1.

Бывает, что один и тот же сон приснится одновременно нескольким людям, да ещё и живущим в разных местах. По крайней мере на этот раз было именно так: видели его спящие в соседних деревнях — в Лучкине, в Пилятицах, в Воздвиженском. Может быть, и ещё где-то кто-то видел, да как о том узнать?

Вот он, этот красочный и тревожный сон…

Снился вечер… Солнце раскалённым шаром опустилось за дальним лесом. Должно быть, оно угодило как раз в болото, словно раскалённый камень в лохань с водой, потому что там поднялось облако пара, которое, возрастая, превратилось в тучу, а та растекалась над горизонтом, становясь всё грознее. Яркая вспышка света выхватила из тьмы её косую угловатую трещину, и ударил гром; потом ещё и ещё. Эти громовые удары раздавались почему-то через равные промежутки времени, потому были похожи на колокольный, набатный звон.

— На имянины царевны… слушайте спаского набатца, — вкрадчиво предупреждал спящих кто-то невидимый.

«Какой ещё царевны?» — сонная эта мысль в головах была пуглива и билась, подобно случайно залетевшей бабочке о стекло.

Голос другой, удаляясь, говорил не совсем внятно:

— После вечернего набатного звону… до утреннего набатного ж звону…

Было видно, как молнии ударяли одна за другой в утонувшее солнце, должно быть, толкая его, отчего оно невидимо плыло за краем земли вдоль горизонта. Не заря перемещалась от запада к востоку, как это бывает летом, а туча, багрово подсвеченная снизу. Люди же спали в томлении духа, но с надеждой, что вот-вот утихнет этот похоронный колокольный звон, повергающий в тревогу и печаль.

Такой вот сон.

В нём удивительны были краски — раскалённый алый шар солнца с темными пятнами окалины, багровость и лиловость тучи, всплески чуть синеватого света… удивительны были и удары грома, казавшиеся круглыми, как шары — они раскатывались по земле, подминая леса и селения, и спящих в этих селениях.

А утром в подтверждение красочно-грозного сна солнце встало из-за края земли нехотя, словно по принуждению, и было непривычно огромное, будто распухшее. Багровый этот шар завис над землей… того и гляди лопнет. Встававшее солнце не слепило глаза, свет излучало красноватый и казалось обессиленным, как больное сердце. Люди оглядывались на него и подолгу смотрели из-под руки, пораженные или озадаченные. Так смотрят на зарево пожара.

Кое-кому казалось, что это и не солнце вовсе, а круглое чело печи, в которой ровно и яро горит огонь. Можно даже различить малиново пылающие уголья, но пламя, полыхавшее по ту сторону небесной сферы, не давало земле тепла — холодное было утро, зябкое. В эту небесную печь да набросать сухих поленьев, они горели бы там, потрескивая, и даже, возможно, постреливая алыми угольками на землю — может, тогда стало бы теплее?

В это утро и вороны не каркали, и коровы не мычали. Начавшийся день навевал оцепенение и в то же время тревожил, бередил неясными предчувствиями, будто в воздухе растворилось что-то, заставлявшее затаиться всё живое. Так бывает перед очень сильной грозой или перед бурей, когда неподвластные человеку силы готовятся устроить очередную встряску неба и земли.

2.

В школе села Воздвиженское было непривычно тихо. Никто не бегал по коридору, не толкался, не боролся, не кричал и не смеялся. Ученики приходили, рассаживались по партам и сидели смиренно, сонно. И звонок давать было ни к чему: унимать некого. Впрочем, и в обычные-то дни кому тут особо шуметь? Школа считается средней, то есть полной, но вот десятом классе только один ученик — Ваня Сорокоумов, а в девятом — Катя Устьянцева, и больше никого. Сидят они на соседних партах, вместе с ними еще и восьмиклассники.

По утрам в школе обычно бывало холодновато, а нынче особенно: пожилая техничка поздно затопила печи. Пожаловалась на саму себя:

— Сплю на ходу… Что-то нынче лень меня одолевает.

И дрова-то у неё горели нехотя, и вьюшку в трубе она не открыла вовремя — дымом пахло и в коридоре, и в классах.

Старшеклассники к первому уроку опоздали оба, хотя пришли порознь. Впрочем, они и раньше иногда опаздывали, и никто из учителей их за то не упрекал, потому как причина вполне уважительная: они ходят в школу издалека: из Пилятиц да из Лучкина. И кому нынче упрекать их! И учительницы-то сонные, как мухи по осени.

Из окон школы виден грейдерный большак, измученный тракторами; он вторгался в село, как грязевой поток. После первых морозов грязь уже окоченела, а лужи застеклились ледком. В конце улицы — выгон, огороженный с двух сторон длинными, покосившимися изгородями. За выгоном поле, далее лес — туда уходит грейдерная дорога — в той стороне Ергушово, Починок, а дальше — Пилятицы и Лучкино. В такую пору — поздняя осень, предзимье — куда ни глянь, повсюду сирый и унылый вид.

«Оттого и солнце занедужило» — решил Ваня, вздохнув, и нехотя полез в сумку за учебником…

Красный солнечный свет через окна упирался в географическую карту и портрет Ломоносова в старой рассохшейся раме; белые шапки обеих полюсов налились ягодным соком, и лицо на портрете ожило, обрело вполне естественный румянец. Михайло Васильич с интересом следил, а не растает ли Северный Ледовитый океан, и не потекут ли его воды вниз, в зоны тундр, лесов и степей.

Катя Устьянцева окунула руку в красный световой поток.

— Клюквенная кровь, — сказала она. — Или брусничное варенье.

— Оближи, — посоветовал ей Ваня.

— Как грубо! — прошептала она. — Что за манеры! В какой семье вы воспитывались, молодой человек? Кто ваши родители?

И вот тут по красной шапке Северного полюса к Южному и по лицу Ломоносова, по его белому парику заскользили пятнышки теней — начался странный снегопад. Нелепость какая-то: на небе ни облака, солнце светит — и вдруг этот снег.

Казалось, из неподвижного, замершего воздуха возникали снежинки, удивительно крупные, словно одуванчики; они свободно витали, должно быть, во всем пространстве между небом и землей, очень медленно, почти незаметно снижаясь, каждая осмотрительно выбирала себе место для приземления. Впрочем, уже упав и почувствовав под собою земную твердь, снежинки могли подняться и кружиться вновь, как живые.

Цепляясь друг за друга, они повисали на изгородях и деревьях, как повисают перелетные рои пчел, льнули к окошкам молчаливых домов. Снеговая завеса заслонила солнце, стало хоть и не сумеречно, а как-то слепо. Бело и слепо. Из окна школы уже неразличимы стали сельская улица с колодцем-журавлём, дорога, истерзанная гусеницами тракторов и с затянутыми ледком лужами.

Снежинки скользили по оконному стеклу, и словно бы от прикосновения их странные звуки долетали в класс: обрывки музыки, голоса, что-нибудь обыденное — плач младенца, звон пилы, лягушиное кваканье… С улицы как бы дуновением ветра принесло вдруг чью-то горячую мольбу:

— Болящу ми душу… страстными навождениями исцели, Мати Божия Пречистая… и ко спасению исправи…

— Сороконожкин, твои фокусы? — прошептала Катя, оглянувшись на учительницу. — Выключи….

Это она подумала, что у него в кармане радиоприёмник. Верно, таковой носил он с собой раньше, но в нём вот уж недели две как сели батарейки, а новых где купить? Катя никогда не звала его по имени или по фамилии — только так: «Сороконожкин» или почему-то ещё «Дементий». Неостроумно, даже глупо, но уж так привыкла.

— Болящу ми душу… — прошелестело от другого окна, и голос был удивителен — исполнен страдания и мольбы.

Все это было странно, однако в школе удивлялись этому вяло, словно уже устали удивляться.

3.

Минувшим летом Катя вдруг повзрослела, то есть она обрела завораживающие признаки девичества — в голосе, во взгляде, во всей фигуре.

— Ишь, какая красавица подрастает! — говорили о ней люди посторонние.

Некоторые выражались так:

— Этот товар не залежится. Уведут!

Кажется, она сознавала, что похорошела и слово «красавица» сладко тешило её, и это сердило Ваню Сорокоумова, потому он называл её «девой» или «барышней». Он как-то очень ревниво стал воспринимать то, что ею откровенно любовались, куда бы она ни пришла.

Сильно изменился и он — это потому, что с ним минувшим летом случилось несчастье: упал с мотоцикла. Будто железная подкова с шипами раскроила его лицо, взрезав обе брови, скулы и подбородок — кто видел его впервые, именно так и думал: лошадь лягнула. По этому поводу он даже стихи сочинил.

Мне на долгую память гнедая кобыла На лицо, как на справку, печать приложила. Но имеет ли силу документ лица, Если нет на ней подписи от жеребца?

Но нет, не лошадиная подкова тому виной — таково уж расположение камней в том ручье, куда он упал, сорвавшись с узкого мосточка на полной скорости.

Семь швов наложил ему на лицо хирург. Прошло несколько дней, и уж сняли те швы, а Ваня всё лежал без сознания, не открывая глаз и не произнося ни слова. Потом будто проснулся и быстро пошёл на поправку. А когда вернулся домой, прежнего Вани Сорокоумова уже не стало — словно каким-то непостижимым образом подменили его в городской больнице: и облик иной, и характер тоже: прежний был нрава веселого, а этот по-взрослому серьёзен, пугающе молчалив.

Его перестали узнавать знакомые! Самое поразительное: даже мать однажды спросила:

— Вань, да уж ты ли это? Может, подменили мне сына-то?

Он в ответ улыбнулся, мгновенно тем самым рассеяв её несерьёзное сомнение. Вот только улыбка и осталась от прежнего Вани, а то ведь и голос, и походка, и характер — всё иное стало!

Катя Устьянцева прямо-таки отшатнулась от него в испуге, и не сразу, не сразу узнала. Впрочем, это был не страх, а иное… Он ясно понял, какое отталкивающее впечатление произвёл на неё.

— У тебя такое свирепое выражение на лице, что хоть в разбойники на большую дорогу, — сказала она.

— Дельная мысль, — отозвался он хладнокровно. — Я подумаю над этим.

— Тебя, небось, и лошади теперь пугаются? — безжалостно продолжала она.

Он подтвердил, вздохнув:

— Да… Я и сам пугаюсь, как в зеркало гляну.

В школу им ходить — расстояние одинаковое, что от Лучкина идти в Воздвиженское, что от Пилятиц: пять километров; впрочем, кто их мерил, те километры, может и больше. Две трети пути им можно идти вместе, но Катя и раньше «держала дистанцию» между ними — это затем, чтоб в школе не дразнили их «женихом» и «невестой». Катя заносчиво говорила:

— А не много ли тебе чести, чтоб рядом со мной идти?

— Барышня, я на это не претендую, — отвечал он ей с большим достоинством.

Она сердилась на такое обращение — «барышня», «дева», а поскольку за ним стали водиться некоторые странности, она придумала ему новое прозвище — «Иван-царевич», вкладывая в это какой-то ей одной ведомый, очень насмешливый смысл. Наверно, тут подразумевалось «Ваня-дурачок» или что-то вроде того.

4.

Было так дремотно и сонно в школе, что первоклашки в соседней комнате попросту уснули. Оттуда пришла молоденькая учительница Светлана Ивановна с выражением беспомощности на лице: спят её ученики, ничего не может с ним поделать. Учителя посовещались меж собой, озадаченно оглядываясь на окна и говоря «Экая непогодь!», потом решили распустить их по домам. Растолкать спящих поручили Ване Сорокоумову: В том был резон: едва разлепив глаза, и самые сонные вздрагивали, тотчас приходили в себя и покорно выполняли Ванины распоряжения.

За первоклашками — их и всего-то пятеро — последовали второй и третий классы… Нечего было им в этот день и в школу приходить! Все оставшиеся вместе с учительницами сошлись в одной комнате, где теплее.

А снегопад усиливался, кто-то облепленный снегом этак как бы по воздуху проплыл мимо окон школы, явственно говоря:

— На имянины царевны… Слушайте спаского набатца…

Сидевшие в классе переглянулись недоумённо. Светлана Ивановна, стоявшая у окна, непроизвольно отступила. Ваня Сорокоумов сказал глубокомысленно:

— С дуба падают листья ясеня…

Тут случилось ещё вот какое происшествие.

Дверь в класс открылась, через порог нерешительно переступил… нищий. То есть именно такой нищий, каким ему полагается быть: в лохмотьях, озябший и, должно быть, голодный. Он по возрасту годился бы в товарищи вот хоть бы Ване Сорокоумову… Где он, на какой свалке подобрал то, во что был одет? Нечто похожее на пальто… вроде бы, из мешковины, в грубых заплатах.

«Наверно, это называется „армяк“ или „клифт“» — успел подумать Ваня.

На боку у нищего висела пустая холщовая сума, а самое поразительное — он был в лаптях!

На него смотрели оторопело: что это, ряженый? И нищий несколько секунд немо, изумлённо обводил взглядом сидевших за партами и стены с развешанными географическими картами. На лик Ломоносова с испугом перекрестился, что-то прошептав, и отступил в коридор, осторожно прикрыв за собой дверь.

Учительницы переглянулись.

— Боже мой, — сказала одна из них как бы себе самой и нахмурилась. — До чего мы докатились с этой государственной перестройкой! Ишь ты, уж нищие появились… в лаптях.

— Разрешите? — спросил Ваня и, не дожидаясь разрешения, вышел из класса.

Но ни в коридоре, ни на школьном крыльце нищего уже не было. Он пожал плечами и вернулся.

— Однако это что-то мне напоминает, — сказала Катя Устьянцева, когда он вернулся. — Есть у художника Перова такая картина: ученики в классе, а в дверях стоит паренёк-нищий, как раз с такой вот сумой и в лаптях.

— Это был он, — сказал Ваня очень серьёзно. — Сошёл с картины и отправился по миру — милостыни собирать.

5.

И все другие классы отпустили раньше времени.

— Дементий, как домой пойдём? Заблудимся.

Прозвище это вот откуда: однажды, отвечая у классной доски, он басню Крылова «Демьянова уха» назвал «Дементьевой ухой». Катя фыркнула от смеха… хотя что тут смешного? Впрочем, он не обижался ни на её смех, ни на прозвище. Он простил бы ей и более обидное, он как бы признавал за Катей такое право, но обращался с нею довольно сурово.

— Барышня, не много ли для тебя чести, чтоб идти со мной вместе?

— Не покидай меня, Дементий. Как знать, может быть, я тебе ещё пригожусь.

— Например?

— Если на нас нападут волки, ты отдашь меня им на съедение, а сам останешься жив. И волки сыты, и ты цел.

— Дельная мысль…

Им немного повезло: как вышли из школы — подкатил, дребезжа, рейсовый автобус, на нём можно проехать часть пути — до Ергушова, а уж дальше просёлком. Однако же это был дряхлый автобус, двигался он медленно, как в похоронной процессии, словно боялся заблудиться в снегопаде; на выбоинах по-старушечьи приседал, охая и всхлипывая; в моторе у него что-то жалобно поскуливало и подвывало, того и гляди издаст последний всхлип и замрёт навсегда. Наверно, он уже исчерпал свой жизненный ресурс и двигало им лишь сознание долга.

Пассажиры сошли с него, испытывая облегчение: уж лучше пешком идти, чем этак ехать.

— Катафалк, — проворчал Ваня.

Развернувшись с жалобным скрипом, «катафалк» скрылся за снегопадом.

— Я не успел заметить, а сидел ли кто в шоферской кабине?

— А верно, — отозвалась Катя. — Я тоже не видела водителя.

— Это самоходный гроб, — мрачно решил Ваня.

На окраине Ергушова у дороги лежало рогатое дерево. Оно рухнуло в прошлом году — кто-то подрубил с неведомо какой целью — и служило удобным сидением для тех, кто ожидал тут попутного транспорта. У него обломали ветки, ободрали кору, и вот на голом стволе нынче оказалось выжжено четко — словно с неба упали огненные буквы: «СЛОВА УЛЕТАЮТ, НАПИСАННОЕ ОСТАЁТСЯ». За толстым суком надпись продолжалась после короткого тире: «VERBA VOLANT, SСRIPTA MANENT».

Ваня постоял над этой надписью, размышляя вслух:

— Вэрба волант, скрипта манент… Надо же, какой-то умелец… не поленился выжечь да ещё так красиво… словно печать приложил.

— Разве не ты?

— Я не настолько прилежен…

— Кроме тебя, больше некому.

— Я начертал бы по-гречески.

— Ты разумеешь по-гречески? — ехидно осведомилась она.

— Нет, не сподобился.

— Но у тебя же сорок умов!

— Полагаю, кто-нибудь подсказал бы… Ты же слышишь, вокруг нас всё время какие-то шепоты.

— Не пугай меня, Дементий. Пойдём скорей домой.

А вокруг было очень тихо… и медленно падал снег.