I

Раздобрели, увлажнились почки на деревьях. Сады и рощи по берегам Москвы-реки в нежной зеленой дымке. Робкая юная поросль не в силах прикрыть собою черные сучья дубов и лип. Тонкою зеленою каймой обволакивает она распростертые в воздухе лапы древних дубов-великанов.

Талая вода все еще держится на луговой стороне; многие поселки и церквушки, что на буграх, крохотными островками пестрят среди воды. Еле заметные плоскодонки медленно ходят от бугра к бугру.

С кремлевской стены, на которой стоит царь Иван Васильевич, видно, как выбиваются из сил, борясь с течением, гребцы. Царь, сощурив глаза, с любопытством следит за ними.

Внизу, под самой стеной, чернички из Вознесенского девичьего монастыря полоскают белье. Солнце золотит юные лица.

Иван Васильевич вздохнул, отгоняя от себя мучившие его все эти дни мысли об утраченных берегах Балтики. Все другие печали, как то: о неустройствах в областях, разоренных поборами наместников и войнами, о потере сына, достойного занять царский престол, – все это поглотила одна неотступная, острая, колющая сердце мысль о море, об отвоевании его обратно у шведов и поляков.

Старость! Рано пришла она. Не вовремя! Впереди много дел, ой как много – голова кружится, когда подумаешь! Сотни Стефанов Баториев не так страшны ему, царю, как ты, неодолимая, коварная старость!

Царица и та, при всей своей кротости и супружеском смирении, постоянно говорит ему, царю: «Отдохни, государь, ты устал, береги свое здоровье, оно нужно государству». Ничто его, государя всея Руси, так не обижает, как соболезнование жены его расшатанному здоровью, его стареющим годам. Но права ли царица?! Она, быть может, сама виновата, что не умеет разбудить в нем дух бодрости, силу и радость, радость жизни.

На дворе весна! Жить хочется! Хочется на весь мир крикнуть: «Прочь, долой старость! Долой печали и сомненья!»

Разве для него, царя Ивана, не светит солнце?! Разве для него нет весны?! Разве он, царь, не волнуется, забыв о своем сане, обо всем, глядя на плескающихся в воде юных черничек, и не наполняет ли его сердце внезапная радость, простая, ясная, как в юности, когда он видит их, слышит их звонкие голоса?! Молодость – ярче, теплее самого солнца.

Иван Васильевич склонился через перила стены, стал пристально вглядываться в толпу девушек.

Александра! Это та самая черничка, которая приносила ему, государю, как дар Вознесенского монастыря расшитое руками монахинь покрывало на гусудареву постель. Это ее имя записал царь у себя в тетрадь, чтобы одарить ее. Но потом он забыл об этом, забыл... Странно!

Чего ради такая красавица ушла в монастырь?!

Думая о черничке, царь всей грудью вдыхал бодрый, пахнущий весною, цветением воздух. Совсем рядом на зубцы кремлевской стены опустилась стайка розовогрудых птичек. Нежное их чириканье и бойкая суетливость невольно вызвали на лице царя улыбку, он вспомнил, как гонялся в юности среди цветов за пичужками в кремлевском саду.

Нет! Не пятьдесят лет! Душа рвется к счастью; омытая страстями и горем, она истосковалась о тихом, уединенном отдыхе, о любви тайной, независимой... Скрытая от всех любовь и всемогущество царя – доселе не испытанная им радость, доселе неизведанный напиток, кажущийся теперь опьяняюще прекрасным. Пускай, как робкий юноша, он будет хорониться ото всех со своей любовью.

Вот он, царь, следит за этою черничкой Александрой; почему-то ему хорошо запомнились черты ее лица. Она стоит теперь на берегу в задумчивости, отойдя в сторону от остальных своих подруг. Он помнит ее нежные, как у царицы Анастасии, большие печальные глаза. Во всем ее облике было что-то, сильно напоминающее покойную царицу. И у нее на лице также мелькают тени страдания... То же было и у той... (Царство ей небесное!)

Царь Иван еще ниже склонил голову над перилами, он готов крикнуть: «Александра!», крикнуть, как простой воин, посадский человек, как мальчишка...

Но губы остались тесно сжатыми, а глаза осветились любовью, желанием. Лицо царя помолодело, зарумянилось.

Стоя на берегу, инокиня Александра с тоскою думала, что вновь надо идти в монастырь. Вот уже пятый месяц она томится в нем, не в силах привыкнуть к иноческой жизни. Ее тянет прочь от монастырских стен, мрачных, жутких, с их остроконечными серыми бревнами. Вороны и то не садятся на них, летят в сторону.

Весна, солнце, сверкающая ширь разлива реки навевают мысли о жизни на воле, о жизни среди простых людей. Александре уже двадцать восемь лет, но, кроме горя, она ничего не видела. И муж и ребенок теперь только воспоминание. Мужа казнили царевы слуги. Ребенка увезли ее родители в тверскую усадьбу.

Она молода, ее лицо – почти детское, кому же в голову может прийти мысль, что она – мать? Среди монастырских девственниц она кажется самою невинною. Да и в самом деле – иногда думается ей, – уж не сон ли все случившееся с ней?

Вот она стоит, смотрит на проплывающую мимо берега завозню под парусом. На дне завозни сидит женщина с ребенком, на корме стоит бородатый мужик с шестом. И невольно мысли Александры, мысли горючие, беспокойные, летят туда, в тверскую усадьбу, к двухлетней дочке. Это все, что осталось у нее самого дорогого на свете.

Строгие, хмурые инокини считают ее «нечистою», они злобно презирают ее за материнство. Не раз обзывали ее «блудницей». Многие сотни поклонов положила она на эпитимье , когда ее силою заточили в монастырь. Но и это не примирило с ней совесть монастырских сестер, старых дев.

Александра горда. Чем больше ее преследуют, унижают, тем замкнутее, молчаливее и отчужденнее от инокинь она становится. А это и еще того более озлобляет их против нее, Александры.

Одна старая монахиня вчера после утрени отвела ее в темный угол храма и наедине сказала:

– Я вижу – лукавый смущает душу твою. Мне жаль тебя. Успокойся! Бог создал людей для страданий. Чем больше у человека счастливых дней, тем горше ожидает его жизнь в будущих днях. Человеку, живущему в горестях и печали, и малое облегчение приносит радость. Думай о худших днях, с молитвою претерпевай тяжесть их, и тогда тебе малое будет радостно. Мирись с неотвратимостью горя. Постоянно жди его!

И теперь, жмурясь от золотистых лучей солнца, слушая звонкий смех черничек, она вспоминает эти слова старой монахини и не верит им... Неужели и в самом деле надо ждать только горя?!

Александра не заметила, что она отошла слишком в сторону и что чернички уже кончили полоскать белье и, неся корзины, пошли снова в монастырь. Только что хотела она побежать скорее вдогонку за ними, как ее кто-то окликнул из прибрежного кустарника.

Она обернулась.

Около нее стояли двое богато одетых юношей. На них были темно-зеленые кафтаны, расшитые серебром, у пояса сабли.

В испуге она замерла на месте.

– Что вам надобно от меня? – спросила она.

– Не пугайся! Тебе приказала идти с нами старица Феодора – твоя игуменья.

Александра недоверчиво попятилась назад.

– Кто вы?! Я боюсь вас! Уйдите!

– Мы – государевы люди, и бояться тебе нас нечего. Не мешкай, пойдем с нами.

Александра, едва переводя дыхание от страха, последовала за неизвестными ей людьми...

Вечером в Вознесенском монастыре поднялась тревога. В свою келью не вернулась с Москвы-реки черничка Александра.

Всех монахинь подняла на ноги игуменья Феодора. Обежали они все кремлевские улицы, площади, дворы, храмы, сады – нигде не нашли Александры. В ее келье догорала лампада перед иконой Марии Египетской. На столе лежала недошитая детская телогрейка.

Ночь.

В опочивальне государыни темно, только лампады перед божницей окружены лучистым сияньем.

Царица Мария лежит под одеялом. Около нее бабка Демьяновна.

– И вот привели те молодцы черничку... Ох, Господи, срам какой, какая напасть, какой грех!.. – шепчет бабка.

– Да говори же скорее... сказывай дальше, – нетерпеливо перебила ее царица.

– И прямо во дворец, и прямо в комнаты государевы... Ох, Господи, да что же это с государем нашим случилося?!

– Полно, Демьяновна, не убивайся!.. Господь с ним, батюшкой Иваном Васильевичем! Не тужу я. Такой он есть. Неспокойный. Говори, еще что слыхала ли?

– Слыхала, матушка, слыхала. Будто уж вторые сутки та черничка в государевых покоях живет...

– Молодая ли она? – тихо и спокойно спросила царица.

– Молодая, матушка, молодая да пригожая, сказывают.

– Коли так, будь что будет. Стар он становится. Слаб он. На меня обижается, да что ж я?! С другой, может быть, лучше ему... Пускай! Господь с ним! Измучилась я с ним, истомилась!.. Изнемогаю с ним!

Сказав это, царица закрыла глаза, откинулась на подушках навзничь.

– Жаль мне его, Демьяновна, – тихо сказала она. – Душа в нем хорошая, только неспокойная. Недужит он. Не осуждаю я его, Господь с ним!..

И немного помолчав, приподнялась, улыбнулась:

– Ненадолго это, Демьяновна. И от нее отстанет он. Чудит он. Выше всего заботы его о царстве, да вот и по убиенному царевичу он тоскует. И другое прочее. Не до нас ему. Прогонит он и ее. Но не радость мне и от этого. Страшный он!

Демьяновна руками всплеснула:

– Как же так, матушка государыня!.. Ужли тебе все одно: с ней ли он или с тобой? Спаси, Господи, что слышу я! В своем ли ты разуме?!

– Все одно, Демьяновна! Меньше гневаться на меня будет. Боюсь теперь я его! – холодно ответила царица. – Пускай потешится с другой, а я отдохну... Ой, как хочется отдыха! Да и невмоготу мне. Дите жду.

Демьяновна глаза вытаращила в испуге.

– Бог с тобой! Что ты говоришь, матушка?! Не моим бы ушам то слышать! Ахти, Господи! Да что же это с тобою?

Дворцовые государевы люди приметили, что царь Иван Васильевич стал в последние дни добрее и веселее. Он даже простил явившегося к нему с повинной атамана разбойной ватаги – казака Ивана Кольцо, пришедшего с царской грамотой в руках, в которой говорилось, что покаявшиеся разбойники, если они пожелают вернуться к мирному труду, будут прощены царем. Царские пристава давно искали ватагу Ивана Кольцо; за его голову был обещан большой выкуп, но найти его не могли. И вот он сам явился. Рослый, длинноволосый, угловатый, по-орлиному поворачивая голову, он осматривал окружавших его царедворцев исподлобья, недоверчиво. Царедворцы жались друг к другу, боясь подойти к этому неуклюжему великану. Очень много страшных рассказов ходило в Москве про него.

Иван Кольцо знал, что царь Иван самым безжалостным образом истреблял вольных казаков, грабивших купцов, царевых людей на Волге. Их предавали страшным пыткам, рубили им головы и вешали. Много погибло вольницы в царевых застенках. Часть казаков была истреблена царем, другие со страха быть пойманными ушли на север. И там Строгановы, приглашавшие казаков бросить воровскую жизнь, призвали их к себе на службу в Чусовые городки. Яков и Григорий Строгановы уже умерли, остались дети их – Максим Яковлевич и Никита Григорьевич и дядя их – Семен Аникиевич. Вот и Иван Кольцо, приговоренный к смерти заочно, решил оставить разбой и поступить к Строгановым, принеся повинную царю Ивану Васильевичу.

Царь пожелал сам допросить раскаявшегося разбойника.

Случилось это в один из праздничных дней после утрени в царевой Малой палате.

Царь долго с насмешливо-хмурой улыбкой оглядывал с ног до головы Ивана Кольцо.

– Ну! – сказал он, усмехнувшись. – Нагулялся?

– Нагулялся, великий государь, будет. Тоска-докука взяла... Знать, так Господом человеку положено, чтобы не всю жизнь воровским обычаем жить. Занедужила душа!.. Сил нет! Потянуло к праведной жизни, саблей казацкой государю послужить желаю!

Иван Кольцо стал на колени, отвесил земной поклон:

– Помилуй, великий государь! Прими нас на свою службу, чтобы добрыми делами могли мы свою вину искупить... Просим слезно, батюшка государь, прими!

Царь задумался, про себя тихо молвил: «Куда ж теперь тебя?!»

Наступило продолжительное молчание. Бояре стояли неподвижно, опустив взор. Им казалось чудовищным беззаконием появление тати в государевых покоях.

– Следовало бы, по-Божьему, – сказал царь, опершись подбородком на посох, – тебе голову усечь, однако я дарую тебе и твоим товарищам жизнь. Слушай! Двадцать с пятком лет тому назад посланы были мною два атамана, Иван Петров и Бурнаш Ялычев, за горы проведать басурманскую землю к неведомым властителям неведомых земель. Те атаманы с Божьей помощью дошли до моря языческого Курейского. Побывали они в улусах Черной Мунгалии. Побывали они и в Желтой Мунгалии . И реку великую Обь видели, и озеро Большое видели. А хлеб в Мунгальской земле родится всякий, и золото, и самоцветы разные, и меха звериные невиданные. Говорили мне Строгановы-гости, будто выше той земли есть и еще земля, обильная всякой снедью. И царь там басурманский зело алчный и воровской, нападает он на соседнюю вотчину нашу, Великую Пермь, грабит ее, уводит в полон людей христианских. И положили мы войной на того царя идти... Строгановы-гости рать собирают великую из казаков и прочих людей, чтоб потеху над тем воровским царством учинить... Наказываю и тебе идти туда же вкупе с теми вольными людьми. Постоять ты должен за Русь честью... Бог простит в ту пору твои грехи.

Иван Кольцо ответил царю громко и бодро:

– Бью челом тебе, батюшка государь наш Иван Васильевич, послужу мечом и своею казацкою душой. Постою за матушку Русь, как Бог велит. Наскучила мне татьба неуемная. Соберу я своих казаков да вместе со Строгановыми людьми за Каменный Пояс пойду воевать тех басурман окаянных.

Царь велел Ивану Кольцо помыться в бане, да в Чудов монастырь сходить Богу помолиться, да послушать дьяка Щелкалова, что он о тех двух храбрых казаках расскажет – об Иване Петрове и Бурнаше Ялычеве.

В точности исполнил наказ государя Иван Кольцо. Сходил в баню. Помолился в Чудове монастыре и к дьяку Щелкалову пришел.

Здесь он услышал чудесную повесть о путешествии двух смельчаков-казаков через Монголию в царство Китайское. Государь, зная красноречие Щелкалова, велел ему как можно ярче описать подвиги казаков и все то, что они там видели.

– Царство там есть, – говорил Щелкалов, закатывая глаза восхищения, – городом Кашгар прозывается. И царь в нем живет Темир-Железный, а от того царства от Железного царя идет в Китайское царство камень алмаз и золото в бочках несть числа... А рубежная стена в Китае кирпичная, а башням и числа нет... Царство то велико и богато. И всюду казаков Ивана Петрова и Бурнаша Ялычева с товарищами встречали по-царски и провожали по-царски. И попали те казаки в город Большой Китай , где сам царь Тайбун живет. Город велик, бел, что снег, на четыре угла, а по углам казаки увидели великие башни, расписанные разными красками, а царские палаты золотом крыты. И вина в городе там целые озера всякого...

Слушая это, Иван Кольцо вздохнул, почесал своей громадной рукой затылок.

Щелкалов, видя, что его рассказ тронул Ивана, сказал с особым ударением:

– А та земля, что повыше Китая, много богаче, и государю любо будет, коли вы ее покорите, и вам доходнее, прибыльнее будет, нежели татьбой грешить. Много добычи найдется там.

С добродушной улыбкой слушал рассказы Щелкалова Иван Кольцо и вышел от него взволнованный, веселый – хоть сейчас в поход за Каменный Пояс!

Вернувшись в Сокольничью рощу к своим людям, Иван Кольцо рассказал им о беседе с царем и Щелкаловым. Казаки весело встрепенулись, загорелись желанием идти войною на того басурманского царя. Уж наскучило им бездомное воровское бродяжничество по лесным урочищам, захотелось отвадить алчного басурманского царя от нападений на Русь. Вспыхнула в сердце обида за свою землю.

– Коли так... – сказал, погрозив кулаком на восток, Иван Кольцо, – испечем мы басурману пирог во весь бок. Надаем ему в сусалы да под микитки, как полагается. Так ли я говорю?!

– Так!.. Добро! Истинно! – раздались голоса.

Однако не все ватажники были согласны идти с Иваном Кольцо выполнять приказ царя.

Семен Слепцов, много испытавший всего в бегах, наглядевшийся вдосталь на горе-гореванное мужицкое, ставший главарем беглых холопов и тяглецов, с великой обидой в глазах крикнул в ответ Ивану Кольцо:

– Полно! Не за тем мы шли к тебе, атаман, чтобы царю угождать, чтоб его прислужниками быть! Имей совесть! Народ гибнет в убогости, томится в дворянской кабале... Коли так, иди себе с Богом, воюй Сибирь, а мы будем воевать себе волю... Небось! Сила наша растет... К нам пристали мужики муромские, да суздальские, да костромские. Не по дороге нам с вами, казаками, не рука нам с вами за Каменный Пояс идти. Что нам в чужих землях, когда в своей правды нет!

– Дело говорит дядя Семен, дело! – со всех сторон послышались голоса ватажников.

Иван Кольцо хмуро оглядел толпу крестьян и потом зычно крикнул, как атаман, не привыкший, чтобы ему противоречили:

– Не слушайте Семена! Коли его послушаете, так из вековой своей убогости и не выйдете! Батюшка государь открывает вам дорогу... Он наградит вас, буде послужите ему честно, и волю вам даст, а коли мятежничать учнете, так и головы потеряете... А там, в тех краях, за Каменным Поясом, и добычу богатую достанете, и золото, и меха драгоценные привезете домой!

Дождавшись, когда Иван Кольцо кончит свою речь, Семен Слепцов вскочил на поваленную сосну, чтоб его было всем видно, и крикнул:

– Не надо нам ни царской милости, ни золота чужого, ни мехов драгоценных! В царские милости мы не верим, знаем мы лютость царя, знаем мы и неправду царя и его вельмож, мы им не верим! У нас своя мысль, своя дорога! За ту мысль мы и голову сложим, коли то спонадобится, а искать счастья на стороне – Бог спасет! Нам это несподручно. Идите в те края вы без нас, а мы уж будем искать счастье на родной земле!

Опять раздались дружные, одобрительные крики из толпы крестьян.

И пришлось Ивану Кольцо расстаться с ватагою Семена Слепцова, не соблазнив мужиков выгодами царевой службы и обещаниями богатой добычи в диких землях за Каменным Поясом.

С глухим, негодующим ропотом недовольства ушли из казачьего стана толпы беглых крестьян.

II

В Ковельском средневековом замке тоскует исхудавший, мрачный князь Андрей Курбский. Голова его уже совсем поседела. Лицо избороздили морщины. Дрожащей жилистой рукой он пишет письмо в Москву к своим друзьям, которых осталось в живых не больше десятка:

«Объят ныне жалостью я и стесняем отовсюду унынием, ожидая нестерпимые, предреченные беды. И те мысли точат, яко моль, сердце мое. Я обращаюсь в скорбех ко Господу моему со вздыханием тяжким и со слезами, прося помощи и заступления, да отвратит гнев свой!»

Чем старше становится князь, тем сильнее обуревает его тоска по родине и тем чувствительнее муки непреоборимого раскаянья. Бывает, что самое разногласие с царем вдруг начинает казаться ошибочным, ненужным, мальчишеским... Русь молодая, сильная живет. Русь твердо стоит на своих ногах, и все вражеские нападения на нее разбиваются вдребезги о могучую грудь русских богатырей... Вот и Стефан Баторий! Была надежда на него, что он посрамит Иванову гордыню, но и он принужден мириться с царем Иваном и уйти от границ Московского государства. Захват Москвы остался праздной мечтой.

В последнее время всеми забытый, никем не почитаемый, он, Курбский, принужден уйти как можно дальше от политики и заняться науками, укрыться в древних книгах. Сам не отдавая себе ясного отчета – зачем, – он принялся усердно изучать Цицерона; погрузился в философские труды древних мудрецов, чередуя это с чтением книг Священного писания. Когда все это заполняло досуг, незаметнее протекало время.

Но и тут ему мешали его недруги, а в первую очередь – его прежняя жена, литвинка Марья Юрьевна, с которой он развелся, чтобы жениться вновь на дочери старосты Кременицкого Александре.

Что может сравняться с яростью обманутой и отвергнутой женщины?

Марья Юрьевна пыталась даже отравить князя Андрея, а ее родичи, разъезжая с толпою бесшабашных, вооруженных молодцов в окрестностях Ковеля, делали засады с намерением убить Курбского. И князь, как затравленный зверь, сидел в своем каменном мешке, боясь показаться на воле, чувствуя себя убогим, беспомощным узником.

Потеряв надежду изловить Курбского, его враги прибегли к новым видам мщенья. Начались тяжбы со стороны родных Марьи Юрьевны, посыпались жалобы королю Стефану. Король всегда старался подчеркнуть свою нелюбовь и недоверие Курбскому. От судебных тяжб ничего хорошего не приходилось ждать.

Поход вместе с польским войском под Псков утомил, разорил и не принес никаких лавров Курбскому, не спас его и от преследования врагов.

Наступили черные дни. Впору было бежать обратно в Москву. Но разве это возможно?! Родина навсегда потеряна!

Глядя в Цицероновы писания, Курбский невольно погрузился в размышления о себе.

Кто-то постучал в дверь. Иван Колымет привел пленного русского, с которым вздумал побеседовать наедине князь Андрей.

– Как звать? – отрывисто спросил Курбский, с усмешливым любопытством, но и со скрытым восхищением рассматривая стройного, красивого русского юношу, стоявшего перед ним.

– Игнатий Хвостов, – сухо ответил пленник.

– Так это на тебя сбегаются любоваться польские паненки? – рассмеялся князь.

Хвостов молчал, бесстрастно слушая слова Курбского.

– Ну, как живется в плену?

– Так же, как и тебе, князь...

– Я – не пленник, я живу на воле.

– Не завидую, князь, я твоей воле. Горькая она.

– Вона ты какой... речистый! – удивленно вздернул бровями Курбский.

Хвостов молча смотрел на князя.

– Скучаешь ли ты о родине?

– Дикий зверь и тот скучает о своей норе, как же русскому человеку не скучать о своей святой земле?! – ответил с волнением в голосе Игнатий.

Немного помолчав, он спросил тяжело вздохнувшего Курбского:

– Неужто, князь, ты не скучаешь о родной стороне?

Курбский нахмурился. Ему показался дерзостью вопрос какого-то злосчастного пленника.

– Я скучаю о своей вотчине, которую воровски похитил у меня лютый царь.

– Нашему батюшке государю служат знатные и малые люди не за страх, а за совесть... У них сильна любовь к родине, она превыше всяких обид.

– Красно говоришь, детина. Трудненько тебе будет в неволе жить. Подумай об этом. Чей ты? Из какого рода?

Хвостов рассказал о себе, что знал, и когда помянул семью Колычевых, куда его поместили монахи, Курбский вдруг вскочил с места, схватившись рукою за голову.

– Теперь я знаю, кто ты! Ты – сын Никиты Борисовича Колычева! Его убил Васька Грязной по приказанию царя, а твою матушку сослали в монастырь... Игуменьей она близ Устюжны-Железнопольской... Царь покарал твоих родителей, а тебя сделал несчастным... Тот старец, о котором сказывал ты, твой дядя... Степан Колычев – он был на миру. Затем укрылся в монастыре и там вырастил тебя. Несчастный! Ты раболепствуешь перед тираном, губителем твоих родителей!

Игнатий побледнел, слушая слова Курбского. То, что говорил князь, было похоже на правду. Нередко намекали ему, Игнатию, на мать, живущую в монастыре под именем Олимпиады, и на его происхождение из рода Колычевых.

– Так вот, парень... Переходи к нам. Оставайся в Польше, служи королю и мсти тирану московскому за смерть твоего отца и за мать. Иначе тебе плохо будет. С пленными у нас сурово обходятся.

– Много претерпел я и так всего... – тихо ответил Игнатий. – Меня били батогами, пороли, иглами кололи, да не отрекся я от царя, от нашего государя Ивана Васильевича, не изменил я и родине, и не изменю никогда. Басурмане и те стоят на своей клятве, может ли христианин ее нарушить?!

Курбский нахмурился, встал с кресла, повернулся к Хвостову.

– Стало быть, не страшит тебя жизнь на Руси?

– Мне совестно, князь, слушать такие слова от тебя. Ты знаешь, что русскому воину смерть краше всякой измены. Коли смерть эта за родину, что иное может сравняться с таким счастьем?! Мы все брали пример с воеводы Шуйского. Полюбился он нам.

Князь Курбский вспыхнул:

– Сам ли так говоришь иль тебя к тому учили? Не скрывай.

– Дозволь спросить тебя, князь. Правда ли, что и ты ходил войной на Псков? Правда ли, что и ты помогал супостатам бить нас?!

Курбский отвернулся, закричав:

– Колымет! Убери от меня сего смерда! Гони его с нашего двора... Дерзкий пес!

Игнатий усмехнулся.

– Бог судья тебе, князь! Не видать бы мне тебя больше. Великий грех свершил ты! Во Пскове мы проклинали тебя. Ты – изменник. Проливал кровь своих братьев!

Курбский закричал дико, свирепо:

– Бейте его батогами, собаку!

Колымет и другие холопы набросились на Хвостова, схватили его и вытолкали за дверь.

Александра, сидя рядом с царем Иваном Васильевичем, тихо и просто говорила:

– Ты – государь... Ты все можешь... Тебе завидуют малые люди. Верни меня к моим родителям, к моему ребенку.

Царь молчал.

Выждав, она сказала:

– Хорошо быть царем!

Иван Васильевич рассмеялся, ласково погладил ее по голове своей большой, широкой ладонью.

– Глупая ты! Дите. Послушай же, что я тебе расскажу.

– Сказывай, государь, ты много знаешь, любо слушать тебя.

– Однажды апостол Петр позавидовал Спасителю: «Как хорошо быть Богом! Хоть бы на полдня мне сделаться богом. Потом я опять готов стать Петром». Бог засмеялся: «Ладно, пусть будет по твоему желанию: будь Богом до вечера!» Шли они полем. Навстречу им баба гнала гусей. Она вдруг оставила их и пошла назад в деревню. Петр спросил ее: «Как? Ты хочешь оставить их одних?» Она ответила: «Не могу я их стеречь сегодня. У нас в деревне храмовый праздник». – «Но кто же должен сторожить твоих гусей?» Баба ответила: «Господь Бог их охранит сегодня». Тогда Бог толкнул Петра: «Слышал, что она сказала? Так вот, оставайся и стереги тут гусей ее до вечера. А я пойду пировать на празднике в деревне!» Досадно было Петру, не хотелось сидеть в поле и сторожить гусей. Наутро он дал слово, что-де никогда более не пожелает быть Богом.

Царь замолчал, тяжело вздохнул:

– Вот так же стало бы и с теми, кто завидует царям... Второй раз уже не захотели бы они быть царями, ибо и к большому и к малому делу должен быть пристрастен царь. Везде должен быть его глаз.

Александра задумалась. Он вдруг рассмеялся, обнял ее, поцеловал и нараспев произнес:

– «Положи меня, как печать, на сердце твое, – писал царь Соломон, – как перстие на руку твою, ибо крепка, как смерть, любовь; люта, как преисподняя, ревность; стрелы ее – стрелы огненные; она – пламень, и зело сильный. Большие воды не могут потушить любви, и реки не зальют ее. Если бы кто давал все богатство дома своего за любовь, то он был бы отвергнут с презрением».

Слова царя текли тихо, ласково. Она слушала их, затаив дыхание, смиренно опустив веки. Ресницы ее вздрагивали. На щеках зарделся румянец. Грозный царь, хладнокровно казнивший великое множество людей, теперь боялся причинить малейшую боль или неудобство сидевшей около него Александре. Он чувствовал, ощущал всем телом, что в этот час он молодеет, как будто бы начинает снова жить. Да! Он должен вечно жить, вечно быть юным; вообще смешно и не нужно думать о том, что и кто он есть... он – отрок, не испытавший греха, но смутно предвкушающий его сладость.

– Горлица... маленькая... моя... – шепчет он, все крепче и ближе притягивая ее к себе. – Ты мне дала радость, я берегу тебя, я не хочу порочить тебя... Будь солнцем, меня согревающим! Будешь моей весной...

Царь Иван порывисто схватил со стола Библию, поднялся во весь рост, заговорил дрожащим от волнения голосом:

– Слушай, что сказано в «Песне Песней»:

О, ты прекрасная, возлюбленная моя! Ты прекрасна! Глаза твои голубые под кудрями твоими... Волоса твои, как стадо коз, сходящих с горы Галаадской. Зубы твои – стадо выстриженных овец, выходящих из купальни, у которых у каждой пара ягнят, и бесплодной нет между ними... Как лента, алые губы твои, и уста твои любезны; как половинки гранатового яблока – ланиты твои, под кудрями твоими. Шея твоя, как столп Давидов, сооруженный для оружий, тысяча щитов висит на нем. Все щиты сильных. Два сосца твои, как двойни молодой серны, пасущиеся между лилиями. Вся ты прекрасна, возлюбленная моя, и пятна нет на тебе...

На лбу царя выступил пот, лицо раскраснелось, голос от прерывистого дыхания стал неровным и оборвался. Царь грузно опустился на софу, где в серебристой шелковой ферязи сидела Александра.

– Слышала? – шепотом спросил он ее.

– Да, государь мой...

И она с наивной нежностью крепко обвила своею рукою его шею.

– Хороший ты, – прошептала она.

Со счастливой улыбкой принял он от нее этот по-детски смелый знак взаимности. Иное чувство испытывал он теперь, чем то бывало, когда его ласкала которая-либо из его жен...

Стало смеркаться. В вечернем красноватом полумраке ожили на шее Александры драгоценные камни ожерелья, надетого на нее самим царем; переливались многоцветным сияньем жемчуга. В окно веяло теплым, майским, пахнущим цветами воздухом. Всюду на окнах, на столиках, казалось, еще пышнее распустились красные, белые, лиловые цветы; царь любил их, выписывал из-за моря лучших садовников, чтобы окружать свои дворцы пышными садами. И теперь ему казалось, что их мало, что надо еще больше цветов.

– Нет... Ты не черничка... Для монастыря найдутся иные... Ты будешь... будешь... будешь больше, чем царица... Ты будешь... – шепчет Иван Васильевич, отдаваясь всеми помыслами, всеми своими чувствами радости сближения с красавицей Александрой.

– Мне страшно! – вдруг откачнувшись от царя, сказала она. – Не говори так!

Иван Васильевич, тяжело дыша, потянулся к ней, крепко сжал ее своими руками за плечи.

– Ты дрожишь?! Ты не должна ничего бояться. Царь с тобою, царь за тебя! Александра! Ты больше царицы... Ты – красота, ты – видение... Сам Бог сжалился надо мною... С тобой я забываю горе...

Он прильнул горячими губами к ее шее.

– А царица Мария? – прошептала в испуге Александра.

Царь выпустил ее из своих рук.

– Что мне до нее?! Она – царица, а ты моя... моя... либо ничья! Слышишь?! Ты заворожила меня, я лобзаю твои руки, ноги... Царица за счастье почитает, коли я даю ей целовать свою руку. Слышишь?

– Слышу, государь... – робко произнесла она, прикасаясь своей щекой к его щеке.

– Люби меня... я не страшный... болтают обо мне лихие люди... Не верь им! Страшен царь, но не я... С тобою я – не царь. Ты открываешь мне глаза на жизнь! Даешь мне силу.

– Лихие люди говорили мне, будто бы загубил моего мужа... – прошептала она.

– Не верь! Не верь! Врут! Бояре... холопы мои... Молчи, не говори об этом... Я не царь тебе... Забудь о том... Губил царь, а не я!.. Ну, ну, ласкай меня!

Александра крепко обвила своею рукою его шею.

– Прости меня... – тихо сказала она ему на ухо. – Не серчай!..

Совсем потускнело за окном: в темной синеве проступали звезды, казалось, изумленно глядевшие на него, царя. Александра и в самом деле забыла, что в ее объятиях царь, она не хотела и думать об этом.

– Как ленты, алые губы твои... – в страстном порыве шепчет Иван Васильевич. – Дева, ты прекрасна!.. Спасибо тебе! Ты даешь силу, веру мне... исцеляешь меня от кручины, от старости. Я хочу жить!.. Могу жить!.. Хочу царствовать!.. Я вижу вечное, неумирающее сквозь твои глаза... Я надел на тебя ожерелье... царицы Анастасии... в нем моя юность! Моя! Моя сила! Мне с тобой смешна смерть. Нет ее!

Царь был весел на следующее утро, как давно того не бывало.

Из Швеции прибыл находившийся на тайной службе у царя Ивана человек по имени Софрон и сообщил царю, что отданные царем Польше Нарва и другие ливонские города явились яблоком раздора между королем Стефаном и Иоанном шведским.

Король Иоанн написал Баторию письмо, а в том письме сказано, что он, король Иоанн, не желает вести никаких разговоров с польским королем о Ливонии. То, что Делагарди взял у русских, отныне неприкосновенное добро короля Швеции.

Король Иоанн писал: «Пора польскому королю образумиться и не предъявлять Швеции нелепых требований на земли, завоеванные у русских шведским оружием, шведскою кровью».

Слушая речи своего тайного слуги, царь Иван, потирая руки, от души расхохотался:

– Подерутся они? Как ты думаешь? – спросил он.

– Накануне того, государь. Шведские власти в великой злобе на короля Стефана.

– А что они говорят обо мне? Не лукавь, отвечай прямо.

Софрону царь показался в эту минуту помолодевшим, бодрым, оживленным и очень простым.

– Они диву даются, как ты мог, великий государь, вписать в договор отторгнутые у Москвы ливонские города. И как тому не воспротивился польский король Стефан?

Царь опять весело рассмеялся.

– Король Иоанн женат на сестре Сигизмунда, на польке, на Ягеллонке... Что же она не порадеет полякам? – спросил он.

– Королева Екатерина пробовала вмешаться, да король ее не послушал... Баторий писал ей против занятия Нарвы и других городов Ливонии... Просил ее добиться уступки Нарвы, но король не захотел того. Королева Екатерина больна... ей трудно с ним спорить.

– Каков сам король? Сказывай, видел ли ты его?

– Видел, государь. Тучный он, толстый, малого росту... Борода длиннущая у него... Волосы темно-рыжие... Он называет себя королем всех королей... Горд, самолюбив и начитан. Так и величает себя «королем королей»!

– Да не царей!.. – с усмешкой перебил рассказчика Иван Васильевич. – Среди королей пускай будет наивысшим. Бог с ним! Нетрудно там добиться первенства.

– Иноземцев король не любит... А его ненавидят иноземцы за дурное обращение с ними. Из королей Иоанн боится больше всего датского Фредерика.

– А к Польше как?

– Поляков шведский король ненавидит. Он сказал однажды, что, коли бы не королева, он бы «всех находящихся в Швеции поляков повесил».

Иван Васильевич с удивлением пожал плечами:

– Глупец король, коли говорит такие речи, да и притом же при жене-польке. Однако пускай бушует. То нам на пользу. А что болтают там о немецком императоре? – спросил царь Иван, насторожившись.

– Императору Рудольфу, как говорят там, не по душе, что Польша и Швеция хозяйничают в Ливонии. Шведский король боится союза твоего, великий государь, с императором. Будто отписал он Рудольфу, что-де не может ничего быть путного от сего союза. Где уж бороться Москве с Турцией, коли она не может справиться с крымскими татарами?

Слова эти заставили задуматься царя Ивана.

Он молчал, обдумывая что-то. В другое время он разразился бы гневным криком, а в этот день он поразил Софрона своею сдержанностью.

– Будем молчать. Обождем, – тихо промолвил царь, отпустив тут же Софрона, которому дал приказ, чтобы тот шел к Щелкалову и там все, что знает, изложил письменно.

Вызвал затем к себе в рабочую палату Бориса Годунова.

– Так тому надобно было и случиться, – хлопнув самодовольно себя ладонями по коленям, сказал царь. – Из-за Нарвы и других ливонских городов, что уступили мы Стефану, грызня началась... Дай Бог! На стену лезет польский владыка, чтоб угодить панам, чтоб не согнали его с престола. Требует у свейского Иоганна Нарвы! А тот упрямится, дерзит Стефану. Потеха!

Борис Годунов перекрестился, обратившись к иконам.

– Благодарение Господу, началось!

– То мне и надобно, – усмехнулся царь. – Будем терпеливы. Балтийское море с надеждою смотрит на нас. Коли оружие наше притупилось о камни, так будем хитростью действовать, покудова не отточим снова оружия своего.

– Подлинно, государь. Мудрость твоя сильнее всякого оружия, – проговорил Годунов.

Царь огляделся по сторонам, как будто опасаясь, не подслушал бы его кто. Затем произнес:

– Задумал я одно дело. Покуда никому не скажу о том, и тебе тоже, но скоро узнаете... Оно способствовать будет одолению врагов, отодвинувших нас от того моря. Многие удивятся и осудят меня, многие возмутятся и назовут меня еретиком, беззаконником. Пускай! Вон в Ермании листки уже печатают и пишут в них выдумки о московском тиране... Польский король будто деньги на то дал немцам. Какой-то книжник Хитрей написал книгу обо мне, то ж – и итальянец Нобиле... Сказки там разные обо мне... Тиран я у них. Стефан Баторий писак оных любит, везде с собой их возит... Его ближний дьяк, Тидеман Гизе в угоду своему господину сатаной меня называет... Пускай! Я одному Господу Богу отвечаю за свои деяния. Но разве не Господь Бог завещал мне возвеличить державу мою?! И я должен то сделать.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

– Не по душе мне, однако, гордыня расплодившихся торгашей. Боюсь, что милости наши избалуют их. Настала пора купецкой воле предел положить. Не присвоили бы они себе честь похода наших казаков за Каменный Пояс?

Иван Васильевич говорил это, стоя спиной к Борису Годунову и Андрею Щелкалову и глядя в окно на Ивановскую площадь, где происходил многолюдный праздничный торг.

До этого Борис Годунов докладывал царю о полученном им известии, что купцы Строгановы приняли к себе на службу Ивана Кольцо, где его ватага соединилась с воинскими людьми, находящимися на службе Строганова. И что во главе всего этого войска поставлен Строгановыми известный государю по ливонскому походу Ермак, казачий атаман.

– Пиши Строгановым, – обернувшись к Щелкалову, произнес царь.

Дьяк, по обычаю державший в левой руке чернильницу с пером, а в правой бумагу, с позволения государя сел на скамью и, положив бумагу на колени, приготовился писать.

– Пиши, – строго сказал царь. – «Ты богат ныне народом, пищалью и зельем, а посему селитру варить бы тебе в Вычегодском посаде и в Усольском уезде не более тридцати пудов...»

Царь задумался.

– Пиши другое... Теперь – излюбленным старостам: «Берегите накрепко, чтоб при селитренной варке от Строгановых крестьянам обид не было ни под каким видом, чтобы на дворах из-под изб и хором они у вас copy и земли не копали и хором не портили. Да берегите накрепко, чтобы селитры они никому не продавали. Следите за тем накрепко!»

Лицо царя Ивана стало хмурым, сердитым.

– Самим нам селитра понадобится. Война будет у меня большая. Что вы смотрите на меня? Не верите?!

Борис Годунов и Щелкалов низко поклонились царю.

– Воля твоя, батюшка государь, как ты прикажешь, так и будет.

– Не может помириться ваш царь с потерей Нарвы! – тяжело вздохнув, произнес он. – Да и туда, за Югорский камень, придется государю войско послать. Сколь ни храбры казаки, но тех мест им не удержать... Нужна большая военная сила. Слыхали, поди, Кучумов племяша, Маметкул опять разбойным обычаем напал на моих остяков, что живут по Чусовой реке. Строгановым дозволил я крепости строить по Тоболу, Иртышу и Оби. Разрешу им ныне и руду там копать. Борис, о чем их челобитье?

Борис Годунов ответил:

– О руде железной, медной, оловянной, свинцовой и серной, великий государь.

– Добро, вели копать. А ты пиши дальше, – сказал царь, кивнув Щелкалову. – «На сибирского салтана Строгановым можно собирать охочих людей, остяков, вогуличей... югричей... самоедов и посылать их вместе с наемными казаками и с нарядом, брать сибирцев в плен и в дань за нас приводить...» Пора и впрямь казакам, что на татьбу тароваты, послужить государю да родной земле, но и нам надо позаботиться о том, чтоб войско туда же послать. Дело это большое. Государева нога должна крепко стать в тех местах.

Борис Годунов, выслушав царя, улыбнулся:

– То-то зашумят короли заморские и все недруги наши, когда услышат о твоих, государь, новых победах, о приумножении земель в твоем царстве с востока!

– Задумал я отдохнуть от королей. Дело найдется и без них. В ту мугаметанскую Сибирь и без Строгановых издавна смотрит наш народ. Мой дед, Иван Васильевич, дважды посылал на Обь свои войска. Да и царство Сибирское стало данником нашим. Тысячу соболей обязались сибирцы платить нам каждый год. Но забыли это. Надобно им напомнить. Добивался моря я на западе, а к востоку стоял спиною. Пришел час оглянуться и на восток. Вот то, о чем я, Борис, тебе вчера намекнул.

Отпустив Бориса Годунова и Щелкалова, царь Иван стал на колени и помолился о благополучном походе его людей в Сибирь.

Когда поднялся, в голову ударила мысль: «Вот бы теперь царевича Ивана на то дело послать!»

Закрыв лицо руками, опустился в кресло. Сегодня ночью опять он приходил к его ложу, опять смотрел на него своими молящими, страдальческими глазами. Бледность покрыла лицо Ивана Васильевича, губы его задрожали. Тяжело опустив голову на грудь, он прошептал: «Уйди, не мучай!»

За окном раздались медленные, унылые удары церковных колоколов.

По щекам царя Ивана поползли слезы, но он вдруг вскочил, смахнул их.

– Александра! – тихо прошептал он. – Александра!

На лице его заиграла улыбка.

Осторожно, на носках он стал прокрадываться в ту комнату, где забывались им все печали, все заботы, где забывался им и его царский сан.

III

Царь Иван Васильевич с нетерпением ждал вызванных им брата царицы Афанасия Нагого и Богдана Бельского. По-праздничному нарядно одетый, гладко расчесанный на прямой пробор, с подстриженной слегка бородой, он долго любовался на себя в зеркало. Подумал: «Бояре говорят – помолодел. О Александра! Весна моего сердца!»

Обернулся к иконам, помолился. Расправил мускулы, потянулся, посмотрел на себя в зеркало.

«Нет! Я не стар. Теперь я вижу, что силен я, что могу быть возлюбленным юницы... Теперь я отпущу Александру. Пускай вернется в свой дом. Мало пользы от Суламифи игуменье Вознесенского монастыря. Схима не для нее. Не место розе в ледяном погребе».

На лице Ивана Васильевича появилась добродушная улыбка.

«Она заслужила себе свободу». Ему ли, царю, об этом не знать. Она победила мнимую его старость, она зажгла в нем, царе, пламень утех былой молодости. Любя жизнь, она не знает греха; в своей кротости она смелая, – трудно предугадать ее порывистые ласки. Они неожиданны и дерзки. После них – она не она. Как будто с ней ничего не случилось, и с ним тоже. Не Суламифь, а богомольная черничка либо невинная боярышня из строгого отцовского терема. Тогда с нее можно рисовать святую деву.

«Такою же была Анастасия, – думает царь. – Все думали, что она – смиренная овечка. Как они ошибались!»

Ни с кем так счастлив в любовных утехах не был он, царь, как с Анастасией. Никто не мог так забывать о его царском величии и владычествовать над ним, как Анастасия. Ни перед кем он не чувствовал себя таким маленьким, обыкновенным, как перед покойной ангельски невинной царицей Анастасией. В своей хрупкости, кажущейся бестелесности никто не обладал такою земною властью над ним, царем, как она, Анастасия, и никто так хорошо не распознавал ближних к царю людей, как она. Первая она заподозрила в двуличии Курбского. Не она ли предупреждала его, царя, в ненадежности службы Курбского?!

«Надобно скорее отпустить Александру, довольно греха! – сокрушенно вздохнув, думает царь. – Не подослал ли ее мне, царю, сатана, демон? Она опасна в своей красоте, в греховной сладости. Завтра же отошлю ее в родительскую вотчину».

Вспомнил время, проведенное с ней, и сердце сжалось от тоски при мысли о разлуке. Опять помолился на иконы: «Прости меня, грешного!»

Постучали в дверь.

Афанасий Нагой и Богдан Бельский. Оба низко поклонились царю.

– Ты нас звал, государь?!

– Жалуйте! Садитесь.

Размашистой, бодрой походкой стал он ходить из угла в угол по горнице.

– О чем поведу беседу с вами – держите в тайне.

Иван Васильевич хитро подмигнул подобострастно глядевшим на него вельможам.

– Клянемся, батюшка государь!

– Слушайте. Не могу помириться я с утратою Нарвы да Иван-города. Море Западное, Балтийское, нам нужно вернуть. Без него царству Русскому тягота великая. Поведал мне заморский врач Роман Елизарьев , будто в Лондоне, в королевиной семье, невеста мне есть... Хочу породниться с английской королевой...

Афанасий Нагой и Богдан Бельский в страхе вытянулись на месте, подумав: «Не помутился ли разум у батюшки Ивана Васильевича?»

– Что вы на то мне скажете? – сощурив глаза, спросил царь. – Ну!

Стал говорить Бельский; от страха у него зуб на зуб не попадал; заикаясь и задыхаясь, он пробормотал:

– Доброе дело... го... су... дарь...

– Ну, а ты что же, Афанасий, молчишь? – строго спросил царь.

Нагой, набравшись духа, прошептал:

– По... мо.. ги... тебе Го-о-спо-одь...

– Дурак! – громко рассмеялся царь. – А как же твоя сестра, матушка царица Мария? Отвечай. Брат ты ей или нет?!

– Бог спа... сет... – совсем растерявшись, пробормотал Афанасий.

– Кого Бог спасет? – широко раскрыв глаза, смотрел на Афанасия Нагого царь.

– Не ведаю, государь... – со слезами на глазах простонал Нагой.

– А я знаю! Спасет Бог – Нарву, Западное море!.. Глупец! – вскрикнул царь, застучав посохом об пол. – Пора бы тебе, Афонька, разума набраться. А позвал я вас не попусту. Пойдите-ка к тому дохтуру Роману Елизарьеву и выспросите у него с умом, по порядку все надлежащее о той девке, королевиной племяннице, о которой он мне сказывал. А после того доложите об его ответах мне. Да смотрите, не пророните ни слова о том, что вы посланы к нему мною. Бражничайте с ним и беседуйте, выпытывайте. А ко мне пришлите дьяка Писемского Федора. Жду его. Дело есть.

Бельский и Нагой ушли.

Оставшись один, царь рассмеялся, вспомнив, в какое недоумение привел он Нагого. Снял со стены гусли и стал на них играть заунывную духовную песнь.

Мысли опять об Александре. Она очень любит, когда царь играет на гуслях. Слушает со слезами восторга и тихо подпевает звону гусельных струн.

Пришел дьяк Посольского приказа Федор Андреевич Писемский, седобородый, полный, степенный человек. Отвесив царю земной поклон, Писемский стал ждать, что скажет ему царь, продолжавший играть на гуслях, как будто не замечая его, Писемского.

Сильный удар пальцами по струнам – и царь Иван Васильевич стал во весь рост.

– Гляди на меня, Федор, – могу ли аз быть женихом? – спросил он. – Огляди меня со всех сторон. Не помолодел ли я в последние недели?

Писемский, почтительно склонив голову, тихо ответил:

– Государю все дозволено, коли то на пользу царству. Не токмо я, а и все слуги при твоем дворе видят, что молодеешь ты в последнее время и милостивее ты стал к нам, малым сим! Господь молодит тебя на счастье Руси.

Много видел всякого рода причуд и шуток со стороны Ивана Васильевича за свою долгую службу старый дьяк и теперь принял слова царя за шутку.

– Коли правду говоришь, – продолжал Иван Васильевич, – готовься плыть за море к моей возлюбленной сестре, королеве Елизавете. Бывалый, острый ты дьяк и в странствованиях посольских умудрен. Хитер стал. Дам тебе я грамоту, а в ней будет сказано, что-де посылаю я к тебе, к сестре своей, посла, дворянина и наместника шацкого – Федора Андреевича Писемского. А в придачу себе возьми ты подьячего Епифана Неудачу Васильева сына Ховралева, способного к ихнему языку. Не так давно узнал я его, но вижу, смышленый он, толковый.

– Слушаю, государь. Когда прикажешь отъезжать? – поклонившись царю в пояс, спросил Писемский.

– Когда укажу тебе. Скоро. А начнешь переговоры ты с королевой о союзе воинском вашего государя с королевой аглицкой против короля Стефана, чтоб помогла она своей воинской силой нам пробиться вновь к морю на западе. И оттого торговля станет у нас с аглицкими торговыми мужиками вельми богатая, изобильная. Понял ли? Внуши королеве, что Англии от того великая польза станет.

– Понял, батюшка государь Иван Васильевич, понял, – снова с поклоном ответил Писемский. – Дело ясное. Дело Божие.

– Торговлишкой заморские купчишки зело любят позабавиться. Прилипчивы, жадны, ловки. Раззадорить их постарайся обещаньями, чтоб кровь в них заиграла и нутро их купецкое о барышах затосковало и чтоб они того ради королевне своей челобитье крепкое учинили.

– Точно, государь, жадны они и завистливы. Грех один!

– Коли так, не будь и ты вороною, Федор Андреевич. А после того – речь твоя пойдет о моей женитьбе. Хочу породниться я с великою аглицкой королевой, хочу помощь от нее получить против врагов. Ливонию вернуть надобно. Горе злосчастное рушилось на меня – нет нам теперь исхода к морю на запад. Да и на севере дацкие и свейские разбойники стали нападать на торговые караваны. Не сочти сие желание мое блажью или дуростью. Царь знает, что делает. Сватовство проведи там совестливо, с усердием. Головою будешь отвечать!

– Истинно, великий государь. Добиваться того моря – святое дело. Сам Господь надоумил тебя, батюшка Иван Васильевич, о том море заботу иметь, – сказал Писемский.

– Федор, не умаляй и северных наших вод... Там, чую, впереди великий будет торг... – пытливо глядя на Писемского, произнес царь.

Писемский, хорошо зная, о чем больше всего страдает Иван Васильевич, принялся расхваливать плавание по Ледовому океану и Студеному морю, говоря, что сила России oт утраты Балтики не уменьшится.

Царь Иван слушал с видимым удовольствием похвальные слова Писемского о северном плавании.

– Сам ли ты думаешь так, Федор Андреевич? Но было бы лучше и прибыльнее иметь и то и другое море. Не так ли? – улыбнулся царь.

– Истинно, государь!.. Моря народу на пользу, а царю во славу.

– И царю на пользу. Славы мне мало, – с недовольным видом покачал головою Иван Васильевич, а потом улыбнулся.

Улыбнулся и Писемский, ободренный хорошим настроением царя.

– Пришли-ка сюда Андрея Щелкалова. А сам иди. Да не болтай. Держи при себе. Испытать задумал я дружбу королевы.

Писемский поклонился и вышел.

Царь сел за стол, оперся головою на руки. Задумался. Датский король Фредерик, видя неудачи его, царя, в войне с Польшей, перекинулся на сторону шведов, нарушил заключенное им с Москвою мирное условие – не нападать на Русь. Теперь и Студеное море может стать недоступным для торговых судов, и Холмогоры зачахнут. А этого усиленно добиваются зарубежные враги Москвы.

Пришел дьяк Щелкалов. Царь приказал ему немедленно, завтра же, отослать гонца в Датское государство с укоризненной грамотою королю Фредерику. Несмотря на перемирие и на уступку острова Эзеля, после падения Нарвы датский король изменил свое доброе отношение к Московскому государству. Король помогал шведским войскам да и сам нападал на русские земли. Царских послов принимает не с подобающей честью. Задерживает и облагает несоразмерно пошлиной суда, идущие через Зунд. Многие иноземные торговые суда, идущие к Холмогорам и Коле, захватываются разбойным обычаем. Датские власти предъявляют свои права на Печенгский монастырь, тогда как обитель сия стоит в Печенге более семи-десяти лет.

Царь Иван вскочил с кресла, испугав Щелкалова, и стал громко, почти выкрикивая слова, диктовать:

– «А за свейские многие грубости послали мы к Колывани и к тем городкам, которые за свейским королем, рать свою, чтоб наказать беззаконие злобных воров!» Пиши! Пускай не думают, что ослабли мы, да и бороться с неправдою устали.

Афанасий Нагой, сняв шапку, растрепанный, хмельной, со слипшимися на потном лбу волосами, не вошел, а влетел в покой митрополита Дионисия.

– Спасите, батюшка! Погибаем! – упал он к ногам мирно совершавшего трапезу старца, испугав его до крайности. Митрополит с удивлением откинулся на спинку кресла. – Государь наш, батюшка Иван Васильевич, – закричал Афанасий, – опять жениться задумал!

Нагой начал перечислять всех жен царя по порядку: помянул царицу Анастасию, затем Марию Черкешенку, Анну Колтовскую, Марфу Собакину, царских наложниц: княжну Анну Васильчикову и Василису Мелентьеву, и вдруг неистово завопил:

– Марию Федоровну Нагую!.. Машу!.. Сестру мою в обман ввел! Покарай его Господь!

Митрополит замахал руками на гостя:

– Что ты! Уходи! Уходи! Не болтай попусту. Не приходи ко мне во хмелю. Отрезвись!

Нагой упорствовал.

– Неладное творится с государем, Господь с ним! Сказывал мне постельничий: аглицкий человек, лекарь, принес в государеву палату кости человеческие и череп – мертвая голова, а государь те кости осматривал и слушал речи нечестивого... даже перстами касался тех костей. Слыхал я от одного дьяка, батюшка митрополит, будто государь и подземную нору роет до самого окияна-моря, – прошептал Нагой. – Хочет на остров Буян уплыть...

– Зачем же так? – спросил митрополит улыбнувшись.

– В Аглицкой стране тот остров. Государствие хочет царь покинуть.

– Грех тебе такой поклеп на государя возводить. И не к лицу тебе, родичу государыни.

– Мария Федоровна, супруга государева, обманута! Грешит государь с черничкой тайно... Похотливую девку при себе держит. На свою половину ввел... Хоронит ее тайно, никому ее не кажет...

– Иди проспись, Афанасий, – указав на дверь, строго сказал митрополит.

– Сатана, батюшка, сильнее царей... Научи же нас, Нагих, как нам быть? Родичи мы государя... А коли он женится на иноземке при живой жене, что тогда делать нам?! Казнит он нас всех, ее в монастырь заточит, а у нее скоро дите народится. Да и тебе, отче, без Нагих худо будет.

Митрополит сердито крикнул на Афанасия:

– Уходи, ради Бога! Нечего мне тебе советовать, да и не к лицу мне с тобою о государевых делах судить... Погрязли вы, Нагие, в суете мирской. Тщеславны вы. Господь с вами, с Нагими!.. И другим своим родичам закажи, чтоб не ходили ко мне.

Нагой озадаченно почесал затылок.

– Батюшка, чтой-то с тобой!

Митрополит поднялся с кресла и стал спиною к Нагому.

– Уходи, говорю... Проспись! Не хочу я знаться с тобой! Не терплю себялюбцев.

Нагой помялся-помялся на месте, а потом сказал:

– Благослови меня на дорогу, владыка...

Митрополит громко проговорил:

– Иди, протрезвись. Государь знает, что делает.

Обиженный, раздосадованный Афанасий вышел из митрополичьих покоев. Во дворе на него набросились зубастые псы. Еле отбился от них.

Пробираясь потемневшими улицами по Кремлю, Нагой с ужасом подумал: «Началось!»

Польские власти, узнав, что пленный Игнатий Хвостов был при царском посольстве к папе, отдали его в холопы владелице замка «Стара Весь» красавице вдове Софии Каменской, не обменяв его на своих пленных.

Когда его впервые привели к ней, она только что вернулась с охоты на оленей. Окруженная псарями и ловчими, она сидела верхом на стройном, сверкавшем белизною коне. Ее красивые черные глаза остановились на пленнике с веселым любопытством.

– Какой красавец! – сказала она по-польски окружавшим ее панам, не подозревая, что пленник понимает ее.

– Из него выйдет прекрасный дровосек, – насмешливо произнес сидевший на коне поодаль от нее нарядно одетый пожилой пан.

На Игнатии был изодранный в боях кафтан; сапоги стоптанные, ветхие. На голове ничего не было. Пышные, вьющиеся белокурые волосы его красиво обрамляли лоб. Игнатий держался с достоинством, слушая произносимые по его адресу слова.

– Накормите его, дайте ему вина, сведите в баню, да чтобы он одежду сменил... У пани Каменской не должно быть слуг в лохмотьях. Это не к лицу владелице древнего замка...

Сказала это и исчезла вместе с провожатыми своими в глубине парка.

Слуги повели Хвостова в людские избы. Нашелся один парень, говоривший хорошо по-русски, некогда жил он в Москве, служил у князя Мстиславского, а потом бежал к себе на родину. Звали его Лукаш.

– Хорошая у тебя хозяйка! Добрая. Веселая. В замке то и дело устраивает она богатые пиры. А если бы ты попал к соседу нашему, хорунжему Бенедикту Манюшевичу, то едва ли прожил бы до будущего лета на белом свете. Жестокий он, бессердечный. Выжимает из пленных все соки.

Хвостов сказал смиренно:

– Рад служить честно пани Каменской. Бог, я вижу, сжалился надо мною.

Лукашу понравился кроткий, спокойный ответ Хвостова. Он по-дружески стал за ним ухаживать. Накормил его, дал ему вина, свел в баню, а затем облек его в новый кафтан, шаровары и сапоги, приговаривая:

– Есть и московиты – добрые люди, не злодеи.

С этого дня Игнатий стал усердно выполнять все работы, которые ему поручали: колол дрова, возил воду, плотничал. Его усердие снискало ему общее благоволение со стороны десятников.

Во время отдыха гулял в окрестностях замка, стоявшего на высоком холме.

Вокруг замка было разбросано несколько деревень. Иные ютились на холмах, иные по сторонам дороги. Чacтo деревушки утопали среди зелени лип, тополей, верб. Хаты отделялись одна от другой высокими плетнями. Издали деревни имели вид зеленых рощ, над которыми возвышались колокольни костелов, светлые стены усадеб, сверкавшие на солнце своею белизной.

Игнатий с большим любопытством присматривался к местности. Он останавливался перед «Божьей мукой» при въезде в деревню. Вспоминал Москву, окружающие ее селенья, часовенки с древними иконами.

Иногда он спускался по склонам холмов, покрытых халупами, к речке. Подолгу глядел в прозрачную воду, омывавшую многоцветные камешки, следил за игрой серебристой плотвы, а сам уносился мыслями к дому Никиты Годунова, вспоминал Анну, и делалось ему так тяжело на душе, так грустно. «Неужели никогда не увидимся?»

Но не выходило из головы у него и то, о чем ему сказал князь Курбский. Неужели в самом деле это правда? Неужели его мать жива? Крепко засели у него в памяти слова «монастырь близ Устюжны-Железнопольской».

Он видел, как женщины собирались у деревянного сруба колодца с «журавлем», как доставали они воду из колодца, наполняли бадьи и, весело перекликаясь, расходились по домам. Иногда они останавливались и с любопытством следили за ним, русским пленником. «О чем так крепко задумывается красавец?» Они подсылали своих детей с лепешкой или хлебом к нему, в их глазах светилось сострадание.

Игнатий благодарил их кивком головы. Они отвечали ему тем же.

В разбросанных вокруг замка рощах по ночам раздавались неумолкаемые трели соловьев. Невольные слезы выступали на глазах Игнатия, когда он прислушивался к их пенью.

Опять – Анна! Опять душа тянется к ней, такой далекой и такой близкой.

С соловьиным пеньем соперничает однообразное стрекотанье коростеля и хриплый крик бекаса, напоминая подмосковные деревенские теплые летние вечера.

«Как мог Курбский сменять родину на чужую землю?» – невольно возникает этот вопрос в голове Игнатия.

Однажды, когда Игнатий работал на водяной мельнице, у подножия холма, на котором стоял замок, к нему приблизилась на коне сама пани Каменская.

Он почтительно поклонился ей. Она приветливо кивнула ему в ответ.

Она была одна. Обратившись к мельнику, спросила – не знает ли он человека в окрестности, который мог бы позолотить ее отцовский ларец.

Мельник ответил, что он не знает такого человека.

Тогда Игнатий сказал, что ему знакомо это ремесло: его научили монахи в монастыре, где он некоторое время жил.

– Так ты понимаешь наш язык? – с удивлением спросила она.

– Немного, – покраснев, как девица, ответил Игнатий.

– Если ты способен к тому ремеслу, то должен позолотить мне отцовский ларец, – сказала она, слегка склонившись с коня в его сторону.

– Как прикажете, панна, так и будет, – кротко ответил он.

– Вечером ты придешь ко мне... – сказала она и помчалась на коне по дороге к замку.

Мельник, узнав теперь, что работавший на мельнице плотник знает его, польский, язык, тоже завел беседу с Игнатием.

– И чего ради Стефан король затеял войну с русскими? Не по душе мне была та война. Да и другим холопам в Польше и Литве не хотелось воевать с русскими. Одна кровь у нас с вами. Жаль мне тебя! Король воюет, а у нас чубы летят.

Немного помолчав, он продолжал:

– Я – литвин. Народ наш хотел еще до короля Стефана, чтобы ваш царь сидел у нас королем. Не знаю – почему того не случилось. Иль потому, что вера разная? Но ведь тяжко и нам самим под Люблинской унией. Литовские паны пострадали от унии... Они и ныне не отстают от мысли, чтоб отложиться от Польши.

Игнатий сказал в ответ:

– На Руси много разных вер, есть даже язычники и магометане, а защищать ее идут все вместе, заодно... Ваш народ – христиане... Не могло то послужить помехой. Не верю тому я. Из-за Ливонской земли то несогласие.

– Вот и наша хозяйка, пани София, не одобряла войны. Отец ее был литвин. Не хотела она давать и людей на войну, да пригрозили ей. Польский начальник Замойский не ладил всю войну с литовским начальником Радзивиллом... Это все знают, загордились паны – глядеть тошно! Под Великими Луками Замойский едва не подрался с Радзивиллом...

Солнце играло с потоками бурлящей воды у колес мельницы. Синие стрекозы кружились над водяною пылью омута. Стрекотали кузнечики. Небо синее, ни одного облачка. Над ближней рощей низко парил орел.

Подойдя ближе к Игнатию, мельник прошептал:

– Тебе бежать надо, вот что. От нас и погони не будет. Пани София добрая... Она жалеет вашего брата. У нас бегали. Леса кругом дремучие.

Хвостов посмотрел недоверчиво на мельника. Он сам день и ночь думает о том же. Мельник будто угадал его мысли.

– Как это сделать? – наивно спросил Игнатий.

– Тебе нетрудно, если ты знаешь наш язык. А коней у нас немало. Пасутся они вот тут за мельницей. Мы поможем тебе. Мне жаль тебя: парень ты молодой, красивый, видать, грамотный. Не к лицу тебе холопом быть да пленником.

Игнатий промолчал.

– Ты и не задумывайся. Теперь, после победы, у нас стало просто. Паны пируют и Богу молятся. Подожди, когда у нас пир будет, да и беги...

Вечером Игнатий предстал перед пани Каменской в ее комнате, украшенной картинами и древним оружием.

Она была в воздушном белом платье, покрытом серебристыми блестками. На голове сияла диадема из бриллиантов. На руках сверкали перстни. Игнатий подумал: для того чтобы показать отцовский ларец, она слишком нарядно одета.

Ларец стоял на столе. Игнатий внимательно осмотрел его. Сказал, что позолотить ларец не представляет особого труда, и объяснил ей, что для этого нужно.

Она с рассеянной улыбкой слушала его. Ему показалось, будто она думает о чем-то другом. Действительно. Вдруг она спросила его – женат ли он, а если не женат, не осталось ли у него в Московии невесты.

Он ответил, что ни жены, ни невесты у него нет.

В эту минуту на его лицо легли красные предзакатные лучи через открытый балкон. Он невольно закрыл лицо рукой и вдруг почувствовал, как за шею обхватила его пани София и звонко поцеловала в лоб.

Он остолбенел, растерялся от стыда.

Она только захохотала, взяла его за руку и увлекла в соседнюю комнату. Здесь, на столе, сверкал хрусталь, в чашах дымилось теплое красное вино, множество всяких яств покрывало скатерть, расшитую турецкими золотистыми узорами.

Игнатий был ошеломлен роскошью обстановки, одурманен густым ароматным воздухом, вливавшимся сюда сквозь окна, и совершенно сбит с толку внезапными ласками этой незнакомой ему женщины, его теперешней властительницы.

Она приказала ему сесть за стол. Она приказала ему выпить с ней вина. Он робко подчинялся. Слегка охмелев, он не противился ее новому объятию и бесчисленным поцелуям. Но, опомнившись, oн вскочил со скамьи, низко поклонился.

– Прости, пани!.. Отпусти меня, ради Бога!

Ее лицо стало сердитым. Она топнула ногой.

– Садись! – крикнула она с таким грозным видом, что Игнатий сразу опустился на скамью. – Я головой своей отвечаю перед королем за тебя.

Вдруг с хохотом она стиснула его в своих объятьях.

– Пей вино! Пей! Ты мой холоп, раб!

Она поднесла ему большую серебряную чашу с вином; такую же выпила и сама.

– Я люблю русских! Хорошие они... и ты хороший! – хмельным, смеющимся голосом сказала она. – Храбрые! Я люблю смелых.

В голове Игнатия все смешалось: «Анна», «Курбский», «Царь Иван»... Все закружилось хороводом, и стало как-то радостно на душе... «Вернусь, вернусь, Анна!»

– Игнатий... Игнатий... ты – мой раб!.. И я твоя!.. раба!.. – совершенно охмелев, шептала ему в ухо пани София.

Что было дальше, наутро Игнатий с трудом вспоминал, а припомнив, тяжело вздыхал, мысленно прося прощенья у Бога.

IV

Тончайшими зелеными нитями проник лунный свет в опочивальню царицы Марии. Пахнет греческими благовониями и разомлевшими в тепле за день цветами.

Перед образами слабый огонек лампады.

Царица Мария лежит в постели, под одеялом.

Около нее в кресле сидит царь. В полумраке выделяется его расшитый золотом кафтан. Перед приходом в опочивальню царицы царь принимал в Столовой избе молдавского посла. В беседе с молдавским послом царь Иван узнал, что в Молдавии ходит слух, будто вместо Стефана Батория поляки и литовцы думают призвать на престол к себе его, царя Ивана. Та же весть дошла и до крымского хана. Он перетрусил и прислал в Молдавию письмо, в котором говорилось: «Советую полякам отнюдь не выбирать московского царя или его сына. Он старый их неприятель. Для Польши гораздо выгоднее дружба моя и султана, их старых приятелей. Пусть они выберут кого-нибудь другого – и я буду их другом еще больше, чем прежде».

Царь, смеясь, рассказал об этом царице:

– Дело то прошлое, но видишь, царица, как все испугались нашего соединения с Польшей и Литвой... Даже и теперь им все мерещится московский государь на польском престоле. Король свейский, французский, немецкий, римский папа и турки – все боятся нашего соединения с Польшей. За то ныне я, более чем прежде, буду помогать господарю молдавскому в досаду туркам.

Царица молча слушала царя.

– Что ж ты молчишь? – спросил царь.

Царица продолжала молчать.

– Недужится тебе?

– Аль ты, государь, уж и запамятовал? Дите я жду, – тихо, грустным голосом, ответила она.

– Нет, государыня, не запамятовал я... А с Божьей милостью сына жду. Правда, стар я становлюсь, но отцовское сердце не угасло во мне.

Опять наступило молчанье.

Вдруг царица приподнялась на ложе и спросила:

– Государь, правда ли, что ты сватов за море посылаешь?

Царь недовольно поморщился. Лицо его, освещенное лунным светом, казалось царице бледным, каким-то чужим, холодным.

– Кто посмел тебе об этом сказать? – строго спросил царь.

– Брат мой, Афанасий...

– На дыбу его, изменника!.. – проворчал Иван Васильевич.

– За что, государь, коли это правда?

– Дело то государственное, посольское. Оное в тайне должно хранить, даже от царицы. А вот Афонька-болтун проговорился... Хмельной, гляди, был?

– Нет, государь, не хмельной. И не за что его на дыбу, батюшка Иван Васильевич. А коли то правда, как же я-то буду? – тихо, спокойно спросила Мария.

– Обожди печаловаться... Послал я Писемского за море по своему, государеву, делу, зело важному, да только скудная надежда у меня. Не горюй! Проверю я дружбу королевы аглицкой... Надобно знать: один я буду воевать или в союзе с Англией?

Хотела царица спросить государя о черничке, да побоялась разгневать его, и к тому же не особенно это волновало ее.

– Много думала я, великий государь, о том, Богу много молилась. Позволь мне молвить слово: делай, батюшка, как то тебе угодно. Твое дело большое, мое малое. Твоя дорога великая, моя крохотная тропиночка... Бог с тобой!

Иван Васильевич тяжело вздохнул:

– Не говори так, царица. Не умаляй своего царского сана. Недостойно. И ты и я идем по одной дороге. Ты – кроткая, разумная – это пригоже, да только знай меру. Я ищу помощи себе. Может быть, рука неисповедимого умножит благость свою к нам, русским людям, ущедрит нас новыми милостями, может быть, вознесет время мое выше прежних времен, но теперь мне тяжело, Мария! Тяжело видеть страдания твои, тяжело смотреть и на горькую долю моего царства. Три десятка лет добивался я моря, но так и не добился его. Оно – чужое теперь. Вырвали его из рук моих.

Мария слышала, в каком волнении говорит это царь. Голос его дрожал, слова наталкивались одно на другое, и ей стало жаль царя.

Она взяла его руку и поцеловала.

– Прости, государь, коли я досаждаю тебе. Глупая я.

Иван Васильевич склонился, поцеловал ее.

– Нет, ты не глупая. Я не взял бы тебя в жены, коли ты была бы такая. Ты почуяла грех во мне. Да, я грешен перед тобою. Но ты уже поняла: государь лиха тебе не желает, он ждет дите от тебя. Прости меня, коли я тебя огорчил! Знай, все будет так, как Господь укажет. Афоньку гони прочь от себя – беспутный он питуха!

Царь снова поцеловал Марию и, помолившись на иконы, вышел из царицыной опочивальни.

Царевич Федор Иванович в саду около своих палат слушал, как бродячий монах играл ему на гуслях духовные стихиры. Дрожащим, старческим голосом гусляр пел:

Возливайте, избранные, В сердца свой божий страх. Загремит труба небесна, И по дальним сторонам, По безлюдным островам, Со слезным со рыданием Зрю аз ужас превеликий...

Ирина, сидя на скамье с рукоделием на коленях, в почтительном молчании смотрела на мужа, лицо которого, молитвенно устремленное ввысь, выражало блаженное, неземное торжество.

Этого странника привел к царевичу ее брат, Борис Федорович. Зная набожность Федора Ивановича, Годунов старается угодить ему певцами, гуслярами, сказочниками, каликами перехожими.

Теплый, летний вечер; тишина, все заполнявшая кругом в кремлевских угодьях, располагала к мирному отдыху, к покою и тихой радости, только ласточки, с визгом проносившиеся над дворцовыми садами, нарушали благоговейную тишину. Да и то их нежные, пискливые голоса не мешали общему покою и довольству: казалось, и ласточки радовались красоте этого вечера.

Калитка вдруг скрипнула, и в сад вошел царь Иван Васильевич, а с ним Богдан Бельский, Никита Романович и Федор Федорович Нагой, отец государыни.

Иван Васильевич остановился, увидев царевича, сидевшего около монаха; с усмешкой на лице он покачал головою, вздохнул:

– К мокрому теленку и муха льнет. Кто это ему постоянно подсылает убогих старцев?

Подойдя ближе к Ирине, вскочившей при появлении царя, он спросил ее строго:

– Кто привел этого старца?

– Борис Федорович... – тихо ответила она, опустив голову.

Иван Васильевич нахмурился:

– Чего ради твой братец так печется о моем царевиче? Не нравятся мне сии душеполезные заботы его.

Царь подозрительно посмотрел в лицо Ирины. А затем, обратившись к ближним вельможам, повторил:

– Да. Не по душе мне сии заботы Бориса.

Федор, очнувшись от своего молитвенного забытья, медленно поднялся, подошел к отцу.

– Добро пожаловать, батюшка государь!

– Федор! Беда навалилась на меня, – опять у тебя гнусный бродяга чей-то! Берегись! Дальше будь от них!

– Слушаю, батюшка государь, – тихо, дрожа от страха, проговорил царевич Федор.

– Пришел я проведать тебя да побеседовать с тобою о делах как отец, государь твой.

– Что же, батюшка, побеседуем... – пролепетал Федор.

– Слыхал ли, что в Сибирь я отправляю войско под началом князя Быховского?

– Нет, батюшка государь, не слыхивал...

– А знаешь ли ты, что сибирский царек не платит нам положенной дани?

– Не слыхивал и того.

Царь желчно рассмеялся.

– Кому уж, как не тебе, то знать?!

Повернувшись к вельможам, царь приказал им удалиться, подождать его за калиткой сада. Когда ушли, он взял царевича под руку и велел ему сесть рядом с собой на скамью.

– Федор, – тихо начал он, – ты мой наследник.

Увидев, что гусляр стоит в дальнем углу сада, царь вскочил, погрозился на него посохом:

– Убирайся отсюда! Здесь не место тебе!

Странник в испуге бросился бежать в калитку.

– Много их что-то в Москве развелось. Не худо бы этого добра поубавить, – гневно сверкнув глазами, сказал он. – Садись. Можно ли тебе оставить царство, когда у тебя весь свет – в монахах, в странниках да в юродивых. Погляди, как царские дети в иных странах к престолу готовятся.

Иван Васильевич задумался.

– Помни: блаженны народы, именующие своих владык отцами. Кротость и величество должны сиять на челе царского отрока. Следует сделать себя народу любезным, а народ послушным. Вот каковы должны быть дела твои. Личина пономаря у царского детища – посмешище в глазах народа. Честь быть отцом народа – нелегко, Федор, дается. Имя победителя пишется на камне, а титло отца отечества запечатлевается в сердцах.

– Прости, батюшка государь, коли грешу перед тобою, не ведаю того, как быть любезным... – проговорил жалобным голосом царевич. – Молюсь Господу Богу, чтобы помог мне... Молюсь!

– Хотелось бы мне, чтоб стал ты во главе моих отборных полков, что пойдут на Кучума. Да не могу. Не годишься. Простые казаки, разбойники, волжская вольница годятся, а ты нет. Послал я за те горы казаков... После того пойдут и мои воины. Славное дело впереди.

– Пошли, государь, и меня...

Царь рассмеялся.

– Где уж тебе! Ты уж о них Богу молись. Оное более тебе к лицу. Где тебе устоять против коварных сибирских язычников?! Все войско погубишь. Э-х, сынок!

Во время этой беседы Ирина ушла в дальние аллеи сада.

– Позови жену.

Федор крикнул:

– Ирина! Ирина!

Она быстро приблизилась к скамье, на которой сидел царь с сыном.

– Не пускай к нему бродяг... Негоже царевичу забавляться их забавою. Коли еще увижу, голову срублю тому бродяге. Стыдитесь людей!

– Слушаю, батюшка государь...

Царь сощурил глаза, глядя на Ирину.

– Нет ли какого умысла тут? Не во зло ли нам то делается?

– Не ведаю, государь, о чем твоя речь? – смело сказала Ирина.

– Чего ради толкутся у вас святоши-бродяги? – строго спросил ее царь. – Ты не знаешь?! Отвечай!

– Царевич того желает.

– Точно, батюшка государь, точно. Сам я о том тоскую, – спохватившись, вмешался в разговор царевич.

– О Господи! – возведя глаза к небу, воскликнул царь. – Доколе же, Господи, ты будешь карать меня?

Он пристально посмотрел в лицо царевича Федора.

– Что ты, государь, так на меня смотришь?

– Страшно, Федор! Страшно твоему отцу! За тебя страшно.

Царевич с растерянной улыбкой взглянул на Ирину.

– Зачем страшиться? Молитвой господней отгоняю я от себя всякий страх. Ничего не боюсь, ибо с нами Бог, Вседержитель.

Царь Иван вскочил с места и, грозно замахнувшись на царевича посохом, закричал:

– Молчи! Над отцом смеяться вздумал?

– Что ты, батюшка! Что ты, батюшка! Я так... попросту...

– Царский сын ничего не говорит «так», ничего не делает «попросту». О, если бы я... – Царь закашлялся, схватился за голову, простонал.

Федор всполошился:

– Батюшка, что с тобой?!

Иван Васильевич не отвечал; низко согнувшись, что-то шептал про себя. Перед ним снова, как живой, предстал покойный Иван Иванович. Опять эти глаза!

Федор побежал в дом, принес маленькое распятие.

– Приложись, государь!.. Приложись!.. Лучше станет.

Царь тяжело приподнял голову. В глазах его были слезы. С ужасом он взглянул на сына, отстранив рукою распятие...

– Лучше бы... ты! – раздался его горячий, из души, казалось, вылетевший шепот.

– Святой водицы принести... Побегу принесу.

Царь через силу поднялся со скамьи и медленной, разбитой походкой вышел из сада.

В уютной, соседней с опочивальней комнате сидел на софе царь с черничкой Александрой.

– Прощай, голубка моя!.. Спасибо тебе!.. Порадела мне в плачевные для меня дни... Тяжко мне с тобою расставаться. Однако не волен царь стать твоим супругом. И без того по всем государствам пошла молва о распутстве московского тирана. Да и грешно нам. Довелось мне книгу одну видеть. Писана она бывшим на московской службе немцем. Сказано там, что я тысячу наложниц вожу повсюду за собой...

Царь горько усмехнулся. Улыбнулась и Александра.

– А на деле... двух цариц враги отравили... двух жен попы не признали моими женами. Взял лишь молитву, но не обряд венчания. Попы за мной следят зорко. Каждый шаг царя обнюхивают и судят в монастырских кельях, в дворцовых теремах, на площадях и в кабаках... Жизнь царя у всех на виду.

Александра спокойно слушала царя, втайне радуясь тому, что царь намерен отправить ее в родную усадьбу.

Он продолжал:

– Донесли мне мои тайные люди, будто и про тебя сказывают небывалое... Да, моя горлица, высота сана имеет свои стеснения, свои оковы уединения, свои печали. Вокруг смерда нет такого вероломства от его ближних, какое обитает около обеспеченных высоким саном. Великолепные чертоги вмещают лютые заботы, едва ли не большие, чем в хижине сошника. Не обижайся на меня! Царица страдает... Срам ей! Судит меня. Нагрешил я – буду замаливать свои грехи!

Он крепко обнял Александру.

– С тобою я молодею, от тебя выхожу я бодрый и приступаю к делам своим спокойно, с верою и терпением, но увы... начал страшиться злобности попов в такое лютое, неудачливое время. Сколь ни боролся я с ними, все же они сильнее меня. Прекрасные ланиты твои, как утренняя заря, освежают силы мои, когда просыпаюсь я около тебя, но когда наступает день, я теряюсь в мыслях, как быть мне с тобой. Уйди, красавица, Господь с тобой! Покинь меня! Сегодня в ночь увезут тебя. Буду тосковать я, гневаться на себя стану по ночам, однако... расстанемся.

Александра взяла руку Ивана Васильевича и покрыла ее поцелуями.

– Государь мой, батюшка Иван Васильевич, нелегко и мне покидать благодетеля моего, нелегко расставаться с тобою, государь. Осчастливил ты меня своими царскими ласками. Благодарю тебя за твои милости ко мне. Коли Господу Богу так угодно, отпусти меня... Буду плакать и я, буду молиться и тосковать о тебе. Моему горю покоряюсь я безропотно, ибо я раба твоя.

Царь Иван поднял Александру и понес ее на руках в свою опочивальню... Ему хотелось показать силу свою, доказать, что он не слабый старик, что он сильный, здоровый мужчина...

Ночью из государевой усадьбы под конвоем десятка всадников, предводимых Богданом Бельским, выехал наглухо запертый возок.

Царь с крыльца долго прислушивался к удаляющемуся топоту коней. Придя в свою опочивальню, он усердно помолился на икону. Сразу стало пусто и сиротливо на душе.

Борис Годунов застал во дворце одну Ирину. Царевич Федор молился в домовой церкви.

– Здравствуй, сестра, – низко поклонился он царевне и поцеловал ее в голову. – Слыхал я, будто государь вчера посетил вас. Так ли это?

– Верно, братец Борис Федорович, посетил нас государь. И не один.

– Что это значит? Никогда государь не берет никого с собою, коли идет к царевичу Федору. А тут, говорят, его провожали Бельский, Юрьев и другие бояре, – сказал, разводя от удивления руками, Борис.

– То и я приметила, братец...

– О чем же он с царевичем говорил?

– Учил он царевича, как быть почитаемым в народе.

Борис Федорович с усмешкой покачал головою.

– Лучше ступой в море воду толочь, нежели тому царевича учить. А царевич что?

– Царевич... ничего. Он гусляра слушал, как тот молитвы разные пел. Любит царевич духовные песни. Он такой розовый, румяный делается, когда молитвы слушает.

– Не говорил ли чего обо мне государь? – почти шепотом спросил Ирину Годунов.

– Спрашивал он, кто царевичу гусляра прислал, мы сказали, что ты, Борис Федорович. Царь тогда молвил: чего ради Борис Годунов старается Федору разных старцев, бродяг подсылать?

– Что же ты сказала?

Борис Годунов, затаив дыхание, ждал ответа.

– Я сказала государю, что-де сам царевич любит духовные стихиры... Он сам просит присылать ему этих людей.

Борис в задумчивости сел за стол.

– Давай пиво, Ирина... Жажда замучила...

Ирина принесла большой кувшин с пивом и налила высокую серебряную чашу дополна.

– Пей, батюшка Борис Федорович, пей, мой любезный братец!

– Неприятность за неприятностью, – сказал он, осушив до дна чашу с пивом.

– Что такое?! – испуганно спросила Ирина.

– Пошел слух по Москве, будто ученик Никиты, стрелецкий сотник Игнатий Хвостов передался на сторону поляков и после перемирия не хочет возвращаться в Москву. Выходит, Никита изменника у себя держал, а я изменнику потворствовал, расхваливал его царю, ввел государя в заблужденье! Не дай Бог, коли слух этот до Ивана Васильевича дойдет... А уж это того и гляди так и будет. Мои недруги помогут этому. Вот грех-то какой! Истинно: не ищи беды – сама сыщется. О, если только о том пронюхают Бельский да Никита Юрьев, несдобровать тогда мне, злую докуку нагонят на царя вмиг, восстановят его против Годуновых.

– А царевич Федор?! Он заступится. Я попрошу его. Не кручинься, братец, государев гнев мы предотвратим.

– Полно, Иринушка, ужели ты не знаешь нрав царя?

Шепотом он добавил на ухо Ирине:

– Родного сына не пощадил, Ивана Ивановича, – помяни, Господи, его во царствии твоем! – Борис перекрестился. – А уж со мной и вовсе... Чего ему? Коли дело касается измены, царь беспощаден. Всех приберет, кто с изменником какое-либо дело имел.

И Борис Федорович, и его сестра Ирина тяжело вздохнули.

– Может быть, зря болтают о том, Борис Федорович? – спросила она. – Может быть, там Хвостов Игнатий убит?!

– Кто знает, может, и зря. Однако из плена почитай уже все вернулись, а его все нет и нет. Те, которые вернулись, видели его в плену. Жив. Здоров. А коли так – чего же ему там сидеть?

– Чудно, братец, чудно...

– То-то чудно и непонятно. А государь тоже неспроста разведывал о страннике-гусляре, неспроста и обо мне говорил. Он недоверчив и подозрителен. Едва ли и самому себе-то он верит! Ну, будь что будет, прощай, сестра!

Борис Федорович крепко поцеловал сестру и быстро вышел из комнаты. На дворе его ждала повозка, впряженная в пару вороных красавцев коней.

V

Иван Колымет доложил Курбскому, что московский парень Игнатий Хвостов живет, как дома, у Софии Каменской. Он – конюх на усадьбе «Стара Весь». Красавица вдова души в нем не чает. Болтают люди, будто он тайным полюбовником ее стал. Хорошо бы пустить по Москве слух через Петьку Сухарева об измене Хвостова. Голос Колымета прерывался от прилива какого-то зловещего восторга:

– Вижу я – холопом он царским, верным человеком у Ивана был, да и не нарочно ли его оставили тут у нас? Не соглядатай ли? Надобно и воеводе здешнему знак дать – мол, соглядатая нашли... Пани Каменская прячет его. Эта пани доносила на тебя, князь. Свидетелем на суде против тебя была! Не худо бы припомнить это.

Курбский молчал. Он думал: не слишком ли много чести пускать по Москве слух о переходе на сторону поляков простого, незнатного стрельца? Стоит ли ради этого поднимать шум? Колымет готов каждому человеку сделать какую-нибудь пакость, ему все равно, а князю Курбскому не к лицу вступать в борьбу с пленным холопом. Смеяться будут королевские вельможи. Другое дело оклеветать, показать изменником какого-нибудь нужного царю воеводу либо боярина. Такое в прошлом бывало. Ну, а теперь... чего добьешься этим? Больше пользы приласкать юношу, привлечь на свою сторону.

– Не время и не к месту ныне мне мстить Каменской, Ванюха. Не такое тут дело. У каждой вдовы, у каждой красивой панны есть любовники – за это ни король, ни сенаторы на нее не рассердятся. Да и Бог простит ее. В Москве пускать такой слух стоит ли? Малый человек – тот Игнашка... И царю он не Бог знает какой слуга...

Колымет рассмеялся:

– Поздно, князь. В Москву уже поскакал от нас Яшка, наказал я ему, чтобы донес о нем смоленским людям, а те в Москву бы дали знать. Малый он или не малый, а царю Ивану все будет досада от того.

Когда шел этот разговор, в соседней комнате стоял сельский мельник, которого для размола зерна вызвал на усадьбу Курбского Иван Колымет. Услыхав имя Софии Каменской, он стал прислушиваться к громко говорившему Колымету.

Князь Курбский выразил неудовольствие, что Иван Колымет без его ведома делает то, что не по душе ему, князю.

Колымет резко и грубо ответил князю, что он – не раб ему и не холоп. Ранее он был дьяком в Посольском приказе, а это чин немалый. Он может думать по-своему.

Курбский закричал на него, чтобы он «вон ушел от него».

Обозленный, хлопнув дверью, Колымет вышел из комнаты князя. Наткнувшись на мельника, он сказал ему с раздражением:

– Чего ты тут толчешься? Не до тебя мне сегодня. Приходи завтра.

Мельник поклонился и ушел.

Почти бегом направился он по дороге на усадьбу Каменской.

Найдя в конюшне Игнатия Хвостова, мельник передал ему все, что слышал в доме Курбского.

– Меня сочли изменником! – ужаснулся Хвостов. – Что же мне теперь делать? Я – изменник!

– Госпожа тебе доверяет... Она тебя жалеет. Но она тебя и любит. Ей не надо ничего говорить. Возьми ночью лучшего коня в ее конюшне и скачи к московскому рубежу. Он не так далеко отсюда. Скачи, не теряй времени, – сказал старый мельник-литвин.

Затем он на ухо прошептал Игнатию:

– А чтобы твой царь встретил тебя не плахой, а с приветом, возьми у меня... Там я, на мельнице, спрятал планы польского воеводы. В лесу хмельной пахолик потерял. Вез он планы те в Краков. В них царь найдет то, что ему нужно, и знать он будет то, чего, по мысли Замойского, царь не должен знать...

Наступила ночь. Луна то скрывалась в темных косматых облаках, то снова появлялась в полной своей красе.

Пани София веселилась с приехавшими к ней погостить родственниками. Из окон замка доносились песни, топот плясунов, звеневших своими шпорами, крики, веселый, хмельной шум...

Игнатий потихоньку оседлал самого быстроногого коня, спрятал под нательную рубашку большие листы бумаги, что дал ему мельник, и, выведя тихонько коня в ближайшую рощу, вскочил на него и помчался по дороге прочь из усадьбы.

Мельник перед этим ему указал, где лежит ближайший путь к московским рубежам.

– А коли кто будет дорогой спрашивать, куда путь держишь, скажи, в замок «Отрада». Там живут сестры пани Каменской, – сказал мельник.

Простились они, как родные. Литвин обнял Игнатия и поцеловал, пожелав ему благополучного пути.

Долго смотрел старый мельник вслед скачущему на коне Игнатию, спрятавшись в стоге сена. На глазах его сверкали слезы.

Темнее тучи Никита Годунов. То, что ему сегодня сказали в Разрядном приказе, убило его, повергло в страх и тоску, – государю стало известно об измене Хвостова Игнатия, который состоял у него, Никиты, на службе и столь продолжительное время жил у него в доме.

Теперь жди грозы. Борис Годунов и тот уже не заезжает на его усадьбу, как бы избегая иметь дело со своим дядей.

В Приказе тоже шепчутся при его появлении.

Феоктиста Ивановна, услыхав обо всем этом от него, горько расплакалась.

– Что же это такое?! – причитывала она. – С отцом моим сотряслась такая ж беда, и в ту пору от нас все откачнулись, а теперь то же самое с супругом моим, Никитою Васильевичем! Какое лютое время!

Она скрывала многое от своего мужа. О, если бы узнал теперь Никита Васильевич, как она обнимала по-матерински изменника, как иконою его благословила в дорогу, как допускала тайные встречи Анны с Игнатием! Беда была бы тогда ей и дочери Анне.

Никита сидел один в горнице, когда к нему подошла Анна и, упав на колени, проговорила:

– Батюшка мой родимый, отпусти меня в монастырь. Думала я, думала, да и надумала уйти от суетной жизни в монастырь, замаливать свои грехи... Не могу я больше жить так, как живут другие люди. Незачем мне больше жить в моем тереме, коли Игнатий изменником царю и родине стал...

Горькие слезы проливала она, говоря это.

Испуганная ее плачем и причитаниями, выбежала из своей комнаты Феоктиста Ивановна.

– Что ты, доченька?! Что ты, неразумная?! Бог с тобою, сердешная! Можно ли так говорить, милая?!

Еще настойчивее после слов матери стала проситься в монастырь плачущая Анна.

Никита Васильевич сидел молча, безучастно глядя на жену и дочь. Все рушилось, все гибнет: и его многолетняя, честная служба царю, и его семейный уют, и надежды на тихий отдых в старости после службы. Куда идти? К кому обратиться? Да и что он будет говорить? О чем?!

В такие трудные для царя, для отечества дни – измена! Что можно придумать позорнее, преступнее, грешнее этого? Сам бы он, Никита, теперь, попадись ему в руки Игнатий, убил бы его из пищали либо стащил бы его в застенок для страшных мучений. За измену родине – все дозволено, все священно и Богу угодно. Игнатий Хвостов – Иуда?! Так ли это? Может ли это быть?

Как во сне, слышит Никита Васильевич голос дочери: «Отпусти, отпусти!» и плач жены.

Вдруг он вскочил и, хлопнув изо всей силы рукой по столу, закричал диким, чужим голосом:

– Нет совести у вас! Молчите!.. Не шумите!.. Прочь! Вы только о себе! Себялюбцы.

Мать и дочь в испуге побежали на свою половину. Никогда Феоктисте Ивановне не приходилось слышать такого крика от мужа.

– Чего ревете?! – продолжал кричать Никита. – Может быть, попусту болтают... Гляди, ничего и нет!.. А вы ревете!

В это время на дворе появился верховой.

Никита затрясся, увидев его.

– Собирайся, Никита Васильевич, государь тебя требует, – проговорил, не слезая с коня, знакомый Годунову стрелецкий начальник кремлевской стражи Анисов.

– Ладно. Обожди, – глухо ответил Никита.

Опять вбежали в горницу мать и дочь, вцепились в Никиту Васильевича:

– Не пустим! Не пустим!

– Глупые, отстаньте! – стараясь сохранять спокойствие, проговорил Никита. Вырвался из их рук и быстро пошел во двор.

Вскоре он поскакал на коне рядом с Анисовым в Кремль.

Обе женщины, плача, стали на колени перед иконами.

Герасиму в Разрядном приказе объявили: те рубежи, на которых он стоял, заняты шведами; наиболее угрожаемыми ныне границами стали поселки на севере, у Колы, Печенги, на Мурмане – туда и надо перенести его сторожевую службу. Дали время съездить за женой и дочерью в Новгород, где он их оставил, и поселиться пока в Холмогорах, до особого наказа Разряда.

Герасим с этими вестями зашел к Охиме. По обычаю, обнялись и поцеловались. Она очень обрадовалась тому, что и Герасим едет туда же, где теперь находится ее Андрей с сыном.

– Увидитесь... Расскажи ему о моей жизни... о Москве... Вот обрадуется Андрей-то! Отвезешь ему и сыну рубахи, я сшила им...

Слушая ее речи, полные восторга, Герасим вздохнул:

– Тяжело, матушка, насиженное место покидать. Все пропало там у меня. Жена и дочь остались, и то слава Богу! Поеду за ними в Новгород. Повезу с собой.

– Полно, батюшка Герасим Антонович, вези ты их в Москву, да у нас пускай пока и поживут. Дом у нас в полтора житья . Хватит всем места. Дом новый, теплый, печка с трубой.

– А и дочка у меня хороша! – рассмеялся Герасим. – Невеста! Звать Наталья. Девка – любо-дорого смотреть.

– А у нас и жених ей найдется! – рассмеялась Охима, покраснев до ушей. – Садись-ка! Пообедаем. Соскучилась я тут одна, без Андрея да без Митьки. Богу в Успеньев собор хожу молиться, только и всего. Молюсь о них. Долго что-то они там сидят. Беспокоюсь я.

– Вишь, и меня с моими ребятами, порубежниками, туда же усылают. Видать, большое государево дело там. А враги, сама знаешь: где у нас что-либо прибыльно, туда и они лезут. Вон на Печенгу дацкие люди разбойным обычаем напали. Мало им тех земель на Балтийском море, что государь им отдал. Полезли, как волки, и на север, к Ледовому морю. Не зря нас посылают туда, а чтоб то море оберегать. Насмотрелся я на наших соседей. Да и свейский король тоже: зоб полон, а глаза голодны. Много обид нам причинил он. Ну, да ладно – сколько ни дуйся клещ, а все одно отвалится. Потерпим, а там будет видно...

Охима поставила на стол в кувшинах сусло, налила в чаши гороховую похлебку, нарезала хлеб, грибов соленых подала. Помолившись, оба сели за стол.

– Да, родная Охимушка, течет жизнь в постоянной тревоге. Не помню я, когда ночью бы меня не будили. Не помню, чтобы и коня наготове постоянно не держал я. Служба на рубеже, как порох близ огня. Беспокойно. Параша и та со мной ходила на бой. Все было! Время такое. Каждый жаждет покоя, отдыха, истомились по счастью, ан по нашему-то и не выходит.

Охима рассмеялась:

– Вот и Андрей мой... Начнешь ему что-нибудь говорить, а он: «Время теперь такое! Потерпи! Изменится...»

– А что ему и говорить, коли не это? Понятно, не хотела бы Русь столько врагов иметь. Однако на Бога надейся, да и сам не плошай. Видел я много всего. Видел, как и города рассыпаются, будто песок морской. Видел бури на море, моя засека у самой воды стояла; видел бури и на суше, бури человеческие. Как будто ни того, ни другого нам не надо, а все то приключается. Вот и думай! Что к чему. А у меня такой теперь слух, что вот сплю и слышу: где-то таракан ползет, а может, это не таракан? Вскакиваю, смахиваю его, проклятого, в лохань и опять ложусь. Сплю и еще пуще прислушиваюсь. Вот какова служба на рубежах.

Охима сочувственно покачала головой.

– У нас будто поспокойнее. Только татары...

– То-то и оно... – засмеялся Герасим. – Везде одинаково. Крым от Москвы далеко, а все-таки спать спокойно и вам не всегда можно. А я, матушка Охима, и не мог бы теперь спокойно жить. Скучно, пожалуй, стало бы. Коли я день пропущу и на коне засеку не объеду, мне не по себе, будто чего-то не хватает. А уж если дам отпор какому-нибудь врагу, разбойнику, – то у нас с Парашей и Натальей настоящий праздник в тот день. У нас там просторно было, море, пески да морские орлы и чайки. Как-никак, а два десятка лет продержались мы там и мореходам нашим путь у моря охраняли. Я и не верю, что у нас отняли то море. И никто не верит. Оно опять нашим будет. Поверь мне – будет нашим!

Охима усмешливо покачала головой:

– Будет ли?

– Будет! – ударив кулаком по столу, грозно гаркнул Герасим. – Была та земля русской – и останется такой. Немало за нее нашей крови пролито.

– А где взять такую силу, чтоб врагов прогнать? – спросила Охима.

– Был бы у нас хлеб, а зубы сыщутся... – рассмеялся Герасим, подмигнув Охиме. – Не сомневайся.

– Когда же ты поедешь в Новгород?

– Завтра. Ну, спасибо тебе, Охимушка! – низко поклонился Герасим, помолился и стал собираться в Разрядный приказ.

Среди болот, сквозь дремучие леса пробирался Игнатий Хвостов к московскому рубежу.

Коня пришлось оставить в одной из литовских деревень. По дорогам скакать на коне стало опасно – чем ближе к границе, тем больше всякой стражи было расставлено королевскими воеводами на путях к России.

В литовских деревнях Игнатию оказывали дружеский прием; крестьяне прятали его у себя в хатах, давали ему пищу, провожали его по потаенным лесным тропам. А чтобы не растерзали Игнатия дикие звери, снабдили его пистолью и кинжалом.

Горя желанием скорее вступить на родную землю, Игнатий почти бегом пробирался по лесным тропам. Сердце билось невыразимою тревогою, горячая, мучительная мысль о том, что на родной стороне о нем говорят как об изменнике, терзала его. Ведь и до Анны дойдет этот слух, тогда что? Да и все другие люди, знавшие его, что скажут теперь? Они проклинают уже его, Игнатия. Они думают, что и впрямь он изменил родине.

Да разве он по своей воле сидел на усадьбе пани Софии? Разве не искал он постоянно удобного случая, чтобы сбежать от нее? Ее доброта к нему, злосчастному пленнику, была прихотью развратной дворянки-помещицы. Разве покидала его хоть на единый час мысль об Анне? Но... пани София окружила его таким надзором, что каждый шаг его ей был известен, и если ему удалось в ту ночь бежать, то только потому, что слуги ее были все в доме, прислуживая на пиру, устроенном ею в честь родственников, да и кони оставались без надзора конюхов, которые спали хмельные в своей хате.

Игнатий спешил в Москву и не только ради себя, ради своего оправдания. Он узнал от пани Софии, когда она была во хмелю, что король и Замойский тайно принимали у себя послов от крымского хана. Король хотя и заключил мир с московским царем, но не оставляет мысли подготовить новую войну против русских. А с ханом у него был совет об одновременном нападении на Русь.

– Зачем тебе возвращаться в Москву? – говорила она. – Скоро опять ее сожгут татары. Близкий к Замойскому человек сказывал мне о том... У меня тебе будет хорошо. Ты будешь у меня своим человеком. Король наш воинственный... Он уж надоел нам... Мы хотим мира... А он только и думает о новой войне.

Много всего наслушался Игнатий у пани Каменской и теперь спешил обо всем этом рассказать в Посольском приказе, а коли то угодно будет, и государю.

Путь его к рубежу становился с каждым шагом все опаснее.

Везде попадались ему конные разъезды польских порубежников.

Однажды он едва не попался им в руки. Чтобы ускользнуть от польских стражников, он просидел целую неделю в болотистых лесных урочищах. Но он постоянно старался утешать себя тем, что нет ни радости вечной, ни печали бесконечной!

Никите Годунову велено было царем сдать свою должность стрелецкого начальника воеводе Соломину, бывшему в дальнем отъезде на поимке разбойников. Государь обошелся с ним холодно, когда он был на приеме во дворце. Никита понял, что на него легла тяжелая государева опала.

Он сидел теперь целые дни дома в глубоком унынии. Одно горе за другим свалилось на его голову. Вот уж истинно: пришла беда – жди другой! С дочерью Анной теперь творится что-то неладное. Не пустил в монастырь. Задурила, плачет целые дни, не ест, не пьет, и сон ее не берет, и дрема не клонит. Кропили святой водой, к колдунье водили – как будто в рассудке помешалась девка. Мать извелась, глядя на нее.

На посад стыдно выйти – все соседи уж знают, что Никита Годунов впал в немилость у царя. Смотрят искоса люди, нехотя здороваются. Хоть в петлю лезь от тоски и позора. В несчастье познаются друзья, и вот оказалось, что их не было и нет. Даже Борис Федорович и тот покинул его, Никиту. А за что? Да разве мог он, Никита, знать, каков будет Игнатий? В чужую душу не влезешь, чужая душа – потемки.

Так тяжело, так тяжело на сердце у Никиты, что и Богу молиться не тянет. Одеревенел весь. Вот и теперь: из комнаты дочери опять доносятся всхлипывания и причитания. Но стоит ли утешать?! Что скажешь ей?! Какие слова могут унять ее рыдания?

Никита сидит за столом, опершись головою на руки, – горькая дума бродит в его голове: не согласиться ли и впрямь на пострижение в монахини своей дочери Анны? Воля Божья. Против судьбы не пойдешь.

Оделся Никита в новый кафтан, собравшись в Вознесенский девичий монастырь, чтобы поговорить с игуменьей о своей дочери Анне, посоветоваться, послушать, что скажет старица.

Феоктиста Ивановна обеспокоилась, видя это, но не решилась спросить, куда он хочет идти. В последнее время Никита Васильевич стал неузнаваем: раньше он был ровный, спокойный, ласковый, теперь стал раздражительный, крикливый, порывистый, взял в привычку брагу пить неумеренно.

– Полно тебе убиваться, очнись, доченька! Ведь ты и отца-то замучила! Бегает он, себе места не находит... Ему и без того горя хватит... Грешно так-то... – приговаривая, гладила она по голове дочь. Анна сидела в углу на скамье, закрыв лицо руками.

– Что ж ты молчишь? Или онемела?

Анна продолжала неподвижно сидеть, никак не отзываясь на слова матери.

Феоктиста Ивановна с убитым видом отошла прочь.

VI

Одиннадцатого августа того же 1583 года посол царя Федор Писемский со своими товарищами отбыл из Холмогор на богато оснащенном корабле в Англию.

Государев наказ: во-первых, договориться с королевой Елизаветой о военном союзе России с Англией. Во-вторых, наедине с королевой тайно поведать ей о желании Ивана Васильевича породниться с королевским домом. Невестой своей государь желает племянницу королевы, принцессу Марию Гастингс, при условии если Мария будет иметь качества, необходимые для московской царицы. То рассмотреть должен сам посол. Царь поручил Писемскому взять у принцессы ее парсуну на доске или на бумаге и в точности записать для царя: высока ли Мария Гастингс, дородна ли, бела ли и в каких летах?

Особо, под большим секретом, царь велел Писемскому узнать: каково подлинное сродство принцессы Гастингс с королевой и сан ее отца; имеет ли она братьев, сестер?

Перед отъездом Писемского из Москвы царь напутствовал его словами:

– Разведать о ней все, что можно, дабы не случилось ошибки.

Теперь, расположившись в уютной, теплой каюте на корабле, Писемский рассказал о беседе с царем своим спутникам, подьячим и толмачам. А затем передал им и другой наказ царя:

– Если королева или ее люди скажут, что у вашего государя уже есть супруга, отвечать: «Правда, у государя супруга есть, но она не царевна родом и не дочь князя-владетеля, а простая дворянка. Она не угодна ему и будет оставлена, коли состоится сватовство царя к племяннице королевы, Марии».

Все провожатые Писемского дали ему слово, что сказанное им они исполнят в точности, как то угодно батюшке государю.

Писемский проговорил, нахмурившись:

– Жену в чужой вере государю не к лицу держать. Он велел сказать королеве, что Мария Гастингс должна принять нашу веру, которая на Руси. Неприлично перед русским народом царице, откуда бы она ни была, иметь не нашу веру, а чужую.

– Правдиво сказано! – поддакнули Епифан Неудача и другие посольские люди. – Вера у нас – то же, что земля, на которой стоит русское царство. Изменить вере – изменить земле.

– Вот потому-то государь и требует, чтобы не только Мария, но и ее слуги, что приедут к нам, тоже приняли русскую веру. Еще государь велел сказать, что наследником престола будет царевич Федор. А если от английской княжны родятся дети, им будут даны уделы, как издревле то водится на Руси.

Немного помолчав, Писемский поднялся со скамьи и произнес, погладив в раздумье бороду:

– Придется нам трудненько. Государь тверд в своем слове. На уступки не пойдет. Так он и сказал мне: «Если королева согласия тебе на все эти мои требования не даст, то проси у нее отпуска домой. Дела тогда у нас никакого не может быть».

После этого Писемский сказал:

– Что знаете и что слышите от меня, держите про себя. Худые люди, что с послами едут в чужую землю, а на язык невоздержанны. Государь писал Наумову в Крым: «Ты своих робят отпустил в Москву, а они, дорогою едучи, все вести разгласили. Так ты бы вперед к нам вести писал, а людей своих не отпускал, чтобы такие вести до нас доходили, а в людях бы молва не была без нашего ведома». Вы целовали крест на том, то и выполняйте.

Все опять повторили Писемскому, что будут верно служить царю и ни одним словом не обмолвятся о том, что знают.

– Нелегкое дело наше! – громко вздохнул Писемский.

В самом деле, задача нелегкая: и союз военный, государственный заключить, и чтобы о красоте Марии царю слово правильное молвить, и чтобы в необходимости перехода в русскую веру ее убедить. А с пустыми руками вернуться опасно. Царь может разгневаться: не сумели-де государев наказ выполнить.

Забота великая навалилась, что и говорить!

Да еще такое длинное путешествие! Надо обогнуть Мурманскую землю, Колу, Норвегию по Ледовому океану и через другой океан проплыть, чтоб добраться до берегов Англии. Два океана!

Уже по выходе из Холмогор, на Студеном море, морские ветры дали себя знать, корабль едва-едва справлялся с волнами, а что дальше?

Корабль был торговый, вез пеньку, канаты, тюленье сало и многое другое в Лондон. Матросы были опытные, они уже не раз ходили по Ледовому океану и в Норвегию, и в Данию. На корабле находилось немало и английских торговых людей из лондонской «Московской компании».

Вокруг летало множество чаек, иногда они садились на реи мачт, опускались на палубу, бестолково кружились над головами, словно заигрывая с людьми.

Родной берег оставался все дальше и дальше позади.

Писемский и его спутники, стоя на палубе, усердно молились в сторону Москвы.

– Прощай, матушка Русь!.. Уплываем! – громко сказал Писемский, обернувшись растроганным лицом к своим товарищам.

Леса, болота, поля... Глухие, всеми забытые деревушки с бедными, обнищавшими поселянами, которые внешний мир познают только по налагаемой на них дани да по насильственному изъятию по временам из их семей парней в королевское войско для никому из них не понятной борьбы с русскими. Все остальное от них скрыто лесами, болотами и заросшими дикою травою полями.

Настал день – все это осталось позади Игнатия.

Его нога ступила на родную, русскую землю. Это был для него день великой радости. Он с восхищением окидывал взглядом открывшуюся перед ним местность.

Он стоял на высоком холме. Отсюда была видна извилистая уходящая вдаль, сверкающая зеркально в лучах полдневного солнечного сияния река. Среди ярко-зеленых лугов, красуясь белизною своих стен, высилась сельская церковка, стиснутая крохотными избами, сбившимися вокруг нее в кучу, словно они спасались от неприятеля, угрожающего им со стороны соседнего беспокойного польского царства. Так подумалось Игнатию, потому что и в литовских деревушках ему приходилось много всего слышать о мародерстве наемников короля Стефана – немецких, венгерских и разных других ландскнехтов. Было известно, что Баторий не брезговал брать к себе в войско всяких бродяг, заведомых воров и убийц. Они никого не боялись, никого не слушали, сам король ничего не мог поделать с их воровским разгулом. Знал Игнатий и то, что при всяком нападении на русские села и города народ набивался в церковь или собор, прячась за их стенами от налетчиков и поражая их из своего укрытия стрелами и огнем.

Игнатий облегченно вздохнул, почувствовав, что он действительно опять на родине, когда до него донесся торопливый, звонко разносившийся по равнине звон колокола с церковной вышки, когда увидел внизу около реки стадо коров, охраняемое босыми, весело перекликавшимися по-русски ребятишками.

Русь, великая, родная Русь в этом удаленном от Москвы уголке своем представилась Игнатию такою спокойною, простою, мирно зеленеющей, как будто все, что творится в иных ее пределах, – случайное, навязанное ей со стороны завистников, и даже около неприятельского рубежа она хранит гордую мысль о своей неумирающей силе, о своем счастии в будущих временах, о своей непобедимости...

Снял шапку Игнатий, поклонился на все четыре стороны, помолился, обратив лицо к сельскому храму, и стал спускаться с холма по извилистой тропинке вниз.

В деревне он заночевал, а затем по дороге, которую ему указали крестьяне, двинулся в дальнейший путь. Его беспокоила весть, которую ему поведали в деревне, будто царь убил своего сына, а после того тронулся умом, государством правят бояре, а от сего великие раздоры идут в Москве.

Крестьяне говорили, что рассказал это один монах, пробиравшийся к посольскому рубежу из Новгорода.

Однако его смущало, что рассказывал это мужикам новгородский монах. В Новгороде духовенство ненавидело царя, да и вообще все духовенство на Руси не жалует царя своим благоволением. Они не могут простить ему, что на последнем церковном соборе царь посягнул на отчуждение у них в пользу мелких, бедных дворян церковных земель. Царь говорил тогда: «Вы покупаете и продаете души нашего народа. Вы ведете жизнь праздную, утопаете в удовольствиях и наслаждениях, дозволяете себе ужаснейшие грехи, вымогательства, взяточничество и непомерные росты . Ваша жизнь изобилует кровавыми грехами: грабительством, обжорством, праздностью, содомским грехом...» Игнатий знал, как после этого собора попы и монахи обозлились на царя, мешали даже его женитьбе.

Игнатий постарался отогнать от себя мрачные мысли о царе. Он наслаждался смолистым запахом хвойного бора; чувствовал себя как дома в этих лабиринтах узких, окаймленных прямехонькими стволами сосен, просек; радовался щебетанью лесных пичужек, стуку дятлов, кукованью кукушек... Все это, давно знакомое, знакомое с самого детства, теперь зеленело и звучало по-новому.

О пани Софии Каменской теперь было неприятно, тяжело вспоминать. Анна! Анна! Русская, простая, ласковая, невинная девушка в его уме застила теперь своею красотою всех красавиц иноземного царства. Прочь они все! Опять он увидит ее, свою единственную, свою Анну!

При воспоминании о любимой девушке грудь ему стиснуло горячее нетерпение поскорее ее увидать. Он готов был пуститься бежать по дороге к Москве. Все вдруг озарилось в нем чувством безграничного счастья... В обветшалой, изодранной одежде, почти босой беглец из плена – он никогда не испытывал такого довольства собой, такой сладкой гордости, как теперь, – да, он богаче всех богачей!.. В его душе величайшее в мире богатство – любовь! Она окрашивает небо в мягкий розовый цвет, темную чащу хвойного бора она осыпает красными, ярко-золотистыми, лиловыми, шелково-белыми цветами, источающими нежный запах, запах ее шеи, ее головки, всей ее... Вот какова его любовь! Надо забыть навсегда богатую пани Каменскую. Она красива, но где ей затмить своею красотою Анну?! Несчастная! Она была добра к нему, Игнатию, но... Бог с ней!

«Игнатий, прибавь еще шагу! Торопись, Анна ждет тебя! Не думай ни о ком, только о ней!»

Ему кажется, что эти слова ему нашептывают со всех сторон какие-то невидимые добрые духи.

И он, с довольною улыбкой отталкиваясь палкой от земли, ускоряет свой шаг по дороге к Москве.

Ермак и его есаул Иван Кольцо, разбив войско татарского царя Кучума, овладели на берегу Иртыша главным городом татарского царства Сибирью. Кучумово войско билось стойко, отчаянно, Ермак одержал большую победу, выполнив наказ Строгановых, которые перед походом сказали ему:

– Иди с миром очистить землю Сибирскую и выгнать безбожного салтана Кучума!

Начав поход первого сентября в ладьях, нагруженных съестными припасами и снарядами, легкими пушками и «семипядными» пищалями, казаки к двадцать шестому октября с боями уже подошли к столице Кучумова царства и утвердились в ней.

Город Сибирь стоял на высоком берегу Иртыша, укрепленный с одной стороны крутизной, глубоким оврагом, с другой – тройным валом и рвом. Нелегко было овладеть им, но лихие казацкие воины, не щадя своей жизни, взяли его и угнали далеко в тайгу Кучумово войско и самого его, царя Кучума.

Богатая добыча досталась казакам: золото, серебро, азиатские парчи, драгоценные камни, меха... Все это Ермак разделил поровну между своими воинами.

Ермак был не только храбрым вождем, но и добрым, разумным воеводою; он сумел снискать любовь и доверие к нему мирных жителей, татар и остяков. Его воины не смели обижать местных людей.

Летописец тех времен писал: «Ермаковы казаки в Сибирской столице вели жизнь целомудренную, молились и сражались».

Смелый и мужественный племянник царя Кучума, Маметкул по ночам нападал на лагерь Ермака. Казакам приходилось все время быть настороже, всегда быть готовыми к отражению вражеских набегов. Но и тут не посчастливилось Кучуму, все еще надеявшемуся отбить свою столицу у Ермака. В одном из боев царевич Маметкул попал в плен к казакам.

Победа осталась на стороне Ермака полная. Уже ничто не могло помешать ему чувствовать себя хозяином в Сибири. Но он понимал, что с горсточкой казаков ему все же не удержать завоеванных земель.

Ермак послал Строгановым грамоту, а в ней говорилось, что-де «Бог помог ему, Ермаку, одолеть салтана, взять его столицу, землю и царевича, а с народов присягу в верности».

Ермак грамоту написал и к царю, что «его бедные, опальные казаки, угрызаемые совестью, исполненные раскаянья, шли на смерть и присоединили знаменитую державу к России, во имя Христа и великого государя, на веки веков, доколе Всевышний благоволит стоять миру».

Ермак писал, что он ждет указа государя и присылки им воевод, которым он, Ермак, и сдаст царство Сибирское. Он уверял царя, что казаки готовы к новым подвигам, готовы умереть за царя и родину на поле битвы или на плахе, как будет угодно ему, государю, и Богу.

С этою грамотою поехал в Москву вместе со Строгановым Иван Кольцо.

Царь милостиво принял обоих. Атаман Кольцо с товарищами бил челом царю Ивану Васильевичу царством Сибирским. Он поднес царю подарки Ермака: шестьдесят сороков соболей, двадцать черных лисиц и пятьдесят бобров.

Площади и улицы Кремля и посадов наполнились народом. Церковные благовесты потекли над Москвой, бирючи в нарядных, расшитых серебром кафтанах разъезжали на конях по площадям и выкрикивали весть о присоединении к Московскому государству великого Сибирского царства.

Во дворце шел пир в честь приехавших в Москву Строганова и послов Ермака.

Государь допустил Ивана Кольцо к своей руке, притом же пожаловал Ивану Кольцо и его товарищам денежную награду, подарки сукнами, камками.

Иван Васильевич велел отправить Ермаку помощь. В поход выступили пятьсот хорошо вооруженных стрельцов под началом воеводы Семена Болховского.

Иван Кольцо привез Ермаку в город Сибирь царские подарки: две брони, серебряный кубок и шубу с собственных царских плеч – честь, которую никому никогда не оказывал царь.

В царской грамоте казакам было объявлено вечное забвение их старых вин и вечную благодарность им России за важную, оказанную государству услугу. В грамоте царь назвал Ермака «князем Сибирским», а не атаманом, велел ему «распоряжаться и начальствовать, как было дотоле, чтобы утвердить порядок в земле и верховную государя власть над нею».

Иван Васильевич стал бодрее, воспрянул духом после присоединения Сибири. В беседе с Борисом Годуновым он сказал:

– Могу радоваться тому случаю, но не похваляться. Разбойники, мужики оказались дальновиднее меня и моих бояр. Пока мы сдавали города на западе, они шагнули на восток. Они облегчили тяготу моих неудач. Хвала им! Сие дерзание мужиков говорит о силе их, о непокорливости, о бесстрашии... Они могут быть победителями, они... они...

Царь вдруг остановился, задумался.

– Видишь?! Можно ли того было ждать?! Тысячи людей под началом моих воевод делали меньше горсти беглых рабов. А это знак! Ох, Борис, мало мы знаем черный народ! Всю ночь думал я о том, – что будет дальше? Не дано нам много понимать... Ведь и они о родине...

Задумался и Борис Годунов.

– Великий государь, – тихо заговорил он, – то и я думаю. Черный люд непонятен. Разбойниками, татью величаем мы беглых холопов, что прячутся по лесам и грабят князей и купцов на больших дорогах... Мы почитаем их пропащими людьми, неспособными думать о благе государствия, но, как видится, у них есть мысль, разум, есть воля...

На лице царя застыло выражение недоумения:

– Мысль, говоришь?.. Воля?.. Откуда ты знаешь? И я то же думал...

А через некоторое время с негодованием воскликнул:

– Глупцы бояре, князюшки и дворяне!.. Им и невдомек, что их холопы – люди! Да еще такие, как ты говоришь! Ого-го-го! Мудрено, Борис!

Царь махнул рукой:

– Иди! Не пугайся! Я не хочу, чтобы ты пугался... И я не буду. Довольно мудрствовать.

Борис Годунов покраснел, низко поклонился и собрался уходить.

– Стой! – сказал ему вслед царь. – Моя жизнь недолга уж. А вам придется жить и дальше. Боюсь я за вас. Береги Федора!

Борис ушел.

Царь долго смотрел в окно в глубокой задумчивости; покачал головой, вздохнул и пошел в свою опочивальню.

VII

Писемский с дьяком Неудачей и с толмачом Бекманом благополучно прибыл в Англию. Правда, нелегко было пройти Ледовитый океан и обогнуть Норвегию, но все же и бури, и льдины, и ветры – все было побеждено кораблем, на котором плыл московский посол. Почти четыре месяца продолжалось путешествие. Мужественно, с большим терпением и пристойной послу царя гордой самоуверенностью держался все это время Писемский на корабле. Бури не пугали его; равнодушно смотрел oн на громадные, разъяренные валы, вздымавшиеся выше корабля, готовые затопить его; ни словом не обмолвился он и тогда, когда не было на корабле пресной воды, а его мучила жажда; не роптал он и на перебои в еде. На все смотрел просто, с улыбкой, как человек, которого все это только забавляет, но не нарушает его спокойствия.

Капитан и матросы на корабле диву давались такому хладнокровию московского посла...

В Лондоне Писемского приняли с почетом, но здесь он узнал, что королева Елизавета отдыхает в своем замке в Виндзоре. Писемского не смутило это. Он решил добиться скорейшего свидания с королевой. Особым вниманием окружили его сановники двора королевы, оставшиеся в Лондоне, и торговые люди из лондонской «Московской компании». Почти ежедневно устраивали они пиры в честь московского посла, стараясь всячески развлечь его. А в Виндзор были отправлены гонцы к королеве с известием о прибытии московского посольства. Послу объявили, чтобы он был готов к свиданию с королевой.

Королевские вельможи хвалили мудрость московского царя, расхваливали ум и преданность престолу самого посла, пили вино за здоровье царя и его посла. Всячески старались они показать свое дружелюбие к Москве.

– Дымно кадят, – сказал, отдуваясь, после одного пира Писемский, – всех святых зачадили. А день за днем уходит – все мы королевы не видим.

Высокий, усмешливый молодой парень Епифан Неудача сострил:

– Думали по часам, а выходит – по годам. Продувной народ здесь.

Писемский похлопал его по плечу, шутя:

– Год, братец, не неделя: все будет, да не теперя. Потерпим. Иной раз это и на пользу.

А за окном серо, туманно. Словно громадные чудища во мгле высятся темные фасады домов. В другое окно посмотришь – мутная даль моря. У берегов прижались суда; над водой голый лес мачт... Мокро, сыро, скучно кругом. Чужбина. И никаких вестей из Виндзора.

В напряженном ожидании прошло еще и еще много дней. Наконец посольству предложили переехать в Виндзор.

И вот однажды явились к Писемскому несколько знатных лордов из королевиной свиты.

«Слава Богу, – подумал Писемский, – пришли за нами. Пора».

Вельможи раскланялись, пожали руки московским людям по своему обычаю, и один из них сказал:

– Мы приглашаем знатных господ принять участие в охоте на оленей. Мы уверены, что знатному господину, министру его величества, московского владыки, придется по вкусу такое развлечение. Королева одобрила это.

Писемский вежливо, с достоинством выслушал англичанина и, поклонившись, сказал:

– На королевином жалованье много челом бью. А гулять, ездить теперь не приходится. Присланы мы от государя к королеве по их великим делам. Мы сюда не гулять, а по важному делу прибыли, но государеву делу до сих пор и почину нет. Да нынче же у нас и пост: мяса мы не едим, и нам оленина ни к чему не пригодится! Не обижайтесь, но охота нас не прельщает.

Он пожал плечами и иронически улыбнулся.

Высокий, худой, бритый джентльмен в зеленом бархатном камзоле и серых обтянутых до колен штанах с поклоном развел руками и отрицательно покачал головой:

– Мы надеемся, что посол его величества не пожелает огорчить нашу великую королеву. Мы не можем доложить ей о вашем отказе.

Писемский ответил:

– После этих ваших слов можно ли мне, государеву слуге, идти против желания ее величества великой королевы?

Вельможи, удовлетворенные таким ответом, вышли.

Писемский почесал затылок, тяжело вздохнул:

– М-да. Милость велика, да не стоит и лыка. Ждали невесту государю высмотреть, а придется олениной оскоромиться.

И, покачав головой, усмехнулся:

– Ой, чудной народ, ой, чудной народ! Замотать нас хотят. Наберемся же терпенья.

– Что делать, Федор Андреевич, – сказал Епифан Неудача, – ради государя и оленинкой оскоромишься... Вон я на обеде у королевина казначея какую-то лягушку съел. После того она три дня в брюхе прыгала... Ради государя на все пойдешь.

– Ладно, отмучаемся, и мы людьми станем! – засмеялся Писемский.

...Наконец посол Федор Андреевич Писемский, его дьяк Епифан Неудача и толмач Бекман были приглашены в замок. Окруженные нарядно одетыми вельможами и в сопровождении торговых людей «Московской компании», они прошли анфиладу роскошных дворцовых палат по расшитым золотыми узорами коврам.

Писемский шагал важно, неторопливо, подняв голову, высокий, дородный, готовый до конца отстаивать интересы своего государя. За ним следовали дьяк Неудача, с пером, чернильницей у пояса и со свитком бумаги в руке, и толмач Бекман, худой, маленький, подвижный человечек с козлиной бородкой.

Посол и его провожатые вошли в большой мраморный зал. На высоком троне, сияя блеском своего пышного платья и массою драгоценных камней, под красивым бархатным балдахином сидела сама королева Елизавета. Московские люди были поражены роскошью, богатством и блеском всей обстановки приема.

Вокруг королевина трона, на ступенях, стояла толпа нарядно, цветисто одетых вельмож. В зале царила необыкновенная тишина; слышны были только шаги посла и сопровождавших его людей.

Когда Писемский приблизился к трону, королева поднялась.

Писемский, став на одно колено, поклонился и громко передал королеве приветствие царя Ивана Васильевича.

Елизавета внимательно выслушала посла, а потом, сделав несколько шагов вперед, взяла государево письмо и велела своим пажам принять соболя и другие подарки царя Ивана. С приветливой улыбкой она сказала Писемскому, что, к сожалению, не знает русского языка и не может на его родном языке выразить ему свою горячую благодарность, но это не мешает ей питать самые дружеские чувства к царю.

Она спросила о здоровье Ивана Васильевича и тут же высказала глубокое сожаление по поводу кончины царевича Ивана.

В расшитом серебряными узорами белом платье, стройная, высокая, красивая королева своим видом невольно заставила Писемского подумать: «Вот бы нашему государю невеста под стать!»

Она была оживленна, приветлива и не скупа на слова.

Писемский сказал:

– Наш государь Иван Васильевич приказал мне передать вашему величеству, что он любит вас как мудрую, великую королеву.

С бедовой улыбкой Елизавета ответила:

– И я люблю его не менее. Я очень желаю видеть царя когда-нибудь собственными глазами. Это – моя мечта.

Затем она спросила Писемского: нравится ли ему Англия?

Писемский ответил:

– Страна, которой правит такая мудрая, прекрасная королева, навсегда останется в доброй памяти у меня, у московского посла, о том я и доложу своему государю. Англия – многообильная, многолюдная и веселая страна, и русский царь гордится дружбою с ней.

Королева Елизавета спросила Писемского: спокойно ли теперь в Московском государстве?

Писемский ответил, что мятежи все давно утихли и слухи о них постоянно распускают в Европе недруги царя. Преступники давно раскаялись, а государь объявил многим свою милость. Казней теперь на Руси нет. Тихо и хорошо стало.

После приема в королевском дворце в честь русского посла был ycтроен торжественный обед.

Из дворца королевы Писемский вернулся вполне довольный приемом королевы. Она очень понравилась ему. Одно беспокоило, что дело затягивается. Пока еще никаких разговоров о военном союзе России с Англией и о сватовстве царя Ивана к Марии Гастингс не произошло.

Хорошее впечатление от первой встречи с королевой Англии скоро рассеялось, так как опять потекли томительные дни ожидания, опять нудные, бесплодные разговоры с вельможами.

Писемский стал наотрез отказываться от веселых пиров, не желая принимать участия и в прогулках по виндзорским рощам. От охоты, на которую его часто приглашали королевские придворные, он открещивался с негодованием.

– Мы сюда приехали, – говорил Писемский, – за делом, а не для игрушек. Мы – послы, а не стрелки. Бог с ней, с олениной! Не надо нам ее!

В придворных кругах пошли слухи о строптивости московского посла.

Наедине со своим дьяком Писемский, расстроенный, обиженный, вздыхал:

– Далась им эта охота на оленей, дьявол ее побери! Тошнить уж меня стало от их ухаживаний. Царь, гляди, нас там заждался. Сердится! Иван Васильевич не любит проволочек в деле, которое задумает. А мы тут толчемся на одном месте. Государь не зря послал нас. Он хочет вернуть море любой ценой. И мы должны его волю выполнить.

Царица Мария в бурную осеннюю ночь разрешилась от бремени – родила сына, которого и назвали Димитрием.

Царь неотлучно находился при ней. Он видел, как обмывали маленькое розовое тельце новорожденного мальчика. Он слышал его слабый писк, и слезы проступали у него в глазах. Ему было жаль царицу Марию. Он сознавал, что не уделяет ей той мужней заботы, которую уделял он в молодые годы прежним своим женам. Он чувствовал усталость, старость. Его в последние дни преследовала даже мысль о близкой, как ему казалось, смерти.

Он склонился над постелькой малютки. Стал вглядываться в черты его лица. Что-то ждет его, этого царевича, впереди? Ему, царю, было понятно, что не видать уж ему этого сына взрослым. Здоровье подорвалось. Сердце временами замирает, отказывается работать. И даже присланный королевой Елизаветой знаменитый лекарь Елизарьев не в силах облегчить болезнь.

Царица Мария лежала на постели мертвенно-бледная, измученная тяжелыми родами, жалобно смотрела на царя, стараясь не стонать.

Он наклонился над ней, поцеловал ее.

– Ты вся в огне!.. Господь с тобой, Мария!.. Не сердись на меня...

– Полно, государь... – почти шепотом произнесла она.

Лицо ее теперь показалось царю совсем детским, как у малолетней девочки.

Заплакал новорожденный. Царица в беспокойстве зашевелилась, пытаясь поднять голову.

– Что с тобой, государыня?! Лежи спокойно... Я подойду...

Царь Иван поднялся, подошел к постельке царевича, оттолкнув мамок.

– Ну, ну, не беспокой мать! – с напускной строгостью сказал царь и тихо рассмеялся. – Пока твой отец жив, спи... не беспокойся. Отец не даст в обиду...

Детский плач прекратился.

Царь указал царице рукой на ребенка:

– Слушает отца... Молодец! А теперь я пойду...

До царя донесся едва слышный голос Марии:

– Не уходи. Мне страшно!

Иван Васильевич поморщился. Он почувствовал внезапно нахлынувшую на него острую тоску.

– Не уйду. Останусь, – сказал он, пересиливая себя.

Сам больной, немощный, изнывающий под тяжестью забот и тревог, царь Иван с ужасом подумал, что он должен быть опорой жене, детям, что за него все держатся... Но какая опора?!

Тяжело вздохнул он, перекрестившись.

– Со мною тебе легче, Мария? Да?!

Она утвердительно кивнула головой. И это его еще больше повергло в уныние. Мелькнула мысль: вдруг он и в самом деле скоро умрет, что тогда с ней будет? Разве сможет она выдержать напор алчной боярщины? И сможет ли ее спасти от беды царевич Федор?!

Лучше не думать!

Царь сердито закричал на мамок, приказав оставить его одного с царицей. Мамки в страхе удалились.

– Государь, ты любишь меня? – шепотом спросила царица.

– Да, – поглаживая ее по голове, ответил царь.

В осенней пoзoлoтe кремлевские сады.

Погода не по времени теплая, солнечная.

Царь Иван Васильевич с царицей Марией, уже вставшей после родов с постели, и с сыном Федором совершает прогулку на паруснике по Москве-реке. Большое широкое государево судно убрано персидскими коврами. На бортах цветная роспись: драконы, сказочные птицы и всякие иные «чюдесы».

Царь и царица Мария сидят у носовой части палубы на возвышенном месте, в бархатных с позолотой креслах. Ступенью ниже царевич Федор.

В нижней части судна, у широких окон, гребцы – двадцать юношей в голубых шелковых рубахах. Весла вздернули вверх, предоставив судну идти самостоятельно, вниз по течению.

Ближние к царю дворцовые бояре расположились позади царской семьи на золоченых скамьях. Сидят строгие, неподвижные, со взглядами, устремленными к царской семье.

Вдоль бортов судна – обтянутая кольчугами стража с секирами на плечах.

Судно медленно движется вниз по реке. Паруса едва-едва колышутся под легким дуновением попутного ветерка.

Молодые, румяные лица гребцов сияют счастьем. Еще бы! Немалая честь незнатным дворянам вести на веслах государево судно.

Царь молчит, но не суров. Лицо его худое, морщинистое, желтое. Мутным, усталым взором окидывает он уплывающие назад берега.

Тихо журчит вода под острием килевой части. Кругом пустынно. Не видно даже москворецких рыбаков. Государева охрана накануне запретила обывателям в этот день показываться на реке.

Лиственный лес большими, багряно-золотистыми валунами слоится, покрывая собою прибрежные холмы. Стволы березок вытянулись, белоснежные, прямехонькие – не шелохнутся, будто это государевы рынды, построившиеся для проводов царя.

Когда судно проплывало мимо большой заводи, тесно окруженной кленовой рощей, Иван Васильевич поманил к себе стоявшего во главе стражи Годунова.

– Вели остановить, – тихо сказал он. – Причальте к берегу.

Годунов дал знак рукою рулевому и гребцам. Судно плавно, крутым полукругом, вошло в заводь, остановилось вблизи берега.

– Гусляров и домрачей! – кивнул царь Бельскому.

Из трюма вылезли несколько древних старцев. У одних в руке гусли, у других домры. Около царева кресла старцы упали на колени, прильнув лбами к ступеням помоста, у самых ног царя.

– Буде! Вставайте! – нахмурился царь, взялся за голову, закашлялся. Затем, отдохнув, сказал: – Спойте про далекие походы Олега Храброго, как он море переплывал и византийские земли топтал.

Скорехонько поднялись гусляры и домрачи с пола, помолились на все четыре стороны, поклонились до пола государю и уселись, поджав под себя ноги, полукругом, против царского места.

На судне стало так тихо, что слышно было, как играет в воде серебристая плотва, как мышь лесная в страхе шмыгнула в траве, шурша сухим осенним листом.

Зазвенели струны, полилась песнь старцев:

Уж давно то было, Как на святой Руси, На святой Руси, В славном Киеве Всколыхнулся люд, Провожая князюшку, Князя храброго, Князя мудрого, Во поход большой... То не буря и не молния, – Паруса Олега поднялись над морем...

Лица старых гусляров оживились, глаза блеснули гневом.

Песня рассказывала о том, как в древние времена по днепровским водам в Черное море уходили с торговлей русские купцы и как в Цареграде их обижали греки, грабили, побивали, а кого и в полон брали. Не стерпело сердце у князя Олега, и повел он на ладьях свое войско по Черному морю, чтобы жестоко наказать Цареград. А в каждой ладье сидело по сорока воинов. И в голове каждого воина была та же мысль, что и у Олега: отомстить грекам за их злодейства.

Долго ли, мало ли плыли Олеговы ладьи, но, хорошо зная направление ветров, киевские мореходы прошли море смело, не потеряв ни одной ладьи. Никакие морские волны не могли одолеть силы острокрылых русских парусов.

И вот однажды на заре приблизилось Олегово войско к самому Цареграду. Ступила нога русского войска на греческую твердь. В великом страхе затворили греки город железными цепями, заперли и городскую гавань.

Князь Олег велел втянуть ладьи на берег и поставить их на колеса. Ветер был добрый, попутный. Затрепетали паруса, и по суху, как по морю, с песнями помчались воины прямо к стенам города, чтобы скорее взять его и строго наказать греков за давнишние их обиды и злодейства.

Заметались в городе греки. В страхе стали кричать: «Русь идет! Что будем делать мы?! Это не Олег, а сам святой Димитрий на нас пошел!»

И вздумали просить мира у князя. Отправил Олег своих послов к грекам. Заповедал: взять с греков дань по двенадцати гривен на человека, а важнее того – наказал своим послам Олег требовать у греков, чтобы, когда приплывают в Цареград русские послы, брали бы они хлебный, столовый запас, сколько хотят, и мылись бы они в бане, а пойдут русские люди домой, чтоб давали им греки на дорогу съестной запас, якоря, канаты, паруса, сколько надо, ибо Русь любит море и не отстанет от него никогда.

– Heт! Не отстанет! – с силой стукнул об пол своим посохом Иван Васильевич. – Море Западное будет нашим! Будет.

Царь покраснел, весь пришел в движение.

Сидевшие позади него бояре испуганно вздрогнули, прислушались к словам царя. Все они знали, что царь не расстается с мыслью снова отнять у шведов Нарву и другие города на Балтийском море.

Гусляры смущенно умолкли.

– Что же вы?! – нетерпеливо крикнул царь. – Иль батогов захотели? Сказывайте дальше!

Снова зазвенели струны, и потекли напевные слова старческих голосов.

А как пошел Олег с данью домой, он наполнил свои ладьи всяким греческим товаром. Но больше всего набрал он шелковых и всяких иных драгоценных тканей.

И велел Олег воинам сшить из тех греческих шелков паруса на русские ладьи, а на вратах Цареграда повесить свои щиты: пускай знают греки, что их победил русский князь!

Поплыли по морю домой, в Русскую землю, Олеговы ладьи, и опять море ничего не могло сделать с Русью: паруса Олега оказались сильнее черноморских демонов.

Князь Игорь, и Ольга-княгиня, и Святослав – сын их – бесстрашно плавали по водам, да и своим внукам и правнукам то заповедали.

Гусляры, закончив свой песенный сказ, низко поклонились государю Ивану Васильевичу.

– Одари! – кивнул царь головой Бельскому.

Гусляры еще раз земно поклонились царю, ушли, спустились опять в трюм.

Иван Васильевич после этого некоторое время сидел молча, в задумчивости. Над водой пролетели сороки, оглашая тишину дерзким карканьем; где-то далеко, в глубине леса, слышалась песня девушки, собиравшей грибы.

Обернувшись к боярам, царь поднялся с кресла и сказал:

– Слыхали, мои добрые бояре, с каких пор русские князья плавали по морям?! Не стыдно ли нам теперь на этой посудине около своего кремника прохлаждаться?

Бояре, стоя, выслушали царя.

– Великий государь! – сказал седой как лунь боярин. – Так-то безопаснее плавать, под стенами кремника да по родной реке. Слышали мы, сколь ужасное несчастье постигло фламандские и аламанские корабли в Средиземном море... На пути в Гишпанию, в Средиземном море, во время большой грозы погибли четыре тысячи человек, и все драгоценное добро пошло ко дну.

Иван Васильевич крикнул:

– Молчи! Невежда! – и тихо, но взволнованно продолжал: – На пуховой постели нежиться с боярыней еще того более не опасно! Однако для того ли создал нас Творец по образу и подобию своему?! Бог сотворил мир, он обитает в великих пространствах, Бог вездесущ, Бог бесстрашен, всюду поспевает. Какое же подобие Творца человек, коли он дальше своей избы пойти куда-либо боится?! И достоин ли быть подобием Божиим человек, а тем более – князь, коли он прячется от больших, смелых предприятий, коли он страшится их? Не дело ты сказал тут, боярин. А тем, кто утонул в Средиземном море, Господь простит их грехи, не оставит их без своей милости. В жизни своей стремился я не к легкому, а к трудному.

Наступило продолжительное молчание. Бояре притихли.

– Будем и мы достойными киевских витязей. Будем и мы, как хозяева, ходить по морям... Будем, будем!

И, обратившись лицом к небу, Иван Васильевич перекрестился, прошептав:

– Помоги, Господи!

После этого царь приказал вывести судно из заводи. Водяная поверхность, отражавшая голубое небо и прибрежные деревья, покрылась волнами, на которых желтыми и красными звездами колыхались опавшие с кленов листья.

Вернулся с прогулки царь сердитый, возбужденный.

Оставшись наедине с царицей, он взволнованно стал ходить из угла в угол царицыной палаты.

– Слыхала, что старые колдуны пели? – И, не дождавшись ее ответа, он продолжал: – Каждое слово их терзало мое сердце. Вот какие были на Руси князья! Они мне оставили великое богатство, а я его все измотал... Они на Византию ходили и заставляли ее покориться их воле. По морю ходили! Слышишь! Бесстрашные!

Царь стал хулить себя, называя свое правление лютовством, а себя «лютым зверем».

– Всех измотал: и народ, и дворян, и войско, и даже...

Он, обессиленный, побледневший, грузно сел в кресло, опустив голову на грудь.

Царица Мария испуганно подскочила к нему, стала его ласкать, целовать, он рукою отстранил ее.

– Да... и сына... Иванушку!

Царица стала на колени перед иконой. До ее слуха донеслось: «Скоро, скоро и я умру! Жди, жди меня!..»

Мария поднялась с пола. Ей самой было плохо. Бессонные ночи измотали ее. Новорожденный царевич Димитрий по ночам плохо спал, а мамок царица к нему не допускала. Обессиленная, мучимая болью в животе после родов, она легла на постель.

Царь, тяжело вздохнув, вышел из царицыной палаты.

VIII

В царевой рабочей комнате – Иван Васильевич и Борис Годунов. Царь сидит за столом, быстро перебирая четки, хмурый, злой. Годунов, как виноватый, вытянулся перед ним, опустив голову и тихо переминаясь с ноги на ногу.

– Ну, что скажешь мне про того Игнатия?!

Голос царя зловеще приглушенный; взгляд острый, сверлящий душу, такой взгляд, когда от царя можно ожидать всего, даже казни. Под тяжестью такого взгляда царя немало бояр, князей и простых служилых людей прямо из этой комнаты ушли на тот свет.

– Я ставил того изменника царевичу Ивану в пример. Указывал на него... Почитал его, с твоих слов, верным слугой мне... Зачем обманул меня? Прикрывающий изменника – тот же изменник.

– Государь, так ли это? Изменник ли он?! Мы знаем, что многих наших воинов побили и в плену. Кто знает...

Царь нетерпеливо хлопнул со всею силою рукой по столу:

– Не успокаивай меня! Привык я ждать худшего, нежели лучшего! Приучили вы к тому меня. С малых лет потерял ваш царь веру в людей. Легче для человека разумного узнать поддельность золота и серебра, нежели двуличность человека. Получать милости от царя, бражничать с ним – много найдется у него друзей, а дело царское справлять честно – мало охотников. Жизнь то показала. Ну, говори, слушаю тебя!

– Трудно, батюшка государь Иван Васильевич, мне говорить в защиту того, кого я не считаю преступником. Должен прежде я увериться в том; что болтают бродяги, злые люди, – не могу я почесть за святую правду. И на тебя, государь, болтливые гадины изливали реки клеветы и лжи. Казни меня, но я от своих слов не отступлю.

Царь терпеливо слушал Годунова.

– Хотел бы и я так же думать о том молодце, как ты... Не худо разувериться во зле, но как?

В дверь постучали. Годунов открыл.

В комнату вошел князь Мстиславский. Низко поклонился царю.

– Говори. Чего ради поторопился? Обождал бы.

Мстиславский вздохнул, развел руками:

– Винюсь, великий государь, – в Дорогомилове задержали мои люди человека, а у него нашли планы с польскими буквами... О том донесла мне стража.

– С польскими буквами?! – задумался царь. – Что за человек?

– Не ведаю, государь... Наш, русский.

– Вели привести его сюда... Обыщите, нет ли ножа?

– Слушаю, государь!

Царь Иван покачал головою:

– Смельчак! Хотел бы я посмотреть на него. Вот, гляди, каковы есть люди у короля!.. Жизни не жалеют!.. Списывает у нас под носом наши же земли и крепости... В Риме и планы Москвы уж есть, привез Тедальди. А я только Богу все молюсь, чтобы послал он мне добрых, совестливых слуг... Приказываю я тебе через соглядатаев наших разведать: изменник или нет тот Игнатий? Не пожалей казны! Вот мой сказ тебе, Борис. Иди!

– Слушаю, великий государь! – громко ответил Годунов на слова царя, поклонился и вышел из государевой комнаты.

Царь вызвал постельничьего, велел ему позвать Бельского.

Когда тот явился, царь с усмешкой произнес:

– Не любишь ты Годуновых! Вижу, Богдан, поперек дороги они стали тебе. Да и Нагим тоже, и Никите Юрьеву. Не ошиблись, слуги мои верные, Годунов – сила! Не справиться вам с ним. Чую, возьмет он верх надо всеми вами... Опалу ждете царскую на него?.. Не так ли?! О, если ему срубить голову, как бы возрадовались вы!

Бельский смущенно заморгал глазами, не понимая, зачем царь говорит все это.

– Вот бы вам потеха была, кабы я опалу на него наложил! Ревнивы вы. Смешно смотреть мне, как вы следите за моими милостями к людям. Уж и теперь, замечаю я, сторониться вы его стали, зазнаваться начали перед ним. Беду почуяли за его спиной. Не рано ли? Не поторопились ли? Насмотрелся я на своих придворных холопов. Почему ревнивы? Потому что любят себя больше царя и родины, оттого и грызутся из-за близости к царю. Невелика честь государю иметь таких усердных слуг!

После некоторого раздумья Иван Васильевич сказал:

– Трое уж мне из вашей толпы доносили на Игнатия Хвостова, что служил с Никитой Годуновым, – будто он изменил мне. И ты тоже. А скажи: так ли это? Говори, говори, говори... Почему вы Игнатия Хвостова называете изменником?

Бельский с низким поклоном, жалко съежившись, ответил:

– От смоленских дьяков то слышал я...

– А они от кого?

– Не ведаю, государь...

– Мало ты знаешь... Пошел вон! Болтун! Неверный раб! – Царь ударил Бельского по плечу посохом. Бельский быстро скрылся с глаз царя.

Оставшись один, царь опять раскрыл большую книгу в кожаных досках, привезенную ему Поссевином. В ней было описание всего того, что говорилось на Тридентском соборе. Он знакомился с ней по переводу, сделанному одним католическим монахом.

С усмешкой смотрел царь на перечисление в книге всяких вер, против которых вооружились римские папы. Тут и лютеранство, и гуситы, и кальвинисты, англикане, пуритане и много других толков. И между всеми царило несогласие, а короли все перессорились из-за них.

Царь сердито плюнул. Его привело в негодование, что папа и лютеране смеют посягать на русскую веру, пытаются втянуть и россиян в церковную свалку.

Вот почему эту книгу и поднес ему, царю, Поссевин, что в ней показано, как на том соборе в Триденте возобладало направление строго папистское. Папу на этом соборе католики превознесли выше всех государей.

Еще раз зло плюнул царь, сердито закрыв книгу.

«Благодарение Господу, одна у нас вера; с нас довольно нашей христианской, русской веры... Попы у нас ходят под государями, и Бог за то никогда не наказывал нас... Русь крепнет. Войны, и пожары, и моры, и измены – все было, и опять будет, но Русь от того не сгибнет, подобно иным царствам... Крепка она!»

Раскрасневшись, взволнованный, он отошел от стола.

Постучали.

Опять Мстиславский; низко поклонился:

– Дозволь, государь, слово молвить...

– Говори.

– Тот молодец – наш, русский. Игнат Хвостов назвался.

Царь с удивлением подался в кресле назад, пожав плечами:

– Хвостов?

– Так, великий государь.

– Веди его сюда. Живо! Скорее!

Царь стал быстро ходить из угла в угол своей комнаты.

Вскоре вернулся Мстиславский. Позади него шел Хвостов.

– Эк ты какой нарядный! – насмешливо оглядел с головы до ног Игнатия царь. – Говори, где был, что видел.

Игнатий стал на колени:

– Батюшка государь, бежал я из польского плена...

Хвостов стал рассказывать царю обо всем, что с ним было. Упомянул и о Курбском, и о мельнике, который подслушал разговор Курбского с Колыметом.

Когда царь выслушал рассказ Игнатия до конца, его первым вопросом было:

– Стало быть, Курбский через своих похлебцов оговаривал моих верных людей? Мельник то слышал?

– Истинно, государь, так мне передал тот литвин, мельник.

Царь задумался. На желтом, болезненном лице его снова появились красные пятна.

– А где тот план, что ты привез с собой?

Мстиславский подал царю Ивану свиток бумаги.

Царь развернул его. Стал внимательно рассматривать.

– Гоже... хорошо... ладно... – с торжествующим выражением на лице, про себя говорил он.

Свернув опять свиток, Иван Васильевич пристально посмотрел в лицо Игнатию, продолжавшему стоять на коленях.

– Встань! – махнул он рукой.

Хвостов поднялся.

– Вижу, что верный ты мой холоп. Иди к Никите Годунову, скажи ему: государь не гневается на него, но рад, что имеет таких слуг, как он. Так и скажи.

Обратившись к Мстиславскому, царь строго проговорил:

– Накажи Богдану Бельскому, чтоб из моих конюшен подарили ему оседланного, в шемахинской сбруе, лучшего коня и одежды лучшие чтоб ему дали. Пускай Бельский сам подведет Хвостову дареного того коня. Слышишь, – сам он подведет коня.

– Слушаю, великий государь, слушаю.

– Отныне сей молодец будет в моей дворцовой страже.

Снова опустился на колени Игнатий и поблагодарил царя за его милости к нему.

Иван Васильевич невольно воскликнул, глядя на удалявшегося Игнатия:

– Экий дородный да пригожий детина!

После ухода князя Мстиславского с Игнатием царь разложил на столе принесенный ему свиток и принялся внимательно рассматривать его. Перед ним предстали во всей наготе замыслы королевских вельмож о новом походе, вкупе с крымским ханом, на Россию.

Тому, что польские паны думают о новом походе на Русь, он не удивился, ведь и сам он спит и видит, чтобы снова двинуться на короля и отнять у него Ливонию. Его удивило желание панов примириться с татарским ханом, вечным врагом христиан.

«Выгода выше Бога!» – улыбнулся царь.

Феоктиста Ивановна подошла к воротам, чтобы посмотреть, хорошо ли они заперты. С некоторых пор у нее появилась какая-то боязнь чужих людей и всяких посланцев из приказов и других пришельцев.

Страх и печаль ходили за ней по пятам. Никита уж сговорился с игуменьей, чтобы Анну отдать в монастырь. После того и она, Феоктиста, примирилась с этим, ибо не хватало уже у нее сил отговаривать от этого дочь.

Но только Феоктиста захотела потрогать запоры на воротах, как на воле раздался знакомый голос. Она вздрогнула, холодок пробежал по ее телу.

– Кто там? – крикнула она.

– Отворите, это я – Игнатий!

Ничего не понимая, она заторопилась в дом к мужу. Вышел Никита Годунов.

– Ты ли это, Игнатий? – крикнул он.

– Батюшка, Никита Васильевич, как есть я, Игнатий, – донесся с воли голос Хвостова. – Пусти меня! Не опасайся.

– Как тебя пустить-то?! – растерянно произнес Никита.

– С государевым и милостивым словом к тебе!

– Коли так, входи, – обрадованно вздохнул Никита.

Ворота открылись, и вошел нарядно одетый Игнатий.

Облобызались.

– Государь велел передать: он не гневается на тебя, но рад, что имеет таких слуг, как ты, – весело произнес Хвостов.

– Слава тебе, Господи! – широко, с чувством перекрестился Никита. – Ну, идем ко мне в хоромы. Идем, дорогой гостьюшка... Рассказывай!

Феоктиста бегом побежала в дом. Она сказала Анне о том, что вернулся Игнатий. Анна сначала взглянула на нее испуганными, недоверчивыми глазами.

– Бог милостив, доченька моя милая, вернулся, – со слезами на глазах повторила мать.

Анна вскочила с постели, побежала на крыльцо.

Ей навстречу шли отец и Хвостов.

– Любуйся... Вот он! – сказал Никита Годунов. – Смотри!

Анна, забыв про отца, про мать, про все на свете, бросилась Игнатию на шею и горько разрыдалась. Он горячо поцеловал ее, тихо проговорив:

– Милая! Как тосковал я!.. Эх, если бы ты знала!

Феоктиста Ивановна засуетилась, чтобы достойно отпраздновать неожиданное великое счастье.

– Сказывай еще раз, что сказал государь? – со слезами в глазах спросил Никита.

– Государь батюшка сказал, что он не гневается на тебя, но рад, что имеет таких слуг, как ты!

Никита снова обнял Игнатия, счастливый похвалой царя.

– А меня государь взял к себе в дворцовую стражу. Телохранителем буду у него.

– Дай еще раз облобызаю тебя и за это!

Анна не спускала глаз с Игнатия.

Никита заметил это и, указав на нее Игнатию, сказал весело:

– Гляди, как она смотрит на тебя! Глаза-то какие!

Анна не смутилась. Слишком глубоко ее горе было в отсутствие Хвостова, и теперь она считала себя свободною в выражении своих чувств. Отец был рад, что она ожила, повеселела.

– Ну, что теперь сказать матушке игуменье? – шутливо спросил Никита дочь. – Пойдешь ли в монастырь?

– Что ты, батюшка, Бог с тобой! Ни за что не пойду.

Никита Васильевич громко рассмеялся.

А когда все уселись за стол, Никита Годунов стал рассказывать о своих невзгодах: о том, как ему и его семье пришлось пострадать за него, за Игнатия.

– Едва руки на себя я не наложил... – тяжело вздохнув, закончил он свой рассказ. – А теперь рассказывай о себе ты.

Феоктиста Ивановна, наблюдая тайком за дочерью, собрала ужин. Никита Васильевич налил всем браги.

Выпили за здоровье государя.

Отдохнув, Игнатий стал рассказывать о себе.

И мать и дочь, слушая его, проливали обильные слезы. И только когда рассказ дошел до беседы с царем, все снова повеселели.

Был тихий, осенний вечер. Стемнело. В окно влетали ночные бабочки на огоньки свечей. Глаза Анны блестели счастьем. Игнатий старался сдерживать свой восторг, скрывать до поры до времени свои чувства к любимой девушке.

В глазах отца и матери светилась радость, и то, о чем все они думали в это время, каждый пока держал при себе.

В селе Гринвич, на правом берегу Темзы, во дворце, состоялся совет министров английской королевы с московским послом Писемским.

Богатая, роскошно обставленная палата в королевском замке была полна знатными сановниками Елизаветы и торговыми людьми из «Московской компании».

Начался разговор с заявления Писемского королевиным министрам, что московский государь, великий князь Иван Васильевич считает польского короля, союзника папы и цесаря, – с которыми ее величество королева Англии в недружбе, – своим врагом, врагом России.

Писемский говорил стоя, высокий, важный, освещенный солнечным лучом, пробившимся в палату сверху сквозь узкие цветные окна. Голос его звучал твердо, громко, убеждающе. Он приводил доказательства крепкой связи короля Стефана с римским папою и германским императором.

Королевины сановники диву давались бойкости и находчивости в словах русского посла. Удивленно перешептывались они между собою. При всей осторожности и недоверчивости Писемский был настойчив и неуступчив в своих требованиях.

В глубокой тишине, царившей в палате, он говорил, что царь Иван Васильевич, жалуя у себя англичан, как своих людей, намерен торжественным договором утвердить дружбу с королевой Елизаветою. Царь хочет иметь с ней «одних приятелей и одних неприятелей», «вместе воевать и вместе мириться». Королева может ему содействовать если не деньгами, то оружием, а если не оружием, то деньгами. Царю нужны: наряд огнестрельный, доспехи и другие воинские снаряды.

Английские вельможи смущенно переглядывались между собою.

– ...Нам нужны, – продолжал Писемский, – сера, нефть, медь, олово, свинец и все, что полезно в военное время.

Выслушав до конца речь московского посла, англичане повели оживленную беседу между собой.

Писемский, усевшись в кресло, с достоинством осматривал находившихся в зале.

Поднялся высокий, бритый, седой вельможа.

– Мне хочется спросить московского гостя: разве у России война с Польшей и Литвой не кончена? Римский папа хвалится примирением московского государя с королем Стефаном.

Поднялся Писемский.

– Папа может хвалиться чем ему угодно, – с усмешкой ответил он. – Государь наш хорошо знает, кто ему друг и кто ему недруг. В этом можете не сомневаться.

После продолжительной беседы министров с Писемским решено было приступить к составлению договора.

Сановники взялись за это дело с особою торжественностью, усердно помолившись Богу. Предложения царя они принимали полностью.

После составления договора Писемский стал просматривать договорные статьи. Он обратил внимание на то, что министры, изъявляя согласие королевы на предложения царя, именовали Ивана Васильевича братом и «племянником« Елизаветы. Затем они вставили в договор выражение «царь просит королеву». И наконец – министры записали в договор условие, чтобы никому, кроме англичан, царь не разрешал торговать в земле Двинской, в Соловках, на реке Оби, Печоре и Мезени.

Писемский с неудовольствием произнес:

– Царь – брат, а не племянник вашей королевы. Царь объявляет волю свою, требует, спрашивает, а не просит. Вы хотите, чтобы была включена в договор статья о дозволении торговли в России одним аглицким людям. Но возможно ли это? Пусть советники королевы рассудят: можно ли Аглицкой земле пробыть с одним русским торгом?! А с другими землями не торговать и к себе других купцов не пускать ни с какими товарами?! Если же Аглицкой земле с одним русским торгом быть нельзя, то как же русским пробыть с одним аглицком торгом?! Пристани наши открыты для всех мореходов иноземных. Всем мы рады, кто с добрым делом к нам жалует!

Министры после этой речи Писемского вычеркнули в договоре слово «племянник», вычеркнули и слово «просит».

Но они заявили, что хотели бы сказать кое-что и с своей стороны.

Один из них поднялся с своего места и спокойно, разведя руками, заявил:

– Нам не хочется, чтобы русские забыли о тех великих трудах, опасностях и издержках, какие выпали на долю английских мореплавателей, совершавших далекий путь к берегам северной России, чтобы завязать дружескую связь с русским народом. Поэтому неудивительно, что мы требуем особенных для себя выгод против друтих купцов. И то мы требуем себе такой льготы только в Двинской земле.

После этого сановника поднялся другой англичанин.

Он возражал против новой пошлины, введенной в России царем. Эта пошлина тяжела, неприемлема для английских торговых людей.

Слушая речи сановников королевы, Писемский покачивал головой, выражая несогласие со словами говоривших, и, когда они кончили, он проговорил, удивленно пожав плечами:

– В какой земле во время войны пошлины на товары не повышаются? Ваши купцы, долго будучи у нас свободными от всякой пошлины, обогащались неслыханно. И теперь наш государь установил с ваших купцов пошлину половинную, не как с иных. Имея разорительную войну с Литвою, ханом и другими врагами, не мог наш государь не прибегнуть к повышению пошлины. Это всякий должен понять.

На том и закончилась беседа министров Елизаветы с Писемским.

Оставалась недоговоренность о сватовстве царя к Марии Гастингс.

Королева Елизавета пожелала отложить сватовство до тех пор, пока поправится ее племянница после оспы, которой она в недавнее время болела.

Царь Иван пристрастился к игре в шахматы, подаренные ему одним итальянским гостем.

С ним часто соревновался в шахматной игре присланный в Россию к царю врач Роберт Якоби, прозванный Елизарьевым.

В наступившие зимние вечера царю доставляла особое удовольствие шахматная игра.

Однажды, играя с врачом, царь сказал:

– Меня осуждают там, за морем, ваши писаки, будто я страшное злодеяние учинил в Новгороде... Но велико ли было милосердие короля Людовика Одиннадцатого у франков, обратившего в пепел и тление свои города Льеж и Аррас? Измену жестоко наказал он. И дацкий владыка Христиан многие тысячи людей извел за измену. А Мария Тюдорова аглицкая своими бабьими руками усекала головы недругам.

Роберт Якоби, чтобы угодить царю, привел в пример герцога Альбу, учредившего «Кровавый совет» в Нидерландах и казнившего восемнадцать тысяч человек за неповиновение испанским властям. Он привел в пример даже и свою королеву, «мудрейшую из всех правительниц, – как он сказал, – когда-либо существовавших на земле». Он рассказал царю, как двенадцать лет тому назад она казнила около тысячи человек в северо-западных провинциях Англии.

Выслушав его, Иван Васильевич засмеялся.

– В своего отца пошла твоя королева... Король Генрих и женам своим головы рубил.

Роберт Якоби промолчал. Царь оживился.

– Мне писал Максимилиан, немецкий цесарь, какую кровавую гульбу учинил король франков в ночь под Варфоломея... В его королевстве в одну ночь много тысяч народу перебито вместе с грудными младенцами в угоду католическим попам. Столько крови король франков без ума пролил. Глупец! А папа Григорий даже знак серебряной, чтоб на груди носить, в честь сего кроволития выбил... Тоже глупец! И собака!

Роберт Якоби, хорошо игравший в шахматы, чтобы польстить царю, заведомо проигрывал все партии.

И в этот раз также в выигрыше остался царь Иван. Ему это доставило большое удовольствие. Он весело рассмеялся, похлопав по плечу англичанина, который делал вид сконфуженного своей неудачей. Царь понимал, что ему уступают в игре, и принимал это как должное, отнюдь не выдавая себя, не показывая виду, что он выиграл благодаря тому, что из уважения и страха ему уступают.

Он насмешливо подшучивал над «проигравшимся» Якоби, а тот вздыхал после этого еще больше, в растерянности качал головою.

Царь и тут хотел быть царем: и все другие, кто с ним играли в шахматы, поступали так же, как и Якоби.

Откинувшись на спинку кресла, царь сказал с улыбкой:

– Что-то Писемский долго мне невесту не везет. Послушал я тебя, посватался к ней, а видишь, как дело затянулось. Ты говоришь, красива она? Не так ли?

– Государь, смущает меня одно: какова бы она ни была красавица, все одно не стоит она тебя. Столь великому и мудрому владыке трудно найти под стать невесту.

Царь испытующе посмотрел на него.

– Яков, не ври! Красавица, даже из холопок, хороша. Одной мудрости, да в придачу знатности, мало... Гляди, я облысел... Тело мое немощно... Состарился... За что меня любить?! Пробовал я приблизить к себе деву...

Тяжело вздохнув, царь с усмешкой махнул рукой.

– Ты – лекарь... Верни мне мою молодость! Ну! Озолочу тебя; первым человеком в моем царстве сделаю.

Англичанин растерянно пожал плечами.

– Чего же ты! – нетерпеливо стукнул его по руке царь.

– Не по силам то мне, да и никому на то разума не дано. И едва ли когда смогут люди то...

– Молчи! – громко сказал царь. – Не надо! Боюсь! Давай сызнова играть. Вот моя молодость! Забываю я обо всем на свете, когда сижу за этой диковинкой.

Иван Васильевич показал на шахматы.

– На душе мне легче становится... Я чувствую тогда, что живу, будто здоров, будто нет горя у меня. Кто выдумал это – того следует почитать как чудотворца.

Роберт снова расставил шахматы.

Началась игра, во время которой царь Иван любил вести тихую, спокойную беседу.

– А я и не гонюсь за той девкой... Коли союза у меня не будет с королевой твоей, то и незачем мне ту княгиню аглицкую брать. Господь с ней! Союз мне надобен с твоей землей... Мы хорошо понимаем, сколь полезны для Англии товары нашей страны. Если мы не встретим в нашей сестре королеве Елизавете большей готовности, чем ныне, то все повольности в нашей земле у ваших купцов будут отняты. И мы сию торговлю передадим голландцам, венецианцам и германцам... А с вами торга не будет. Однако я еще подожду от нашей сестры решения – либо согласия, либо отказа. Буду ждать Писемского.

Сделав несколько ходов шахматами, царь Иван откинулся на спинку кресла. Отдохнул немного. Вытянулся.

– Больно в пояснице... Ломит, – сморщился царь.

Якоби заботливо вскочил, приложил ухо к спине царя.

– Ничего, государь... Застуда... Пройдет... Овечьего молока испить на ночь... Да настойку из шелковой, водяной травы, как то ранее говорил я вам.

Внимательно поглядел на него Иван Васильевич.

– Пью я ее, да не помогает... Зуд меня одолел, по ночам не сплю.

– Яичный желток с солью смешать, да и помазать, где зудит... Ваше величество, это зело помогает.

– Коли так, помажь.

Царь Иван был послушным в лечении болезней. Он искренне верил врачам и во всем подчинялся их советам.

Глубоко вздохнув, он сказал:

– Не щадил я себя по недомыслию в малых годах, а ныне вот и жалею... Много я прелюбы сотворил, прости ты меня, Господи! Много грешил!

Царь набожно перекрестился.

– Ну, играй... Ставь дальше... Не хочу думать о том.

Якоби услужливо углубился в игру. Царь тоже сосредоточил свое внимание на шахматной доске. Но через несколько времени все же опять оторвался от игры.

– Море нам нужно!.. – громко сказал он.

– Государь, вы обладаете огромным морем на севере...

– Мало! – сердито крикнул царь. – Мало!

Якоби испуганно съежился.

– Винюсь, государь. И то сказать, невежда я в сем деле.

Царь смягчился.

– Ладно. Ставь дальше.

IX

Писемского рано утром разбудил Неудача.

– Федор Андреевич, от королевы прискакали гонцы, приглашают тебя во дворец.

Быстро собрался Писемский. Чисто вымылся, даже побрился, расчесал волосы на голове, оделся в лучший парчовый кафтан и стал дожидаться послов королевы; поверх кафтана накинул опашень.

Природа благоухала. Был солнечный, весенний день. Писемский вышел на балкон, щурясь от солнца.

Яркие цвета, мягкий отблеск шелка и тяжелые складки бархата одежды Писемского как нельзя лучше гармонировали с блеском самоцветных камней, матовой белизной жемчужного шитья. Темные меха бобра и соболя, окаймлявшие ворот и короткие рукава опашня, делали фигуру Писемского важной, величественной.

Наряды московских послов всегда приводили в восхищение иноземцев своей необычайностью, сказочным своеобразием. Их называли «костюмами покоя». Широкие, свободные, они говорили о широте и мощи самой русской натуры.

Писемский не смущался тем, что при его появлении во дворцах, на улицах на него с любопытством и удивлением глазели люди, как на чудо. Он видел иногда насмешки на лицах знатных господ, но равнодушно проходил мимо них с глубоким сознанием своего посольского достоинства, убежденный в красоте своего отечественного костюма.

Вот и теперь он знал, что будет предметом любопытства и насмешек толпы придворных, но его это не смущало. Его радовало то, что, наконец, он увидит Марию Гастингс, будущую невесту царя. Об этом его поставили в известность еще вчера. Пора уже кончать сватовство и возвратиться в Москву. От царя приходят письма, полные нетерпения и недовольства.

Не так давно Писемский представлялся королеве и наедине с ней говорил о сватовстве царя.

Королева Елизавета сказала ему с улыбкой:

– Ведь мой брат, ваш государь, как мне известно, любитель красивых женщин, а моя племянница не обладает красотой. Она недавно была в оспе. Ни за что не соглашусь, чтобы ты видел, а живописец, изобразил ее для Иоанна царя с лицом красным, с глубокими рябинами. Нет, этого нельзя.

Писемский спокойно сказал:

– Ну что ж! Я подожду, когда лицо ее снова посвежеет, и тогда ее посмотрю. Однако к царю без того я не поеду и без изображения ее художником тоже. Твое величество, великая королева, приказала бы мне обождать того дня, когда принцесса твоя будет вполне здоровой. И на том я справляю тебе мою, послову, благодарность.

Елизавета пробовала приводить еще разные другие доводы, но Писемский сказал:

– Воля моего государя для меня священна.

Убедившись, что настойчивость русского посла непреодолима, Елизавета согласилась, чтобы Писемский ожидал благоприятного дня для смотрин Марии Гастингс.

И вот этот день настал.

К дому, где находилось московское посольство, подъехало несколько золоченых возков, запряженных красивыми конями с султанами из перьев на голове. Это прибыли за Писемским королевские дворяне – придворные слуги.

Они передали московскому послу приглашение королевы пожаловать в Иоркский дворец. С особым почетом они усадили Федора Андреевича в самый богатый возок, который окружили нарядно одетыми конными воинами.

Карета быстро довезла московского посла до Иоркского замка.

По широкой лестнице, устланной турецкими коврами, Писемский поднялся в палаты дворца. Здесь его встретили сам королевский канцлер Томас Бромлей, затем граф Гонтингдонский, брат Марии Гастингс. Обменявшись приветствиями с московским послом, они пригласили его в сад, и там, расположившись в беседке, сказали, что сейчас выйдет из дворца и сама племянница королевы – Мария Гастингс.

Важно развалившись в кресле, Писемский стал деловито ожидать появления Марии.

Вдруг дверь наверху отворилась, и по широкой лестнице, украшенной многими колонками, обвитыми вьющимися растениями и цветами, стала спускаться, скромно потупив взор, высокая, стройная девушка, одетая в малиновое бархатное платье, плотно облегавшее ее тонкую изящную фигуру.

– Вот она, – сказал Бромлей. – Гляди, рассматривай. Королеве угодно, чтобы ты видел ее не в темном месте, не в комнатах, а на чистом воздухе. Любуйся.

Писемский встал и поклонился ей.

Она, покраснев, ответила ему ласковым поклоном.

Видно было, что принцесса Мария смущается, что от пытливого, пронизывающего взгляда усердного московского посла страдает ее женское самолюбие.

Писемский попросил ее обернуться кругом, с видом знатока осматривая ее с головы до ног.

Затем он попросил Марию пройтись по аллеям сада, среди цветов и зелени; сначала он поодаль шел за ней, потом повернулся и пошел ей навстречу. И так, расходясь и встречаясь с ней, он во всех подробностях изучил ее внешность.

Вскоре смотрины закончились, и, окруженная придворными дамами и девицами, Мария Гастингс ушла внутрь дворца.

Граф спросил Писемского, понравилась ли ему его сестра.

Писемский сказал:

– Я не знаю большего счастья для моего государя и для моей родины, если бы принцесса Мария стала его супругою...

Писемского вновь пригласила в свой дворец королева. Она захотела опять наедине побеседовать с послом о сватовстве царя.

Встреча с королевой Елизаветой произошла в ее дворце в Гринвиче.

– Как же так, – спросила королева, – твой государь хочет жениться на моей племяннице, когда у него не только есть жена, но недавно от нее родился и ребенок – царевич Димитрий?

Писемский не верил ходившей в Англии вести о рождении у Марии Нагой ребенка.

Он ответил королеве:

– Злые люди выдумали такую новость, чтобы помешать государеву сватовству, полезному для вашего и моего отечества. Королева должна верить единственно грамоте царя и мне, послу его.

Елизавета опять стала говорить, что царю Ивану, конечно, не понравится Мария и что портрет ее, написанный художником, не пленит разборчивого в женской красоте царя Ивана.

Писемский горячо возразил ей и стал в ярких словах хвалить красоту Марии Гастингс.

Королеве это понравилось. А то, что царь женат, – как показалось Писемскому, – не особенно обеспокоило королеву. Ведь и ее отец, король Генрих Восьмой, имел шесть жен, да еще, разведясь, казнил двух из них. Дело то в Англии не новое.

Перед отъездом из Англии Писемский был приглашен в королевский замок, где в честь его королева Елизавета устроила роскошный обед. Рекой лилось вино, не умолкали похвальные царю Ивану и королеве Елизавете речи. Пиршество затянулось далеко за полночь. Писемский и Неудача изумили всех придворных гуляк своею твердостью в принятии винных напитков. Это англичанам очень понравилось. Они даже обняли поочередно Писемского и Неудачу.

После пиршества у королевы московского посла и его помощника катали на яхте по реке Темзе.

Светила луна, окрашивая в бледное серебро стоявшие на якорях у берега корабли и волнистую поверхность реки.

Писемский запел старинную русскую песню. Вспомнил детство, Волгу, плавание по ней в быстроходных челнах. Неудача баском подпевал ему. Даже сопровождавшая их веселая английская молодежь стала по слуху, без слов им подтягивать.

На другое утро дьяк писал царю: «Мария Гастингс ростом высока, стройна, тонка, лицом бела: глаза у нее серые, волосы русые, нос прямой, пальцы на руках долгие». Много лестного он сказал о Марии Гастингс, тая надежду на удачный конец сватовства.

Перед отбытием из Гринвича Писемский получил от королевы для передачи царю два письма. В одном писала, что она польщена предложением союза, а потому и приносит царю душевную благодарность за это. В другом, что приветствует Ивана Васильевича за намерение посетить Англию, не ради ухода от какой-либо опасности, мятежа и бедствий, чего Боже упаси. Королева надеется видеть царя у себя, в Англии, для личного знакомства и свидания.

Кроме того, она вместе с Писемским отправляла своего посла к царю Иеронима Боуса.

Английский посол в сопровождении сорока дворян, среди которых находился ученый проповедник Коль, вместе с Писемским сели на корабль в Гарвиче двадцать второго июня 1583 года.

Погода благоприятствовала. Дул попутный ветер. Судно было снабжено пушками на случай столкновения с пиратами, которые в эту пору были особенно дерзки. Внутренность корабля имела много разных помещений. Особенно понравился Писемскому выкрашенный в розовую краску, богато обставленный мебелью зал совета. В дорогу запаслись вином, сухарями, мясом и другими съестными припасами в громадном количестве.

На мачтах развевались флаги с английским и русским гербами. Чайки носились над самыми головами, кружились над кораблем, как бы конвоируя его.

Писемский обернулся к все дальше и дальше уходившим назад берегам Англии, снял шапку и со вздохом облегчения произнес:

– Благодарение Богу! Опять домой! Дождался-таки. Куда ни ездишь, а дома все лучше.

Во время отвала играли трубачи.

Писемский, стоя на носу, около капитанского кресла, задумался. Далек путь на родину, труден и небезопасен, однако на душе радостно, как никогда.

Писемский перекрестился:

– Помоги нам, Господи, благополучно добраться до Москвы!

Вокруг суетились матросы, перекликаясь на своем языке, занятые работой на палубе. Англичане собирались на палубе кучками и о чем-то, размахивая руками, горячо между собою беседовали.

Посол королевы Боус и ученый англичанин Коль разговаривали с капитаном, указывая руками вперед – в морскую даль.

Кругом расстилалось на бесконечное пространство слегка колышущееся море, отливая цветом вороненой стали.

Итак, домой! Сердце билось от волнения при одной только этой мысли: что же будет, когда снова увидишь Москву?!

Ровно месяц плыл корабль до русской земли. Много бурь пришлось испытать в пути. У берегов Норвегии едва не погибли, корабль страшным ураганом бросило к скалам, он получил пробоину. К счастью, общими усилиями команды корабля опасность удалось миновать – пробоина была заделана.

После долгого пути корабль прибыл в бухту святого Николая . Светило солнце. Гостеприимно приняло корабль спокойное море.

Нога Писемского ступила на русскую землю. И он и подьячий стали на колени и возблагодарили Бога за благополучное возвращение домой. Не сразу могли они оправиться от долгого морского плавания. Все еще казалось, что их качает на волнах, особенно ночью, во сне. Грезились громадные серые скалы, широкие безотрадные дюны...

Писемский и англичане, наконец, прибыли на судах по реке в Холмогоры. Здесь Боус и его провожатые расположились в домах английской торговой «Московской компании«. Дома в Холмогорах у англичан были большие, просторные. Боус привез с собою много вина и всякой провизии. Приезд земляков английские торговые люди праздновали несколько дней подряд. Писемский остановился в доме воеводы, князя Звенигородского. Князь рассказал Писемскому о недомогании царя.

– А я батюшке Ивану Васильевичу невесту высмотрел.

Звенигородский махнул рукой...

– Говорят, будто пухнет он, язвы на теле... Какая уж тут невеста...

В Холмогорах англичанам пришлось прожить пять недель, пока из Москвы не приехал посланный государем дворянин, который должен был встретить и проводить англичан, а также наблюдать за доставкой посольским людям вовремя и в потребном количестве провизии.

За две версты до Москвы посла Боуса встретили четыре дворянина в сопровождении двухсот лихих всадников. Они окружили послов королевы, размахивая в воздухе шапками. Дворяне предложили послу Боусу слезть с коня и, стоя, выслушать приветствие царя. Боус не захотел слезать с коня, считая это унизительным для Англии. Начались пререкания; наконец обе стороны пришли к соглашению слезть вместе одновременно с коней. Тут началось тоже затруднение: каждый боялся, чтобы нога другого не ступила на землю раньше. Однако все произошло к общему удовольствию: русская и английская ноги стали на землю одновременно. Ничья держава не оказалась опозоренною.

В Москву Боус прибыл только в конце сентября, а двадцать четвертого октября посол был приглашен явиться ко двору.

Его сопровождали сорок молодых дворян в парчовых кафтанах и шелковых голубых рубашках. По пути к дворцу по обе стороны были расставлены шесть тысяч стрельцов.

У дверей царской палаты посла и его людей встретил пожилой знатный боярин.

Войдя в палату, Боус увидел сидевшего на высоком троне царя Ивана Васильевича, окруженного белоснежной шеренгой юных рынд.

Около царя, на золоченых колонках, лежали три короны: Московская, Казанская и Астраханская. В палате, справа и слева, двумя полукругами сидели сто бояр в парчовых платьях.

Боуса подвели к целованию царской руки. После любезных расспросов о здоровье королевы Елизаветы царь указал Боусу на заранее приготовленное ему место в десяти шагах от себя.

Посол встал и хотел подойти к царю, чтобы передать ему королевину грамоту. Вдруг к нему подскочил думный дьяк, пытаясь взять у него грамоту.

– Не к тебе послана грамота ее величества, а к твоему государю, – с негодованием оттолкнул его посол и передал грамоту самому царю, который, видя поступок посла, с улыбкой покачал головой.

В тронном зале, в Столовой избе, царем был устроен торжественный обед в честь английских гостей. Во время обеда царь, поднявшись со своего места, выпил большой кубок вина за здоровье королевы, своей доброй сестры, и пожаловал из своих рук послу большой кубок рейнского вина с сахаром, чтобы он выпил за здоровье его, московского царя.

Боус с поклоном осушил кубок, провозгласив тост за здоровье царя...

На другой день посол был призван к царю на его половину, и там в присутствии ближних бояр царь повел беседу о делах.

После долгих споров и разговоров царь увидел, что его желания не удовлетворены. Боус заявил, что он не уполномочен решать королевины дела. Он может передать королеве требования царя, но сам решить их не в силах.

Царь вскочил со своего места и, сверкнув глазами, гневно крикнул:

– Коли так, я не считаю твою, английскую, королеву своим другом. Обойдемся и без нее. У меня есть друзья получше королевы!

На это Боус смело ответил:

– Королева – моя повелительница. Она – величайшая в христианском мире государыня, она равна тебе, московскому государю, считающему себя сильнейшим. Королева легко защитится от твоей, государь, злобы. Не имеет она ни в чем недостатка, чтобы напасть на всякого, кто решится быть врагом ее величества.

Царь удивленными глазами глядел на Боуса.

Бояре в страхе замерли на своих местах.

Боус дерзко смотрел в глаза царю.

– Ого! – усмехнулся царь. – Когда так, хорошо. Что ты скажешь о французском или испанском короле?

– Я почитаю, государь, королеву, мою государыню, столь же сильною, как и каждый из них, – отвечал Боус.

– А что ты скажешь о германском цесаре?

– Такова сила моей королевы, что король, ее отец, не очень давно давал субсидию, помогал денежно императору в его войнах против франков.

Услыхав это, царь пришел в крайнее возмущение.

– Ты не посол! – закричал он. – Я выгоню тебя из дворца.

Рассерженный вид царя Ивана привел в содрогание всех присутствующих, кроме английского посла. Он стоял перед царем, не теряя своего достоинства.

Громко он сказал царю в ответ:

– Великий государь, ты можешь поступать, как тебе угодно, по своему желанию, ибо я нахожусь в твоей стране. Однако моя государыня, питая любовь к своим подданным, безусловно сумеет отомстить тому, кто надругается над ее послом.

Царь побагровел от волнения, слушая дерзкую, прямую речь иноземца.

– Иди к себе домой, – сказал он, вдруг притихнув.

Боус поклонился и вышел.

После его ухода царь обратился лицом к боярам:

– Похвалы нашей достоин посол королевы! Сей посол не мог допустить ни одного обидного слова о своей государыне. Это ли не похвально?!

Иван Васильевич погнал дьяков вдогонку за послом.

Вскоре тот вновь предстал пред царем.

– Слушай! – сказал Боусу царь. – Известна моя любовь к сестре моей, королеве Елизавете! Скоро вновь позову я тебя, и мы посоветуемся с тобой, чем полезен будет вашей стране московский государь и чем вы будете нам полезны.

Царь распорядился увеличить послу жалованье на корм. Дьяк Савва Федоров явился в посольский дом и объявил об этом Боусу.

Однако корм оказался так обилен, что посол стал просить отменить его. Несколько раз Боус обращался к царю с этой просьбою, но царь ни за что не соглашался на это.

Роспись нового корма: На каждый день: 1 четверик муки, 2 живых гуся, 20 кур, 7 баранов, 1 бок поросенка, 70 яиц, 10 ф. масла, 70 белых хлебов, 12 хлебов, 1 галлон уксуса, 2 бочонка соленой капусты, 1 гарнц луку, 10 ф. соли, 1/4 бочонка вишневого меда, 1/2 галлона горячего вина, затем много всяких других медов и вин. На 3 дня: 1 бык.

Бояре, дьяки и всякие служилые посольские люди, видя особую милость царя к послу, старались показать ему свое дружеское внимание.

Просьбы английской королевы о привилегиях для английских купцов царем были частью удовлетворены, посол отправил в Англию свое донесение королеве, а сам стал готовиться к обратному путешествию на родину.

Царь Иван с грустью сказал царевичу Федору, сидя в его комнате:

– Чего-чего не делал я ради Варяжского моря! Аглицкой королевне воздал непомерную честь, изъявив свое согласие на ее требования. Тоже ради моря. Имею мысль: в союзе с ней отбить обратно Лифляндское побережье. Пошлю нового посла к ней. Без моря на западе не быть России! Так заповедал нам сам Господь. Не отступлюсь я от той мысли. А коли меня Господь приберет, – добивайся и ты, чтоб то море стало нашим. Во сне я вижу его. Спать не ложусь, чтобы не думать о нем.

Царевич Федор с подобострастием слушал отца, кивая в знак согласия головой.

А когда Иван Васильевич замолчал, царевич, поправив свои рыжеватые волосы, тихо, робко промолвил:

– Мне рассказывал дьяк Совин, будто на море просторно и рыбы летают над водой.

Царь Иван пристально посмотрел в лицо сына.

– Просторно и на моей земле, зело просторно. И не за тем я гонюсь. Матушка Русь не обижена простором. Нам море... море нужно на западе. Понял ли ты меня? Рыбы пускай летают там, а нам надобно, чтобы корабли наши летали по всем морям.

Усердными кивками головы царевич Федор подтвердил, что он понял слова отца.

– Коли меня не будет, ближним советником своим сделай Бориса. Он разумом не обижен. Поможет тебе в трудных делах. А с аглицкими людьми будьте осторожны.

– Слушаю, батюшка! – с услужливой готовностью поспешно ответил царевич.

Царь, глядя на сына, тяжело вздохнул. Посидев молча, он вдруг спросил:

– Жаль тебе будет отца, коли он Богу душу отдаст? Немощен я, болен, пухну невесть отчего. Чувствую свой скорый конец.

Глаза царя Ивана, большие, полные внезапно нахлынувшей на него горькой озабоченности, испугали царевича. Царь ждал ответа.

– На все воля Божья, государь... – сокрушенно потряс головою царевич Федор.

– Дурак! Не то молвил! – Топнув ногою, царь поднялся с места и разбитой походкой, высокий, сутулый, опираясь на посох, пошел к дверям. На пороге он снова гневно повторил: – Дурак!

И вышел.

Царевич Федор с растерянным видом поклонился ему вслед, а затем, обернувшись к иконам, стал усердно класть земные поклоны.

...Беседы с английским послом и донесения дьяков Посольского приказа убедили царя Ивана в том, что Англия ведет хитрую, расчетливую игру с Москвою и что она не отступит от преследования только своей выгоды. Это особенно ясно стало царю после переговоров Писемского о сватовстве его, царя, к Марии Гастингс. Сватовство было одним из способов познать искренность дружбы английской королевы. Средство это было крайнее, неожиданное для королевы и, быть может, очень смелое, даже дерзкое, и поэтому лучше можно было уловить искреннее настроение королевы. Застигнутые врасплох таким необычайным актом дружелюбия, англичане вынуждены были говорить и делать не то, что бы они говорили и делали, если бы заранее были подготовлены к этому. Писемский зорко следил в Лондоне за всем, что происходило при дворе королевы в связи с его приездом.

Иван Васильевич велел позвать к себе в покои Писемского.

– Держи при себе, – сказал он дьяку, когда тот явился, – все, что видел и слышал в Англии...

Тихо рассмеявшись, он продолжал:

– Смеха достойна наша с тобою затея! Однако скрывать мне от тебя-то нечего: польза от странствия твоего в ту страну получилась немалая. А уж какой я жених! Холодеет, Федор, во мне кровь, чувствую то с каждым днем. Желания мои истлевают, как сорванные наземь осенние листья... Ну, да иди! Спасибо тебе за верную службу!..

Затем, нагнувшись к уху Писемского, царь прошептал:

– А коли умру, служи так же и сыну моему... Иди.

Оставшись один, Иван Васильевич вдруг вспомнил о радостных днях, проведенных с Александрой. Как мимолетно было то счастье!

Грустная улыбка пробежала по его лицу.

Ему казалось, словно на огне сгорели его силы в страстных ласках юной красавицы. Где она теперь?! Вспоминает ли она о нем?!

Она подняла в нем, царе, веру в свои силы, в свою долговечность, она окрылила его мужественными порывами любви, какие украшают здоровую, счастливую юность, когда все представляется таким ясным, доступным, простым, широко распахивающим окно в жизнь... А там, за этим окном, вдруг озарило его, царя, ярким, горячим солнцем желаний...

И вот...

Она же, Александра, унесла все это с собой... И снова он ослаб. Хуже того: он чувствует, как угасает в нем потребность счастья; он уже не испытывает желания радостных утех. Его тело немощно, его по ночам мучает тупая, нудная бессонница, часто приходят мысли о смерти...

Одно утешает царя, что ум его ясен и дела, творимые им, полезны государству.

X

Дрожащей рукой царь Иван отодвинул занавес.

Испуганными глазами взглянул на небо.

Лицо его перекосилось от страха: на небе, в темной вышине, застыло крестообразное небесное знамение. Мутно-желтое, оно повисло между церковью Ивана Великого и Благовещенским собором.

Иван Васильевич велел приближенным накинуть на него шубу. Опираясь на посох, вышел он на Красное крыльцо наблюдать дивное видение, о котором только что сказала ему царица.

Долго молча, в оцепенении смотрел он на небо, усеянное густой звездной россыпью, и на этот крест, загадочно проступавший в небесной глубине, и вдруг, зашатавшись от слабости и поддерживаемый Бельским и Годуновым, прошептал:

– Вот знамение моей смерти! Вот оно!

Успокаивая Ивана Васильевича, загудели бояре:

– Полно, великий государь батюшка!..

– Грешно, великий государь батюшка!..

– Пожалей царицу и дите свое, Иван Васильевич!

Закрыв глаза, государь молча слушал причитания бояр. Со стороны реки дул прохладный ветер. Царь обернулся навстречу ему, глубоко вдыхая в себя свежий воздух. Ночь теплая. Днем таяло. Неподвижный, таинственный пришелец из глубин вечности неотступно преследовал взглядом царя...

– Уведите меня! – прошептал Иван Васильевич.

Бояре под руки отвели его в опочивальню. Тяжело дыша, совсем расслабленный, грузно опустился он в кресло. Открыв глаза, долго и со вниманием осматривал окружающих его вельмож.

– Какие все мы трусы! – усмехнулся он, отвернувшись от бояр.

Некоторое время длилось общее молчание.

Но вот он снова обернулся лицом к боярам.

– Так ли?! Правда ли, что вы боитесь моей кончины? – с трудом выговаривая каждое слово, вдруг спросил он.

Опять заголосили бояре, уверяя царя в своей преданности престолу.

Выслушав их, он покачал головою:

– Можно ли тому верить?! Дорог ли я вам, как вы то говорите? Когда я умру, вам посвободнее будет... Царевич не такой... Он другой...

Бояре стали на колени, расчувствовались, принялись слезно умолять царя не говорить этих слов.

– Буде! – произнес царь. – Коли так, мне и умереть не страшно. Государство мое не погибнет. Царевичу Федору будете служить, как и мне.

Бояре, склонив в унынии головы, слушали тихий голос царя:

– Нет!.. Нет!.. Не то! Я не хочу умирать!.. Не буду... Запомните это.

Царь впал в беспамятство.

Черные мысли о близкой смерти в последние дни одолели царя. Часто он запирался в своей моленной и подолгу молил Бога об отпущении ему грехов. Наедине перед божницей он начинал перебирать в памяти все, что знал дурного о себе. Но, вспоминая о своих жестоких казнях, он часто вдруг приходил в крайнее смущение. Упрямо врезалась в мозги мысль: как же он мог иначе поступить?! А если бы он помиловал изменников, что тогда? Не случилось бы разве ущерба христианской вере, не послужило бы это порухе в государстве, устояла ли бы тогда Русская земля перед недругами? Он знал, он чувствовал, что великое горе постигло бы Русь, если бы он пошел на поводу у бояр-изменников, у друзей князя Курбского. Невольно задавал царь себе вопрос: велик ли грех государя, который губит изменников?!

Эти размышления казались ему грешными, он отгонял их от себя, оставаясь не убежденным в их греховности. Он путался в своих взбудораженных мыслях, заглушая их неустанными, мучительными поклонами, бия лбом об пол, покрываясь потом и обессиливая тем самым себя окончательно.

– Прости меня, Господи, – шептал он при каждом поклоне, а дерзкие мысли лезут и лезут в голову: «За что прощенье? Разве ты виноват?» Но... смерть! Она заставляет, она требует отрекаться от себя, от земной правды, во имя правды другой – небесной, о которой постоянно твердят ему обиженные им попы и монахи. Но и тут царя берут сомнения: разве можно почитать «небесной правдой», что монастыри имеют десятки тысяч десятин земли, а служилый человек, всю жизнь проведший на полях брани дворянин, и десяти десятин не имеет, слоняется, как нищий, по городам?! Опять сомненья, опять неверие! Монахи своекорыстны!

Вчера только он приказал казнить одного монаха, который оскорбил царское имя в спорах с дьяком, отмежевавшим у монастыря землю в пользу дворянина.

Было страшно, боязно давать такой приказ, а нужно.

Теперь проклинают, поди, его, царя Ивана, все иноки того монастыря. А не казнить?.. Не мог царь. Пускай даже перед смертью!

Опять!.. Опять! Иван Васильевич спохватился и снова стал беспощадно биться лбом об пол, моля у Бога прощения за казнь монаха.

И снова, как бы оправдываясь перед Богом, он вспоминает королей: Людовика XI, Генриха VIII, Эрика XIV, Марию Английскую, папу Григория XIII и всех других государей, также не щадивших своих врагов. Царь старается сам себе доказать, что он не столь жесток, как они.

Выйдя из моленной, царь невольно тянулся к окну и снова, содрогаясь от ужаса, вглядывался в мутно-золотистый крест на небе.

– Уйди, смерть!.. Уйди!.. – шептал он, пятясь от окна.

Однажды царь распорядился послать в Холмогоры и Колу за ведуньями и колдунами, о которых ему рассказали поморы. Поморы, приехавшие в Москву, наговорили много чудесного о тех ведуньях и колдунах: и что они предсказывать-то судьбу могут, и что лечить разные недуги ловки.

Бельский на другой же день послал за колдунами гонцов к Студеному морю.

Герасиму и Андрею посчастливилось не только встретиться в Холмогорах, но и жить в одной избе и, как встарь, по-дружески беседовать, вспоминая далекие годы детства, побег из вотчины Колычева и ливонские походы.

При свете лучины, тепло натопив печку, сиживали они, близко прижавшись друг к другу, на скамье и делились своими впечатлениями о пережитом. Герасим рассказал Андрею, как он подружился с эстами, как они заодно с русскими порубежниками отбивались от немецких разбойников, нападавших на русские станы, как охраняли они устье Наровы, чтобы дать безопасный выход кораблям нашим и иноземным в море и к Нарве. Да и нашествию шведов они, тоже вместе с эстонскими крестьянами, давали жестокий отпор, невзирая на свою малочисленность. В защите Нарвы также участвовал Герасим. Он рассказал Андрею и о той жестокой сече, которая произошла под Нарвой. Семь тысяч русских воинов, стрельцов, жителей Иван-города, и эстов полегло в том бою. Нелегко досталась Нарва и шведам. Их полегло еще больше.

Андрей с тяжелым, мучительным вздохом сказал:

– А помнишь, Герасим, сколько радости было, когда мы брали в Ливонии крепости?

– Да... – вздохнул и Андрей. – А где теперь Басманов?

– Разве ты не знаешь? Их обоих, и Алексея и Федьку Басманова, казнил царь лютой казнью. Забылись они. Через царевы порядки стали шагать. Вольничать вздумали не по чину. В Москве рады все были их казни. Царь балует своих холопов, а забываться им не дает. Грязных царь удалил от двора...

Как-то в один бурный, вьюжный день Герасима и Андрея вызвал к себе двинский воевода, князь Звенигородский, и объявил им, что в Андрее больше уже нужды нет, – пушечным заграждением он оснастил вновь строящуюся при устье Двины крепость вполне. В Москве пушкарь Чохов будет нужнее, чем в Холмогорах. Услыхав это, Герасим попросил воеводу отпустить и его в Москву, чтоб взять жену и дочь и привезти их в Холмогоры. Воевода дал и ему охранную дорожную грамоту и сказал:

– Захватите с собой шесть десятков волхвов, звездочетов, колдунов и ведуний, собранных мною по цареву приказу в нашем крае и в Лапландии. Будьте начальниками в этом обозе. Отвезите сию окаянную орду в Москву.

Герасим и Андрей обещались в точности исполнить наказ воеводы.

Когда наступил день отбытия каравана, оба они были смущены и озадачены странным, чудным видом разношерстной толпы кудесников. Многие были одеты в какие-то меховые мешки с хвостами и в высоких меховых с заячьими ушами колпаках, у других были колпаки синие с золотистыми звездочками. Некоторые из них лица свои измазали разными красками.

Ведуньи – древние старушки, крючконосые, все в морщинах. Были старухи с седыми усами на губах – настоящие ведьмы! Герасим и Андрей старались быть от них поодаль, их приводило в ужас шепелявое ворчание.

– Господи Боже, и зачем понадобились царю подобные образины? – почесал затылок Андрей с усмешкой.

Насилу усадили всю эту колдовскую ораву в сани. Кто по старости сам влезть в сани не мог, того ямщики подсаживали насильно, приговаривая: «Да ты не барахтайся, лезь, лезь, тебе говорят, нечистая сила!»

Пришел час – тронулись. Со скрипом, с оханьем, с ворчанием, но с места все-таки сдвинулись. И то хорошо.

День был не особенно морозный. Легко дышалось. Андрей с сыном и Герасим сели в закрытый возок: тесно, зато тепло, уютно.

– На кой бес государю понадобилось колдунов издалека везти! В Москве да вокруг Москвы своих сколько угодно, – тихо проговорил Герасим.

Андрей тихо шепнул:

– Чудит государь в последнее время. Слух ходит, будто как море отняли у нас, так и в уме он тронулся. Правда ли то, нет ли, а на посадах болтают. Может, и врут.

Герасим перекрестился.

Среди оснеженных сосен и елей, через села и деревни тихо пробирался «колдовской» караван, как его назвал Андрей, пугая людей, оленей и зайцев. В одном месте вспугнули и косолапого – громадный, толстый, он, легко подпрыгивая, без оглядки скрылся в лесной чаще. Сороки, вороны и всякая другая птица то и дело взлетали в воздух.

Там, где проходил обоз, оживал дремучий лес, и казалось, не полозья скрипят, а какая-то таинственная музыка исходит из глубины чащи, так раскатисто звенело в морозной тишине движение саней.

Ехали уже дней десять с остановками на попутных «ямах», наконец добрались до Вологды, а затем Ярославль, Александров, а там и Москва. Когда показалась она, окутанная легким туманом, Андрей набожно перекрестился. Велел и сыну последовать его примеру.

Велика была радость Охимы и Параши с дочерью Натальей, которых Герасим временно поместил в доме Чохова, когда уезжал в Холмогоры. Объятьям и поцелуям не было конца.

Прибывших в Москву волхвов, звездочетов, колдунов и ведуний разместили в особом, отведенном для них доме на окраине Москвы. По приказанию царя Ивана, ежедневно туда верхом, окруженный стражей, ездил Богдан Бельский, чтобы беседовать с ними об огненном кресте, который застыл в небесной выси.

Самому Бельскому было и смешно и противно заниматься этим делом. Не верил он стариковской и старушечьей болтовне, но виду не показывал.

Большинство из них, особенно лапландские волхвы, не зная московских нравов, без стеснения предсказывали скорую смерть царю, тем более что они хорошо знали о тяжелой болезни царя Ивана, о том, что тело его пухнет, что с каждым днем он становится все слабее и слабее.

Изо всех сил они старались уверить Бельского, что огненный крест – предвестник скорой кончины царя и начала великих неурядиц в Московском государстве.

Свои, холмогорские, кудесники были осторожнее: они говорили о предстоящих страшных морозах, от которых будто бы погибнет много людей, но после которых наступит ясная, теплая погода и государю тогда станет лучше.

Старухи-ведуньи говорили о том, чтобы царь берег новорожденного царевича. Огненный крест предвещает ему опасность.

По-всякому истолковывали колдуны и колдуньи небесное видение. Трудно было разобраться в их предсказаниях.

Звездочеты долго не решались высказаться: к чему огненный крест. В своих синих колпаках они по ночам, сгорбившись, сидели на крышах домов, словно какие-то птицы, и в длинные трубы смотрели на небо.

Царь с нетерпеньем ждал, что скажут привезенные из Холмогор волшебники.

Бельский умышленно оттягивал ответ царю, стараясь как-нибудь свести все это колдовство к пустой забаве. Ему было страшно сообщить слова лапландских колдунов. Раньше царя их предсказание дошло до любознательного уха бояр. Василий Шуйский узнал первый, он сообщил это князю Щербатому, тот Мстиславскому, а этот Шереметеву – и пошло и пошло... «Царь не проживет более трех суток». Охали, ахали, вздыхали, крестились, сокрушались с великим лицемерием. Начали льстить Борису Годунову, заметно переменив обращение и со всеми его родичами и приближенными.

К Никите Васильевичу Годунову явились Шуйский и Щербатый, никогда ранее не посещавшие его, и поздравили с помолвкой дочери Анны Никитичны с царским телохранителем Игнатием Хвостовым. И откуда они это узнали? Только вчера это совершилось, и притом в тихой семейной обстановке, и вот уж им известно, и уж поздравлять приехали.

Никита Васильевич усадил высоких гостей в красный угол, под икону; вся семья низко поклонилась знатным, древнего рода князьям. Увы! Никита Годунов и его домочадцы не знали, о чем говорить с именитыми, невзначай явившимися гостями.

Никита представил гостям смущенного жениха, одетого в голубой шелковый кафтан, и его красавицу нареченную, зарумянившуюся, опустившую свой взор от стыда. Хитрыми, сластолюбивыми глазами осмотрели ее бояре, поцеловали молодых.

Шуйский, выпив несколько кубков фряжского, в шутку тоненько запел, тряся рыжей бороденкой:

Я считала звезды на небе, Я считала, не досчиталась Своей подружки милыя, Анны своей Никитичны. Отстает наша подруженька Она от стада лебединого, От лебединого, гусиного.

Затем ни с того ни с сего Шуйский стал расхваливать Бориса Федоровича Годунова.

– Славный у тебя, Никита Васильевич, племянничек, – хлопнув по коленке сидевшего с ним Никиту, весело проговорил Шуйский. – Государь батюшка знает, кого к себе приблизить... У Бориса Федоровича мудрая голова...

– Полно, Василий Иванович! – улыбнулся Никита. – Простой он человек, как и все: служит государю правдою – вот и все, – смиренно возразил ему Никита.

И Шуйский и Щербатый, оба вместе, воскликнули, грозясь шутливо пальцем:

– Ой, не хитри, ой, не хитри! Будешь лукавить – черт задавит.

Шуйский громко расхохотался:

– Ловчее теленка, батюшка, все равно не будешь.

Никита Васильевич покачал головой:

– Да проще теленка никого и нет.

– Нет, он ловчее всех, – воскликнул в каком-то неуместном восторге Василий Шуйский. – Теленок под хвост языком достает. Видишь, как он ловок!.. Ну, да это не беда, коли человек в иной час и слукавит. Не обижайся на меня, Никита Васильевич.

Осоловевший спьяну Щербатый вдруг очнулся от дремоты, которая им неотразимо овладевала.

– Лошадей накормили? – ни с того ни с сего спросил он.

– Вот человек простой! – указал на него Василий Шуйский. – Мухи человек не обидит. Простота – великое дело. Наши деды жили просто, да и жили лет по ста.

– Василий, накормили лошадей? – повторил сонным голосом Щербатый.

– Не кручинься, князь! О лошадях, друже, позаботятся. Хотя дурандой, да накормят. Чего уж тебе о лошадях заботиться?! Вот, Никита, сидим мы у тебя, и на душе легче стало. Бегу я от худых людей. Промеж худых, какой ни будь хороший, а все одно ему будет плохо. Годуновы у нас, бояр, в почете. Любим мы Годуновых. А не слыхал ли ты, как здоровье-то у государя батюшки?.. Вчерась я не был во дворце.

– Не ведаю, добрый боярин Василий Иванович.

– А вот, может, телохранитель знает? – указал Шуйский пальцем на сидевшего рядом с Анной Игнатия.

– Государевы дела – его дела, батюшка Василий Иванович, – уклончиво ответил Игнатий, поднявшись со скамьи в знак уважения к боярскому сану.

– Добро, паренек! Государеву тайну береги пуще своего глаза, – приветливо кивнул головой Игнатий Шуйский. – Служить надобно верно. Держи себя на вожжах. На вожжах и лошадь умна. А вот я подобрел, видать, так мужики у меня в лес бегут... Плетей мало давал им.

Опять встрепенулся князь Щербатый.

– Говорю: накормили лошадей?

– Накормили. Чего наладил «накормили» да «накормили»? Не мешай беседе! – хлопнул его по спине Шуйский. – А вот какой настойчивый этот английский посол. Поди ж ты, всего добился. С норовом, смелый... Что ты скажешь на это, Никита Васильевич?

– Государь батюшка знает, что делает... Ни один иноземец не собьет его с толку. Во вред себе и нам ничего не учинит, – ответил Годунов.

Василий Шуйский почесал под рыжей бородой, хитро улыбнулся, вздохнул.

– Ну, видать, пора нам и домой... Эй, князь, вставай! Поедем по домам. Поблагодарим Никиту Васильевича и Феоктисту Ивановну за гостеприимство, да уж с Божьей помощью и по домам. В другой раз уж когда ни то побываем.

Князь Щербатый поднялся с трудом, кряхтя, сопя.

– Да! – спохватился Шуйский. – Правда ли, что от Строгановых прибыл человек да сказал, будто того атамана Ермака сибирцы утопили?.. Болел я, во дворец не ездил. Не знаю.

Никита Васильевич перекрестился:

– Царство небесное и вечный покой Ермаку Тимофеичу! Справедливо. Погиб храбрый воин. Погиб. О том и мне строгановские люди говорили... Но царство Сибирское наше осталось... Там теперь наши люди.

– Истинно. Туда мой друг послан. Воеводой сидит там, дородный, дивный человек... дай Бог ему там закрепиться!.. – сказал Шуйский после прощания со всеми и, поддерживая Щербатого, вышел вон из дома.

Никита и Феоктиста Ивановна вышли в сени проводить бояр.

Насилу дождались Игнатий и Анна, когда уйдут бояре. Не ко времени приехали бородатые. Никого теперь не надо Игнатию и Анне! Наконец-то!..

XI

В этот день царь Иван Васильевич с утра почувствовал себя лучше, чем в предыдущие дни. Мелькнула надежда на выздоровленье, хотя слабость и не позволяла ему вставать и ходить. В последнее время его носили в кресле два здоровых бородатых гайдука.

Сегодня у него явилось желание побывать в своей государевой кладовой, служившей хранилищем золота, драгоценных камней, жемчугов и других ценных диковинных вещей.

Самым любимым его занятием во время болезни было пересматривать хранившиеся здесь разные диковинные редкости.

Вот и теперь...

Сопровождаемый ближними боярами, царь был перенесен в кресле в хранилище драгоценностей. Лицо его совсем одряхлело, пожелтело, покрылось морщинами. Под глазами нависли синие мешки. Взгляд его стал острым, беспокойным.

При нем неотлучно находился Годунов.

Низкие своды, покрытые розовой краской, узенькие из цветных стекол длинные окна придавали комнате хранилища уютный вид. На полу красовался громадный зеленый с малиновыми разводами ковер.

На круглом резном столике, стоявшем у одного из окон, царь обыкновенно рассматривал то, что его интересовало в хранилище.

Когда его внесли сюда, он приказал кладовщику, дьяку Курбатову, подать ему ящик с магнитами и драгоценными камнями.

– Вот смотрите, – произнес царь, взяв в руки кусок магнита. – В этом магните великая и тайная сила. Без него нельзя было бы плавать по морям, окружающим землю. Без него нельзя знать положенные пределы и круг земной. Стальной гроб Магомета, языческого пророка, давно висит на воздухе посредством магнита в Дербенте... Магнит будет причиною многих чудес в будущем.

Царь приказал слугам принести цепь из намагниченных иголок, висевших одна на другой.

Он, весело улыбаясь, поболтал ими в воздухе.

– Вот что делает магнит... Но это только начало... Ждите многое другое впереди... Меня не будет уж тогда...

После этого царь начал вынимать из ларца драгоценные каменья.

– Смотрите, какой дивный коралл. Только Создатель мог на дне морском строить дворцы из оных чудесных веточек. Глядите сюда – вот бирюза! Как будто кусочек теплого весеннего неба заключен в этом камешке. Он в моих руках, этот кусочек... Разве это не дивно?!

Иван Васильевич с восхищением смотрел на бирюзу, лежавшую у него на ладони.

– Это тоже тайна! Зачем Бог захотел камешек сделать похожим на небо? Может быть, ради того, чтобы напоминать нам, что каждый из нас будет на небе, чтобы не гордились мы своим земным могуществом... Бирюза напоминает нам о мире, о покое, о добре...

Царь тяжело вздохнул:

– Всю жизнь свою я искал мира и покоя, но никогда его не имел... Гляжу на этот камешек, и мне хочется снова жить, по-другому... Почему восточные ожерелья делают из бирюзы?.. Борис, как ты думаешь?..

– Не ведаю, государь... – в растерянности ответил Годунов.

– Я думаю: там народ грешнее, чем мы... Им нужно больше напоминать о загробной жизни. Магомет – покровитель многих смертных грехов... Он допустил многоженство, гаремы...

Вдруг царь умолк, стал тяжело дышать, лицо его перекосилось от ужаса...

– Видите... видите! Бирюза в моей руке бледнеет... Она теряет свой яркий цвет... Это знак!.. Я скоро умру.

Иван Васильевич в испуге бросил камень в ларец.

Бояре стали уверять, что бирюза остается тою же, что и была, что царю так кажется!..

Некоторое время царь сидел молча, откинувшись на спинку кресла, с опущенными веками. Очнувшись, он тихо сказал:

– Достаньте мне мой царский посох.

Посох подали.

– Это рог единорога, украшенный алмазами, сапфирами, изумрудами... Я их купил за семь десятков тысяч фунтов стерлингов у Давыдки Говера. Выходец он был из Аугсбурга...

Царь говорил медленно, немного охрипшим голосом, словно в бреду.

– Поймайте мне пауков... Ну, скорее!

Обратившись к своему врачу Иоганну Лоффу, царь приказал ему выцарапать на столе круг.

Когда принесли в коробочке пауков, Иван Васильевич сказал:

– Положите их в этот круг.

Сначала положили одного паука, потом другого: оба паука замерли, а третий убежал из круга. Царь согнулся над столиком, стал пристально вглядываться в пауков.

– Поздно! – покачал в унынии головой он. – Это уже меня не спасет. Я загадал на пауков.

Посидев в раздумье с закрытыми глазами, он сказал:

– Да, я на пауков загадал... И они тоже говорят мне о смерти. Ну что ж, пускай! А пока жив, – я царь. Бойтесь меня!

Опять он вынул из ларца горсть драгоценных каменьев. В хмурой задумчивости разложил их на столе.

– Что вы тут видите? – воскликнул он. – Вы ничего не видите! Вот алмаз, самый драгоценный из восточных камней. Я никогда не любил его. Он сдерживает ярость и сластолюбие. Он внушает нам жить в целомудрии и воздержании... Мне трудно давалось то... Я возненавидел его.

Царь громко рассмеялся.

– Смотрите на меня! Перед вами в самом деле великий грешник! Он почитал грех своим долгом... Праведники наводили тоску на него, и немало он погубил их... Я открываю вам, презренным льстецам, душу свою... Смотрите в нее, содрогайтесь!.. Как в морской пене, с наслаждением купался в ярости против недругов своих... В утехах сладострастья я видел источник своей силы, своей дерзости. А вот алмаз. Этот камень, как глаз непорочного ангела, смотрит на меня... Вы знаете, что такое алмаз? Малейшая частица его может отравить лошадь, если дать ей его в питье. Обманщик!

Царь со злобою бросил алмаз в ларец и тотчас схватил крупный рубин.

– Этот камень совсем иное... В нем есть огонь, оживляющий сердце... Он делает сильным мозг, дает бодрость и память человеку, очищает испорченную кровь... Была у меня одна наложница, черничка, и грешная и невинная, как моя Анастасия... Она любила этот камень. Я подарил ей один рубин, который для нее окружили жемчугом... Она сказала, что и умрет с ним на груди.

Опять царь отвалился на спинку кресла, закрыв глаза и тяжело дыша...

– Анастасия!.. – прошептал он. – Прости!.. Скучно было мне... Худо на душе... Прости! Я – твой! Ничей!

Обернувшись к боярам, он строго сказал:

– Зажмите уши!

Бояре зажали уши. Царь прошептал:

– Ее я сравнивал с тобой! Прости!

Через некоторое время царь вновь склонился над разложенными на столе драгоценными каменьями, приказав боярам открыть уши.

– Изумруд, – сказал он, указывая на зеленый камешек в своей руке. – Этот камень радужной породы – враг всякой нечистоты. Испытайте его: если мужчина и женщина живут друг с другом в распутстве и около них этот камень – он лопается... Я сторонился его, Александра его не любила... Что вы смотрите на меня?! Да, вы ее не знаете... Многого вы о своем царе не знаете, зато он все знает о вас... Пошлите Шуйскому Ваське этот камень, у него блудница живет в гридне...

Царь ядовито захихикал. Остановившись, низко склонив голову, задумался.

– Рыжий бес... Похотлив и хитер!.. Пролаза! Подальше от него надобно быть моему сыну – праведнику Федору, – сказал он как бы про себя. – Велю приделать Шуйскому хвост и выгоню его из Кремля в лес... Пускай скачет, как леший, за ведьмами!

Все в угоду царю, вместе с ним, громко рассмеялись.

– Ну, Бог с ним! – махнул рукой царь. – Кто из нас без греха?! Вот, глядите, – это сапфир. Я его очень люблю. Он охраняет, дает храбрость, бесстрашие, он веселит сердце, услаждает, пленяет глаза, прочищает зрение, удерживает приливы крови, укрепляет, восстанавливает силы.

Немного помолчав, Иван Васильевич сказал упавшим голосом:

– Изменил он мне!.. Я теряю силы, а он не помогает. Не нужен теперь он мне. Будь проклят он! Изменник.

Царь с негодованием бросил его на пол.

Бояре кинулись поднимать.

– Что вы бросаетесь! Словно голодные псы на кость... Бояре вы, а не конюхи. Не могу видеть я того позора! С такими боярами Московское царство должно унизиться. Слава Богу, иноземцы сего не видели... Поглядите на их вельмож... Да у них брадобреи и те индейским петухом ходят... А кто хуже: они или мы?! Ну, отвечайте!

Никто не решался ответить царю. Тогда он, ударив себя в грудь, крикнул:

– Мы!.. Мы – лучше! Разве вы не знаете того?!

Он долго сидел взволнованный, тяжело дыша, беспокойно ворочаясь в кресле.

– Я слабею, – едва слышно проговорил он. – Унесите меня. Больше не могу.

На следующий день царь Иван с утра в присутствии царевича Федора собрал у себя ближних бояр. Пригласил и митрополита.

– Плохо мое дело, святой отец, царевич и бояре, – заговорил он каким-то чужим, придушенным голосом, – умирать я собираюсь, а прежде того, слушайте. Прочитаю я вам свою духовную.

Собравшись с силами, царь мужественно, спокойно и внятно прочитал завещание, в котором объявлял своим преемником царевича Федора, а помощниками его: Бориса Годунова, Богдана Бельского и Никиту Юрьева.

В глубоком, скорбном молчании, опустив головы, прослушали царя присутствующие.

Митрополит прочитал молитву, благословил царя.

– А может, выживу? А? – вдруг сказал он, пытливо обводя взглядом окружающих.

И тихо сам себе ответил:

– Нет.

Царь все эти дни торопил Бельского выведать у колдунов о близости своей кончины. Ему хотелось знать, что о нем говорят колдуны. Бельский с ног сбился, бегая по «колдовскому дому» от ведьмы до ведьмы, от звездочета до звездочета, наслушался всего столько, что у самого у него стало в голове мутиться.

У одной ведьмы переносица чесалась каждый день с утра и до вечера – она предрекала уже через день кончину царю. Другая уверяла, что на крыше дворца она видит ворону, которая каждый день каркает с утра до вечера. Бельский сам ходил проверять – никакой вороны на крыше дворца не видел. Ведьма ему сказала: «Ты не можешь видеть, а я вижу. Царь должен умереть через месяц». Некий колдун все время тайком бегал к цареву курятнику и один раз слышал, что петух не вовремя запел. Колдун уверял, что царь обязательно умрет через неделю. Другой колдун попросил принести ему какую-нибудь старую одежду царя. Он увидел – мыши ее грызли, а это, по его словам, верный признак, что царь умрет через пять дней. Какой-то страшный старик и вовсе уверял, что он сам видел, как в Столовой царевой избе дятел бревно долбил – это значит: царю осталось жить двадцать дней.

Что скажешь царю?

Бельский после разговоров с колдунами старался не показываться на глаза больному царю.

Ивана Васильевича, по его просьбе, под руки отвели в дворцовую баню. Мылся там он долго, с видимым удовольствием. Стоявшие около бани люди слышали даже, как царь пел в бане песни. В предбаннике находился его врач и новый, любимый его слуга Родион Биркин.

Выйдя из бани в широкой рубахе и холщовых штанах, красный, посвежевший, царь сказал врачу:

– Поторопился я объявить свою духовную. Третий раз я собираюсь умирать и всякий раз объявляю духовную. Но, как видится, еще поживу, поживу назло боярам...

Вернувшись в свои покои, Иван Васильевич велел принести шахматный столик и шахматы.

Около него стояли Борис Годунов, Никита Юрьев, все Нагие и другие бояре.

– Бог милостив! – сказал Иван Васильевич. – Хочет Господь оттянуть мою кончину... Измучил я вас всех, наскучил со своим недугом. Поди, ждете – не дождетесь, когда умру... А я все живу, да еще в шахматы играю и обыгрываю вас.

Бояре, по обыкновению, начали уверять царя в своей верности ему и в том, что все жаждут видеть его, государя, опять здоровым, строгим и, как то было всегда, – справедливым и милостивым.

Царь молча, не глядя на бояр, расставлял шахматы.

– Ну, кто со мною сегодня будет играть? – сказал он, подняв голову.

Он обвел мутным взглядом полузакрытых глаз окружающих сановников, хотел еще что-то сказать и вдруг со стоном откинулся на спинку кресла; громко, на всю комнату, вздохнул и странно притих; голова его накренилась набок с теми же полузакрытыми глазами.

Среди бояр начался переполох. Кто посылал за водой, кто за «розовой водой» и «золотоцветом», кто за духовником и лекарями.

Борис Годунов взял руку царя. Она была холодна, безжизненна. Чтобы восстановить тишину и успокоить присутствующих, Годунов сказал:

– По-моему, еще есть надежда...

Но ему никто не поверил.

Вскоре все сановники с Борисом Годуновым во главе вышли на балкон дворца, откуда было видно собравшуюся уже внизу, на кремлевской площади, толпу.

В сыром, туманном воздухе прозвучал зловеще чей-то громкий басистый голос:

– Царь всея Руси Иван Васильевич скончался!

Внизу поднялся дикий вой и плач множества людей. Загудели унылым гудом кремлевские колокола.

Кремль окружало кольцо многочисленной стрелецкой стражи.

На похороны царя стеклось много народа со всех концов Русской земли.

Прибрели из леса и беглые мужики, предводимые Семеном Слепцовым, ушедшие в леса из вотчины Шуйского. Они откололись от ватаги Ивана Кольцо, не пошли за ним в Сибирь, а продолжали делать набеги на государевы и купецкие обозы.

– Что ж теперича с нами-то, Сема, будет: лучше ли мужику от того станет иль еще хуже прежнего? – спросил Слепцова старичок-ватажник, когда хоронили царя в Архангельском соборе.

Семен вздохнул, покачал головою:

– Нашим солнцем был месяц, так он солнцем для нас и останется. Один царь умре, другой будет... Мой отец говорил мне: глуп мужик, за то его и бьют. От крепостной работы, от барщины нечего нам ждать добра...

– Стало быть, опять в лес?!

– А куда же? Не во дворец же поминки по государю справлять. Как ни плачь о царе, а все на цареву дыбу вздернут, коли к его верным слугам попадешь... Надо докудова терпеть. Обождем еще. Мужик терпелив до золу – ждет задору. Чую, братцы: скоро настанет и наше время, пойдем горою на бояр и дворян!

Повздыхали, почесали затылки ребята, да и направили обратно путь свой в Сокольничий бор.

В толпе богомольцев, окруживших Архангельский собор, стояла в сторонке, около оврага, в темной ферязи, почти совсем закрыв лицо, молодая красивая женщина. Она тайком целовала жемчужное ожерелье, украшенное крупным рубином. По щекам ее текли слезы.

Прислушиваясь к заунывному пенью монахов и монахинь, она тихо, про себя, читала молитву об упокоении блаженной памяти царя Ивана Васильевича.

Когда богослужение кончилось и закрыли царскую гробницу, она быстро пошла через Фроловские ворота на Красную площадь. Там ее дожидался возок, запряженный четверкою коней.

В возке сидели маленькая девочка и пожилая женщина.

– Заждалась, матушка?

– Бог спасет, доченька!.. Доброе дело поклониться праху государя, оказавшего нам столь великие милости...

Сидевшие верхом на конях возницы ударили кнутами по лошадям, и возок покатил прочь от Кремля к городской заставе...

Игнатий и Анна тоже были на похоронах.

Когда возвращались домой, Игнатий тихо сказал Анне:

– У меня еще и свое горе... Узнал я от одного игумена с Устюжны, что и меня Бог обездолил, и меня поверг Господь в скорбь... Игумен приехал на похороны царя.

Анна всполошилась:

– Что ты?! О чем ты говоришь?! Зачем ропщешь?

– Я вчера узнал... Умерла моя матушка... Хотел я повидать ее, да вот, видишь, поздно... скончалась.

– Но откуда же ты, милый, знаешь, что жива была твоя матушка?.. Ведь ты же не помнил ни отца, ни матери, да и не знал о них... ничего?

– Больно мне... Не спрашивай! Помолимся лучше вместе об ее упокоении. Об упокоении рабы Агриппины... Много горя видела она. В заточенье и скончалась.

Анна прослезилась, но больше не стала расспрашивать Игнатия.

Федор Иванович, вернувшись после погребения царя в свою палату, пожелал остаться один и отослал всех от себя. Долго сидел он в глубоком раздумье, глядя в столбец с завещанием отца.

Много было пролито им горячих, сыновних слез, многое множество поклонов было положено им перед гробницей покойного государя, – это как-то заполняло время, давало пищу душе, а теперь вдруг легла на нее неизъяснимая тяжесть. Как человек, придавленный тяжелой каменной глыбой, из-под которой, несмотря на страшные усилия, он не может выбраться, так тщетно боролся со своей смертельною тоскою царевич Федор.

Собравшись с последними силами, он крикнул:

– Тихон! Тишка!

В покои царевича вбежал худощавый, с испуганным безбровым и безусым лицом холоп. Он согнулся в глубоком, до самого пола, поклоне.

– Слушаю, батюшка государь.

Федор Иванович строго сдвинул брови:

– Есть там народ, в приемной палате?!

– Много, батюшка государь... Кричат, злятся, лезут в твои покои... Все бояре...

– Чего им?! – хмуро спросил Федор Иванович.

– Присягу несут тебе... Челом бить хотят...

Федор Иванович отвернулся. Вдруг ему в голову ударила мысль, которую он постоянно отгонял от себя: он – царь! Теперь он – российский владыка. Страшно!

Тяжело вздохнув, он тихо сказал:

– Позови Бориса Федоровича.

Оставшись один, Федор Иванович стал на колени и громко произнес, впившись испуганным взглядом в иконы:

– Помоги!.. Господи, дай сил, умудри, наставь меня!..

Услыхав шаги за дверью, Федор Иванович быстро поднялся с пола, вытянулся во весь рост. Стал ожидать.

Дверь отворилась и, мягко ступая, низко наклонив голову, в покои вошел Борис Годунов. Не разгибая спины, он остановился против Федора Ивановича.

– Слушаю, великий государь. Приказывай.

– Чего там толпится народ? – недовольно спросил Федор и, не дождавшись ответа, проговорил, сморщившись, с досадой: – Не было бы беды, коли и повременили бы...

Борис Годунов вскинул свою курчавую голову и громко, с каким-то диким неистовством, похожим на отчаянье, воскликнул:

– Помилуй, государь! Пожалей холопов своих!.. Пожалей беспастушную Русь! Ни единого часа она не может быть без венчанного владыки! Побойся греха!

Борис Годунов пал на колени:

– Страшись, государь! Пошатнется трон от промедления! Время сторожит каждый вздох наследника престола... Торопись. Выйди к ближним боярам. Пускай бьют челом в верности тебе и государыне. Они – холопы твои. Ты... ты... в страхе держи их... Заставь их...

– Молчи, Борис! – недовольно перебил его Федор.

Помолившись на икону, он отрывисто сказал: «Идем...» – поразив Бориса властным, необычайным для него голосом.

Проходя сводчатым коридором впереди Годунова, Федор Иванович негромко спросил:

– Митрополит с ними?

– С ними, государь.

Около входа в большую приемную палату Борис Годунов обогнал царевича, чтобы торжественно распахнуть перед ним дверь.

Увидев входившего в палату Федора Ивановича, бояре и думные дьяки опустились как один на колени. Воцарилась тишина. Один митрополит, держа в руках крест и евангелие, стоял не шелохнувшись.

Вдруг, обернувшись лицом к боярам, митрополит властно произнес:

– Бояре! Целуйте крест великому князю, царю всея Руси и государю нашему Федору Иоанновичу!

Борис Годунов и Бельский, один – справа, другой – слева, приблизились к трону и вложили в руки царевича Федора державу и скипетр. Федор Иванович крепко прижал их к груди, внимательно осматривая коленопреклоненную толпу придворной знати.

Бояре, поднимаясь с пола, по очереди подходили к митрополиту и с великою покорностью и смирением прикладывались к кресту, а затем, приблизившись к царю Федору, целовали его руку, в которой находилась держава, и, подобострастно кланяясь, удалялись задом к своим местам.

Когда был завершен обряд присяги, царь Федор сказал тихо, но твердо:

– Божьей милостью, мы, ныне государь ваш, обещаем быть достойным памяти покойного милостивого батюшки нашего Ивана Васильевича, преставившегося в высшие чертоги Господа Вседержителя. Служите вы и мне, как служили моему батюшке!

Поклонился и твердой походкой удалился во внутренние покои. За ним последовали Борис Годунов, Богдан Бельский и Никита Юрьев.

Оставшись один, Федор Иванович, совершенно обессиленный, опустился в кресло.

– Благодарение Богу! – перекрестился он с глубоким вздохом облегчения.

Теперь он сам удивился своей твердости и решимости в принятии царского сана; в голове его даже зашевелились мысли о скорейшем венчании на царство в Успенском соборе. Он проникся каким-то особым преклонением перед самим саном царя, втайне трепеща при мысли о страшном величии власти царя Русской земли.

Ведь он до этого втайне всегда считал себя недостойным быть царем... а теперь вдруг, незаметно для самого себя, потянулся к царской короне, давая мысленно обет: быть твердым защитником и опорою христианской церкви. То, что он хотел бы сделать для церкви раньше и не мог, теперь он сделает для нее... Он готов дать торжественную клятву в том.

«Царь» – это слово постепенно приобретало для него особое очарование, и уже первая встреча с униженно лежавшей у его ног толпой бояр оставила в душе его что-то новое, оживившее его самолюбие. Будто он сидел до этого в душной комнате, окруженный иконами и лампадами, и вдруг распахнулось окно, в которое ворвалось солнце и свежий, оживляющий воздух, напомнив о бесконечном величии Божьего мироздания... «Не сам ли Господь, не его ли ангелы распахнули то окно?..»

– Такова воля Господня... – шепчет в радостном волненье Федор Иванович.

За дверью послышался шорох и кашель.

– Кто?! – быстро вскочил со своего кресла Федор, подозрительно прислушиваясь к шороху.

Дверь отворилась. Низко кланяясь, вошла его красавица жена Ирина. Он быстро приблизился к ней, обнял ее, крепко-крепко облобызал и громко, с каким-то ранее неведомым ей мужественным восторгом произнес:

– Ты – царица! Слышишь?! Помолимся! Господь поможет нам...

Оба опустились на колени перед иконами и принялись усердно молиться.

За окнами слышался бодрый перезвон кремлевских колоколов. Борис Годунов и митрополит подняли на ноги всех московских звонарей, чтобы сменить печаль на радость...

По воле покойного царя Ивана Васильевича Борис Федорович Годунов был назван правителем государства, первым помощником царя Федора. Князей Ивана Мстиславского и Ивана Васильевича Шуйского и боярина Никиту Романова покойный государь назначил помощниками Годунова.

Царь Федор после ухода царицы созвал к себе казначеев и велел им собрать и учесть все золото, все драгоценности, которые остались в государственной казне после смерти царя Ивана Васильевича.

Так началось новое царствование.

Мечта пушкаря Андрея Чохова осуществилась.

В тысяча пятьсот восемьдесят шестом году он создал наконец ту пушку, которую хотел поставить в Кремле на самом видном месте, чтобы она говорила приезжим иноземцам о богатырской силе русского народа, о его непобедимости, о его способности творить чудеса, о его могучей артиллерии.

Пушкарь Чохов вложил в нее свою любовь к родине, свою веру в ее неумирающую будущность.

И назвал свое детище «Царь-пушка».

Над всеми пушками «царем» он назвал ее.

Герасим, Параша и их дочь Наталья, которых Разрядный приказ оставил в Москве при Стрелецкой слободе, в сопровождении Андрея, Охимы и сына их Дмитрия ходили в Кремль любоваться работой друга, знаменитого литца.

– Помнишь, как в походе, тогда, давно-давно, я говорил о такой пушке!.. Грязной и Кусков меня журили за то. Да и государь, покойный Иван Васильевич, не понял меня... А вот теперь, гляди, добился я своего. Пускай полюбуются люди после нас, да и меня помянут добрым словом! Спокойно мне будет и умереть теперь, когда сделал то, чего хотел.

Был праздничный день. В Успенском соборе в присутствии царя Федора и царицы, а также и находившегося при них Бориса Годунова митрополит служил торжественный молебен по случаю перевода беломорского торга во вновь построенный по мысли царя Ивана Васильевича город около церкви св. Архангела у самого устья Двины.

– И моя копеечка не щербата, – самодовольно сказал Андрей Чохов, слушая благовест кремлевских колоколен. – Знатную огневую ограду поставил я там для защиты сего города. Пускай попробуют теперь вороги напасть на него. Достойный отпор наши люди учинят им.

Вечером в доме Чохова состоялась веселая пирушка. Пили. Пели. Плясали. Впрочем, этим дело не кончилось: в разгар веселья Андреем был сделан намек, что-де «мы скоро совсем стариками станем, а наши детки – Митька да Наташа – должны продолжать наш род. Не так ли?» Против этого ни с чьей стороны возражений не последовало. Начало доброму делу было положено.