1.

Уже привыкшими к церковной темноте глазами Ваня разглядел: у стен и по углам ящики, коробки, узлы… ковры в рулонах, мешки неведомо с чем.

— Меня оставили сторожем, а какой из старой бабы сторож! — возмущалась Тоня, всплескивая руками. — Приди вот хоть ты, стукни меня по голове да и бери что хочешь. Сказала я Мухину: тут нужен мужик с ружьем.

— А кто этот Мухин? Откуда он взялся-то?

— Уполномоченный по коллективизации. Сидит в конторе колхозной, в кожаной тужурке, с револьвером. Или по дворам ходит, командует, добро отбирает. Говорит, что прислан из города…

— Кем прислан?

— А пёс его знает!. Вот ты придёшь, и тобой будет командовать.

— Ну, это навряд ли, — усомнился Ваня.

— А вот револьвер-то на тебя наставит, так и будешь сразу шёлковый.

— Что-то не верится, — опять усомнился Ваня.

— Это ты пока его не знаешь. Старухи наши говорят: он у нас в тридцатом году колхоз организовывал, богатых мужиков раскулачивал. Теперь вот вернулся да и за старое: опять богатых разоряет.

— Откуда вернулся? — недоумённо спросил Ваня.

— А из тридцатого году.

Почтальонка Тоня сказала об этом, как о деле обычном: мол, что особенного! Тридцатый год — что-то, вроде дальней деревни или города, откуда можно прийти, а потому туда же удалиться.

— Колхоз опять организует, — сообщила Тоня, поджимая осуждающе губы.

— Но у вас же и без него колхоз! Чего ещё надо этому уполномоченному?

— Спрашивай у дурака разума-то! Он говорит: важен не коммунизм, а борьба за него. И не колхоз важен, а чтоб вот раскулачить. В борьбе, твердит, обретем счастье своё. Вот так.

— Ишь ты… Это что-то новенькое… или перелицованное старенькое. Наверно, он только с виду дурак, а разобраться — хитрый! То есть почти что умный.

— Он ли не умён!.. Всех частных коров обобществил, и овец, и куриц с гусями. Собрали в одно место… Всё, как в тридцатом году.

— Но зачем! — уже сердясь, воскликнул Ваня.

Тоня понизила голос до шепота:

— Говорит: такая директива пришла из центра.

— Из какого центра?

— Откуда я знаю!

Признаться, известие об уполномоченном поначалу несколько приободрило: хоть бы и из тридцатого года, а раз откуда-то прислали, значит, о Пилятицах да о Лучкине помнят где-то там. Но художества насчёт коллективизации… Тут опять надо бы удивиться, но Ваня устал уже удивляться в этой нелепой жизни. Вот войди сейчас корова в церковь и скажи человеческим голосом: «Здорово, народ честной!», и ту не удивился бы. Чего ж спрашивать с почтальонки-то Тони! И она тоже привыкла.

Тоня рассказала, что всю скотину в Пилятицах уже свели с частных дворов на общий двор, Мухин там распоряжается, кому сколько дать молочка, а кому не давать. Талоны выписали на каждую душу — в талоне написано, что и сколько можешь получить. Вот, скажем, на том дворе сбивают сметану в масло, так обещают разделить по сто или двести граммов на каждый талон, но пока ещё не делили. То же и с курицами: вроде бы, станут награждать десятком яиц победителей социалистического соревнования. Но это потом, а пока что куры, которые и неслись, с перепугу нестись перестали. Так что их — варят да жарят. Это для неимущих, Мухин говорит, а ест сам, поскольку, мол, он главный неимущий, у него-де нет ничего, кроме револьвера. А при нём прихлебатели…

— Самогонку гонят, — пояснила Тоня. — Каждый вечер у них заседание с выпивкой и закуской — разве куриц напасёшься! Уж поросенка нынче зарезали и теленка.

2.

Мухин, оказывается, успел начисто раскулачить четыре семейства в Пилятицах — всё ихнее добро отобрали, самих хозяев арестовали и намеревались куда-то сослать. Тоня называла фамилии раскулаченных, и одна из них — Устьянцевы — сильно взволновала Ваню Сорокоумова.

Он и себе не признался бы, что весь этот поход предпринят им из-за Кати: хотелось хоть как-нибудь проведать, как она и что с нею — хотя бы просто узнать стороной, как и что, и вернуться в Лучкино. Всё остальное было второстепенно, поскольку он догадывался, что и магазин пуст, и связи с городом нет, никакой помощи он оттуда не получит.

— Мухин Василию Морковкину ухо прострелил. Ты, говорит, контра и шпион. Я, говорит, тебя шлёпну без суда и следствия.

— А чего ж Василий не шлепнул самого Мухина? — рассердился Ваня.

— Поди-ка… Он не один, ему помогает Коля Сладимый, два раза судимый — ты его знаешь — да пастух наш, пилятицкий, да ещё какой-то «амоновец», Алфёров фамилия ему. Кто это такие амоновцы-то, Вань?

— А это язычники, — объяснил он почтальонке. У них верховным богом считается Амон. А те, кто ему служит, называются так: жрецы бога Амона, иначе говоря, амоновцы. У них власть земная.

— Жрецы, верно, — подтвердила Тоня. — Два десятка кур сожрали, поросёнка Устьянцевых давеча зарезали и палили прямо возле конторы…

— Так где же Устьянцевы теперь?

— Амоновец Катю арестовал, — словно поняв его тревогу, сказала Тоня.

— Как арестовал?

Жаром плеснуло ему в лицо; наверно, даже шрамы в виде подковы скрылись.

— Кулацкая дочка, мол… А я так думаю: за красоту её. В камеру хотел запереть, да бабы не дали, закричали на него, пристыдили. А он, такой мордоворот, выпивши был…

— Так что, их заперли куда-то, раскулаченных? — спросил Ваня, с трудом сдерживаясь: надо скорей выручать, немедленно, сейчас же!

— Заперли их в амбаре, сторожем приставили Володю Немтыря, киномеханика. А он амбар отпер, пленных освободил да и увёл их в Вахромейку, за реку. Алфёров кинулся было в погоню за ними, а с того берега по нему из ружья бабахнули, ну и вернулся ни с чем.

Ваня все ещё не мг успокоиться: верно ли, что ушли Устьянцевы, и в надёжном месте живёт теперь Верочка? Это надо выяснить. Может быть, им лучше перебраться в Лучкино? Как хорошо было бы, если б…

— А тут ещё орда, — добавила Тоня, крестясь. — Не знаешь… кого больше бояться.

До его сознания не сразу дошло это, он переспросил, нахмурясь:

— Какая-такая орда?

— А татары. Или монголы, пёс их разберёт! Встали табором в той стороне, возле деревни Сельцо, ну и наезжают к нам: овец угоняют, двух лошадей зарезали прямо в стойлах нынче ночью, оставили только хвосты да копыта…

Ну, дальше и вовсе нелепица получалась: будто бы орда та требует с окрестных деревень дани, а иначе-де разбой учинят и всеобщий грабёж…

3.

На паперти послышались уверенные хозяйские шаги, лязгнуло железо — отпирали замок.

— Кто это? — спросил Ваня.

— Дак жрецы, — отвечала Тоня, нахмурясь досадливо и вместе с тем испуганно.

— Они что, заперли дверь церкви на замок? Зачем?

— А чтоб добро вот это не разворовали.

— Да ведь окна же выбиты! Какой смысл дверь запирать?

— Разума у них не спрашивай, — сказала Тоня и поднялась по ступенькам на то возвышение, которое называется алтарём… или амвоном? В церковных терминах поди-ка разберись.

Двое, пыхтя, втащили что-то тяжелое, завернутое в мешковину. Сначала показалось, что это труп человека, тем более, что в действиях двоих «жрецов» было что-то зловещее… Ваню опахнуло страхом, волосы под шапкой, кажется, зашевелились. Но Тоня первой разгадала, что они тащат.

— Зачем сюда приволокли! — закричала она. — Неуж другого места нет для вашего борова? Или у вас склада нет, что свиную тушу сюда? Во что вы Божий храм превратили?

— Помалкивай, — сказано было ей.

— Господи, — обратилась она к зияющим окнам иконостаса, в которых стояли когда-то образа. — Прости Ты их. Не ведают, что творят. По глупости они.

— Стой! — послышалось в ответ, и сильная рука схватила Ваню за плечо. — Кто такой?

— Да пошёл ты! — Ваня рванулся, куртка треснула под чужой рукой.

— Не рыпайся, — сказал ему тут, что держал.

Это был, надо полагать, тот самый Алфёров, о котором говорила Тоня — здоровенный парень в расстёгнутом пятнистом бушлате и в такой же пятнистой фуражке с козырьком; в распахнутом вороте на его груди виднелась полосатая тельняшка. Не хватало только автомата — сошёл бы за бойца из группы захвата чего-нибудь особо важного. А второй был невысокого росточка, в красноармейском шлёме и в белой женской куртке с застёжкой-молнией; зато за спиной у него моталась двухстволка, он её то и дело поправлял. Этого второго Ваня знал: Коля Лубов, по прозвищу Сладимый.

— Да не хватай грязными лапами! — разозлился Ваня, потому что от рук Алфёрова пахло палёной щетиной. — Ты не цапай, кошка, лапой птичку-воробья! — закричал Сладимый: он был изрядно пьян.

— Кто такой? Как сюда попал? — спрашивал Алфёров. — Что тебе тут надо? Чем решил поживиться? Магнитофон спереть хочешь?

— А ты полно! — заступилась Тоня. — Он и знать не знал, что тут лежит. Он по колокольне сверху спустился.

— Это Ванька Сорокоумов из Лучкина, — сказал «красноармеец» Сладимый. — Он маленько с приветом: упал с мотоцикла — головкой стукнулся.

— Ну и рожа у тебя! — Алфёров бесцеремонно разглядывал Ваню. — Кто так расписал?

— Да не хуже твоей, — отвечал Ваня.

— Не груби старшим — это чревато.

Тоня опять заступилась:

— Это у него подкова — счастливый знак.

— Нет, — Алфёров покачал головой. — Это у него герб Советского Союза. Значит, наш человек.

Он расстегнул куртку, схватил Ваню и притиснул лицом к своей груди. Какой-то твёрдый предмет больно врезался ему в лоб.

— Вот так, — сказал Алфёров удовлетворённо, отпуская его.

— Теперь полный порядок: во лбу звезда горит. Сладимый захохотал. — Этот орден ты украл у кого-то, — сказал Ваня, потирая лоб. Алфёров опять схватил его: — А ну пошли. И они вдвоём поволокли его из церкви.

4.

На крыльце того дома, который в Пилятицах звали «конторой», толпились какие-то люди.

— Иди-иди! — Алфёров толкнул Ваню в спину. — Чего упираешься, как бычок на мясокомбинате!

Протиснулись через тёмный коридор. В комнате, освещенной керосиновой лампой, сидел человек в чёрной кожаной куртке. На столе перед ним — бронзовый чернильный прибор с перьевой ручкой, торчавшей прямо в чернильнице, телефонный аппарат с оборванным шнуром, варёная курица с одной ногой и кожаная фуражка с блестящим козырьком. На стуле у стены сидел ещё один человек — этого Ваня знал: Трегубчик, пастух пилятицкий.

— Товарищ Мухин, — сказал Алфёров, вталкивая Ваню, — вот эта тифозная вошь — из Лучкина. Есть к нему вопросы? А нет мы его шлёпнем без суда и следствия: сопротивление оказывает.

— Ага, Лучкино… — человек в кожаной куртке достал какую-то ведомость из ящика стола, полистал её. Как у вас там, тихо?

Ваня не отвечал.

— Большая деревня? Сколько дворов?

Ваня стал считать на пальцах — получалось то два десятка, то всего три двора.

— Дурака валяет, — определил Сладимый.

— Домов у них там всего шесть, — вставил Трегубчик. — А раньше-то было десятка четыре.

— Ладно, — Мухин записал что-то в ведомость. — Кто у вас там самый зажиточный?

Ваня молча смотрел на него. Лицо у Мухина худое, небритое; когда он проводил ладонью по щеке или подбородку, слышался электрический треск.

«Опалили бы его заодно с боровом», — подумал Ваня. Странным образом и Мухин, и Алфёров со Сладимым услышали то, что он подумал. Мухин посмотрел на пленника свирепо.

Лет ему, Мухину, небось, не более сорока. Значит, что-то путает почтальонка Тоня: не могло его быть в тридцатом году, поскольку родился где-то в пятидесятых. Впрочем, если он сохранился в законсервированном виде…

— Самый богатый у них Митрий Колошин, — опять подсказал Трегубчик. — Дом у него большой, под шиферной крышей… два телевизора, черно-белый и цветной.

— Та-ак. У кого-то ни одного, а у него два? Ну, мироед!

— Ещё корова с теленком, свиноматка и четыре поросёнка при ней, гусей целое стадо…

— Верно он говорит? — спросил Мухин у Вани.

— Надо ограбить, — сказал Ваня. — Что вам эта курица! Иное дело: гусей поджарите на вертеле.

— Это он издевается, — подсказал Трегубчик Алферову. — У него язык очень ядовитый, у этого Ваньки.

— Угу, — удовлетворённо сказал Мухин. — Так и запишем: Колошин. Значит, он на очереди. Сначала отправимся в Починок, потом в Лучкино…

Писал он почему-то не ручкой из своего письменного прибора, а химическим карандашом, который то и дело совал в рот послюнить.

— Погоди-ка, а ведь я Колошина уже потрошил в тридцатом! — вспомнил Мухин. — Или это другой? Ну да, тот был Василий Кирилыч. Как же, хорошо помню: мы к нему во двор, а он на нас с оглоблей.

— Так то Митрия отец! — весело сказал Сладимый. — Говорили про него, что лихой был. Ему рога обламывали где-то в песках, там и остался. А у Митрия в городе трое сыновей.

— Вишь ты… Корень не извели, опять побеги пустил. Ладно, разберёмся и с сыновьями.

— Он в батю, Митрий-то! Небось, тоже оглоблю в руки возьмет, ежели что, — весело предупредил Ваня.

— Работников держит? — спросил у него Мухин строго.

Дурацкий вопрос заслуживал дурацкого ответа, но шутить не хотелось.

— У него родная сестра в работницах, — подсказал кто-то из темноты коридора, где толпились какие-то люди…

— Угу, — с удовлетворённым видом делал помётки Махин. — Конечно, где ж одному с таким хозяйством управиться! Нужно использовать наёмный труд — это закон мироедства и эксплуатации.

— Колошин — инвалид без обеих ног, — не выдержал Ваня. — А сестра его Ольга — горбунья. Что вы чушь всякую несёте!

Мухин на это сказал сурово:

— А у нас все равны, и больные, и здоровые, стройные и горбатые. Ни тех, ни этих нельзя угнетать и эксплуатировать. Понял?

5.

— Наш принцип: каждому по потребностям, — внушительно продолжал Мухин. — Но меру потребностей устанавливает общество. Ясно? Рот у Колошина один? Один, как у всех. Вот когда у него будет два рта, два пуза, и всего прочего по паре…

Алфёров не засмеялся — заржал.

— …тогда посмотрим. А пока потребности должны быть у всех одинаковы и на разумном уровне. Справедливо? Справедливо.

Тут они все насторожились, ибо в пустоте рядом с Мухиным раздались совершенно мирные звуки: словно в самоваре, которого тут вовсе не было, кто-то открыл краник и стал наливать в чашку. Журчала струйка воды, и самовар пошумливал, звякала чашка о блюдце. Но все прекратилось, словно краник завернули. Тихо стало. Потом где-то рядом послышался разговор странный — говорили:

— Лето убо на четыре времени разделену: на весну, на жатву, на осень, на зиму.

— Остави жатву свою, начни имати вино…

— Стояста две недели тепле вельми переже жатвы…

— По наволоку урожайно ныне…

«Жрецы» переглянулись, на Ваню посмотрели, словно заподозрили в чём-то и ждали от него объяснения. — Это призраки, — сказал он и добавил потише. — И вы тоже…

— А ну, Алфёров, дай ему на шее! — загорячился Сладимый.

— Дай сам, — посоветовал Ваня с угрозой в голосе.

На это Сладимый не решился или не успел: дальний конский топот и свист донеслись с улицы.

— Что это? — строго спросил Мухин, прислушиваясь…

— Татарва гуляет, — подсказали ему из коридора.

— Ничего, ничего… У нас с ними сепаратное замирение. Они нас не тронут.