1.

Он выглянул из норы над своим домом, то есть просто высунул голову наружу и тотчас подался назад: прямо перед ним на сахарно-белом снегу сидел угольно-черный грач… нет, не грач, а ворон! — и грозно смотрел на него то одним, то другим глазом. Он был так близко, что, пожалуй, его можно было схватить рукой, но такого желания почему-то у Вани не возникло. Встреча оказалась неожиданной для обоих, но ворон чувствовал себя увереннее; он сделал движение — того и гляди клюнет в глаз — каркнул оглушительно и отпрыгал в сторону, но не взлетел. Каркнул еще раз, грозно, словно предупреждая о чем-то, раскинул крылья и взлетел-таки, стал удаляться, при этом на лету, вроде бы, оглядывался.

Кого он тут поджидал? На что надеялся? Что ему тут надо? Или кем он послан был? И не слишком ли велик — с гуся?! Разве таковы вороны?!

С небес светило блещущее солнце: снег, как ему и полагается, мерцал разноцветными звездочками; легкий морозец припекал лицо. Самая лыжная погода, а время… по-видимому, еще утро.

Стоя на лестнице теперь, при солнечном-то свете, Ваня выглядывал из своей норы, как из люка всплывшей подводной (подснежной) лодки; похлопал по снегу рукой — поверхность его оказалась твердой: то ли наст сковал снежное поле, то ли так уж уплотнило ветром. Постучал кулаком — крепко. Вылез, сделал шаг, другой, потопал ногами — наст чуть крошился поверху, но был прочен, словно лед. Значит, можно по нему ходить.

Вытащил из норы лестницу — в случае, если где-нибудь провалится, она может сослужить спасательную службу.

Ах, как бело кругом! Ветер чуть веял, не усиливаясь и не ослабевая, ровненько. А чего ему ровно не дуть, если вокруг никаких препятствий — ни лесов, ни холмов — равнина, как столешница.

Не расставаясь с лестницей, Ваня шел осторожно, отыскивая хоть какие-нибудь приметы заваленной снегом деревни. Над домом Анны Плетневой заметно просел снег — как над заброшенной могилой.

Угадывая под снегом деревенскую улицу, нашел вертикальный ход над домом Колошиных — и — него курился дымок, пахло вкусным варевом: щи с мясом сегодня у Митрия Васильича. Сам варил или Катерина все-таки встала?

Недалеко от Колошиных еще одна нора в снегу, узкая, не толще трубы самоварной — из нее хоть и очень слабо, однако же различимо пахло горящими свечками, какой-то благоухающей травкой и даже, вроде бы, ржаными лепешками — небось, просфорки пекла горбунья Ольга. Не праздник ли какой сегодня? Попраздновать неплохо бы по какому-нибудь случаю, время самое подходящее.

Над следующей норой Ваня нагнулся и тотчас услышал глубоко внизу звонкие голоса, что-то грохнуло там и разбилось — стеклянные осколки зазвенели. Ну вот, еще одно происшествие в длинной череде больших и малых.

«Только бы избу не подожгли, пока мать-то спит!»

Над тем местом, где дом Махони, воздух струился, искажая линию горизонта. Ага, тут печь уже протопили, но вьюшку еще не закрыли. Интересно, как поживают «Свои люди»? Чем они заняты? Может, откочевали куда-нибудь? Хотя вряд ли: у Махони им самое житье.

Ваня вернулся к вертикальному выходу над родным домом — пахло чердачной пылью, пшенной кашей, топленым молоком; слышно было, как мать хлопнула дверью и едва различимо промычала корова. Постоял Ваня, окидывая взглядом снег, скрывший деревню, — Лучкино дышало, шевелилось внизу — жило! При полной неразберихе и беспорядице, когда нельзя понять что к чему, откуда ждать беды и как от нее загородиться. Даже время утеряно, и течение истории — а оно ведь совершается повсеместно! — тут сделало сбой… Ручей ушел в песок…

А надо как-то восстановить утраченное, чтобы хитроумный механизм жизни опять работал в соответствии со смыслом и в согласии с разумом.

2.

Он достал с чердака приготовленные заранее лыжи, надел их, огляделся: вон снежная воронка над осевшей избой Анны Плетнёвой, далее дым над избами Колошиных и Махони. Значит, деревня располагается так… если встать к ней левым плечом, то вот направление на Пилятицы; солнце будет вверху справа, а втер прямо в лицо. Впрочем, на ветер надёжи нет, он может и перемениться; надо держаться по солнышку.

Идти было легко, лыжи сами несли; ветерок особо не препятствовал, но что-то заставило Ваню приостановиться. Оглянулся… и ничего не увидел позади. То есть там было совершенно белое, ровное поле до самого горизонта, который словно по линейке проведён — граница белого и голубого. И так во все стороны — куда ни кинь взгляд, куда ни глянь. Он, человек на лыжах, стоял посреди белого круга… да, да, опять как штырёк в самом центре сахарно-белой грампластинки. Даже показалось, что она медленно вращается — вот если опустить солнце на край, оно коснется острым лучом… и раздастся музыка.

«Хорошо, если не похоронная…».

Ваня постоял, соображая: сейчас небо ясно, а если на обратном пути облака закроют солнце да снег пойдёт, что тогда? Как найти дорогу домой? Очень просто заблудиться на такой равнине! Проще, чем в дремучем лесу.

Тревога проснулась в нём.

Он развернулся, чтоб солнце светило в затылок слева, осторожно, как по тонкому льду, отправился назад, выискивая свой лыжный след на крепком насте. След был почти неразличим, но все-таки его можно было заметить. Пошёл по нему медленно, чтоб не потерять: вот здесь он слегка повернул, выверяя направления движения, а вот тут лыжи разъехались — правая соскользнула… Вот она, родная нора! А вот и дымочки из прочих, и прогиб снеговой поверхности над домом Анны Плетнёвой. Тут живут люди… как мышевидные грызуны.

Перевёл дух, повеселел. Да что там, был просто раз без меры, что нашел свою нору, не потерялся… Так бывает, наверно, счастлива мышь, спугнутая лисой и опять отыскавшая спасительный ход в своё жилище. Подумав так, Ваня испытал опять унижение и обиду, слова «мышевидные грызуны» утратили забавный смысл и обрели смысл оскорбительный.

Надо было обозначить свою нору, раз она для него столь спасительна, обозначить так, чтоб было заметно издали.

Он снял лыжи, спустился вниз, на чердак… там под руку попался ему старый, пыльный горшок; нащупал тут же, в темноте, рукоятку ухвата с одним рогом, другой был обломан. С этой добычей вылез наверх, воткнул инвалида в снег, нахлобучил на него закоптелый горшок — вот верная мета! Чёрный от прикипевшей сажи горшок будет отчетливо виден на фоне белого снега, и ветром его не сдует.

Теперь можно было ехать хоть куда, в любую сторону, до тех пор, пока родимый горшок виднеется позади. Но до Пилятиц три километра, а на каком расстоянии будет виден этот «маяк»? Ваня снова спустился к родному дому, прихватил во дворе сноп хвороста, выбрался наверх, приладил этот сноп за спину и отправился в путь.

Теперь он шёл уверенно, сначала оглядывался на горшок, а когда тот стал теряться в снежной белизне, доставал из-за спины, как стрелы из колчана, по прутику и втыкал в снег. Старый горшок уже затерялся позади, стал чёрной точкой и мог вот-вот вовсе исчезнуть в блеске солнечного свете. Но прутики-вешки выстраивались в прямую линию и видны были чётко; наст под ногами крепок — ничто не предвещало худого.

А впереди возникла точка, точно такая же, какая была сзади, за неё теперь цеплялся взгляд. «Уж не горшок ли и там, над Пилятицами?» — подумал Ваня с усмешкой.

Лыжи скользили по снегу так легко, что он лишь отталкивался палками; с трудом удавалось приостановиться, чтоб воткнуть очередную вешку. А в это время прямо под ним в толще снежной невидимо ехал кто-то: явственно слышался звон колокольчика, топот лошадей — небось, тройка — скрип санных полозьев и простуженный голос:

— А ну, лебеди! Прибавь, прибавь!

Ямщицкой тройке было с Ваней не по пути, и звуки эти, отдаляясь, затихли.

3.

Снежная равнина была не так ровна, как ему виделось вначале: справа тянулся небольшой ложок — это, как догадался Ваня, над руслом Вырка, что течёт от Лучкина к Пилятицам и там впадает в реку. Берега его круты, заросли кустами, которых теперь, конечно же, не видно; а вот как раз над Вырком снег маленько просел, обозначая его извилистое русло.

Оглянувшись, он вдруг увидел за этой едва заметной ложбинкой собак, которые мчались наперерез ему, Ваня даже приостановился, заинтересованный: откуда они взялись? И вдруг осенило, пронзив, словно электрическим током: это же волки!

Они мчались стремительно, как на лыжах, подгоняемые ветром: передний волчина, должно быть, вожак этой стаи, оторвался от прочих на несколько махов; за ним следовали парами четыре волка; еще один чуть сзади, казавшийся меньше прочих; и уже довольно далеко отстав, ещё три. Ваня рванул изо всех сил — скорей… скорей к той вешке впереди, которая казалась ему почему-то спасительной: там, небось, есть нора вниз, в село. Лыжи от излишней торопливости разъезжались в стороны. На бегу хлопнул себя по карману: нет, ножа не взял с собой… а надо бы топор прихватить, топором можно бы отбиться. А так настигнут, сшибут с ног, вцепятся в горло, и всё, конец — загрызут. Это произойдёт с ним! Его съедят эти твари! Оставят только кости на снегу… Оглядываясь, он мог различить оскаленную пасть вожака и — то ли воображение подсказывало, то ли зрение настолько обострилось — даже страшные клыки его. Самые задние прибавили в беге, стая становилась плотнее, расстояние между нею и убегавшим быстро сокращалось. Шла охота волков… на него, на человека! Они теперь охотники, а он дичь! И в этом опять было великое унижение, от которого хоть плачь, хоть кричи, хоть скрипи зубами.

Одна из лыж соскочила с валенка и отъехала назад. Ваня споткнулся, упал. Волчья стая пошла наперехват через ложбину, вот-вот вымахнет уже на этой стороне, но не появились волки. То есть вот была целая стая их, и не стало, будто провалилась сквозь снег. Может, и в самом деле провалилась?

Задыхаясь, он проворно надел лыжину, опять рванул вперёд, то и дело оглядываясь… нет, волков не было видно, исчезли, будто растаяли они, подобно привидениям.

А та вешка, что маячила впереди, вдруг придвинулась и оказалась рядом — это был крест над колокольней пилятицкой церкви, покосившийся и заржавленный крест на снежной целине, как рука тонущего, выброшенная вверх, отчаянно взывающая о спасении в последнем порыве.

Тяжело дыша, Ваня остановился у этого креста, опершись на лыжные палки, смотрел назад. Он ещё не совсем поверил в то, что опасность миновала, и готов был в любую минуту зарыться возле этой колокольни в снег: нам, внизу, люди, а значит, и спасение.

— Ах, твари! — бормотал он, вздрагивая не столько от перенесённого страха, сколько от ярости. — Ну и твари!

По мере того, как возвращалась к нему бодрость и отступала бессильная злость, исчез и страх. Даже стало досадно на собственную трусость, но кто же не испугался бы на его месте!

Утешительное торжество пробудилось в нём: что, взяли? Ещё неизвестно, чем бы закончилась схватка, если бы они настигли его. Неужели он не справился бы с ними?

«Да я б их зубами рвал!»

Ещё более успокаивая его, в отдалении, в снегах опять прозвенел дорожный колокольчик под чьей-то дугой. И молодой голос запел:

Ой вы, сани-лебеди! Ой вы, кони-птицы! Полетим-помчимся да к милому крыльцу…

4.

Ни единого следочка не было возле креста — ни волчьего, ни птичьего, ни человеческого — нетронутый снег. Сверху он был, как молоко, на котором тонким слоем отстоялась пена; казалось, под этой пенной поверхностью именно парное молоко.

На некотором расстоянии от церкви с её торчащим из снега крестом воздух был текуч и струился вверх, даже дымок шёл снизу! Теперь и вовсе можно забыть о волках: внизу Пилятицы, там люди. Если б не снег, село видно было бы сейчас как бы с высоты птичьего полёта.

Ваня подъехал поближе к тому месту, где воздух плавился от тепла, и отсюда увидел: вон неподалёку ещё одна отдушина, а далее третья, и четвертая к ними в ряд. Верно, именно так располагаются дома в Пилятицах. Напротив них — магазин; ну, над ним отдушины нет и дымок не идет — вывод неутешительный: печка не топится, магазин закрыт, и в нём нечем поживиться. Какой там мог быть товар? Банки трехлитровые с березовым соком, привезенные почему-то из Белоруссии… словно здесь березового соку нет. Соль окаменелая в пачках да спички… На хлеб надежд мало, его и в лучшие времена там не всегда купишь. Мать, бывало, пойдет в Пилятицы — три километра туда, столько же обратно — и вернется с пустыми руками: пришла из города хлебовозка, но на всех хлеба не хватило.

Пока стоял, жаворонок запел вдруг в вышине! Ваня поднял голову, вглядываясь в небесную синеву, и увидел его: птаха пела самозабвенно и, трепыхнув напоследок крыльями, замолчала и камнем упала в снега.

Ваня пожал плечами: как к этому относиться?

Лезть по отдушине в чужой дом — дело недостойное, и он вернулся к кресту. Спрятал и лыжи, и палки в снег, пробил ногами наст и стал проталкиваться вниз по шпилю, а тот был покрыт жестью, уже проржавевшей, — того и гляди колени поранишь или куртку порвёшь. Довольно скоро добрался до окна колокольни, заглянул, привыкая глазами к темноте, спрыгнул на площадку, залепленную птичьим помётом, замусоренную прутьями, перьями, прелой травой. Отсюда вниз вела деревянная лестница, ветхая, готовая обрушиться. Он спускался осторожно, нащупывая ногами ступеньку за ступенькой, пробуя их крепость.

5.

Когда лестница закончилась, он смутно увидел пол внизу, примерился и спрыгнул — шум его прыжка отдался эхом в пустой церкви и вместе с ним почудился Ване посторонний звук — то ли шорох, то ли шепот. Выглянул — чья-то фигура со свечкой стояла перед иконостасом, вернее, перед тем, что было когда-то иконостасом и алтарём.

— Кто там? — окликнул испуганный женский голос.

Ваня узнал почтальонку Тоню Творогову, то есть Антонину… как её по отчеству-то? Все звали её просто Тоней и никак иначе, хотя лет ей уже за пятьдесят. Ваня поздоровался, и она его узнала, обрадовалась.

— Если б не крест на колокольне, я б и села вашего не нашёл, — сказал он этой Тоне, обрадованный встречей. — Так-то крест из снега торчит, а больше ничего — ни труб, ни антенн телевизионных.

Она даже прослезилась:

— Ну, слава тебе, Господи! Крест видно: авось найдут нас и не оставят без помощи, авось откопают. А то я спрашиваю, глубоко ли нас засыпало, — никто ничего не знает.

На кого она надеялась, неведомо. Он не стал её разуверять, что никому нет дела до них. Тоня жаловалась ему, перечисляя происшедшие беды, словно он явился спасать село Пилятицы, словно это в его силах.

— Что творится, — повторяла Тоня, — что творится! И в вашей деревне так или только у нас?

Она поведала, что появились у них в селе и люди, и нелюди, и просто непонятные существа. Народ сбит с толку, не поймет что к чему.

— Уж не конец ли света? — с дрожью в голосе предположила почтальонка и уставилась на Ваню: он-де должен знать, что и почему, и чего теперь ждать.

Словно у него и впрямь сорок умов. Экая простота! Он утешил ее, сказав, что и раньше падали снега и заваливало по-гиблому не только эту местность, но и всю Русь, со всеми ее градами и весями. Говорил так и самому верилось: да, и раньше бывало.

— Однако же после ночи всегда наступает утро, а оно мудренее вечера; так устроена жизнь, — заключил он.

— Страшно-то как! — сказала говорила Тоня, проникаясь к нему доверием. — Всякую минуту жди какой-нито беды: домишко у меня хилый, того и гляди придавит его снегом, он и рухнет — где ж ему выдержать такую тяжесть! Потрескивает да поскрипывает, я и спать дома боюсь. Сплю вот тут, возле алтаря. А домой наведаюсь — скотинка моя вся спит: то ли больна, то ли просто не в себе.

Высоко вверху под сводами невидимо ворковали голуби.

— Прикармливаю их зёрнышками, — сказала Тоня. — А хлеба нет. Где его взять?

— А что магазин? Не работает? — спросил Ваня, а мог бы и не спрашивать, потому что вопрос дурацкий.

— Чем торговать-то ему? Привозу нет. Продавщица уехала в город за товаром как раз перед снегопадом и не вернулась. Где же теперь ей до нас добраться! Мужики надеялись: авось, водочка там у нее осталась. Дверь взломали — ничего нет, только снег висит бородами. И запирать не стали. Ночью кто-то и полки уволок, и прилавок, и двери сняли с петель. Так и стоит разоренный. Что будет дальше? Пропадать нам.

— Ничего, на картошке продержимся, — бодро сказал Ваня.

— Коли не отнимут, — возразила Тоня. — Нынче до картошки все охотники. Ее уже велено на учет поставить, у кого сколько.

— Кем это велено?

— У нас тут новые начальники объявились. Свято место не бывает пусто. Была бы шея, а хомут найдется. Велели все запасы объявить, переписать, а кто утаит, у того всё отнять.

— Крутые ребята…

— С городом никакой связи нет. Телефон молчит. Мухин и радиоприемники все отобрал, у кого были, батарейки из них вынул и спрятал.

— Зачем?

— А чтоб Москву не слушали. Там, говорит, власть захватили оппортунисты и троцкисты, ведут вредную пропаганду. Распорядился все телевизоры сюда, в церковь, снести, а заодно и ковры, и хрусталь, и посуду чайную да столовую… у кого что получше — все сюда. Роскошь, мол, это, а она развращает.