«По полю танки грохотали…». «Попаданцы» против «Тигров»

Константинов Сергей

Глава 16

 

 

Советский Союз, период Великой Отечественной войны (точное время и место не определены). Наталья

Все мы, как говорится, крепки задним умом. Ну, может, не все, но я – точно. Нет бы задуматься, почему так все произошло с попыткой повлиять на события, связанные со взятием Пскова! Ведь у меня было время! Может быть, если бы я попыталась хотя бы поделиться с Виктором своей историей, я бы смогла догадаться. Но – нет. Не суждено было мне догадаться, что не попала я под Псков в сорок четвертом по той простой причине, что – удалось! Мне ли с моим Расейняйским сражением или кому-то другому из игроков, но удалось-таки изменить ход войны. Насколько существенны эти изменения, я даже представить не могла, но, по крайней мере, в феврале сорок четвертого в сорок второй армии понятия не имели, что такое линия «Пантера». Не лгали, не лгали мне ни сухощавый без погон, ни расстрелявший меня майор.

Зато пришла мысль крайне своевременно – в момент запуска игры, так что я сейчас даже не знала, где и когда нахожусь. Это немного напрягало. Ну, да ничего – это я не знаю, а мой аватар знает, так что мне следует просто на время забыть, что я – это я.

Понимание пришло буквально через несколько минут, накрыв с головой: я не знаю, где я и когда. Одно понятно – зима. Почему-то на этот раз память реципиента упорно отказывала мне именно в этом. То есть свое звание, имя и имена бойцов я помнила, а вот – где именно мы находимся… Только – приказ: взять станцию. Ну, и ладно. Вспомнился один из первых походов, когда в качестве руководителя впервые пошел Лешка Снегирев, и мы заблудились. Лешка сперва долго терзал GPS, который упорно выдавал сообщение об отсутствии связи, потом – карту, а потом самый старый и самый, надо сказать, пофигистический участник нашего похода, позевывая, сообщил, что раз мы уже находимся на дороге, то в любом случае выйдем к какому-то населенному пункту. А когда выйдем, тогда и узнаем, как он называется.

Ну, что же, воспользуюсь умным советом. Возьмем станцию, тогда и узнаем ее название.

Земля грохочет от залпов, чадный дым стелется над самой землей. Земля белая, укутанная снегом, дым черный… Кинохроники снимались на черно-белую пленку – не было тогда цветной. И, как выясняется, и не нужна она: война – она такая и есть. Монохромная. Черно-белая. И еще, понятное дело, красная. Но красное – это потом. А пока: белое – поле, черные – танки с нанесенными на лобовую броню желтыми крестами… Странно, но сейчас, в этом противостоянии мне думалось только об одном: сможет ли это поле, перекореженное гусеницами танков – и наших, и фашистских, изрытое, израненное, испоганенное, сможет ли оно когда-нибудь восстановиться? Дать урожай? Будет ли когда-нибудь на месте этого черно-белого нежная зелень молодых ростков? Впрочем, будет… Земля обильно удобрена: разложившиеся человеческие тела – прекрасное органическое удобрение…

– Бронебойным…

Против нас – «тигры». Значит, как минимум – начало сорок третьего: «тигры», насколько я помню историю, впервые пошли в бой в конце августа сорок второго. А сейчас зима.

Заряжающий мешкает, я ругаюсь. Вот же прислали… бестолкового. У меня был прекрасный заряжающий – погиб совсем недавно и так нелепо… В уже освобожденном городке от руки пьяного фашистского пособника… Но почему же память подсказывает мне совсем другую дату? Упрямо твердит о том, что на дворе – самое начало года сорок второго?!

– Тебе сколько лет, Коньков?! Что ты как это самое…

– Двадцать через два месяца будет, товарищ лейтенант, – обстоятельно отвечает заряжающий. – В марте. Я с двадцать второго года.

Двадцать? Сейчас, стало быть, все-таки сорок второй?!

Кажется, я спросила это вслух, потому что экипаж мой вдруг замер. Нет, все продолжали делать свое дело, но при этом казались застывшими. Я рассмеялась – получилось довольно неестественно.

– Что-то заговариваться я начинаю… Показалось вдруг на секунду, что год уже… сорок четвертый…

– Сорок второй, командир, – подал голос стрелок.

– Сорок второй, сорок второй, – прогудел похожий на шмеля мехвод. – Если б мы тут – да в сорок четвертом, нам бы за такое руки поотрывать надобно… И не только руки.

– В сорок четвертом войны уже не будет, – поддакнул стрелок.

Угу, не будет, конечно… Хотя… А вдруг и вправду – не будет?! Ведь я и – ну, пускай не сотни, пускай, с десяток игроков, – мы тут для чего?! Как раз для этого самого… С другой стороны, если – сорок второй, да еще и – январь, так откуда тогда здесь «тигры»?! Объяснение этому может быть только одно: там, с той стороны, есть такие же игроки, которые стремятся к совсем противоположной цели. Небось мечтают о победе «Великой Германии», сволочи! А что – запросто! Вряд ли идея «улучшить историю» посетила исключительно Витькиного шефа. Может, какого-нибудь сторонника «превосходства арийской расы над прочими» – тоже. Вон даже среди наших, российских пацанов, сколько скинхедов, а кто они, как не фашисты?! Некоторые даже приветствие нацистское используют… Так почему таким не быть среди немцев? Нет, хрен вам копченый, а не «Великую Германию». О том, что «за Великую Германию» может играть кто-то из наших, не хочется даже думать.

Блин, нашла время для размышлений – нас сейчас поджарят прямо здесь! «Тридцатьчетверке» против «тигра» в лобовой не устоять. Правда, можно повторить фокус с заклиниванием башни, только слишком уж много немецких танков, и слишком плоское поле, и…

Сзади, подвывая, вступают в бой «катюши». Может быть, именно поэтому мы не сразу слышим стройный гул в небе. Самолеты. Наши! Все, мы не одни – сейчас фашисты попляшут!

Вверх вздымается белый фонтан, затем еще один.

Первый танк загорается – чадно, жарко; второй останавливается – мне пока не видно, что с ним произошло, но, по крайней мере, на первый взгляд он цел. Ствол третьего расцветает огнем, но снаряд до нас не долетает вообще, а уже через секунду сам танк превращается в огненный многолепестковый пион.

Радист протягивает мне «уши» – мы меняем направление. И верно: с танками тут разберутся и без нас. А нас ждет станция – все еще безымянная, занесенная снежной пургой. Вот и хорошо, что дороги нет – танку дорога неважна, а фрицам не уйти.

Станция была ярко освещена, что-то прогудело – паровоз!

«Впереди автоколонна. Атаковать». И так понятно, что атаковать. Наш танковый батальон открывает огонь.

В автоколонне около тридцати машин. Соседи уже стреляют, а мой Коньков все никак не может справиться со снарядом. Послал боженька подарочек… Матерясь, я помогаю ему отправить снаряд в казенник, выбираю цель. Чем мне эта машина нравится больше других – я не знаю, зато абсолютно уверена: моя цель – именно эта машина! Залп! Ух, чуйка у меня замечательная! У меня ли, моего ли аватара, но наш снаряд попадает в машину с боеприпасами. Классный фейерверк! А за языком все же надо следить: произнесу слово «фейерверк», и – милости просим в немецкие шпионы…

Свист и гулкое буханье – это взрываются патроны и снаряды. Очень удачно взрываются, к слову; один из немецких танков подпрыгивает на месте и застревает в смешной позе, как будто собака такса, пытающаяся выковырять из норы мышь-полевку. Из него выпрыгивают немецкие танкисты и почти сразу падают, скошенные огнем пулеметов.

Его что, взрывом сдетонировавшего снаряда подбило?! Если б мне кто такое сказал, решила бы – полный бред. Однако…

Четыре «тридцатьчетверки». Откуда? Почему – с той стороны?

– Командир, это фрицы на наших танках! – кричит мне заряжающий, и я, приглядевшись, замечаю кресты.

– Бронебойным… огонь!

Как подбить «тридцатьчетверку», я знаю хорошо. Нас учили. А мы еще, дураки, тогда смеялись, дурни: дескать, зачем нам знать, как собственные танки уничтожать?

Кто из нас попал, а кто – нет, не имеет никакого значения. Чего считаться? Главное, что загораются три из четырех одновременно; четвертый, хоть и с опозданием, тоже вспыхивает; из него прыгают пылающие фигурки, валятся, словно срезанные серпом. Это не наши – это один из подбитых первыми танков открывает огонь по своим.

– Вот же ж фрицы! – удивленно вскрикивает Коньков. – В падлу им, значит, чтобы хоть кто из ихних в живых остался!

– Зажигательным…

Мы снова влупили хором. Наш снаряд попал в опорный каток, выбив его. В этот момент выстрелил один из «тигров». Тот самый, который расстреливал своих. Но нам сегодня просто несказанно везло: в поле торчала вмерзшая в землю соха, а может, какое другое крестьянское орудие; болванка зацепилась за эту штуковину, снесла ее в ореоле искр и немного изменила направление. Совсем чуть-чуть, но этого хватило: снаряд пролетел мимо. Всего в нескольких сантиметрах, но мимо. А то быть бы нам без башни!

Больше ни одного выстрела фрицы сделать не успели.

Отдельно стоящее кирпичное здание – интересно, что здесь было раньше? Из него выскакивают фрицы – полуодетые. Настолько не ожидали? Белые нижние рубашки, перечеркнутые подтяжками. У одного в руках Stielhandgranaten 24, известная у нас как М-24. Он выдергивает шнур, я вижу все это, словно в замедленной съемке, размахивается. Ну, во-первых, с М-24 против танков – это вообще смешно. Во-вторых, кинул он ее метров на тридцать, а до танков, скорее, триста. Нервы? Или фрицы согревались водочкой? А согреваться им и впрямь не помешало бы, морозец-то больше тридцати градусов…

Граната не взорвалась. То ли заряд слежался, то ли, что скорее, терочный запал отсырел. А может, он просто неудачно дернул – с этими «колотушками» всегда так: недостаточно резкий рывок – и гранату можно выбрасывать. Я знаю, сама пробовала; есть у меня приятели, увлекающиеся реконструкцией сражений, они приглашали на «гранатометание». Stielhandgranaten 24, понятное дело, были новыми, но изготовленными с точным соблюдением технологии…

А у нашего приятеля, оказывается, есть еще одна!

– Огонь! – отдаю я команду стрелку; стрелять из пушки нет смысла – фрицев сейчас и так выкурим, а здание потом восстанавливать…

– Товарищ командир, а он шнурок выдернул, – с опаской сообщает Коньков. – Не взорвется?

Я качаю головой.

– Если в течение восьми секунд не взорвалась, так и не взорвется.

Во всех справочниках, правда, написано, что временной промежуток между выдергиванием шнура и взрывом составляет четыре с половиной секунды, но тогда, когда «гранатометанием» занималась я, взрывались они не раньше, чем через восемь секунд. Впрочем, может, парни просто что-то напутали с технологией.

Откуда-то слева вдруг выскакивает бронетранспортер с флажком на правом крыле.

– Осколочно-фугасным…

Я влепляю ему снаряд в бок и сразу – следующий. Оба попадают в цель и взрываются, разбрасывая вокруг огненные брызги.

Станция… Вагоны, товарные, темно-зеленые… Кажется – наши, советские, но с нанесенными латинскими буквами – немцы во всем любят порядок: захватили вагоны – внесли в реестр, присвоили номера… Открытая платформа, на ней – автомобиль. Новый. Сверкает хромированными деталями… Другие пути – тут товарный состав. Полувагон, в нем – горой! – земля. А ведь читала где-то, что фрицы вывозили из Украины чернозем, читала, что неправда. Выходит и в самом деле вывозили?! А дальше, что-то белое… Соль, что ли? Они что, все отсюда тащили к себе?! У них что, соли своей нет, что ли?!

Рядом с цистерной группка бойцов; в центре – самый мелкий и самый молодой, рядовой Коньков. Мой заряжающий. В бою от него толку было мало, зато сейчас – герой героем! Что-то рассказывает, шутит – и сам смеется своим шуткам.

Я подошла поближе.

– Угощайтесь, товарищ лейтенант! – Он протянул мне кисет. – Это хорошая махорка, сибирская! Это мне сегодня прислали. – Оттопыренные уши его на фоне всеобщей белизны казались совсем малиновыми.

– Кто ж это тебе прислал? – весело поинтересовалась я. Я уже знала: сибирская махорка лучше, к примеру, саратовской. Я, которая в той, другой, жизни не брала в рот лучших сигарет.

– Девушка… Антонина… – Уши его покраснели еще сильнее, хотя, казалось, сильнее уже некуда. – Я переписываюсь…

Угу, переписывается он. А только час назад я видала его рядом с одной из девушек-регулировщиц. А до этого вроде с какой-то связисткой его видали. Кобелина… Хотя к Конькову это название не очень-то и подходило: маленький, худенький, лопоухий, с круглыми детскими глазами… И что только девушки в нем находят? Я сама обратила бы внимание на такого?

Сзади густо хохотнул старшина Прудков:

– Любят тебя девки, Коньков. За что только? За то, што мелкий ты такой, штоль?

– А он у них материнские чувства вызывает, – заржал Карапетян. Вот ему, наверное, завидно должно быть: рослый красавец с томными южными очами, а девки почему-то Конькова выбирают. – Такого только и хочется, что к груди прижать да по головке погладить.

Ну, сейчас начнутся шуточки. Что называется – «гусары, молчать!» Но вмешаться я не успеваю – всеобщий гогот перебивает Поприщук, самый пожилой в нашей роте. Перебивает, не повышая голоса:

– Ты, энто… вот что, парень… У меня самого четверо девок дома осталось. Так я тебе вот что скажу. Увижу, что волю рукам даешь – отобью нахрен. Только не руки. И мне за это ничё не будет, потому как – по справедливости. Понял?

Вот теперь у Конькова багровеют не только уши, но и щеки.

– Да я ж ничего… – бормочет он, а Поприщук сводит в одну линию густые пшеничные брови.

– Да и я ничего… пока. Вон у соседей уже троих по беременности комиссовали. Кому война, а кому…

– Да у меня серьезно! – оправдываясь, лепечет Коньков, а Карапетян, хлопнув его по плечу, кивает:

– Угу. И с Антониной, и с Людмилой, и с Ленкой… Серьезный ты наш.

Прудков тоже согласно кивает:

– Прав Поприщук-то, прав. И, ежели что – дак и я… подмогну. Не дело девок портить – вообще, а сейчас-то – и подавно.

– Воздух! Ложись!

«Мессеры» появились внезапно. Как же так – никто не услышал их характерного гула?! И почему – истребители, а не бомбардировщики?

Кто-то пытался втиснуться в щель, в которую по мирному-то времени и десятилетнему ребенку не сунуться. Кто-то падал плашмя на снег, прикрывая руками голову. Хорошая маскировка, ничего не скажешь: темные фигуры на белом снегу ну прям-таки незаметны, особенно сверху…

Краем глаза я заметил девушку-медсестричку, которая, сжавшись в комок и прикрыв руками уши, прислонилась к бочке. Вот дуреха – бочка-то с горючим! Ее надо оттащить! Я рванула с места, и тут же около ног заплясали белые фонтанчики. Это были только пулеметы, но хватило и их: через секунду на месте бочки полыхал гигантский факел. Девушка, видимо, погибла на месте.

Где-то сбоку дробно заговорили зенитки, и самолеты, выполнив красивый вираж, ушли назад. Ушли, а нам остались трупы, к которым уже было не привыкать, и… Такого мне до сих пор видеть не доводилось: маленькие, черные, обугленные мумии. Вот что остается от человека после… после… И запах – запах горелого мяса, сладкий до тошноты. Я только успела подумать о том, как хорошо, что я не успела ничего съесть, и тут же меня начало рвать желчью. Рвало долго – не только желудок, но и кишечник просились наружу.

– На, – Кто-то осторожно похлопал меня по спине. Поприщук протягивал мне флягу. – Хлебни!

С трудом сдержав очередной порыв рвоты, я глотнула. «Ты налил даме водки? – Как можно, Мессир?! Чистый спирт!» Жидкий огонь обжег одновременно и горло, и желудок, и, кажется, даже мозг, но – попустило.

Я хлебнула еще, протянула флягу хозяину.

– Спасибо…

Поприщук мрачно кивнул, потом сделал несколько быстрых шагов в сторону, наклонился над чьим-то телом…

Рядовой Коньков лежал на спине, запрокинув голову, и его детские, круглые, недоуменные глаза были такого же цвета, как небо – сейчас уже мирное, безмятежное…

Поприщук стащил с головы шапку и крепко сжал ее двумя руками.

– Ай, я дурак старый… ни парню, ни девке жизни дальшей не было… пускай бы любились, а я…

Знакомая картина – те, кто выжил, всегда считают себя виновными перед теми, кто погиб. Виноват в том, что не разрешил. Или – заставил. В том, что поссорился или не успел извиниться… Виноват просто в том, что остался в живых, и теперь должен жить вместо…

– Слышь, лейтенант, похоронить надо бы…

Надо. Похороним. Всех – ведь погибли не только ребята из нашей роты. И удержать, не позволить врагу отбить назад эту станцию, названия которой я так и не узнала.

 

Германия, июль 1943 года. Недалеко от Берлина. Наталья

Июль сорок третьего. Германия. До Берлина – практически рукой подать. Июль сорок третьего – на год и десять месяцев раньше, чем на самом деле! Хотя теперь «на самом деле» акт о капитуляции Германии будет подписан не второго мая сорок пятого, а буквально через несколько дней. Победа! Победа… И в том, что она придет раньше, есть и моя заслуга. Может, не очень большая, но – есть. В этот раз – точно есть! В этот раз…

Я хорошо помнила свой первый бой в этой реальности. Все, как обычно: смесь эйфории, ощущения собственной всесильности, непобедимости, бессмертия – и грязь, пот, вонь, кровь, ошметки человеческих тел, искореженные деревья, разрушенные дома, горькие и одновременно злые слезы, когда хоронишь своих…

Потом – короткая передышка для зализывания ран, и – дальше. На который день я почувствовала, что что-то не так? Наверное, только спустя неделю, а может, даже больше, я затосковала. По родителям, по Виктору, даже по Анатолию Андреевичу. Мне безумно захотелось вернуться домой. Хотелось узнать, есть ли какие-то известия об убийстве Сильвестра. И я попыталась. Попыталась вернуться. Хотя и корила себя за малодушие, но оправдывала свое желание тем, что я вот только на чуть-чуть… вот только маме позвоню… и сразу – назад, сюда, в это же самое время. Но у меня ничего не получилось. Раз, второй… Когда я попробовала в третий раз – и с тем же нулевым результатом, я запаниковала. И напилась. Нам как раз выдали полагающуюся водку, а старшина из взвода снабжения раздобыл спирт… Так плохо мне не было ни до того, ни после, хотя, надо признаться, выпила я куда больше, чем могла бы в своем, женском теле. Потом я с кем-то подралась, что-то кому-то доказывала, рассказывала о том, как попала сюда – хорошо, что это приняли за пьяный бред, – искала других таких же игроков… Кажется, даже пыталась застрелиться, по пьяни предположив, что, застрелившись, попаду в родное мне время.

Помню только возникшее надо мной суровое бритое лицо – шрам, пересекающий щеку, делал его еще более отталкивающим. Наш особист, мрачный тип, всегда державшийся особняком, которого мы все избегали и даже в какой-то мере побаивались, навис надо мной, а потом сухощавая, но сильная рука ухватила меня за ворот и, резко дернув, подняла в воздух. Я не касалась ногами земли, чувствуя себя котенком, которому мама-кошка устраивает взбучку, а особист тряс меня и не кричал, не говорил даже – шипел:

– Ах ты ж, сучонок поганый! Ах ты ж рыло …ое! В рот тебе твои портянки!

Лицо его оставалось белым, шрам же налился багровым. Смотреть на него было тяжело, и я зажмурилась. Он же, продолжая трепать меня туда-сюда, говорил:

– Ты ж что такое удумал, поганец! Дезертирировать вздумал?! Ты на себя руки наложить решил? Или ты всех друзей своих угробить вздумал?! Сейчас, когда каждый человек на счету?! Да ты Родину предаешь, … малолетний!

Именно это слово и привело меня в норму – «дезертировать». И ведь и вправду, я – дезертир! Я, бившая себя кулаками в грудь и обещавшая отдать все для того, чтобы изменить ситуацию в родной стране к лучшему. Нервы у нее, видите ли, не выдержали! А как все остальные – те, которые родились в этом времени и которым некуда удрать – как собиралась удрать я?

И потом, с чего я вдруг решила, что, застрелившись, вернусь домой? Может быть, я застряла тут навсегда? И, погибнув здесь, не сумею вернуться – и мое тело там тоже умрет?

Два месяца мне было тошно, а потом… Время шло, и предыдущие двадцать пять лет жизни стали казаться нереальными. Словно я когда-то смотрела интересное кино, когда-то давно, и фильм, несмотря на всю свою увлекательность, стал подзабываться. Пожалуй, единственными яркими пятнами на блекло-сером фоне воспоминаний оставались родители и Виктор. В которого я, кажется, все-таки втюрилась. Говорят, что расстояние – лакмусовая бумажка для чувств: сразу становится ясным, есть ли они на самом деле или просто выдумка, обман. Между нами было не расстояние – время. Больше семидесяти лет. Да и вообще смешно – я-то сейчас мужик… Впрочем, я уже настолько привыкла к своему новому телу, мужскому, что уже порой начинала сомневаться, была ли я когда-то девушкой Натальей, родившейся в начале двадцать первого века, или – все это бред, привидевшийся мне однажды в госпитале после тяжелого ранения?

Единственное, что я вообще могла сделать – это попытаться как-то разыскать других игроков. Хотя бы одного – найти и попросить, чтобы как-то связался с Виктором… Угу, Виктор сидит в бункере, с ним фиг свяжешься. С родителями? А что им можно передать? Что их дочь застряла в сорок втором году?! А по поводу моего, гм, тела их, наверное, уже поставили в известность…

Но все равно, хотя бы убедиться в том, что все это – не бред! Только вот, как искать? Нужен какой-то условный знак, только какой? Можно написать что-то на танке, как польские танкисты написали в книге – «Рыжий». Написать-то можно, а что? Что-нибудь такое, что ничего не говорило бы моим теперешним современникам, зато имело бы смысл для современников бывших?

В голову, как на зло, ничего не приходило, пока однажды мехвод соседнего танка, простуженный и, как следствие, основательно гундосый, не пришел за какой-то консультацией к моему механику и не поздоровался.

В его устах это прозвучало так:

– Прэвэд.

Мои хлопцы что-то съехидничали, а меня словно озарило. Вот оно! Ну, пускай этот прикол не новый, «падонкаффский» язык уже использует мало кто, но, по крайней мере, о нем многие слышали! Так что если на танке будет написано «Превед», а еще лучше «Превед, медвед», то меня смогут понять… такие же, как я.

Оставалось объяснить своим бойцам, что означает эта белиберда. Вернее, уговорить их, что ей, белиберде этой, место на броне. Уговорила, сочинив душещипательную историю о придуманном мальчишками со двора языке и о том, что такое приветствие не может остаться незамеченным, а ведь разминуться с другом детства в военное время так просто…

Возражений никаких не возникло, напротив, мой заряжающий, веселый молодой парень из Ставрополья с характерным говором, даже помог мне выполнить надпись – у моего теперешнего аватара руки в этом плане явно росли не из нужного места.

Машина честно прослужила нам год и два месяца, сгорела, взамен ее мы получили новую, которую тоже украсили соответствующей надписью – и это тоже не привело ни к каким результатам. Время шло, а ни один из моих «товарищей по несчастью» так и не объявился.

– Командир, новый приказ – прорываемся в другой район, на северо-запад.

Голос радиста отвлек меня от воспоминаний.

Головной танк поворачивает, мы – следом. Несемся вперед. Везде ужасающие следы бегства. Брошенный автомобиль с вывернутым наружу правым передним колесом, рядом – белая лужа: то ли молоко разлили, то ли сметану. И – смрад. Кто-то достаточно большой сдох. Или помер, что, впрочем, не так-то и важно. Ага, вон мертвый немецкий солдат около исковерканной взрывом самоходной пушки, рядом – еще двое.

Едем дальше.

На обочине – молоденькая девушка в чистеньком чепце, миловидная, словно сошедшая со страницы какого-нибудь журнала. Лицо безумное. С такими лицами бросаются под танк, но девушка просто опускается на колени прямо там, на обочине, и, прижимая сжатые руки к груди, что-то шепчет. Мы проезжаем мимо – нам не до нее.

Еще метров через пятьсот головной танк вдруг открывает огонь. Нам пока не видно, в чем дело, но мехвод, поджав губы, прибавляет скорости. Мы выныриваем из-за поворота.

Немцы. Целая колонна: почти два десятка машин с пехотой, какие-то телеги.

Мы открываем огонь без приказа – зачем приказ, если головной командирский танк явно показал, что нужно делать?

– Осколочный…

Несколько залпов осколочными, потом переключаемся на шрапнель. Звуки выстрелов и взрывов смешиваются со ржанием коней. Мне опять жаль коней. Людей – нет, они виноваты, они, пускай, даже выполняя приказ, приперлись на чужую землю, жгли, вешали и всячески измывались даже над мирным населением. Лошади не виноваты, но, к сожалению, это реальность, а не фантастика, и выжить лошадям в устроенной нами мясорубке просто нереально.

Через пятнадцать минут все кончено, и мы продолжаем продвижение вперед, оставляя за собой кровавое месиво. Механики, разумеется, не собираются объезжать разбросанные по дороге трупы… Позеленевший заряжающий вдруг зеленеет еще больше и начинает судорожно зажимать руками рот.

– Останови, – велю я мехводу. Заряжаюший свешивается через люк в башне, нам слышны вполне конкретные звуки – его, кажется, не просто рвет, а выворачивает наизнанку. Он самый молодой в экипаже, ему простительно, но он все равно чувствует себя смущенным. Виновато бросает взгляд на меня, но я не смотрю на него, разглядывая карту. Обводит глазами остальных, но на него никто не глядит, и мальчишка успокаивается.

Вообще, мои бойцы в эти дни балагурят куда меньше, чем обычно. Кажется, что это связано с тем, что – почти все! Еще немного, последний рывок, и война окончена… Нам можно будет возвращаться домой. Мне и моему экипажу. Машина у меня вторая, а экипаж… Эх, скольких ребят мне пришлось за это время потерять – не могу даже сказать «схоронить», потому что подчас и хоронить-то было нечего.

Скрытые огневые точки врага лихорадочно плевались свинцом. Ракета, разорвавшись наверху, рассыпалась мириадом звездочек. Гулко ударили две зенитки. В небе сверкали вспышки разрывов. На опушке – остовы сожженных машин, рядом – два брошенных танка.

Немцы готовят контрнаступление. Придется рыть ловушки для танков. Мне уже приходилось это делать – и в этой реальности, и в других… Впрочем, пора привыкать, что теперь для меня есть только одна реальность – вот эта.

По голубому летнему небу рассыпались белые и черные облачка разрывов – это ударили зенитки. Теперь в разрывах хорошо видны вражеские самолеты. «Юнкерсы» летели двумя группами, не обращая внимания на огонь с земли.

Вдруг первый, завалившись на правое крыло, начал пикировать вниз. Взвыли сирены – эта атака – еще и психологическая. Которую не преминул прокомментировать мехвод:

– Сами боятся, сволочи, вот и нас пытаются напугать.

Кто-то из бегущих впереди пехотинцев опустился на одно колено, выстрелил – как будто самолет можно подстрелить из автомата. Гулко бухнули зенитки. Танк дернулся, словно решив клюнуть носом, и встал.

Мехвод негромко матюгнулся, дернул рычаг, налег всем телом. Танк недовольно взрыкнул, еще раз дернулся дернулся – и поехал.

И в тот самый момент, когда он тронулся с места, метров на двести впереди нас ткнулся рылом в землю подбитый «Юнкерс». Упал прямо на «тридцатьчетверку», которой командовал Вовка Баранов. От удара сдетонировал боекомлект, и еще через несколько секунд жаркое, чадное пламя поглотило обе машины и находящихся в их чревах людей.

Глупо погибнуть почти в самом конце войны. И еще глупее – погибнуть так по-дурацки. Даже не от шальной пули, а от того, что тебе на голову свалился вражеский самолет. Но вскоре на наших глазах произошла гибель еще более нелепая.

Мы заняли небольшой немецкий городок. Тихий, чистенький. Все выметено, выбелено и покрашено, в середине – площадь, на площади – ратуша, напротив – кирха. Заняли, в общем-то, почти без боя, если не считать удиравших на машине эсэсовцев, по которым пальнули из пушки только из-за того, что стрелять из пулемета было лень – как пояснил потом командир произведшего выстрел танка.

Навстречу нам вышел бургомистр – пожилой человек с лицом бульдога; на аккуратном белом полотенце он держал ключ – видимо, имелось в виду, что это ключ от города. Ха, ключ, там и ворот-то никаких не имелось. Но – красиво. Бойцы посмеялись, бургомистра похлопали по плечу, пытаясь на ломаном немецком пояснить, что ни ему, ни жителям его городка ничего не угрожает. А потом стали размещаться по домам.

Мой экипаж разместился в сарае, благо конец лета, тепло, а спать на душистом сене – одно удовольствие. Попили холодного молочка, принесенного молчаливой хозяйкой, поглядели на звезды – здесь, в двадцати километрах от Берлина, небо казалось совсем не таким, как дома. Звезды ли были менее яркими, или просто настолько домой хотелось, но мы в один голос согласились с тем, что дома небо совершенно другое.

Улеглись спать, уже за полночь, но уснуть так и не успели. Сперва – истошный женский крик, потом – выстрелы, а потом – словно эхом, выстрелы на другом конце городка.

Мы побежали туда, где ближе.

Окна почти всех домов освещены, некоторые жители толпились около входа в небольшое здание с желтыми стенами; некоторые, видимо, побаиваясь, оставались на улице.

Туда нас не впустили: вход охраняли двое бойцов с автоматами. Наконец дверь отворилась, оттуда, держа в руках шляпу, вышел сгорбленный бургомистр, потом двое вынесли прикрытые какой-то тряпкой носилки, а потом, с заложенными назад руками, оттуда вышел Колька Бугаевский. Наш однополчанин, прошедший всю войну и награжденный медалью «За отвагу». Что же произошло?! Нам никто ничего не объяснял. Мы поняли только, что Колька почему-то пристрелил женщину. Она ему угрожала? Пыталась убить? Но в доме не было никакого оружия…

Понятное дело, спать мы больше не ложились. Бойцы экипажа Бугаевского тоже не могли ничего объяснить – они ночевали в сараюшке, в отличие от своего командира, который пожелал устроиться с комфортом.

– Подставили его, – коротко сформулировал Билялетдинов, комсорг роты. – Ни за что не поверю, чтобы Николай на женщину руку поднял. Вот не поверю – и все.

Но мы могли только строить предположения. О том же, что произошло на другом конце городка, не было известно вообще ничего.

Наутро на площади был построен весь личный состав. Вывели Бугаевского и капитана Фирсова из мотоциклетного батальона – в гимнастерках без ремней. Фирсова мы недолюбливали: пройдоха тот еще. Но Колька? Мы столько лет воевали бок о бок, он был бесстрашным бойцом, смелым и справедливым командиром… Что же произошло?!

Незнакомый майор с каменным лицом зачитал приказ, из которого следовало, что капитан Бугаевский и капитан Фирсов повели себя несовместимо с высоким званием бойца Советской Армии и приговариваются к расстрелу. Потом было предоставлено последнее слово обвиняемым.

Фирсов бросился на колени.

– Братцы! Да что же это, братцы! За какую-то немецкую сучку я отвечать должен?!

Из его бессвязных выкриков постепенно стала ясна картина: капитан, уверенный в собственной мужской неотразимости, предложил свою любовь хозяйке дома, в котором остановился на постой. Видимо, именно поэтому бойцов своих он заранее устроил вне дома. Но хозяйка предложения не приняла, и тогда Фирсов решил осчастливить ее насильно. Может быть, испуганная женщина и не сопротивлялась бы, если бы не крохотный ребенок, заходившийся криком в соседней спаленке. Женщина вырвалась, чтобы бежать к ребенку, а когда Фирсов ухватил ее за руку, оттолкнула, да так, что он упал и ударился. Это настолько взбесило капитана, что он взял пистолет и выстрелил женщине прямо в сердце.

Как по мне, так эту сволочь надо было шлепнуть сразу же, как только стало ясно, что именно произошло. Вот из-за таких, как Фирсов, нас и недолюбливали; может, именно из-за таких кое-где нас считали не освободителями, а захватчиками! Но какое ко всему этому имеет отношение Бугаевский?! Он-то не мог…

Сухопарый майор махнул рукой, и шаг вперед сделал Николай.

– Ребята, простите… за все. Я виноват и должен понести наказание. Я поступил недостойно.

Больше он не сказал ничего.

– Приговор… привести в исполнение немедленно!

Кто будет их расстреливать?! За все время, что довелось воевать, мне ни разу не пришлось присутствовать при таком вот расстреле перед строем. Фирсов – гад, это ежу понятно, но все равно – свой! Как поднять руку на своего?! И, уж тем более, на Николая, о котором никто не мог сказать ни одного плохого слова…

Хотелось закрыть глаза, но я была вовсе не той девчонкой, что бросилась в свое время в авантюру под названием «Танковый клуб». Тогда игры были все-таки играми – как бы серьезно та девочка к ним не относилась, она всегда знала, что рано или поздно (причем скорее – рано) все равно окажется в своем собственном теле и в своем собственном времени. Сейчас… сейчас я, привыкшая к своему имени, к своему телу, даже в мыслях все чаще считающая себя мужчиной, знала: дороги назад нет. Все – на самом деле; закрыть глаза и внушить себе, что все было «понарошку», не получится. Сейчас вот здесь расстреляют моего друга, и мне с этим воспоминанием жить – столько, сколько мне осталось…

Сухопарый майор и еще один, тоже майор, встали над опустившимися на колени казнимыми. Два выстрела – и тела бьются в конвульсиях на земле. Это куда страшнее, чем давить танком живую плоть…

– Контрольный. Сделай контрольный, – говорит кто-то, но кто – я уже не вижу. Я не теряю сознание – я просто перестаю воспринимать все происходящее вокруг меня.

По команде «разойтись» мы отправляемся «домой», в приютивший нас сарайчик, и напиваемся. Вернее, пытаемся: мы мешаем самогон, раздобытый невесть у кого моим припасливым мехводом, с «казенной» водкой, с купленным у хозяйки местным пойлом и еще бог весть с чем, но нас ничего не берет.

А потом приходит сержант Кайков из второго взвода и рассказывает нам, что именно случилось с Бугаевским. Тот попросил хозяйку принести ему ужин; хозяйка замешкалась, и он отправился поторопить женщину и вдруг заметил, что она подмешивает что-то в еду. Он решил, что его хотят отравить и, не долго думая, решил допросить женщину. Та клялась, что ничего подобного не делала, Бугаевский, который, несмотря на отказ от ужина, выпить все-таки успел, ударил ее, и в этот момент на него бросился сын женщины, мальчишка лет одиннадцати-двенадцати. Он хотел всего-навсего защитить мать, но хмель затуманил мозги, и Николай схватился за оружие. Он сам не понял, как это произошло, но через несколько секунд мертвый подросток лежал на полу, женщина, рыдая, ползала около его тела на коленях, а в соседней комнате надрывался малыш; его мать просто хотела украсть немного еды – именно в этот момент ее и увидел Николай и решил, что она что-то подсыпает в пищу.

Он сам позвал увиденного на улице солдата и велел сообщить в штаб. Вот и все.

– Выпьем за упокой души…

Мы пили «за упокой», хотя нам – троим комсомольцам и двоим коммунистам в этот самый «упокой» верить полагалось еще меньше, чем – в наличие души.

Стук в дверь показался похожим на гром, видимо, не такие уж мы были и трезвые.

– Вылезайте, пропойцы, – скомандовал майор Калюжный; лицо его сияло. Как же так? Ведь он тоже был с Бугаевским если не в дружеских, то хотя бы в приятельских отношениях. Если я все ему выскажу, меня расстреляют? Нет, наверное, – нет, майор честный человек и доносить не пойдет…

– Черти! Вы не понимаете! Победа, мужики, победа! – Калюжный, здоровый, как медведь, ухватил подмышки моего мехвода и подкинул. Поймал, поставил на место, подхватил второго. – Черти, да вы что – не понимаете?! Все, конец войне! Немцы капитулировали!

До меня дошло только тогда, когда сильные руки оторвали от земли и подкинули в синее августовское небо.

– Победа! – крикнул майор. – Победа!

– Победа! – завопили самые младшие – Билялетдинов с Кайковым, а за ними подхватили уже остальные.

Потом мы обнимались, целовались и пили; пели и снова пили. Бугаевский, столь нелепо окончивший жизнь за считанные часы до победы, был забыт. Все смешалось в праздничной, радостной круговерти. Победа!

Это был просто бесконечный день, а может, нам просто так казалось, может, мы просто пропустили смену дня и ночи.

Каждый старался выговориться, выговориться о том, о чем молчалось все долгие месяцы войны. О женах, ждущих дома и в одиночку растящих детей. Работающих на заводе в несколько смен. Поднимающих хозяйство. О самых красивых, любимых и ласковых.

Говорили, вытирая огрубевшими пальцами набегающие слезы. Я крепилась – знала, что уж если разревусь, так разревусь основательно: женское нутро властно давало о себе знать. Только я знала, что здесь Победа случилась на десять месяцев раньше. Только я знала о том, что там, в той действительности, которая была историей моей страны, случились Хатынь и восемьсотсемидесятидневная блокада Ленинграда, там был почти полностью уничтожен древний Псков; в той действительности было Львовское гетто – и подавленное восстание гетто Варшавского. Здесь всего этого не было. В какой-то мере – и благодаря мне. И мне ужасно, ужасно хотелось поделиться этим хоть с кем-нибудь. Вот такое вот последнее проявление детства… Почему последнее? А потому что пора с ними заканчивать, с этими проявлениями. Это там, в недостижимом прошлом-будущем я была молоденькой девушкой Наташей; здесь взрослые двадцатипятилетние женщины восприняли бы меня-прежнюю как дурочку. Ну или как пятнадцатилетнюю малолетку, сдуру приписавшую себе возраст…

– Ты чего нюнишься, Горохов?

Голос вырвал меня из размышлений. Надо мной стоял политрук. Классный мужик. И… понимающий. Может, с ним поделиться? Он не поверит… сперва, но я ему докажу… Убедю… Или правильно – убеждю?

– Товарищ майор, я…

Проклятая икота! Наверное, мне просто холодно…

– Иди и приведи себя в порядок, – жестко сказал майор. – Это не ты плачешь – это в тебе водка плачет. А не сумеешь взять себя в руки – она тебя и победит. Вот таких, как ты – сильных, красивых, – и побеждает. Потому что привыкли вы все слишком легко получать.

Это я-то – легко? Я?! Да если б он только знал! Да я…

– Ведро холодной воды на голову, – решил майор, – а лучше – два. А то вон у соседей, говорят, рехнулся парень. Такой же молодой, как и ты. Взбрело ему в голову, представь, что он сюда из будущего попал, чтобы на ход войны повлиять. Тоже небось намешал шнапса с пивом и еще какой гадостью. А в двадцать третьей бригаде вообще восемнадцать человек померло, только что вот сообщили. Бочку спирта нашли, а оказалось – антифриз. Так что, давай, через два часа ты мне нужен свежий, как огурец. Самые отличившиеся награждены поездкой в Берлин. Так что хочешь оставить на Рейхстаге свою подпись – поторопись. Потому как в таком виде я тебя никуда не повезу.

Здание Рейхстага пострадало, кажется, все же меньше, чем на самом деле. Господи, да когда я отделаюсь от этой дурацкой фразы?! «На самом деле» – это сейчас. И даже если Анатолий Андреевич ошибался, и исправить прошлое нельзя, а можно просто создать альтернативную ветку истории – то я-то как раз в этой альтернативной ветке…

На полуразрушенных ступеньках сидели какие-то ребята, один быстро писал – вероятно, адресами обмениваются. Неподалеку усатый серьезный дядька в выгоревшей гимнастерке негромко наигрывал на гармошке, а две пары девчонок кружились в вальсе. На них смотрели бойцы, но почему-то никто не пытался разбить девичьи пары. Боятся, что ли?

– Горохов, давай! Ты ж могёшь! – шутливо толкнул меня в бок капитан-связист из штаба полка. – А то неправильно это: столько кавалеров кругом, а дамы друг с другом танцуют.

Могу. Вальс я танцевать могу. Только это все равно будет неправильно, но откуда это знать капитану?

– Иди, приглашай, – еще кто-то хлопнул меня по спине. Хорошо так хлопнул, от души – аж звон пошел. – Смотри, какие девчонки красивые!

Девчонки и в самом деле были красивые. Чумазые, худенькие, в выгоревшей форме, коротко стриженные, но самые красивые в мире. Кажется, я слишком хорошо вошла в свою «мужскую роль». Поправить гимнастерку, пилотку – надвинуть на бровь… И – вперед. Вон та, русая – в отличие от остальных, у нее были косички. Коротенькие и упругие, они упрямо торчали в разные стороны.

– Разрешите?

Девушка просияла глазами в ответ.

Нежная, завораживающая мелодия венского вальса, кружатся пары, оказывается, нужно было просто подать пример, другие бойцы разбивают девичьи пары, и вскоре, кажется, танцует вся площадь… Партнерша мне попалась просто замечательная, ее очень легко вести в танце, она слушается буквально намека на движение, и мы кружимся, кружимся, и площадь кружится вокруг нас…

– Что с ним? – слышу я краем уха; небо надо мной такое синее, такое далекое, рядом появляется озабоченное девичье лицо. Знакомое… Ах, да, ведь только что я танцевала с этой девушкой…

– Горохов, что с тобой? – озабоченно гудит шмелем политрук. – Горохов, ты меня слышишь? Открой глаза!

Я слышу, но открывать глаза не буду. Не могу. Со мной происходит то, чего подсознательно я ждала все это время – я возвращаюсь. Домой, в настоящее тело, в свое время. И единственное, чего мне жаль до слез, так это того, что я так и не успела оставить свой автограф на стене Рейхстага.