Сколько же лет назад это случилось? Неужели семнадцать? Все-таки слишком быстро летит время!

Вот предо мною наш сад. В ту пору совсем не большой, да какая разница, все одно славный…

На месте старых высоких дерев мы широкой шпалерой насадили низкорослые крепкие яблоньки. А урожай собирали в три, в четыре раза больше, чем прежде. Какие душистые, сочные плоды вызревали у нас! Непривычное зрелище, неведомая радость — видеть прямо перед собой, на уровне лица, сплетенье ветвей и листвы; протянув руку, осматривать новые побеги, отягощенные круглыми и продолговатыми, золотистожелтыми или ярко-красными, румяными яблочками!

Мы снимали их, как гроздья с виноградной лозы… Уже в те поры к нам за много километров приезжали посмотреть на них и подивиться, как нам удалось вырастить такое чудо.

Само собой, я был горд плодами своих рук.

Ведь как-никак плоды эти стоили мне крови и пота…

Обхожу, бывало, свои царские владения, и тепло становится на душе и на сердце, а все-таки чего-то недостает, чем-то я еще недоволен. Чего? Чем? Я уже вкусил от того, что взрастил, что зреет и дает плоды. И вот — честно заработанный, заслуженный, брызжущий соком плод распалил мои аппетиты. Не идут у меня из головы персики. Хотя пока что урожай мой — одни насмешки. Насмешки сыплются, будто апрельский дождь, из каждой тучки. «Да ты спятил, Адам? Что это на тебя нашло? Зря стараешься. Брось, пока не поздно!»

Советовали лучше приглядывать за яблонями, грушами да сливами. Дескать, деды и прадеды наши знали, что в подржипском краю родится. Так-то оно так… Честь им и хвала. Но, слава богу, не дал я советчикам сбить себя с толку и отговорить. Я завзятый упрямец и извелся бы, если бы подрядился все делать только по привычке, как все давно умеют. Нет мне радости от такой работы; я задохнулся бы от скуки. Между прочим, до меня тоже пытались вырастить здесь эту культуру. Выходит, насмешки, которыми одаряют меня знакомые и соседи, имеют свои резоны. Ничего не попишешь, придется к прежним поискам и мученьям добавить еще капельку усилий и крошечку души.

Да что может быть краше — выпестовать на нашей подржипской земле чудесные, покрытые легким пушком, сочные, ароматные, освежающие душу плоды? Давнишняя моя неизбывная мечта…

Помню, тогда и пяти лет мне не было. Мама брала меня с собою, когда ходили чесать хмель. До хмельников было далеко, поэтому мы ночевали у зажиточного крестьянина в старой пустой конюшне. Тогда-то я и увидел персики впервые — в защищенном от ветра углу, на солнечной стороне, за стенами сарая. Как они манили меня! Как мне хотелось их сорвать! Плоды только-только созрели. И я не удержался от соблазна. Как-то вечером тайком сорвал один. Зарылся в сено и там съел. Наверное, поэтому он показался мне таким вкусным и приятным, много приятнее, чем я предполагал. Утром хозяин снял фрукты. А я еще долго ощущал во рту вкус этих дивных плодов. И снова припомнил его, когда учился на садовода, в агрономическом училище.

Я собирал литературу и, наверное, перечитал все, что у нас было написано о персиках, выясняя, где и в каких условиях приживается это дерево. Тогда-то и запало мне в душу, что персикам может понравиться и у нас. Эта мысль не давала мне покоя. С того и началось. Неизбывная мечта, навязчивая мысль, одержимость…

Я располагал тогда небольшим опытным участком — уютное, в южную сторону обращенное местечко, кусок земли в теплой, защищенной от ветра низинке. Там я высадил несколько десятков персиковых деревьев разных сортов и начал за ними ухаживать. Я искал наиболее подходящий вид — наилучшее семя для роудницкого лона. Ухаживал за ними и облагораживал селекцией, буквально нянчил. Если требовалось — забывал о воскресных днях и о праздниках. Книжки, руководства, из которых можно было почерпнуть хоть что-либо полезное, были для меня подлинным сокровищем; я объездил все исследовательские институты и селекционные станции, прилежно, как полагается, обследовал все питомники. Иногда в этих поездках меня сопровождал Олдржих, один из трех моих тогдашних помощников. Работал он у меня второй год, но знакомы мы были с детства. Олдржих на десять лет моложе меня, в то время мне, бездетному вдовцу, вот-вот должно было стукнуть сорок. Олдржих еще ходил в холостяках, последний слишком затянувшийся роман, как это часто бывает, ничем не завершился, после него Олдржих не оставлял без внимания ни одной юбки. И как раз тогда, во время командировки на селекционную станцию соседнего с нами города Мельник, мы впервые встретили Еву.

Вижу ее как сейчас. Она сидела в лаборатории, склонясь над широкой стеклянной плошкой, выбирая пинцетом и пересчитывая какие-то проросшие семена… Гибкая и статная молодая женщина в белом халате, с темными, коротко подстриженными волосами, загорелым лицом и красиво вылепленными полными губами. Она подняла голову и пронзила нас вопрошающим, но открытым и твердым взглядом блестящих, словно от солнца, карих глаз. Из-под небрежно расстегнутого халатика соблазнительно светилась золотистая кожа полной шеи, и чуть ниже смело вырисовывалась линия высокой округлой груди.

— Черт возьми, вот это привой! — вздохнул Олдржих, едва мы остались одни. — Если привить, такая выйдет порода — никаких трудов не пожалеешь!

Он смачно прищелкнул языком, представляя себе результат.

Я согласился, но своего восхищения никак не выразил. Короче говоря, Ева покорила нас с первого взгляда; мы оба думали о ней. Особенно после того, как узнали, что несколько месяцев назад она ушла от мужа. И теперь жила одна, с маленьким сынишкой, которому едва исполнилось четыре года.

С той поры на селекционной станции в городе Мельник у нас постоянно находилось какое-нибудь дело. То мы выбирали новые саженцы — события происходили как раз в конце лета, — то требовалось отдать на анализ почву из какого-то уголка нашего сада (время от времени контроль все-таки необходим!). Потом нам приспичило определить всхожесть какого-то сорта сеянцев. Мы оба наперебой измышляли самые разные предлоги. Ездили к Еве вместе, используя каждую свободную минутку.

Иногда Ева серьезно, сосредоточенно изучала что-то в своих пробирках, колбах, склянках, чашках и баночках, склонялась над микроскопом, измерительными приборами или над табличками разноцветных диаграмм; казалось, она вовсе и не слышит, о чем мы толкуем.

А иногда снисходительно принимала знаки нашего внимания и ухаживания, более того, они явно доставляли ей удовольствие. Промывая в раковине свои пробирки и воронки или стоя у дистиллятора, она с любопытством наблюдала, как Олдржих увивается вокруг нее.

Он намеревался взять крепость штурмом. И льстил Еве непрестанно. И все время что-то из себя корчил. Шут гороховый, да и только. О чем бы ни заходила речь — о нашей работе или о погоде, о школе или отпусках, о грибах, рыбах или политике, о кинофильмах, книгах или танцах, — наш пострел везде поспел. Получалось, что и наш сад, и все, чем мы сообща гордились, — дело только его рук. Он напоминал мне то молодого проказливого козленка, то петушка, который топчется вокруг курочек, вытягивает шею, прикрывая глаза и встряхивая гребешком, а то и взлетит, раскинув крылья и обнажив шпоры. В его-то годы можно…

Иногда во время наших визитов глаза Евы менялись, напоминали глубокие, непроницаемые омуты. Она задумывалась и хмурила брови. В эти минуты она, казалось, уносится мыслью куда-то далеко-далеко. И вдруг, словно внезапно очнувшись, одаряла нас радостной улыбкой, исполненной искрящегося лукавства, а то и долгим пристальным взглядом, проникавшим, как скальпель, в самое сердце. (Естественно, Олдржих предполагал, что все это предназначено только ему.)

В эти мгновения можно было явственно ощутить, как быстро струится по жилам ее горячая кровь. Стоило ей подняться со стула и легкой походкой пройтись по лаборатории, как сразу чувствовалось, какой искрометной, с трудом обуздываемой энергией она заряжена. В такие моменты походка ее напоминала выступку чистокровной красавицы кобылки. Кроме всего прочего, Ева умела смеяться счастливым и заразительно звонким смехом.

Как она нравилась мне с этим своим задушевным и веселым смехом! После всех радостей, горестей и неудач, что выпали на мою долю в трудовой и супружеской жизни, не говоря уже о последних трех годах, когда я остался вдовцом, ко мне словно возвратилась молодость. (Ева была на одиннадцать лет моложе меня. Сперва я — дурень, осел! — этого испугался. А потом сказал себе: да разве же Ева не сотворена из ребра Адама? А это значит, что к моменту ее сотворения мой праотец уже немало пожил и исходил по матушке-земле не одну тропинку! Это сознание очень меня утешило.)

При одной мысли о Еве губы мои расплывались в улыбку. Минутами, проведенными вблизи нее, я упивался, как живой водой из чистого, искрящегося источника. Я был как странник, томимый жаждой, который обнаружил вдруг среди пустыни оазис с прохладной родниковой влагой. И сам себя не узнавал…

Прервав работу, мечтал на ходу. Фантазия моя разыгралась. Я представлял себе Еву и как-то вплетал ее образ не только во всякие томительные видения, но и в свои занятия. Словно она уже стала их частью. А Олдржих? Не знаю отчего, но как соперник он ничуть мне не мешал. Я это ощущал всем своим нутром.

Захваченный страстью, этот бедолага тоже помолодел. Словно ему было не двадцать восемь, а восемнадцать лет! И вел себя соответственно возрасту. Так глупо, неловко и неумело, что Ева все чаще обращалась за поддержкой ко мне. Мне ничего не оставалось, как принимать его нечаянную помощь. Олдржих довольно долго не мог взять в толк, что происходит. Настолько ослеплен был спесивый петушок. Естественно, когда-то этой игре должен был наступить конец.

С утра сыпал мелкий дождь. Мы в очередной раз ехали к Еве. Олдржих вез ей розы. Огромный букет прекрасных, с капельками росы, свежесрезанных цветов.

— Розы! — обрадованно воскликнула Ева. — Когда же мне дарили розы в последний раз?

Вздохнув, она с наслаждением погрузилась лицом в цветы. И я тоже, точно склонясь с нею вместе, вдыхал густой, сладко дурманящий и нежный, тонкий аромат. Ева ласкала взглядом полученный букет. И глаза у нее просияли и засветились.

Олдржих, торжествуя, оглянулся на меня. Он снова заважничал, задрал нос. Словно уже преподнес Еве свадебный подарок. И тут мне пришла на ум легенда, услышанная в давние времена.

— Ева, хотите, я расскажу вам о судьбе трех прекрасных влюбленных роз? — спросил я.

Нимало не смущаясь, она согласно кивнула. И поглядела на меня с любопытством.

Я улыбнулся — словно позволил себе взять ее за руку. И повел рассказ.

— Высоко-высоко в горах расцвели три розы. Желтая, красная и черная. Это были свежие розы, они только-только раскрыли свои бархатистые лепестки. Расцветая, они слышали, как птицы, пролетавшие в голубой лазури, щебечут о прекрасном и могучем, мужественном и величественном Океане, как восхваляют они его великолепие, красоту и силу.

И все три розы влюбились в этот Океан, и все собрались в путь-дорогу.

Первой отправилась желтая роза. Золотистая, как ослепительное солнце, исполненная молодой силы, она светилась любовью и гордо, легко шагала по ущелью. Только стремительная, бурная горная речка, грозившая опасными водоворотами и с громом влекшая каменья, остановила ее. «Ах, роза, ты так прелестна! — вздохнула река. — Подари мне один-единственный лепесток, и я перенесу тебя на другую сторону, словно легкое перышко». Не раздумывая, роза подарила речке свой золотистый лепесток и, даже не замочив ног, переправилась на противоположный берег. Но там дорогу ей преградила гора. И гора тоже поставила свое условие и не скупилась на посулы. «Ты так прекрасна, золотая роза. Подари мне один-единственный лепесточек, и я перенесу тебя, как перышко, через высокую вершину». Роза, гордясь красотой и молодостью, улыбнулась и, не раздумывая, подарила горе еще один лепесток. Не успела она оглянуться, как гора осталась позади… Однако на пути ее ждало множество речек и множество горных вершин. И всякий раз желтая роза расплачивалась с ними лепестками. Ведь она спешила на свиданье с любимым Океаном. Она не задерживалась в пути, но при этом и не желала себя чересчур изнурять, не расходовала силы. И вот наконец добралась до Океана. И не могла надивиться. Упивалась блаженством. Как красив ее возлюбленный Океан! От каждого вздоха его могучей груди рождалась волна и с силой ударяла в берег…

— Я тут! — в любовном восторге воскликнула роза, — Погляди, я добралась до тебя. Теперь ты мой, Океан!

Тут Океан, набрав воздуху, глубоко вздохнул:

— Ах, роза! Наверное, ты была прекрасна. Но что с тобой сталось? Ты попусту растратила свою красоту. Не сердись, но я не смогу тебя полюбить.

И только тут ошеломленная, опечаленная роза увидела себя и ужаснулась. В прозрачных, чистых водах Океана отражалась ее оголенная сердцевина.

Вскоре пустилась в путь и красная роза. Свежий прекрасный цветок будто полыхал алой кровью. Она тоже пылала страстью к Океану. И эта роза тоже услыхала манящие и завлекательные, льстивые посулы дикой горной быстрины. «Нет, — шептала про себя роза, — моя краса — только для любимого Океана». Бросилась она в быстрые, бушующие воды. Теченьем подхватило ее, швырнуло на каменья, но роза не уступала, упорно преодолевая преграды, пока не очутилась на другом берегу. Тогда перед нею возникла гора, но и ей не отдала роза свой лепесток. Отважно начала она подъем в гору: одолевала скалы, брела по снегу, мокла под проливными дождями, пока, наконец, окоченев и зачахнув, не оставила гору позади. Не успела перевести дух, а там — целая горная цепь, а в ущельях — бурные горные реки. Долго страдала роза и мучилась, пока, совсем выбившись из сил, не добралась до Океана. Любовь переполняла ее. Но Океан, с шумом вздохнув, пророкотал:

— Ах, роза! Как же тяжко тебе пришлось! Честь тебе и хвала. Без сомненья, ты была прекрасна. Не сердись, но полюбить тебя я не смогу.

Ужаснувшись, роза оглядела себя. Воспаленные ее глаза слезились от усталости, в прозрачной воде отражалось избитое, изломанное тело. Беспомощно поникли редкие, помятые, рваные лепестки. Пламя, снедавшее ее в пути, померкло. Она стояла, совершенно лишившись сил. Словно и не жила никогда…

На пути третьей, черной розы, тоже встречались бесчисленные стремнины и горные пики. И тоже молили подарить один-единственный лепесток из ее освещенного любовью темного цветка. И она, так же как и красная роза, ее сестра, мужественно встречала их лицом к лицу. Храбро бросалась в бурлящие водовороты и проплывала между камнями. Безбоязненно поднималась по скалистым отрогам гор, брела, спотыкаясь, по снегу, мокла под проливными дождями, дрожала под порывами студеного ветра. Падала, но поднималась снова и снова. Одолевала преграды, громоздившиеся у нее на пути. И только когда верх горы оказывался непомерно высоким и неприступным, а поток настолько бурлив и неистов, что в его водах легко можно было погибнуть, только когда роза выбивалась из сил и усталость и изнеможение грозили смертью, она с болью в сердце отрывала лепесток, отдавая его горе или стремнине… Наконец и она очутилась перед желанным своим Океаном.

— Вот и я рядом с тобой, — прошептала роза.

— Я вижу тебя, — отозвался Океан. — Значит, ты все-таки добралась! Как же ты хороша, моя драгоценная черная роза! Не так уж ты молода, жизнь оставила след на твоем лице. Немало пришлось тебе выстрадать. Прелесть твоя не в холеной, но пустой красоте. Есть в тебе упорство и отвага, изящество и сила. Полнота и аромат жизни. Как радостно смотреть на тебя! Сердце мое раскрывается; я ждал тебя, самой судьбою назначено мне полюбить тебя. Приди же в мои объятья, черная роза!

Грудь Океана поднялась. Вздыбившейся волной он крепко и ласково подхватил розу и прижал к себе. И с того мгновенья не может насытиться ею. Ласкает и легонько покачивает в объятиях. А роза согревает его пламенем своего сердца и одаряет счастьем…

Ева, опершись локтями о доску стола, не спускала с меня глаз. Выражение их было мне непривычно. Она словно пыталась проникнуть в мое сердце, заглянуть мне в душу… Я выдержал этот долгий пристальный взгляд. Она первой опустила глаза. И, словно вдруг очнувшись, отвернулась и принялась за работу. И я, и Олдржих для нее больше не существовали.

Такого никогда раньше не случалось. И тут мне припомнилось… Однажды, прощаясь, я положил руку Еве на плечо. Легонько, чуть заметно стиснул его. Но чувство осталось такое, словно я привлек ее к себе. У меня перехватило дыханье… Мы онемели оба. Лишились дара речи. Но каким коротким было это мгновение…

Олдржих, которому сказка моя не слишком пришлась по душе, разговорился, остановившись в дверях. На меня Ева даже не глядела. Так же, как и тогда.

Мы вышли.

— Все-таки мои розы ей понравились! — ворчал разъяренный Олдржих. — Ну, Адам, ты даешь. Черт бы тебя побрал. Ты надоел Еве. Неужели не видишь?

Однако с той поры в его душу закрались подозрения. Он вдруг забеспокоился. Я ему явно мешал.

Через день мы снова навестили Еву. (Все-таки нужно отобрать еще несколько саженцев — других сортов!) Работы у нас к тому времени было невпроворот. До изнеможения возились с новыми посадками, не говоря уже о том, что приближались холода и нужно было готовить сад к зимовке. Тем не менее оба мы уплотняли, как могли, утренние и вечерние часы работы, только бы выкроить для Евы минуту-другую.

Нам показалось, что Ева ждала нашего прихода. Одарила своей лучезарной улыбкой и даже взялась провести по фруктовому саду. Время было обеденное.

Стояли последние ясные дни октября. Неяркое солнце все еще пригревало — не сильно, но приятно. Ева в этот день поистине расцвела. Была в прекрасном настроении, чему-то радовалась. Словно засияла, наполнившись солнечным светом, душа.

Перемену в поведении Евы Олдржих приписал, разумеется, одному себе. Стоило ей улыбнуться, как Олдржих тут же задирал нос и торжествовал. Бог знает, зачем Еве это понадобилось. Может, забавы ради, а может, таким способом она насмехалась над ним или, напротив, проявляя к нему интерес, хотела задеть меня. Так или иначе, но Олдржих попался на эту удочку. И чуть не лопнул от гордости.

— Вот видишь, — шептал он мне, — знаю я эту ихнюю женскую игру: поди вон, поди сюда. Все они так играют.

Теперь мое общество было ему приятно, он видел во мне свидетеля его успехов. Мы вошли в сад, и тут он снова повел себя так, словно лишь он один способен выбрать самый лучший, от корней до кроны, самый крепкий, прекрасный росток. А я?..

А я прохаживаюсь меж молодых, гибких привоев и будто принюхиваюсь, впитываю в себя пряный осенний аромат земли. Делаю вид, что проверяю, как подросли и окрепли деревья, иногда касаюсь ствола, как будто нежным прикосновеньем желаю определить, что у него за душа, или машинально глажу его, ласкаю, обнимаю, словно тонкую девичью талию, а сам ни на секунду не упускаю из виду Еву, постоянно вижу ее боковым зрением. Подстерегаю каждый ее жест, не пропускаю ни единого взгляда. Любуюсь стремительной, молодой и упругой походкой. Ловлю каждое движение ладной фигуры, выражение лица. Замедляю шаг…

Ева тоже отстает, задерживаясь у отдельных деревьев. Меня она будто и не замечает… И вдруг мы оказываемся рядом, при ходьбе чуть не задеваем друг друга. Ева останавливается… Распрямившись, как стройная и гибкая виноградная лоза, увешенная гроздьями, она стоит передо мною, вся насквозь пронизанная теплым солнечным сияньем. И улыбается. Я протягиваю ей яблоко — и она откусывает от него своими крепкими зубами. (Адам протягивает яблоко Еве. Библейский порядок претерпел явные изменения, за прошедшие тысячелетия отношения между мужчиной и женщиной порядком перепутались. И сдается, кое в чем они прямо-таки противоположны прежним.)

В тот миг совсем иные мысли пришли мне на ум… Взгляды наши встретились. Расплавленный янтарь карих глаз жарко обжег меня, я упивался им, словно пьянящим соком сладкого, спелого винограда. Открытая шея, а чуть ниже ворота полурасстегнутый халатик приподнимали полные крепкие груди. Я смотрел, с каким удовольствием Ева откусывает яблоко. Она съела его все без остатка, вместе с зернышками.

— Эй, где вы там? — послышался голос Олдржиха. — Такого красавца, Ева, ты еще не встречала. Иди сюда, Адам.

Мы переглянулись. Вот тебе и на, мы оба — и Ева и я — совершенно забыли об Олдржихе, выбросили его из головы.

— Идем, идем! — чуть помедлив, откликнулась Ева. Пожав плечами и прикусив губу, она пошла на голос.

Мы шли рядом… На ходу несколько раз коснулись друг друга ладонями.

В конце фруктового сада я заприметил среди травы кустик поздней земляники. Ягодки были зеленые, а между ними белел запоздалый нежный цветок. Я сорвал его и дрожащей рукой (ах ты, старый повеса!) воткнул в петельку на отвороте ее развевающегося халатика.

— Когда пойдем обратно, я возьму его себе, Ева. На счастье. После того, как он побудет с тобой, — говорю я прерывающимся голосом. При этом широко улыбаюсь, голос вдруг изменяет мне, и я сбиваюсь на хрип.

Заглядываю ей в лицо; жадно и страстно слежу за его выраженьем…

В ее глазах что-то полыхнуло, какая-то задорная искорка, дразнящий, обжигающий огонек.

И не успел я рта раскрыть, как она выхватила цветок из петли. Я испугался — вдруг выбросит, но она, слегка отвернувшись, мигом засунула цветок глубоко в вырез платья.

И рассмеялась. Ее переполняла доверчивая проказливость и озорство, а в глазах затаился огонь желанья.

Я обмер, кровь прихлынула к сердцу. Сад, окружавший нас, и весь мир как бы только что родились, возникли заново. А нас было в нем только двое: Адам и Ева…

Олдржих, разумеется, был не слепой. Конечно, он не ведал о случившемся, скорее просто почувствовал, что приглянувшаяся ему лань убегает от него, ускользает, а на добычу точит зубы другой волк. Наверное, в глубине души он еще надеялся, что Ева только дразнит его, хочет помучить, чтобы распалить в нем любовную страсть.

С этой минуты он следил за каждым нашим шагом, подстерегал всякое наше движение. Пожирал Еву глазами и сглатывал слюну, будто изголодавшийся путник, почуявший запахи яств на пиршественном столе. Я нисколько не удивлялся. В тот день Ева была чудо как хороша. И все-таки… Как этот распаленный петушок, спятивший от любви и ревности, смел даже в мыслях надеяться, что сможет уследить за Евой, выученицей змеиного племени? Она перехитрила бы его в два счета.

Мы стали прощаться. Нам с Олдржихом пора было в путь-дорогу, а Еве — на работу.

Я был как на иголках, неотвязно думая о той неожиданной, доверительно теплой минуте, вдруг сблизившей нас и много сулившей в будущем. А Ева? Не забыла ли о ней Ева? И вообще — каким способом собиралась она вернуть мне то, что пообещала, не успев произнести ни слова? Окаянный Олдржих! Я уже потерял было всякую надежду, как вдруг Ева, обернувшись ко мне, как ни в чем не бывало произнесла:

— Смотрите-ка, у вас пуговица еле держится. Потеряете. Погодите, я пришью.

Она решительно потянула меня к себе за кожаную куртку, и пуговица тут же оказалась у нее в руках. Пришита она была, может, и слабовато, но, готов поспорить, продержалась бы еще довольно долго. Укрепляя пуговицу, Ева улыбнулась мне простой и естественной улыбкой (ах, не такой уж естественной и не такой уж простой, я ведь чувствовал ее учащенное и обжигающее дыханье!).

В первый момент я для виду повел себя недотепой, но быстро перестроился. Мне почудилось, что этой тонкой, но прочной нитью Ева как бы соединяет нас, опутывает наше сближение вроде бы незримой, но густой сетью. Как польстило мне это лукавство! Снова вскипела в жилах кровь.

Зато Олдржих! Он был подавлен и просто задыхался, ловя ртом воздух. В эту минуту он готов был собственными руками оборвать все пуговицы на своей куртке.

— Нам пора, Адам, — обиженно буркнул он.

Ева своими ровными крепкими зубками перегрызла нитку и подняла к нему раскрасневшееся лицо.

— Что это вдруг за спех такой? — спросила она. — Обычно вы задерживались и дольше.

— У нас сегодня еще работы выше головы, — выдавил из себя Олдржих.

— А обычно ниже?

Глаза ее озорно блеснули. Она подсмеивалась над ним.

Отвернувшись, Ева воткнула иголку в отворот халата… Я ощутил короткое, крепкое пожатие ее руки. А на моей ладони остался вялый, безуханный, еще теплый белый цветок…

Ах, Ева, прелестная чертовка! Ладонь мою словно обожгло. Долго еще берег я, как драгоценный талисман, этот немудреный цветок. (Это был настоящий талисман, я верил в него. Хотя, конечно… Боже мой, Адам… Ты же прекрасно знаешь, что на засохший цветок ни одна пчела не сядет.) Я весь горел, я пылал. Сердце мое ликовало и пело…

Погода переменилась; после осенней слякоти в воздухе запахло снегом; я говорил с Евой по телефону, но добраться до нее не добрался. Работы было по горло.

Мы заканчивали новую высадку, сгребали листья, рыхлили почву вокруг деревьев; вносили удобрения и настилали компост вокруг персиковых саженцев… К тому же шли бесконечные совещания с руководством. Заканчивался хозяйственный год; необходимо было разработать и подготовить новые планы — а из-за этого порой доходило до ссор. Все вечера я проводил над бесчисленными бумагами, составлял графики, писал отчеты, заполнял ведомости и отвечал на анкеты. Мы спешили, тем не менее Олдржих раз или два не явился на работу. Да и занимаясь делами, тоже часто останавливался в раздумье; опершись о заступ, смотрел куда-то в пустоту. О Еве ни слова, только бросал на меня ненавидящие взгляды — чем дальше, тем чаще. Стал язвительным и въедливым. Однажды — в этот день мы должны были закончить подготовку персиков к зиме — Олдржих уже с самого утра был не в духе. Я почувствовал, что он куда-то собирается.

— Что стряслось? — спросил я.

— Около полудня мне надо смыться, — ответил Олдржих.

— Но и работу нужно закончить обязательно. У тебя ее еще порядочно. Так что поторапливайся.

Олдржих чертыхнулся; подавил злость. Принялся за дело. Работал как зверь, чуть ли не дымился. Не завтракал и не обедал. К двум часам кончил. И, не сказав ни слова, смотался. Побежал на автобус. Уехал. К Еве.

Я хоть и посмеивался, но на сердце кошки скребли. Бросить бы все и тоже махнуть к ней! Да нельзя — назначили еще одно совещание! Целую ночь я не сомкнул глаз, неотступно думая о Еве. А утром… Утром искоса, но тем настойчивее разглядывал Олдржиха. Он угрюмо молчал, словно в воду опущенный. Довольно было беглого взгляда, чтобы понять — ему не повезло. Сердце мое радостно дрогнуло. Еще бы, как не ликовать, если соперник, претендовавший на руку твоей избранницы, остался на бобах? (Какая отрада, какая облагораживающая душу радость — сознавать, что твой ближний страдает!)

Я не выдержал напряженности молчания и после обеда в лоб спросил:

— Ты к Еве ездил?

Он одарил меня яростным взглядом покрасневших глаз — наверное, решил, что я издеваюсь, — и пробурчал под нос что-то невнятное. Я решил, что он так ничего и не скажет, как его вдруг словно прорвало. Прежде судьба Евы вызывала у него жалость, он возмущался бывшим ее супругом, испортившим ей жизнь — мы ведь кое-что знали о неудачном Евином замужестве, — теперь же обвинял и проклинал ее.

— Обвела она нас вокруг пальца. Не скупилась на эти свои чувствительные улыбочки, а сама играла с нами, как кошка с мышкой. Оба мы в дураках. Но ты, Адам, совсем уж пропал. Я-то ее давно раскусил. Хитрая самка, тертый калач. Огонь и воду прошла, хорошо знает, что почем. Кто теперь разберет, отчего это ее бывший муженек начал по другим бабам таскаться. Наверное, было за что мстить. И надо же с такой связаться! Слава богу, я вовремя образумился!

Мне стало не по себе. Вот он каков — обиженный, оскорбленный, отвергнутый поклонник! Разве не понятно, отчего он запел иначе? Получил от ворот поворот — вот и злится.

— Так-то, Адам, — продолжал он, едва отдышавшись после своей тирады. — Никакая она не святая.

— Не святая, — согласился я. — Святош я и сам терпеть не могу. А тебе они по вкусу? — поддел я его.

Он ухмыльнулся:

— Ты, как я погляжу, и впрямь влопался. Попала пташка в силки. Смотри, подрежет она тебе крылышки. Не желал бы я оказаться на твоем месте.

«Ах, как я был бы рад, если бы Ева подрезала мои крылья! — подумалось мне. — Увы, этого еще не случилось! Но не буду его вразумлять. А то как бы обратно не устремился. Злобствует, а у самого на душе кошки скребут. С радостью кинулся бы назад к Еве, если бы она его хоть пальчиком поманила».

— Ну, что молчишь? — раздраженно воскликнул Олдржих. — Собственно, чего ты от нее ждешь? Да у нее же мальчонка, чужая кровь! Ведь не захочешь ты его себе на шею повесить? Опомнись, Адам, пока не поздно.

— Заткнись! — Я уже кричал на него. — Хватит. Замолкни, Олдржих. Я вижу, Еву тебе отдавать нельзя. Жалко. Радуйся, что не ты в дураках. Вместо того чтобы ныть и злиться, поищи себе иную. Получше.

Я издевался над ним — ничего иного он не заслужил. «Проиграл, Олдржих, проиграл, — говорил я себе. — Знает, что Еву, сладостную добычу, ему уже не видать как своих ушей. Никогда она не будет принадлежать ему». Эта мысль доставляла мне истинное удовольствие.

А я? Что же я сам? Я ведь тоже не могу назвать Еву своей. Да и смогу ли когда-нибудь? Я верил в это. Конечно, верил. И все-таки…

Разумеется, завоевать Еву и мне стоило немалых трудов. (Мне ее или ей меня? До сих пор хорошенько в этом не разобрался.)

В те дни дел у меня и на самом деле было выше головы. Как проклятый сидел над планами и сметами, возил их от черта к дьяволу (по учреждениям то есть). Мы предполагали высадить новые пальметты яблонь, расширить вишневые плантации — вишня шла у нас особенно хорошо — и увеличить опытный участок персиков. За два-три года я рассчитывал довести его до размеров нашего абрикосового сада. Отвлечься от таких забот я не мог. Равно как и утолить свой ненасытный голод по настоящей работе. Таков уж мой удел. И я никогда на него не жаловался — сам ведь его себе уготовил. Но как бы там ни было, а к Еве я все же выбрался.

Чтобы ее поразить, отправился ранним утром. Да и торопился: до полудня нужно было успеть заглянуть в отдел сельского хозяйства районного национального комитета.

Рабочий день только начинался, окна лаборатории были освещены. И я еще с улицы увидел милую черноволосую головку. Остановился, постоял. Склонившись над своими раскладками, Ева что-то записывала. А я ждал…

Наконец она подняла голову; волосы на лбу ее растрепались. Как сейчас вижу: лицо ее вдруг прояснилось, осветившись внутренним светом, губы тронула улыбка. Влюбленный человек особенно впечатлителен. Все чувства и нервы, словно впервые соприкоснувшись с окружающим миром, жадно вбирают его в себя: цвет, запах, вкус — в разнообразии форм и образов все взаимно дополняет и оживляет друг друга. Как богат мир влюбленного!

Я вошел в лабораторию. Поздоровавшись, Ева пригласила меня сесть. Слегка улыбнулась, неуверенно и пытливо. А я молчал: был рад уже тому, что вижу ее.

— С чем пожаловали? Вас я уж и не ждала. Но приходу рада. Что же вам угодно?

— Видеть вас, — ответил я. — А еще… позавтракать с вами. Разве плохо начать день вместе?

Как-то она упоминала, что утром у нее много хлопот с маленьким Томеком. Пока отправишь его в детский садик, завтракать уже некогда, да и не хочется — поэтому она завтракает на работе, после того, как разместит пробирки и колбы, наполнит их да включит приборы.

— Позавтракать? — Она удивилась. В глазах заплясали веселые искорки. — Да я вроде уже перекусила сегодня.

— Но, Ева… Не заставите же вы меня завтракать в одиночестве!

Она упивалась моей растерянностью. С любопытством наблюдала, как неловко — у меня руку и впрямь словно клещами защемило — разворачиваю я обертки, вынимая оттуда хрустящие соленые рогалики и тонко нарезанные ломтики бекона, сладкий перец и помидоры.

— Вот это угощение! — воскликнула она.

Вымыв перец и помидоры, поставила их на стол в двух тарелках.

— Я не из тех доходяг, которые едят только потому, что так заведено, — объяснил я. — Я люблю поесть. А если можно разделить трапезу с кем-нибудь близким, то тем более.

Она испытующе поглядела на меня, а потом с аппетитом, без ужимок и кривлянья, принялась за еду. В прошлый раз она так же, без жеманства, приняла мое яблоко, а теперь своими крепкими зубками расправлялась с нашим первым общим завтраком. В глазах ее уже не было ни вызова, ни раздражения, ни озорной игривости — она успокоилась, отдыхала, и взгляд ее выражал тихую, глубокую, подлинную радость.

Я взял ее руку в свои ладони. В ответ она улыбнулась милой, трогательной, чуть ли не робкой улыбкой и вся засветилась — как молодое и теплое, лучезарное весеннее солнце. Мы не могли наглядеться друг на друга, не разнимали рук… Но тут зазвонил телефон…

Чашечка крепкого кофе развязала нам языки. Ева первой заговорила об Олдржихе.

— Он приезжал сюда. Но больше не приедет, — сказала она, сделав решительный жест рукой. — Все кончено.

Больше она ничего не произнесла. Но ее недвусмысленного отрицательного жеста было достаточно. Радость переполняла меня, все во мне ликовало.

Я пригласил Еву на воскресную прогулку. Мне хотелось, чтобы она увидела, над чем я тружусь, посмотрела наш сад. Я мечтал вместе с нею подняться на Ржип. Первое свидание с Евой! Я предложил заехать за ней.

Она посмотрела на меня с укоризной. Нижняя губа у нее чуть дрогнула, выдавая волнение. Казалось, дрожь охватила все ее существо.

— Вы ведь знаете, я не одна.

— Конечно, — кивнул я. — Но мы и Томека возьмем.

Она помолчала. Потом поежилась и сделала неопределенное движение рукой, словно извиняясь.

— Простите, я не смогу, — и отрицательно покачала головой.

— Хорошо. Тогда встретимся в субботу. Хоть ненадолго. Я приеду, и мы немножко погуляем. Хотите?

Это предложение она приняла. И облегченно вздохнула. Лицо ее прояснилось, стало спокойным и счастливым.

Счастливейшие минуты жизни… и потом — завтрак! Сегодняшняя встреча ничем не напоминала предыдущую. Та была прекрасна, но… Чувствовались тогда и каприз, и игра, и несколько чрезмерное кокетство. А теперь, за завтраком, Ева была сама задушевность. Какая же она на самом деле?

В субботу после обеда мы отправились пешком вдоль берега Лабы. Стоял холодный и сырой ноябрьский день. Воздух был пропитан тяжелым запахом влажной земли, прелого листа, рубленой свекольной ботвы. За поредевшими зарослями ивового кустарника стояли грузовики, куда грузили остатки выкопанной, но не увезенной свеклы. Слышно было, как фыркают лошади и буксуют колеса по размытой дороге, откуда-то издалека доносился гудок грузовой баржи. На кустарниках, голых стволах деревьев, на увядшей траве и тростнике клочьями повис туман.

Мы остановились на плотине. Лаба покойно несла свои по-осеннему темные воды. Лишь кое-где волнистая рябь выдавала стремнины. Молча смотрелись в зеркало вод обнаженные, стряхнувшие листву тополя. Молчали и мы. Держались за руку, изредка касаясь друг друга плечами. Я чувствовал себя неуверенно. Евы словно и не было рядом. Она избегала моих взглядов, неотрывно следя за плавно катившимися волнами реки. И словно целиком погрузилась в себя, растерянная и чем-то встревоженная.

— Ева!

Она вздрогнула. Вскинула голову и улыбнулась. Неуверенно и робко.

Я обнял ее, крепко прижав к груди. Подняв руки, она обвила ими мою шею — сильным, судорожным объятьем. Губы ее полураскрылись — и жадно прильнули к моим. Страстный любовный порыв, безудержное желанье охватило ее. Я чувствовал, что она вся пылает. Вдруг, резко оттолкнув меня, Ева вырвалась из моих объятий. Я ничего не понял и оглянулся. Вокруг не было ни души, на берегу только мы двое да кустарник.

Я снова протянул к ней руки. Она отпрянула. Но я удержал ее, заглянул в лицо. И безнадежно отступил: ее глаза были полны отчаяния.

— Что произошло? — срывающимся голосом проговорил я.

Она молчала. Молчала мучительно долго. Наконец, словно борясь с собой, отрицательно замотала головой.

— Нет, ни к чему все это. И лучше уж отрубить сразу. Конечно, не хотелось бы… — вздохнула она. — Но ты не приходи ко мне больше, слышишь?

Посмотрела на меня затравленным и измученным взглядом. И пошла.

Ушла. Убежала.

Я глядел ей вслед, потрясенный. Какое-то мгновенье стоял, словно стреноженный. А потом бросился за ней.

— Что случилось? Что с тобой, Ева?

Она ничего не желала слышать. Будто оглохла. Плотно сжала губы, но все равно чувствовалось, что они дрожат.

Прошло несколько дней. Мне казалось, мир рухнул. И душа у меня выгорела.

Что произошло? Я ничего не понимал. Проклинал все наши встречи. Восстанавливал в памяти минуты, когда лицо ее то светилось безудержной радостью или лукавым озорством, то вдруг становилось серьезным и выражало глубокое внимание. Мне то слышался ее счастливый веселый смех, то перед глазами возникало потерянное, отчаянное лицо… Уж не примирилась ли она с мужем, вдруг он вернулся к ней и сыну? Такое тоже мелькало в голове.

Разумеется, смириться со сложившимся положением дел я не мог. И в ближайший понедельник отправился к Еве. На работе ее не было. Я набрал номер телефона. Тщетно. Скорее всего, взяв отпуск, Ева с Томеком уехала к родителям. А потом и мне пришлось на две недели отлучиться в Братиславу на семинар садоводов. Я написал ей оттуда письмо, рассчитывая по возвращении получить ответ… Как я просматривал свою почту! Как перетряхивал газеты и официальные послания, надеясь обнаружить среди них желанный конверт. Все было напрасно.

Мне мерещилось, что Олдржих кружит вокруг и язвительно издевается надо мной. Его неотступный взгляд я чувствовал на себе всюду — за работой в саду и за письменным столом в конторе. Он ни разу не спросил меня о Еве, но его утешало, что я неотлучно у него на глазах и никуда не рвусь.

Не ответила Ева и на второе мое письмо.

На переломе года у Олдржиха резко обострилось чувство собственной значимости. Его послали учиться в Усти-над-Лабой, в наш областной центр. Когда он возвратился, ему предложили работу референта в отделе сельского хозяйства районного национального комитета. Это Олдржиху-то! Я возражал против такого назначения. Просто не мог себе представить, как это он станет копаться в бумагах, а тем более что-то решать и кем-то руководить. Это он-то! Какая нелепость! Назначение приводило меня в ярость, но меня никто не поддержал. Пришлось даже выслушать подозрительное предположение, уж не завидую ли я часом. Наша партийная организация и руководство госхоза хитро рассудили, что иметь в комитете своего человека — дело выгодное.

Олдржих был на коне. Словно получил официальное поощрение и компенсацию за перенесенные прежде страдания и муки. Словно мстил мне, сводя счеты.

А тут ударили сильные, чуть не арктические холода. Заботы и тревоги обрушились на меня снежной лавиной и росли день ото дня. Расхаживая по саду, я с тревогой думал о том, как уберечь деревья от морозов. Заботила меня судьба всех саженцев, но особенно опасался я за своих любимцев — за персики. Я готов был согревать их дыханьем, закутывать в одеяльца — только бы спасти. Ведь сад был единственной отрадой, которая мне теперь оставалась.

Стоишь, бывало, в старом пастушеском кожухе, с шерстяным шарфом на шее, в ушанке, надвинутой чуть не на нос, и начинает чудиться, что в заколдованной этой мертвой тишине, в смертельной зимней спячке стонут и плачут деревья. Слышны их всхлипывания. «Умрут ведь, закоченеют, — шепчу я себе. — Не вынесут холодов. Хоть и не умеют они метаться от боли, да ведь все равно живые, у них и душа есть. И эта душа отлетает». Мороз обжигает их, и боль передается мне. Я ощущаю эту лютую, свирепую стужу в своем сердце. И страдаю и мучусь вместе с ними; вместе с ними коченеет и цепенеет моя душа.

Мне не впервой оставаться в полном одиночестве.

Почти четыре года назад я потерял жену. Это был прочный союз, хотя первые несколько лет были очень тяжелыми. Врачи находили, что у Милены не может быть детей. И чем меньше надежд оставляли ей доктора, тем сильнее тосковала она по ребенку. Плакала ночи напролет. Но после операции и курортов наконец забеременела. Мы словно заново родились и с нетерпением ждали появления младенца. Снова и снова Милена считала месяцы, недели, дни. Она точно очистилась от какого-то греха, снедавшего ее душу. И даже запела. Старательно береглась, и я помогал ей, чем только мог. Но как-то поехала к врачу и не вернулась. Автомобильная катастрофа. Радовались мы всего пять месяцев…

Я чувствовал себя камнем, брошенным на дно реки: жил сам собой, сам по себе и сам в себе, неизменно вновь и вновь воскрешая картины ее страданий. Мне казалось, что жизнь кончена. И где, как не в работе, оставалось искать забвения, утешения и помощи? И лекарства для незаживающей, мучительной раны.

Но недаром говорится, что время и труд — лучшие лекари.

В один прекрасный день я с удивлением отметил, что, работая в саду, насвистываю какой-то мотивчик. И что у меня вполне сносно на душе. И я радуюсь, предвкушая, как начнут наливаться соком маленькие еще, бледненькие яблочки. И как мы соберем урожай. В то время у нас начала плодоносить первая яблоневая пальметта и мы готовились насадить вторую…

Мороз щиплет лицо. Отяжелевшие веки закрываются сами собой, ноздри слипаются, а щеки надо растирать, чтоб не поморозить.

Я возвращаюсь. Сбрасываю кожух. На очереди еще один томительный, пустой вечер. Сажусь за книгу, но поминутно откладываю ее в сторону… Дышу на замерзшее окно и сквозь отпотевшее, но быстро затуманивающееся стекло гляжу на дрожащее от холода звездное небо. И сердце у меня дрожит, как искристый небесный свод. Меня гнетет страх, что все мои труды, моя последняя радость, пойдут прахом, погибнут. Мне зябко, я ложусь в постель, но не сплю. Думаю. О жизни, обо всем, что взбредет в голову.

Ева.

Чем объяснить, что она так прикипела к моему сердцу? Каким околдовала его колдовством? И почему именно ее я полюбил? Не возьму в толк, не знаю. Но неотступно думаю о ней. Все в ней привлекательно. Черты лица… Фигура… Конечно… И потом — эта искрометная живость в минуты душевного равновесия. Она ждала, она решилась. Я это видел, я не мог обмануться. Она стремилась к близости. И все-таки что-то связывало ее и наконец сковало совсем; она запуталась. Вот только в чем?.. Когда мы встретились, она сразу приглянулась мне; я был даже рад, эгоистически рад, что ей довелось изведать, почем фунт лиха. Не так ли было и со мною? Кто выстоял, несмотря на страдание, тот стал сильнее, тот сможет выдержать и горшие испытания. Он шире душой и щедрее сердцем… Сложнее и понятливее. Благодарен за понимание, за доставленную радость. А этот ее бывший муж? Не мог придумать для нее ничего лучше, как обречь еще и на разрыв. Вот о чем я размышлял непрестанно.

Значит, все потеряно! Снова я один. А труды рук моих губит мороз…

Я выглядываю в окно. Оно все затянуто густой изморозью. Где-то за стеклом угадываются мерцающие звезды. А я съежился в комок, словно и меня сейчас обжигает, режет, сечет смертельный холод. Пробирает до костей… Мысли мои о том, что могло случиться и не случилось. Я опустошен. У меня вынули сердце и душу. Я сливаюсь со всем, что там, снаружи, за окнами, где крепчает трескучий мороз. Я весь дрожу и проклинаю стужу. И молю небо послать снег, чтобы он мягкой подушкой прикрыл землю.

Наконец-то пришла весна. Лазурное, словно начисто вымытое небо дышит теплом, лишь изредка кое-где проплывает ослепительно белое облачко. Солнце словно решило возместить нам ущерб за свои зимние упущения. Светит и греет с раннего утра.

Прутики верб уже порозовели, а на межах и в канавках среди прошлогодней травы проглядывают головки мать-и-мачехи и первой молодой зелени. Воздух напоен влажным дыханием земли и звенит птичьим щебетом.

А у меня перехватывает дыханье. Изо дня в день обхожу я свой сад, от деревца к деревцу, снова и снова пристально осматриваю их. Я едва бреду, с трудом передвигаю ноги… Сердце мое обливается кровью, а на глаза набегают слезы. Какая жалостная участь — смотреть в лицо деревьям, которые ты сам посадил, пестовал, холил, лечил, и вот теперь они стоят мертвые посреди весны, раскрывающей свои объятья. Топорщатся их голые стволы, торчат, как скелеты. Ветви уцелели, а душа — вон. Все персики и абрикосы на плантации вымерзли. Их спалило морозом, не выжило ни одно деревце. Яблоням и грушам тоже пришлось несладко. Хотя по некоторым веточкам уже побежали соки, но почки распускаются далеко не на всех. На многих стволах и ветках чернеют трещины. Этим горемыкам предстоит долгое лечение, восстановление или ампутация обмороженных мест. Столько труда пошло прахом. И сам я кажусь себе калекой, побитым морозом, убогим и сирым.

Мне жаль себя, я горюю и предаюсь воспоминаниям. Как же это было давно, когда молодым выпускником агрономического училища я впервые пришел сюда и заложил этот сад: впервые взял в руки мотыгу и заступ и, выкопав яму, посадил первое деревце. Из старых досок воздвиг сарайчик для инструмента. Сколько изматывающей работы потребовалось, сколько крови и пота было пролито, прежде чем на пустынном, заросшем сорняком склоне, где поодиночке росли высоченные старые яблони да редкие ореховые деревья, раскинулся наш сад. Я давно уже врос корнями в эту почву. Пережил с нею бури и метели, град и стужу, ливни и изнурительную жару. Дни и ночи, в будни и праздники я страдал и радовался вместе с садом. Сколько пропало трудов и надежд! Зря старался, Адам, зря изводил себя работой!

Так вот стою я у своих персиков и чувствую себя словно на похоронах самого близкого друга. Тру глаза и вздыхаю… Мысленно представляю себе лица и слышу голоса людей, которые, глядя на мои труды, с ухмылкой предрекали мне неудачу.

«Дождался, Адам! Мы ли не упреждали? Это тебе хороший урок! Такой крах надолго излечит тебя от глупостей. Небось поумнеешь!»

Все вели себя так, словно я спятил. А почему? Да потому лишь, что сами — по лени или из боязни — не рисковали предпринять что-нибудь новое. А может, они были правы? Что, это они-то правы? Про себя я постоянно веду с ними бесконечный спор. И хотя терпеть мне невмоготу, высказываться вслух остерегаюсь: приходится признать, что они не ошиблись. И покориться. Что же теперь остается?

Так я рассуждаю и жалею себя, озираясь, как затравленный зверь. И вдруг отмечаю, что не меня одного постигла эта беда. Давний мой неприятель, снегирь, без толку мечется с дерева на дерево. Вот уж продувная бестия! Любит полакомиться почками и бутонами; своим прожорливым клювиком выщипывает почки абрикосов, персиков и вишен. Иногда после его пиршеств в кроне дерев всю землю вокруг ствола усеивают красноватые чешуйки и ветви не приносят плодов. Теперь он в растерянности — попусту ищет, чего бы поклевать. Хорошенькое для меня утешенье, ничего не скажешь.

И все-таки… этот воришка вывел меня из летаргии. Из сада его надо выжить. Я знаю, чем его донять! У меня и без него цветущих деревьев раз-два и обчелся, а тут еще он будет вышелушивать и губить почки…

Снегирек высек во мне первую искру жизни. За работу, Адам!

Со вздохом оглядываюсь вокруг.

Бреду по разоренной персиковой плантации, по этому мрачному кладбищу надежд — и вдруг замираю от изумления. Ничего не могу понять. Не обманывает ли меня зрение? У самого края участка вижу отросток молодого персикового деревца. Оторопев от удивления, разглядываю кожицу с легким красноватым налетом, едва заметным и прекрасным, как багрянец раннего рассвета. Как робкая, неуловимая улыбка, тронувшая застывшие на морозе девичьи губки.

Протягиваю к веточке дрожащую руку. Дотрагиваюсь, затаив дыханье, легонько сгибаю. Жива?.. Чувство такое, будто я нащупал у тяжелораненого слабенький пульс. Жива! Оглядевшись, начинаю расхаживать туда-сюда… Поразительно. Здесь, именно здесь, только с краю участка, на нескольких рослых, вытянувшихся саженцах заметны признаки жизни. Я придирчиво изучаю все вокруг — но увы! Ничего больше нет. И все-таки… отчего они выжили только здесь?..

У меня нет ни мотыги, ни заступа, и я руками разгребаю слой сырого грунта вокруг деревца. Стоя на коленях, отбрасываю мягкий настил руками… А теперь обдираю пальцы о твердую, заскорузлую на солнце, неразрыхленную, быльем поросшую землю. Перемазанные землей пальцы кровоточат; кровь прилила к голове, кровь пришла в движенье, заиграла. Сердце бьется отчаянно, беспокойно. Не понимаю, не могу поверить…

Выжило всего несколько саженцев, вокруг которых почву не взрыхлили. Они ослабли, но корни у них не померзли. Циркулируют соки. Не тут ли кроется причина? Возможно ль? Уж не грежу ли я? Не сошел ли с ума?

Снова принимаюсь за работу. Снова голыми руками разрываю и отбрасываю почву, снова и снова исследую все вокруг. Кругом мертвые, морозом опаленные деревца, а рядом — живые, начинающие дышать. Да, это факт, почву здесь не рыхлили. Но кто же догадался?

Вдруг сообразив, я усмехаюсь. От удовольствия потираю ободранные в кровь, измазанные землей руки. Да ведь это же Олдржих! Этот лодырь! Треклятый негодяй! Сейчас мне хочется расцеловать его в обе щеки!

Я вспомнил: когда мы окапывали посадки и настилали вокруг дерев слой грунта, Олдржих торопился к Еве. Не разрыхлив землю у корней, он просто насыпал вокруг саженцев мульчу. И успел-таки к Еве. (Тогда я говорил себе — вот какой чудодейственной силой обладает любовь!) Торопыга, мой обожаемый прохвост, окаянный мой пустомеля и обманщик! Он защитил, спас меня от неотвратимой беды. Я готов пуститься в пляс. Все во мне ликует и смеется. К черту сожаления! В душе проснулась надежда. Я уже не чувствую себя побежденным, не скорблю по загубленным трудам. Разве, несмотря на все постигшие меня несчастья, я не стал богаче? Несмотря на дорогую цену, которой оплачен мой опыт, разве не приблизился к цели? Я чувствую себя более сильным и более мудрым, чем прежде. Чтобы изведать счастье первооткрывателя, не обязательно быть изобретателем, ученым, художником или космонавтом, не обязательно проводить время у кибернетических машин. Я смеюсь и кричу про себя: «Глупый, глупый Адам! И как это раньше не пришло тебе в голову? Окапывать осенью персиковые деревья, рыхлить вокруг них почву можно только там, где они родились. На юге. А в наших условиях? Разве лишь для того, чтобы холод легче добирался до корней. Ах, каким же ты был ослом, Адам! Велика ли важность, что все другие деревья принято окапывать? Глупец, неисправимый глупец!» Ругаюсь, а самого не покидает ощущение счастья. И тут меня осеняет еще одна идея. А что, если высаживать саженцы весною, а не осенью? Они приживутся, примутся до наступления наших свирепых морозов. Уже на первом году жизни наберут сил, станут более выносливы. Прикорневая земля останется неразрыхленной и морозу не так легко будет проникнуть вглубь!

Сердце мое бушует вовсю. Жажда жизни, дремавшая во мне, теперь пробудилась, новые силы бьют через край. Обретенная мудрость и жажда жизни! Так что же потеряно? — спрашиваю я сам себя. Время и труд. Но то, что приобретено, куда ценнее. По-моему, мир только теперь родился заново…

Итак, нужно было снова приниматься за работу. Чтобы вернуть разоренный и разрушенный сад к жизни, работать пришлось ох как много! И действовать решительно, чтобы потери не множились, а раны затянулись как можно быстрее. На поврежденных стволах могли угнездиться какие угодно вредители. Нельзя было терять ни минуты. Следовало провести основательное опрыскивание и одновременно удобрить почву, чтобы помочь ей как можно скорее подкормить исстрадавшиеся деревья. Погода нам благоприятствовала, зато с химикалиями и удобрениями, которые были нужны до зарезу, пришлось изрядно помучиться. Ведь мороз набедокурил не только у нас. Но к счастью, в наших кладовых кое-что нашлось. Всякий хозяин уже в начале зимы знает, что ему потребуется весною. А поскольку с реализацией заявок у нас не торопятся, я придерживаюсь своего правила; уж не знаю, понравится это признание или нет, но всегда нужно попридержать кое-что на черный день. Малая толика сэкономленных у нас запасов очень нам помогла.

Вкалывали мы с утра до вечера, едва с ног не валились. Но в труде, спасающем то, что еще можно спасти, есть особый вкус. Ликует и молодеет душа.

Как-то около полудня я возвращался домой с опрыскивателем за плечами, весь в поту, забрызганный рacтвоpoм. И вдруг ноги мои сами собой остановились, на косогоре, на фоне ясного, залитого солнцем неба, цвела молодая чудесная вишня. Она очаровала меня своей свежестью и целомудренной красотой. Пережив непогоду и стужу, она выстояла и, усыпанная белыми, почти прозрачными цветами, являла теперь свою молодую силу. С естественной непринужденностью, как невеста, горделиво выставляла она всем на обозрение свою блистающую, чистую красоту, открывая солнцу и пчелам зовущие объятья.

Я долго не мог отвести взгляда от ее кроны, пронизанной лучами солнца; стоял как зачарованный и неотрывно смотрел перед собой. И вдруг ощутил, что в этом пронизанном весной, благоуханном воздухе витает еще чей-то образ… Ева… Это ее милой черноволосой головкой я любуюсь, ее искрящимися лукавством глазами, что нимало не стыдятся отражать ненасытный жар, молодой и нерастраченный огонь женской души. Любуюсь нежной и смуглой кожей ее освещенного радостью лица с блуждающей на губах мягкой и доверчивой улыбкой. В звучное жужжанье насекомых вплелся и ее счастливый, заливистый и звонкий смех. Его задушевность согревала сердце…

Такое творилось со мной всю зиму; наверное, я и в самом деле ни на мгновенье не переставал думать о Еве. И теперь, как только проглянуло теплое весеннее солнце, рука об руку бродил с ней по саду… Что-то рассказывал, а она слушала, положив голову мне на плечо… А ночью… Смотрю в окно на мерцающее звездами небо. Лунные лучи окутывают меня паутиной сна. Ева проскользнула ко мне под одеяло, она со мной, лежит рядом. Она моя. С незапамятных времен — моя.

Как часто принадлежала она мне в сновидениях! И все-таки сердце мое давно уже так не исходило истомой, как сегодня.

Вернувшись домой, я подсел к письменному столу и покосился на телефон…

Во мне все еще жило ощущение весеннего аромата разбуженной солнцем земли, цветов и свежей зелени; память о той незабываемо прекрасной минуте возле окинувшейся белым цветом вишенки-невесты, о том страстном томлении, что так мощно и настоятельно пробудилось во мне. Оно было так сильно, что я не мог унять дрожь. В нем слились все мои радости и страсти; мои жизненные невзгоды, мгновенья добрые и злые, мои мечтанья, уже похороненные и еще не умершие во мне; все оставшиеся мне дни и ночи, время, отведенное мне судьбою.

Я поднял телефонную трубку.

Зазвенел звонок, к телефону подошла она, Ева…

Я выговорил только ее имя и почувствовал, как кровь жарко прилила к щекам.

Она отгадала, кто звонит. Наверняка. Но не отозвалась. Долго молчала. Я явственно слышал ее прерывистое дыханье.

— Адам?..

Узнала и все-таки переспросила.

Как быстротечны мгновенья…

— Я… Захотелось услышать, как ты смеешься, Ева. Я люблю твой смех. Мне бы…

Голос мой не слушался меня, я стал запинаться. Мы оба смолкли…

— Повтори это еще раз, Адам… — прошептала она, помолчав.

— Мне бы хотелось, Ева, услышать твой смех. Мне недостает его. Когда я слышу, как ты смеешься, у меня теплее на душе.

Время неслось стрелой.

Прижав трубку к уху, я слышал каждый ее вздох, ее мучительные попытки унять биенье сердца. Волнение выдавало Еву.

Наконец в трубке прозвучал ее глухой, какой-то сдавленный голос:

— Приезжай, Адам.

Какой чудесный день! И как раз на девятое мая! Такой же солнечный и свежий, как в сорок пятом. Радостные картины окончания войны с самого утра немыслимым образом переплетаются с нетерпеливым ожиданием встречи с Евой. Эти чувства напоминали тогдашнее мое представление о счастье. Страстное напряжение, охватывающее при мысли, что ты на пороге новой жизни.

Ева…

Мы пошли на Ржип. В конце концов. На несколько месяцев позднее того, как я впервые предложил ей подняться на эту могучую, славную своей историей гору.

Яркий солнечный день так и манил на прогулку.

Взявшись за руки, мы шли по тропинке, вившейся средь молодо зеленеющего поля. В небе заливались жаворонки, ласковое солнышко обнимало нас. Теплая Евина ладонь, которую я держал в руке, согревала мне сердце. Не сводя друг с друга глаз, мы говорили не умолкая, особенно я.

Ведь Ржип — это тот уголок, где прошло мое детство. Ева внимательно слушала.

А я рассказывал, как детьми мы играли тут в войну. Мы или обороняли, или захватывали дорогу на Ржип. С отцом нам случалось здесь и браконьерствовать — мы ставили силки на зайцев. Ну а уж сколько здесь грибов! Пропасть!

Я говорил без умолку, чтобы скрыть бурю, что бушевала во мне. И не была ли моя болтовня ее проявлением? Скорее всего, именно так. Да, конечно, это было так.

А Ева с увлечением слушала. Изредка даже весело, заговорщицки смеялась. Особенно когда я рассказывал о своих юношеских романах. Разыгрывались они как раз здесь. Это забавляло ее. Но вдруг, остановившись, она окинула меня сияющим, искрящимся взглядом и с вызовом сказала:

— Каков гуляка! Может, ты и до сих пор этим увлекаешься? Вот уж я бы этого не позволила!

И рассмеялась.

Да, так и заявила: «… уж я бы этого…» А ведь я признавался всего лишь в своих ребяческих увлечениях. Мне почудилось? Вряд ли, в ее словах, в самом тоне, каким они были произнесены, звучало тщательно скрываемое беспокойство. Фраза была сказана не просто так, а с каким-то тайным значеньем. Каким? В голосе Евы чувствовалась настороженность. Нет, я не ошибся. В ней словно что-то застыло от страха. Не заговорила ли тут ревность? Но ревность — и Ева? Ведь она скорее склонна к кокетству. Меня ее выпад ободрил и обрадовал.

— Вот уж нет! — с жаром оправдывался я. — Ни в коем разе, нет, Ева.

Я с наслаждением вслушивался в звучание ее имени, в доверительную близость этого обращения.

Словно спохватившись, что проболталась, Ева поспешно попыталась откреститься от сказанного.

— Нет, я другое имела в виду. — (Выдала-таки себя!) — Я тебе верю. Мне хотелось бы знать о тебе все, как можно больше. Да, да, продолжай, Адам.

Нас обоих охватило волнение. Больше всего мне хотелось сейчас сжать ее в своих объятьях. Но я никак не мог справиться с самим собой, еще не свыкся с этим ее переходом от долгого, как вечность, молчания к внезапной просьбе: «Приезжай, Адам!» Меня не оставляло чувство робости и смущения. С той самой минуты, когда она таким доверительным и мягким, неподражаемо женским движением, залившись легким румянцем, непринужденно вложила ладошку в мою руку и когда я неуверенно пожал ее. Присутствие Евы радовало и одновременно сковывало меня.

Нарушив ход моего рассказа, она сбила меня с толку. О чем, собственно, я говорил?

Мы медленно поднимались к подножью Ржипа разъезженной полевой дорогой, которая тянулась невдалеке от длинной липовой аллеи. Здесь начинался отлогий склон, поросший травой, редкими кустами шиповника, терновником и цветущим боярышником. То там, то сям попадались старые одичалые черешни. Каждый шаг рождал воспоминания детства. Детские шалости и проказы…

Ева легонько сжала мне руку.

— О чем ты задумался? Скажи! — потребовала она и застала меня врасплох.

— Взгляни, этот дикий пустынный склон — роскошная, но бесполезная декорация! Ты не находишь, Ева? В такой-то местности! А ведь здесь можно было бы разбить сад. Как по-твоему? Сад у подножья горы Ржип… — Я пришел в восторг от своей неожиданной идеи… Она осенила меня во время прогулки с Евой!

— А не прихоть, не причуда ли это, Адам? Мне здешние кустарники по душе. Я люблю шиповник и боярышник. И акации тоже… Девчонкой я любила обсасывать их цветы… сердцевина у них такая сладкая… А цветущий шиповник… Зимой его красные плоды так трогательно выглядывают из-под снежных чепцов. Я любила дохнуть на них и смотреть, как подтаивает снег. Мне казалось, что шиповник роняет слезы. — Ева рассмеялась и в шутку заключила: — А тебе бы все только пересадить да окультурить!

Я чуть помолчал. Она говорила со мной так доверчиво, задушевно, будто исповедовалась.

Но идею свою я начал защищать. Причуда? Фантазия? Да ведь наш первый сад мы так вот и заложили… Ева снова пожала мне руку и задала несколько вопросов. На удивление конкретных… Ну да, конечно. Ведь она все понимает. Все-таки специалист. Потом задумалась.

— Я тебе не надоел? Извини, пожалуйста…

— Да нет, с чего ты взял!

Мое извинение смутило Еву, ее щеки полыхнули румянцем.

— Мне нравится, когда ты так воодушевляешься, — сказала она, понизив голос.

Как будто приласкала меня.

Мы поднялись на вершину Ржипа. Беловатая опоковая ротонда. Остановились возле нее. Да, да, это все та же часовенка. В свое время князь Собеслав повелел поставить ее в честь своей победы, он наголову разбил тогда войска немецкого князя Лотаря. Ротонда, конечно, еще романского стиля и напоминает сосочек на прекрасной округлой груди горы. Сказать или нет? Нет, лучше промолчу.

Я вел Еву дальше. Еле заметной, почти тайной тропкой, что вилась среди буйного кустарника, под раскидистыми, зазеленевшими уже буками, мы прошли к северному скалистому боку горы.

— Вот оно, это место.

Я обещал Еве показать мой с детства любимый уголок.

Отодвинулся, уступая ей дорогу: для двоих тропинка была чересчур узка.

Невольно вскрикнув, Ева обмерла:

— Какая красота!

Для нее это было полной неожиданностью. Лес вдруг обрывался… И открылось каменистое, до зубчатых скал обнаженное тело горы. Кроны буков, окружавших подножье Ржипа, виднелись глубоко под нами. Полуденный воздух был напоен густым ароматом леса, кустарника, прогретого мха и богородской травки, которая взобралась даже сюда, на замшелые базальтовые отроги.

Ева молча огляделась.

Она никогда не бывала здесь раньше. Пейзаж покорил ее сразу, она не могла налюбоваться видом, вширь и вдаль открывавшимся перед ней.

— Что за прелесть! — прошептала она.

Я следил за изменчивым выражением ее взволнованного лица. Когда она поворачивала голову, озираясь вокруг, свет, причудливо скользя, освещал скулы, щеки, губы. Пушистые и блестящие волосы — наверняка вымыты накануне — приятно пахли.

Я был счастлив, что Ева оказалась тут впервые вместе со мною. «Вот она, рядом, — твердил я себе. — Со мною, в моем с детства любимом уголке. Мы вместе, Ева!»

Интересно… Эти края были мне очень хорошо известны. Всякий раз, поднимаясь на Ржип, я непременно заглядывал сюда — полюбоваться видом окрестностей. Зелень озимых и едва опушившиеся яровые чередовались с теплой бурой землей, отведенной под свеклу, с темными сосновыми борами, курчавыми лесопосадками и орешником, с цветущим боярышником и зарослями одичавшей сирени. Кое-где отчетливо проглядывали межи совсем недавно распаханных частных наделов. Проступали островки деревень с их белыми домиками под красными крышами… А там, далеко-далеко, угадывались развалины Газмбурка и венец Чешских Средних гор с Милешовкой. За ними, уже у самого горизонта, темнел подернутый дымкой вал пограничных хребтов Крушногорья. До подробностей знакомая картина. И все же теперь она представлялась мне иной. Словно обрела новую, более богатую душу.

Ева все еще не проронила ни слова. Любопытно, о чем она думает?

Я подошел к ней. Она оперлась на мою руку — легко и непринужденно. На ее виске часто-часто билась жилка.

— Значит, сюда вот и привел свое племя праотец Чех, — медленно произнесла она. — Как говорится в сказанье о земле, текущей молоком и медом. Ах, здесь можно стоять и любоваться до бесконечности. Вот уж никогда бы не поверила. — Она сощурилась. — Представляю, как эти места выглядели в древности. Я люблю выдумывать… Дикая глушь, куда ни глянь — бесконечный девственный лес. И одинокая гора… О чем ты думаешь, Адам?

— Знаешь, эта гора была совершенно лысой. Как голый череп. Как холмы вокруг Лоун. Знаешь про них?

Ева удивленно посмотрела на меня.

— Нет, никогда не слышала. — Она покрутила головой. — Ах уж эти мне фантазии! — И весело рассмеялась своим раскованным счастливым смехом, журчавшим как чистый ручеек.

— А какой из этих камней твой, Адам? — вдруг живо вспомнила она.

По дороге я рассказывал ей об этом месте. О валуне, на который можно забраться и подставить вольному ветру лицо. Или наоборот — скрыться за его глухой спиной среди мха, богородской травки, то там, то сям проросшей стрелами ковыля.

Ева уже сидела на краешке валуна. Отыскала его сама и, верно угадав, подошла прямо к нему.

У меня захолонуло сердце. Разве это не символично?

Приблизившись, я обнял ее за плечи.

— Нет… погоди, — остановила она.

И незаметно высвободилась. Вдруг посерьезнела, плотно сжала губы.

Неприязненное движение плеч, сосредоточенное и замкнутое выражение ее лица поразили меня.

Неужели все повторится сначала? И она убежит? Снова бегство? Нет, тревога была напрасной. Поджав ноги, Ева обхватила руками колени. Как-то почти робко улыбнулась и вдруг снова отвернула лицо, еще более напряженное, чем прежде, и ушла в себя. Что-то терзало ее… К чему она готовилась, на что решалась?

В небе звонко заливались жаворонки. Над полем их висело великое множество.

Мгновения уносились прочь. Наконец я услышал голос Евы. Глухой… словно она разговаривала сама с собою.

— Адам… Все это я вижу впервые… Мой прежний муж…

Она заколебалась, голос дрогнул. Но потом, набравшись смелости, продолжала:

— Мы с ним собирались побывать здесь, но так и не собрались. Я вышла замуж рано, ждала ребенка. Когда почувствовала, что буду матерью, не знала еще… Не знала, что у него в это же время родился ребенок от другой женщины. Он мне в этом не признался, рассказали чужие люди. Он обманул и меня, и ту, другую… Я была молодая, глупая и позволила себя уговорить. Он, дескать, боялся меня потерять… Мы поженились, и мне показалось, что я буду счастлива… Но он все чаще и чаще пропадал из дому и проводил время где-то на стороне. Инженер-строитель. В командировках научился пить. Иногда возвращался пьяный домой. Дома начались ссоры. Часто он кидался на меня с кулаками… Бывали такие минуты, когда и я готова была убить его. Но уйти не рискнула… Нет, не потому, что я покорная. Когда надо, я умею защищаться как львица… Это из-за Томека… Чтоб у него был отец… Я все надеялась… И вот в какой-то поездке он завел себе еще одну женщину. Мне рассказали, что он живет с ней. Вот тут уж я собралась и ушла.

Известно ли тебе, Адам, какое это счастье — свободно вздохнуть? Дышать полной грудью… Мне хотелось, чтоб ты все знал… Без этого признанья ты никогда не понял бы меня до конца.

Она смолкла. Наверное, все еще была в плену у своего прошлого.

Я подсел к ней. Произносимые ею слова обрушивались на меня как камни. Я негодовал, я ненавидел того парня. И он смел ее бить? После всего, что случилось? Господи… То, что Ева пережила, история ее замужества одновременно возмутила и растрогала меня. Я представлял себе, каким адом была для нее их совместная жизнь… Что же она не ушла раньше? Почему терпела?

На какой-то миг мне показалось, что ее поступки плохо вяжутся с тем представлением, которое у меня о ней сложилось. Да и она ли это? Та ли это Ева, которая тогда, в питомнике, так непосредственно себя вела… А как она избавилась от Олдржиха? И только ли от него? Но ведь тогда, на берегу Лабы… Я же видел, видел, что она тоскует по мне. А ведь убежала…

— Ева, почему же ты так долго… ведь он же…

Подняв руку, она приложила палец к моим губам:

— Тсс!

Словно хотела сказать: не надо больше об этом, все уже в прошлом… Ладошка у нее была горячая.

С этого момента Ева сделалась мне невероятно близка.

Она тут же почувствовала это.

— Погоди, Адам. Потерпи. — Потом, запинаясь, призналась: — Как я была бы рада, Адам. Я ведь тоже… Уже в прошлый раз, Адам, я не могла тебя дождаться. Если бы ты только знал, как не терпелось мне увидеть тебя хотя бы на несколько минут. Ведь я… слишком долго жила одна. Одна, Адам. Свернулась как в раковине… словно похороненная заживо, и все во мне просило волюшки. И душа, и тело. А тут еще, в тот день, когда мы договорились встретиться, у Томека в садике поднялась температура… Вечером он весь пылал. Тяжелая ангина. Меня охватил ужас. Неужели это наказанье за то, что слишком много думала о тебе? Что принадлежу уже не ему одному? Хорошо бы вам познакомиться. Обстановка, в которой Томек рос… Громкие ссоры… нервозность… не прошли для него бесследно. Он всего боялся, часто плакал. И я дала себе слово, что после разрыва с мужем целиком посвящу себя ему… Отсюда и растерянность, и паника, и волнение. И все-таки на другой день, когда после пенициллина ему стало полегче, я прибежала к тебе… И мы обнялись… И тут мне стало страшно, что именно в эту минуту с Томеком творится неладное… Я была в отчаянии… Болезнь тянулась долго, и я зареклась… Ну, а потом, потом мне показалось, что я все испортила и между нами уже ничего не может быть. Поэтому боялась отвечать на твои письма.

Я слушал ее и ушам своим не верил. Так вот в чем дело! А я-то приплел сюда бывшего супруга…

Душу мою переполняло счастье. То самое, что когда-то снилось во сне. Ева… Сегодня она подарила мне целых полдня. Пришла одна, с Томеком попросила посидеть приятельницу. И во всем открылась. Она вдруг показалась мне такой хрупкой, легко ранимой. Как хотелось мне вознаградить ее за все разочарования и несбывшиеся надежды.

— А я-то боялся, что твой бывший супруг… — выговорил я свои опасения.

Она поглядела на меня удивленно. Глаза стали большими и просияли. Всякое смущенье, все колебания — все исчезло.

Она словно очнулась от летаргического сна. Губы у нее дрогнули и раскрылись.

— Как я люблю тебя! — прошептала она вдруг порывисто и требовательно.

Я сжал ее в своих объятьях. И поцеловал в жаждущие, молящие о любви губы.

Это было как шквал, как порыв ветра. Она вся пылала, будто в горячке. Ах, эти подавленные жизненные силы, страсть, снедавшая ее и вдруг проснувшаяся…

В этом была вся Ева.