С холодного, свинцово-серого неба не переставая лил дождь.

В камине ярко горел огонь, центральное отопление было включено на полную мощность, так что на стеклах окон выступила влага, но лорд Вейн, казалось, не чувствовал тепла: его пробирал озноб, губы и кончики его пальцев посинели. У него так сильно дрожали руки, что он с трудом держал вилку и нож, впервые за многие недели спустившись к обеду в столовую.

Долгие месяцы он медленно умирал, нарушая тем самым свое главное правило: «Когда ты закончил то, что должен был сделать, уходи со сцены как можно скорее».

Даже пресса устала ждать, когда величайший актер Англии, удостоенный за свои театральные достижения звания пэра, сойдет наконец со сцены. Уже давно были подготовлены его некрологи вместе со статьями о его жизни и творчестве и фотографиями, которые должны были их сопровождать. Неделю назад из Букингемского дворца прибыл посыльный с запиской, собственноручно написанной королевой, в которой она сообщала лорду Вейну, что она сама и вся королевская семья постоянно думает о нем, но даже такая беспрецедентная честь не ускорила развязку.

На деле это послание, казалось, возымело совершенно обратное действие. Ко всеобщему удивлению больной почувствовал себя лучше, опровергая все прогнозы и как бы желая досадить своим врачам. Его дыхание нормализовалось; сначала ему позволили вставать с постели, чтобы посидеть часок в кресле, а потом, поддерживаемый медсестрой, он начал делать осторожные шаги по комнате. Наконец, не обращая внимания на возражения врачей, он высказал желание – точнее сказать, свое намерение – спуститься к обеду в столовую.

Повару пришлось изрядно потрудиться, но Вейн даже не попробовал ни одного блюда. Он потихоньку потягивал вино и делал вид, что ест, передвигая кусочки по тарелке. Казалось, на еду он был способен лишь смотреть – не более того.

Леди Вейн, которая с самого начала возражала против этого обеда, не скрывала своего раздражения. Гиллам Пентекост, помощник, консультант и доверенное лицо Вейна, работавший с ним в течение почти сорока лет, ел, как всегда, с большим аппетитом. Все трое сидели на одном конце длинного обеденного стола, за которым могли поместиться – и бывало помещались – восемнадцать человек. Сейчас их обед походил на трапезу в офицерской столовой на следующий день после сражения: огромный стол и размеры комнаты контрастировали с малочисленностью оставшихся в живых.

Сидевший во главе стола Вейн в изнеможении откинулся на спинку стула. Даже больной он держался с большим достоинством. С белоснежными волосами, небольшой бородкой, которую он отпустил к старости, с синими глазами, с годами не утратившими своей красоты, и величественным профилем, он мог бы играть Лира и в современном костюме. Он взглянул на дворецкого, стоявшего у стола с серебряным соусником, наполненным заварным кремом.

– Чаю, – слабым голосом сказал Вейн. – Чашку чая с ложкой-другой бренди.

Леди Вейн нахмурилась.

– По-твоему, это хорошая идея, Робби, дорогой? – спросила она.

– Мне это кажется чертовски хорошей идеей. – Вейн сердито посмотрел на дворецкого, который вопросительно взглянул на леди Вейн. Та вздохнула и кивнула головой. В конце концов, какой смысл был спорить с ним сейчас.

– Гиллам рассказал тебе, как успешно продвигается подготовка выставки, дорогой? – спросила она, повышая голос. Вейн отказывался носить слуховой аппарат, но с другой стороны не любил, когда ему начинали кричать, поэтому окружающие не знали, насколько хорошо он их слышит.

Выставка, которую предполагалось открыть в Национальном театре, была приурочена к восьмидесятипятилетию лорда Вейна, и на ней должны были быть представлены многие документы и личные вещи великого актера, тщательно отобранные Пентекостом. Первоначально планировалось, что Вейн сам откроет экспозицию, но от этого плана пришлось отказаться. Леди Вейн должна была заменить его.

Вейн устало закрыл глаза – его веки были голубоватыми, почти прозрачными, кожа на лице была такой бледной и так обтягивала скулы, что сидящего за столом человека можно было принять за мертвеца – и на мгновение задумался.

– Я и не сомневался, – произнес он наконец. – Но мне все равно. Я не доживу до ее открытия.

С наигранной живостью Пентекост попытался возразить ему.

– Бьюсь об заклад, Робби, что доживешь. Готов держать пари, что ты сам разрежешь ленточку. Выставка будет потрясающей: твои театральные костюмы, личные вещи, записные книжки, тексты твоих ролей, сотни фотографий… Везде будут стоять телевизоры, где будут показывать отрывки из твоих фильмов. Это называют «мультимедиа» – черт его знает, что это значит.

– Я знаю, что это значит. – Вейн взял с серебряного подноса чашку чая, сдобренного бренди, и дрожащей рукой поднес ее к губам. Осторожно подув на поданный ему напиток и убедившись, что он уже достаточно остыл, он с шумом сделал пару глотков. Чай, казалось, придал ему бодрости. Его кожа осталась по-прежнему бледной, но в синих глазах мелькнула искра жизни. – И портрет Фелисии тоже будет там? – хитро спросил он.

Пентекост и леди Вейн обменялись взглядами: в его глазах читалось смущение, в ее – раздражение. Любое упоминание Фелисии Лайл, первой леди Вейн, всегда оскорбляло нынешнюю, вторую леди Вейн. Пентекост подумал, как бестактно – даже неприлично – было со стороны его друга упоминать имя Фелисии, особенно после всех усилий, затраченных леди Вейн на подготовку этого обеда.

Разговор о портрете был в любом случае болезненной темой, поскольку леди Вейн категорически возражала против его включения в экспозицию выставки, но ее возражение было отвергнуто. Фелисия Лайл была самой знаменитой актрисой своего времени, фактически более знаменитой, чем сам Вейн, и в течение почти пятнадцати лет они были самой прославленной романтической парой в театральном мире, легендарными любовниками на сцене, на экране и в жизни, хотя после войны они уже больше не играли вместе – что всегда было и осталось загадкой для Пентекоста.

Уже этого было достаточно, чтобы нынешняя леди Вейн завидовала своей предшественнице. К тому же Фелисия Лайл была одной из самых красивых женщин в мире, воплощением изысканности, очарования, шарма и таланта. Упоминание о ней, как и ее портрет, невозможно было исключить из экспозиции, и Пентекосту пришлось использовать весь свой такт, чтобы убедить в этом леди Вейн.

– Он будет там, Робби, непременно будет, – спокойно сказал Пентекост, стараясь так можно скорее закончить обсуждение опасной темы.

Выражение лица леди Вейн сделало бы честь Медее, которую она когда-то играла. Она была – теперь уже в прошлом – эффектной женщиной и достаточно способной актрисой, но ей было вдвойне трудно всю жизнь играть роль преемницы легендарной Фелисии – ведь Фелисия Лайл стала звездой сцены в двадцать лет, а в тридцать уже получила свою первую премию Американской академии киноискусства, мгновенно покорив Голливуд. Бронзовая звезда с ее именем была вмурована в асфальт бульвара Голливуд; отпечаток ее ладоней навечно остался на бетонной плите у Китайского театра Граумана; театры на Бродвее и в лондонском Уэст-Энде носили ее имя; печали и радости ее жизни стали темой многочисленных журнальных статей и художественных жизнеописаний. Двадцать пять лет назад ее смерть от пневмонии, обостренной непрерывным курением и неумеренным потреблением спиртного, стала причиной национального траура по обе стороны Атлантики.

Чай наконец совсем остыл, и Вейн осушил чашку одним глотком.

– Я хочу увидеть портрет, пока его не увезли.

– Право же, Робби! Неужели это так необходимо? – раздраженно бросила леди Вейн.

– Я – хочу – его – видеть, – недовольным тоном повторил Вейн, как ребенок, выделяя каждое слово. Многие считали, что он уже выжил из ума, но Пентекост отлично знал, что это не так. Вейн оставался величайшим актером, даже в таком преклонном возрасте. Он вполне мог заставить людей считать себя дряхлым и выжившим из ума, лишь бы добиться своего; особенно часто он прибегал к этому, когда знал, что ему будут перечить.

– Это ужасно! – сдавленным голосом произнесла леди Вейн, прижимая салфетку к глазам. – После всех хлопот об этом глупом обеде… после всего, что я вынесла за последние недели… ты мог бы сейчас по крайней мере из приличия не напоминать мне о ней.

– Я просто выразил желание увидеть ее портрет. – Силы, казалось, вновь оставили Вейна. На мгновение Пентекост подумал, что Вейн готов уступить супруге, но старик собрал остаток сил и упрямо затряс головой, сердито сверкнув глазами. – Я хочу, чтобы его повесили в моей комнате, – сказал он. – Так, чтобы я мог его видеть. Немедленно. – Он обращался с приказом к Пентекосту, а не к леди Вейн, отлично зная, что она ни за что не выполнит его желание, а Пентекост, пусть и с неохотой, все же сделает, как он велит.

– Да делайте что хотите, вы оба, черт бы вас побрал! – воскликнула леди Вейн. – У меня от вас разболелась голова! – Она скомкала салфетку, швырнула ее в сторону Вейна и, выскочив из-за стола, в слезах выбежала из комнаты, с грохотом захлопнув за собой дверь.

Вейн посмотрел на салфетку, угодившую в тарелку с пудингом.

– Великолепно! – сказал он, тихо усмехнувшись. – Если бы она так же хорошо играла на сцене!

Пентекост послал дворецкого за портретом, а сам закурил. Леди Вейн была ярой противницей курения и не выносила табачного дыма в своем присутствии. Фелисия Лайл курила непрерывно, и ее смерть напугала Вейна настолько, что он навсегда отказался от сигарет.

– Робби, ты чертовски непорядочно поступил, – с укоризной сказал Пентекост.

– Ради Бога, Гиллам, если человек, умирая, не может сделать то, что он хочет, то когда ему еще удастся это сделать? – Вейн опять начал дышать прерывисто; его голос упал до шепота, так что Пентекосту, стоявшему рядом, пришлось наклониться, чтобы разобрать, что он говорит.

Гилламу было ясно, что решение Вейна спуститься к обеду было не только его промахом на семейном фронте – это было и слишком большой нагрузкой для его организма. Доктора беспокоились о состоянии его сердца и легких, давно предсказав, что они могут отказать в любой момент. Сейчас Пентекост ясно видел, что прогнозы врачей на сей раз могут сбыться.

– Робби, – сказал он, – мне кажется, нам следует позвать медсестру. Тебе надо подняться в свою комнату и отдохнуть.

Вейн слабо покачал головой, но было видно, что сейчас его возражение не стоило принимать всерьез. Он спустился к обеду в столовую, как того и хотел, еще раз показав леди Вейн силу своего характера, но теперь, почувствовал Пентекост, его друг хотел как можно скорее вернуться в постель.

– Зачем? – спросил Гиллам, нажимая кнопку звонка, чтобы вызвать медсестру. – Зачем сейчас приносить этот портрет?

Глаза Вейна затуманились. Казалось, ему было также тяжело сосредоточиться, как и дышать. Он медленно обвел взглядом столовую, как будто не помнил, где находится, и его внимание привлекли цветы.

– Она любила цветы. Их всегда было множество вокруг. В доме. В саду. Знаешь, в Голливуде в тот год, когда Лисия получила «Оскара», у нас был садовник-японец. Она была счастлива, как жаворонок в небе, болтала с садовником о цветах, хотя они не понимали ни слова из того, что говорил каждый из них.

– Счастлива? В Голливуде? В 1939 году? А я думал, что именно тогда у нее впервые помутился рассудок?

– Это случилось позднее, – раздраженно сказал Вейн. – Кажется, в Сан-Франциско. – Он замолчал. Казалось, что он спит, только глаза его оставались открытыми. У Пентекоста возникло опасение, что он умер, но тут Вейн взглянул на него с таким видом, как будто не ожидал его здесь увидеть. – Я любил ее, – задумчиво произнес он, – и по-прежнему люблю. И всегда буду любить. Когда-то я дал ей слово. – Он издал странный звук, похожий на смех. – Не уверен, что это не было своего рода заклятием. Любить человека до самой своей смерти, даже когда его уже давно нет в живых. Думаю, ты не выбрал бы такое по собственной воле, верно?

– Вероятно.

– Тебе повезло, приятель. Во всяком случае, я хочу еще раз увидеть ее лицо прежде, чем меня не станет, только и всего. Понимаешь, я должен это сделать. – Он закрыл глаза. – Слаб как котенок, – пожаловался он. – Где эта чертова медсестра?

Она появилась с выражением лица, которое ясно давало понять, насколько она осуждает поведение своего пациента. Вместе с Пентекостом они кое-как подняли Вейна со стула и перенесли его в кресло-каталку. И дело было вовсе не в весе больного – он был легким как перышко, – просто его тело казалось настолько вялым и хрупким, что за него было страшно взяться.

Остальное Пентекост предоставил медсестре. Ему казалось, что везти Вейна в каталке было все равно, что перевозить труп – труп человека, которого он любил и которым восхищался.

– Я велел повесить одну картину в комнате лорда Вейна, сестра, – сказал он.

Медсестра фыркнула, как будто хотела сказать, что им повезет, если лорд Вейн доживет до того, чтобы увидеть эту картину, и быстро покатила каталку по коридору, в конце которого дворецкий уже открыл дверцу небольшого лифта. Несмотря на упорное сопротивление Вейна, лифт появился в доме вскоре после его первого сердечного приступа, когда всем, кроме него самого, стало ясно, что он уже никогда не сможет подняться по лестнице пешком.

Иногда Пентекосту приходила в голову мысль, что если Вейн когда-либо и надеялся на счастливый брак с нынешней леди Вейн – а он определенно должен был питать такую надежду, иначе зачем он женился? – то он сам обрек его на провал в тот день, когда решил сохранить этот дом.

Гиллама всегда удивляло, как леди Вейн могла жить в доме, где все напоминало о ее предшественнице – ведь это был тот самый знаменитый дом, купленный Робертом и Фелисией вскоре после войны, их подарок друг другу, их семейный очаг, обустройством и оформлением которого Фелисия занималась не один год.

Гиллам Пентекост наклонил голову – его высокий рост мешал ему свободно проходить через дверные проемы из комнаты в комнату – и отправился проверить, успели ли достать с чердака картину и повесить ее в спальне Вейна.

– Я не могу понять, какую власть эта женщина имеет над ним даже сейчас, после стольких лет, – пожаловалась леди Вейн. Она «отдыхала» у себя в спальне, закрыв глаза влажным полотенцем – первый признак начинавшейся мигрени, от которой она страдала в последние годы.

Пентекост сочувственно покачал головой.

– Я могу вам чем-нибудь помочь? – осведомился он, хотя точно знал, что ничего не мог для нее сделать. Бедная женщина была измучена долгими неделями медленного разрушения остатка здоровья Робби, и самое лучшее было оставить ее в покое и дать возможность заснуть, если ей это удастся. Гиллам осторожно закрыл за собой дверь и пошел дальше по коридору к спальне Робби.

Он тихо открыл дверь, стараясь не шуметь вошел и на мгновение задержался у порога.

В комнате стояла тишина; тяжелые шторы не пропускали тусклый свет зимнего английского дня. Единственная лампа на прикроватной тумбочке освещала лицо Робби. Его глаза были закрыты. Белая пластиковая кислородная маска, выглядевшая весьма неуместной в комнате, декорированной в более утонченном веке, сейчас закрывала нижнюю часть его лица.

Заботясь, как всегда, о сценических эффектах, Робби много месяцев назад решил, что он умрет в своей собственной постели в комнате с потолком, расписанном еще в восемнадцатом веке нимфами и херувимами, веселящимися на свадьбе Вакха. В викторианскую эпоху потолок был признан непристойным, и его закрасили белой краской; потом, потратив большие деньги, Фелисия Лайл восстановила его в прежнем виде. Сейчас яркие краски торжествующей плоти опять выглядели непристойными, контрастируя с бледной кожей и прерывистым дыханием человека, лежащего на кровати.

Пентекост догадывался, что Робби представлял себе сцену у постели умирающего в викторианском духе – скорбящие люди, сгрудившиеся у постели в ожидании последнего слова; солома, разбросанная на булыжнике у подъезда, чтобы заглушать топот копыт; огонь, мерцающий в камине, но врачи, раздраженные его отказом, как все нормальные люди, поехать в больницу, лишили его этой обстановки, тем более, что он был слишком слаб, чтобы сопротивляться.

Вейн лежал в своей собственной постели, но вокруг него были все новейшие средства современной медицинской техники – баллон с кислородом, монитор, отображающий работу сердца, хромированный штатив с капельницей. Медсестра опять подключила ему всю эту сложную технику. Но сейчас Робби выглядел гораздо хуже, чем внизу, в столовой. Пентекост рассчитывал застать своего друга спящим или хотя бы дремлющим, но он, казалось, находился в коме, дыша с большим трудом, несмотря на кислород. Гиллам вопросительно посмотрел на медсестру; та покачала головой.

– Он очень слаб, – сказала она. – Я послала за врачом.

Пентекост сел у постели напротив медсестры. Портрет Фелисии повесили над камином, как он и велел, сняв картину с изображением старинного театра герцога Йоркского. Когда-то на этом месте висела картина Ренуара, подаренная Фелисии американским импресарио Марти Куиком. После ее смерти Робби продал картину на аукционе Кристи, хотя все советовали ему не расставаться с этим полотном. Все выглядело так, будто он просто хотел как можно скорее избавиться от этой картины.

Это удивило всех, кроме Пентекоста, которому была известна причина такого поступка.

Он вновь взглянул на портрет Фелисии, смотревшей на мир с загадочной улыбкой, одновременно невинной и чувственной, на ее зеленые глаза, которые околдовывали мужчин в течение всей ее полной тревог жизни. Этот портрет был подарен ей после войны ее дядей Гарри – его, как помнил Пентекост, Робби особенно не любил. Ласло, который всегда писал только красивых женщин, здесь превзошел себя, запечатлев Фелисию в зените ее красоты – хотя в действительности она почти не постарела за годы, прошедшие после написания портрета до ее смерти.

Вспомнив эти годы, Пентекост грустно покачал головой. Только такой сильный человек, как Роберт Вейн, мог выдержать такое, подумал он. «Она затмила факелов лучи», пробормотал Робби, когда впервые увидел этот портрет, но потом факелы стали гореть слишком ярко для Фелисии Вейн. Сейчас Пентекост подумал не только о том, что случилось с ней самой, но и о преждевременной смерти ее дочери, разбившейся на скачках.

Он перевел взгляд на другие хорошо знакомые ему полотна на стенах: Бербедж в роли Гамлета, Кин в роли Шейлока, портрет Гаррика в роли Ричарда III, который Робби всегда держал в своей гримерной как талисман, изображение сэра Генри Ирвинга в роли короля Лира. Сам непревзойденный актер, Робби высоко ценил талант в других, чем, вероятно, объяснялось присутствие на его письменном столе фотографий его старого друга сэра Тоби Идена в роли Пер Гюнта и сэра Филипа Чагрина, его великого соперника, который закончил длившееся всю жизнь соперничество с Вейном лишь умерев раньше него.

Рядом с фотографиями были аккуратно расставлены дорогие Вейну предметы: среди них «Оскар», которого Вейн в конце концов получил двадцать пять лет спустя после того, как Фелисия получила своего, и бронзовая фигурка балерины работы Дега, подарок от Рэнди Брукса и его жены Натали, которых уже давно не было в живых. Бедняга Вейн, подумал Пентекост, столько смертей…

В комнате было тепло. Тихое шипение кислорода и монотонное гудение монитора действовали усыпляюще; Пентекост с трудом сдерживался, чтобы не заснуть. Наконец его голова стала клониться вниз, и он задремал. Во сне портрет Фелисии стал сливаться у него с ее образом в роли Клеопатры, какой он ее помнил. Как сверкали ее глаза, когда она выходила в первом акте рука об руку с Робби… Гилламу было двадцать лет, когда он впервые увидел их вместе на сцене. Сейчас ему было почти шестьдесят пять…

Внезапно он проснулся, почувствовав, как кто-то дергает его за рукав.

– Мне не нравится состояние больного, – прошептала медсестра. – Пульс совсем слабый.

Дыхание сильно затруднено. Врач сейчас на обходе, но я попросила секретаря как можно скорее найти его и сказать, что дело срочное.

– Да-да, вы правы. – Пентекост боролся с желанием опять заснуть. Он попытался вспомнить, сколько он выпил за обедом. Давно прошли те времена, когда он мог пропустить пару коктейлей перед обедом, затем еще бутылку вина, и после этого продолжать работать.

Одного взгляда на Робби было достаточно, чтобы он окончательно проснулся.

– Боже мой, – прошептал он. – Он умирает? Медсестра поджала губы, давая понять, что высказывать мнение о состоянии больного не входит в ее обязанности.

– Трудно сказать, – ответила она, увеличивая подачу кислорода. – Может быть опять ложная тревога.

Пентекост кивнул. За последние недели такая ложная тревога была уже не раз. Он подумал, не позвать ли ему леди Вейн, но потом решил не спешить. Медсестра внимательно смотрела на зеленую кривую, мерцающую на экране монитора, как будто она могла сказать ей больше того, что она уже знала: организм пациента продолжал цепляться за жизнь, хотя от этого уже никому не было никакой пользы.

Она наклонилась, чтобы рукой проверить пульс Вейна, как будто не доверяла сложной технике. На ее лице отразилось удивление.

– Мне кажется, он пытается что-то сказать, – сказала она.

– Вы уверены?

– Абсолютно уверена, – холодно произнесла она, не привыкшая, чтобы ей возражали.

Она сняла с больного кислородную маску. Пентекост почти прижался ухом к губам Робби, так что почувствовал его дыхание. Ему показалось, что он услышал два или три слова, но он не был в этом уверен. Это было похоже на «моя царица». Неужели он произнес слова своей роли из «Антония и Клеопатры»?

– Я не слышу тебя, Робби, – прошептал он и тут же понял, что напрасно это сделал, ведь Робби тоже не в состоянии расслышать его, поэтому он повторил эту фразу громче – пожалуй, даже слишком громко.

Робби чуть приоткрыл глаза.

– Там папка хранится, – с трудом прохрипел он.

– Папка?

– В столе. В ящике. – Робби сделал судорожный вдох. Гиллам разобрал слова: – Ты безмозглый дурак! – Потом: – Перестань кричать!

– В ящике письменного стола хранится папка?

Вейн, как мог, кивнул ему, чуть заметно наклонив голову, но даже это слабое движение явно утомило его. Медсестра опять поднесла к его лицу кислородную маску. Он отстранил ее нетерпеливым движением дрожащей руки.

Его пальцы были короткими и крепкими, с большими, квадратными ногтями – пальцы труженика, не аристократа. Он гордился своими руками, потому что считал актерскую профессию делом, ремеслом, которое надо оттачивать и совершенствовать. Это была работа, как он любил говорить, все равно, что сделать стол или построить корабль, и при этом чертовски тяжелая работа.

– Я обыкновенный парень – я просто читаю текст и пытаюсь поставить себя на место другого человека, – обычно говорил он о своем таланте, словно фокусник, боящийся раскрыть свои секреты.

Пентекост послушно попытался открыть ящик стола. Он был заперт. Гиллам медлил, не зная, что делать.

– Коробка, – услышал он нетерпеливый шепот Робби у себя за спиной. Сначала он был озадачен, потом увидел на полированной поверхности стола серебряную сигаретницу с выгравированной надписью:

Робби и Лисии

от друзей и соседей Рэнди и Натали Брукс

Лос-Анджелес, 15 октября 1939

Крышка сигаретницы была поцарапана, как будто кто-то острым предметом пытался стереть имя Рэнди Брукса. Пентекост часто думал, когда это случилось и почему Робби хранил эту коробку в числе своих самых дорогих вещей. Сейчас он открыл крышку и нашел в сигаретнице маленький ключик, с помощью которого и отпер ящик стола.

В глубине он увидел простую картонную папку, поблекшую, с потрепанными уголками. На выцветшей наклейке было написано «Марти Куик Продакшнс» и ниже его нью-йоркский адрес. Под папкой лежало что-то, завернутое в покрытый пятнами кусок шелка.

Пентекост бросил взгляд в сторону постели. Глаза Робби были сейчас широко открыты и смотрели повелительно и строго, как бывало на сцене в лучших его ролях.

Гиллам принес папку Вейну и поднял ее так, чтобы Робби мог без труда увидеть ее. Робби несколько мгновений молча смотрел на нее, лицо его оставалось совершенно бесстрастным, потом тихо вздохнул и закрыл глаза.

– Сожги ее.

Гиллам удивленно поднял брови.

– Сейчас? Здесь?

Робби открыл глаза и посмотрел прямо в лицо другу. Пентекост усвоил еще много лет назад, что он может спорить с Робби или возражать ему только до определенного предела – до тех пор пока взгляд этих синих глаз не даст ему понять, что терпение Вейна истощилось.

– Ну хорошо, – сказал он и повернулся к камину. Огонь в камине не горел – еще одна победа врачей, которые запретили разжигать огонь в комнате, где находится баллон с легковоспламеняющимся кислородом.

– Я только сожгу вот это в камине, сестра, – предупредил Пентекост медсестру. – Это не займет много времени.

– Вы не можете этого сделать, – возразила она, бросив на него взгляд, способный остановить любого, только не ее собеседника.

Пентекост часто удивлял людей; его огромный рост и некрасивая внешность давно превратили его в своеобразную достопримечательность английского театра. У него уже была репутация строгого критика и острого на язык интеллектуала до того, как он стал близким и, пожалуй, единственным помощником лорда Вейна, которому тот поручал выполнять самые неприятные дела, например, говорить людям «нет», что сам Вейн не любил делать. Пентекост грозно нахмурил густые брови и сердито посмотрел на медсестру.

– Вы же слышали, сестра, – твердо сказал он. – Он ясно выразил свое желание.

– Его светлость не может требовать выполнения своих желаний. Он всего лишь пациент и к тому же в тяжелом состоянии.

Пентекост понял, что спорить с ней бесполезно.

– Лорд Вейн, может быть, и в тяжелом состоянии, но он знает, чего хочет, – спокойно сказал он. – И я намерен выполнить его желание. Если вы не хотите отключить кислород, ну что ж, тогда мы взлетим на воздух вместе, только и всего. – Он обнажил свои крупные зубы в улыбке, как будто такая перспектива его очень обрадовала.

Она сердито закусила губу, помедлила секунду, потом перекрыла клапан кислородного баллона. Шипящий звук, к которому Пентекост так привык, стал слабее, потом вообще прекратился.

Гиллам быстро подошел к камину, открыл дымоход и, держа папку обеими руками, попытался разорвать ее пополам. Она оказалась прочнее, чем он рассчитывал. Он ощутил легкое смущение, чувствуя на себе пристальный взгляд медсестры. Уж она-то, без сомнения, разорвала бы ее в мелкие клочки!

Он глубоко вздохнул и попытался снова, на сей раз с большим успехом. К его ногам упал клочок бумаги – часть какой-то фотографии. Пентекост узнал Вейна, красивого и улыбающегося, сидящего на краю бассейна. На его плече лежала чья-то рука, как будто кто-то, сидевший рядом с ним, обнимал его за плечи. Кто бы это ни был, на запястье он носил золотой браслет с алмазными буквами. Пентекост поднял клочок фотографии, положил стопку бумаг на каминную решетку, поднес спичку и зажег бумагу с четырех сторон.

Языки пламени слились в общий костер, обуглившиеся листки начали сворачиваться в трубочку. Робби слегка приподнял голову; отсвет огня упал ему на лицо, так что в эту минуту оно показалось полным жизни. Потом бумага почернела, превратилась в пепел, и лицо Робби опять стало безжизненным.

– Отлично, Гиллам, – благодарно прошептал он. Его голос смолк как тихий всплеск в озере тишины.

Пентекост вернулся к письменному столу. Он сунул руку в ящик, достал сверток и стал разворачивать его. Теперь он увидел, что кусок шелка был бледно-бежевым шарфом, того же цвета, что и галстуки американских офицеров в годы войны. Местами на шарфе были бурые пятна, похожие на ржавчину: На одном его конце были вышиты инициалы «МК», так что он без труда догадался, что шарф принадлежал Марти Куику – хотя как он оказался здесь, было объяснить гораздо труднее.

Достав завернутый в шарф предмет, Пентекост чуть не вскрикнул от удивления. Это была самая знаменитая вещь, связанная с историей английского театра, пропавшая почти сорок пять лет назад, чье местонахождение Робби упорно отказывался обсуждать: шекспировский кинжал!

Пентекост знал практически все об этом кинжале – да и какой театровед не знал этого? Он был подарен самим Шекспиром своему другу, соратнику и выдающемуся актеру Ричарду Бербеджу, и с тех пор в течение трех столетий переходил от одного великого исполнителя шекспировских ролей к другому. Он принадлежал Гаррику, потом Кину, Ирвингу, а совсем недавно Филипу Чагрину. Кинжал был своего рода связью с прошлым, с самой историей английского театра, и своеобразным символом театрального величия, равным монаршей короне.

Пентекост с благоговением взял кинжал в руки. Он был очень простым, лишь гарда была украшена декоративной гравировкой, да полоска серебряной проволоки обвивала его рукоятку. В ту эпоху, когда мужчины в основном были вооружены, Бербедж и играл с ним на сцене, и носил его как оружие, так что лезвие кинжала был острым как бритва, а его острие напоминало иглу.

На острие были какие-то пятна, похожие на ржавчину, а в остальном кинжал выглядел как новый. Пентекост не видел его со дня свадьбы Робби и Фелисии; тогда, насколько он помнил, он стал причиной каких-то неприятностей…

Он ощутил странный прилив радости и облегчения. Многие годы он собирал все, что имело отношение к творчеству Робби: помимо организации выставки у него были планы создать мемориальный музей Роберта Вейна в Национальном театре, а так же увековечить его имя открытием нового театра и кафедры при факультете елизаветинской драмы в Оксфорде, не говоря уже о других многочисленных проектах в Великобритании и Соединенных Штатах. И везде требовались какие-то вещи, которые принадлежали Робби. Гиллам провел с Вейном немало времени, особенно в последние недели, составляя списки этих вещей и решая, куда пойдет каждая из них после смерти великого актера, но когда речь заходила о шекспировском кинжале, Вейн упорно, даже сердито молчал.

Пентекост в конце концов сделал вывод, что Робби, вероятно, куда-то положил реликвию и не хотел признаться, что забыл куда. Так оно, видимо, и было, раз Гиллам теперь нашел кинжал. Он поднес его к постели Вейна, чтобы тот мог его увидеть.

– Слава Богу, – сказал он. – Наконец я нашел его!

Но на лице Робби появилось такое испуганное выражение, что Пентекост едва не уронил кинжал на кровать. Глаза умирающего расширились от ужаса, губы скривились в страшной гримасе, он заскрежетал зубами, сжимая пальцами одеяло. Медсестра поспешно достала шприц и приготовилась сделать ему укол.

– Убери его! – прохрипел Робби. Его голос звучал теперь громче, хотя и был искажен, как понял Гиллам, неподдельным страхом.

– Чего ты боишься, старина? – попытался успокоить его Пентекост. – Он непременно должен быть в экспозиции. В ней как раз его и не хватало…

Выражение лица Робби заставило его замолчать. Медсестра уже протирала ему руку тампоном, но силы вдруг вернулись к нему, хоть и на мгновение, и он резко оттолкнул ее руку.

– Убери эту проклятую штуку, – отрывисто велел он. – Я хочу, чтобы ее положили со мной в могилу.

Пентекост озадаченно посмотрел на друга.

– Зарыть? Вместе с тобой? – Он не мог поверить своим ушам. Это была реликвия с трехсотлетней историей, самая дорогая вещь в театральном мире. По правде говоря, кинжал принадлежал театру, нации, а не одному человеку, пусть даже самому великому. – Ты шутишь, Робби, – с мольбой в голосе произнес он.

Но взгляд Вейна остался суровым, непреклонным.

– Обещай, – хриплым голосом потребовал Вейн.

Гиллам Пентекост кивнул.

– Обещаю.

– Спасибо. Ты всегда был хорошим другом. Возьми меня за руку, пожалуйста. – Он закрыл глаза и глубоко вздохнул, как будто завершил все дела, которые у него оставались на этом свете, и теперь был готов наконец покинуть его.

Пентекост был непривычен к физическим проявлениям чувств там, где дело касалось его старого друга и наставника, потому что между ними всегда существовала определенная дистанция. К тому же он испытывал неловкость от объятий и поцелуев, которыми щедро обменивались люди театра, и знал, что Робби тоже, насколько возможно, избегал их. Сейчас рядом с Вейном не было никого, кто бы мог выполнить его просьбу. Гиллам осторожно взял Робби за руку.

Он почувствовал, как пальцы Робби с необычной силой сжали его руку, как будто тот хотел удержать ускользающую от него жизнь. Может быть, он искал последнего человеческого участия?

В комнате воцарилась тишина, нарушаемая лишь тиканием часов да шипением кислорода, поступавшего из вновь включенного медсестрой баллона. Дыхания Вейна совсем не было слышно. По крайней мере, он умирает спокойно, подумал Пентекост, желая поскорее высвободить свою руку из сухих пальцев умирающего друга.

Но Робби был еще жив. Его губы дрогнули, и Пентекост наклонился к его лицу.

– Лисия, – пробормотал Робби. Его глаза были открыты. На мгновение Гилламу показалось, что умирающий смотрит в пространство, но потом он понял, что взгляд Вейна был устремлен на портрет Фелисии, как будто он только что увидел его. У него на глазах выступили слезы и потекли по впалым щекам. – «Я не так перед другими грешен, как другие передо мной», – прошептал он, хотя невозможно было понять, думал ли он в этот момент о себе или о Фелисии.

И почему он цитировал «Короля Лира», пьесу, в которой он последний раз вышел на сцену в возрасте восьмидесяти лет? Воображал ли он сейчас себя Лиром? Конечно, выбор подходящий – старость и смерть…

Пентекост почувствовал, как пальцы Робби еще крепче сжали его руку, впившись в нее ногтями, и услышал его настойчивый шепот:

– Лисия, не уходи! Поцелуй меня!

Гиллам колебался. Даже мысль о том, чтобы поцеловать умирающего, вызывала у него отвращение. Наконец он собрался с духом, наклонился и, закрыв глаза, быстро поцеловал Робби в лоб. Губами он ощутил испарину на лбу друга, и ему на мгновение показалось, что он, как Лир, почувствовал запах смерти.

– Прости меня! – крикнул Робби. Потом он сделал глубокий вдох и голосом, который шестьдесят лет наполнял своим звуком театр, без усилителей (которые Робби презирал) долетая до самых последних рядов галерки, голосом такой силы, которую, казалось, не могли выдержать стены этой комнаты, воскликнул:

– «Вот так я умираю с поцелуем».

Его голова упала на подушку, пальцы, державшие руку Пентекоста, разжались. Глаза Вейна были по-прежнему открыты и устремлены на портрет Фелисии, но они уже подернулись пеленой.

Медсестра поднесла была кислородную маску к его губам, но потом убрала ее. Она, казалось, была потрясена, но не самим видом смерти, а внезапным возрождением сил умирающего лорда Вейна.

– Он скончался, – сказала она. Пентекост кивнул. Он и без нее понял, что Робби с проникновенностью и мастерством, накопленными за долгую жизнь на сцене, произнес свою последнюю реплику и ушел. Минуту он стоял молча, опустив голову, стараясь найти верный жест, подходящие слова. Если бы Робби был религиозным человеком, Гиллам мог бы произнести слова молитвы, но он не был верующим. Они оба больше верили в Шекспира, чем в Библию.

И тут Пентекост понял, что он должен сделать, и хотя он был во многих отношениях весьма консервативен, он начал аплодировать, сначала нерешительно, потом все громче и энергичнее, равнодушный к возмущенным взглядам медсестры, к своему собственному смущению, ко всему, кроме этих звуков, которых всю жизнь добивался Роберт Джиллс Вейн и которые он, вероятно, слышал чаще, чем любой другой актер.

Пентекост все аплодировал и аплодировал до боли в ладонях, а по его щекам текли слезы.