Миллиметры

Я вписал себе в календарь: «Поблагодарить пани Кралль за книжку» — и тут же забыл об этом. Прошло несколько месяцев. Как-то утром проснулся и подумал: сейчас позвоню.

Не понравился мне ее голос.

— Пани Кралль, что-то мне ваш голос не нравится. Что с вами?

А она мне отвечает:

— Так, ничего особенного, завтра обследуюсь в онкологии.

— А какая часть тела? — спрашиваю. — Конечно, должен знать. Раввин все должен знать.

— Ах, вот оно что, грудь… А какая грудь — правая или левая?

— А разве ребе не все равно? — спрашивает она.

— Нет, не все равно, и сейчас объясню, почему.

Был я как-то у любавичского цадика, просил, чтобы он помолился о моей племяннице Суламифь. На следующий день ей должны были оперировать грудь. Так вот цадик спрашивает: «Правую или левую?» С тех пор я знаю, что молиться надо о конкретной груди, а не вообще.

Когда же узнал и какая грудь, и сколько миллиметров подозревают, положил трубку и взял Книгу Псалмов.

Открыл наугад.

Я часто так делаю. Не выбираю слов. Пусть Книга сама решает, какими словами мне молиться.

Открыл — и начал читать. Прочитал пару строк, и слышу, как Книга говорит: «Не волнуйся, ничего с ней не будет».

Книга всегда говорит, только ее нужно слушать.

Подумал: но ведь у нее там порядочно, восемь миллиметров.

Открыл Псалмы в другом месте и снова слышу: «Хаскель, успокойся, ничего с этой женщиной не будет…»

Вы удивляетесь, что Книга с нами говорит?

Уверяю вас, говорит. А может, вы не слишком внимательно в нее вслушиваетесь?

Вы удивляетесь, что на следующий день не нашли ни одного нехорошего миллиметра?

Так я же вам сразу позвонил:

— Пани Кралль, я уже знаю, что с вами все в порядке.

Эдна

Так вот, я говорил о любавичском цадике…

Это напомнило мне еще другую историю, о моей племяннице Эдне.

Она была очень красивой. Дружила с моей сестрой Розой, они вместе ходили в немецкую гимназию в Катовицах. Учились в одном классе. Любили одни и те же платья, одних и тех же поэтов, и обе были по уши влюблены в одного и того же красавца-учителя.

Я выехал из Польши за день до начала войны. («Дезертируешь?» — спросил на границе польский солдат и пошел к офицеру. Не успел вернуться, как поезд тронулся — и я был уже в Румынии.)

Эдна осталась со всеми.

Думал, что со всеми погибла.

Через два года после войны у меня в Нью-Йорке раздается звонок:

— Хаскель, ты? Это Эдна.

Звонила из Гамбурга, нашла меня через Красный Крест.

— Приезжай, — кричу в трубку. — Высылаю документы!

— Нет, Хаскель, — ответила Эдна. — Я медсестра, и не могу бросить больных.

В конце концов, приехала. Встречаю ее в аэропорту, она обняла меня — и тут же стала озираться по сторонам.

Искала Ральфа. Я не знал, о ком она говорит, думал, может вместе прилетели. Ждали битый час, но ни один Ральф так и не появился.

— Ну ничего, — сказала она, — найдет, у него есть твой адрес.

Пошли домой, и вечером она рассказала свою историю.

Была в Освенциме. С обритой головой, раздетая донага, вместе с другими женщинами шла в газовую камеру. Когда входили в дверь, какой-то эсэсовец бросился на нее с криком: «Ты здесь? А ну, убирайся! Быстро на работу!» Стал бить и силой вытащил из толпы. Очнулась в темноте. Кто-то впихнул ее за барак и прикрыл арестантской курткой.

Жена и я молчали. Что можно сказать человеку, которого вернули из газовой камеры?…

— И знаешь, кто это был? — улыбнулась Эдна. — Ну угадай, Хаскель…

Я должен угадать, кто был эсэсовец, который спас ее от смерти…

— Это был учитель… Из немецкой гимназии в Катовицах. Наш, самый красивый, самый любимый…

Жена нашла ей место медсестры. Эдна работала в доме любавичского цадика, ухаживала за его матерью. она не переставала восхищаться семьей цадика, а старушка полюбила ее как дочь. Можете мне поверить: ни одна медсестра в Нью-Йорке не имела лучшего места, чем наша Эдна. Дом любавичского цадика? Так это не только должность, это честь, это такая награда! Радовались мы два или три месяца.

В один из дней звонит телефон.

— Хаскель? Это Эдна. Я в аэропорту, возвращаюсь в Германию. Ральф меня ждет.

С тех пор больше не отзывалась.

Я и не искал ее, понимал, что ей это не нужно.

Примерно год, нет, больше, чем год тому назад я позвонил в Германию, в общину, и попросил номер телефона еврейского дома престарелых. Спросил:

— У вас не живет случайно Эдна…?

— Живет, — ответили мне. — И уже довольно давно.

Попросил, чтобы сообщили ей о моем звонке.

— Если она захочет со мной поговорить… Если ей нужна какая-то помощь, звоните.

Эдна молчала. Но вскоре позвонила директор дома:

— Прочитайте по вашей племяннице кадиш…

Вчера была годовщина ее смерти.

Больше ничего не знаю.

Так и не пытался узнать, как звали эсэсовца — красавца-учителя из гимназии

Понятия не имею, кто такой Ральф.

Да и был ли он вообще? Не знаю.

Не пытаюсь проникнуть в тайны тех, кто выжил.

Дым

Так вот, я говорил об Освенциме…

Это напомнило мне другую историю, о цадике с горы Кальвария.

Я знал его. До войны он проводил лето в Мариенбаде и останавливался в пансионате Готлиба Ляйтнера. Мы тоже там бывали. Мой отец владел банками в Силезии, и мы могли себе позволить Мариенбад. Я ездил с родителями и сестрой, а цадик — с женой и сыновьями. Ну и, конечно, с приближенными. Он всегда путешествовал со свитой хасидов. Был погружен в свои мысли, ходил быстро, мы едва успевали за ним на прогулках.

(Вспомнил, Zu Goldenem Schloss… Так назывался наш пансионат — «Под золотым замком»).

Во время войны я оказался в Иерусалиме.

Собирался жениться и хотел, чтобы цадик благословил меня перед свадьбой. Он выбрался из Польши, осел в Иерусалиме, но по-прежнему оставался кальварийским цадиком. Аудиенцию устроила его жена, мадам Фейга Альтер. Помнила, как в пансионате я расставлял ей шезлонг. Она не любила солнца, предпочитала тень, и каждое утро я ставил ей шезлонг под деревьями. Даже летом ходила она в большом парике и тщательно застегнутом платье. Читала французские газеты и время от времени удостаивала меня каким-то вопросом, я отвечал коротко. Понимал: негоже молодому человеку разговаривать с супругой цадика!

Перед свадьбой по ее просьбе меня принял старший из сыновей цадика, Израиль, который позднее занял место отца. Мы сидели за столом. Он поздоровался, спросил о невесте — и замолчал. Был поздний вечер. Погасла лампа, в комнате сделалось темно и тихо. Я встал, чтобы выйти, и вдруг услышал:

— Хаскель, ты что боишься остаться со мной в темноте?

Я снова сел — и услышал удар.

Он ударил ладонью о стол. Потом еще раз. Потом — в третий. Я его не видел, только слышал, как падают мерные, сильные удары — один за другим, один за другим.

— Хаскель, — снова заговорил он. — За все когда-нибудь ответим.

В его голосе звучало горе.

Стоял июль сорок второго года. Цадик с сыновьями и женой успел выехать, а его хасиды остались в Польше. Осталась и жена Израиля с единственным его сыном. Погибли в Освенциме. После войны Израиль приглашал к себе людей, которые пережили лагерь. Всем задавал одни и те же два вопроса:

— Ты видел дым?

— А может, видел моего сына?

Когда я сидел у него в темноте, он не мог еще знать ни об Освенциме, ни о дыме, но в его голосе, в ударах о стол ладонью, была такая страшная боль, как будто он знал наперед все, что будет.

Радомско

Преклоняюсь перед кальварийским цадиком, но сам я — ученик ребе из Радомско.

О, огромная разница.

Гора Кальвария — это традиция грозных цадиков; Избица, Радзинь, Коцк, Радомско — это цадики милостивые.

Ребе Шломо из Радомско напоминал: когда скорбишь о грехах не из страха перед наказанием, а из любви к обиженному, все тебе прощено будет. Больше того, каждый такой грех вменится на Суде в добрый поступок.

А глядя на грешника, однажды пошутил: «Воистину, завидую я тебе. Сколько добрых поступков зачтет тебе Судия в этом году…» На что грешник ответил: «Хочу тебя обрадовать, через год ты мне еще больше позавидуешь». Вызывавшие восхищение и страх грозные цадики так не разговаривали. А наш ребе всех людей считал своими друзьями.

Наш ребе, Шломо из Радомско, не хотел идти на Умшлагплац. Его убили дома, на Новолипках, 31 июля 1942 года.

31 июля была наша свадьба.

Ну откуда мог я знать, что в тот самый день, когда в Иерусалиме праздновали нашу свадьбу, в Варшаве умирал ребе из Радомско?

Ромелий

Мой будущий тесть готовился к свадьбе. Заказал зал, пригласил гостей.

Стоял июнь 1942 года.

Роммель с триумфом шел по пустыне. Приближался к Александрии, был готов вступить в Палестину.

Иерусалим охватил страх.

Ахува, моя невеста, повела меня к фотографу. Сказала: «Если один из нас погибнет, пусть другому останется хотя бы фотография».

(Ахува родом из Владимира-Волынского. Слышал ли я о Людомирской Деве, Ludmire Moid? Что за вопрос. Прадед Ахувы был тогда раввином во Владимире. Оттуда и фамилия — Людмир, как евреи называли город. Это напомнило мне интересную историю. Сей прадед покинул Владимир-Волынский, добрался до Святой Земли, поселился в горах и стал водоносом. Когда заболел и перестал носить воду, люди пришли узнать, что с ним случилось. Кто-то заметил, что на полу валяется листок бумаги. Книга для еврея — вещь святая, и ни одна ее часть не имеет права валяться на полу. Листок подняли и прочитали. Был это отрывок из Каббалы. «И ты это читаешь? Ты, водонос и невежда?» Так и узнали, кем он был на самом деле. Стал позднее раввином в городе Цфат. А его внук… Ну ладно, потом расскажу историю внука).

Итак, был июнь и Роммель приближался к Александрии.

Знакомые говорили тестю:

— Какая свадьба? Какие гости? Роммель вот-вот нас уничтожит, кому сейчас до приемов?

В конце июня в синагоге читают четвертую из книг Моисеевых, а точнее, историю о Валаке. Валак, царь Моавитский, хотел победить народ Израилев и попросил пророка Валаама, чтобы тот проклял евреев. Трижды просил, и каждый раз Бог говорил Валааму: не проклинай этот народ, ибо он — народ благословенный.

Также на июнь приходится годовщина со дня смерти жившего триста лет назад раввина Хаима бен Атара. Он прибыл в Палестину из Марокко и писал комментарии к Библии. Труд его назывался «Свет жизни».

В июне 1942 года в Иерусалиме вспомнили толкование Хаима Бен Атара на историю Валака.

Была это притча. Говорилось в ней о враге Израиля, который будет угрожать всему народу и уничтожит еврейского Мессию. Он принесет войну, после которой евреи не оправятся еще много тысяч лет.

И звать его будут Ромелий.

Именно так. Таким будет имя врага Израиля, и в притче это имя повторяется дважды.

Однако возможность спасения все же остается. Своей горячей молитвой и мольбами о милости народ сможет победить врага и спасти Мессию.

30 июня 1942 года у могилы Хаима бен Атара на Елеонской горе собрались тысячи людей. Был среди них и я вместе со своей невестой и ее отцом, Берлом Людмиром.

Молились мы долго, очень долго. Читали псалмы. Молили Бога, чтобы не исполнилось это страшное предсказание.

После молитвы мой будущий тесть наклонился ко мне:

— Хаскель, я уже знаю. Свадьба будет.

Это происходило во вторник.

Ближайшие выходные Роммель собирался провести в захваченной им Александрии. А подобные обещания он выполнял всегда. Его африканская кампания была бесконечной цепью побед. От города его отделяло всего шестьдесят миль. Позднее немецкий маршал Кейтель писал, что никогда их армия не была так близка к победе.

В ночь со вторника на среду Роммель начал наступление.

А несколько часов спустя случилось нечто довольно странное…

После войны я много читал об этом, хотел понять, как это объясняют историки.

Писали о неожиданно разыгравшейся песчаной буре.

Писали о промахах Роммеля, которые до тех пор с ним не случались.

Писали об охватившей немцев панике и об их беспорядочном бегстве. Роммель самолично приехал на танке на передовую, попробовал поднять солдат в атаку, но в первый раз в жизни ничего у него не вышло…

1 июля 1942 года в сообщениях о немецком Африканском Корпусе появилось новой слово — паника.

Этот день, писали историки, был полнейшей неожиданностью для всех.

Но не для нас.

Это не британские капитаны победили Роммеля.

Это мы, на Елеонской горе, вымолили спасение Иерусалиму.

Так почему, спросите вы, не вымолили мы спасение для ребе Шломо из Радомско? Или для сына цадика с горы Кальвария? Или для еще шести миллионов евреев?

Не знаю.

Не пытаюсь проникнуть в Божии тайны.

Нью-Йорк — Люблин