Вильям Федорович Козлов Три версты с гаком

Козлов Вильям Федорович

Глава восемнадцатая

 

 

1

Как–то в сельпо Артём увидел в очереди Володю Дмитриенко. Была суббота, и мужички, толкуя о разном, толпились у прилавка. Володя чинно стоял в самом конце. Высокий, плечистый, он выделялся. На выбритых щеках здоровый румянец. Пыжиковая шапка сбита на затылок. Володя в черном полушубке и новых фетровых бурках с завёрнутыми голенищами. Артём так и не имел возможности поблагодарить его за неожиданную помощь. Кто знает, не подвернись тогда на Горбатом карьере Дмитриенко, и замёрз бы Артём под сосной в сугробе.

Артём стоял за хлебом и подсолнечным маслом, однако, когда подошла очередь, взял бутылку «Столичной».

— Зайдём ко мне? — предложил он Володе.

— Чего я у тебя забыл? — удивился тот.

Артём с сожалением взглянул на бутылку и вздохнул.

— Один я не пью, а вот за компанию…

— Я тоже один ни–ни, — сказал Володя. — Нет интересу.

— Ну так как? Зайдём?

Дребезжащая дверь на тугой пружине то и дело хлопала: в магазин входили все новые и новые покупатели. И каждый прихватывал с собой изрядную порцию клубящегося паром холода.

— Я за папиросами… — заколебался Володя.

— У меня есть.

Они вышли из магазина. Метель повсюду намела сугробы. От домов к калиткам тянулись неширокие, расчищенные от снега тропинки. У аптеки вымахал сугроб вровень с крышей. Небо поголубело. Заиндевелая водонапорная башня была окутана испариной. Холод отпустил, и снег под ногами уже не визжал так остервенело.

Дома Артём быстро приготовил закуску: открыл банку шпрот, нарезал розоватого шпига, выставил банку маринованных огурцов.

— Поджарить яичницу с салом? Володя не возражал.

В доме он не был таким самоуверенным, как обычно. Долго у порога обметал бурки, пошаркал подмётками по половичку. Повесив на вешалку полушубок и шапку, достал из кармана расчёску и завертел головой, разыскивая зеркало.

— Нет, понимаешь, — улыбнулся Артём, хлопоча у стола. — Не обжился ещё как следует.

Володя пригнулся у стеклянного буфета, у которого всякий раз прихорашивалась Машенька, и стал водить расчёской по курчавым светлым волосам. Потом подошёл к картине, хотел было поднять холст, но, взглянув на хозяина, смутился и спросил:

— Можно поглядеть?

Артём кивнул. Володя долго смотрел на портрет, потом восхищённо покачал головой: дескать, ну и ну! Широко улыбнулся и с уважением посмотрел на Артёма.

— Здорово похожа… Машка–то Кошкина!

Портрет Гаврилыча — он все ещё был незакончен — Артём повернул к стене, и Володя, видевший это, ничего не сказал, но по лицу его скользнула тень.

— Это не Танин портрет, — сказал Артём, сообразив в чем дело. — Вот тут у меня есть наброски… — И протянул альбом.

Володя присел на скамейку у печки и, с осторожностью переворачивая листы, подолгу разглядывал каждый рисунок. Половина альбома была посвящена Тане, а половина — Гаврилычу. Дойдя до него, Володя удивился:

— Гляди–ка, Васька! С топором, с рубанком… С собакой. Нашёл кого рисовать!

— Ты его не знаешь, — сказал Артём.

— Ваську–то плотника? Да кто его не знает…

— Я хотел сказать, ты знаешь его лишь с одной стороны…

— Ваську–то? Да его с какой стороны ни поверни…

— Садись к столу… — пригласил Артём, доставая из буфета две рюмки.

Артём разлил в высокие гранёные рюмки холодную водку, положил на хлеб огурец. На сковороде шипела и взбулькивала яичница.

— Вздрогнем? — сказал Артём, поднимая рюмку. Тостов произносить он не умел, да и Володя вряд ли удержался бы от смеха, если бы Артём вдруг торжественно и напыщенно произнёс: «Я поднимаю эту рюмку за тебя, Володя Дмитриенко! За то, что ты оказался настоящим парнем и спас мне жизнь!»

Они выпили и поставили рюмки на стол. Закусив огурцом, стали тыкать вилками в черную сковороду.

— Как ты попал–то туда? — спросил Артём. — Ну, где я ткнулся башкой в дерево?

— Деда решил проведать… Мой дед–то, Григорий, лесник. От заводского посёлка напрямки через лес пять километров всего и будет–то до его сторожки. Идти–то на лыжах можно через Потерянную рощу иль мимо Горбатого карьера. Ну, я пошёл через карьер. Тебя–то, может, и не заметил бы — прошёл мимо, — да захотелось с горы разок скатиться. Сперва–то я лыжу внизу увидел. Думаю — бросил кто–нибудь. Бывает, сломается одна — другую тоже выкинут… Стал подниматься на гору–то, гляжу, что–то чернеет в снегу, будто рукавица меховая… А это твоя борода торчит. Сначала думал, сыграл ты, парень, в ящик — голова в кровище, и волосы уж смёрзлись…

— Из–за какого–то проклятого сучка чуть было жизни не лишился, — сказал Артём.

— Интересно же бывает… — заулыбался Володя. — Сам вдребезги, а галошам хоть бы что… Это я про лыжи. Как в одном анекдоте…

— Про анекдот я слышал, — сказал Артём. — Ну а дальше?

— Дотащил до сторожки, потом за лыжами сходил, а там ты уже и очухался.

Выпили ещё. Глаза у обоих заблестели. Яичница со сковородки исчезла, и они вычистили её хлебным мякишем. Володя вдруг загрустил. Хмуро посмотрев на Артёма, сказал:

— Стравил, борода, ты хорошую девку… Где теперь она?

— Если бы я знал, — ответил Артём, которому тоже было невесело.

— Как не знаешь? — удивился Володя. — Она тебе ничего не сказала?

— И даже письма не написала. До сих пор.

— Выходит, стравил девку и бросил?

— Она меня бросила, — сказал Артём.

— Я готов был прибить тебя…

— Камнем в окно? — усмехнулся Артём.

— Что же ты не пожаловался милиционеру Юрке?

— Зачем?

— Дали бы мне пятнадцать суток…

— Не пойму я тебя, — сказал Артём, — то ты готов был прибить меня, то вот от верной смерти спас…

— Валяется человек на снегу без сознания… Так и бросить его там? Пускай замерзает? — удивился Володя. — А ты бы разве прошёл мимо?

— Не прошёл бы.

— Так чего тогда спрашиваешь?

— Ладно, хватит об этом… Ну а ты как?

— Чего я?

— Ведь тоже её любил?

Володя налил себе, чокнулся с рюмкой Артёма, стоявшей на столе, и выпил. Задумчиво поглядел на огурец, но закусывать не стал.

— Я, Артём, — он в первый раз назвал его по имени, — свою любовь с тем камнем в твоё окно зашвырнул… Не любит — не надо. Как говорится, насильно мил не будешь. Да потом я не из тех, которые сохнут из–за бабы… Что, в посёлке девчонок мало? Да только свистни — любая моя. А с Татьянкой у меня счастья все одно не было бы… Это уж точно! Говорю–говорю ей что–нибудь и чувствую: не воспринимает она меня, хоть убей! Ходим бывало рядом, чего–то говорим, а вот не понимаем друг дружку. Как по телефону: я в одном городе, а она в другом, и слышимость плохая…

Володя замолчал и стал жевать хлеб с салом.

— У тебя тоже так? — немного погодя спросил он.

— Мы понимали друг друга, — сказал Артём.

— Поэтому она и сбежала от тебя к черту на кулички, — подковырнул Володя.

— Я сам виноват… Видишь ли…

— Ты лучше сам разбирайся в своих чувствах, — перебил Володя и поднялся. — Я тебе в этом деле хреновый помощник…

— Может, ещё сбегать за бутылкой? — спросил Артём.

— Меня тут ждёт одна… зазноба, — взглянув на часы, сказал Володя. — Чего на танцы не приходишь?

— Да как–то не хочется.

— Может, опасаешься… этого конфликта? Забудь, что было…

— Я и не помню, — сказал Артём.

— Спасибо за угощенье, — поблагодарил Володя. Оделся и, помешкав, неловко протянул широкую ладонь, а потом ушёл, стуча по половицам своими крепкими бурками.

 

2

Я не знаю, то свет или мрак? ….. В чаще ветер поёт иль петух? Может, вместо зимы на полях Это лебеди сели на луг? Хороша ты, о белая гладь! Греет кровь мою лёгкий мороз! Так и хочется к телу прижать Обнажённые груди берёз.

В деревянном сундуке Андрея Ивановича Абрамова среди десятка других книг Артём обнаружил толстый том стихов Сергея Есенина. Вот уж не думал он, что дед его любил стихи. В книжке многие страницы загнуты. Наверное, в такие же зимние вьюжные вечера Андрей Иванович раскрывал том и, нацепив очки, читал прекрасные строки великого русского поэта.

Не жалею, не зову, не плачу, Все пройдёт, как с белых яблонь дым. Увяданья золотом охваченный, Я не буду больше молодым…

Стихи Есенина, будто волшебная музыка, льются под вой метели. Спасибо, дед, за эту чудесную книжку! Конечно, все это Артём читал когда–то, но, наверное, для того, чтобы на всю жизнь полюбить Есенина, нужно вот так одному у потрескивающей печки, под гул метели белой ещё раз прочитать его стихи…

Отложив книгу в сторону, Артём задумался. И мысли снова о Тане…

Сколько раз заводила она разговоры о его жизни в городе, о знакомых, о родителях. А он почему–то всегда отделывался шуткой. Даже тогда, когда чувствовал, что это её обижает. Почему он уходил от этих разговоров? Наверное, просто не было настроения вдаваться в воспоминания. А она могла подумать, что он что–то скрывает от неё, утаивает. И приезд Нины окончательно убедил её в этом…

День его в то время был наполнен до краёв. Рано утром они вместе шли в Голыши. На глазах природа совершала свои великие таинства: изменялся, готовился к зиме лес, высоко в небе потянулись косяки птиц на юг. После занятий Артём шел в бор, раскладывал этюдник и рисовал, рисовал… Вернувшись домой, с азартом принимался помогать плотничать Гаврилычу… А вечером снова прогулка с Таней к семафору. И засыпал с радостным чувством, что завтра снова будет утро, опять такой же светлый день… И ему снились красивые, цветные сны. Сейчас–то он припоминает, когда она оставалась у него, ещё ни разу не было так, чтобы она заснула раньше его. Всегда первым засыпал он. И утром, просыпаясь, он видел её тёплые большие глаза, в которых, казалось, отражался грядущий день… Иногда в её глазах мелькала тень, немой вопрос, но он был слишком счастлив, чтобы замечать это… Он был счастлив, наверное, поэтому казалось, что и она должна быть счастлива, Ей было хорошо с ним, это он чувствовал, но вот счастлива ли она была? В этом теперь он сомневался. Больше того, после её возвращения из Москвы он больше не заводил разговора о женитьбе: считал, что это само собой разумеется. Когда Таня избегала его, он при каждой встрече повторял, что хочет жениться на ней, а когда девушка после долгих колебаний и сомнений наконец пришла к нему, он больше ни разу даже и не заикнулся о женитьбе. Конечно, у него в душе и тени сомнения не было на этот счёт. Он просто уже считал Таню своей женой. А так как она теперь была рядом, все формальности отступили на задний план. Он, этакий болван, просто–напросто забыл, что нужно было идти в загс. А Таня не из тех девушек, чтобы напоминать об этом…

А за окном все бушевала пурга. Брякали стекла в оконных рамах, протяжно и жутко завывало в трубе… Артём подбросил дров в печь и снова раскрыл Есенина.

Ах, метель такая, просто черт возьми. Забивает крышу белыми гвоздьми. Только мне не страшно, и в моей судьбе Непутёвым сердцем я прибит к тебе.

 

3

Как–то по пути на дежурство завернул Гаврилыч. Вот уж несколько дней, как он не работает у Артёма. Внутри избы все сделали, а снаружи мороз не даёт. Отложили они окончательную доделку дома до весны.

Одет Гаврилыч не очень–то надёжно для ночного сторожа в зимнюю стужу: короткий полушубок с заплатками, прохудившиеся ватные штаны, длинный шерстяной шарф да суконная шапка–ушанка.

— И не мёрзнешь ты на своей службе? — спросил Артём.

— Неужто я должон на крыльце сидеть и на замок любоваться? — удивился Гаврилыч. — Мою службу из вокзального окошка видать… Да и глядеть–то нечего. Нету у нас воров. Зря только сторожа держат. Ладно, жёнка деньги получает, мне стыдно было бы в ведомости расписываться…

Гаврилыч мял в руках шапку, и вид у него был несколько озадаченный.

— Послухай–ка меня, Артемушка, — сказал он. — Потрёт–то мой сработал? Аль опять заставишь сидеть дурак дураком на табуретке?

Артём с любопытством всматривался в его лицо. Что–то изменилось в нем, а что, он ещё не знал. Хоть и с мороза плотник, а нос вроде бы не такой багровый, как всегда, и умные голубые глаза чистые.

— Раздевайся–ка, — скомандовал Артём. — Кажется, наконец–то я нашёл…

— Чего нашёл–то, Иваныч? — забеспокоился плотник. — Прыщ на носу?

И хотя у него сегодня и в мыслях не было писать Гаврилыча, он почувствовал знакомое волнение. Так бывает с ним, когда кисть снова в руки просится.

— Мне же скоро на дежурство заступать, — попробовал отвертеться Гаврилыч.

— Сам ведь говорил, воров нет, — усмехнулся Артём.

— Зря ты все это затеял, — сказал плотник, усаживаясь на табуретку. — Моя рожа, может, ещё и сгодилась бы для такой картины, где запорожцы пишут письмо турецкому султану… а для отдельного потрета — вряд ли. Жёнка и то смеётся, говорит, на посмешище тебя рисуют. Иваныч, плюнь ты на это дело, а? Рази мало в посёлке хороших людей? Носкова Кирилла Евграфыча можно изобразить, иль Мыльникова. Да на худой конец моего шурина Петра! Мордастый такой, представительный, и на работе не жалуются…

— Мордастый, говоришь? — улыбнулся Артём, нанося на холст быстрые мазки. — Ты смеяться–то умеешь, Гаврилыч?

— Что я тебе, дурачок: палец покажешь — и засмеюсь?

В дверь кто–то поскрёбся. Сначала чуть слышно, потом громче, послышался визг. Артём с сожалением положил кисть и пошёл открывать. Это был Эд. Лапы в снегу, на бороде сосульки, а в блестящих глазах — радость. Он ткнулся Артёму в ноги — поздоровался, — потом подбежал к хозяину, потёрся мордой о руки. Запах краски ему не понравился: сморщив нос, отошёл к печке и, потоптавшись, плюхнулся на пол. Положив морду на лапы, стал внимательно смотреть на Артёма и хозяина.

— Не лежится ему дома в избе, — проворчал Гаврилыч. — В любой мороз идёт со мной на дежурство… Тоже не хочет задарма хлеб есть.

Артём, позабыв про время, стоял у мольберта. На холсте оживало тёмное корявое лицо. Нашёл, поймал… И вдруг в Гаврилыче будто выключилась электрическая лампочка: он помрачнел, лицо стало старым, морщинистым, потухли глаза. Артём с сожалением опустил кисть.

— С женой поругался, что ли? — огорчённо спросил он.

— Я как из дома, так про жену и не помню… Дружок мой хороший прошлой ночью окочурился… Дежурный по станции. Да ты ж его знаешь! Григорий! Вместе были у него на станции… И старше–то меня всего на шесть годов. Прямо на службе этот чертов инфаркт хватил. На моих глазах. Носом в стол сунулся, и красная фуражечка по полу покатилась… Хороший человек был, царствие ему небесное! Оно, конешно, такая смерть лёгкая. Вот в прошлом году Мишку–прицепщика задавило маневровым… Как раз промеж двух буферов сердешного зажало… Три дня на крик кричал, пока не помер.

Гаврилыч стал одеваться. Надев тулуп, принялся наматывать на тощую морщинистую шею шарф. Артём вспомнил, что в бутылке ещё осталось немного. Подошёл к буфету и, налив в стакан, протянул плотнику. Закуску и искать не стал, зная, что он без неё обходится. Гаврилыч замахал обеими руками и сказал:

— Спрячь подальше эту заразу.

— Что? — удивился Артём. Такого ему ещё не приходилось от него слышать. Стакан со спиртным всегда вызывал широкую довольную ухмылку на щетинистом лице плотника.

— Не пью я больше, Иваныч, вот какая штука, — смущённо сказал он, вертя скомканную ушанку в руках. И лицо у него было такое, будто он и сам себе не верил.

— Ты меня разыгрываешь… — все ещё не мог прийти в себя от удивления Артём.

— Я же тебе ещё не рассказал… Вчерась ночью–то, когда Григорий сковырнулся, пассажирский из Полоцка прибывал, а встречь ему товарняк из Бологого. Механизма на станции гудит, мигает, селектор тарахтит, а я вокруг Григория хлопочу, думаю, может, отойдёт ещё, только куда там… Глаза закатил, подрожал маленько и успокоился. Я к механизме и давай орудовать — зря, что ли, кажинную ночь торчал на станции? Пассажирский–то должон проскочить с ходу, а товарняк переждать его. И понимаешь, какая тут петрушка вышла? Покойник–то пассажирскому открыл зелёный, как и полагается, а товарняк уж не успел отвести на запасной, тот и прибыл на. первый путь, но которому должон на полном ходу прочесать пассажирский… Гляжу из окна — пыхает товарняк, стоит на пути, а полоцкому уже зелёный открыт. И по макушкам сосен уже фарой своей вовсю шарит… Смикитил тут я: хлоп семафор на красный! Да только неспокойно мне: вдруг все–таки проскочил? Темень, не видно, где он там чухает. Схватил фонарь и на путя. Бегу вдоль товарняка, длинный, паразит, а пассажирский где–то совсем близко. И не пойму: тормозит али прёт полным ходом? Добег до паровоза, ору машинисту товарняка, чтоб фару вырубил, а он, бестолочь, башкой крутит, не слухает меня… Впопыхах–то я не домикитил, что красную фуражечку следовало б нахлобучить на башку… А так без фуражки кто я? Постороннее лицо… Ну, объяснил ему по матушке… Вырубил фару–то, а я встал перед паровозом и машу фонарем… А он гудит надо мной, чуть не оглох! Только пассажирский и так уж останавливался: успел, видишь, я семафор прикрыть… А все одно страху натерпелся, как на фронте! И потом ежели не остановился бы, так меня и сплющил бы о товарняк. Фара светит, я ничего не вижу…

— И что ж, больше никого на станции не было? — спросил Артём.

— В три часа ночи–то? Люди добрые спят в такое время… Машинист из полоцкого выскочил — лица на нем нет. «Это, говорит, почти крушение! Я бы мог и не обратить внимания на семафор — всю жизнь прохожу тут без остановки…» Я ему толкую — человек помер, с каждым такое может стрястись, а он, чудак, глазами хлопает и за голову хватается… Вызвали по телефону начальника станции — прибежал в шинелишке и прям на голубые кальсоны валенки надеты… И тоже за голову хватается. Отогнали мы с ним товарняк на запасный путь, пропустили пассажирский. С опозданием, конешно… А потом он, начальник–то, хлопнулся на стул и заплакал, чисто дите… «Не ты бы, говорит, Василь Гаврилыч (так по имени и отчеству и назвал), прямым ходом, без остановки, как пассажирский, пошёл бы я, говорит, под строгий суд». А что я? Повернул рукоятку, да и все. Столько ночей проторчал на станции с Григорием, уж семафор–то закрывать иль открывать как–нибудь научился…

— А при чем тут выпивка? — спросил ошарашенный всем этим Артём.

— При мне ведь бутылка с этим пойлом была… Будто бог остановил — взял да не выпил. А коли вылакал бы, какая ведь ерунда могла получиться? Заснул бы на столе багажного кассира — это у меня заместо дивана, — и столкнулись бы пассажирский с товарняком… Сколько бы покойничков на путях образовалось? Не хватило бы нашего кладбища хоронить… Утром я ушёл домой и за завтраком хотел было бутылочку красного приговорить, а у меня перед глазами вся эта история… Да и Гриша покойничек… И глядеть не могу на выпивку. Веришь, такого у меня сроду не бывало. Взял бутылку–то и в отхожее место выкинул, чтоб и глаза, проклятая, не мозолила… Поглядел бы ты, какие шары у моей бабы были!

— Представляю себе, — сказал Артём. — А ведь ты, Гаврилыч, геройский подвиг совершил: собственноручно предотвратил неминуемое крушение. Шутка сказать!

— Я ж говорю, семафор закрыл, и все… Сидел–то я рядом с Григорием и видел, как он поездами распоряжается. А как сковырнулся он, тут я и подменил его. Тоже, нашёл геройство — семафор закрыть! Вот прошлой зимой Гаврила Сотников почтальоншу Анастасию из беды вызволил — это было дело! Анастасия телеграмму в Левонтъево отнесла и уж в сумерках возвращалась обратно, а тут, откуда ни возьмись — волки… Штук восемь. Дурным голосом заорала баба, вот–вот накинутся на неё, ну Гаврила и услыхал, он с делянки возвращался домой. Подоспел в самый раз и топором одного, потом второго. В общем, трёх порешил, а когда топор в снег отлетел, четвертого руками задушил… Остальные взвыли — и тягу. О Гавриле даже в газете написали… За убитых волков–то ему в охотохозяйстве премию отвалили: двести рублей. Ох, тогда мы с ним и погуляли… А вот в позапрошлом году у нас какой–то шальной медведь объявился, так Михей Кириллов без ружья с ним сладил…

— Я гляжу, у вас тут кругом герои, — сказал Артём.

— Как говорится, пока гром не грянет, не перекрестишься, — Гаврилыч кивнул на мольберт. — Бойко ты нынче кисточкой своей махал… Говоришь, нашёл чего–то? Закончил, что ли?

— Взгляни! — Артём повернул к нему мольберт.

Гаврилыч взял настольную лампу и, щурясь от яркого света, долго смотрел на свой портрет. Губы его шевелились, но слов было не слыхать. И оттого непонятно было: ругается он или, наоборот, восхищается.

Поставив лампу на стол и ни слова не говоря, он нахлобучил шапку и направился к двери. Артём озадаченно смотрел ему вслед.

— Что заторопился–то? — спросил он. — Не нравится?

Взявшись за ручку двери, Гаврилыч остановился. Облезлое ухо шапки смешно оттопыривалось. Голубоватые глаза смущённо помаргивали, рукой он тёр колючий подбородок.

— Что же ты сотворил такое, Иваныч? — изумлённо сказал он. — Вроде бы обличье–то моё, а пришей к гимнастёрке погоны — и как есть на портрете важный генерал…

— Так уж и генерал, — возразил Артём. — Я написал русского человека, а кем он может быть: пастухом, плотником, инженером или генералом — какая разница?

Гаврилыч топтался на пороге и не уходил. Эд стоял рядом и смотрел на него.

— Можно, я свою бабу приведу — пущай поглядит, а то она меня давно и за человека–то не считает… И ещё шуряка своего — Петруху?

— Пускай приходят, — сказал Артём. — Только через неделю, я к тому времени все закончу.

— Люди–то не будут смеяться, Иваныч?

— Это с какой же стати? — удивился Артём.

— Жизня человеческая, она, как ручеёк весенний, течёт, пробивает себе дорогу, — задумчиво сказал Гаврилыч. — Посильнее ручей–то — он прямо норовит бежать, камни сворачивает на своей дороге, а хилый — обходит кажинный камушек, все норовит сторонкой да где полегче… Кто же его знает, как она, моя жизня, могла бы повернуться, ежели бы не война? Может, сейчас не топором бы махал…

— Сам рассказывал, как на фронте немцы тебя за генерала приняли… — напомнил Артём.

Эд — ему надоело стоять у двери — негромко гавкнул, поторапливая хозяина.

— Пущай поглядят на меня, какой я есть на самом деле, — сказал Гаврилыч. — И Носкову покажи, и Юрке–милиционеру… Хорошо б и в Бологое отвезти — показать бы следовало Митричу… А то Васька да Васька, а вон он какой орёл — Василий Гаврилыч Иванов!

Плотник хлюпнул носом, а может быть, Артёму показалось, и, пропустив вперёд собаку, ушёл.

 

4

В первый раз после болезни Артём снова встал на лыжи. Был ясный зимний день. Мороз без всякой злости, скорее добродушно, пощипывал нос, щеки. Когда сквозь высокие разреженные облака прорывалось низкое солнце, снег так ослепительно сверкал, что смотреть на него было больно. Как и в прошлый раз, Артём пошёл вдоль железнодорожных путей к Березайке. Блестящие рельсы ощетинились инеем. Метель до самых маковок занесла маленькие ёлки, зато начисто сдула снег с больших деревьев. А вот и Горбатый карьер. И снова он, ставя лыжи крест–накрест, поднимается на крутую гору. Когда он с верхотуры взглянул на глубокую накатанную лыжню, зажатую между зелёными стенами леса и убегавшую далеко вниз, под шапкой, как раз в том месте, где шрам, вдруг стало холодно.

Трое мальчишек почти одновременно поднялись на гору. Старший из них, подождав немного, потеснил Артёма с лыжни.

— Пустите–ка, дяденька, — сказал он, звучно прихлопывая лыжами. Потом, проверив, как они скользят, нахмурился и, пригнувшись, понёсся вниз. Вот его вдвое уменьшившаяся фигурка вымахнула на ровное место, он притормозил и ловко развернулся на самой опушке.

Артём поймал себя на том, что ему хочется подольше потоптаться на месте, поглазеть по сторонам…

Оттолкнулся палками и уже внизу, выскакивая на просеку перед стеной леса, он стал счастливо смеяться и что–то орать глазевшим на него мальчишкам. А когда, лихо сделав разворот, остановился, все ещё ощущая свист холодного ветра в ушах, громко похвалил себя:

— Молодец, Артём Иванович!

 

5

Уже февраль, а от Тани нет и нет письма. Почему–то Артём был уверен, что к Новому году или она сама приедет в Смехово, или хотя бы поздравительную открытку пришлёт. Когда Алексей прислал телеграмму, чтобы он немедленно приезжал на праздник в Ленинград, Артём заколебался, но все–таки не поехал, в надежде, что Таня даст знать о себе.

Когда–то он мечтал встретить Новый год в настоящем еловом лесу, где громоздятся сугробы, над головой мерцают звезды, белесый Млечный Путь и луна в радужных кругах… Прямо под настоящей ёлкой накрыть стол и, дождавшись двенадцати часов, выстрелить в небо пробками от шампанского… Много раз собирался он с приятелями вот так отпраздновать, но всегда эта хорошая идея в самый последний момент почему–то лопалась. И вот теперь есть бор, и шампанское, и даже стол можно в два счета сколотить. А в гости пригласить зайцев, лисиц, медведей…

Тридцать первого декабря приехал на «газике» Алексей Иванович Мыльников и увёз к себе, заявив, что вся его семья и друзья не велели возвращаться без Артёма.

Праздник прошёл великолепно, а утром первого января они уехали на тихое, занесённое снегом озеро. К обеду уже была готова окуневая уха, сваренная прямо на льду. Алексей Иванович оказался на диво гостеприимным хозяином. Там, на зимней рыбалке, он и сообщил Артёму ошеломляющую новость: с весны приступает к капитальному ремонту дороги. Осинский даёт бульдозер, скрепер и построит бетонный мост через Березайку. Обо всем этом они договорились в райисполкоме. Артём торжественно заявил, что это не только для него, но и для всех смеховцев самый лучший новогодний подарок. И на радостях прибавил, что уже давно мечтал написать маслом портрет Алексея Ивановича. На это Мыльников юмористически заметил, что он вполне удовлетворился карикатурой в районной газете…

В это февральское утро Артём встал, когда ещё было темно. На столбе, освещая белые изоляторы, горела электрическая лампочка. Значит, ещё нет восьми. Ровно в восемь приходит Леха–электрик и выключает уличное освещение. Сквозь замёрзшие окна просачивался тусклый рассвет.

Позавтракав и затопив печку, Артём вышел на улицу. В черном дедовском полушубке и высоких серых валенках, он сейчас ничем не отличался от смеховцев. У поселкового ещё с вечера были свалены длинные неотёсанные бревна. Носков, Леха–электрик, сосед Кошкин и Леха–телеграфист дружно взваливали на плечи бревно. Получилось так, что крепыш Леха–электрик взвалил на себя комель, а Леха–телеграфист — вершину. Председатель и Кошкин оказались в середине. Оба Лехи–коротышки были примерно одного роста. Кошкин гораздо выше, а Кирилл Евграфович просто великан рядом с ними. Когда они вчетвером понесли бревно к сараю, Артём не смог удержаться от смеха: бедный Носков вынужден был присесть и, раскорячив и так кривые ноги, выделывать такие замысловатые па, будто танцор из ансамбля песни и пляски.

Сбросив по команде Лехи–электрика бревно на две положенные на снег жердины, они пошли за следующим. Тут Кирилл Евграфович увидел ухмыляющегося Артёма.

— Чего зубы скалишь? Лучше бы подсобил. Нынче в посёлке субботник.

— В таком разе мы своё для обчества отработали… — Оба Лехи стряхнули с плеч древесную труху и степенно направились в сторону сельпо.

— Вот–ведь избаловался народ, — сказал Носков. — Пальцем не пошевелят бесплатно!

Он подышал на скрюченные пальцы и достал папиросы. В длинной кавалерийской шинели, с обветренным худым лицом и усталыми глазами, он напоминал будённовца времён гражданской войны. Если бы вместо серой солдатской ушанки ему на голову остроконечный шлем с красной звездой, на шею башлык да сбоку длинную саблю — будённовец и будённовец. Глядя на него, Артём подумал, что нелёгкая это работа быть председателем поселкового Совета. Прав не так уж много, а обязанностей и спросу хоть отбавляй. Редкий день не выскажет кто–нибудь своих претензий председателю: или дотошный пенсионер, которого обвесили в магазине, или работник спиртзавода, утверждающий, что его незаконно уволили, или недовольный, что вовремя не представили сводку, работник райисполкома. И каждому нужно дать ответ, объяснить, оправдаться. Ругают Кирилла Евграфовича по любому поводу, а как выборы, так снова выбирают своим председателем. Даже Артёму сейчас уже невозможно представить себе посёлок без Носкова. Встаёт он утром, а уж в окно видит длинную фигуру Кирилла Евграфовича, толкующего о чем–то с односельчанами. И вечером мерцает его папироса у крыльца, на ступеньках которого сидят люди. Не любит он в конторе торчать, за что частенько достаётся от районного начальства. Как срочный вызов, так бежит кассир Настенька по посёлку разыскивать председателя.

Да разве мало дел у председателя? Все заботы посёлка — его заботы. Осенью сгорел дом у Нади–сироты. Так и не выяснили отчего. Может, проводка загорелась, или искра из трубы попала в сено, что было навалено у сарая. Дом вспыхнул как свечка и сгорел. Успели корову вывести да кое–какие вещички сироты в окошко выбросить. Глупая девчонка три года страховку не платила. Пришлось председателю не один месяц заниматься этим делом. И вот стоит на Кооперативной улице новый дом, покрытый серым шифером. И дым идёт из трубы. Государство помогло, да и добрые люди собрали девчонке на мебель и прочую домашнюю утварь. А кто ездил не один раз в район? Кто обивал пороги у начальства? Все он, председатель!

— Кирилл Евграфович, — сказал Артём. — Выходит, все–таки пробили мы с вами дорогу–то, а? Эти несчастные три версты с гаком…

— Не говори гоп, пока не перепрыгнешь, — несколько охладил его пыл Носков. — Ещё до весны далеко, потом Мыльников и Осинский — оба люди капризные. Ну, как снова заартачатся друг перед дружкой?

— Мыльников не подведёт, — уверенно сказал Артём. — Я ведь тоже его немного знаю.

— Как говорится, дай бог…

Артём уже пошёл, когда Носков окликнул:

— Приходи вечером в клуб. Награду будут вручать.

— Вам орден за трудную службу? — пошутил Артём.

— Гаврилыч тут у нас отличился…

— Как же, слышал… — улыбнулся Артём. — А помните, как вы его в поселковом крыли? Тунеядец и все такое.

— Что заслужил, то и получает… Пил, бездельничал — вот и ругали. А доброе дело сделал для людей — получай заслуженную награду! Так оно и должно быть… Оступился человек, ни в коем разе нельзя бить его по голове. Наказать нужно, но так, чтобы он сам понимал, что за дело. А выправился, стал человеком — и отношение к нему должно быть человеческое. И дурак, кто тычет в глаза прошлым, попрекает. Именными серебряными часами будет нашего Васю награждать сам начальник отделения дороги. На личной дрезине из Бологого прибудет. Сколько уж я тут живу, а и в глаза–то ещё не видел начальника отделения… Какой почёт нашему Ваське–то, а? Только вот чего я опасаюсь — пропьёт он эти часы…

— Вряд ли, — сказал Артём. — Он, кажется, бросил пить.

— Это ведь дело такое: сегодня бросил, а завтра опять начал.

— Гаврилыч не такой человек.

— А ведь и верно, — сказал Носков. — Что я его знаю, всегда пил… Ни разу не бросал. Не зарекался, как другие. Убеждённый был пьяница.

— И все–таки мне непонятно, почему он вдруг вот так взял и бросил? Неужели действительно на него подействовал этот случай?

Кирилл Евграфович взглянул на Артёма и усмехнулся:

— Может, и ты к этому делу причастный…

— Я ему с осени больше ни одной бутылки не выставил, — сказал Артём.

— Не в этом дело… Тут он мне толковал про портрет, который ты нарисовал… Ты знаешь, сильно это на него подействовало. Ну, как бы тебе объяснить?.. Человека всю жизнь по голове били чем попало, понимаешь? И за дело и не за дело. Честно признаться, и я к этому руку приложил… Он уж и человеком перестал себя считать. Говорят, скажи человеку сто раз свинья, он и захрюкает… Так вот и он. А тут вдруг художник красками портрет рисует. Да ещё, чем черт не шутит, в музее выставят? Ну и спросят в музее люди: что это за личность, мол, такая? И скажут: да так, какой–то пьяница… Нехорошо, это он–то мне говорит, получается… На портрете, дескать, я вышел представительный, будто генерал. Ну и в жизни должен соответствовать этому. Чуешь, как заговорил? Мужик ведь он умный, сам знаешь. Толкует, что разглядел ты в нем человека. Увидел в нем то, что он и сам уже давно позабыл. Вот это, я думаю, главное, что перевернуло ему все нутро… Разбередил ты его душу своим портретом… Показал бы?

— Да хоть сейчас, — сказал Артём.

— Придёшь в клуб–то?

— А как же!

 

6

Когда Артём пришёл в клуб — он немного опоздал, — начальник отделения дороги вручал щуплому и внешне невозмутимому Гаврилычу серебряные часы и грамоту министерства.

— …Мне особенно приятно поздравить Василия Гавриловича Иванова ещё и потому, что он мой земляк… Я ведь родом из Бологого. И ещё от отца своего — путевого обходчика с восемнадцатого километра — слышал историю о том, как тоже наш земляк — Андрей Иванович Абрамов — не пропустил через Смехово поезд с царскими сатрапами, удиравшими из. революционного Петрограда…

Артём подумал, что ослышался. В зале зашевелились, загудели.

— Помер Андрей Иванович, — сказал кто–то негромко. — В прошлом году похоронили.

Лицо начальника стало торжественно–суровым. Выпрямившись и опустив руки по швам, он сказал:

— Почтим, товарищи, память нашего старейшего железнодорожника и борца за революцию Андрея Ивановича Абрамова минутой молчания…

И люди в зале, скрипя стульями, недружно поднялись со своих мест. А со сцены в зал все так же торжественно–сурово смотрел начальник отделения. Возле него, прижимая к груди большую, в красной обложке министерскую грамоту и коробочку с часами, стоял Гаврилыч, от волнения моргая голубыми глазами.

Артём встал сзади, рядом с высоким худым стариком в полушубке и огромных подбитых валенках. Когда все опустились на свои места, старик истово перекрестился и пробормотал:

— Царствие ему небесное… Ишь, ведь большие люди помнють Андрея Ивановича!

— Мне тут сообщили, что трём жителям вашего посёлка во время Великой Отечественной войны присвоено звание Героя Советского Союза… Как видите, в вашем посёлке мужественных и храбрых людей немало… Ещё раз, уже не от коллегии нашего министерства, а от себя лично благодарю вас, дорогой Василий Гаврилович, за проявленные мужество, находчивость и храбрость при предотвращении крушения поездов.

Начальник пожал плотнику руку, потом вдруг обнял и облобызал. В зале грохнули аплодисменты. Растерявшийся Гаврилыч почесал нос свободной рукой и сказал:

— И делов–то всего: семафор открыть–закрыть… За часики и грамоту благодарствую. — И, выпрямившись, прижал руки к туловищу и по–военному отрапортовал: — Служу Советскому Союзу!

Смешно выглядел Гаврилыч в помятом бумажном костюме, в том самом, в котором он однажды пришёл позировать, в стоптанных валенках и с седым хохолком на голове. И чего это он вдруг вспомнил военное время и ответил начальнику отделения по–военному? Никто в зале не засмеялся. Ни один человек.

Когда Гаврилыч спустился со сцены, ему кто–то освободил место во втором ряду. Носков объявил, что торжественное собрание закрывается и сейчас будет кинофильм «Ошибка резидента».

Гаврилыч на кинофильм не остался. Вместе с ним вышли из клуба ещё несколько человек. Артём догнал их у автобусной остановки. Попыхивая папиросами и ёжась от пронизывающего ветра, с шорохом гонявшего по дороге позёмку, мужики разговорились:

— Важная ты теперя птица, Гаврилыч… Небось в газете про тебя напечатают?

— Шутка ли, сам начальник прикатил на дрезине!

— Покажи хоть часы–то? С надписью?

Зачиркали спички: мужики стали разбирать надпись.

— Гляди–ка, именные! С такими часами Юрка тебя уж не посмеет в вытрезвитель доставлять. А коли додумается, ты начальнику на стол — бряк — глядите, люди добрые, часы–то сам министр пожаловал!

— Зачем же меня в вытрезвитель, ежели я и в рот теперя не беру? — сказал Гаврилыч.

— И награду твою не спрыснем?

— Противно мне твои глупые речи слушать, Тимофей, — сказал Гаврилыч. — Неужто, окромя закуски да выпивки, тебе не о чем и толковать–то? Сказано, не пью я больше — и точка.

— Такой случай раз в жизни бывает… И не отметить?

— Отвяжись ты, Тимоха! — с досадой сказал кто–то. — Василь Гаврилыч, ты и дальше будешь куковать сторожем?

— А ты что же думал, голова два уха, коли у меня серебряные часы, так теперя мне кабинету отдельную дадут и бумаги буду подмахивать?..

Мужики засмеялись. Артём — он стоял немного поодаль — тоже улыбнулся и зашагал к своему дому. Порыв ветра с треском захлопнул за ним калитку, засвистел на разные голоса, продираясь сквозь частокол забора. Поднимаясь на крыльцо, Артём оглянулся: у автобусной остановки все ещё мерцали огоньки папирос.