. Он глухо гудел и дрожал, но, подчиняясь человеческой воле, поднимался выше. В следующее мгновение у танкистов, растянувшихся по краю дороги, перехватило дыхание: танк стонал, сотрясаясь, гусеницы его проворачивались на месте, высекая искры из камня. Еще пять-шесть метров, и противодействие горы будет преодолено. Однако гусеницы вертелись вхолостую, и танк медленно пополз назад. Он вскарабкался довольно высоко и потому мог, не удержавшись внизу, соскользнуть в пропасть. Матеяну знал это и последним отчаянным усилием нажал на педаль. Он мог удержаться на уклоне еще какие-то мгновения, но этого было достаточно, чтобы Олтян и Михуляк вскочили в следующие танки, которые на полных оборотах двигателей сразу же поползли вверх. Раздался сухой лязг железа, и танки застыли, будто подвешенные в воздухе. Матеяну, конечно, не мог знать, что произошло, но он почувствовал, как двигатель снова обрел упрямство, а гусеницы опять вцепились в стену. Танк с ревом пополз вверх. Он карабкался шаг за шагом, пока не вышел на ровную дорогу, и рванулся к лесу. И только остановившись и увидев два других танка, застывших в проходе, Матеяну понял, что случилось. Он приказал танкистам быстро размотать трос первого танка, и они по очереди перетащили все танки в лес.

Когда добрались до хребта, по другую сторону леса, начало светать. Покрытые лесами горы уже одиноко выступали на горизонте. Колонна машин перевалила прямо через пологую оголенную вершину. Потом снова начались склоны, покрытые лесом, за которым едва угадывалась узкая и извилистая долина, удерживаемая гитлеровцами, засевшими в ущелье. Там, еще скрытое темнотой, было село Лунка, куда должны были добраться горные стрелки, чтобы присоединиться к советской дивизии. Справа, на изгибе долины, как раз в тылу ущелья, из всех вершин выделялась одна, с отметкой 1322, прямая, до самого верха покрытая лесом. Туда должны были выйти танки, чтобы как с неба свалиться на немцев в ущелье. Весь маневр необходимо было совершить еще в темноте, пока дневной свет не залил вершины и долину.

Матеяну остался на склоне, где колонна делилась надвое. Он совсем не подумал о том, что этот момент, когда их легко могли обнаружить немцы, будет самым важным и тяжелым. Его охватило беспокойство. Здесь, в горах, воздух быстро пронизывают серебряные лучи зарождающегося дня. И как раз в этот момент ему показалось, что он слышит приглушенный рокот самолетов. Да, и о немецкой авиации он тоже не подумал, и данный момент показался ему роковым. Когда к месту, где он стоял, подъехал последний танк, Матеяну подал ему сигнал остановиться и поднялся на башню. Перед ним прямо в направлении леса на вершине тянулась длинная цепочка танков. Им оставалось пройти еще несколько километров по открытому месту, по голым скалам и пастбищам. Нельзя было больше терять ни минуты; Матеяну потребовал дать ему микрофон рации и приказал всем экипажам покинуть колонну и на максимальной скорости устремиться к лесу. Танки быстро заполнили склон, как разбредшееся стадо. И в следующие несколько секунд они почти одновременно исчезли под пологом леса.

Потом Матеяну снова вышел на склон, чтобы рассредоточить и колонну автомашин. Времени на это ему уже не хватило: преследовавшая его, как наваждение, мысль о самолетах подтвердилась. На блеклом горизонте гор появилось несколько выстроившихся в линию черных точек. Быстро приблизившись, точки, как хищные птицы, свернули к склону горы, перерезанному наискось караваном машин. И саперы, и горные стрелки рассеялись, но грузовики и орудия остались на виду, и первые бомбы разорвались среди них, взметнув вверх языки пламени и осколки камней… Матеяну знал, что самолеты вернутся, может, еще не один раз, пока колонна машин и орудий вступит в долину, но он уже не боялся. Железный кулак танков был укрыт лесом и остался, таким образом, необнаруженным. Немцы даже не подозревали о его приближении.

Маневр отряда, столь же легкий, как и захватывающий, было нелегко осуществить. Матеяну мог подвести танки на расстояние не более трех-четырех километров от дороги к долине, иначе они были бы замечены гитлеровцами. Там, замаскированные ветками деревьев, они заняли круговую оборону. Танкисты вышли из машин и приготовились отразить возможные атаки противника. Потом Матеяну побежал к колонне саперов, горных стрелков и артиллеристов, развернувшейся в сторону села. Склон там был еще более крутым, с небольшими, но многочисленными размытыми водой обрывами, руслами, заполненными щебнем, который при малейшем движении начинал ползти в долину. Узкая, как тропинка, дорога во многих местах была завалена рухнувшими деревьями. Автомашины и орудия солдатам приходилось опускать на руках. Солдаты уже не обращали внимания на атаки гитлеровских самолетов, которые до обеда, не переставая, штурмовали колонну. Несколько мотоциклов и четыре автомашины дымились на спуске, отмечая путь колонны. Только к вечеру она добралась до расположения советских войск.

Но еще труднее, чем сам марш, была предстоящая решительная атака с тыла против гитлеровцев, укрепившихся в ущелье. С помощью Лейтмана Матеяну довольно быстро отыскал командира советской дивизии, зажатой гитлеровцами в долине и понесшей значительные потери. Командир дивизии находился на наблюдательном пункте за селом, в нескольких сотнях метров от переднего края. Окопы русских тянулись, как разомкнутое ожерелье, поперек дороги и долины. Противотанковые орудия были выдвинуты далеко вперед, непосредственно в боевые порядки стрелковых подразделений. Командир дивизии был примерно такого же возраста, что и Матеяну, но белокурый, со светло-голубыми глазами. Добродушный, несколько медлительный, он производил впечатление человека, побывавшего и в более тяжелых переплетах и поэтому спокойно относящегося к создавшейся ситуации. Увидев направлявшегося к нему по окопу Матеяну, он оживился и обрадовался. Его радость напоминала радость ребенка, который дождался, что его желание выполнено, хотя он на это уже не надеялся.

— О! — протянул он теплым дружеским тоном, взволнованный, возможно, предчувствием жестокого испытания, через которое им предстояло пройти вместе. — Значит, вы все-таки сумели пройти! — спокойным голосом произнес он. — С танками?

— Да, с танками! Люди и орудия в селе, танки в лесу…

Они собирались выйти из окопа, но залп минометной батареи заставил их снова укрыться в окопе. Потом обстрел перекинулся на весь участок расположения дивизии, а гитлеровцы, как тени, поднялись в атаку от поворота долины.

— Черт возьми! — рассердился генерал. — Вечерами как будто их разбирает… По три-четыре раза атакуют! И все напрасно. Вот бараны!

Конечно, генерал отлично знал, что гитлеровцы не по глупости атаковали до позднего вечера: они хотели держать русских в постоянном напряжении. В ответ сразу же заговорили орудия и пулеметы русских, весь фронт загрохотал, и гитлеровцы были вынуждены вернуться ползком в окопы, не пройдя и пятидесяти метров.

— Вот то-то же! — опять сердито проговорил генерал.

У генерала уже сложился план атаки танками по долине в направлении ущелья. Матеяну предложил вернуться в село и там принять решение.

Когда они наконец добрались до села, Матеяну развернул карту, на которой двумя красными жирными стрелками были показаны направления атаки танков. Одна шла по долине из расположения советских войск на шоссе прямо в сторону ущелья, другая, короткая, спускалась с гор, где были скрыты танки, и упиралась в дорогу. Стрелы соединялись у входа в ущелье.

— Решение представляется мне несколько рискованным, — сказал генерал, и голос его посуровел. — Если атака не удастся, от нас останется одна пыль! Нас и так мало, но мы сознательно с самого начала дробим свои силы. И все же решение исходит из главной и несомненной истины: можно быть уверенным, что немцы не ожидают, чтобы танки прошли сюда через горы… Но знаете, какая самая большая опасность нас поджидает? Немцы могут не оттянуть танки из ущелья!.. То есть им это не потребуется, потому что кроме 23-й танковой дивизии у них здесь в ущелье и в долине имеются еще три пехотные дивизии.

Матеяну пододвинул к себе карту и нахмурился. «Да, немцев надо любой ценой заставить бросить танки в атаку!» — подумал он. Обладающий уравновешенным, но острым умом генерал, также захваченный идеей маневра танками, заметил, что маневр может прийтись по пустому месту, если не заставить немцев бросить свои танки в атаку. В противном случае они зажали бы танки отряда в теснине и уничтожили бы их силами своей танковой дивизии.

Но что может заставить немцев вывести свои танки в атаку? Конечно, превосходящая их сила, которая, следуя по руслу долины, поставила бы под непосредственную угрозу вход в ущелье. Такой силой могли обладать только танки, которые по известной немцам тактике должны атаковать всеми своими силами по шоссе. Однако в подобной прямой схватке гитлеровцы, имея превосходство в три-четыре раза, могли бы легко разгромить отряд.

И все же немцы должны попасться в ловушку своей же собственной тактики.

— Тогда поступим следующим образом, господин генерал! Мы выведем сюда, на шоссе, только семь-восемь танков, самое большее роту… Они не только сломят сопротивление немцев на изгибе долины, но и будут непосредственно угрожать ущелью. Немцы, попавшись на удочку, бросят в бой свои танки…

— Хорошо! — произнес генерал после некоторого раздумья, хотя ему не очень нравилось следовать чужим замыслам. — Будем надеяться, что и на этот раз немцы будут верны своей логике… Впрочем, у них не останется выхода!.. Они должны будут выйти из ущелья, чтобы прикрыть свой тыл, единственный путь сообщения со своими основными силами в Трансильвании… Иначе они рискуют, что мы блокируем их в ущелье и тогда они пропали! Готово! — воодушевился генерал. — Приступаем к работе!

Атаковать решили на другой день, на рассвете. В центре по шоссе наступали батальон горных стрелков и танковая рота, выделенные отрядом. Два полка наступали по краям долины. Третий полк вместе с батальоном горных стрелков находился в резерве на случай контратаки, а еще один полк оставался по-прежнему в селе. Матеяну в решающий момент должен был начать атаку танками из леса вместе со вторым батальоном горных стрелков.

Нужно было немедленно занимать исходные позиции, чтобы гитлеровцы не обнаружили движения танков и горных стрелков. Генерал приказал открыть огонь из всех своих батарей. К ним присоединились и орудия отряда, расположенные в селе. Непрерывная канонада звучала над всей долиной. Напуганные возможной ночной атакой, немцы открыли ответный огонь, так что около часа грохотала не только долина, но и окружающие горы. Таким образом, танки смогли незаметно спуститься и остановились, укрывшись в лесу, на расстоянии двухсот-трехсот шагов от шоссе. Олтян подтянул танки, которым предстояло наступать по шоссе, во дворы на окраине села.

Перед расставанием Матеяну остановил Олтяна и командира горных стрелков:

— Учтите, мы впервые сражаемся вместе с русскими и целая их армия ожидает по ту сторону гор…

— Господин полковник, — обиженным тоном прервал его Олтян.

— Как бы нам не опозориться, Думитраке, — повернулся Матеяну к командиру горных стрелков.

— Мы… горные стрелки, господин полковник?!

На рассвете, когда утренняя заря окрасила вершины гор, советский генерал начал атаку. На этот раз его артиллерия вела огонь только по позициям немцев в долине. Обстрел продолжался, пока танки майора Олтяна не вышли на линию русских и горных стрелков на шоссе.

Потом генерал сосредоточил весь огонь впереди, по шоссе и изгибу долины. Здесь танки должны были прорвать оборону гитлеровцев и открыть дорогу горным стрелкам. В это время, широко развернувшись, пошли в атаку батальоны, наступавшие по склонам гор. Сначала они наступали перебежками сплошным потоком, потом стали по-пластунски карабкаться по склонам холмов, чтобы подойти как можно ближе к позициям гитлеровцев. Вскоре фланги наступающих нависли как клещи, раскрытые в сторону пунктов сопротивления немцев. Здесь они остановились и, к изумлению гитлеровцев, которые ожидали, пока наступающие приблизятся на расстояние для контратаки, принялись окапываться, зарываться в землю. Туда же командир дивизии направил на лошадях и противотанковые орудия. И только когда эти орудия открыли фланговый огонь, он счел, что наступил момент для начала атаки горных стрелков и танков по шоссе.

— В добрый час, господин полковник! — проговорил он в микрофон.

Долина наполнилась пылью и дымом, и поэтому гитлеровцы обнаружили танки Олтяна лишь на расстоянии трехсот-четырехсот шагов, уже развернувшиеся к атаке. В первый момент гитлеровцы были напуганы, растерянны и все их позиции замерли, будто покинутые. Но достаточно было первого выстрела, как все их орудия, сосредоточенные по обе стороны дороги, загрохотали беспорядочно и яростно все разом. Танки тоже открыли огонь с ходу. За танками двигались вперед горные стрелки. Огонь гитлеровцев стал как сплошная плотная стена и на шоссе, и в долине. Передний танк подпрыгнул, как огромная черепаха, и замер, охваченный пламенем. Стало ясно, что танкам не следовало попадаться в эту сеть огня, но возвращаться они уже не могли: они были вынуждены принять бой с зарывшимися в землю орудиями.

Олтян остановил танки и приказал танкистам выбрать открытые позиции, чтобы начать дуэль с орудиями на изгибе долины. Сам Олтян поставил свой танк позади подбитого танка на дороге, который продолжал дымиться. Так началось испытание нервов. Огонь вспыхивал то с одной, то с другой стороны, то одновременно с обеих, и вся долина оглушительно грохотала и вздрагивала. Теперь и русские, вышедшие на склоны холмов, тоже не могли двинуться дальше, так что установилось равновесие, которое не могла нарушить ни одна из сторон. В этот момент укрепившиеся в лесу танки могли бы ударить во фланг и тыл немцев и на изгибе долины, но они не имели права обнаруживать себя раньше, чем гитлеровцы выведут в контратаку свои танки.

Как только начался бой, Матеяну вышел на опушку леса, всматриваясь в окутанные пылью и дымом позиции немцев. По шуму он почувствовал приближение танков Олтяна и вначале был сбит с толку молчанием гитлеровцев. Он вздрогнул при первом орудийном выстреле со стороны изгиба долины, и лицо его просветлело, когда он услышал первые короткие сухие выстрелы орудий с танков. По его расчетам, танки должны были пройти расстояние до изгиба долины самое большее за четверть часа и, разгромив немцев, подмяв их под себя, двинуться дальше, преследуя гитлеровцев по дороге и долине. Но дуэль между танками и орудиями продолжалась уже два часа, а гитлеровские танки в долине так и не появились, как не появились и цепи отступающих немцев.

Потом умолкли и орудия немцев, и танки, долина погрузилась в напряженную тишину, словно подчеркиваемую тишиной окружающих гор. Справа снизу, где должны были появиться гитлеровские танки и где начиналось собственно ущелье, в кустарнике были замаскированы четыре артиллерийские батареи, ведшие непрерывный огонь по позициям русских и горных стрелков. Теперь орудия замолчали, скопившийся под кустарником дым рассеивался.

— Что творится там? — спросил Матеяну, не отрывая взгляда от долины.

Лейтенант Бойня, как всегда находившийся рядом с рацией, поддерживал постоянную связь с командирским танком майора Олтяна. Его юношеское лицо посерьезнело и посуровело.

— Ничего, господин полковник, — ответил он своим мягким голосом, в котором все же чувствовалось напряжение, — стоят друг против друга и ждут. Ни наши, ни немцы не могут двинуться с места…

Матеяну понял, что бой достиг мертвой точки и победителем может выйти только тот, кто первым бросит на весы дополнительный груз, пусть даже одного-единственного солдата. У Матеяну не было никакого резерва, а у советского генерала в резерве был единственный поредевший батальон, который надо было беречь на случай, если бы немцы попытались склонить чашу весов на свою сторону. В этом положении в наибольшей опасности оказались танки Олтяна, находившиеся на виду и скованные гитлеровцами на шоссе. Было очевидно, что время работает на немцев, которым было откуда взять свежие силы и которые в случае необходимости могли бросить в бой танки из ущелья. «Больше нельзя ждать, — подумал Матеяну. — Горные стрелки должны выдвинуться вперед при поддержке танков Олтяна!» Но, обеспокоенный и все более мрачный, он отложил претворение в жизнь этого шага.

К обеду, однако, в конце долины показались новые волны гитлеровцев, которые поспешно выдвигались к месту боя, скопившись на шоссе. Пятнадцать — двадцать машин с противотанковыми орудиями тоже пытались пробиться на подмогу своим на повороте долины. О, если бы он мог ударить по ним! В течение нескольких минут он подмял бы их под гусеницы своих танков! Матеяну связался с советским генералом, и они решили танки, находящиеся в лесу, пока держать в укрытии. Значит, в атаку должны были пойти горные стрелки, не дожидаясь, пока подкрепления гитлеровцев достигнут изгиба долины!

И долина снова загрохотала взрывами и заполыхала вспышками. Матеяну, особенно внимательно следивший за огнем с танков, был доволен, что те каждый раз отвечали на его вызовы и что горные стрелки не оставались без их поддержки. Минуты тянулись бесконечно долго, и в какой-то момент ему показалось, что немцы берут верх. Потом несколько раз прогремели взрывы гранат, и долину заполнили протяжные крики поднявшихся в атаку горных стрелков. В этих криках звучали нотки отчаяния, и у Матеяну перехватило дыхание. Через несколько секунд в конце долины показались группки отступающих гитлеровцев. На их прежних позициях замелькали каски горных стрелков, а на склонах — каски русских.

— Молодец, Григоре! — закричал Матеяну в микрофон, не в силах сдержать радость. — Где ты?

— Господин полковник… в их траншее!

— А немцы?.. Их отсюда плохо видно.

— Мы сейчас выкуриваем их из окопов… несколько сотен будет…

— Быстрее… По долине подходят другие…

— Тогда дело плохо, господин полковник, совсем плохо. Мы остались без боеприпасов, только у трех танков есть еще по два-три снаряда.

На мгновение между ними установилась угрожающая, готовая взорваться тишина.

Матеяну первым пришел в себя и, стиснув зубы, проговорил:

— Григоре, закопай танки и выведи экипажи. Займите оборону вместе с горными стрелками.

— Их тоже мало осталось, господин полковник.

— Укройтесь за танками и продержитесь… любой ценой! В конце концов немцы все же бросят в бой свои танки, и тогда настанет моя очередь.

Уже через несколько минут подходившие по долине гитлеровцы, прихватив с собой отступавших, со слепой яростью атаковали утраченные позиции у изгиба долины. Их ряды натолкнулись на быстрый стрекот пулеметных очередей и повторяющихся через короткие интервалы взрывов гранат. Тогда гитлеровцы рассредоточились по всей ширине долины, но не отказались от своей цели. Их пополненные ряды приблизились к горным стрелкам, которые начали постепенно окапываться. На этот же рубеж были подтянуты потом и противотанковые орудия, а также подоспевшие группы гитлеровцев и хортистов, подвезенных на автомашинах из глубины долины… «Готовятся к контратаке», — решил Матеяну, обозленный, что не может наброситься на них с танками. Он подумал о батальоне, который советский генерал держал в резерве, и попросил Лейтмана связать его с генералом.

— Танкисты и горные стрелки в опасности, господин генерал, — проговорил Матеяну.

— А я здесь, вместе с ними, господин полковник! — Спокойный и неторопливый голос генерала удивил его.

Матеяну оцепенел: генерал связал судьбу своей дивизии и свою собственную судьбу с судьбой оставшихся без боеприпасов танкистов и горных стрелков, которых осталось так мало после этой стремительной атаки.

— Я хотел попросить вас только помочь батальоном из резерва, господин генерал.

— Он здесь, вместе с твоими горными стрелками.

Да, значит, генерал почувствовал, что ни в коем случае нельзя отдавать назад позиции у изгиба долины, с такими жертвами завоеванные горными стрелками и танкистами. Утратив эти позиции, гитлеровцы утратили контроль над долиной и безопасность своего тыла. Если русские и румыны удержат ее, это принудит немцев вывести танки из ущелья.

— Большое спасибо вам, господин генерал!

— А при чем здесь я? Скажите спасибо вашим танкистам и горным стрелкам. Если бы вы их видели!.. Я восхищен, господин полковник!

Матеяну поблагодарил его еще раз. Теперь он был спокоен за позиции у изгиба долины, теперь он мог свободно думать, как разбить немцев здесь… Да, сначала он раздробит их силы, которые хлынут через долину. Тех, что приготовились к контратаке, он оставит Олтяну, и они будут разгромлены танками, горными стрелками и батальоном, подтянутым генералом из резерва. Михуляк танками другой роты с саперами вместе со вторым батальоном горных стрелков атакует с фланга пехоту немцев, отделив ее от танков и рассеяв, потом выйдет на шоссе и устремится в ущелье, уничтожая одну за другой позиции гитлеровцев в ущелье… На долю Матеяну останутся танки, скопившиеся в долине. Он ударит по ним сбоку и сзади, вырвавшись со всеми танками второго батальона на полной скорости из леса…

Матеяну почувствовал, как его охватывает дикая радость. Глаза сверкнули стальным неукротимым огнем, нервы напряглись…

И вдруг внизу, в стороне ущелья, глухо застонали и долина, и лес. Горы дрогнули, воздух наполнился ревом двигателей… Матеяну поднял бинокль и, крепко вцепившись в него, направил в сторону долины. Секунда… еще одна… и на дороге действительно показалась стая тяжелых и низких гитлеровских танков с белыми крестами.

Когда они всей массой оказались напротив него, за ними появились синевато-грязные волны пехоты… Взгляд его сверкнул, и, не оборачиваясь, он подал танкистам сигнал заводить двигатели. Лес позади него загудел, будто охваченный поднимающейся из-под земли бурей. Когда он почувствовал, как земля под его ногами заходила ходуном, будто готовая сдвинуться с места, он подал новый сигнал. Над танками и немецкой пехотой со свистом взвилась кроваво-красная ракета. И казалось, не только танки, но и лес, и сами горы устремились вместе с ним в долину…

 

Драгош Викол

За последнюю борозду

Мы находились в батальоне майора Дрэгушина с целью уточнения плана взятия одного из небольших городков, которое должно было начаться на рассвете следующего дня. Часовой у входа сообщил:

— Сержант Сынджеорзан просит принять его. Он привел пленного.

— Пусть войдет, — распорядился майор Дрэгушин.

Через несколько секунд в землянке появился высокий худощавый гитлеровец с погонами капитана. Щеки его ввалились, глаза беспокойно бегали за стеклами очков, к которым был привязан тонкий черный шнур.

Вслед за ним появился сержант Сынджеорзан, коренастый, весь перемазанный землей, с откинутой назад каской. Он вспотел, тяжело дышал, но лицо светилось радостью.

— Здравия желаю, господин майор! Мне попалась редкая птица. С писклявым голосом и боярскими очками. Доставлена целой и невредимой. Разрешите идти?

Мы невольно рассмеялись. Слова Сынджеорзана сразу внесли в землянку оживление, у всех, с напряженным вниманием склонившихся над картами и планами, разгладились морщины на лицах.

— Вовремя ты его привел, Сынджеорзан! — сказал майор Дрэгушин, поднимаясь со своего места, чтобы лучше рассмотреть пленного.

— Э, так я знал же! — улыбнулся польщенный Сынджеорзан и, забросив автомат на плечо, продолжал: — Пошел я посмотреть, что слышно на передовых постах… Знаете, господа офицеры, на передовых постах я лучше чувствую, что приближается день, когда ни один гитлеровский сапог уже не будет топтать нашу землю. Я посмотрел на карту и увидел, что нам осталось отвоевать какую-то пядь земли… Хочу наконец дойти туда, заорать от радости и подбросить до неба каску…

Эти слова, сказанные просто и естественно, затронули наши сердца и взволновали нас. Действительно, мы находились где-то вблизи от границы. Надо было сделать шаг, другой — и последний клочок румынской земли будет свободным! Последний клочок! Может, завтрашняя атака станет последним боем на румынской земле.

Мы посмотрели друг на друга, будто смущенные тем, что раньше не подумали об этом, что, захваченные лихорадкой приготовлений, упустили из виду это обстоятельство… Будто отгадав наши мысли, Сынджеорзан начал рассказывать:

— В охранении у Питика пришла мне в голову мысль взглянуть в подзорную трубу, чтобы полюбоваться этими местами. Смотрел я, смотрел, любовался, любовался и вдруг вижу — у сторожевой будки какое-то движение; присмотрелся я лучше — и вижу одного типа, который будто хочет вскарабкаться на будку. «Э, черт, смотри-ка! Уж осень, а эти гуси еще не улетели от нас! Некоторые, видимо, хотят свить здесь себе гнездо навечно! Раз так, держись, господин гусь!» Вылез я из окопа и подполз, как лиса, к гнезду… И вот он, голубчик! Я вам его доставил… Так было дело, господин гусь? — закончил сержант, обращаясь к пленному.

— Я ничего не знаю, — быстро ответил тот, снимая очки, будто нарочно для того, чтобы лучше был виден его презрительный взгляд. Он принял воинственную, гордую позу, заложив одну руку за спину, а вторую за борт френча.

Майор Дрэгушин снова сел на ящик из-под патронов, который служил ему стулом, и обратился ко мне:

— Будете переводить.

— Слушаюсь, господин майор.

— Спросите, как его зовут.

— Я не знаю! — с вызовом ответил пленный гитлеровец на мой вопрос.

— Где располагаются ваши войска?

— Я не знаю!

— Что вам нужно было у будки?

— Я не знаю!

Позади него кипятился сержант Сынджеорзан.

— Разрешите, я его спрошу, господин майор! — сказал он, скрипнув зубами, и, сняв каску, вытер пот со лба.

— Успокойся, сержант! — мягко упрекнул его майор Дрэгушин.

Но сержант не мог сдержаться:

— Противно смотреть на него, господин майор! Когда он увидел направленное на него дуло пистолета, то бросился на колени. Тряпка! «Камрад! Камрад!» и еще что-то бормотал. А теперь будто шомпол проглотил! Дайте его мне! У меня он заговорит, господин майор!

Майор Дрэгушин улыбнулся и с симпатией посмотрел на сержанта. Сынджеорзана любили мы все. На него можно было положиться. У него был острый и быстрый ум, а храбрости его все дивились.

— Хорошо, сержант! — согласился майор.

Сынджеорзан, довольный, надвинул каску на голову и положил руку на плечо гитлеровского капитана.

— Давай, господин Фриц! Пошли, — сказал сержант, а гитлеровец залепетал:

— Я говорю… Я говорит все. — И он стал так быстро рассказывать, что я едва успевал переводить.

— Их часть занимает позиции в городе… У них шесть пулеметов, пять противотанковых орудий… это все. Он дезертировал. Не хочет больше воевать, хочет живым вернуться домой. Поэтому решился говорить. Он не гитлеровец. Но вначале молчал, потому что не хотел быть предателем. Он человек военный… Обращает внимание господ офицеров, что немецкие войска деморализованы…

— Где установлены огневые точки? — перебил пленного майор Дрэгушин.

Пленный некоторое время молчал, будто силился вспомнить. Потом попросил лист бумаги и карандаш. За несколько мгновений он набросал план и протянул его майору.

Мы нагнулись над планом и принялись его изучать. Все признали, что план очень подробный, ясный, точный. Значит пленный был не простой рядовой.

Схема гитлеровского капитана поставила нас в затруднительное положение. Если она соответствует действительности, весь наш план наступления не годен. А ведь для каждого из нас завтрашняя атака имела особое значение: речь шла о бое за последний клочок захваченной гитлеровцами румынской земли. Сынджеорзан разбудил в каждом из нас это чувство, и он же заразил нас своим нетерпением как можно скорее добраться до места, где мы могли бы сказать: «Наконец наша родина свободна! Вперед, братцы!»

А если пленный лжет? Можно ли ждать чего-либо хорошего от врага?

Я смотрел на майора Дрэгушина. Тот внимательно изучал расположение вражеских войск и сопоставлял с намеченным нами планом. Время от времени он поднимал глаза от карт и смотрел поверх наших голов, барабаня пальцами по доске, служившей столом.

Через некоторое время он проговорил:

— Я очень хочу, чтобы как можно больше нас, сержант Сынджеорзан, добралось до того места! Как можно больше, если не все! Понимаешь?

— Понимаю, господин майор! — ответил сержант слегка дрогнувшим голосом. — До твоего прихода я думал только о том, как подготовиться к завтрашнему бою. Я смотрел на него как на всякий другой бой. Теперь вижу, что это нечто другое…

Майор бросил внимательный взгляд на пленного.

— Не лжешь?.. Учти, это может стоить тебе жизни!

— Не лгу… Можете меня расстрелять, если… — ответил тот, глядя в землю.

— Уведи его отсюда! — приказал майор, и Сынджеорзан вывел гитлеровца из землянки.

Когда мы остались одни, майор начал задумчиво расхаживать по землянке. Мы, четыре командира рот, внимательно следили за ним. Вдруг зазвонил полевой телефон. Майор поднял трубку.

— Алло! Майор Дрэгушин… Здравствуйте, товарищ полковник, здравствуйте! Как? Понял! Да, понял!.. Спасибо! — Он положил трубку и сказал: — Полковник Памфилов сообщает нам: «Завтра, 25 октября 1944 года, Румыния должна быть полностью освобождена! Мы вместе с вами. Можете на нас положиться! Смелее вперед! Желаю успеха…» — Потом добавил: — А все же насколько достоверна схема этого гитлеровского капитана?..

Он снова вызвал сержанта Сынджеорзана и поделился своими сомнениями.

— Господин майор, вы доверяете мне? — спросил тот с горячностью. — Дайте мне копию схемы, и я проверю все на месте. Нам нужно как можно скорее быть там!.. Дайте мне телефон и катушку провода. Вы мне разрешаете, господин майор?

Сынджеорзану майор не мог отказать. Сержант был человеком исполнительным, он всегда доводил любое дело до конца.

Майор Дрэгушин облегченно вздохнул, повернулся к нам и сказал:

— Как раз об этом я все время и думал. Спасибо, Сынджеорзан! — Он подошел к сержанту, крепко пожал ему руку, потом по-мужски обнял и добавил: — До ночи, сержант… И держи все время связь со мной.

Лицо Сынджеорзана вспыхнуло, глаза заблестели. Все мы встали со своих мест, невольно подняв руки к каскам.

* * *

Та ночь была самой тяжелой за всю войну, хотя не было слышно выстрелов орудий, не стрекотали пулеметы. Та ночь была огромной границей между сегодняшним и завтрашним днем, которого все мы страстно хотели дождаться и в котором хотели пожить. Это «завтра» давно горело внутри нас, но теперь мы чувствовали его рядом. В честь этого «завтра» солдаты прикрепили к шинелям веточки яблонь с пожелтевшими листьями, в честь «завтра» они теперь выкуривали в укрытиях по последней перед атакой сигарете, и также в честь этого «завтра» сержант Сынджеорзан вместе с еще несколькими бойцами пробирался через плотную и тяжелую темноту, в которой слышался только шорох неубранной кукурузы, раскачиваемой слабым ветерком.

У себя в землянке майор Дрэгушин с напряжением ждал возле телефона. Он ждал, чтобы услышать голос Сынджеорзана. Но тот молчал. Время тянулось медленно, мучительно медленно.

Мы сидели неподвижно, прислушиваясь к малейшему шуму, и каждый боялся, что единственный выстрел может разрушить все задуманное нами и мы никогда не услышим голос Сынджеорзана. Его голос должен был вести нас по пути к долгожданному завтрашнему дню. Путь до этого «завтра» был нелегок. «Нет, не может быть, — думал я. — Сынджеорзана не возьмет никакая пуля!.. Не один раз он оказывался лицом к лицу со смертью и всегда побеждал ее!»

Около часу ночи меня вызвал к себе майор. Я вошел и сел рядом с ним на развернутую плащ-палатку.

— Ничего, господин майор?

— Ничего! Как бы ни было, ровно в три часа мы начинаем. Передай и остальным.

— Понял! Все же знаете, Сынджеорзан…

— Увидим!..

Я вернулся к себе и послал связных в остальные три роты, чтобы сообщить приказ майора Дрэгушина.

В три часа темнота ночи была во власти прежней тяжелой тишины. Ни звука, кроме шороха неубранной кукурузы и шелеста крыльев случайной ночной птицы.

Мы двинулись вперед, окутанные покровом темноты и ориентируясь по светящимся стрелкам компасов.

Сколько мы шли в этой кромешной тьме, не знаю. Помню только, как я вдруг услышал позади себя шепот:

— Схватили его… А теперь ожидают, чтобы и мы попались им в лапы!

В это мгновение я снова вспомнил о пленном гитлеровце. «С его помощью, — подумал я, — немцы хотели устроить нам ловушку. Его подослали специально, чтобы дезориентировать, обмануть, заставить нас атаковать несуществующие цели, с тем чтобы потом обрушиться с флангов или тыла и перебить нас всех до одного… Как это мы не поняли!»

Я не удержался от того, чтобы не поделиться своими опасениями с майором Дрэгушином. Передав командование ротой одному из подчиненных, я бросился к майору. Найдя его, я одним духом выложил ему все, что думал.

— Я знаю, — ответил майор. — Поэтому я и согласился с предложением Сынджеорзана. Ну ничего: они попадут в свою собственную ловушку. Только вот Сынджеорзан…

Он не закончил свою мысль и схватил трубку телефона.

— Алло! Алло!

Он приказал батальону остановиться и прильнул к телефону, накрывшись плащ-палаткой.

Я почти ничего не слышал из разговора майора, но чувствовал, что все хорошо, все в порядке и что через несколько минут мы, возможно, бросимся в атаку… Почему «возможно»? Наверняка это будет бой за последнюю пядь румынской земли!

— Младший лейтенант Драгу, ко мне! — услышал я голос майора и просунул голову под плащ-палатку.

— Зажги фонарик, возьми карту и внеси изменения… Так… Цель № 1 в направлении… Цель № 2… — с радостным возбуждением диктовал мне майор. — Хорошо мы вас провели, господа гитлеровцы! Молодец, Сынджеорзан! Хотели нас зажать в клещи, а сами попались, как в мышеловку! Точно как в мышеловку. Притихли, как мыши? Хорошо, мы будем говорить!

Далее все произошло невероятно быстро. Телефонист связался с артиллерией, и через несколько секунд через наши головы полетели снаряды.

Разрывы будто зажгли темноту ночи и раскололи небо, осветив горизонт.

— А Сынджеорзан? — спросил кто-то рядом.

— Сынджеорзан не умирает! Будьте спокойны! Сынджеорзан знает, что делает! — ответил я и тут же закричал: — Вперед, ребята! За освобождение последней пяди румынской земли! Вперед!

Майор Дрэгушин подал сигнал к атаке.

Бой был тяжелым и долгим. Захваченные врасплох, атакованные совсем не оттуда, откуда ожидали, гитлеровцы начали отступать, цепляясь за каждый клочок земли, за каждый дом, за каждое дерево, за каждый холмик.

Но мы стремительно неслись через их боевые порядки. Нас звало вперед место, где мы могли бы крикнуть: «Наша родина свободна! Вперед, братцы!»

Мы опрокинули и рассеяли гитлеровцев. А справа от нас устремился вперед ураган, который, сметая все на своем пути, докатился до Берлина.

Когда мы достигли того места, где кончалась наша земля, Сынджеорзан упал, раненный, на землю. Но, будто не чувствуя боли, дотащился до изрешеченного осколками столба и, плача от радости, обхватил его руками.

Солдаты с криками бросали в воздух каски, а Сынджеорзан умолял:

— Господин майор, возьмите меня с собой дальше! Не беспокойтесь, у меня все пройдет! Я должен дойти до конца!

Майор нагнулся над Сынджеорзаном и спросил:

— Сколько же жизней у тебя, Сынджеорзан? Что ты за человек?

Глаза Сынджеорзана загорелись:

— Я коммунист, товарищ майор!..

 

Теодор Константин

Освещенное окно

В амбаре было темно. Только откуда-то сверху, через щель, в которую едва вошло бы лезвие ножа, луч света, как стрела, еще прорезал темноту.

«Когда этого луча не станет видно, — подумал он, — будет уже ночь, и тогда…»

Будто опережая его мысль, снаружи донеслась автоматная очередь.

Траян Думбрава вздрогнул: «…Тогда меня изрешетит автоматная очередь!.. Сволочи!»

Он поднялся. Поскольку глаза его свыклись с темнотой, он различил дверь и подошел к ней. Приложил к двери ухо и прислушался к размеренным шагам часового. Это все те же шаги? Или другие? Он не мог точно ответить на этот вопрос.

«Сколько же времени прошло с тех пор, как меня заперли здесь?»

Его охватила глубокая печаль. Теперь, когда конец войны близок, ему предстояло умереть. Из четверых только его ожидала такая участь. Хорошо, что остальные спаслись от смерти. Разве не на его глазах остальных троих отправили назад через линию фронта? Конечно, они спаслись, но его расстреляют. Иначе немцы послали бы его вместе с остальными.

Он заскрипел зубами и, охваченный бессильной яростью, рухнул на полусгнившую солому.

Его жгла ненависть к лейтенанту Эрнсту Сэвеску, из-за которого ему предстоит умереть, может, уже до захода солнца.

Невольно в его памяти пронеслось все случившееся…

Стояла ночь… Траян стоял в окопе, накинув на голову плащ-палатку, и пытался задремать. Моросил дождь, мелкий, настойчивый и нескончаемый. Капли ударялись о плащ-палатку, как горох о сито. На дне окопа скопилась лужа, доходившая ему до щиколоток. Хотя ботинки не были дырявыми, вода, холодная и будто клейкая, бог знает каким путем проникла внутрь. Не в первый раз ноги у него были сырыми, но впервые, изнуренный и неимоверно усталый, он не мог задремать.

Он крепко выругался, чему научился от капрала Турятки Иона, слывшего мастером по этой части во всей дивизии. Траян злился на себя, что не может уснуть и отдохнуть, хотя бы стоя в окопе по щиколотку в воде. Такого с ним еще ни разу не случалось с тех пор, как он находился на передовой и постоянно имел дело со смертью. Он не мог уснуть, а завтра, когда надо будет идти в атаку, усталость сломит его и он отстанет, а его товарищи по отделению подумают, что он отстает из-за страха.

А дождь все шел и шел, и капли били по плащ-палатке, словно зерна гороха. Дождь напомнил ему о другой ночи.

* * *

Свежеиспеченный учитель, Траян направлялся, чтобы вступить в свою должность в проклятом богом селе, далеко от железной дороги и от какого-либо шоссе. Поезд, доставивший его до ближайшей станции, опоздал, потому что из-за небрежности дежурного по станции едва не столкнулся на полной скорости со скорым поездом. Катастрофы удалось избежать только благодаря машинисту, но три вагона все же сошли с рельсов. Поезд тронулся дальше только через час, и Траян Думбрава боялся, что из-за позднего времени он не сможет добраться до села.

Действительно, когда поезд прибыл на станцию, уже стемнело, но, на счастье Траяна, с поездом, который доставил его, в уездный городок на собрание, организованное Фронтом национального возрождения , отправлялся поп Нэстурика. Возница, который привез попа, как раз собирался обратно в село, когда Думбрава увидел его позади вокзала.

— Случайно, не в Болдешти едете? — спросил он.

Прежде чем ответить, возница измерил его взглядом с ног до головы, на мгновенье задержался на картонном, основательно истрепанном чемодане учителя.

— А какое дело у тебя в Болдеште? — подозрительно сощурился он.

— Меня назначили туда учителем. Вот еду принимать должность.

Это объяснение рассеяло все подозрения, и возница сразу стал доброжелательным.

— Ах так! Тогда садись сюда, господин учитель! Вдвоем веселее будет ехать. А ехать километров пятнадцать.

Возница оказался человеком молчаливым, и каждое слово приходилось вытаскивать из него как клещами. После нескольких бесплодных попыток Траян Думбрава оставил его в покое. Даже лошадей возница погонял безмолвно. Казалось, они понимают его уже по тому, как он проводит кончиком бича по крупу. Думбрава присмотрелся и через некоторое время тоже стал понимать язык, на котором возница объяснялся с лошадьми. Это его позабавило, помогло прогнать скуку и сгладить однообразие пути.

Но вскоре пошел дождь, мелкий, частый и занудливый. Траяну Думбраве нечем было прикрыться от дождя. Вся его одежда из дешевой, выцветшей от времени и залоснившейся на рукавах материи была на нем, переодеться было не во что. Он лишь поднял ворот пиджака и натянул поглубже поношенную шляпу.

Дождь не переставал, и возница снова заговорил:

— Я вижу, тебе нечем укрыться от дождя, господин учитель.

— Нечем, дед!

— Тогда возьми накидку батюшки. — С этими словами он протянул ему извлеченную из-под соломы плащ-палатку.

Плащ-палатка была военного образца, по-видимому, поп приобрел ее у какого-нибудь старшины. Шел 1939 год, начался уже призыв в армию, проводились реквизиции.

Траян Думбрава с головой укрылся плащ-палаткой, довольный, что теперь дождь не промочит его до нитки. Иначе завтра пришлось бы ждать, пока его одежда высохнет, и он не смог бы вовремя явиться в школу.

Укрывшись плащ-палаткой, on слушал, как капли хлещут по суровому непромокаемому полотну… Точно так же, как теперь, когда он стоит в окопе по щиколотку в воде, пытаясь вздремнуть.

С трудом он переступил с одной ноги на другую, и опять мысленно выругался от злости, что, вместо того чтобы заснуть, вспоминает далекое время и столь неважные теперь вещи.

Если бы не было дождя, он смог бы вздремнуть. Но этот дождь шел, напоминая ему о другом дожде, когда он ехал на место своего учительствования, накрывшись плащ-палаткой попа Нэстурики, главаря организации Фронта национального возрождения из села Болдешти.

Всякий раз, когда шел частый и мелкий дождь, он вспоминал о Болдешти, где прошла его короткая учительская карьера. В памяти о селе сохранилось такое воспоминание: покосившиеся, словно под тяжестью нескончаемого дождя, домики, грязные улицы, на которых в лужах плещутся утки. Ведь не всегда село выглядело таким, но в его памяти оно осталось именно таким, потому что и при его прибытии и при отъезде дождь заливал село.

Впрочем, о селе у него не осталось ни одного радостного воспоминания, одни только огорчения и несчастья.

В день отъезда господин Дечебал Сбырча, директор школы, издевательски сказал ему:

— Вот так, коллега, так! Знай, не все, что растет, съедобно. Помни об этих моих словах и там, куда ты едешь. Они очень пригодятся тебе в твоей карьере, независимо от того, вернешься ты сюда к нам или нет.

— Если вернусь, вам легче не будет! — ответил он, с трудом сдерживаясь, чтобы не ударить, хотя бы один разок, по раздувшимся щекам директора.

— Значит, ты как был колючий, так и остался! И кроме того, хвастун!

Да, Траян хвастался. Что он мог сделать директору? Ничего. Директор был сильным и доказал это. И директор был прав, насмехаясь над ним. Он, Траян Думбрава, всегда старался выполнять свой долг. Едва покинув школьную скамью, он был полон энтузиазма и хотел стать, как этого требовали от него в школе, просветителем на селе. Он сам вышел из села, был представителем целого ряда поколений, которые никогда не наедались досыта, и поэтому хорошо знал, сколько нищеты и страдания накопилось на селе.

В Болдешти он увидел такое же невежество, такую же нужду. Едва ли половина детей школьного возраста посещала школу. Но и те, что приходили в школу, многому научиться не могли. Господин Дечебал Сбырча, директор школы, был в то же время и руководителем царанистской организации на селе. Он посвятил себя политике, и школьные дела его интересовали меньше всего. В школу он приходил от случая к случаю, и дети понапрасну теряли время, ожидая его. В такие дни сама мадам Сбырча являлась в школу и уводила детей. Приходила она всегда с прутом в руке, который не один раз опускался на спины бедных детей, заставляя их работать в ее саду.

Траян Думбрава, приняв пост, сразу же принялся за дело. Он начал обходить село и убеждать крестьян отдать детей в школу. В дни, когда господин директор был увлечен политикой или выпивкой, Траян занимался и с его классами. Он не допускал больше, чтобы дети обрабатывали сад господина директора. Отсюда между учителем и директором и пошла вражда. Но директор не был единственным врагом, которого учитель приобрел в течение нескольких недель своего пребывания в школе. Его врагами стали и священник Нэстурика, и владелец самого большого трактира богач Калистрат Турку, и примарь Иоргу Рэдэсина, и сельский писарь Кристаке Фэлкояну. А раз все они стали его врагами, то и начальник жандармского поста старшина Гаврилэ Чудору начал преследовать его.

Первым союзником директора против Траяна Думбравы стал поп Нэстурика, который не переносил учителя по двум причинам: во-первых, утром в воскресенье, когда поп отправлял службу в церкви, новый учитель, вместо того чтобы привести или хотя бы побуждать детей идти в церковь, собирал ребят в школе и отправлялся с ними будто бы на экскурсию или устраивал репетицию к какому-нибудь празднику. Но не это в такой степени бесило Нэстурику. Во-вторых, и это было главным, поп Нэстурика давал деньги в долг. В селе двое занимались этим делом: поп Нэстурика и трактирщик Калистрат Турку. Процент на деньги, которые они давали взаймы, был небольшим, намного меньшим, чем брали банки. Но зато деньги они давали только под залог земли, Бравшие деньги закладывали погон или два — в зависимости от размера суммы. В большинстве случаев должники не могли вернуть деньги и в конечном итоге теряли свою землю. Как-то получилось, что все те, кому грозила опасность потерять свой клочок земли, приходили за советом к новому учителю. Он помогал им не только советом, но и делом: писал жалобы, самых робких сопровождал в суд, договаривался от их имени с адвокатами, выступал в качестве свидетеля, часто ходил к попу Нэстурике или к трактирщику Турку. Ходил не как проситель, а с доказательствами на руках и твердо отстаивал интересы селян. Начинал спокойно, а уходил, ругаясь и с шумом захлопывая за собой дверь. Называл их не иначе как «поп-мошенник» и «трактирщик-разбойник».

Такие же не очень любезные слова находил он и для сельского писаря, который, будучи приятелем попа и трактирщика, да и не только поэтому, спешил выписать документы на владение землей на имя двух заимодавцев, не дожидаясь даже решения суда. Впрочем, Траян Думбрава обвинял писаря, что тот, переписывая документы, намеренно ошибался в том, что касается площади участка, в пользу своих приятелей — попа и трактирщика.

Само собой разумеется, раз все представители местной власти стали его врагами, дальнейшее пребывание учителя в селе стало проблематичным уже через несколько месяцев. Сначала состоялось расследование его учительской деятельности. В село прислали школьного инспектора. Тот оказался честным человеком, и составленный им отчет говорил в пользу Траяна Думбравы. Но какую силу мог иметь хвалебный отчет школьного инспектора, если против учителя боролись поп Нэстурика, глава организации Фронта национального возрождения на селе, директор школы, писарь, трактирщик и, наконец, примарь, которого Траян Думбрава тоже настроил против себя, выступив на стороне крестьян в конфликте по поводу общественного пастбища.

Со своей стороны старшина Гаврило Чудору конфиденциальным донесением информировал свое начальство, что учитель Траян Думбрава подстрекает людей против местных властей и с каждым днем становится все более опасным элементом из-за своих взглядов, от которых «попахивает большевизмом».

Донесение не ушло в жандармскую префектуру, так как еще раньше, благодаря стараниям попа Нэстурика, пришла повестка, согласно которой Траяну Думбраве надлежало в течение двух суток явиться на сборы в полк, к которому он был приписан. Было это в конце 1939 года. Начиналась мобилизация.

Поскольку он относился к самому молодому контингенту, обратно его уже не отпустили. Но не только поэтому его оставили в армии. Донесение, составленное старшиной Чудору по наущению того же попа Нэстурики, попало в полк, куда был призван Траян Думбрава…

* * *

«Надо заснуть! Надо обязательно заснуть!»

Он постарался отогнать от себя воспоминания, закрыл глаза, будто это могло помочь ему. А дождь все лил и лил, такой же мелкий и настойчивый, и капли по-прежнему били по плащ-палатке, как горох. Воды в окопе теперь уже накопилось выше щиколоток.

Дождь шел целый день, так же, как и накануне. За последние двое суток наши войска продвинулись почти на шестьдесят километров, а дождь будто перемещался вместе с фронтом.

Траян вдруг вспомнил день решающей атаки. Гитлеровцы, хорошо закрепившись, отбивали одну атаку за другой. Он вместе со своим уменьшившимся наполовину отделением зарылся в землю. И тут появились гитлеровские танки. На броне каждого из них красовался свеже-нарисованный оскаленный черен.

— Положение пиковое, господин сержант, но мы не сдадимся! — бросил ему Кондруц, приготавливая связку гранат.

Положение и на самом деле было не из легких. Возникло опасение, что гитлеровцам удастся опрокинуть полк. И как раз в этот момент, когда опасность была наибольшей, из-за гребня холма к ним на помощь пришли советские танки. Гитлеровские машины замедлили ход, затем разделились, и большая часть направилась навстречу советским танкам. Заметив этот маневр, те растянулись, чтобы преградить путь гитлеровским бронированным машинам.

Внушительные, более гибкие в маневре, русские танки через несколько минут оказались лицом к лицу с противником. Их длинноствольные пушки, стрелявшие с невероятной быстротой, обрушили на «тигры» шквал огня и железа. Вокруг стоял адский грохот взрывов и рев двигателей.

Траяну Думбраве не раз доводилось восхищаться мастерством советских артиллеристов, а вот сейчас он впервые увидел за работой танкистов. Менее чем через четверть часа два гитлеровских танка пылали как факелы, а еще два застыли на месте с перебитыми гусеницами. Один танк был выведен из строя Кондруцем; его гранаты тоже перебили гусеницы одному из «тигров». Остальные «тигры» пустились наутек.

Траян Думбрава вспомнил, как они с криками «ура» выскочили из окопов и устремились в брешь, проделанную советскими танками…

* * *

Вдруг он услышал, что его зовут.

— Господин курсант, ты что, спишь? Тебя вызывает господин младший лейтенант.

Думбрава отодвинул в сторону плащ-палатку, и дождь начал хлестать его по щекам. Желание вздремнуть сразу пропало.

Шлепая ботинками по грязи, он дошел до землянки, где обосновался командир их взвода. Это было нечто наподобие подвала, накрытого сверху плащ-палаткой. Чтобы ветер не унес ее, края были прижаты камнями и закреплены колышками.

Траян Думбрава вошел внутрь, к командиру.

— Получен приказ из роты. Тебе с группой нужно отправиться в разведку и выяснить, остались ли немцы в селе. Необходимо как можно скорее занять село, чтобы соединиться с советскими войсками, — разъяснил ему задачу командир взвода. — Будь осторожнее!

Сержант Траян Думбрава отдал честь и вышел из землянки.

Снаружи его снова встретили дождь и холодный ветер, который дул теперь с севера. «Может статься, что и снег пойдет!» — подумал Думбрава.

Он отобрал трех солдат, и они отправились. Выйдя за посты охранения, остановились. До села идти не более четырех километров. Если бы Думбрава не видел его днем своими собственными глазами, то усомнился бы, что оно вообще существует. Тьма висела непроницаемой стеной, ни один звук не нарушал тишину. Только дождь лил, однообразный и настойчивый, стараясь промочить человека до костей, заставить его съежиться от холода и сырости.

Слева проходило шоссе. Их батальон оседлал его с обеих сторон, а взвод, в котором служил Траян, находился справа от шоссе, обеспечивая стык со вторым батальоном. Правее второго батальона и несколько западнее в расположение гитлеровцев вклинилась одна из частей советских войск. Прямо перед ними на расстоянии около километра с севера село огибала проселочная дорога. Сержант Траян Думбрава повел своих людей к этой дороге, он считал ее более безопасной, чем шоссе. Думбрава намеревался следовать по дороге, пока они не окажутся на расстоянии самое большее километра от села. Далее он думал, обойдя село, пробираться к нему прямо по полю или по огородам.

Вначале все шло хорошо. Но, когда они собирались сойти с дороги, попали в засаду. Немцы захватили их. Все произошло так быстро и неожиданно, что они не успели даже сделать ни одного выстрела. Впрочем, нападавших было намного больше: на каждого приходилось по три гитлеровца, и те просто подавили их своим числом.

Это обстоятельство до некоторой степени утешило Траяна Думбраву, но все же он был взбешен и подавлен.

«Если бы я не был так изнурен, я бы, конечно, учуял опасность!» — думал он.

Да, это была правда. Все они были так измотаны, что чувство бдительности у них притупилось.

— Как это мы их, гадов, прозевали? — бормотал замыкавший группу капрал Бачиу Григоре.

Кондруц вздохнул несколько раз, потом сказал с упреком в голосе, который у него всегда, даже теперь, казался веселым:

— Погорели, господин сержант!

Траян был убежден, что Кондруц, как и он, вовсе не рад случившемуся, но не мог удержаться и зло сказал:

— Можно подумать, что ты рад, Кондруц! Погоди, ты еще увидишь, что означает плен у немцев. Это в случае, если нас не отправят на тот свет; поговаривают, что именно так они поступают с пленными в последнее время.

— Как тебе в голову могло прийти, господин сержант, что я буду радоваться?! Во мне все кипит от злости и досады, а ты говоришь, я радуюсь.

И Кондруц сплюнул в сторону, как он всегда делал, когда сердился на кого-нибудь.

Потом они замолчали. Только немцы без умолку болтали по-своему, обрадованные, видно, нежданной добычей.

Когда прибыли в село, их заперли в этом складе, где он находится и теперь. В помещении было тепло, и они, промокшие, изнуренные и продрогшие, быстро заснули в тепле. Вытянувшись на сгнившей, прелой соломе, они моментально заснули.

Утром Траян Думбрава проснулся от лучей света и свежего воздуха, ворвавшихся через открытую дверь. Кондруц проснулся, услышав ругательства часового, а остальные — от ударов носком ботинка в бок.

Подъем!

Когда они совсем проснулись, то сообразили, что их ведут на допрос.

Дождь прекратился, и солнце пыталось пробиться сквозь тучи, но пока безуспешно. На улице — ни души. Во дворах тоже. Село казалось вымершим, заброшенным. На главной улице в ожидании выстроились один за другим несколько «тигров» с угрожающе направленными в небо стволами орудий.

Их привели в здание школы, где, по-видимому, расположился штаб. На шоссе напротив школы стояли тяжелые грузовики, во дворе — два мотоцикла с установленными на прицепе ручными пулеметами.

Конвоировавший пленных часовой втолкнул их в небольшое помещение, где ранее, по-видимому, располагалась канцелярия. Какой-то унтер-офицер быстро стучал на пишущей машинке, писарь в звании фельдфебеля на другом конце стола линовал большой лист бумаги. Увидев пленных, писарь отложил в сторону линейку и карандаш и, раскрыв журнал, приготовился писать. В ожидании допроса он вопросительно смотрел на унтер-офицера, который продолжал стучать по клавишам пишущей машинки.

Пленные остались стоять. За исключением Траяна Думбравы, все были охвачены беспокойством и страхом. Сержант же, будто забыв о положении, в которое они попали, с любопытством рассматривал унтер-офицера, точнее, его мохнатые брови, такие белые, каких ему никогда до этого не приходилось видеть.

— Эй, парни, как это случилось? — спросил унтер-офицер по-румынски, не глядя на них. В его голосе слышалась явная ирония.

Пленные посмотрели на Траяна Думбраву. Ведь он их командир, а если кто и должен отвечать на этот вопрос, как и на другие, которые последуют, так это только он, Траян Думбрава.

Сержант, разозлившись на тон, которым унтер-офицер задал свой вопрос, решил оставить его без ответа. Впрочем, сержант не ответил еще и по другой причине: он никак не ожидал, что унтер-офицер заговорит по-румынски, причем так правильно. Но тут сержанту пришлось удивиться еще раз. Удивиться и в то же время содрогнуться от омерзения. Дверь позади них отворилась, и, обернувшись посмотреть, кто вошел, они встретились взглядом с лейтенантом Эрнстом Сэвеску.

Узнали лейтенанта только Траян Думбрава и Кондруц, остальных просто удивил, вернее, ошеломил тот факт, что они увидели перед собой румынского офицера в звании лейтенанта, смотревшего на них злыми пронизывающими глазами, такими злыми и пронизывающими, что капрал Бачиу Григоре с перепугу инстинктивно щелкнул каблуками и рявкнул так, как не рявкал с того времени, когда был еще рекрутом:

— Здравия желаю, господин лейтенант!

Офицер не удостоил его ответом, будто и не слышал даже. Он окинул взглядом всех, и его злые, стального цвета глаза с красноватыми прожилками остановились на Траяне Думбраве. Траян, встретившись взглядом с лейтенантом, сразу понял, что тот узнал его. В глазах лейтенанта промелькнула искорка то ли удовлетворения, то ли ненависти.

Сердце у Траяна Думбравы заколотилось сильнее.

«Все! Я пропал! Эта бешеная собака наверняка растерзает меня!» — подумал он, но все же выдержал взгляд, перед которым все дрожали. Он выдержал его сейчас, как выдерживал и в прошлом. И именно благодаря тому, что он не опустил глаза, он успел увидеть, как в уголках рта лейтенанта возникла ухмылка, за которую его прозвали собакой.

Все длилось лишь несколько мгновений. Потом лейтенант, высокий, крепкий, упругим шагом прошел между ними. Унтер-офицер не обратил на его приход никакого внимания, и только фельдфебель сделал вид, что поднимается со своего места.

Лейтенант пододвинул стул к другому концу стола и сел. Стул громко заскрипел под тяжестью его тела. Лейтенант оперся локтем о стол, повернулся спиной к унтер-офицеру и снова уставился на пленных. Между тем унтер-офицер перестал печатать на машинке.

— Тебя я знаю, не так ли? — спросил лейтенант, обращаясь к Кондруцу.

— Да, господин лейтенант!

— И тебя тоже знаю!

Траян Думбрава не ответил, только невольно слегка наклонил голову.

— Да, мы очень хорошо знакомы, курсант Думбрава! — продолжал лейтенант Эрнст Сэвеску.

Голос у него был прежним, каждое слово он произносил раздельно и отчетливо.

Это не был его обычный голос. Когда он говорил таким тоном, это означало, что его ярость готова вырваться наружу. Тот, с кем он говорил таким образом, мог заранее проклинать день, когда появился на свет. Через мгновение лейтенант взрывался, и тогда горе было его жертве.

— Да, господин лейтенант! Мы очень хорошо знакомы. Вы были моим командиром взвода. Возможно, и сейчас были бы… если бы не дезертировали.

Когда он произнес последние слова, сердце его снова сильно застучало в груди. Он подумал:

«Неужели Сувеску сейчас набросится на меня и изобьет? До сих пор он никогда не осмеливался, но теперь… В любом случае не надо подавать виду, что я боюсь его».

Лейтенант только осклабился, потом повернулся и по-немецки сказал фельдфебелю, который приготовился записывать показания пленных в журнал: — Восемьдесят седьмой… Они из восемьдесят седьмого пехотного полка. Рота… Вы все в шестой роте, Кондруц?

— Да, господин лейтенант. Все в шестой! — быстро ответил Кондруц, нутром почуяв, что было бы бесполезной бравадой скрывать от офицера, бывшего командира их взвода, некоторые вещи, которые тот и так прекрасно знал.

Траян Думбрава облегченно вздохнул. Лейтенант еще раз каким-то чудом пощадил своего бывшего подчиненного, хотя смертельно ненавидел его. Думбрава знал, почему лейтенант его ненавидит. Потому, что он единственный никогда не дрожал перед ним и осмеливался бросать ему вызов. Думбрава не скрывал презрения, которое питал к лейтенанту, симпатизировал тем, на кого обрушивалась его бешеная ярость, а когда его спрашивали, всегда выражал мнение, противоположное мнению лейтенанта. Если это были причины для ненависти, которую лейтенант постоянно питал к нему, то Траян Думбрава никак не мог объяснить себе, почему же он все-таки пощадил его сейчас.

Однажды имел место случай, который, как казалось сержанту, объясняет, почему лейтенант, смертельно ненавидя, все же щадит его.

Лейтенант послал его в разведку, приказав взять с собой и солдата Кэтэлиноя Ликсандру. Траян Думбрава и на этот раз бросил лейтенанту вызов. Он ушел в разведку без Кэтэлиноя Ликсандру. Солдат был болен, и Траян Думбрава пожалел его.

Когда он вернулся из разведки, лейтенант, взбешенный, набросился на него, угрожая отдать под суд военного трибунала. Траян Думбрава не испугался его угроз и отвечал, что больной водянкой солдат только помешал бы ему выполнить столь сложную задачу. Тогда лейтенант начал диктовать старшине документ о направлении дела Траяна Думбравы в военный трибунал. В этом документе Траян Думбрава обвинялся в невыполнении приказа в военное время и в оскорблении вышестоящего начальника.

Диктуя, лейтенант не сводил с Думбравы глаз. Серые, злые глаза, не мигая, сверлили Думбраву с любопытством и удивлением, которых никогда раньше Траян не замечал в его взгляде. Может, причиной было то, что лейтенант ожидал увидеть его побледневшим, дрожащим от страха. Может, он ожидал услышать просьбу не составлять этот документ.

Но Траян Думбрава не доставил лейтенанту этого удовольствия. Он вел себя так, будто документы, составляемые старшиной, его не касаются. И если злые глаза лейтенанта выражали любопытство, то глаза Думбравы — только презрение, полнейшее презрение к офицеру, которого правильнее было бы назвать зверем.

Без сомнения, только смелость, дерзость спасла Думбраву тогда. Другого объяснения поведению лейтенанта он не мог найти. Перестав диктовать, лейтенант уже другим голосом, в котором звучало нечто вроде сочувствия, приказал старшине:

— Остановись, Мырза! Разорви бумагу! Не видишь разве, ведь это же сумасшедший! Не хочу греха на душу брать. Какое у тебя образование, Думбрава?

— Я учитель. Но теперь учусь и на философском факультете.

— Видишь, Мырза, я же сказал, что он ненормальный. Ты слышал: он изучает философию. Только сумасшедший может находить удовольствие в таком занятии.

И поскольку старшина никак не решался разорвать бумаги, лейтенант сам разорвал их на клочки.

Да, тогда ему удалось спастись от военно-полевого суда только благодаря тому, что офицер счел его ненормальным. Лейтенант считал его ненормальным потому, что не мог представить себе, чтобы человек в своем уме бросил ему вызов в обстоятельствах, что привело бы его под пули карательного взвода.

Это был единственный случай, когда лейтенант пытался дать конкретное выражение своей ненависти к Траяну Думбраве. Однако и эта попытка провалилась.

Со своей стороны и Траян Думбрава ненавидел лейтенанта. Он ненавидел его за то, что тот был не человеком, а зверем. Даже на фронте лейтенант не знал жалости. Если он замечал, что кто-нибудь из солдат его взвода под убийственным огнем не решается выйти из окопа или отстает от взвода, он подползал к виновному и избивал его хлыстом или прикладом пистолета. А в атаку лейтенант всегда ходил с пистолетом в одной и с хлыстом в другой руке.

Во взводе не было ни одного солдата, который не испытывал бы ненависти к лейтенанту и который в мыслях не был бы готов прикончить его. Но сделать это из-за нежелания «брать грех на душу» никто не осмеливался. Все надеялись, что в конца концов какая-нибудь пуля настигнет лейтенанта, как настигла многих из тех, кого он не раз охаживал хлыстом.

Все же нашелся человек, не побоявшийся греха. Им оказался капрал Петру Лупша. Капрала Петру Лупшу лейтенант избил трижды, причем последний раз беспричинно, просто так, в шутку.

Однажды вечером ординарец лейтенанта в который раз пожаловался, что давно не получает никаких вестей от жены. Тогда Петру Лупша сказал в шутку:

— Не беспокойся за нее, Рэдуку! Научилась она выкручиваться. Думаешь, она будет тебя ждать, пока мы не прикончим войну? Боюсь, если всевышний поможет тебе остаться в живых, что, вернувшись домой, увидишь чужого ребенка, который будут играть на завалинке возле твоего дома.

Это была только шутка. Но Рэдуку был простоват, а поскольку его жена была красавицей и он ревновал ее, шутка Петру Лупши засела у него в сердце, как заноза. А вдруг Петру Лупша прав? Ведь жена не ответила ни на одно из писем Рэдуку…

На глазах Рэдуку помимо воли выступили слезы, и лейтенант застал его плачущим.

— Что это с тобой, почему ты плачешь, как женщина?

— Господин лейтенант, не знаю, что-то в глаз попало.

— Сочиняешь! Говори, почему плачешь, пока я не свернул тебе скулы, вот тогда будет причина реветь.

Волей-неволей Рэдуку в конце концов пришлось признаться, как было дело.

— А ну приведи сюда Петру, я вместо тебя ему сверну скулы!

— Оставьте его, господин лейтенант. Ведь он тоже несчастен…

— Марш, пока можешь идти на своих собственных ногах, не то поползешь на четвереньках.

Вздыхая и бормоча себе под нос проклятия, Рэдуку пошел за капралом.

— Эй, Петру, тебя зовет лейтенант.

— Что ему нужно от меня? Кто знает, что ему пришло в голову? Может, он опять начнет колотить меня?

— Я того же боюсь, Петру! Если он тебя изобьет, я буду виноват в этом, — и он рассказал Лупше о своем разговоре с лейтенантом.

Через несколько минут лейтенант встретил капрала ударами хлыста.

— Откуда тебе известно, что жена этого простофили обманывает его?

— Да я же пошутил, господин лейтенант. У него молодая жена, вот он и ревнует ее.

— Пошутил, говоришь? Дурацкие шутки! Ты разлагаешь людей. Ты мне брось это, знаю я, чем забиты твои мозги.

Лейтенант бил его хлыстом и кулаками, пока у капрала не пошла кровь из носа и изо рта.

В ту ночь Петру Лупша решил: «В первую же атаку я с ним рассчитаюсь!»

Первая атака состоялась на другой день утром. Петру Лупша постарался остаться позади лейтенанта. Перед тем как нажать на спусковой крючок, он долго целился. Пуля впилась в землю рядом с левым плечом лейтенанта. Вторая пуля едва задела каску лейтенанта. Петру Лупша выругался и долго, как на полигоне, целился в третий раз.

«На этот раз от меня не уйдешь», — пригрозил он и, нажав на спусковой крючок, затаил дыхание. Послышался сухой треск, и все. Выстрела не последовало.

Так безрезультатно закончились все попытки. Петру Лупша кипел от злости.

Атака длилась до полудня. Многие в той атаке погибли, многие были изувечены. Лейтенант Эрнст Сэвеску не получил ни единой царапины. Уцелел и Петру Лупша. В первые дни после того случая он никому не говорил об этом, но происшествие было из ряда вон выходящим, и он не мог долго держать его в тайне. Он рассказал одному, другому, и скоро о случившемся узнал весь взвод.

— Ладно, Петру, в конце концов кто-нибудь доберется до него!

— Не сомневайся!

С тех пор были убиты или ранены почти все солдаты взвода. Погибли многне командиры рот и даже батальона, только лейтенант Сэвеску оставался целым и невредимым. После поражения гитлеровских войск и войск Антонеску, в дни, непосредственно предшествовавшие 23 августа 1944 года, когда армии в беспорядке отступали, многие бесчеловечные офицеры получили то, что им причиталось, но Эрнст Сэвеску и на этот раз остался целым и невредимым.

Остался целым и невредимым, несмотря на то, что во время отступления Илиуца Бырзу, двоюродный брат Катэлиноя Ликсандру, поклялся отправить его на тот свет.

— Господин курсант, говорю тебе, чтобы ты знал. Пришел черед и господину лейтенанту. Из-за него пропал мой двоюродный брат, а теперь его черед. Если до сих пор он спасался от пули, посмотрим, как он спасется от штыка.

Но не прошло и часа, как Илиуца Бырзу наткнулся на мину, и его разнесло в клочки. Лейтенант остался жив, а бедный Кэтэлиной так и не был отомщен…

* * *

— Ай, ай, надо же, как все сложилось! Вот мы и снова встретились, ребята!

Хотя тон был нейтральным, было видно, что лейтенант Эрнст Сэвеску разъярен тем, что обстоятельства сложились именно так. Поэтому Траян Думбрава был убежден, что лейтенант выразил бы свои настоящие мысли, если бы сказал: «Чертово мужичье! Именно вы попались мне в руки, но мне не доставляет никакого удовольствия видеть ваши рожи».

Но капрал Кондруц, не понявший истинного смысла слов лейтенанта, поспешно ответил, будто обрадовавшись:

— Да, господин лейтенант. Видно, суждено нам было встретиться снова.

— Как это суждено? — спросил лейтенант без тени любопытства в голосе.

Капрал, не ожидавший такого вопроса, смутился.

— Будто вы сами не знаете…

— Значит, суждено нам было встретиться? — повторил лейтенант, подчеркивая каждое слово.

Траян Думбрава заметил, что выпученные глаза лейтенанта налились кровью, а лицо его исказилось в злой ухмылке.

Эта ухмылка лейтенанта напомнила Думбраве о трагической смерти солдата Кэтэлиноя Ликсандру, свидетелем которой Траян был и которая ужаснула его.

* * *

…Жара стояла нестерпимая. Небо казалось огромным костром, языки которого не переставали лизать уже давно обожженную траву.

Люди томились в окопах, терзаемые жаждой. Они давно опустошили свои фляжки, хотя на расстоянии броска камня лениво текла река Молдова. И накануне стояла такая же жара. Ночью котлы с едой уехали обратно почти полные. Большинство даже не притронулись к тепловатой чорбе и фасоли, а только пили и пили воду. Утолив жажду, сделали запасы: наполнили фляжки, котелки, пустые банки из-под консервов. Самые предприимчивые налили воду даже в коробки, в которых хранили пулеметные ленты. Чтобы вода не нагрелась, вырыли углубления в стенках окопов.

Утром вместе с ними пробудилась и жажда. Солнце будто выливало сверху расплавленную медь. Раскаленный воздух дрожал и переливался.

Быстрее всего запас воды кончился у солдата Кэтэлиноя Ликсандру, который страдал водянкой. По закону его должны были освободить от призыва, но полковой врач, а затем и те, кто занимались мобилизацией, не обратили внимания на такую «пустяковую» болезнь и послали его на фронт.

Из-за своей болезни он больше всех страдал от жажды. С вечера он припас большое количество воды, но уже к полудню у него не осталось ни капли. Не зная, что делать, он вонзил лопату в землю, извлек снизу холодной, чуть сырой земли и положил себе в рот. На несколько секунд земля немного охладила ему рот, но вскоре он почувствовал, что она стала горячей, и выплюнул ее.

Кэтэлиной начал стонать. Стонал он, как стонал солдат Раду Варлом, которому мина разорвала живот.

Первым его стоны услышал Кондруц, окоп которого был ближайшим к нему.

— Тебе плохо, Ликсандру?

— От жажды, Стан… не могу больше… Вот-вот помру… Дай мне хоть капельку воды, браток.

— У меня самого не осталось ни капли. Ей-богу, ни одной капли!

Солдат Кэтэлиной глубоко вздохнул и перестал стонать. Закрыл глаза, голова его мотнулась в сторону. Он ударился виском о стенку окопа, но даже не почувствовал удара. Губы начали безотчетно шептать:

— Воды!.. Воды!.. Воды!..

Говорил он едва слышно, кричать у него уже не было сил. Жажда стала еще нестерпимее и жгла как огнем все внутренности. Дыхание обжигало губы. На несколько мгновений он потерял сознание. Очнувшись, с трудом поднялся на ноги, глядя куда-то вдаль, где переливался, словно тончайшее кружево, раскаленный воздух.

И вдруг ноздри его ощутили дыхание Молдовы, принесенное слабым дуновением ветерка. Приятная расслабляющая прохлада начала медленно обволакивать его. Воздух был накален до предела, но он уже не чувствовал этого. Ему виделось другое: там, вдали, поперек равнины тянется ряд плакучих ив, среди которых вьется серебристая лента. У него заколотилось сердце. Нет, он не ошибся. Многоводная река медленно несла свои воды к востоку. Это была, без сомнения, большая река, иначе до него не донесся бы этот приятный запах ила и рыбы.

«Господи, так это Дунай! Как это я не узнал его!»

Там, справа, был остров Щербана, куда он в детство ходил собирать дань с неводов. Слева, чуть подальше, — село. Если бы не мешали ивы, он увидел бы и улицу, которая, поворачивая за церковью, вела к его дому.

«Воды!»

Пить хотелось нестерпимо. Вот сейчас, сейчас утолит он свою жажду. Он напьется вдоволь. Вкусна дунайская вода, особенно когда тебе хочется пить. Потом он переплывет реку, держа узелок с одеждой над головой, и самое большее через полчаса будет дома. Как-то обрадуются Иоанна, ребятишки!..

Удивительно только, как это он оказался здесь, на другом берегу? Сейчас, однако, некогда терзать свою голову подобными вопросами. Сейчас прежде всего надо утолить жажду, а потом он побежит обнять жену, детей. Как он соскучился по ним!

Кэтэлинон выскочил из окопа, схватил винтовку за ствол, забросил ее на плечо, как палку, и направился к воображаемому Дунаю. И поскольку приклад винтовки тянул вниз, ему казалось, что у него на плече палка, к другому концу ее привязан узелок с провизией: комок холодной мамалыги, луковица и кусок брынзы.

Первым его заметил солдат Стан Рункану и закричал ему вслед:

— Ликсандру, назад! Сейчас на тебя собак спустят! Не слышишь, что ли, Ликсандру? Ложись, несчастный, пока по тебе не стреляют!

Но солдат Кэтэлиной Ликсандру уже ничего не слышал. Его расширившиеся, горящие глаза смотрели в сторону серебряной ленты воображаемой реки, колокольни церкви в родном селе Епеле, и он бежал, бежал. На самом деле ему только казалось, что он бежит. В действительности, он шел так, будто при каждом шаге должен был вытаскивать ноги из доходившей до колен грязи.

В это время его и заметил лейтенант, случайно вышедший из своей землянки.

— Крикните ему, чтобы вернулся! Куда он пошел? К русским?

Лейтенант вытащил из кобуры револьвер и выстрелил. Но пуля впилась в землю далеко позади Ликсандру.

— Он помешался, бедняга, господин лейтенант! — пытался было объяснить Василе Тудорика, окоп которого находился рядом с окопом Ликсандру, но офицер ничего и слышать не хотел.

— Откуда тебе известно? Ты еще его защищаешь! Не беспокойся, ты у меня тоже помешаешься! Стреляйте в него! Застрелите его, проклятого дезертира!

Но поскольку никто из солдат не спешил выполнить его приказ, лейтенант сам побежал к ближайшему пулемету и открыл огонь.

Не зная, что речь идет о потерявшем рассудок человеке, с соседних участков тоже открыли огонь. Только русские не стреляли.

С перехваченным дыханием, вытаращив от ужаса глаза, Траян Думбрава следил, как лишившийся рассудка человек идет по полю, не зная, что ждет его в ближайшие секунды.

Траяну Думбраве казалось, что это какой-то кошмарный сон. По солдату Кэтэлиною стреляли из винтовок, пулеметов, минометов, пули и осколки впивались в землю вокруг него, а он шел вперед, как завороженный.

На несчастного человека, лишившегося разума, обрушился целый шквал огня.

В какой-то момент тяжелая мина разорвалась так близко, что из-за взметнувшейся вверх земли Кэтэлиноя некоторое время не было видно.

«Все, конец!» — подумал Траян Думбрава. На глазах его выступили слезы.

Но когда дым рассеялся, Кэтэлиной по-прежнему был на ногах.

Траян Думбрава чувствовал, что не выдержит больше этого ужаса и вот-вот потеряет сознание. В висках у него стучало, сердце бешено колотилось, готовое выскочить из груди, глаза резало от мучительной боли, и все перед ним плыло как в тумане.

«Уж скорее бы конец!» — подумал он и закрыл глаза.

Когда он вновь открыл их, смерть наконец настигла Кэтэлиноя Ликсандру. Осколок мины, как нож гильотины, срезал ему голову. Несколько мгновений сотни охваченных ужасом людей еще видели, как лишенное головы тело по инерции продолжает идти вперед. Шаг… другой… третий… Потом рухнуло на землю, чтобы никогда больше не подняться.

Так же неожиданно, как и начался, огонь резко прекратился. Тяжелая тишина накрыла весь участок фронта. В окопах солдаты крестились и плакали, как дети.

Только лейтенант Эрнст Сэвеску продолжал выкрикивать проклятия…

* * *

— На этот вопрос ты смог бы мне ответить, Кондруцу это не по разуму.

Будто очнувшись от кошмарного сна, Думбрава абсолютно не понимал, ответа на какой вопрос требует от него лейтенант.

— Повторите, пожалуйста, вопрос.

— Ты не слышал, о чем я спрашивал Кондруца?

— Нет, не слышал.

«Я вспоминал о том, как погиб бедняга Кэтэлиной Ликсандру, — подумал он. — Ты помнишь, господин лейтенант, об этом больном водянкой солдате? Если бы ты послал его обратно в полк, его судьба и конец не были бы такими страшными». Но Думбрава не мог сейчас высказать все это лейтенанту: он находился в руках Сэвеску, и было опасно дразнить его.

— Значит, так! Ты не слышал! Тогда повторяю вопрос: скажи мне, кто ваши соседи справа и слева. Я имею в виду, конечно, не ваш взвод, а батальон.

— Не знаю.

Думбрава знал, но не намерен был говорить.

— Ах, не знаешь!

Нетрудно было понять, что лейтенанта не так-то легко провести.

— Думаю, — продолжал лейтенант после минутного размышления, глядя в пустоту, — что остальные нам не нужны. Но тебе придется остаться. Господин унтер-офицер, пусть их уведут отсюда.

Унтер-офицер передал указание часовому, который ожидал у входа.

Остальных троих увели, и Траян Думбрава остался один перед ведущими допрос. Сердце у него защемило. Присутствие Кондруца, капрала Бачиу и солдата Нягу до какой-то степени спасало его от подлости лейтенанта. Рядом с ними ему было бы легче держаться твердо. Уважение и любовь людей, вместе с которыми он не раз смотрел смерти в лицо, придавали ему смелости и помогали выстоять перед лицом того, кого они одинаково ненавидели и презирали.

Думбрава распрямил плечи, будто сбросил с себя какую-то тяжесть, и выдержал взгляд лейтенанта. Тот встал со своего места и начал прохаживаться по комнате от стола до двери и обратно. Проходя мимо Думбравы, он каждый раз исподлобья бросал на него злой и в то же время безразличный взгляд, а рот его кривился в презрительной усмешке.

Унтер-офицер перестал стучать на машинке. Фельдфебель тоже сидел неподвижно. Во взглядах, которыми они провожали лейтенанта, можно было прочесть презрение.

Но лейтенант, по-видимому, не осознавал, что и эти двое немцев презирают его.

— Послушай, Думбрава! Я хочу сделать тебе одно предложение. Знаешь, ваш полк нам немножко мешает. Я говорю с тобой откровенно, ничего от тебя не таю. Мы можем контратаковать и отбросить его подальше. При нынешней его численности для нас это не составит большого труда. Но по некоторым соображениям, которые для тебя не имеют большого значения, мы не хотим этого делать. Для нас желательно, чтобы ваш полк отошел сам, без единого выстрела с нашей стороны. Ты меня слушаешь?

— Да, и пытаюсь понять, как вы думаете добиться этого. С тех пор, как вы перешли на сторону врага, вы не однажды убедились, что наш полк не имеет привычки отступать.

— Ну, ладно. Вот поэтому ты и нужен нам.

— Господин лейтенант…

— Сначала выслушай, что я хочу тебе предложить, а потом скажешь, согласен ты или нет. Еще когда я был твоим командиром взвода, я убедился, что ты очень хороший… картограф. Командир батальона не раз хвалил меня за составленные тобой схемы. Они были очень правильными. Так вот, унтер-офицер даст тебе все необходимое, и ты нарисуешь нам как можно более точную схему расположения вашей роты. Я ведь требую от тебя немногого, не так ли?

— Во-первых, не вижу, как моя схема может заставить наш полк отступить…

— Это тебя не касается. А во-вторых?

— Во-вторых, как вы можете подумать, что я могу стать предателем? Ведь вы знаете меня не один день.

Лейтенант Эрнст Сэвеску снова усмехнулся.

— Как я могу подумать? Очень просто. Я тоже не со вчерашнего дня знаю, что ты достаточно умен, чтобы понять: если будешь упорствовать и не примешь моего предложения, тебя расстреляют!

— И все же я отказываюсь!

— Отказываешься?

Серые глаза лейтенанта зло сверкнули. Потом он подошел к окну и взглянул в него. Снова пошел дождь. Крупные частые капли били в стекло.

— Ты с какого года призван? — снова заговорил лейтенант.

— С тысяча девятьсот сорок первого.

— Значит, тебе двадцать четыре года… Не жаль тебе умирать в таком возрасте?

— С тех пор как я на фронте, я столько раз видел смерть рядом с собой, что свыкся с ней. Мне даже кажется удивительным, что я уцелел до сих пор.

— Кто знает! Может, тебе не пришлось бы больше удивляться, если бы ты не попал в плен.

— Предположим… Впрочем, многих из тех, с кем я вместе отправился на фронт, уже нет в живых. Одни погибли, другие остались калеками, третьи попали в плен.

— В числе последних значишься и ты. Неужели ты не понимаешь, как тебе повезло?

— Не нужно мне такое везение!..

— Ты ненормальный, и в этом я уже имел случай убедиться. В последний раз я пытаюсь привести тебя в чувство. Ведь, оказав нам услугу, ты не только спасешь свою жизнь, но и добьешься привилегий во время плена.

Какого черта, я начинаю сомневаться в твоем уме. Скажи мне, ты что, уверен, что война долго не продлится?

— Иначе и быть не может. Вы сами хорошо знаете, что Германия Гитлера при последнем издыхании и что практически война уже закончилась.

— Лично я в этом не уверен.

— Может, вам не легко признаться, что вы совершили неудачную сделку, перейдя на сторону этих?..

Лейтенант пожал плечами, но его злые глаза смотрели на Траяна с такой ненавистью, что Думбрава понял: он попал в самую точку.

— Ты даже не понимаешь, насколько ты смешон. Как мышонок, набрасывающийся на огромного кота. Если ты лишен здравого ума, я ничем тебе не могу помочь. Значит, ты убежден, что война долго не продлится? Хорошо! Думаю, ты знаешь, хотя бы приблизительно, сколько людей погибло за эти четыре года.

— Миллионы!

— Надеюсь также, ты понимаешь, что еще многие распрощаются с жизнью до тех пор, пока не замолчат орудия?

Траян Думбрава не счел нужным ответить. Он спрашивал себя, к чему клонит лейтенант, затевая подобную дискуссию, которая была явно не в пользу лейтенанта.

— Значит, многие погибли… Согласен с тобой, миллионы. Война еще не закончилась, и до тех пор еще многие погибнут. Следовательно, меньше всего шансов остаться в живых у тех, кто сражается на фронте, с одной и другой стороны. Хорошо. Если ты считаешь, что война долго не продлится, не страшит ли тебя мысль, что ты можешь умереть именно теперь? Одно дело умереть в начале войны, когда никто еще не предвидел ее конца, и другое дело — когда знаешь, как в твоем случае, что война скоро закончится.

Недавно я допрашивал одного пленного младшего лейтенанта из запаса. Он все время находился на фронте и тем не менее остался в живых. Остался, возможно, потому, что никогда не боялся смерти. А знаешь, почему он не боялся? Он был уверен, что в конце концов смерть все равно настигнет его.

Так было до некоторого времени… Точнее, до того дня, пока младший лейтенант не понял, что война идет к концу. С этого самого времени он стал бояться смерти.

Так вот, этот младший лейтенант, который год назад предпочел бы покончить с собой, чем оказаться в плену, теперь радовался плену. Он понимал, что плен даст ему возможность оказаться в числе переживших войну.

Лейтенант говорил, стоя у окна, затем снова заходил по комнате.

— К чему я рассказал тебе все это? — продолжал он. — К тому, что ты находишься точно в таком же положении, как и тот младший лейтенант. То есть если ты согласишься помочь нам, то можешь быть уверенным, что дождешься конца войны.

Не знаю, какова была твоя жизнь до войны, но, учитывая твой возраст, нетрудно это себе представить. До войны ты только и делал, что протирал штаны за школьной партой. Потом срочная служба. Затем мобилизация и фронт. Другими словами, в твоем возрасте ты фактически еще не жил, еще не знаешь, что такое жизнь. Поверь мне, жизнь заслуживает того, чтобы ее прожить. И было бы глупостью, более того, полной бессмыслицей, безрассудством умирать, когда ты на самом деле и не начал еще жить.

Лейтенант остановился перед Думбравой, заложив за спину руки и вопросительно глядя на него.

— Господин лейтенант, когда вы были у нас командиром взвода там, в России, мы ни за что на свете не двинулись бы из наших окопов, если бы не чувствовали вас за своей спиной с пистолетом в руке. То, что вы требовали от нас, было против нашей совести и достоинства. Это более или менее ясно осознавал каждый солдат. Поэтому там, чтобы заставить нас идти вперед, нужна была ваша угроза пистолетом, нужны были пулеметы полицейских рот и военно-полевые суды.

Если бы вам и теперь довелось командовать взводом на этом фронте, вы бы убедились, что, идя в атаку, мы знаем, за что боремся. Поговорите с Кондруцем, с остальными. Вы поймете, что раньше они воевали из страха перед вашим пистолетом, перед установленными позади пулеметами, а теперь воюют, чтобы отомстить за свою совесть, которую вы насиловали три с лишним года. И тогда вы поймете, что ваши старания сделать из меня предателя напрасны. Этого вам все равно не удастся…

— Это политика. К черту политику!.. Я взываю к вашему разуму.

— Не знаю, политика это или нет. Да и какое это имеет значение? Разве нужно разбираться в политике, чтобы понять, что далеко не безразлично, кто победит в этой войне? Вы говорите, что было бы бессмыслицей умирать, когда фактически я и жить-то еще не начал. Но вы не понимаете, что речь идет о достоинстве человека, о смысле его жизни, о вере в то, что означает для всех нас завтрашний день.

Лейтенант снова остановился перед ним, измерив его взглядом с ног до головы, с иронической усмешкой на губах.

— Да ты, оказывается, остряк! Завтрашний день!.. Завтрашний день у нас будет как две капли воды походить на сегодняшний день в России. И ты еще говоришь, что это не политика.

— Я вам сказал, что не разбираюсь в политике. Я говорю то, что чувствую и думаю. Вы сказали, что я еще не успел пожить. Вы правы. Из-за войны я не успел пожить. Тысячи таких, как я, молодых людей ожидают конца войны, чтобы начать жить. Но если у нас ничего не изменится, если нами и дальше будут править те, кто в течение почти четырех лет заставлял нас воевать, кто искалечил наши души и убил нашу молодость, то нам нечего ждать от будущей жизни.

Но мы все же верим в будущее. Вести из дома доходят сюда, в Словакию. Мы знаем, что происходит дома, и наша душа с теми, кто борется за то, чтобы завтра, когда мы вернемся домой, жизнь была бы другой.

Лейтенант сделал безукоризненный поворот кругом и обратился к унтер-офицеру:

— Как видишь, от этого идиота-фанатика ничего не добьешься. Он, как и все остальные, заражен большевизмом.

Унтер-офицер нахмурился, стукнул кулаком по столу и заорал:

— Мы заставим его сделать все, что потребуется! У нас есть средства для этого, и мы умеем это делать.

— Напрасно потеряете время. Я знаю его как облупленного. Лучше сразу пристрелить его.

— Нет! Мы сначала попробуем добиться от него того, что нам нужно. — И, не обращая больше внимания на лейтенанта, унтер-офицер приказал часовому увести пленного.

Лейтенант презрительно пожал плечами, потом бросил Траяну Думбраве:

— Знаешь, они умеют пытать. Думаю, это не очень приятно. Неприятно также быть пристреленным в затылок. А тебя именно такая смерть и ожидает. Что ты с ним поделаешь! Такова уж прихоть этого унтер-офицера! Казни он совершает сам, своей собственной рукой, и всегда таким способом. Это доставляет ему особое удовольствие. Бедняга!.. Ему тоже скучно здесь, в этой пустыне. Не так ли?

Унтер-офицер хохотнул, как от удачной шутки.

— Да! — продолжал лейтенант. — У него еще есть привычка заблаговременно заставлять расстреливаемых самих вырыть себе могилу.

После этого он издевательски помахал Траяну в знак прощания.

Снаружи, на крыльце дома, их ожидали остальные. У них был грустный, озабоченный вид. Увидев Траяна Думбраву, они оживились. Но радость встречи была короткой, им тут же снова предстояло расстаться. Они обнялись, уверенные, что больше никогда не увидятся. Кондруц прослезился, остальные двое крепко выругались.

Потом часовой повел троих, чтобы отправить их в лагерь где-то в тылу фронта. Другой часовой повел Траяна Думбраву в обратную сторону. И он, и те трое все время оглядывались, пока не перестали видеть друг друга.

Танки с оскаленным черепом на броне по-прежнему угрожающе смотрели в небо. Во дворе дымилась полевая кухня. Дождь прекратился, и показался, как ворота в неведомое, клочок ясного голубого неба.

Часовой снова закрыл Думбраву в дощатом складе.

* * *

Где-то рядом раздалось несколько автоматных очередей. Траян Думбрава вздрогнул, будто очнулся ото сна. Он прильнул к щелке, но свет сквозь нее уже не проникал. Значит, на улице стемнело. Днем его не трогали, теперь наверняка начнут пытать. Перед глазами возникла фигура унтер-офицера, его мохнатые, почти белые брови. Траян представил, как он забавляется, расстреливая людей в затылок.

Фигура унтер-офицера быстро исчезла, уступив место фигуре лейтенанта Эрнста Сэвеску.

Думбрава и сейчас не мог без возмущения думать о предложении, которое тот ему сделал.

В конечном счете, какую цель преследовали немцы? Неужели они намереваются захватить какую-нибудь выгодную позицию? Или, может быть, отступление полка было бы частью более обширного плана, возможно, планируемого контрнаступления? Присутствие танков пресловутой дивизии «Мертвая голова» могло служить признаком этого. Все же контрнаступление было маловероятным без должной концентрации сил. Между тем было известно, что гитлеровцы сильно нуждаются в людских резервах. Эта нужда была столь острой, что большинство их контратак могло быть отбито только путем постановки завесы заградительного огня.

Но больше всего ему было непонятно, каким образом какая-то схема, пусть самая точнейшая, может заставить полк отступить без единого выстрела.

Все же лейтенант не был безумцем, его предложение не было просто глупым фарсом.

«В этом случае, — спрашивал самого себя Траян Думбрава, — какую роль играет Эрнст Сэвеску, если он знает тайные замыслы гитлеровцев?»

* * *

Предположение Траяна Думбравы, что лейтенант Сэвеску — важная персона в гитлеровском командовании, было ошибочным: на самом деле роль лейтенанта ограничивалась допросом румынских военнопленных. Гитлеровцы смотрели на него с известным недоверием, и если бы учитывались не столько услуги, оказанные им «великому рейху», сколько его происхождение, то Сэвеску давно бы очутился в каком-нибудь лагере для военнопленных.

Траяну Думбраве биография лейтенанта Сэвеску была почти неизвестна. Он только знал, что тот происходит из очень богатой семьи и что его отец был владельцем нескольких трикотажных фабрик. Траян Думбрава не знал, однако, что настоящее имя лейтенанта Эрнст Хенинг, а не Сэвеску. Его отец Куно Хенинг также был известным промышленником и хозяином крупной прядильной фабрики.

Через четыре года после рождения сына Эрнста Куно Хенинг, страдавший сердечным заболеванием, скоропостижно скончался, Еще через четыре года промышленник Петру Сэвеску женился на вдове и усыновил ребенка. Так Хенинг стал Эрнстом Сэвеску и, без сомнения, живя в среде своего приемного отца, воспринял бы натуру и образ мышления окружавших его людей, если бы его мать с самого раннего детства не старалась внушить сыну мысль, что он является немецким ребенком. В течение многих лет она не уставала постоянно напоминать ему одно и то же и требовать, чтобы он при любых обстоятельствах вел себя как настоящий немец.

Поэтому молодой Эрнст Хенинг, он же Эрнст Сэвеску, хотя и вырос в румынской среде, всегда считал себя сыном Германии, следуя наставлениям своей матери. Однако значение имел не сам по себе факт, что он считал себя немцем. В конечном счете и его мать и его покойный отец были потомками целого ряда предков, выходцев из Саксонии. Важно было то, что его мать еще до прихода к власти Гитлера и национал-социалистов воспитала его в духе превосходства германской расы и презрения к другим народам, смысл существования которых на земле состоял, по этой теории, лишь в том, чтобы служить благородной германской расе.

Воспитанный в таком духе, Эрнст с ранних лет начал презирать коллег по школе, преподавателей и постепенно, с годами, всех, кто не был, как он, сыном «великого рейха». Исключение он делал только для родственников со стороны своего отца и вообще для тех, в чьем кругу вращался. Это свое исключение он мотивировал тем, что богатство, именно благодаря большим возможностям, которые оно открывает, до некоторой степени сглаживает расовые различия.

Зато он давал полный выход своему презрению в казарме по отношению к солдатам, которых считал типичными представителями низшей расы. Он их бил, унижал самыми разнообразными способами, которые ему подсказывала дьявольская, неистощимая фантазия.

Презрение стало абсолютным после двух лет, проведенных в Германии Гитлера, куда молодой свежеиспеченный младший лейтенант Эрнст Сэвеску был направлен на стажировку. Потом, менее чем через год после его возвращения из Германии, началась война на Востоке.

Его энтузиазму тогда не было границ. И он был очень удивлен, когда обнаружил, что солдаты не разделяют этого его энтузиазма. Он не мог понять, как это они не понимают, что участие Румынии в войне на Востоке является для нее большой честью.

«Ни при каких обстоятельствах не забывай вести себя как настоящий немец», — говорила ему мать.

Нет, этого он никогда не забывал. Не забыл и тогда, когда был на фронте. Он вел себя как «настоящий немец», когда грозил пистолетом и обрушивал удары хлыста на тех солдат своего взвода, которые не хотели умирать во имя победы Гитлера.

Он вел себя не только как «настоящий немец», но и как верный сторонник Гитлера, продолжая верить после Сталинграда и других громких поражений в конечную победу Гитлера. Он продолжал верить в нее, когда со своим взводом занимал укрепленную позицию на фронте в Молдавии. Эта вера рухнула лишь тогда, когда русские прорвали фронт и гитлеровцев охватило замешательство. Поняв, что все потеряно, Сэвеску отступил с колонной немецких танков.

Убегая от наступающих советских войск, он намеревался не останавливаться до самой Германии. В дальнейшем, однако, как настоящий гитлеровец, он снова предложил им свои услуги.

Так оказалось, что лейтенант Эрнст Сэвеску стал допрашивать румынских пленных.

* * *

Траян Думбрава, считая, что лейтенант Эрнст Сэвеску играет очень важную роль, не мог найти ответа на мучивший его вопрос и потому в конце концов решил не думать больше о лейтенанте.

«В конечном счете, какой теперь в этом смысл? Все равно через несколько часов меня расстреляют».

Отделавшись от мыслей о лейтенанте Сэвеску, Думбрава вдруг почувствовал, что проголодался. Впрочем, прошло уже около суток с тех пор, как у него не было и крошки во рту.

…И только теперь, почувствовав, что голод переворачивает все его внутренности, Думбрава стал сомневаться, что его расстреляют до рассвета. Возможно, немцы решили сломить его голодом. Но это им не удастся. Не удастся, даже если подвергнут его самым жестоким мукам.

Все же ему страшно хотелось есть. Иногда ему случалось не есть по трое суток, и все же он никогда не испытывал такого мучительного голода.

Разозлившись, он подошел к двери и начал колотить в нее кулаками.

— Эй вы там, не думаете дать и мне что-нибудь поесть?

Он колотил так сильно, что у него заболели кулаки.

Никто ему не ответил. Больше того, он даже не услышал шагов часового! Вместе с темнотой на село опустилась какая-то необычная тишина. Стихли и автоматные очереди.

— Эй, не слышишь? Часовой! Подойди сюда, мне нужно тебе что-то сказать! — И на этот раз он сопровождал свои слова ударами в дверь.

Однако любопытное дело! Даже теперь ему никто не ответил, снаружи не донеслось никакого шума. Как же понимать эту неестественную тишину? Предположить, что часовой затаился, ему доставляет удовольствие не отвечать, чтобы таким образом поиздеваться над ним?

Он отошел на несколько шагов назад, разбежался и ударил дверь плечом. Дверь не поддалась, но сильно зашаталась. Он прислушался. И на этот раз снаружи до него не донеслось никаких звуков. Охваченный безумной надеждой, он зажег спичку и при ее свете осмотрел запор. Запор был не очень прочным. Зажигая одну за другой спички, он начал шарить по складу в поисках чего-нибудь такого, чем можно было сбить запор. Наконец он нашел кусок согнутого обода. После нескольких ударов запор поддался, дверь с протяжным скрипом отворилась. Прежде чем переступить порог, Думбрава осторожно, прижавшись спиной к стене, толкнул дверь, ожидая, что будет дальше. Но ничего не случилось. Дверь ударилась о стену и замерла. Только после этого Траян Думбрава осмелился переступить порог склада. Пот лил с него градом, надежды и сомнения попеременно завладевали им. Первое, что он заметил снаружи, был труп часового. Траян Думбрава нагнулся, чтобы получше рассмотреть его. Гитлеровец лежал лицом вниз, раскинув руки и ноги в стороны. По всей видимости, он был зарезан.

Убийство часового объясняло и смысл слышанных им ранее автоматных очередей. По-видимому, с наступлением темноты село атаковали словацкие партизаны, а когда их обнаружили, они были вынуждены отойти под прикрытием огня автоматов.

Часового, возможно, убил партизан, который садами пробирался к центру села. Предположение не было лишено оснований, так как склад находился в глубине сада.

Возле убитого в грязи валялся автомат. Траян Думбрава поднял его, обтер платком и, прихватив у убитого гитлеровца два запасных диска, стал быстро уходить от места своего заключения.

* * *

Фронт гитлеровцев проходил вдоль реки, по ее правому и левому берегам. Река огибала село сначала с севера, потом с востока, и таким образом село было защищено с двух сторон этим естественным препятствием. Пока оно находилось в руках гитлеровцев, поэтому для Траяна Думбравы самым трудным на пути к своим было не выйти из села, а перебраться через реку. Можно было попытаться или обогнуть село с юга, или проскочить по садам вдоль реки.

Первый вариант таил в себе много опасностей. Чтобы добраться до южной окраины села, ему пришлось бы пересечь все улицы, а особенно центральные, где в домах наверняка расположились немцы. Второй путь показался ему менее опасным.

И вот, пробираясь по садам, он вдруг увидел освещенное окно. Несколько секунд он остолбенело смотрел на окно, как на невесть какое чудо. После стольких лет войны он увидел наконец освещенное, не замаскированное окно. В мозгу вихрем пронеслись воспоминания о тех ночах, когда они, изнуренные, нагруженные, как вьючные верблюды, оружием и боеприпасами, тащились по улицам какого-нибудь только что занятого ими села. На них смотрели десятки и сотни темных и потому одинаковых окон. Одинаковыми казались и дома, во дворах которых из-за нашествия солдат собаки не осмеливались даже лаять.

И вот теперь, впервые за многие годы, он видит освещенное, не закрытое светомаскировкой окно. Как красиво и сильно может светить обыкновенная керосиновая лампа! Будто свет — странное и нематериальное существо — явился взглянуть на окружающую черную бездну.

Пренебрегая элементарной осторожностью, Траян Думбрава, как завороженный, приблизился к окну и заглянул внутрь. В тот же миг все чары рассеялись, уступив место сначала испугу, а потом странному чувству, в котором перемешались ненависть и злорадство.

Через освещенное окно он увидел лейтенанта Эрнста Сэвеску, стоящего у печки и задумчиво глядящего на пламя. Траян Думбрава инстинктивно потянул руку за автоматом. Как легко он мог избавить мир от этого зверя! Направить автомат, нажать на спусковой крючок, дать короткую очередь — и все!

Но тут же его пронизала другая мысль. Задуманное им было на грани возможного, но все же, когда Траян Думбрава повернулся спиной к окну, решение уже было принято. Он обошел дом — окно выходило в сад — и, притулившись у ствола дерева, стал изучать вход. Фасад дома имел два окна: одно справа, другое слева от входа. В середине — двустворчатая незапертая дверь, которая вела в своего рода сени. В глубине их вертикальная полоска света падала из-за неплотно прикрытой двери. Траяну Думбраве достаточно было бросить один взгляд, чтобы убедиться, что для выполнения его плана условия благоприятны. Было ясно, что через приоткрытую дверь можно попасть в комнату, в которой находится лейтенант. Для этого надо преодолеть каких-нибудь двадцать шагов. Прежде чем решиться, он еще раз осмотрел выходившие на эту сторону два окна, за которыми царила темнота. Это могло означать или что, кроме лейтенанта, в доме никто не живет, а это было вполне вероятно, или что остальные обитатели спят мертвецким сном. И в первом и во втором случае всякие неожиданности должны быть исключены.

Траян Думбрава колебался всего несколько мгновений. С величайшими предосторожностями приблизился он к дому, пересек на цыпочках сени, и хотя ему потребовалось на это не более одной-двух минут, это расстояние показалось ему неимоверно большим и утомительным. Дойдя до приоткрытой двери, он с силой ударил по ней ногой, и она отлетела к стене.

Лейтенант, который сидел нагнувшись и опершись локтями о колени, посмотрел в сторону двери со скучающим видом и в то же время обозленный, что его побеспокоили и оторвали от мыслей. Но, узнав Траяна Думбраву, он испуганно подскочил и смертельно побледнел. В его злых с красными прожилками глазах отразился страх. Глаза испуганно забегали, то и дело останавливаясь на пистолете, лежавшем на стуле поверх немецкого иллюстрированного журнала.

Траян Думбрава направился прямо к стулу и, взяв пистолет, положил его себе в карман.

— Тебе удалось спастись? — спросил лейтенант дрожащим голосом.

— Как видишь, удалось!

— А сюда кто тебя направил?

— Никто!

— Не хочешь сказать! Хорошо!

— Думаешь, здесь кто-нибудь заинтересован направить меня по твоим следам?

Вопрос, кажется, удивил лейтенанта. Он изобразил мину, будто ему и в голову такое не могло прийти, потом провел рукой по лбу и ответил:

— Ты прав. Конечно!.. Я очень устал.

Но было не так. Он вовсе не устал, просто ему было страшно, так страшно, что даже голос его изменился до неузнаваемости, стал хриплым и глухим.

— А что ты хочешь делать со мной?

— Хочу, чтобы ты меня проводил!

— Куда? — спросил лейтенант по-прежнему чужим, дрожащим голосом.

«Здорово он перетрусил!» — подумал про себя Траян Думбрава.

— Как куда? Назад, к нашим. Тебя давно ожидает военно-полевой суд. А в него должны входить все те, кем ты командовал.

На лбу лейтенанта Эрнста Сэвеску вдруг выступили мелкие капли пота. Они скатывались, соединяясь в более крупные капли, к вискам, к подбородку. Капли пота выступили у него и над верхней губой.

— Думаешь, тебе удастся так провести меня, что немцы не заметят?

Тыльной стороной ладони лейтенант вытер вспотевший лоб.

— Пройдем… Ты ведь лучше меня знаешь, их фронт нетрудно перейти.

— А если я откажусь?

— Я тебя застрелю!

Лейтенант опять вытер лоб, но пот градом скатывался по его лицу.

«Ну и перетрухнул же он», — удивился снова Траян Думбрава, довольный тем, что увидел лейтенанта таким.

Значит, вот каким оказался Эрнст Сэвеску, его бывший командир взвода, который шел в атаку с пистолетом в одной руке и с хлыстом в другой. Вот оно, настоящее лицо человека, которого боялись столько людей, из-за которого погиб Ликсандру. Трус, как все предатели своей родины, дрожащий от страха перед лицом смерти. Как у него трясутся губы! А глаза как у потерявшего рассудок. В них отражался не просто испуг, а смертельный страх. Глаза растерянно бегали по сторонам, как у загнанного зверя.

«Мне надо быть начеку…» — подумал Траян Думбрава, и его палец крепче впился в спусковой крючок автомата.

— А ты не подумал, что может случиться, если в какой-то момент я закричу… позову на помощь? Например, когда мы будем переходить через линию немецких окопов? — спросил лейтенант.

Вопрос прозвучал по-другому. На этот раз лейтенант сумел сдержать дрожь своего голоса. Черты его растерянного лица несколько смягчились. Будто мысль, пришедшая ему в голову, была равносильна спасению.

— Если ты пикнешь, я тебя пристрелю!

— И чего ты этим добьешься? Тебя тоже пристрелят.

— Это вовсе не обязательно. У меня все-таки останутся шансы, — ответил Думбрава и подумал: «Но я уверен, у тебя не хватит смелости закричать!»

Действительно, Траян Думбрава был убежден, что лейтенант не осмелится позвать на помощь. Он был слишком труслив, чтобы умереть часом раньше. Он принадлежал к тем людям, которые готовы на любую подлость, на любое унижение, лишь бы продлить свою жизнь на пять минут.

Но лейтенант не хотел отказаться от идеи, показавшейся ему спасительной, поэтому он попытался убедить Траяна Думбраву в опасности, которая ему угрожает.

— Тебе не удастся спастись, это я тебе точно говорю. Немцы и тебя застрелят. Подумай хорошенько! Ты спасся, один черт знает как это тебе удалось. Зачем тебе погибать теперь, при переходе через линию фронта? Не испытывай судьбу. Иди! И оставь меня в покое. Хотя у тебя есть все основания ненавидеть меня, будь милосердным!

В голове Траяна промелькнуло подозрение:

«А если он пытается задержать меня разговорами, чтобы выиграть время?»

— Двигайся! У нас нет времени для болтовни! Через час взойдет луна, и для нас обоих будет неприятно, если это случится раньше, чем мы перейдем линию фронта. Надевай мундир!

Он снял мундир со стула и бросил его лейтенанту.

Хотя Траян Думбрава понимал, что необходимо быть осторожным, но все же допустил ошибку, бросив лейтенанту его мундир. Поймав мундир на лету, лейтенант молниеносным движением швырнул его назад, в лицо Думбравы, и в тот же момент бросился на него.

Заметив движение лейтенанта, Думбрава нажал на спусковой крючок. Раздалась короткая очередь, и лейтенант Эрнст Сэвеску рухнул лицом вниз, словно спиленное под корень дерево.

 

Теодор Константин

И снова утро

Может быть, она уснула. Но я не очень уверен в этом. С тех пор, как я притащил ее сюда, она только несколько раз открывала глаза, и каждый раз лишь на мгновение. Дыхание ее было еле слышным. Возможно, поэтому у меня мелькнула мысль, что она умерла. И тогда меня охватила паника. Она умерла! Значит, все было напрасно, все бесполезно. Я ничем не мог ей помочь. И от этой моей беспомощности я впал в безграничное отчаяние.

Впервые в моей жизни я почувствовал, насколько ужасным и всеобъемлющим может быть чувство беспомощности перед лицом смерти. Подавленный, не отдавая себе отчета, я застыл, тоскливо глядя в черное небо, откуда на меня иронически смотрела луна. Вспомнил, что, когда я был маленьким, мне очень нравилось видеть в лике луны образ дедушки, который смотрит оттуда с упреком на непослушных внуков. Так мне не раз говорила бабушка. И дядя Янку, который меня никогда не обманывал, подтвердил слова бабушки.

Но я всякий раз, всматриваясь в луну, видел «не дедушку», а образ женщины с распущенными белокурыми волосами, спадающими ей на плечи. Женщина смотрела на меня такими грустными глазами, что я готов был расплакаться. И не один раз, когда мои глаза наполнялись слезами от жалости к женщине с грустным выражением лица, я спрашивал ее:

«Скажи, луна, почему ты такая грустная? Клянусь, я никому, никому не скажу, даже дяде Янку».

Теперь, когда я, глядя на небо, обнаружил луну, которая смотрела на меня иронически, я на какое-то время забыл, где нахожусь, и почувствовал, как во мне просыпается желание, такое же, как в детстве, увидеть лунного «дедушку». Я смотрел на луну минуту, может быть, две, но ничего не сумел разглядеть. Ни дедушки, ни женщины с распущенными белокурыми волосами и грустными, до боли грустными глазами. И тогда мне пришла в голову мысль, что в каком-то смысле умер и я сам, если время убило во мне волшебство детства.

Ох, луна, луна, если бы ты хоть на мгновение показалась прежней, хоть на одно мгновение только, чтобы я смог вновь обрести детство!

Мне почудилось, что я произнес эти слова громко, и мой собственный голос напугал меня. Страх горячей волной пробежал по моим венам. И я снова вспомнил, что она умерла, что я остался один, снова один в этом болоте. Совсем рядом со мной, тихо жалуясь, шумел тростник, и, словно издеваясь над его скромностью, громко и упоенно заливались лягушки. Я подумал, что тростник оплакивает умершую женщину, и кваканье лягушек больше не казалось мне издевательским. Тростник будто отпевал умершую жалостливым шумом, лягушки — своим кваканьем. Подул ветер; он пригнал облака, которые будто тоже хотели проститься с женщиной, которая умерла, без сомнения, из-за второй раны под лопаткой. Только я словно отсутствовал при всем этом. Мне припомнилась погребальная песня, которую я знал с детства. Потом я ощутил царившую вокруг тишину и вздрогнул от безотчетного ужаса. Женщина умерла без свечи в изголовье, как водится по народным обычаям, и мне даже нечем было выкопать ей могилу, чтобы спасти ее останки от волков, которые, наверное, водились здесь. Лопаты у меня не было, но я все же должен выкопать ей могилу: палкой, руками, острым камнем, я еще не знал чем, но я должен вырыть ей могилу в земле, напитанной водой, пахнущей гнилью и войной, хотя война еще не прошлась по этому болоту и, может быть, так никогда и не пройдется.

Женщина умерла. А может быть, она еще жива? Я нагнулся и прильнул ухом к ее груди. И тут же почувствовал своей воспаленной щекой жар ее руки и впервые услышал голос женщины:

— Нет, я еще не умерла…

— Слава богу!

— Но к рассвету я умру…

Я тоже был уверен, что она умрет. До рассвета. Ее ладонь пылала огнем на моей щеке. Моя щека горела от ее руки, но я ничем не мог помочь женщине. Не мог не дать ей умереть.

— Оставь, ты не умрешь! — попытался я ободрить ее, обрадованный, что по крайней мере мы можем понять друг друга.

— Не умру? Ты действительно веришь, что я не умру?

— От этого не умирают, — продолжал я. Голос мой звучал убедительно, хотя надежда едва теплилась во мне.

— Если бы это было правдой! Ты говоришь так только потому, что тебе жаль меня… Ну что ж, я в любом случае благодарю тебя за все.

За все? Я не понимал, что означает это «все». Ведь почти ничего не было. Сколько времени уже прошло? Может, часа два. Ни в коем случае не больше двух часов…

В течение восьми дней, с тех пор как я сбежал из колонны военнопленных, я питался только сырой картошкой и тыквой. А за последние сутки я не съел ни крошки. Мозги у меня воспалились. Боль пронизывала их, казалось, голова вот-вот расколется от боли. В висках стучало, но, несмотря на тошноту и боль, мне хотелось есть. Я совсем обессилел от голода. Болото — мое пристанище — пахло гнилью, а мне казалось, что пахнет сосисками с тушеной капустой. Все восемь дней, пока я питался только сырой картошкой и тыквой, мне чудился запах сосисок с капустой. Боже! Нет ничего нестерпимее, чем не есть восемь суток и чувствовать запах сосисок с капустой! Голод переворачивал мне все внутренности.

Я не заметил, когда покинул болото. В какой-то момент я только понял, что уже не валяюсь на ложе из тростника и камыша, а иду, правда шатаясь из стороны в сторону, но все же иду туда, откуда, как мне казалось, доносится запах сосисок с капустой. Была ночь, луна еще не взошла, но я шел, потому что хотел как можно скорее добраться до дома, где хозяйка приготовила это кушанье.

Я шел, как лунатик, привлекаемый запахом, который существовал только в моем воображении, затуманенном голодом, пока не добрался до проселочной дороги. Я не остановился ни на секунду. Опасности будто не существовало, я вовсе забыл о ней. Еще днем я установил, что та дорога вела к большому селу, и только позже узнал, что то было не село, а городок. Я понимал, что страшно рискую, идя по этой дороге, и все же шел, пренебрегая опасностью. И казалось мне, что я, как четыре года назад, направляюсь в город, чтобы поступить в университет. Я шел по проселочной дороге, а видел улицу, которая вела вверх от вокзала, грязная, как улица всякого небольшого городка, со старыми, почерневшими от сажи домами. В нижних этажах этих домов располагались лавочки, где можно было купить самые неожиданные вещи. Во вторых этажах жили семьи торговцев. Через грязные окна, часто заклеенные бумагой, выглядывали на улицу худосочные взлохмаченные ребятишки, жуя черный хлеб, намазанный повидлом. Небо было серым, и только в одном углу скучающее солнце разглядывало из-за дымчатых облаков то, что происходило на земле.

Я шел по проселочной дороге, а видел себя на улице Бендела, в столовой фрау Мицци, у которой обедал и ужинал. У меня перед глазами стоял образ фрау Мицци: высокая, плотная, почти красивая, сильно пахнувшая лавандой. Вот она ловко двигается вокруг стола, подавая нам свой замечательный свекольник со сметаной, за которым следуют ароматные, богато приправленные разными пряностями сосиски с капустой, приготовленные по ее собственному рецепту, наверное сохраняемому в тайне, поскольку мне нигде больше не доводилось есть таких вкусных сосисок. Добрая фрау Мицци ловко двигалась вокруг стола, обслуживая нас, и каждый раз, когда она наклонялась к кому-нибудь из нас, мы видели в вырезе платья ее грудь, красивую и белую. И после того как мы видели ее грудь, обед, который она подавала, казался нам еще вкуснее, и мы с жадностью набрасывались на него.

Я шел по проселочной дороге, видел себя в столовой фрау Мицци, видел и ее, красивую и плотную, несмотря на ее сорок лет. Я был голоден, и в носу у меня стоял запах сосисок с капустой, приготовленных фрау Мицци с несравненным мастерством, как вдруг с той стороны, куда я направлялся, до меня донеслась очередь, за ней другая. С первым же выстрелом я бросился на землю. Меня всего словно иголками пронзил страх, какого я никогда в жизни не испытывал. Потом сразу же установилась тишина, но я замер на месте, боясь пошевелиться, чувствуя, что у меня перехватило дыхание, все тело покрылось холодным потом, когда первая очередь взорвала пелену ночной тишины и темноты.

Облака расползлись, и луна, словно круглый желтый змей, лениво ползла по небу, то показываясь, то скрываясь за облаками. Только теперь я осознал, что, думая о фрау Мицци, довольно близко подошел к населенному пункту, который принял за село, но на самом деле это оказался городок. До первых домов оставалось идти километр-полтора.

Когда я оправился от страха, какого не испытывал, даже идя первый раз в атаку, я попытался здраво оценить обстановку. Очередь предназначалась явно не мне, как я решил в первый миг. Но это означало, что в городке располагаются немецкие или, скорее всего, хортистские войска. Это, собственно, не было для меня открытием, об этом я знал и раньше, и все же я вышел из болота в надежде, что мне удастся проникнуть в город, что меня не схватят. Отчаянный шаг, я хорошо это понимал, но так проголодался, что готов был поставить на один шанс из ста, вопреки здравому смыслу и осторожности, проявленным мною в тяжелых обстоятельствах, через которые мне пришлось пройти. И теперь эта очередь снова сбила меня с толку. Идти дальше было настоящим безумием. И все же я был полон решимости не отступать от своего плана. Я был голоден, страшно голоден!

Я поднялся с земли и тронулся дальше. Только теперь из осторожности шел не проселочной дорогой, а прямо по полям. Не знаю, сколько времени я шел. В какой-то момент я остановился как вкопанный, услышав звук, происхождение которого вначале не мог определить. Я напряг слух. Это был стон, я почти не сомневался в этом. Я подумал, что нахожусь неподалеку от того, по кому совсем недавно были даны две очереди из автомата.

Облака снова расползлись по кустам, и в слабом свете луны я увидел его всего лишь в нескольких метрах впереди меня. Признаюсь, в первую минуту мне даже не пришла в голову мысль помочь ему. Впрочем, чем мог помочь я, военнопленный, убежавший из-под конвоя, которого в любой момент могут схватить и расстрелять? Несмотря на все это, в конце концов я пришел к мысли, что все же хоть чем-нибудь могу быть ему полезен. Я начал приближаться к нему ползком и не без опаски.

Я боялся, что, если у него есть оружие, он может подумать, что у меня враждебные намерения, и выстрелить в меня.

Я подполз совсем близко к нему и проговорил громко, чтобы он мог меня услышать:

— Не бойся! Я хочу тебе помочь!

Говорил я по-румынски, решив, что он тоже военнопленный.

Раненый перестал стонать, попытался приподняться на локтях, но не сумел. Потом, возможно обессиленный попыткой привстать, застонал снова.

— Не бойся! Я румынский пленный, мне удалось бежать, — продолжал я говорить, на этот раз на немецком языке, потом на французском.

Продолжая говорить, я ползком еще больше приблизился к нему. Добравшись до него, я при слабом свете луны, закрытой клочьями облаков, к своему изумлению, обнаружил, что это женщина в очень красивом платье.

Представьте себя в моем положении: я убежавший из-под конвоя пленный; восемь ночей, кроме первых двух, когда отсыпался, я все шел и шел вперед, поддерживаемый единственно желанием и надеждой как можно быстрее добраться к своим. И вот посреди поля я наталкиваюсь на раненую женщину. Стоит ночь, темно, я изнурен голодом. Что делать? Оставить ее на произвол судьбы и идти дальше своей дорогой? Помочь ей? Но как? В село я не мог ее отнести. Значит, она обречена, непоправимо обречена, а мне остается лишь идти своей дорогой и попытаться проникнуть в село.

Вместо этого я приподнял ее на руки и направился обратно в сторону болота. Там я положил ее на свое ложе из тростника.

— Кто ты? — спросил ее по-румынски, по-французски, по-немецки. Она не отвечала и только стонала, не переставая. Даже ни разу не открыла глаз.

Луна, снова выбравшись из-за туч, помогла мне рассмотреть ее раны. Одна пуля попала в бедро левой ноги, другая в плечо. Рана в бедро, кажется, не была тяжелой. Пуля вышла, не затронув кость. Зато другая рана, в плечо, оказалась опасной. По всей вероятности, пуля раздробила ключицу. Но самым страшным было то, что из обеих ран текла кровь.

«Чем ее перевязать? — спрашивал я самого себя. — Если я ее не перевяжу, она умрет от потери крови».

Я хотел разорвать рубашку, но вспомнил, что она черная от грязи и пота. Если я перевяжу ее полосами от рубашки, в раны наверняка попадет инфекция.

И все же ее надо обязательно перевязать. Пришлось разорвать бретельки ее нижней рубашки и снять ее, вытащив из-под юбки. Из рубашки я приготовил нечто наподобие бинтов и неумело перевязал сначала плечо, потом ногу. Она послушно дала перевязать себя.

«А что делать дальше? — спрашивал я себя и отвечал: — Не знаю! Прежде всего — подождем до утра».

Я прислонился спиной к стволу вербы, решив не смыкать глаз до рассвета. Мне уже не хотелось спать, чувство голода притупилось. Я ощупал лоб раненой. Женщина вся горела. Я смочил оставшиеся обрывки рубашки в стоячей болотной воде и положил компресс на лоб. Почувствовав холод, женщина глубоко вздохнула и некоторое время не стонала. Потом застонала снова.

— Тебе больно? — спросил я ее по-немецки.

Но раненая и теперь ничего не ответила. Время тянулось медленно. Неугомонные лягушки продолжали свой концерт. Время от времени где-то неподалеку вскрикивала какая-то болотная птица. Слева, с другой стороны болота, доносился рокот моторов, перекликались автомобильные гудки. Раненая продолжала стонать.

И вдруг стоны прекратились. Тогда меня охватил страх и отчаяние, что она умерла. Я снова приложил ухо к ее груди, чтобы убедиться, что она еще жива.

Она была жива. И даже не стонала, а только смотрела на меня. Опершись на локоть и немного нагнувшись к ней, я тоже смотрел ей в лицо. Небо просветлело, и звезды будто поднялись выше. Лицо ее было загадочным и торжественным, и сердце мое трепетало от волнения. Раненая глядела на меня такими грустными глазами, каких мне никогда в жизни не доводилось видеть.

«Она страдает от сознания, что умрет», — подумал я, и все во мне закричало от безнадежной, дикой жалости. Где-то рядом по-прежнему жалостливо и безнадежно кричала болотная птица. Через некоторое время я понял, что страдание застыло не только в глазах женщины, но и во всем ее облике. Ей было самое большее лет двадцать пять. Не знаю, была ли она красива. Сейчас главным в ее облике была не красота или уродство, а страдание. Страдание исходило из каждой черты ее лица, от бледного лба, от едва заметно напрягшихся бровей, от осунувшихся щек с выступившими скулами, от коротко подстриженных красновато-медных волос.

— Тебе, наверное, очень больно! — сказал я, хотя и сам видел, что это так. Эти слова вырвались у меня невольно. К тому же они были сказаны на чужом для нее языке.

Она закрыла глаза, и две слезинки, словно бусинки, покатились к вискам. Потом, когда она снова открыла глаза, они были мутны от слез, а может быть, от охватившего ее отчаяния.

— Кто ты? — спросила она по-немецки.

— Румын. Военнопленный. Я бежал, хочу добраться назад, к своим.

— Тебя убьют, если схватят.

— Знаю.

— А я тебе только мешаю!.. Теперь ты был бы далеко, если бы оставил меня там…

— У меня больше не было сил идти. Уже восемь дней, как я не видел крошки хлеба. Хотел пробраться в село, поискать что-нибудь из еды.

— Это не село, а городок. Если бы ты туда пошел, немцы схватили бы тебя наверняка. По улицам ходят патрули. Устраивают облавы. По-видимому, ищут кого-то. Может быть, тебя?

— Меня ни в коем случае.

— Как бы то ни было, я тебе мешаю… Но думаю, что скоро это кончится. Самое позднее — утром. Пока этого не случится, прошу тебя: не уходи от меня. Мне очень страшно умирать одной.

Она закрыла глаза, и снова две слезинки покатились к вискам. Потом она нащупала мою руку, легонько сжала ее и оставила в своей горевшей огнем ладони. Болотная птица прокричала еще раз, будто со страху. Небо стало еще выше, а мое сердце сильно сжалось, придавленное бесконечностью мирового пространства. Рядом со мной умирала женщина, а в бесконечности, простирающейся от меня до призрачного, усыпанного звездами небосвода, время текло спокойно и равнодушно. Умирала она, как, наверное, умирали сотни людей на всех фронтах в ту ночь, которая не кончится и после восхода солнца, ночь, которая длится уже пятый год и которая рассеется лишь после того, как умолкнут орудия, все орудия на всех фронтах. До этого мгновения оставалось не так уж много. Может быть, всего лишь несколько месяцев. Жаль, что она не доживет до этого дня! А я? Я-то застану этот день? Боже, как мне хотелось дожить до него! Мое воображение разыгралось: я увидел себя вернувшимся домой. Домой! Моим «домом» была комната, в которой меня никто не ждал. Разве лишь скука, притаившаяся по углам, разве лишь одиночество, причиной которого было то, что я требовал от жизни больше, чем она может дать. Я представлял, как открываю дверь, как она жалобно скрипит, удивленная, что ее открывают через столько лет. Я поднимаю штору, и солнечный свет дивится тому, сколько пыли скопилось на письменном столе, на пианино, на книгах — повсюду.

«Вернулся, сыночек?» — спрашивает меня соседка-старушка.

«Вернулся, Святая Пятница!» Так я всегда называл ее.

«Кончилась война, сыночек?»

«Кончилась, Святая Пятница!»

«И ты живой остался?»

«Как видишь, живой, Святая Пятница».

«Хорошо, что живой, сыночек. В твои годы грех помирать. Фу, а пыли-то! Вот не оставил мне ключ. Сейчас бы твой дом блестел, как луна…»

«Комната, Святая Пятница!»

«Дом! Потому что для тебя сейчас это твой дом. Пока не женишься. Раз уж избавился от смерти, то обязательно женишься. Давай я немного приберу. Не видишь, пыль столбом?»

«Хорошо, Святая Пятница. А я иду в ванную. Возьми все это имущество и сожги. А то, может, где-то еще притаились вши».

Я вхожу в ванную и пускаю воду, так, чтобы погорячей, как можно погорячей. Забираюсь в ванну, охая от удовольствия. Выбираю положение поудобнее, чтобы вода доходила до самой шеи. Вода пахнет сосновой смолой. Я намыливаюсь и изо всех сил тру себя мочалкой, чтобы избавиться от запаха траншей, пороха и смерти (многие из тех, кто побывал на фронте, знают, что после нескольких лет пребывания на передовой, после многих атак и обстрелов, когда люди умирают вокруг тебя справа и слева, спереди и сзади, запах смерти пронизывает все поры). Я сижу в ванне час, два, даже больше, погруженный по шею в горячую, пенистую воду. В моей комнате наводит порядок Святая Пятница, она вытирает пыль и что-то напевает своим слабым, дрожащим голосом.

Наконец я выхожу из ванной. Вытираюсь полотенцем. Святая Пятница больше уже не поет. Она закончила свое дело и ушла. Меня ожидает чистое белье. Оно пахнет белизной. Пахнет мылом, щелоком. Я подношу белье к носу и вдыхаю его запах, как запах цветка. В конце концов, и на фронте случается наткнуться на цветок и поднести его к носу. Но на фронте никогда не увидишь чистое белье, выстиранное, прокипяченное и подсиненное руками Святой Пятницы. Я надеваю чистую пижаму и жмурюсь от удовольствия. С чем можно сравнить это блаженство, когда, возвратившись живым и невредимым с фронта, надеваешь чистую пижаму? Я забираюсь в постель, пахнущую лавандой. Я катаюсь по постели и глубоко вдыхаю запах лаванды. Глажу чистые простыни ладонями, прикасаюсь к ним щеками. Они прохладные и мягкие. Мне хочется забыть о холодной, очень холодной и враждебной земле траншей, которая пронизывает тебя своим холодом, сыростью, безжизненностью. Земля будто завидует тому, что у тебя в жилах течет горячая кровь. И если ты спишь на земле, она хочет похитить твое тепло, чтобы согреться самой. Поэтому, если ты не почувствуешь ее холода и не проснешься вовремя, она может украсть у тебя все тепло и твой сон перейдет в вечный. Но с этим покончено! Я жив! Отныне я никогда не буду спать на голой земле, завернувшись лишь в плащ-палатку. Отныне я не буду дрожать от холода и страха, просыпаясь утром. Отныне я буду спать только в кровати на чистых простынях, пахнущих лавандой. И, чтобы полностью прочувствовать как нынешнее, так и будущее удовольствие, я катаюсь по чистым простыням, глажу их ладонями и чувствую себя на верху блаженства. Потом я успокаиваюсь. Меня охватывает приятная расслабленность. Появляется желание что-нибудь почитать. Книги, с которых Святая Пятница вытерла всю пыль, рядом. Мне дороги все книги, имеющиеся в моей библиотеке. Это мой порок, неисправимый порок, от которого я не собираюсь избавляться. Я содрогаюсь при мысли, что у меня могло и не быть такого порока. Что за жизнь была бы без книг? Я протягиваю руку и беру первую попавшуюся книгу. Мне все равпо какую: я храню лишь те книги, которым останусь верен до конца своей жизни. Я могу рассказать на память целые страницы из книг, которые нравились мне в юности. Благодарю случай за то, что дал мне хорошую память. На фронте память помогла мне уберечься от деградации. Представьте себе индивидуальный окоп на передовой. Представьте себе, что дождь льет как из ведра и проникает через плащ-палатку. Представьте, что лежите в болотной луже в ожидании рассвета, когда начнется атака. Можно заснуть. Сон — это забвение. Но что делать, если не можешь уснуть, если видишь, как постепенно утрачиваешь то, что человек приобрел в процессе цивилизации рода своего? Что должен сделать ты, чтобы спасти себя, чтобы не проделать путь назад, к первичному мраку? Так вот, я находил спасение в своей памяти, пересказывая наизусть целые отрывки из прочитанных ранее книг…

* * *

— Как тебя зовут? — спросила раненая и посмотрела на меня.

Игра воображения прекратилась. Я вновь увидел себя возле раненой женщины, в болоте, грязный, изнуренный голодом.

— Хория меня зовут. А тебя?

— Милада.

— Милада? Что это за имя?

— Чешское.

— Значит, ты чешка!

Я хотел спросить ее, как она оказалась в Венгрии, но сдержался. Женщина умирала, и мое любопытство, если это простое любопытство, было бы просто бесчеловечным.

— Румын, да?

— Румын. Я уже говорил тебе.

— Да, ты говорил…

Больше она меня ни о чем не спросила и снова закрыла глаза. Теперь в болоте установилась тишина. Умолкла болотная птица, замолчали лягушки. Только справа, с шоссе, по-прежнему доносился гул моторов.

Я вслушивался в этот непрерывный гул и вдруг вспомнил о моем тезке Хории Быргэзане. Точнее, о его трагической гибели.

Спустя два дня после того, как мы попали в плен, меня вместе с другими пленными заставили ночью перетаскивать убитых и раненых из траншей, проходивших вдоль бывшей позиции. Бывшей, потому что в течение дня передний край переместился вперед метров на пятьсот. В паре со мной тащил носилки кавалерист, попавший в плен несколькими днями раньше. Звали его Хория Быргэзан. Я не встречал в своей жизни другого такого человека. Он был очень высокого роста, с огненно-рыжими волосами и такого же цвета бровями и усами. Его светло-голубые глаза смотрели враждебно. Резким и враждебным был и его голос. Если ты его хорошо не знал, то, услышав этот голос, наверняка сказал бы: «Такому лучше не попадаться на пути. Не человек, а черт!» И только узнав его поближе, начинал понимать, что не может быть большего несоответствия между обликом человека и его натурой, чем у Быргэзана.

Когда мы взялись за носилки, чтобы перетаскивать убитых и раненых, первым его вопросом было:

— Эй, земляк, тебя как зовут?

— Хория!

— Хория? Хм, смотри, как попало. Меня тоже Хорией зовут. Пехота?

— Пехота! С двадцать седьмого.

— А я кавалерист. Да к чему растолковывать! Кавалериста по ногам видно. Здорово, тезка. Ты — Хория, я — Хория! Но главное, что мы одинакового роста. Ты даже не представляешь, как это здорово.

— Разве имеет какое-либо значение?

— Сейчас сам увидишь, тезка, имеет или не имеет.

Я понял преимущество того, что мы были с ним одинакового роста, как только мы начали перетаскивать мертвых и раненых: вес носилок равномерно распределялся на нас обоих и ни тому ни другому не приходилось тратить больше сил.

Всю ночь мы таскали убитых и раненых. Утром нас погнали в лагерь военнопленных где-то на территории Венгрии. Вначале нас было около тридцати румын, но по дороге стало больше. Наша колонна выросла за счет других групп, временно содержавшихся в селах, по которым мы проходили, и теперь в ней насчитывалось сто тридцать пленных. Конвоировали нас двадцать гитлеровцев под командой унтер-офицера, который ехал верхом впереди колонны, все время дымя огромной изогнутой трубкой.

Ну и зверь же был этот унтер! Роста среднего, но широкий в плечах, с круглым, полным, цвета вареного рака лицом. Выпученные глаза его были в синих прожилках. За эти выпученные глаза мы прозвали его Лягухой. Лягуха заставлял нас идти без отдыха много часов подряд. Было жарко, невыносимо пыльно, мы еле держались на ногах от усталости, были изнурены голодом и жаждой. Передышка, если Лягуха давал нам ее, была всегда вблизи какого-нибудь колодца и никогда возле самого колодца. Само собой разумеется, он запрещал нам утолять жажду. Издеваясь, он со смехом объяснял, что делает это для нашего же блага: чтобы мы, будучи разгоряченными, не схватили воспаление легких. Зато сам он пил вдоволь и жадно. Так же вдоволь пили по двое его подчиненные, в то время как другие оставались сторожить нас с автоматами наготове. Более того, на каждом привале Лягуха раздевался до пояса и обливался водой, а потом опрокидывал себе на голову целое ведро холодной воды.

Не знаю, есть ли на свете более нестерпимая мука, чем жажда. Что может быть мучительнее, чем идти десять километров по невыносимой жаре и пыли, быть смертельно усталыми и все же идти, найти в себе силы, чтобы двигаться, ибо ты хорошо знаешь, что если упадешь, то будешь пристрелен. А тут тебе дают передышку в каких-то тридцати метрах от колодца с чудесной водой, и главное — с изумительно холодной водой, а пить запрещают.

— Это не человек, а зверь, — каждый раз говорил при этом Хория Быргэзан.

Нас было сто тридцать военнопленных, оборванных, грязных, обросших щетиной. По облику нас почти нельзя было отличить друг от друга. И все же, несмотря на это, опытному глазу Лягухи как-то удавалось различать нас. Только этим можно было объяснить, что к одним он относился более снисходительно, а с другими вел себя как истая бестия. К Хории Быргэзану от относился особенно враждебно. Ни на кого из нас он не набрасывался так часто с хлыстом, как на Хорию, ни на одного из нас не накладывал столько самых изощренных наказаний.

— Что у него, Хория, к тебе? — как-то спросил я его.

— Что у него — не знаю! Но зато знаю, что у меня к нему. Тезка, так и знай, в конце концов я его прикончу.

— Будь осторожен, а то пристрелят тебя. По-иному надо находить на них управу.

— Ты за меня не беспокойся. Не твое это дело!

— Нет, мое! — сердито накинулся я на него.

С тех пор как вместе таскали убитых и раненых, мы подружились и чувствовали себя настолько связанными друг с другом, что каждый готов был жизнь свою отдать, чтобы спасти другого. И все же бывают обстоятельства, когда ты ничего поделать не можешь, хотя и готов заплатить такую цену. И когда я говорю об этом, я имею в виду его смерть.

Хория умер так, что я не мог спасти его даже с риском для собственной жизни.

* * *

Уже шестой день нас гнали в лагерь. День стоял необыкновенно знойный. Накануне вечером нас остановили на окраине какого-то села, и мы спали под открытым небом, под неусыпным взором часовых. В течение ночи двое из нас пытались бежать, но были схвачены и застрелены. Такое повторялось каждую ночь. Совершались попытки к бегству, но все пытавшиеся бежать поплатились жизнью. Несмотря на это, среди нас не было ни одного, кто не думал бы о побеге.

Утром шестого дня мы были почти такими же уставшими, но намного более голодными, чем вечером, когда ложились отдыхать. Что касается меня, то я еще держался. А вот у Хории Быргэзана сил уже не было. Он тяжело переносил жажду, и поэтому переходы измучили его больше, чем меня.

Еще с утра день обещал быть особенно жарким. Уже через час после того, как мы тронулись в путь, Хория Быргэзан начал причитать:

— Сил нет терпеть, как хочется пить, тезка!

— А ты не думай об этом, Хория. Представь себе, что…

— Сказанул! — сердито прервал он меня. — Будто я думаю… Мне хочется пить, хотя я и не думаю об этом. У меня даже язык распух от жажды.

Я замолчал. Да и что я мог ему ответить! Если уж тебя начнет мучить жажда, от нее никуда не денешься.

Через несколько минут я снова услышал его голос:

— Хочу пить! Ужас как хочу пить!

«Только бы не упал», — подумал я с беспокойством.

Но Хория Быргэзан не упал. Он хорошо держался до тех пор, пока через четыре часа пути Лягуха не объявил привал. Разумеется, и этот привал был устроен неподалеку от колодца.

Когда мы все уселись на краю дороги, изнуренные усталостью и жаждой, Лягуха направился к колодцу. Вначале напоил лошадь, потом разделся до пояса и начал долго умываться, кряхтя и что-то бормоча от удовольствия. Церемония, как водится, завершилась опрокидыванием полного доверху ведра на голову. Вытершись полотенцем, он вытащил из колодца еще одно ведро воды, на этот раз для того, чтобы утолить жажду. Пил он долго, полузакрыв глаза.

Почти сто тридцать пар жадных глаз следили за каждым его движением. Нас мучила невыносимая жажда, а он выливал ведро воды! Мы изнывали от жажды, а он утолял жажду, кряхтя от удовольствия!

И тут случилось такое, чего никто из нас не ожидал. Я даже не заметил, как Хория поднялся и решительным шагом направился к колодцу. Мне сначала даже в голову не пришло, что он задумал. Только через некоторое время я все понял. Вскочив, я бросился вслед за ним и догнал его, когда он уже обходил тех, кто был в голове колонны, ближе к колодцу.

— Хория, что ты делаешь? — закричал я, схватив его за рукав. — Давай назад, не то Лягуха тебя пристрелит.

Но Хория Быргэзан будто и не слышал меня. Он вырвал свою руку из моей и двинулся дальше. Он не подчинился также и окрику часового, приказавшего ему вернуться в колонну. Я опять побежал за ним и потянул назад.

— Пошел ты!.. — выругался он и неожиданно так ударил меня кулаком в подбородок, что я рухнул на землю.

Лягуха, который только что утолил жажду и вытирал рот тыльной стороной ладони, был настолько ошеломлен случившимся, что от удивления начал мигать, как будто ему в глаз что-то попало. Он не верил своим собственным глазам. Ему даже в голову не могло прийти, чтобы военнопленный осмелился не подчиниться его приказу. Он пришел в себя, лишь когда Хория Быргэзан оказался на расстоянии нескольких шагов от него. Тогда, побагровев, Лягуха проревел на своем языке команду, которую поняли даже и те, кто вовсе не знал немецкого языка:

— Кругом, марш! — И добавил: — Идиот!

Но Хория Быргэзан, вместо того чтобы подчиниться команде, обхватил ведро обеими руками и, пригнувшись, стал жадно пить.

Лягуха, снова ошеломленный дерзостью пленного, замер, потом, опомнившись, с яростью изо всей силы ударил ногой по ведру. Удар был таким сильным, что ведро вылетело из рук Хории Быргэзана и выбило ему несколько зубов. Хория, с окровавленным ртом, набросился на Лягуху, одним ударом кулака свалил его на землю и, навалившись сверху, схватил за горло.

— Скотина!.. Скотина!.. — орал Хория.

Несколько гитлеровцев бросились спасать своего командира. Подбежавший первым схватил Хорию Быргэзана за ворот, пытался оторвать его от Лягухи, но это ему не удалось.

— Скотина!.. Скотина!.. — продолжал реветь Хория Быргэзан, стискивая пальцами шею Лягухи.

Тогда другой гитлеровец, приставив к виску Хории автомат, нажал на спусковой крючок. Хория Быргэзан упал рядом с Лягухой. Но, застрелив Хорию, гитлеровец все же не спас своего командира: задушенный сильными пальцами Хории Быргэзана, Лягуха отдал концы.

Убедившись, что их командир мертв, гитлеровцы из конвоя одновременно, как по команде, направили на нас свои автоматы и приказали нам лечь на землю. Чтобы устрашить нас, один из них дал в воздух несколько коротких очередей. Я решил, что нас всех расстреляют, но этого не случилось. Просто, боясь нашего бунта, они хотели запугать нас.

Команду принял на себя высокий, худощавый капрал с веснушчатым лицом. Именно он застрелил Хорию Быргэзана. Он и стал вызывать к себе своих людей, чтобы передать им свои приказания, а чтобы не ослаблять охрану, он собрал не всех сразу, а по очереди, группами по пять человек.

Ознакомив конвоиров со своими приказаниями, капрал объявил нам, что разрешает напиться. Конечно, это было не жестом жалости, а доказательством слабости. После всего случившегося он боялся перегнуть палку. Группа за группой мы утолили жажду. Более того, когда мы тронулись дальше, у каждого были наполнены фляжки. Привал у последнего колодца растянулся на целый час.

Вечером мы остановились в большом селе. Сразу же после прибытия капрал куда-то исчез (после мы узнали, что он пошел, чтобы доложить начальству по телефону о случившемся и получить дальнейшие указания). В ту ночь мы спали также под открытым небом, и хотя днем стояла нестерпимая жара, ночи были холодными.

Утром на мотоцикле с коляской приехал новый командир конвоя, фельдфебель. Не много времени потребовалось, чтобы понять, что это ещё более свирепый зверь, чем задушенный Хорией унтер. И если унтера мы прозвали Лягухой, то нового командира конвоя Максимилиана Фримана мы прозвали Драконом.

Удивительно, с какой быстротой слава обгоняет человека. Через несколько часов после его прибытия мы уже знали множество вещей о фельдфебеле Максимилиане Фримане. Мы узнали, что левая рука у него искалечена, что он воевал в снискавшей печальную славу танковой дивизии СС «Мертвая голова», что был тяжело ранен во время боев в России, когда пытался выбраться из подожженного танка, после чего много месяцев провалялся в госпитале, находясь между жизнью и смертью, но в конце концов поправился. Однако после этого его использовали только в тылу, в лагерях для военнопленных. Мы узнали также, что фельдфебель, мягко выражаясь, «крутоват». Скоро, очень скоро мы убедились, что по жестокости он намного превосходит Лягуху.

Дракон был человеком совсем другого плана. Он никогда не орал на нас во время марша, не носился на лошади вдоль колонны, награждая ударами хлыста тех, кто из-за усталости не мог идти в ногу с колонной. Он не запрещал нам утолять жажду у колодцев, которые встречались на пути. С виду Дракон был даже великодушен. В действительности же он был более жестоким и изощренным зверем, чем Лягуха.

Дракон хорошо знал маршрут нашего движения. На его карте были отмечены места, где мы должны останавливаться на отдых. И приблизительно за два километра до каждой остановки он заставлял нас идти строевым шагом. Представьте себе, что для изнуренных, измученных голодом и жаждой людей означает пройти два километра строевым шагом по открытому месту, по жаре, как в разгар лета. Каждый раз кто-то из колонны падал и больше уже не поднимался. Его тут же пристреливали на месте. Но многие, хотя и не падали, с трудом шли в ногу с колонной, нарушая равнение в рядах. Ну а какой толк в строевом шаге без равнения?

Дракон не нервничал, не орал, даже не прибегал к хлысту, как это делал Лягуха. Тех, кто нарушал равнение, он отправлял в хвост колонны. Пока мы добирались до привала, сзади образовывалась довольно многочисленная группа, которую Дракон издевательски называл «взводом немощных». Те, у кого хватало сил пройти все расстояние строевым шагом, имели право первыми утолить жажду. Потом следовала очередь «немощных». Но это «право» было скорее теоретическим. Привал длился самое большее двадцать минут. Точно через двадцать минут Дракон подносил к губам свисток. Раздавался протяжный свист. В течение нескольких секунд мы должны были построиться в колонну. Практически за двадцать минут невозможно утолить жажду сотне человек, даже если бы эта операция протекала в полном порядке. Но поскольку Дракон не требовал никакого порядка у колодца, кто мог установить хотя бы малейший порядок среди этих людей, жаждущих, как путники в Сахаре? В такой обстановке почти все боялись, что за отведенные им минуты они не успеют добраться до колодца. Поэтому, когда объявляли привал, самые сильные бросались как сумасшедшие к колодцу, ругаясь, отталкивая друг друга, с остервенением отбивая друг у друга ведро. В этой свалке вода бесполезно проливалась на землю, время проходило, и, когда раздавался свисток Дракона, напиться не удавалось даже тем, кто выдержали строевой шаг до конца. Не говоря уж о «немощных», в категорию которых неизменно попадал и я. Каждый раз, когда Дракон давал нам передышку, я был так измучен, что потребность дать телу отдохнуть хоть немного, хотя бы те двадцать минут, которые проходили неимоверно быстро, была сильнее жажды. Отдохнуть, хоть немного набраться сил, чтобы не упасть и не быть пристреленным по дороге выстрелом в голову, как это случалось со многими другими. Я хотел жить, страшно хотел жить.

— Георг!

Это вскрикнула Милада. С некоторого времени я не слышал ее стонов и подумал, что она уснула. Или, может, она спала, а теперь очнулась?

— Георг, ты слышишь меня?

Она, без сомнения, бредила. Кто этот Георг, которого она звала?

— Георг, почему ты не отвечаешь? Я тебе все объясню, Георг, прошу тебя!

«Объясни мне, Милада», — сказал я про себя.

Да, она бредила. В бреду она приняла меня за Георга, умоляла дать ей возможность объяснить что-то. Что именно, я не имел ни малейшего представления. И мне было очень трудно выдать себя за того Георга. Мне казалось, что я совершу большую подлость, если скажу: «Объясни мне, Милада! Я тебя слушаю».

Но на что-то мне надо решаться: или попытаться объяснить ей, что я не Георг, или выдать себя за него. Но ничего этого от меня не потребовалось. Милада открыла глаза, долгим взглядом посмотрела на меня, будто пытаясь вспомнить, кто такой я.

— Ах, это ты, румынский пленный.

— Да, это я. Как ты себя чувствуешь?

— Понимаешь, я еще жива. Понимаешь?

Я не очень хорошо понимал, что она хочет этим сказать.

— Нет, не понимаю.

— Наверное, я только что заснула, и мне приснилось, что я умерла. Во сне удивлялась тому, как легко умирать. Я умерла незаметно. Во сне мне казалось, будто бы я, не заметив, перешла границу между двумя странами. Я не испытывала никаких сожалений, и мне казались непонятными мои прежние страхи. А теперь, когда я еще не умерла, мне снова страшно. Мне очень страшно. Я не хочу умирать!

Она снова заплакала.

— Не плачь! Ты поправишься.

— Не подумай, что я труслива. Я не боюсь смерти вообще, просто потому, что хочу жить любой ценой. У меня есть причины не хотеть смерти…

Она замолчала. Может, она продолжала бредить?

— Да, само собой разумеется, у каждого из нас есть причина, чтобы не хотеть смерти.

Моя реплика была глупой, но она сорвалась с моих губ почти помимо моей воли.

— Моя причина иная… Я должна объяснить что-то одному человеку.

— Георгу?

Она вздрогнула и с удивлением и в то же время с испугом посмотрела на меня. А может, только с возмущением?

— Что ты знаешь о Георге?

— Ничего!

— Ничего-ничего? — настаивала она.

— Ничего.

— Я не бредила?

— Нет!

— А откуда же ты знаешь это имя?

— Ты сказала лишь: «Георг, я тебе все объясню. Георг, прошу тебя!»

Милада облегченно вздохнула:

— Слава богу!.. — Потом после небольшой паузы продолжала: — Я тебя хочу попросить о чем-то. Очень, очень прошу.

— Говори. Я сделаю для тебя все, что в моих силах.

— Если я снова начну бредить, если я начну опять разговаривать с Георгом, пожалуйста, не слушай. Прошу тебя, отойди. Ты мне обещаешь?

— Само собой разумеется! Об этом можешь не беспокоиться.

— Я не могу, не могу… — Милада опять заплакала. Слезы ручьем побежали по щекам. Она всхлипывала, как ребенок.

— Тебе больно? — спросил я, хотя понимал, что она плачет не от боли.

— Очень больно! — согласилась она. — Поэтому и плачу. Очень сильно болит плечо.

И только теперь мне показались странными обстоятельства ее ранения. Не в самом городе, а за городом, на расстоянии километра, если не больше, от него. Почему именно там? Кто хотел ее убить? Гитлеровский патруль? Возможно, но не бесспорно. Во-первых, очереди были из одного автомата. Во-вторых, патруль ее просто задержал бы, а не стал расстреливать на месте, И наконец, в-третьих, патруль убедился бы, мертва она или нет.

Действительно, случай более чем странный. В конечном счете, что нужно было Миладе в поле в этот ночной час да еще в такой одежде? Может, ей кто-нибудь назначил свидание за городом? Трудно предположить такое, почти невозможно. Тогда почему она оказалась за городом, одетая в вечернее платье? Если в городке полно патрулей, как она утверждает, каким образом ей удалось незаметно покинуть его, и кто хотел застрелить ее здесь, в километре от города?

Можно было сделать самые различные предположения. Но какое из них соответствовало правде? Правду знала только она сама. Однако, как я убедился, она не была расположена открыть мне ее. Может быть, потому, что не доверяла мне, или по какой-то другой, известной ей одной причине.

Мы были совершенно чужими людьми, которых слепой, необъяснимый случай свел теперь в эту ночь, чужими людьми, обреченными, по всей видимости, на смерть. Она, Милада, умрет до утра, может, днем, я — немного позже. Мы были, к сожалению, чужими людьми, хотя наша схожая судьба должна была бы заставить нас уже не чувствовать себя таковыми.

— Ты рассердился на меня? — спросила она через некоторое время, перестав плакать.

— Почему я должен рассердиться на тебя?

— Думаю, у тебя есть причина, раз я просила тебя отойти, если начну бредить. Ты мог бы подумать, что я не доверяю тебе.

— Я ведь сказал: тебя это не должно беспокоить.

— Все же хочу, чтобы ты знал: речь идет не о недоверии. Дело совсем в другом…

— Хорошо, хорошо!.. Может, ты попытаешься заснуть?..

— Я не хочу спать. — И тут же она без всякой связи добавила: — С тех пор, как помню себя, мне везло. Ты можешь это понять?

— Да, само собой разумеется.

— А теперь… Почему ты должен быть румынским военнопленным? Человеком, которого самого травят, как зверя!

— А кем ты предпочитаешь видеть меня?

Милада не ответила, а только вздохнула.

— Так кем же ты предпочитаешь видеть меня? — настаивал я.

— Кем угодно, кроме того, кто ты есть!

— Предположим, что я был бы гитлеровским солдатом. Это тебе подошло бы?

— Не знаю, что ты думаешь обо мне…

— Тебе бы подошло это? — повторил я свой вопрос.

— Возможно. Но прошу тебя, не думай обо мне плохо.

— Возможно… Значит, ты сама не очень уверена в этом? — продолжал я свою мысль.

— Нет!

— Возможно, если бы гитлеровец не был зверем? Это ты имела в виду?

Милада промолчала.

— Скажи мне, Милада, чем я могу тебе помочь?

— Почему ты решил, что можешь мне помочь?

— Ты говорила, что не хочешь умирать. Да?

— Да, я это говорила… Ну и что?

— Я мог бы тебе помочь.

— Хорошо, если бы это было так. Но ты ничем не поможешь мне.

— Даже если я попытаюсь пробраться в город?

— И что? Ты сообщил бы в «Скорую помощь», и меня забрали бы отсюда, из болота?

— Конечно нет. Но если бы ты мне сказала, куда пойти, если бы дала какой-нибудь адрес в городе, я до рассвета успел бы вернуться по крайней мере с бинтами, медикаментами…

— Я никого не знаю в городе. И потом, неужели ты думаешь, что я соглашусь, чтобы ты рисковал своей жизнью ради моего спасения? Если тебя схватят, то тут же расстреляют. Понимаешь?

— Да, конечно. Если схватят, то расстреляют.

— В таком случае твоя жертва окажется напрасной.

— Но ведь не обязательно же меня схватят. Если бы я не нашел тебя, я все равно попытался бы пробраться в город. Скажи, Милада, к кому я могу пойти?

— Я не знаю в городе никого, кто может мне помочь.

— Но не хочешь же ты меня убедить, что не живешь в этом городе!

— Нет, живу. Но туда, где я жила, ты не можешь пойти.

Она закрыла глаза. Несколько минут мы молчали. Вокруг стояла тишина. Только по другую сторону болота, на шоссе, не прекращалось движение. В обоих направлениях непрерывно шли машины.

— Ты представляешь, где проходит сейчас линия фронта? — спросила она через некоторое время.

— Точно не знаю. Десять дней назад фронт был не дальше чем в сотне километров. Наверное, за это время наши возобновили наступление. Не думаю, чтобы фронт стабилизировался.

— Ты так считаешь? — спросила Милада.

— Предполагаю. Прислушайся, что творится на шоссе. Это оживление должно нас радовать.

— Почему? Думаешь, они отступают?

— Именно так я и думаю.

— А если немцы готовят наступление? Ведь движение на шоссе может означать и это, не так ли?

Замечание было правильным и показывало, что Милада имеет какое-то представление о фронтовых делах.

— Конечно, может означать. Только я не думаю, что немцы располагают достаточными силами для контрнаступления, особенно на этом участке.

— Тогда, может быть, через несколько дней советские или ваши войска пробьются сюда.

— Может, дня через два-три, а то и быстрее.

— Все может быть! — На лице Милады еще отчетливее проступило страдание. — И почему нельзя, чтобы человек выжил, если он этого очень сильно хочет?

— Как будто кто-нибудь хочет умирать! Если бы смерть зависела от воли каждого человека, люди за очень малым исключением стали бы бессмертными.

— Все же… как тебе объяснить? Одно дело не хотеть умереть, а другое — хотеть жить во что бы то ни стало. Я хочу жить во что бы то ни стало, потому что глупо умирать именно теперь. — Через некоторое время она продолжала: — Значит, может статься, что через два дня фронт пройдет здесь?

— Полностью нельзя исключать такую возможность.

— Знаешь чего я боюсь? Боюсь, что в раны попадет инфекция.

— Не попадет, — заверил я ее убежденно, хотя сам очень сомневался в этом.

— Только бы два дня, потому что два дня, я думаю, выдержу. — Потом она снова спросила: — А ты уверен, что через два дня сюда придут ваши?

— Конечно!

— На чем основана твоя уверенность? — настаивала она.

— Я уже говорил тебе, что десять дней назад фронт был всего лишь в сотне километров.

— Десять дней назад ты был в плену.

— Был.

— А если ты был пленным, то откуда знаешь, какая обстановка на фронте?

— По радио слышал.

— Ты хочешь сказать, что немцы установили вам в лагере приемник, чтобы вы не скучали? — с иронией спросила она.

— Само собой, нет. Но в лагере у нас был потайной радиоприемник из спичечной коробки.

— Как это из спичечной коробки?

— Я хотел сказать, что детали радиоприемника были смонтированы в спичечной коробке.

— Ах так!

— Силен был аппарат!

С тех пор как я убежал из-под конвоя, я впервые вспомнил о миниатюрном радиоприемнике.

* * *

…В лагере прямо у ворот нас встретила невеселая весть:

— Здесь свирепствует тиф!

Да и неудивительно! В лагере была неописуемая грязь, еды давали мало, да и она была невыносимой: сто граммов хлеба на день, кормовой горох или гнилая капуста с червями. Те, кого мы увидели в лагере, были подобны одетым в лохмотья живым трупам.

Утром нас выгнали на работу: рыть противотанковый ров. Темп работы был адским. Часовые были вооружены автоматами и, кроме того, чем-то вроде хлыстов. И все же нам удавалось как-то провести их. Особенно «старички» научились имитировать работу. К сожалению, минуты, которые нам удавалось украсть таким путем, составляли лишь незначительную часть времени на отдых, необходимый нам, чтобы выдержать. И именно поэтому многие из нас, даже те, кто приобрел исключительное умение проводить наших палачей, падали, изможденные, на землю и больше не поднимались.

Каждому из сторожей мы дали прозвище. Одного прозвали Гиеной, другого Молью, третьего Вампиром. Коменданта лагеря, майора Ганса Волзагена, мы прозвали Рысью за его походку и мутные глаза. Ни один не остался без прозвища. Самым подлым из всех был Гиена.

Из лагеря мы уходили на работу утром и возвращались вечером. Обед нам привозили туда.

После того как Гиена наедался до отвала, у него появлялось желание развлечься. И он развлекался, приказывая пленным бить друг друга по щекам. Если кто-нибудь отказывался, живым в лагерь он не возвращался. До вечера Гиена находил какой-нибудь повод и пристреливал отказавшегося от «забавы». Не проходило дня, чтобы мы во время работы не слышали автоматной очереди. Каждый раз, когда раздавались выстрелы, мы знали, что одного из нас не стало. Кого именно, мы узнавали лишь по возвращении в лагерь.

Но не изнурительная работа, не садизм наших палачей были самым страшным в лагере, а систематическое и постоянное унижение человеческого достоинства. Разве можно говорить о достоинстве, когда, чтобы развлечь палачей, тебе приходится давать пощечины такому же несчастному, как и ты, и получать их от него.

Тяжелый труд, постоянный голод, систематический страх, подавление и искоренение его достоинства превращают человека в животное. За физическим истощением следовала физическая смерть человека. Но физической смерти предшествовала духовная. Я наблюдал это явление на многих из моих товарищей по несчастью. Этого я боялся больше всего, пока находился в лагере. Чтобы мой дух не умер раньше, чем у меня иссякнут физические силы, во время работы или в минуты отдыха, чаще всего ночью, в душном бараке я рассказывал стихи, вспоминал содержание любимых книг, читал целые лекции перед воображаемой аудиторией. Чем больше было изнурено мое тело, чем сильнее произвол и систематическое обесчеловечивание пытались притупить мой дух, тем отчаяннее я боролся, заставляя свой мозг работать, не позволяя ему облениться и сдаться. Случается, что король отрекается от трона по принуждению или, реже, по своей воле. Но я не хотел отрекаться от позиций своего духа. Гвоздем на земле, огрызком карандаша на любом попавшемся под руку клочке бумаги я пытался решать уравнения или приводить доказательства той или иной теоремы. Короче говоря, чтобы не опуститься до скотоподобного состояния, чего добивались наши палачи, я старался сохранить активность своего ума, заставляя его работать вопреки голоду и физическому истощению.

Таким образом я пытался спасти свою человеческую сущность. И не один я. Каждый или почти каждый из нас пытался по-своему сохранить в себе человеческое начало. Но наступали моменты слабости, когда мне казалось, что мы не что иное, как существа, полностью лишенные какой-либо способности к защите, сбитые с толку, охваченные паникой, делающие отчаянные усилия для того, чтобы спастись, даже если для этого надо было пожертвовать жизнью других. Правда, находились и среди нас негодяи, которые могли торговать чужой жизнью во имя спасения своей. Находились такие, которые из-за гнусных преимуществ, означавших очень многое с точки зрения выживания, готовы были соревноваться в жестокости с нашими палачами. Но они были исключением.

На первый взгляд, в лагере были две категории людей: комендант Рысь с подчиненными ему Гиеной, Молью и другие абсолютные хозяева, которые могли распоряжаться нашей жизнью, и мы — пленные. В действительности все обстояло совсем иначе. Была не только воля палачей, но и наша воля, воля пленников лагеря. Наша воля не сложилась сама по себе, стихийно. Кто-то вдохнул ее, привил нам в различных формах, и она, эта воля, проявляла себя в самых различных обстоятельствах. Правда, не все пленные понимали это. Я хочу сказать, что не все абсолютно отдавали себе отчет в том, что в лагере есть люди, которые так или иначе руководят борьбой против пассивности, против апатии, против полного смирения перед лицом террора и произвола. Я даже сейчас не смогу объяснить, как осуществлялось это руководство. Однако всякий раз, когда обстоятельства этого требовали, большинство пленников лагеря действовали в соответствии с указаниями тех, кто воплощал их волю. В качестве примеров можно привести систематический саботаж работ, поддержку выбившихся из сил во время переходов и работы: мы ставили их на менее трудные места или принимали на себя часть их работы.

Чем дольше я находился в лагере, тем больше понимал, что мы не листья, которые ветер (комендант и охрана лагеря) может развеять в разные стороны. Правда, наши палачи, с пистолетами и автоматами, с жестокостью, которая в конечном счете тоже была их оружием, сильнее нас. В своем роде мы тоже представляли силу, но только не в отдельности. В единственном числе каждый из нас был несчастным человеком, из которого наши палачи хотели сделать существо, стремившееся только к одному — выжить. Все вместе мы были, однако, сильны. Правда, мы не могли не дать гитлеровцам убивать пленных, но мы не давали отчаянию сломить нас, чего фашисты добивались всеми доступными им способами. Мы все без исключения верили, что недалек день, когда нашим страданиям придет конец.

Люди часто принимают желаемое за действительное. К нам это не относилось. Мы находились в лагере для военнопленных, но были в курсе боевых действий на всех фронтах благодаря радиоприемнику, смонтированному в спичечной коробке. Кому принадлежал приемник и когда слушали последние известия, я так и не узнал. Тайна эта строго сохранялась. Возможно, что Никита знал эту тайну. Никита был из дивизии имени Тудора Владимиреску, в плен он попал несколько недель назад. После смерти Хории Быргэзана я сблизился с Никитой.

От него я узнавал новости о событиях на фронте, принимаемые по радио. Само собой разумеется, гитлеровцы от доносчиков узнали в конце концов о существовании тайного радиоприемника и начали лихорадочно его искать. Но, несмотря на их отчаянные усилия, на внезапные обыски то днем, то ночью в самое неожиданное время, они не сумели найти его.

Не нашли, возможно, потому, что искали настоящий приемник, а не спичечную коробку. И сегодня, спустя столько лет, я с восхищением вспоминаю о неизвестных товарищах по лагерю, которые в тех суровых условиях сумели сохранить наш приемник.

Благодаря приемнику мы знали о следовавших одно за другим катастрофических поражениях гитлеровцев, и среди нас не было ни одного человека, который отказался бы бежать при первом же удобном случае. Но практически убежать из лагеря было невозможно: охрана организована великолепно, имеются и овчарки на тот случай, если кому-либо каким-то чудом удастся пробраться за колючую проволоку. За все время моего пребывания в лагере было, три попытки к бегству, все они окончились неудачей. Двое были застрелены между рядами колючей проволоки, а третьего настигли собаки, и он был расстрелян перед всеми заключенными лагеря на плацу, где проводились утренние и вечерние поверки.

Фронт находился в непрерывном движении, советские и румынские дивизии безостановочно продвигались вперед, сминая узлы сопротивления гитлеровских и хортистских войск. Поэтому мы не удивились, когда в один из дней прошел слух, что лагерь будет переведен в более отдаленное от фронта место. Слух подтвердился: приказ об эвакуации лагеря был официально доведен до нашего сведения на утренней поверке. Но только теперь мы узнали, что «более отдаленное место», о котором говорили накануне, — это Германия. Известие ошеломило нас, и многие, напуганные перспективой оказаться на территории Германии, решили бежать прежде, чем нас доставят туда.

Начались лихорадочные приготовления к эвакуации, и спустя всего четыре часа весь лагерь двинулся в путь. Дракон, которого я почти не видел в лагере, появился снова, и, на мою беду, как раз он командовал колонной, в которой шел я. Используя свой прежний опыт, Дракон принял все возможные меры к тому, чтобы исключить во время перехода любую попытку к бегству.

И все же, несмотря на это, я был полон решимости бежать.

Случай представился через три дня столь неожиданно, что не было времени договориться с Никитой, и мне пришлось действовать на свой собственный страх и риск. Может, Никите тоже удалось бежать, но я так и не встретился с ним потом. Как было бы хорошо, если бы сейчас, в болоте, он оказался рядом! Вдвоем мы, может, нашли бы возможность спасти Миладу. Я был почти убежден, что она не протянет еще два дня. Рядом со мной уже умерло столько людей, что я знал, какой подлой бывает смерть, как незаметно она подкрадывается к своей жертве.

Но Милада верила, что сможет выдержать два дня. Я положил руку на ее лоб. Она вся пылала. Если бы у меня было что-нибудь против инфекции! Милада даже не открыла глаз. Может, заснула.

На небе снова собрались тучи.

«Только бы не пошел дождь! — забеспокоился я за Миладу. Но тут же подумал: — Если она умирает, какое значение имеет, пойдет или не пойдет дождь».

Милада забылась, видимо измученная лихорадкой. Меня тоже охватила усталость, и я улегся поудобнее, решив поспать до рассвета. Но не спалось, и я припомнил подробности своего побега.

* * *

…Дело шло к обеду. Наш путь пересекала двигавшаяся по шоссе длинная гитлеровская колонна. По-моему, это был целый полк, которым гитлеровцам потребовалось где-то срочно закрыть брешь. И вот, когда колонна автомашин проходила мимо меня, я услышал сильный рев. Над нами, будто из самых облаков, появилась эскадрилья советских бомбардировщиков. Они шли высоко под прикрытием нескольких истребителей.

Сначала я подумал, что они, имея другое, более важное задание, пролетят мимо. Но я ошибся. Первым со своего пути свернул один из истребителей. Он стрелой пронесся над колонной, обстреляв ее из пулеметов, и вернулся в строй. Тут же вся эскадрилья бомбардировщиков спикировала на шоссе. На гитлеровские автомашины посыпались бомбы.

Дракон еще до начала бомбардировки приказал нам залечь в канаву на обочине шоссе. Наше преимущество состояло в том, что, пока бомбардировщики разворачивались, колонна грузовиков с гитлеровцами несколько обогнала нас. Только осколки бомб могли долететь до пленных. Но из-за истребителей, которые кружили над нами и обстреливали шоссе из пулеметов, мы вынуждены были лежать, уткнувшись лицом в землю. Пока я не оказался в плену, я все время находился на передовой, принимал участие в бесчисленных атаках и не раз попадал под обстрел артиллерии. Но никогда я не испытывал такого страха, как теперь, когда нас бомбили тяжелые бомбардировщики и обстреливали из пулеметов истребители.

И хотя мне было очень страшно, я понял, что именно теперь появилась возможность, может быть единственная, бежать. Бежать, пока не кончилась бомбардировка. Я отыскал взглядом Дракона. Он лежал, уткнувшись лицом в землю, боясь пошевелиться. Остальные конвойные были в таком же положении. Я выполз из канавы, потом, пригнувшись, бросился бежать. Пока гитлеровцы поняли, что я сбежал, еще не убранное кукурузное поле укрыло меня. Несколько автоматных пуль просвистело мимо, но мне повезло: ни одна из них не задела меня. Под прикрытием высоких стеблей кукурузы я продолжал бежать в противоположную от шоссе сторону. Я знал, что у Дракона нет возможности преследовать меня, но бежал, пока хватило сил.

Восемь дней, вернее, восемь ночей шел я в сторону фронта, обходя села, питаясь тыквой и картошкой, которую находил на нолях. На восьмой день я попал в болото. Измученный, я крепко проспал двое суток, не чувствуя комариных укусов, а когда проснулся, все руки и лицо у меня распухли и горели. Зудело тело, страшно хотелось есть и пить. Затянув потуже ремешок, я стал обдумывать свое положение. Я свободен, но нахожусь в чужой стране. Надо быть осторожным и не полагаться просто на везение, поэтому села, которые встретятся на моем пути, буду обходить. По болоту я могу идти и днем…

Страшно мучил голод. За последние сутки в поле я не нашел ни тыквы, ни картофеля, ни початков кукурузы, хотя вместо того чтобы продолжать свой путь, потерял всю ночь, бродя по полю в поисках пищи. Утром, когда рассвело, я вернулся в болото, потому что при свете наступающего дня обнаружил село, которое на самом деле было городком, как я узнал об этом от Милады в следующую ночь. Не в силах больше переносить голод, я решил, что ночью, любой ценой попытаюсь проникнуть в город. От сырой тыквы и картофеля у меня болел желудок, а я, на мое несчастье, не был курильщиком и потому не имел ни одной спички, чтобы разжечь огонь.

…И когда снова наступила ночь, голод пересилил чувство осторожности. В болоте, где стоял запах гниющих растений, ила и войны, мне вдруг померещился запах сосисок с тушеной капустой. И, как лунатик, я двинулся по направлению к селу, которое на самом деле было городком, чтобы утолить голод воображаемыми сосисками с капустой, подобными тем, какими кормила меня в первые студенческие годы красивая и дородная фрау Мицци.

* * *

В конце концов я все же уснул. Проснулся утром, когда едва рассвело. Милада спала. Если бы ее грудь не вздымалась и не опускалась при вдохе и выдохе, я мог бы подумать, что она умерла в течение ночи. Но она спал, и я мог рассмотреть ее. Милада была очень красива. При свете дня на ее лице можно было увидеть и красоту, а не одно страдание, которое пронизывало все ее существо. И теперь меня продолжали мучить вопросы, которые терзали ночью.

«Кто же эта женщина?» — спрашивал я самого себя.

Без сомнения, я поступил глупо, связавшись с ней. То, что на ней вечернее платье, вызывало у меня недоверие к Миладе. Жертва гитлеровцев, одетая в вечернее платье, которую застрелили за городом! В это нелегко поверить. Ее имя еще ни о чем не говорило. Конечно, Милада — чешское имя. Но если она на самом деле чешка, то почему в бреду говорила по-немецки, а не на своем родном языке? Ведь все должно бы быть наоборот. Сколько бы языков люди ни знали, в ста случаях из ста они считают только на своем родном языке и бредят тоже на своем языке. А Милада бредила на немецком языке. С другой стороны, в бреду она повторяла вовсе не чешское имя Георг! Это имя вполне могло быть немецким. Не обманула ли меня Милада, сказав, что она чешка? Но в этом случае…

Я не успел прийти ни к какому выводу, так как Милада как раз начала просыпаться. Она открыла глаза и смотрела на меня изучающим и удивленным взглядом, будто вспоминая, кто я такой. Через несколько секунд вспомнила, и тогда случилось то, что еще больше усилило мое недоверие к ней. Я уже говорил, что она была красивой, но все же главным, что отражалось на ее лице, было страдание, причем скорее душевное, чем физическое. Так вот в момент, когда она вспомнила, кто я и какую роль сыграл в последние десять часов ее жизни, каким-то усилием она сумела прогнать с лица печать страдания. Теперь она была еще более красивой. Этот талант преображения меня удивил, укрепив мое недоверие к ней.

— Доброе утро, — сказал я.

— Доброе утро! — ответила она и спросила: — Что с тобой случилось?

— Ничего! Почему ты решила, что со мной что-то случилось?

— Ты изменился. У тебя суровый взгляд, и даже лицо у тебя стало суровым.

Ох эта женская интуиция!

— Могу тебя заверить, что ты ошибаешься. Как ты себя чувствуешь?

— Боль стала терпимой. Думаю только, что температура высокая.

Я потрогал ее лоб. Он горел. Температура у нее была самое меньшее тридцать девять градусов.

— Да, температура есть. Градусов тридцать восемь. Но ты не тревожься.

— Раз уж мне захотелось есть, значит, действительно можно не тревожиться. Слышишь, мне захотелось есть. У тебя есть что-нибудь из еды?

— Ничего! Абсолютно ничего.

— Жаль. Если бы я что-нибудь съела, то, может, сил прибавилось бы. Невероятно, как хочется есть! Не дашь ли мне воды? Мне захотелось пить. А потом, говорят, вода заменяет еду.

Я взял котелок и принес ей воды из болота. Вода была мутной, желтоватой и неприятно пахла. Я приподнял ее голову, чтобы она могла пить.

— Вода не очень-то хороша, но другой нет.

Когда Милада увидела, какую воду я ей принес, она отказалась пить.

— Спасибо! Мне уже не хочется пить, во всяком случае не так сильно, чтобы пить воду из болота.

— Послушай, тебя на самом деле зовут Миладой? — спросил я.

— Да, Миладой.

— И ты действительно чешка?

— Да. Не веришь? Но какой смысл мне обманывать тебя? Когда я сказала тебе, как меня зовут, я была уверена, что умру. А потом… потом у меня не было никаких причин бояться тебя. Я знала, что ты не сделаешь мне ничего плохого.

На губах у меня вертелся вопрос: «Хорошо, ты чешка, тебя зовут Миладой, но что ты имеешь общего с немцами?» Все же я не задал этого вопроса, потому что лицо ее снова исказилось страданием. Мое раздражение рассеялось, рассеялось недоверие к ней, и меня снова охватила жалость.

— Да, действительно, у тебя не было причин бояться меня.

Милада снова закрыла глаза, и мы замолчали. Вставало солнце, и по мере того, как оно поднималось, голод мучил все сильнее. Мне нестерпимо хотелось есть… Я вдруг вспомнил ту сцену из фильма «Золотая лихорадка», где Чаплин усаживается за стол и готовится есть шнурки от своих ботинок, вообразив, что эти макароны. Потом начинает обсасывать гвозди из подметки, будто это куриные косточки. И я начал хохотать. Милада открыла глаза и посмотрела на меня с недоумением, которое сменилось испугом. По всей видимости, она решила, что я сошел с ума.

— Ради бога, чему ты смеешься? — спросила она.

Но я продолжал хохотать и не мог остановиться. Это, без сомнения, была истерика, и я с трудом взял себя в руки. Успокоившись, я схватил котелок, чтобы пойти за водой.

— Постой! Прошу тебя: не уходи, не оставляй меня одну.

— Не бойся, я вернусь быстро.

— Поверь, мне не хочется пить.

— Захочешь потом.

Я ушел. Недавний мой смех напугал меня. Не означает ли это, что в моей голове что-то нарушилось? И куда это я направляюсь? Ведь в болоте лучшей воды все равно не найдешь. Я просто чувствовал потребность двигаться, делать что-нибудь.

Я шел по болоту, пока не очутился на его краю, обращенном в сторону городка. Здесь начинались поля. Часть их была уже убрана, другая так и не была засеяна из-за войны. В сухой земле ничего нельзя было найти для еды. Ни тыквы, ни картошки, ни свеклы. Я со злой яростью смотрел на уходящее вдаль ровное, без единой возвышенности, поле, равнодушное и черное. Оно не хотело накормить меня. Я почувствовал ненависть к этому полю, на котором ничего не было, кроме сорняков. И так, глядя вдаль, через поля, на расстоянии километров двух я заметил колодец.

«Хоть чистой воды из колодца принесу ей», — подумал я и, не раздумывая, отправился в ту сторону.

Но шел я не напрямик, а в обход, держась как можно ближе к болоту, чтобы в случае опасности скрыться. Из-за этого мой путь до колодца длился долго. Колодец оказался не в поле, как я решил сначала, а около проселочной дороги, которая вела в городок.

Я ведром достал воды, чтобы утолить жажду. Кажется, никогда в жизни я не пил такой вкусной воды. Я пил, пока мог, потом наполнил котелок и хотел уже тронуться в обратный путь, но не удержался от искушения. Я снял свой разодранный френч и рубашку и начал умываться. Непередаваемое блаженство! Столько времени быть грязным и наконец иметь возможность умыться, лить на себя холодную воду, растираться ладонями, потом снова поливать себя водой, притом лить сколько хочешь чистой холодной воды.

Я плескался долго-долго, потом опрокинул на голову целое ведро воды. Когда же я выпрямился и, счастливый, открыл глаза, то увидел, что передо мной, на расстоянии не более трех шагов, стоит гитлеровец и смотрит на меня.

«Откуда его черт принес, с неба, что ли, свалился?» — подумал я, скорее обозленный, чем напуганный. По-видимому, удовольствие от умывания было столь велико, что я не смог резко перейти от одного душевного состояния к другому, совершенно противоположному. Ответ на свой вопрос я получил тут же, когда увидел прислоненный к дереву велосипед. К багажнику было привязано ремнями нечто вроде сумки из новой светлой кожи. Поскольку я был раздет до пояса, у меня промелькнула надежда, что гитлеровец не понял, кто я такой. Но эта надежда длилась только одно мгновение. По его взгляду я определил, что он все знает. Гитлеровец смотрел на меня и ухмылялся, и из его ухмылки я понял, что ничего хорошего ждать мне от него не приходится. Особенно потому, что он взял наизготовку карабин, который до этого нес на ремне.

«А Милада? — мелькнуло у меня в голове. — Что она будет делать? Что она подумает, когда увидит, что я не возвращаюсь? Она, конечно, подумает, что я ее бросил». Мысль об этом помогла мне не только обрести спокойствие, но и найти в себе силы и энергию, чтобы не попасться в ловушку.

Немец ухмылялся. Ну что ж! Притворившись, что не понимаю его ухмылки, я улыбнулся ему и поздоровался. Потом спокойно достал еще одно ведро воды и, держа его в руке, чтобы немец подумал, что я предлагаю ему попить, сделал шаг к нему и в следующее мгновение изо всей силы выплеснул содержимое ведра ему в лицо. Это произошло молниеносно. Когда ослепленный струей воды гитлеровец пригнул голову, я набросился на него и схватил за горло. Он не успел прийти в себя, как был уже мертв.

Пошарив в карманах гитлеровца, я нашел пачку сигарет и коробок спичек. Хотя я не курил, сейчас мне очень хотелось затянуться, но я не позволил себе этого удовольствия. Меня занимало другое: как снять с гитлеровца форму, которая, как я подумал, может мне пригодиться. Эта операция далась мне нелегко, но в конце концов я справился. Затем мне нужно было избавиться от трупа, не мог же я оставить его возле колодца. Ведь если немцы наткнутся на него, не исключено, что они организуют прочесывание болота.

На листе бумаги я написал крупными буквами по-немецки: «Запрещено. Вода в колодце отравлена».

Объявление я прицепил к какому-то гвоздю, потом сбросил труп в колодец. Затем я сел на велосипед и поехал назад к болоту. Возле него слез с велосипеда, горя желанием узнать, что содержится в сумке. Я надеялся найти там хоть что-нибудь из еды. Судьба не была благосклонной ко мне. В сумке оказалась всего лишь коробка марципана.

Я надеялся найти кусок хлеба, шпика, другую какую-нибудь еду. А вместо этого — коробка марципана! Я был так взбешен, что хотел выбросить эту коробку в болото, но вовремя остановился, вспомнив о Миладе.

«Может, ей подойдет этот чертов марципан», — подумал я.

Увидев меня, Милада обрадовалась, и на некоторое время глаза ее повеселели.

— Я уж думала, что ты не вернешься!

— Пить хочешь? Видишь, чистая вода. Я принес тебе кое-что из еды.

— Что же?

— Марципан!

— Марципан? Ты шутишь?

— Вовсе не шучу. Пожалуйста, угощайся!

Я протянул ей коробку. Она взяла один кусочек и начала есть его, глядя на меня. Глаза ее улыбались. Марципан ей понравился. Меня же, когда я попробовал его, замутило, но я заставил себя есть его. Так мы сидели рядом и ели марципан.

— Очень вкусно, — сказала она. — А ведь он мне никогда не нравился. Даже когда была маленькой. А тебе?

— Когда я был маленьким, я даже представления не имел, что на свете есть какой-то там марципан. А сейчас я предпочел бы съесть кусок хлеба.

— Ты мне не расскажешь?

— О чем?

— Как ты достал марципан, карабин, форму, велосипед…

Я рассказал ей все, что случилось со мной. Она слушала, думая о чем-то другом. Когда я замолчал, она повернула голову в сторону велосипеда, который я прислонил к иве. Она долго рассматривала его, будто пытаясь узнать его. Только через некоторое время я понял, что на самом деле Милада даже не видела велосипед: она думала о чем-то совершенно ином.

— Ты примерил форму? — спросила она меня. — Подходит тебе?

— Думаю, что подойдет.

— Хорошо бы знать наверняка.

— Я потом померяю.

— Нет, теперь, прошу тебя!

— Ладно!

Я отошел в сторону и переоделся.

— Подходит! — крикнул я ей.

— Иди сюда, я тоже посмотрю.

Она окинула меня критическим взглядом.

— Немного широковато в плечах… Примерь и пилотку.

Пилотка была мне в самый раз.

— Обуй сапоги.

Сапоги были великоваты, но с ног не спадали.

— Ну как, в порядке?

— Если бы у тебя не было такой ужасной бороды, ты был бы похож на настоящего немца.

Я был убежден, что она пошутила.

— Борода не проблема. У меня в вещевом мешке есть все, что нужно для бритья.

Все мое имущество состояло из бритвы, помазка, куска мыла и одной пары носков, которую я, именно потому что она была единственная и к тому же чистая, не использовал, хотя та, что была на мне, вконец износилась.

— В таком случае ты сделал ценное приобретение.

— Да, конечно, все это может пригодиться. Но сейчас я сниму эту форму, а то она меня жжет, как огнем.

Я разделся и вновь надел свои лохмотья, оставив на себе только сапоги, потому что на моих уже не было подметок. Милада продолжала грызть марципан, поглядывая на освободившееся от облаков небо. Я чувствовал, что она чем-то озабочена, но не мог понять, что происходит с ней. Время от времени она смотрела на меня долгим загадочным взглядом, будто хотела что-то сказать, но не могла решиться.

— Ну? — спросил я ее через какое-то время.

— Что?

— Ты мне ничего не скажешь?

— Ничего!

— Тогда я пойду поищу что-нибудь поесть. Может, мне удастся подстрелить какую-нибудь дичь…

— Ты не думаешь, что выстрелы…

Она замолчала на полуслове, поняла что оснований для опасения нет.

— В зоне, где кишмя кишат войска, вряд ли кто обратит внимание на один-два выстрела, — ответил я ей.

— Не задерживайся долго.

— Постараюсь найти хоть что-нибудь. Мы должны поесть, не так ли?

Мне повезло. Я подстрелил утку. И полчаса не прошло, как я вернулся.

— Хорошо, что ты вернулся. Мне очень плохо!

Температура была не выше, чем накануне. Напротив, мне показалось даже, что жар несколько спал. Но несмотря на это, Милада чувствовала себя плохо.

— Но температура немного спала.

— Тогда, возможно, это из-за марципана… Я ела его с такой жадностью. — Говорила она с трудом.

— Конечно, это из-за марципана. Поешь мяса, будешь чувствовать себя лучше.

Я принялся за дело. Долго возился, пока ощипал, опалил и зажарил утку. Мясо было не таким твердым, как подметки у Чаплина в фильме «Золотая лихорадка», так что я ел с удовольствием. Милада же едва пожевала одну ножку. Она чувствовала себя все хуже.

— Думаю, что не выдержу, — сказала она. — Напрасно я тешила себя иллюзиями.

— Послушай, Милада, я еще раз тебя спрашиваю, не могу ли что-нибудь сделать для тебя. У меня есть одежда и велосипед, хочешь, я проберусь в город? Я говорю по-немецки. Теперь у меня намного больше шансов, что не схватят. Если ты мне скажешь, к кому мне можно зайти в городе, через час я вернусь с лекарством.

— В городе у меня нет никого, кто бы мог мне помочь… Единственный человек, на которого можно было надеяться, откажется…

— Кто? Тот самый Георг?

— Какое значение имеет, кто? Но я очень прошу тебя, не думай обо мне плохо. Ты мне обещал это.

— Я никак не думаю о тебе, Милада, потому что ты не даешь мне возможности думать ни хорошо, ни плохо. Но это не мешает мне чувствовать себя оскорбленным твоим недоверием.

— Видишь, видишь, ты все же осуждаешь меня! — с упреком произнесла она. — Прошу тебя, не настаивай. Скажи лучше, ты можешь представить себе что-то такое…

— Что именно?

— Даже то, что кажется невероятным?

— Представить могу.

— А ты можешь представить себе то, чего очень сильно желаешь, и верить, что это твое желание исполнится?

— А ты можешь?

— Я? Конечно. Много раз, когда мне было особенно тяжело, я представляла себе, что уже нет больше войны и что я уже дома, в Праге. Ты знаешь Прагу?

— Нет.

— После войны обязательно посмотри. Она тебе не может не понравиться. У тебя такая душа, что тебе не может не поправиться Прага.

— Какая же это у меня душа?

— Человеческая. Знаешь, мало у кого из людей человеческая душа. По крайней мере сейчас, во время войны. Тебе Прага должна обязательно понравиться… Особенно квартал, где я родилась… Мала Страна… Старый, романтический квартал. Ты тоже немного романтик, а романтизм означает благородство. И душа у тебя благородная, раз ты находишься возле меня, а не в другом месте. Ты ведь перенес меня сюда, в болото, чтобы спасти. Ты не бросил меня, хотя я тебе мешаю…

Она замолчала, чтобы отдохнуть. Она так ослабла, что уставала даже от разговора.

— Когда мне было очень тяжело, то я, чтобы было легче, чтобы я могла переносить все, воображала себя дома, воображала, что у меня есть муж, поэт, и пятнадцатилетний сын по имени Петка, с которым мы вдвоем исполняем концерт Баха для двух скрипок. И знаешь, всякий раз, когда я все это представляла, мне становилось легче.

— А почему тебе было так тяжело, Милада?

— А кому во время войны легко? Всем нам тяжело, — попыталась она уклониться от прямого ответа.

— Ты умеешь играть на скрипке, Милада?

— Нет. Но я воображала себе, что умею. Когда тебе тяжело, хорошо мечтать о чем-то. Вот и сейчас мне тяжело и я хочу мечтать о лучшем.

— О чем же, например?

— Я хотела бы вообразить, что я здорова и что не лежу здесь, в болоте, где комары и противный запах, а нахожусь где-нибудь на берегу реки, может быть, Влтавы или какой-нибудь реки в твоей стране… Назови мне какую-нибудь вашу реку.

— Я сам из города на берегу Дуная. Я думаю, нигде нет такой красоты, как на берегу Дуная.

— Хорошо, пусть на берегу Дуная… Вот я лежу сейчас на берегу реки и смотрю в небо, удивляясь, какое оно высокое. А возле меня ты, и ты мой любимый. И я люблю тебя и не знаю старости и смерти… А ты ласкаешь меня… И я говорю тебе: возьми меня на руки…

Она снова замолчала, чтобы передохнуть.

— Ты только хотела бы или ты можешь все это представить, Милада?

— Я могу все это представить… Я тебя давно люблю, мой дорогой. Возможно, я и родилась для того, чтобы любить тебя. Никогда не устану любить тебя, никогда. И я так счастлива, что и ты любишь меня… Как быстро пролетели годы! Война далеко позади… Молодые, когда слышат, как мы говорим о войне, морщатся со скучающим видом: «Что было, то прошло… Мы, молодое поколение, никогда не будем воевать…» Да, много лет прошло после окончания войны… Мы с тобой прошли рядом со смертью, но остались живы… Ты помнишь, как мы познакомились? Ты помнишь болото, где ты меня укрыл, когда я была тяжело ранена? Если я не умерла тогда, то только благодаря тебе. И еще тому, что мне очень не хотелось умирать.

— Чтобы объяснить что-то Георгу?

— Да, и это тоже… Было очень важно объяснить ему. Но потом, когда я узнала, что ты за человек, мне захотелось жить, чтобы любить тебя… И я не умерла именно потому, что очень хотела жить. Я хотела, и я выжила. Так я победила смерть… Теперь прошли годы, но я не устала любить тебя… И ты тоже не устал любить меня… Мы оба так счастливы! И как нам не быть счастливыми, если у нас есть главное в жизни? Видишь, мы уже поседели, но по-прежнему чувствуем себя молодыми. Даже не верится, что у нас такой большой сын: ему шестнадцать лет! Парень похож на тебя. У него твои глаза… Он, я знаю, такой же романтик, как и ты. Правда же, мы можем гордиться нашим сыном? Но меня охватывает страх, как только я подумаю, что будет с ним, когда он вступит в жизнь… Люди с хорошей душой всегда страдали от плохих людей… Как бы и нашему мальчику не пришлось пострадать из-за плохих людей… Все же я счастлива, что у моего сына такая хорошая душа, даже если ему из-за этого придется страдать…

Она снова замолчала, наверное, устала. Она на несколько мгновений закрыла глаза, потом продолжала:

— Дорогой мой, как прекрасно сегодняшнее осеннее утро!.. Небо такое чистое и голубое, как глаза у нашего сына. И солнце… Какое приятное солнце сегодня утром… Раньше я почти не замечала, чтобы утро было таким красивым… Я раньше жила, но не наслаждалась жизнью… Но с тех пор, как я побывала в лапах смерти и ты спас меня, я стала смаковать жизнь, как редкое и топкое вино… С тех пор, как я победила смерть, я берегу каждое мгновение… Благодарю тебя за все это. С тех пор, как встретилась с тобой…

В это мгновение где-то вдали послышался гул. Сначала я подумал, что там, на востоке, гремит гром. Но нет, это не гром. Я был уже стреляный воробей и не мог спутать артиллерийскую канонаду с громом. Никакого сомнения: до нас доносятся раскаты артиллерийской канонады. Значит, фронт очень близко, совсем рядом.

— Милада, слышишь?

— Слышу, как плещется вода и как шумит ветер в ветвях. Слышу…

— Послушай, Милада, послушай! Очнись от своих грез и прислушайся. Слышишь канонаду? Это фронт приближается к нам, и слышно, как стреляют орудия. Послушай, Милада!

Милада прислушалась.

— Да, я тоже слышу!

— Там идет бой, Милада. Не исключено, что сегодня вечером здесь окажутся советские или румынские передовые части.

— Вечером…

— Не исключено, Милада! Или, самое позднее, в течение завтрашнего дня.

— Мне плохо, очень плохо! Рана на плече дергает и горит. Наверное, она загноилась.

Я взял ее руку. Температура повысилась. Пульс бился лихорадочно.

— Ты ведь сама говорила, что воля человека может победить смерть.

— Я говорила, любовь… Но тогда я мечтала… Мы должны быть благодарны судьбе за то, что нам дана способность мечтать.

— Держись! Теперь я убежден, что все будет хорошо. Ты не должна бояться смерти, Милада. Ты только должна всей душой хотеть выдержать, пока сюда придут наши.

— Да, я хочу этого всей душой!

— Тогда все в порядке, Милада. Прислушайся к канонаде, и тебе станет легче. Поверь мне, канонада — лучшее лекарство для тебя.

— Там идет сильный бой, — проговорила она дрожащим от волнения голосом.

— Да, действительно, бой там идет горячий. Но откуда ты знаешь это? Ты была на фронте?

— Там умирают люди, — продолжала она, будто не слыша моего вопроса. Она, конечно, слышала его, но отвечать не стала. — Столько людей умирает там! Можно сказать, они умирают, чтобы я выжила. Не так ли?

— Да, — согласился я.

Потом мы замолчали. Я прислушивался к канонаде. Милада закрыла глаза. Дыхание ее было тяжелым и прерывистым, но теперь у меня было меньше тревоги за ее состояние. Канонада вселяла в меня оптимизм. Милада выдержит. Она выдержит до вечера или до завтрашнего дня, когда сюда придут наши передовые части. Как было бы хорошо, если бы здесь прошел мой полк! Как обрадовались бы ребята, которые остались в живых! Я видел перед собой их всех и знал, что многие из них погибли.

Но что означает смерть на войне!.. Некоторые думают, что те, кто находится на фронте, свыкаются со смертью, что она уже не оказывает на них такого сильного впечатления. Это неправда. На фронте смерть перестает быть абстрактным понятием, она становится единственной неумолимой реальностью, которая захватывает тебя, пронизывает все твое существо, реальностью, которую ты не можешь игнорировать.

Когда возле тебя кто-то погибает, ты тоже чуточку умираешь вместе с ним. Потом умирает еще и еще один. Эти смерти, собранные воедино, составляют значительную часть твоей жизни, укороченной, таким образом, наполовину смертями других именно потому, что, если сокращается число тех, кто бросает вызов смерти, сокращаются и твои шансы остаться в живых. Как тогда у Оарбы на Муреше. Многие погибли там, а я попал в плен. Противник контратаковал тогда при поддержке артиллерии и минометов. Трижды ему удавалось проникнуть в наше расположение и трижды он был отброшен. Справа и слева от нас обстановка была еще хуже. Оба фланга отошли, чтобы занять более выгодные позиции, а мы этого не знали. Не получив никакого приказа, мы продолжали сражаться, экономя те боеприпасы, что у нас еще оставались.

Робу, командир нашего взвода, был ранен и эвакуирован в тыл. Я принял на себя командование взводом, и до какого-то момента мы держались. Но обстановка все ухудшалась. Боеприпасы были на исходе. Вскоре у нас остались только гранаты, да и тех немного. Связь с КП роты прервалась, и я не смог восстановить ее с помощью связных. Дважды я посылал связных, и оба они были убиты. Я был полностью отрезан от своих, но без приказа не мог отходить. И только под явной угрозой окружения я разрешил оставшимся в живых отходить на рубеж, где, как я думал, находятся остатки нашей роты.

Сам я остался на позиции, чтобы прикрыть отход. И мне это удалось с помощью последних трех пулеметных дисков. Истратив их, я тоже попытался спастись, стал отходить ползком с намерением добраться до окраины села, где меня должны были ждать остальные. И как раз в тот момент, когда я уже решил, что опасность миновала, группа гитлеровцев, просочившихся на правом фланге нашей роты, окружила меня. Они навалились на меня, обезоружили и отвели на свои позиции. Меня допрашивал какой-то лейтенант, неплохо говоривший по-румынски. Ничего не добившись, гитлеровцы привязали меня к дереву и так держали всю ночь. Под утро я потерял сознание. Придя в себя, услышал грохот артиллерийской стрельбы. Гитлеровцы готовились к контратаке, начали ее на рассвете. Они понесли большие потери. Я это понял ночью, когда нас, пленных, заставили перетаскивать на носилках убитых и раненых с их позиций. Мы таскали носилки с ранеными и убитыми всю ночь…

* * *

Канонада не утихала. Я слушал ее и радовался. Но Милада уже не открывала глаз. Дышала она все так же тяжело.

— Как ты, Милада?

— Горит!.. Очень сильно горит!

— Ты должна хотеть жить, Милада. Держись!

Она не отвечала, только попыталась улыбнуться, но ей это не удалось. В кустах не переставая каркала ворона. Движение на шоссе стало еще оживленнее.

— Ты здесь? — спустя некоторое время спросила Милада, не открывая глаз.

— Здесь! Тебе что-нибудь нужно?

— Я только хотела знать, здесь ли ты. Не уходи, не оставляй меня одну.

— Никуда я не уйду.

— После войны обязательно побывай в Праге… Обещаешь?

— Если доживу до конца войны, приеду навестить тебя в Праге. Дай мне твой адрес.

— Ты меня не найдешь там. Я умру… Обязательно поезжай в Прагу, в Малу Страну… Найди там Гелихову улицу, на этой улице я жила… Перед домом есть небольшой садик, а в нем много-много цветов… Только красные и голубые цветы… Пройди мимо дома и думай, что в этом доме жила я, Милада…

— Я не только пройду мимо. Я открою калитку и войду во двор. На меня залает собака. У вас есть в доме собака?

— Есть, пудель. Тарзан его зовут.

— Тарзан залает на меня, а ты выйдешь посмотреть, кто пришел. Вначале ты меня не узнаешь, и тогда я спрошу: «Тебе и сейчас нравится марципан, Милада? Я привез тебе марципан из Румынии». Ты обрадуешься и…

— Ты не найдешь меня. Я вижу, теперь твоя очередь мечтать… Я уже больше не могу… Рана так горит, что нет сил… Ничего. Помечтай за нас двоих. Вслух, прошу тебя… Может, мне будет легче, когда я буду слушать тебя… Говори, говори. Я обрадуюсь, а потом?

— Потом ты обнимешь меня, пригласишь в дом… Потом мы будем грызть марципан…

— А потом?

— Потом ты покажешь мне свой город.

— Нет, ты должен открыть для себя Прагу сам, один… Когда ты приедешь в Прагу, именно так ты и поступишь… Не покупай себе никакого путеводителя, не бери никого в провожатые… Отправляйся открывать город сам… Прага любит одиночных туристов и постепенно открывает им все свои красоты… А что мы будем делать потом?

— Потом?

Решительно, у меня нет способности мечтать. Я не знал, что ей сказать еще.

— Потом мы будем обедать. Ты поведешь меня в какой-нибудь старый ресторан. В Праге есть такие рестораны?

— А как же… Множество… Я поведу тебя туда, где любил бывать Гашек… А затем?

— Канонада прекратилась, Милада, — попытался я переменить тему разговора.

— Да, прекратилась… Или наступление остановлено, или фронт прорван.

— Конечно, фронт прорван, Милада!

— Значит, скоро придут и сюда.

— Обязательно придут. Не знаю, как это объяснить, но я предчувствую, что они придут даже сегодня днем.

Милада грустно улыбнулась. Я взглянул на нее и понял, что ей стало еще хуже. Но я надеялся на лучшее.

— Милада, я должен тебя оставить на какое-то время одну. Взгляну, что творится на шоссе, и скоро вернусь.

— Хорошо, если это нужно, — согласилась она с безразличием в голосе.

Я пересек болото и, добравшись до его края, выходящего к шоссе, взобрался на дерево. Со своего наблюдательного пункта я мог видеть все, что происходило на шоссе. Движение по нему стало еще более интенсивным, но только в одном направлении, противоположном тому, откуда доносилась канонада. То, что я видел, наполняло мое сердце радостью. Грузовики, в основном немецкие, перевозили войска, боеприпасы, багаж. Не было никакого сомнения, что фронт снова пришел в движение. Насладившись картиной поспешного отступления немцев, я спустился с дерева и вернулся к Миладе. По дороге я пристрелил еще одну утку, так как снова почувствовал голод.

— Что там происходит? — поинтересовалась она, когда я сел рядом с ней.

— Все ясно, Милада. Гитлеровцы отступают. Общее и поспешное отступление.

Время приближалось к полуночи. Миладе становилось все хуже, я почти потерял всякую надежду. Фронт действительно сдвинулся с места, но не в такой мере, как я надеялся. Весь день по шоссе отступали немецкие войска, но и теперь, к полуночи, их колонны все продолжали двигаться по шоссе. Несколько раз я слышал короткую, все приближающуюся артиллерийскую перестрелку. Это означало, что узлы сопротивления, оставленные гитлеровцами чтобы задержать продвижение наших войск, быстро уничтожались один за другим. Но прошел уже целый день и половина ночи, а фронт все не дошел до нас. Мучительное, нестерпимое ожидание еще не кончилось.

Милада еще жила. У меня создалось впечатление, что я присутствую при долгой, мучительной и неотвратимой агонии. Она стонала и вскрикивала, а я ничем не мог помочь. Сидел возле нее, беспомощный, прикладывал ей ко лбу компрессы и старался ободрить ее:

— Милада, не сдавайся. Еще немного, всего лишь несколько часов, и все будет хорошо.

Взошла луна. Кричали ночные болотные птицы, и в их криках будто слышались отчаяние и страх. При каждом крике Милада вздрагивала.

— Скорее бы приходило утро!

— Уже перевалило за полночь, Милада. Немного осталось.

— Только бы не умереть ночью, слышишь?

Она просила, будто от меня зависело, переживет ли она часы, оставшиеся до рассвета.

— Ты не умрешь, Милада.

— Только бы не умереть ночью. Хочу умереть при дневном свете, хочу видеть свет до последнего мгновения… Чтобы унести с собой воспоминание о нем туда, где одна сплошная тьма. Слышишь? Не дай мне умереть этой ночью, пока снова не придет утро!

— Ты не умрешь. Ты будешь жить, ты поправишься. Я совсем не был уверен в этом. Но надежда была единственным лекарством от отчаяния, которое сломило бы ее.

— Дай мне, пожалуйста, твою руку! — Я протянул ей руку. — Теперь я знаю, что ты не дашь мне умереть, пока снова не наступит утро.

Жар становился все сильнее. Ее организм боролся за жизнь. Но сколько еще времени она сможет продержаться? Я чувствовал себя невыносимо скверно. Я погладил ее волосы с нежностью, в которой было что-то от безнадежности и отчаяния, потом прилег рядом с ней, продолжая гладить ее волосы.

— Милада!

— Я тебя слушаю, дорогой.

— Почему нам довелось встретиться в такой обстановке?

— Не надо, прошу тебя… Не говори ничего, только приподними мне немного голову и положи на свою руку…

Не знаю, сколько времени прошло. Помню только, что в какой-то момент я уснул. Уснул глубоко, измученный бессонницей и волнениями последних полутора суток. Когда я проснулся, было утро. Но я проснулся не от света, а от всепобеждающей, всеобъемлющей тишины. Шоссе больше не гудело ревом моторов. По нему не проходили грузовики, танки, оттуда не доносились скрип повозок, крики и ругань ездовых. Стояла тишина. Именно эта тишина и разбудила меня. Значит, все вражеские колонны прошли, значит, вскоре на шоссе появятся наши передовые части.

— Милада, ты спишь?

— Не сплю… Жду, пока ты проснешься, чтобы попрощаться с тобой… Понимаешь, я не могу уйти в другой мир, не попрощавшись с тобой! О, мой дорогой, как я несчастна, что мне не дано больше жить!

— Нет, Милада, не говори! Лучше послушай.

— Что послушать?

Несколько мгновений Милада внимательно прислушивалась.

— Ничего не слышу… Тихо… Как тихо!

— Вот видишь: ты услышала. Ты услышала тишину, Милада. Знаешь, что означает эта тишина? Она означает, что мы спасены. Скоро здесь будут наши. Теперь мы можем уйти отсюда.

И в то время как я осторожно поднимал ее на руки, до нас вдруг донесся мощный лязг гусениц и рев моторов.

— Милада, это наши танки. Надо торопиться.

— Куда ты хочешь отвезти меня?

— Я отвезу тебя в город.

— Нет. Я не хочу, чтобы ты меня отвозил в город.

— Но где, если не там, ты можешь получить нужный тебе уход? — спросил я, сбитый с толку ее упорным отказом.

— Говорю тебе: я не хочу, чтобы ты отвозил меня в город… Вынеси меня на шоссе… Не может быть, чтобы по нему не прошли санитарные машины… Не может быть!

— Хорошо, я вынесу тебя на шоссе, — согласился я, и вся моя радость исчезла.

«Почему она не хочет возвращаться в город? Кого она боится? Может, боится, что ее выдадут оккупационным властям за сотрудничество с гитлеровцами?»

Но Милада, будто отгадав мои мысли, стала умолять:

— Только не думай ничего плохого… прошу тебя… Не думай…

— Хорошо, не буду думать, — хмуро ответил я.

Я шел по болоту около часа. Шел медленно, потому что нес ее на руках. К тому же мне надо было внимательно смотреть, куда я ступаю, чтобы не поскользнуться и не упасть вместе с ней.

Когда мы оказались возле шоссе, по нему ехали орудия разных калибров, минометы, грузовики с советскими солдатами. Невысокого роста девушка с винтовкой за плечами, в военной форме и с сержантскими погонами на плечах, регулировала движение машин. Я объяснил ей с помощью тех немногих русских слов, которые знал, и дополняя их жестами, что Милада тяжело ранена гитлеровцами и нуждается в срочной медицинской помощи. Меня поняли, и я в свою очередь понял, что вопрос сейчас будет решен.

Пока я ожидал, между мной и Миладой состоялся следующий разговор:

— Дорогой мой, скоро мы расстанемся.

— Я тебя буду сопровождать до госпиталя.

— Нет, не надо. Мы расстанемся здесь… Когда меня увезут, прошу тебя, выполни одну мою просьбу…

— Что я должен сделать, Милада?

— Поезжай в город, там есть улочка Эди Эндре… От заставы иди все время вперед, пока не дойдешь до мэрии… Мэрия находится в самом центре города… Позади нее проходит улица Эди Эндре. Приблизительно в центре улицы есть кафе… Может, оно будет закрыто… Сразу же за ним увидишь окрашенный в зеленый цвет дом… Позвонишь… Чтобы тебе открыли, дашь три коротких, три длинных звонка и сразу же еще один короткий… Тебе откроет пожилой человек, хозяин кафе… Ты скажешь ему, что я тебя послала и что ты хочешь поговорить с ним.

— Хорошо, но я не знаю по-венгерски.

— Он отлично говорит по-немецки. Лучше, чем мы с тобой… Узнав, что ты от меня, он впустит тебя в дом. Прошу тебя, расскажи ему все, абсолютно все, начиная с того момента, как ты меня спас, и до момента нашего расставания… Это моя просьба!.. Ты можешь оказать мне эту услугу?

— А от тебя ему ничего не нужно передать?

— Ничего! Я только хочу, чтобы он знал, что со мной случилось… Это очень важно… Съездишь?

— Безусловно!

— Я тебе очень, очень благодарна… Если я выживу, я тебя никогда не забуду.

Возле нас остановилась санитарная машина. Рядом с шофером сидела женщина в форме майора. Как выяснилось, женщина была военврачом. Она вышла из кабины и подошла к нам, крикнув санитару по имени Алеша, чтобы он принес носилки. Врач осмотрела раны, сменила повязку и сделала укол. Потом мы с Алешей перенесли Миладу на носилках до санитарной машины.

— Ну вот и пришло время расставания. Прощай, Хория!

Она впервые произнесла мое имя. Я думал, что она его не запомнила.

— До свидания, Милада! Дай мне твой адрес. Я тебе напишу…

— Даже если я и доживу до конца войны, то… У меня нет адреса, куда ты мог бы написать… Лучше дай мне твой адрес… Если не умру, я напишу тебе.

— Обещай, что напишешь, Милада.

— Обещаю.

Я написал ей свой адрес на листке из блокнота, найденного в планшете гитлеровца.

— Знай, Милада, даже если ты не напишешь мне, я все равно приеду, чтобы отыскать домик в Малой Стране с красными и голубыми цветами в саду на Гелиховой улице.

Милада закрыла глаза, чтобы скрыть выступившие на глазах слезы.

— Прощай, дорогой!

— Всего хорошего, Милада!

Алеша закрыл дверцу, и машина тут же двинулась с места. Шофер вел ее среди грузовиков, и не успел я опомниться, как санитарная машина, увозившая Миладу, скрылась из виду.

Самая короткая дорога до города шла через болото. Но мне она показалась длинной. У меня было такое чувство, что за эти двое суток я пережил больше, чем за все предыдущие годы.

На велосипеде я доехал до города за двадцать минут. Оказалось, что город занят авангардом румынского кавалерийского полка. Улицы города были пустынны. Шторы на окнах задернуты, жалюзи на витринах магазинов опущены. Но, как это обычно бывает в городе, занятом частями наступающей армии, из-за штор и жалюзи выглядывали испуганные жители.

Улица Эди Эндре была небольшой, самое большее — по тридцать домов с обеих сторон. Кафе, о котором говорила Милада, находилось в центре улицы. Жалюзи на дверях и окнах были опущены. Я позвонил у дверей окрашенного в зеленый цвет домика.

Мне открыл старик благородного вида. Он смерил меня с головы до ног взглядом, в котором я прочитал подозрение и некоторую долю пренебрежения.

— Доброе утро, — произнес я.

— Что вам угодно?

— Я от Милады. Она прислала меня к вам.

— Пожалуйста, войдите.

Он пошел впереди меня, показывая дорогу, заперев предварительно дверь ключом и засунув его себе в карман. Эта мера предосторожности несколько обеспокоила меня. Но только на одно мгновение. Я тут же отбросил предположение, что Милада могла послать меня куда-нибудь, где мне будет угрожать опасность, после того как я спас ее.

Помещение, куда ввел меня хозяин, оказалось просторной, со вкусом обставленной кухней. В буфете и серванте я увидел много серебра и хрусталя.

— Садитесь, пожалуйста, — пригласил он.

— Спасибо!

Я уселся на стул у края массивного, с богатой резьбой стола. Хозяин остался стоять. Едва усевшись, я инстинктивно почувствовал, что у меня за спиной кто-то стоит, и обернулся. Женщина лет сорока пяти, с холодным и суровым взглядом, бесшумно вышла из двустворчатой двери.

— Здравствуйте, — произнес я, отодвинув стул, чтобы не сидеть спиной к ней.

Она ответила мне кивком головы. Руки она держала под шалью, и вдруг я с абсолютной уверенностью почувствовал, что под шалью она прячет пистолет, которым без колебания воспользуется, если сочтет необходимым.

И, несмотря на все это, они не были мне антипатичны.

— Я слушаю вас, — произнес старик.

Я рассказал им все, как просила Милада, не опуская ни одной подробности. Когда я закончил, старик будто еще больше сгорбился. Что касается женщины, то она, как только я начал рассказывать, села на стул справа и ни на секунду не спускала с меня своего взгляда.

— А теперь вы что намерены делать? — спросил меня старик, когда я окончил свой рассказ.

— Ваш город заняла румынская часть. Я попрошу, чтобы меня отослали обратно в мой полк.

— Предполагаю, что, когда вернетесь в свою часть, от вас потребуют доложить, что с вами случилось с того самого момента, как вы попали в плен, и до возвращения в часть.

— Возможно. Так принято.

— И вы намерены рассказать о Миладе?

Я ответил вопросом на вопрос:

— Вы считаете, мне не стоит этого делать?

— Это не имеет особого значения. Поступайте, как сочтете нужным.

Между тем женщина поднялась из-за стола и снова встала позади меня. Это вдруг вызвало во мне недоверие к Миладе.

— Вы друзья Милады? — спросил я тогда.

— Если Милада послала вас к нам, значит, мы ее друзья.

— В городе, наверное, есть больница?

— Конечно есть.

— В таком случае не можете ли вы сказать, почему Милада отказалась, чтобы я привез ее сюда к вам, ее друзьям, или прямо в больницу?

В свою очередь старик ответил мне вопросом на мой последний вопрос:

— А как вы думаете, почему она отказалась?

Ответ, который я дал, показывал, что я несколько потерял голову из-за того, что за моей спиной стояла женщина, готовая в любую секунду выстрелить.

— Потому что боялась, что ее узнают.

— Кто?

— Жители города, которым, вероятно, есть что рассказать командованию оккупационных войск о ее поведении в то время, пока здесь были немцы.

Мне во второй раз пришло на ум это подозрение. В первый раз я его сразу же отбросил, упрекнув себя в том, что так плохо подумал о Миладе. Да и сейчас я не был очень-то уверен в правильности своих слов. Но меня выводил из себя тот факт, что за моей спиной стоит женщина с пистолетом под шалью, и я хотел им доказать и особенно убедиться самому, что мне не страшно умереть даже так по-глупому, будучи застреленным этой женщиной. Но на самом деле так и было: я не боялся. Мой страх перешел в своего рода ярость, которая подтолкнула меня на то, чтобы высказать обвинение против Милады, в которое я сам не верил.

И, понимая несправедливость своих слов, я добавил:

— Может быть, я ошибаюсь. Но тогда объясните мне, почему Милада отказалась, чтобы я привез ее сюда, к вам, или в больницу?

— Очень сожалеем, но не можем вам этого объяснить.

— Тогда, может, вы объясните мне другое?

— Если сможем…

— Вы знаете кого-нибудь по имени Георг?

Старик вздрогнул:

— А что вы знаете о Георге?

— Ничего. Абсолютно ничего не знаю. В первую ночь Милада бредила, у нее поднялась высокая температура. Тогда она и произнесла это имя.

— Только имя?

— В бреду она все время повторяла: «Георг, почему ты мне не отвечаешь? Дай я объясню тебе, Георг! Прошу тебя, дай я тебе объясню».

— А еще она что говорила?

— Ничего. Только это. Я думаю, вы знаете этого человека.

— Возможно.

— Кто он такой?

— К сожалению, мы не можем удовлетворить ваше любопытство.

— Он ее муж? — настаивал я.

— Нет, — после некоторого колебания последовал ответ.

— Может, это человек, которого она любит?

— О нет! Ни в коем случае.

Я облегченно вздохнул:

— Мне этого достаточно. Будьте здоровы.

Теперь женщина впервые заговорила, и тон ее был дружелюбным:

— Прежде чем уходить, доставьте нам удовольствие отобедать с нами. Я думаю, вы очень голодны…

— Спасибо. Я тороплюсь. Мне нужно отыскать свою часть.

Старик проводил меня. Внизу, открыв дверь, он сказал:

— Я вам дам один совет: доверяйте Миладе так же, как она доверилась вам.

С этими словами он протянул мне руку, и я пожал ее уже без всякого колебания.

Через четверть часа я явился в штаб части, занявшей город, а к вечеру отыскал свой полк. Там я узнал, что по представлению командира роты я награжден медалью «Виртути милитари» посмертно за исключительные боевые заслуги. Я рассказал все, что случилось со мной, начиная с того дня, как попал в плен, и до возвращения в роту. Абсолютно все.

* * *

Свою часть я догнал в одном из сел. Наш полк в то время находился в резерве дивизии, а через неделю мы снова были в бою. Я сражался на территории Венгрии, потом в Словакии, в Моравии. Мы остановились менее чем в ста километрах от Праги, когда гитлеровская Германия безоговорочно капитулировала. Всего лишь в сотне километров от Праги!.. И все же тогда я не мог броситься туда, чтобы отыскать Миладу в доме на Гелиховой улице с садиком, где росли только красные и голубые цветы. Не говорю уже о том, что все эти последние месяцы меня не оставляла надежда, что Милада вылечилась и возвратилась домой.

Через месяц после окончания войны наша часть вернулась на родину.

— Здравствуй, Святая Пятница!

— Как я рада, сынок, что ты вернулся!.. Как я рада! А я уже думала… Знаешь, сынок, одно время мне плохие сны про тебя снились. Но теперь все, я не верю больше снам.

— Святая Пятница, в мое отсутствие мне не приходили какие-нибудь письма?

— Нет, сынок, не приходили.

— Ты хорошо знаешь, Святая Пятница? Может, приходили, когда тебя не было дома, и затерялись где-нибудь?

— Нет, сынок, ни одного письма не было тебе.

— Ни одного!

Меня охватила невыносимая горечь. Милада все же обманула меня!.. А если она умерла? При этой мысли горечь сменилась болью. Если Милада умерла, значит, я ее никогда больше не увижу. И только теперь я впервые признался себе в том, что знал давно и только притворялся, что не знаю: я любил Миладу. И именно потому, что я любил ее, я отбрасывал мысль о ее смерти. Милада жива, а если она мне не написала, то сделала это лишь для того, чтобы не питать иллюзий, которые не могли стать реальностью, пока шла война. «Но она мне напишет, — говорил я себе. — Она обязательно должна написать мне».

Так прошли годы. Все это время я ожидал ее письма, но так и не дождался. Зато мне представилась возможность поехать в Прагу. Но ведь прошло уже десять лет! Милада говорила, что у меня романтичная душа. Возможно, она была права, если я и через десять лет всей душой стремился увидеть ее.

В моем путешествии Прага была конечным пунктом маршрута, начавшегося в Словакии. Первая остановка была в Братиславе. В наше распоряжение предоставили «Татру-603», чтобы мы могли осмотреть Зволен.

Как выглядит Зволен, какие памятники в нем есть, я знаю не очень хорошо: у меня не было времени ездить по городу. Впрочем, я хотел поехать в Зволен для того, чтобы посетить центральное воинское кладбище. Когда я туда прибыл, тучи затянули небо, собирался пойти дождь.

На площади в несколько сот квадратных метров — могилы воинов. Взволнованный и печальный, прошел я меж рядов могил, чтобы прочитать имена погибших и названия мест, где они пали. Много павших… много могил…

— Сейчас пойдет дождь, — деликатно обратила мое внимание товарищ Мария, которая сопровождала меня.

— Да, да, едем! Полил дождь.

Я уехал. Дождь шел теперь вовсю, поливая могилы. Тысячи населенных пунктов, десятки городов были освобождены теми, кто сражался здесь тогда. Если не во всех, то в земле большинства из тысячи населенных пунктов лежат солдаты, имена которых даже не известны.

* * *

Наконец я прибыл в Прагу. Возле гостиницы я сел в трамвай, и он доставил меня до площади Мала Страна. Оттуда я пешком отправился искать Гелихову улицу. Какой-то прохожий показал мне дорогу: идти прямо по улице Кармелитской, там, где она кончается, поперек проходит Гелихова улица.

Я находился в одном из самых очаровательных кварталов Праги, но мне было не до созерцания его красот. Милада! Скоро, очень скоро я увижу ее, или, может быть, узнаю что-нибудь о ней. От волнения у меня горло перехватило спазмой. Ведь прошло десять лет! Но это время отсчитала история. Другое время, то, что было внутри меня, я остановил. Внутри меня, там, где хранился ее живой образ, не прошло десяти лет.

Гелихова улица! Наконец-то! Я стал искать дом, в саду которого растут только красные и голубые цветы. Я прошел улицу с конца в конец сначала по одной стороне, потом по другой. Там было несколько домов с палисадниками, но нигде я не увидел только красных и голубых цветов. И все же в одном из этих домов живет Милада.

Воодушевленный надеждой, я решил спрашивать во всех домах, возле которых были палисадники. У двери одного из них я позвонил. Мне открыла пожилая, но ловкая и еще крепкая женщина.

— Вы говорите по-немецки? — спросил я ее.

— Да, чего вы желаете?

— Я хотел бы узнать о человеке, с которым познакомился во время войны. Я румынский турист. Не можете ли уделить мне несколько минут?

— Пожалуйста, войдите в дом.

Я снял ботинки в прихожей, так это принято там: куда бы я ни заходил, везде меня приглашали снять обувь в прихожей.

— Слушаю вас.

Я не сразу начал излагать причину моего прихода, так как не знал, с чего начать.

— Вы давно живете в этом доме? — наконец спросил я.

— Родилась здесь.

— У вас не было привычки, скажем, лет десять назад, разводить в вашем садике только красные и голубые цветы?

— Красные и голубые цветы? Возможно, вас неправильно информировали.

— Тогда, может, кто-нибудь из ваших соседей?

— Как вы сказали? Только красные и голубые цветы? Не знаю. Не припоминаю. Жаль, что нет дома моего мужа: у него память лучше, чем у меня.

— Вашу дочь случайно зовут не Миладой?

— У меня нет дочери. У меня было трое сыновей. Двое умерли во время войны в Германии, куда они были отправлены работать. Простите, но какая связь между садом с красными и голубыми цветами и человеком по имени Милада?

— Понимаете, во время войны я познакомился с девушкой, которую звали Миладой. Я спас ее от смерти. Обстоятельства сложились так, что нам пришлось расстаться. О ней я знаю только, что ее зовут Миладой и что до войны она жила на этой улице в домике, возле которого она сама или ее родители выращивали только красные и голубые цветы. Я приехал из Румынии, чтобы увидеться с ней. Помогите мне, пожалуйста, отыскать ее.

— Я всей душой готова, но как? — Женщина была очень взволнована.

— Улица не очень большая. Попробуйте вспомнить, не знали ли вы девушку с таким именем. Десять лет назад ей было не больше двадцати двух лет. Очень красивая девушка, с волосами цвета меди. Высокая, с карими глазами…

— Постойте-постойте!.. Говорите, с волосами цвета меди? В таком случае, мне кажется, я знаю, о ком идет речь. Возможно, о дочери Саломены Спареровой. Если я хорошо помню, у нее были именно такие волосы.

— Где живет Саломена Спарерова? — спросил я, и голос мой перехватило от волнения.

— Она жила через дорогу, в доме номер десять. Теперь она переехала оттуда. Но если вы там спросите, думаю, кто-нибудь укажет вам ее новый адрес. Если хотите, я вас провожу. Вы не говорите по-чешски, и может случиться, что вы не найдете никого, кто знает немецкий. Вам просто повезло, что зашли ко мне.

— Не знаю, как вас благодарить, уважаемая.

Она надела летнее пальто, и мы вместе перешли на другую сторону улицы. В садике домика номер десять росли всевозможные цветы. В первой же квартире, куда позвонила моя сопровождающая, мы получили нужные нам сведения. Да, до тысяча девятьсот пятьдесят первого года там жила Саломена Спарерова. Да, у нее была дочь, которую звали Милада. В начале войны дочь уехала работать куда-то в провинцию, откуда не вернулась. Нет, женщина не знала, жива ли еще дочь Саломены Спареровой. Спарерова не любила рассказывать о своей дочери. В тысяча девятьсот пятьдесят первом году она переехала в дом своего второго мужа, в Старо Место. Да, она знает адрес: улица Бендлова, десять.

Я поблагодарил хозяйку и сопровождающую меня женщину и отправился искать улицу, на которой, по всей вероятности, жила мать Милады. Я нашел нужную улицу, дом. Позвонил у двери в квартиру. Мне открыла мать Милады. Я ее сразу узнал. Сходство с дочерью было поразительным.

— Вы говорите по-немецки?

— Что вам угодно?

Я облегченно вздохнул. Она знала немецкий. Впрочем, очень многие пражане, особенно более пожилого возраста, говорят по-немецки.

— Пани Спарерова, я был знаком с вашей дочерью десять лет назад во время войны, в Венгрии. Разрешите мне войти на несколько минут.

Мать Милады пригласила меня в дом. Она предложила мне сесть в кресло, а потом спросила:

— При каких обстоятельствах вы познакомились с моей дочерью?

Я рассказал ей все. Потом спросил:

— Где теперь Милада?

— Милада умерла…

— Умерла!.. Тогда, в сорок четвертом? — спросил я. У меня еще хватило сил спросить.

— Нет! Она умерла в следующем году. Была казнена гитлеровцами.

— Расскажите мне о дочери, — попросил я, чувствуя, как невыносимое страдание охватывает меня.

— Вы сражались на фронте с оружием в руках. Конечно, вы знаете, что был и другой фронт, невидимый, тайный. Милада сражалась на этом фронте. Сражалась и погибла геройски. Не спрашивайте у меня о подробностях. Я не в силах рассказать вам об этом. Прошу понять меня.

— Понимаю, пани Спарерова!

* * *

В Праге пятьдесят четыре кладбища. Мне никогда не приходило в голову, что в городе может быть столько кладбищ. На следующий день, во второй половине, я был на одном из этих пятидесяти четырех кладбищ, по площади, может, самом маленьком, но самом известном, поскольку здесь покоятся самые видные люди страны. Это кладбище Вышеград. От матери я узнал, что Милада похоронена на этом кладбище. Я искал ее могилу и невольно замечал другие имена. Это кладбище — открытая книга истории Чехословацкой Республики: могильный памятник великого чешского писателя Карела Чапека; немного далее — могила поэта Яна Неруды; писательницы Божены Немцовой; композиторов Сметаны и Дворжака; бессмертного художника Николаша Алеша.

И где-то среди стольких блестящих имен: Милада Спарерова, 1924–1945. И все. Ничего другого, кроме этой подписи под заключенной в эмаль фотографией. Фотография Милады, улыбающейся свету, который она так сильно любила. Фотография Милады, чистая и волнующая красота которой еще не была тронута бесконечным и непреодолимым страданием, которое мне довелось видеть десять лет назад.

Я разбросал по могиле цветы — целую охапку белых хризантем, — не в силах оторвать взгляда от ее фотографии, которая, несмотря на все сходство, была все же фотографией другой, счастливой Милады. Я же знал Миладу во власти жестокого страдания и непоправимого несчастья.

И вдруг мне почудилось, что я слышу ее голос, который я хранил в себе, как хранил ее образ, ее тогдашнюю грустную улыбку, ее тогдашние слезы и все услышанные от нее слова…

Я услышал голос, который слышал тогда, в болоте, пахнувшем илом и войной, где крик ночной болотной птицы будто предвещал смерть. На кладбище Вышеград начали опускаться сумерки, простирая свои черные крылья.

И даже после того как я покинул кладбище, еще долгое время мне казалось, что я слышу шелест черных крыльев…

Ссылки

[1] Примэрия — сельская управа. Прим. ред.

[2] Бахлуй — небольшая река в Румынии. — Прим. ред.

[3] Милков — небольшая река в Румынии. — Прим. ред.

[4] Фронт национального возрождения — профашистская организация в Румынии перед второй мировой войной. — Прим. ред.

[5] Погон — мера земли, равная 5012 м 2 — Прим. ред.