1.

Он очнулся и смог осознать себя с прежним намерением: пробиться вниз по дереву, сквозь толщу снега. И это было уже второе русло его жизни, как бы параллельное тому, что с ним происходило только что.

На мгновение будто комариный звон заполнил уши — по-видимому, это был краткий миг полёта, а уже в следующее мгновение…

В следующее мгновение он плакал, сидя на зеленом мху под елью, утирая слёзы тонкими ручками… На нём было замусоленное платьице из домотканины, подпоясанное верёвочкой; из-под платьица выглядывали голые ножки в лыковых лапоточках; на голове повязан платочек, концы которого стянуты под подбородком. Ваня отнюдь не удивился тому, что в одно мгновение превратился в девочку. Им, обретшим новую оболочку, владели уже иные чувства — страх и отчаяние совсем по другой причине: вокруг был лес, и он (девочка) не знал… не знала, куда идти. Она заблудилась, и это случилось примерно полчаса тому назад. Теперь же она (он, Ваня!) совершенно измученная, сидела и плакала…

Рядом стояло берестяное лукошко, почти полное черники; поверх ягод лежали два белых гриба. Как она обрадовалась, когда нашла их! Именно они стали виновниками, почему она заблудилась. И теперь радость заглушалась страхом, потому и эти неутешные слёзы. Да и как было не плакать: ведь ей никогда не выбраться из этого страшного леса, в котором волки живут: нынешней весной они съели овцу о тётки Огафьи, а совсем недавно «Медведь задрал корову Миколаевых» — значит, и медведи тут бродят. Лесные звери съедят и её, девочку Фроську; она никогда теперь не увидит ни своей деревни Лучкино, ни родного дома, ни отца с матерью… Вспомнив о матери, Фроська заплакала ещё пуще. Ах, ей уж не дразнить братца Авдошку («Овдошка-Овдошка, голова с лукошко, нос — как картошка, глаза — как две плошки…»), не полоть грядок (эта ненавистная работа казалась теперь такой желанной!), и кукла, привезённая с ярмарки из Калязина, достанется, небось, рыжей болтушке Фенечке…

Слёзы совершенно обессилили её, поэтому и перестала плакать. А перестав, увидела вдруг неподалёку сидящие друг подле друга два белых гриба — шляпки румяные, словно пышки, только что из печи. Но Фроська даже не обрадовалась этим белым: на что ей теперь грибы, ведь она уже не вернётся домой! Но хотелось есть, а грибы так походили на пышки… Она встала, подошла, потрогала один из них — шляпка холодна, сыра. Фроська оглянулась — вокруг был тёплый летний лес? То ли парок, то ли туманец стоял меж шатрами елей, меж загорелыми стволами сосен и тонкими осинками с реденькой листвой… рядом оказался куст можжевельника с ещё неспелыми, зелеными ягодками: что-то знакомое было в это кусте. Подошла поближе — по зеленому мху тут и там кустился черничник, никем не тронутый, усыпанный ягодами. Она сощипнула несколько ягодок, положила в рот, озабоченно оглядываясь. И с каждой секундой светлело её лицо: не веря себе, уже узнавала эту полянку — с одной стороны шатровые ели, с другой под соснами — камень большой, выше её роста, похожий на стог сена. За камнем далее — низинка с папоротничками.

Словно подхваченная ветром, Фроська побежала к этому камню и мимо него — она уже знала теперь дорогу домой! На бегу увидела в траве ещё один белый гриб. Но такое ликование владело ею, что остановиться не могла, не до гриба ей было, промчалась мимо.

Она добежала до ручья, перебралась через него и, не чуя ног от радости, пустилась уже по тропинке — впереди виднелось солнечное пространство меж стволами сосен.

— Тя-тя! — закричала Фроська.

Выбежала из леса — вот оно, поле, и жаворонок над ним. Как раз под жаворонком поющим тётка Анисья с дочкой своей Аринкой и дядя Абросим жнут рожь, а на соседней полосе тятя кидает деревянными вилами-рогами снопы на воз, а на возу Авдошка… Они сразу подобреют, если угостить их черникой, можно тятю попросить, чтоб подсадил её на воз, к Авдошке, и они с братцем поедут-поплывут к деревне. Она похвастается и белыми…

Подумав так, она вдруг остановилась, пронзённая мыслью: ведь забыла, забыла лукошко! Мгновенно улетучилась радость, словно и не бывало её. Она потеряла-таки лукошко. Новенькое, крепкое, сплетенное из тонких еловых корешков. Тятя дал его, предупредив: «Гляди, если потеряешь, вот те Христос, выпорю». Потеряла… Её наверняка выпорют… и матушка не заступится. А братец будет смеяться над нею.

Девочка (это он же, Ваня) заплакала и побежала назад — к ручью, через ручей… Она оглядывалась на бегу, и опять под сердце подступал страх: ох, не заблудиться бы!

И — заблудилась.

Где тот камень, похожий на стожок сена? Где низинка с папоротниками?

Сам Бог заботился в это день о Фроське: она нашла лукошко. Нашла, но в тот момент, когда подхватила его, послышалось «тиндиликанье», сменившееся тонким, как бы комариным звоном…

2.

Сухой игольник был под ногами, ветерок тёплый веял… дятел стучал неподалёку… Ваня стоял, глядя изумлённо: да, перед ним был тёплый летний лес… именно лето, пожалуй, этак конец июля или начало августа.

Зеленоватые пичужки с хлопотливым писком суетились в еловой хвое. Зяблик пел неустанно, ему откликался из чащи другой; дятел стучал деловито, и солнце — да, солнце! — жарко светило. Муравейник высотой с человеческий рост весь покрыт был хлопочущими муравьями; на боках его выросла стайка сыроежек и среди них большая, с ярко-красной шляпкой, и тут же рядом, ярко-красные ягодки земляники вызрели среди редких зеленых листочков её.

Ваня посмотрел вверх; шапка осталась где-то там, на ели, и из зимней куртки его буквально вытряхнуло, пока проваливался между сучьями. Остался в одном свитере, да ведь — в нём жарко! Пришлось снять: оглянулся — куда б спрятать? Самое лучшее — в можжевеловый куст, он плотен, что внутри — не разглядишь. Спрятал, отошёл в сторону, посмотрел: нет, не видно ухоронки.

Опять огляделся: место это было ему знакомо — вот камень большой, похожий на стол сена, вот поваленная сосна, вот молодой ельник за нею. Слышно, как за ельником пошумливает ручей, откуда он течет и куда, неведомо, но вода в нём чиста.

Ваня спустился в низинку, напился из ручья. По тропе вышел на опушку — открылось залитое солнцем поле со спелой рожью, за полем видны крыши домов, и над всем этим знойное небо с редкими облаками. Вот здесь должен быть склад горючего — кирпичное строение, исписанное черными похабными словами, и рядом три цистерны под открытым небом…

3.

Но ничего этого не было, а было просто поле, на котором работали жнецы: женщина в цветастом сарафане, схваченном пояском под самой грудью, в платке, низко надвинутом на глаза; девчонка Ваниного возраста, то есть почти девушка, одетая тоже в сарафан; в отдалении ещё несколько женщин, а совсем рядом мужик в рубахе распояской, с кудрявой рыжей бородой.

Мужик выпрямился, поднимая на серпе большую горсть сжатой ржи — чуть не половина снопа! — положил её и увидел остановившегося Ваню.

— Здорово, свояк! — весело сказал он и тотчас спохватился.

— Ой, нет, ошибся я… прости, барин.

Ваня смутился немного: это был тот самый Абросим, что вышиб его из бани. Ну да, он — рослый, жиловатый, с кудрявой рыжей бородой.

— Сначала-то поблазнилось… Похож ты на свояка моего, что в Боляринове живёт, он у меня молоденек, — дружелюбно улыбаясь, говорил Абросим. — Ан нет, гляжу…

Он забрал подол рубахи грубой, из домотканины, но уже пообмявшейся, ношеной, вытер потное лицо. — А ведь это ты тогда в баню-то к нам… прошлой-то зимой! — сказал он, быстро и цепко глянув на Ваню. — Ну да, я тебя узнал: ишь, меченый.

Как это «прошлой зимой», когда совсем недавно!

— Я нечаянно, — пробормотал Ваня.

— А за нечаянно лупят отчаянно, — засмеялся Абросим., закручивая поясок очередного снопа.

Косой ворот его рубахи был расстегнут, рукав с прорехой на локте; на коленке домотканых порток пристебана грубо заплата.

— Ладно, чего там, дело прошлое. Я-то шутейно тебя постращал, можно сказать, любя. А вон моя баба рассердилась не на шутку.

«Хороши шутки, нечего сказать — такого пинка дать!» подумал Ваня Сорокоумов, а вслух вежливо сказал:

— Больше не буду… Простите великодушно.

Жена Абросима и дочка, не прерывая работы, оглядывались на Ваню — они тоже узнали его.

— Чего стоишь без дела! Вон серп, бери и становись на полосу.

Абросим сказал это шутки ради.

Серп был воткнут в сноп ржи, что стоял в суслоне возле дороги. Повинуясь внутреннему побуждению, Ваня взял серп и занял место с краю, где дорога шла опушкой лесной.

Нагнулся, забрал в горсть левой руки стоявшую рожь, а правой сделал привычный взмах серпом — привычный, словно не раз уже в прошлом приходилось ему быть жнецом. Полную горсть эту он приподнял на серпе, отделяя от стоявшей еще не сжатой ржи и положил, и опять нагнулся, и опять под левую руку серпом…

4.

Не шибко-то густой была рожь Абросима: и тимофеевка в ней, и колючий осот, и овсяница с овсюгом. Через некоторое время уже загорелась огнём левая ладонь — нажгло её колючей травой да жесткой ржаной соломой. Солнце припекло затылок и плечи.

— Эй, Обросим! — крикнули с соседней полосы. — Кто это у тебя в работниках? Или в зятья кого-то приваживаешь?

— А пускай зятится, авось в хозяйстве сгодится, — отвечал Абросим.

Ваня глянул в сторону Абросимовой дочки, она тотчас отвернулась.

— Нет, Обросим, твою Оринку мы себе в снохи приглядели, — кричал подавальщик снопов на соседней полосе. — А этому барину Оксютку Лыкову сосватаем.

Засмеялись и Анисья с Аринкой, и паренёк на возу. Небось, дурочка местная та Аксютка.

— Э-э, парень, а поясок-то вязать не умеешь, — весело сказал Абросим, причём слово «парень» выговаривалось им похоже на «барин». — Ладно, давай я.

Ловко и быстро, одним движением перепоясал сноп, прислонил к суслону.

— Чей будешь-то? — совсем уж дружелюбно спросил он. — Вижу, не здешний.

— Тутошний, — ответил Ваня, подделываясь под его говор.

— Что-то не видел я тебя ранее. Разве что в бане, а? Не отца ли Вассиана сынок?

Ваня отрицательно помотал головой.

— У него сын, говорили, учится в Питере, в семинарии: способный, вишь, парень. Отец Вассиан больно гордится сынком-то. Вот я и подумал.

Анисья с Аринкой прислушивались к их разговору, не прерывая работы.

— Где ж ему в семинарию! — сказала Анисья, весело глядя на Ваню. — С его ликом только чёрту служить, а не Богу.

Обе они, Анисья с Аринкой, засмеялись, но Абросим — нет, только посмотрел сочувственно.

— Ты на нас не серчай, — сказал он, забоявшись, что Ваня обидится. — Мы люди простые…

— …едим пряники неписаные, — добавил Ваня, отнюдь не сердясь.

Вот теперь и Абросим засмеялся.

С соседней полосы донёсся тележный скрип: воз снопов плыл к дороге. А приблизился — стало видно, что он однобок, и возчик уже стоит на коленях с самого краю, стараясь уравновесить его своим телом.

— Ох, не доедешь, Овдоким! — крикнул Абросим тому, кто был на возу. — Не довезёшь!

— Доеду, — неуверенно отвечал ему тот.

— Чего ж такой воз наклал, кулёма! Кто тебя учил — мало жучил.

— Да наклал-то хорошо, ан колесо угодило в ямину, вот и перекачнулся воз, — оправдывался возчик, веснушчатый, с испуганно-весёлым лицом; волосы у него на голове — стожком соломенным, как у куклы.

— Не доедешь, Овдошка! — крикнул ему со своей полосы отец. — Давай перекладём, а не то, не приведи Бог, в ручей свалишь, пропадёт добро!

Ваня забежал вперед лошади, взял её под уздцы, направил правое колесо телеги в колдобину.

— Качнём! — крикнул он Авдошке.

А тот уже сообразил.

— Давай!

Лошадка насмешливо фыркнула Ване в лицо; воз качнулся, возчик присел в лад ему, и — выправился воз!

— О-го! Теперь я на оба плеча хорош! — закричал Авдошка сверху. — Теперь до овина, как на перине!

— Плохо тебя, дурака, учили, — сказал ему Ваня по-свойски.

— Кто ж так воза кладёт!

— Дак учили-то хорошо, ан не в коня корм, — отозвался Авдошка. — А кто это тебе приложил так? Кобылка бела, копыто черно — так, да? Али не знашь: не подходи к кобыле с заду, а к корове с переду?

— То не копыто, то знак судьбы, — сказал ему Ваня.

— Судьба ты моя, судьбина, — это Авдошка сказал насмешливо, — выдь ты ко мне, погляди на меня: кого обижаешь?

Нет, он не так прост, этот Авдошка. Слова держал не в кармане, они у него все на языке.

— Эй, меченый! — крикнул он, уже удаляясь с возом. — Приходи сегодня на мостовину! Как стемнеет…

— Куда это?

— Не знашь, где мост через Вырок? На дороге из нашего Лучкина в Пилятицы. Мы там гуляем, и из других деревень тоже приходят! У нас весело! Приходи, мы тебе салазки загнём!

5.

Они сидели на меже — Абросим с Ваней и Аринка с матерью чуть в стороне. Было жарко, но перейти к лесу и сесть в тенёчек жнецы не захотели: нечего рассиживаться, вот сейчас маленько отдохнут да и за работу. Только что напились все: пятилетний сынишка Абросима принес жбанчик квасу — квас кислый-кислый, потому казался холоднее, чем был, а в такой-то жаркий день куда как кстати.

Надо было видеть этот жбанчик с отколотой ручкой — нелепо пузатый, со вдавленными отпечатками пальцев мастера-горшечника, оставшимися после обжига.

— Самоделка, — снисходительно объяснил Абросим, заметив Ванин интерес. — Я его сам и сляпал, и обжег в печи. Авось послужит до осени. Первый блин комом. Потом наловчусь.

— Свату Михайле два кашника сделал, так те куда как хороши! — похваливала мужа Анисья.

— Сравнила! То кашник, а то жбан — тут посложнее. Ну ничего, — опять сказал он, словно бы ожесточаясь. — Я это ремесло постигну, оно от моих рук не отобьется.

Все вокруг было до умопомрачения ясно и убедительно. То есть настолько ясно, что и сорока умов не надо, чтоб понять: жизнь эта реальна, отнюдь не призрачна. Взгляд Ванин скользил: вот грубое полотно рубахи и прореха на локте мужика… вон облачко пухлое на небе… а это колоски ржи, повисшие на золотых стеблях… руку протянешь — можешь потрогать василек на меже, синий-синий… Ваня сорвал этот василек, единственно чтоб ощутить его — стебелек в пальцах был тверд, и явственен нежный запах цветка. Все настоящее! Всё-всё… Аринка смущалась, когда он поглядывал на неё, наверно, за этот случай в бане, но уже стала посмелей.

В душе Вани поднимался непонятный восторг — хотелось вскинуть руки, взвиться в небо и вострепетать песней, вот как этот жавороночек, что поет-заливается. Ведь надо же: ласковое лето вокруг — жара, жаворонок поет, ветер веет.

Абросим потер в пальцах рукав его рубахи:

— Ишь, лопотинка-то не нашенска. И пуговки… Заморское, что ль?

— Московское… Может, и из-за моря привезли.

— То-то, я гляжу. Ишь ты…

Аринка что-то шептала матери, обе улыбались.

— Как нынче с урожаем-то в вашей стороне? — спрашивал Абросим.

— Похуже этого. — Ваня оглядывал поле: рожь тут стояла, что называется, стеной.

— Нам Бог дал по трудам нашим… — произнес Абросим удовлетворенно. — Не пожалуюсь: по трудам нынче хлебушко. Вы-то на барщине али как?

— Были и на барщине, — уклончиво сказал Ваня. — Теперь иначе.

— А-а… А мы три дня на господском поле, четыре на своем. Ничего, жить можно. Раньше иначе было, да царь-батюшка указ издал: не мучить мужика барщиной сверх меры. А мера — три дня.

И Ваня видел на той возвышенности, что называлась Селиверстовым холмом, крышу не мужицкого, а барского строения — она выглядывала в купах деревьев.

— Порет, небось, вас на конюшне? — поинтересовался Ваня. — Как везде, — отвечал Абросим. — Не воруй, не пьянствуй, чти отца с матерью и святую церковь, так и пороть не будут.

— У нас барин добрый, — сказала Анисья. — Только что книгочей… полорот маленько, расплетена варежка… Книги-то хоть кого до добра не доведут.

— Ладно, не болтай лишнего, — строговато остановил жену Абросим. — То не нашего ума дело. Каждому своя планида на этом свете: тому землю пахать, а этому книги составлять.

— А что ж на поле у барина — тоже хлеб убираете? — спросил Ваня. — В чем состоит работа на барщине?

— Баба моя жнет, а я плотничаю: строим в Пилятицах церковь, — Абросим перекрестился. — Она, слышь, каменна, а я по этому делу не мастер, но и мне работа есть, ничего. Конечно, теперь жнитво, день год кормит, да барин строг, спешит — к зиме хочет закончить, к Введенью Пресвятой Богородицы. Обет, вишь, такой дал.

Что-то не узнавал Ваня Пилятиц: деревья, что ли, росли не так? И дома стояли не так, да и крыши соломенные. Не было кирпичных складов на окраине, столбов электропередачи…

— К Ильину дню надо бы управиться с рожью, — продолжал Абросим, щурясь на солнце. — А то ведь того и гляди лен зажелтеет. Да и жито нынче против прошлогоднего рано заколосилось…

6.

Из ясной небесной голубизны прямо перед ним на межу полилась вдруг тонкая струйка воды. Как из чайника. Абросим встал, растерянно следя: струйка падала на сухую землю, разбрызгиваясь по сторонам. Она возникала на высоте птичьего полета, то есть где-то там становился заметен ее серебристый, движущийся отблеск, и оттуда она отвесно, стремительно падала. Это явление было умопомрачительно нелепым, необъяснимым, а потому и жутким, несмотря на солнечный день; оно повергало в оторопь.

— Свят-свят, — проговорил Абросим и перекрестился по-мужски размашисто.

Жена его Анисья с дочкой Аринкой тоже встали и, тоже ничего не понимая, смотрели вверх, прослеживая серебристую, словно играющую струйку.

— Не к добру это, Обросим, — сказала встревоженно Анисья.

И Ваня смотрел, недоумевая: на небе ни облачка — чисто до самого горизонта; деревья тут ни при чем — они на некотором расстоянии от падающей водицы; ничего вверху нет — и вдруг эта струйка… откуда? с чего?

— Не к добру, — повторила Анисья.

— Знамение нам, — вымолвил Абросим.

Грязный ручеек уже полз по меже неуверенно, будто недоумевая. Над лужицей иногда вспухал вдруг большой пузырь и отражал голубое небо, опушку леса, край ржаного поля и лица стоявших вокруг.

— Конденсат, — предположил Ваня, глядя вверх.

— Чего? — не понял Абросим.

— Все мои сорок умов не в состоянии понять, — пробормотал Ваня. — Если конденсат, то почему струйкой, а не дождичком?

Опять прослеживали каждый сверху вниз, снизу вверх этот нелепый небесный водопад: сущая пустяковина, которой однако невозможно было найти разумной причины и объяснения.

Кто-то опять их дурачил, но невозможно понять, кто.

— А возле лавы на Пьяном лугу вчера молния воткнулась, — шёпотом сказала Аринка. — Так и торчит до сих пор.

Абросим и его семья живо обсуждали это, уже отдаляясь от Вани.

А уж похолодало вдруг, и там, куда падала с неба струйка воды, образовывалась наледь. Небо заволокло тучами. Уж снежные одуванчики закружились в воздухе… Абросим и его семейство, будто относимые на льдине от берега, отплывали…

— Да погодите! — спохватившись, вскричал Ваня. — Как же так? Вы вообще-то в каком веке живете?

— Мы, вроде бы, в восемнадцатом, — отвечал Абросим.

— А чего же говоришь «Питер», тогда как надо «Санкт-Питербурх»? Питером его стали звать в нашем, двадцатом.

— Да вот сбиваюся иногда, ангидрид твою в гидролиз! — ругнулся рукастый мужик Абросим.

И уж ни поля, ни неба над ним, ни жнецов, ни леса с птичьей жизнью — рыхлый снег кругом, и вверху тоже, а рядом, совсем рядом, мелодично журчал ручей — это Вырок.