Древнее сказание

Крашевский Юзеф Игнаций

Каждое произведение Крашевского, прекрасного рассказчика, колоритного бытописателя и исторического романиста представляет живую, высокоправдивую характеристику, живописную летопись той поры, из которой оно было взято. Как самый внимательный, неусыпный наблюдатель, необыкновенно добросовестный при этом, Крашевский следил за жизнью решительно всех слоев общества, за его насущными потребностями, за идеями, волнующими его в данный момент, за направлением, в нем преобладающим.

Чудные, роскошные картины природы, полные истинной поэзии, хватающие за сердце сцены с бездной трагизма придают романам и повестям Крашевского еще больше прелести и увлекательности.

Крашевский положил начало польскому роману и таким образом бесспорно является его воссоздателем. В области романа он решительно не имел себе соперников в польской литературе.

Крашевский писал просто, необыкновенно доступно, и это, независимо от его выдающегося таланта, приобрело ему огромный круг читателей и польских, и иностранных.

 

 

I

Весеннее утро…

Над темною стеною лесов, окружающих со всех сторон небольшую поляну, разливались лучи света, окутывая серебристым покровом все жаждущее пробуждения от зимнего сна, все жаждущее жизни… Благоухающий запах листьев и едва распустившихся цветов, подкрепленных сверкающими лобзаниями бриллиантовых капель росы, располагал к веселью, к инстинктивной радости. На поверхности вешних вод гордо возвышались золотые головки водяных растений. Луга в эту торжественную минуту походили на зеленые ковры, вышитые рукою мастера… Фантастические узоры — золото и разноцветный шелк — украшали их поверхность… Это произведения мастерской руки природы. Торжественная тишина предшествовала восхождению солнца; одни только лесные птицы, пробуждаясь от сна, заботливо копошились около своих жилищ… Еще несколько минут, и в воздухе раздались призывы, пение и чириканье маленьких пернатых обитателей лесов. Высоко, под самыми тучами, сизый орел плавал в воздухе, зорко следя за добычею на земле. Иногда царь птиц одним взмахом могучих своих крыльев останавливался на месте и, повиснув в воздухе, осматривал поле будущих своих успехов; затем снова плавал в воздухе… В лесу что-то шелохнулось и замолкло… Стадо диких коз, выглянув из густой чащи леса, боязливо оглядывалось по сторонам. Эти грациозные создания осмотрели поляну и торопливо побежали назад… В лесу снова все затихло… В другой части леса, минуту спустя, раздался треск ломающихся ветвей; рогатый лось вышел на поляну, поднял голову, глубоко вздохнул, втянув широко раскрытыми ноздрями свежий воздух, призадумался, почесал шею рогами и скрылся… У самой опушки, в мелком кустарнике заискрилась пара блестящих глаз: волк с любопытством смотрел на поляну… тут же испуганный заяц, прижав уши, тихонько прокрадывался мимо своего врага, прыгнул раз, другой и присел.

Тишина царствовала кругом…

Еще мгновенье, и утренняя музыка лесов начнет свой концерт… Дуновение весеннего ветра расшевелило дремлющие ветви… Каждое дерево в этом лесном хоре имело свою роль, каждое издавало свой особенный звук… Музыка началась… Опытный житель тех мест весьма легко различал шорох листьев березы от шума соснового леса, скрипение сухого дуба от печального стона ели.

Ветер шагал по верхушкам деревьев, а лес все громче и громче отвечал на его приветствия, все ближе, все звучнее раздавалась утренняя песня непроходимых дебрей…

Высоко над лесами плыли румяные тучи, точно только что проснувшиеся девушки, заметившие, что их красотою любуется хитрец мужчина. Серое небо покрывалось синеватою краской наверху, внизу отливало золотым цветом; беленькие тучки причудливой формы развевал ветер по лазурной синеве. Первые лучи солнца выплыли из-за леса… Ночь исчезала. Остатки мрака и теней расплывались в дневном блеске. Над ручьями и лугами закипели прозрачные испарения и, поднимаясь все выше и выше, — точно дым жертвенника, — исчезали в воздухе, оставляя пылинки воды на произвол ветра. Косые лучи солнца с любопытством заглядывали вглубь оврагов, любовно приглядываясь ко всему, что успело ночью разрастись, покрыться зеленью, расцвести.

Шум леса вызвал к жизни хор птиц; природа ожила: луга, кусты, лес и воздушные пространства, — все дремавшее до сих пор вдруг заговорило. Жизнь вступала в полные свои права… В золотых лучах солнца вертелись, кружились, все выше и выше поднимаясь, резвые, крылатые дети воздуха, что-то щебеча друг другу, кокетливо поглядывая на тучи, рисуясь перед лесом… Кукушки отзывались вдали, дятлы-кузнецы принялись за работу…

Мрак уступил свету, явился день…

У самой опушки леса, на берегу сонливой реки, проносящей свои ленивые воды среди камней и громадных корней гигантских деревьев, в том месте, где богатая листва не пропускала лучей солнца и ночные тени боролись еще с дневным светом, виднелась куча ветвей — нечто вроде шалаша: несколько кольев, вколоченных в землю, а на них в беспорядке набросанные ветви и еловые корни… Около этого жилища, сооруженного на скорую руку, видны были остатки костра, угли и несколько недогоревших головней… Немного ниже, у самой реки, в высокой и обильной траве на подножном корму стояли две небольшие толстые лошади, привязанные к деревьям. Должно быть, какой-то шорох, раздавшийся в лесу в эту минуту, напугал их или они почуяли врага; навострив уши, раздув ноздри, эти полудикие животные нетерпеливо били копытами о землю, издавая звуки, от которых встрепенулась лесная глушь… В эту минуту из шалаша выглянула голова, покрытая длинными рыжими волосами. Рыжая борода, рыжие усы и пара темных глаз — вот ее украшения. Пронзительным взглядом глаза эти посмотрели на лошадей, потом на небо, и голова скрылась. В шалаше началось движение. Некоторое время спустя из шалаша вышел широкоплечий, сутуловатый мужчина среднего роста. Он выпрямился во весь рост, расправил свои усталые, окоченевшие от долгого лежания члены, зевнул, встряхнул несколько раз головою, посмотрел на небо, затем на лошадей… Животные, заметив своего господина, приблизились к нему. Рыжий мужчина начал прислушиваться: в лесу все спокойно, только и слышны были шум деревьев, пение птиц и журчание ручья.

Рыжий человек был полным олицетворением дикого обитателя лесов; густые волосы в беспорядке длинными прядями падали ему на плечи и на лоб так низко, что, казалось, глаза его прямо под ними горели. Почти все лицо рыжего мужчины было покрыто волосами, едва только небольшие, выдающиеся части щек, горящие румянцем, лишены были этого леса рыжих прядей. Суконная, шерстяная одежда покрывала его тело. Не изящное, даже грубое одеяние это, коричневого цвета, у самой шеи было застегнуто на пуговицу и петлю. Ноги были обернуты сукном и кожею, а ступни ног тщательно повязаны толстою бечевкою. Из коротких рукавов одежды выходили наружу сильные, загорелые руки, покрытые волосами. Лицо этого дикаря выражало полуживотную, получеловеческую хитрость, а глаза — дерзость с одной, крайнюю осторожность с другой стороны; они беспокойно перебегали с одного предмета на другой, не будучи в состоянии остановиться на одном месте… Телодвижения, показывающие, что, кроме хитрости и осторожности, обладатель этих качеств не лишен богатырской силы, не позволяли судить о его летах, до того были ловки и грациозны его движения, а ведь годы его молодости давно миновали.

Дикарь постоял несколько минут, осмотрел внимательно окрестность и возвратился к шалашу. Не говоря ни слова, он ударил ногою в стену шалаша, так что все ветви зашатались на своеобразной крыше хрупкого сооружения. В ту же минуту, как бы в ответ на удар, в шалаше началось суетливое движение, и вскоре из него не то вышел, не то выполз молодой парень и бодро посмотрел на своего владыку… Ему было не больше пятнадцати лет; довольно высокого роста, он во всем был похож на рыжего. Лицо его еще не успело покрыться волосами, голова коротко острижена, самая простая поношенная одежда, состоящая из кусков сукна и полотняных лохмотьев, — вот все его доспехи. Мальчик еще не успел протереть глаз руками, как хриплый голос старшего, на языке чуждом и непонятном обитателям этой земли, на которой остановились путешественники, обратился к нему:

— Герда, на коней! Солнце уж высоко…

В ответ на это приказание, за которым последовал легкий удар по плечу отрока, этот последний подбежал к лошадям, развязал веревки, ловким движением вскочил на одну из них и подвел их к месту, где кусок песчаного сухого берега позволял подойти к реке. На песке виднелись следы копыт прежде здесь утолявших жажду лошадей… Животные усердно стали пить воду. Отрок, сидя верхом на одной из них, зевал, искоса поглядывая на своего рыжего владыку, который суетился около шалаша, ворча что-то под нос. Не утреннюю ли молитву?…

Напоив лошадей, которые, подняв головы и точно прислушиваясь к шуму деревьев, задумались на минуту, — парень веревкой погнал их в сторону шалаша. Здесь рыжий приготовил уж сумки и вьюки, перевязанные сукном и кожей: оставалось только привязать их к лошадям. Оба молча принялись за эту работу. Поверх сумок наши путешественники наложили куски сукна и кожи. Когда все было готово, старший вошел в шалаш и немного спустя вышел оттуда с оружием в руках: он держал небольшую палку с воткнутым кремнем в разрезанном верхнем ее конце. За поясом торчал у него топор, тяжелый, как молот, короткий нож в кожаных ножнах; через плечо висел деревянный лук и праща. Подойдя к лошади, дикарь привязал палку с кремнем к передней части седла. Молодой парень поднял с земли свое оружие; нож и топор воткнул за пояс и сел верхом на лошадь… Старший еще раз внимательно осмотрел шалаш, бросил взгляд на костер, не осталось ли что-нибудь на земле, попробовал, крепко ли привязаны сумки, и подвел лошадь к старому пню… Не прошло и минуты, как он уже сидел верхом. Они были уже совсем готовы отправиться в путь, и старший осматривал окрестность, выбирая дорогу, когда из леса, как раз напротив того места, где стояли всадники, стараясь остаться незамеченной и тихонько раздвигая ветви орешника и калины, высунулась человеческая голова. Пара светлых глаз с любопытством и боязнью стала рассматривать всадников. Из-за ветвей видны были русые волосы, молодое лицо, едва только начинающее украшаться усами и бородою, и во рту, полуоткрытом от удивления, два ряда белых зубов. Рыжий между тем поочередно посматривал на солнце и на реку… На ее берегах, покрытых обильною травою, не было ни одной тропинки, ни одного следа какой-нибудь дороги. По озабоченным чертам его лица легко можно было заметить, что он не знал, на что решиться: переплыть ли реку, следовать по ее течению или против него? Лошади нетерпеливо дожидались минуты отъезда. Старший всадник подумал еще немного, осмотрел луг, смерил его глазами, посмотрел на зыбкое болото, простиравшееся далеко за лугами, на лес и, наконец, подъехал к тому песчаному берегу, где поили лошадей. Тут они остановились. По всей вероятности, дикарь думал о том, удастся ли им перейти вброд реку, его глаза скользили по ее поверхности, как бы допытываясь у нее, глубока ли она в этом месте? В эту минуту он, наверное, заметил бы голову следившего за каждым их движением туземца, если бы она не скрылась старательно за густой листвою. Только ветви и листья колыхнулись и задрожали. Лошади понемногу начали входить в воду, которая в этом месте не была глубока, а дно реки не вязко; они погрузились в воду, казалось, что поплывут, но вода была так неглубока, что они шагом прошли по дну… Песчаное место попалось им на пути, а там и другой берег… Наши всадники, едва дотрагиваясь ногами до поверхности воды, счастливо достигли противоположного берега… По этому берегу, более возвышенному и сухому, гораздо удобнее можно было продолжать путь. В лесу, непроходимо густом в этом месте, что-то странно шелохнулось… "Испуганный зверь", — подумал рыжий. Никак нельзя было подозревать присутствия человека в этом месте: как далеко можно было завидеть глазом, никакого следа, кроме оставленного ими шалаша и костра… Лес, как Бог его создал, гордо возносил к небу свои увенчанные головы: толстые пни лесных гигантов, в нижней части лишенные ветвей, на верхушках украсились зелеными венцами… То тут, то там валялись на земле старые лесные богатыри, умерщвленные бурею, наполовину лишенные коры, наполовину покрытые седым мхом; изредка только попадались молодняки, поломанные ветром…

Всадники между тем подвигались вперед…

Рыжий заметил что-то белое на холмистом возвышении: под громадным дубом, у его подошвы, лежал камень, напоминающий большую чашу, на нем возвышался другой, бесформенный и тяжелый… Неопытная рука старалась выдолбить из него что-то вроде человеческой головы, покрытой громадною шапкою… Всадники остановились… Рыжий, боязливо оглядываясь по сторонам, презрительно улыбнулся и плюнул на каменную голову…

И вот как раз в это самое мгновение какой-то странный звук — не то визг, не то свист — раздался в воздухе в стороне кустов, и деревянная стрела засела в одежде старшего путешественника на самой груди. Он в нерешительности, что делать, — приняться за оружие или бежать скорее, — повернул голову к своему товарищу, который в это же мгновение вскрикнул. Другая стрела вонзилась ему в ногу… А в лесу раздался хохот, дикий, страшный хохот, точно вой зверя или крик дикаря… Захохотало что-то, ветер разнес дикие звуки по лесу, и все замолкло… Сорока сидела на камне на самой верхушке шапки и, подняв крылья, кричала, вторя странному хохоту… и металась, будто бы и она желала пригрозить человеку, нанесшему обиду этому мертвому камню. Лошади, напуганные этими звуками, прибавили шагу, но врага нигде не было видно и не слышно… Тишина снова воцарилась в лесу, только слышен был торжественный шум деревьев…

Старший всадник ехал впереди, погоняя лошадь; молодой парень, вынув стрелу из ноги, скакал за ним, наклонившись всем телом вперед… Они проскакали довольно далеко от опасного места, но, заметив, что никто не пустился за ними в погоню и что опасность миновала, — старший остановился… Он теперь только обратил внимание на своего товарища, который с бледным лицом и стиснутыми от боли зубами прильнул к лошади. Рыжий так был озабочен, что еще не вынул стрелы, вонзившейся в его одежду. Стрела пробила сукно и, должно быть, глубоко засела в груди, потому что, несмотря на движения и скорую езду, хотя и наклонилась вниз, но все еще держалась на месте. Только теперь, остановив лошадь на поляне, раненый обратил внимание на стрелу; он выдернул ее ловким движением, поморщился от боли, осмотрел ее со всех сторон и вложил в мешок. Стрела оканчивалась костяным острием, на конце которого застыла капля крови.

— Да убьют их гром и буря!.. — проворчал Рыжий. — Глаз людской подсматривал в кустах и отомстил за обиду… Ты в ногу ранен, Герда?

Парень не совсем еще оправился от испуга. Он блуждающими глазами указывал на свою ногу. Герда был опаснее ранен, чем его отец, потому что полотно не могло удержать стрелы, которая глубоко засела в ноге.

— Ну, ничего! Одна полянская стрела — это еще не беда! — проговорил старший. — Они не намазывают их ядом. Хорошо и то, что их не было много. Видно, был один разбойник. Он не посмел броситься на нас, завидев у нас оружие… но он может призвать своих собратьев, может наделать шуму… Надо бежать скорее отсюда.

Рыжий посмотрел на солнце.

— Держись покрепче, а лошадь пусти свободно… Теперь мы не можем терять времени, а то, чего доброго, нападут на нас в этом лесу; нужно пробраться к знакомым. Около полудня мы будем на месте.

Молодой парень молчал. Рыжий проворчал невнятно еще какие-то слова, посмотрел в сторону леса, стегнул лошадь веревкою, и оба поскакали по берегу реки, заменяющей им дорогу. Кругом все лес и лес дикий, необитаемый, молчаливый. Где-то вдали, на поверхности воды, показалась человеческая голова, покрытая темными, прилипшими к ней волосами, и пара гребущих рук около нее. Но как только до ее ушей долетели звуки лошадиного топота, голова исчезла, оставив след на поверхности воды. Наши всадники проехали мимо… Голова снова показалась… теперь на черных ее волосах легко можно было заметить венок цветов… Глаза ее пристально следили за всадниками… Несколько дальше крошечная лодка, точно ореховая скорлупа, скользила по реке, направляясь по ее течению; над нею, в виде паруса, ветер развевал белый платок… По мере приближения всадников белое полотно понемногу исчезало и, наконец, очутилось на дне лодки, которая, точно змея, скользнула в камыш, и одни только колеблющиеся верхушки камыша указывали на ее присутствие… Несколько диких уток, испуганных неожиданным посетителем, вылезли из тростника; где-то вдали что-то плеснуло и упало.

Наши всадники безостановочно подвигались вперед по берегу реки. Изнуренные лошади два раза пили воду и продолжали свой путь, нигде не останавливаясь. Солнце поднималось все выше и выше; воздух становился все теплее. В лесу было свежо и прохладно, но со стороны лугов и песков дул горячий ветер. Наши всадники как ни старались перенестись в другую местность, оставить злополучный лес и выехать на открытое место — окрестность оставалась убийственно однообразною, лес пел все ту же песню над рекою, только изредка среди песка попадалось небольшое озеро — шире становилась река; иногда она суживалась, когда ее воды протекали по дну глубокого оврага. Менялись одни деревья: сосны и ели, зеленые березы, липы, осины и дубы полусонные, не отзывчивые на приветливую улыбку весны… Иногда всадникам приходилось объезжать тряское болото. Время от времени пугливый заяц бежал в лес, увидев приближающихся, никогда не виденных им людей; почти из-под лошадиных копыт поднимались стаи птиц, а на лугах, встревоженные топотом, целые стада оленей бежали в сторону леса, останавливались у самой опушки, смотрели вслед всадникам и пускались бежать, исчезая из глаз. Треск ломающихся ветвей пугал лошадей, и они скакали без устали все дальше и дальше… пока сил хватило. Герда время от времени хватался рукою за раненую ногу. Кровь, точно теплая веревка, вилась вдоль ноги до самой подошвы, собиралась в кожаном башмаке, и красные капли, просачиваясь сквозь подошву, падали на землю. Но он не посмел жаловаться, а для того чтобы задержать кровь и перевязать рану, не было времени… У Рыжего между пальцами правой руки показались капли крови, но он не обращал на это никакого внимания. Обтерев кровь гривою лошади, Рыжий не думал о ней больше. Он все внимательнее оглядывался по сторонам; по всему было видно, что он здесь не первый раз. Рыжий отыскивал глазами удобное место для отдыха… Но не скоро всадники убавили шагу.

В одном месте река протекала по низменной равнине и широко разливала свои воды среди болот, покрытых свежею зеленью. С верхушки холма, на котором остановились Рыжий с сыном, видны были луга и тростники, множество маленьких озер, опоясанных зелеными кустами… Несколько лесных ручейков в этом месте соединялось с рекою. Лес на довольно значительном пространстве не имел ни одного дерева: пожар истребил все живущее — остались одни только сухие пни… Кустарник был так хил, что лес насквозь просвечивал, и на далеком расстоянии легко было видеть каждого, кому вздумалось бы приблизиться к этому месту. Здесь старший всадник соскочил с лошади, бросил поводья и лег на песке, вытирая обеими руками обильный пот, покрывавший его лицо и лоб. Он был изнурен до крайности, грудь его высоко подымалась… Рыжий окровавленными руками дотронулся до своего лица, и оно все покрылось кровавыми пятнами. Заметив это, Герда вскрикнул.

— Что с тобою, Герда? Разве ты не мужчина? Или мать твоя ошиблась, что одела тебя не в юбку? Одна капля крови, а столько шуму и крику?!

— Не о своей я забочусь, — сказал Герда, указывая на лицо отца, — правда, крови полон башмак, но это пустяки! Твое лицо, отец, все в крови.

Старший посмотрел на свои руки, улыбнулся и ничего не ответил.

Герда между тем сел на землю, снял башмак и принялся чистить его; затем вытер рану и приложил к ней влажные листья. Старший равнодушно смотрел на своего сына. Отдохнув немного, Рыжий вынул из сумки сушеное мясо и лепешки и разложил их на земле. Прежде чем приняться за еду, он подошел к реке, вымыл лицо и сполоснул рот. Герда, следуя его примеру, также подошел к реке… Затем они молча начали подкреплять свои силы… Лошади щипали тощую траву.

Из леса вылетела сорока и села на сухой ветви прямо над головою старшего, наклонилась к нему и начала кричать… Казалось, она рассердилась на чужих, махала крыльями, опускалась все ниже и кричала, как угорелая, как бы желая своим криком созвать своих товарок… К ней прилетела другая, затем третья… и, все громче крича, подлетали к отдыхающим людям или садились тут же около них на земле. Рыжий, которого одолевал сон, выведенный из терпения, натянул лук и выпустил стрелу. Стрела пронзила воздух, но ни одной птицы не ранила: все они с криком и шумом повертелись в воздухе, а затем уселись на прежние места прямо над головою посягателя на их жизнь… Герда, подперев руками голову, смотрел за лошадьми. Лес притих, небо, точно синее зеркало, было ясно и прозрачно; насекомые, вызванные к жизни лучами солнца, жужжа и кружась, роились в воздухе.

После короткого отдыха наши путешественники снова сели на лошадей… Отец обратился к сыну со следующими словами:

— Обо всем, что случилось, о стрелах, о крови, не болтай там-Лучше всего ничего не говори: притворись немцом… Они нас «немцами» называют, хотя мы понимаем их язык. Прислушивайся ко всему, что будут говорить, — это всегда может пригодиться, но делай вид, что ни слова не понимаешь… Лучше помолчать…

Отец посмотрел на Герду, дожидаясь ответа. Герда молча наклонил голову.

Всадники без устали подвигались вперед. Солнце начинало клониться к закату. Высокий берег реки становился все ниже, воздух прохладнее. Лес бросил длинную тень на реку… Некоторое время спустя вдали, над мелкими кустами, показался столб дыма… Старший, заметив это, вздрогнул: радость это или опасение? Юноша тоже всматривался в этот заветный столб дыма. Лошади шли все тише.

Старый лес, высокий и густой, опоясывал их со всех сторон; прибрежный луг становился все уже, река сдавливалась среди оврага… С правой стороны лес круто обрывался: глазам всадников представился большой луг, окруженный изгородью из простых кольев… Сейчас за ним из каких-то шалашей и своеобразных изб, сколоченных из срубов и валежника и окруженных высоким забором, поднимался виденный ими синий столб дыма… Хижины были расположены у самого берега реки и образовали замкнутый со всех сторон прямоугольник. Со стороны луга они были окружены рядом пней и деревянных столбов, между которыми находились глубокие ямы. На одном из столбов висел выбеленный дождем и лучами солнца лошадиный череп. Крыши были покрыты кусками дерева, корою и ветвями; стены из срубов или из хвороста, плетенного в виде столбов. В самой середине прямоугольника возвышалась хижина, построенная из деревянных колод; к ней примыкали сараи, образуя в середине небольшой дворик.

Всадники все приближались к этим строениям.

Старший остановил лошадь: он оглядывался по сторонам, желая увидеть кого-нибудь из жителей этих хижин. Никто, однако, не выходил. Рыжий задумался. В нерешительности, что делать, он простоял бы более продолжительное время, если бы не увидел старика, сидевшего вблизи строений на камне. Старик, до тех пор незамеченный Рыжим, внимательно следил за всадниками с того времени, когда они выехали из леса. Весь в белом, с босыми ногами и открытою седою, как серебро, головою, старик держал в руках белую большую палку. Длинная, как снег, белая борода закрывала ему грудь. Рубаха, перевязанная красным кушаком, спускавшаяся почти до самой земли, составляла всю его одежду. У него не было никакого оружия, а красный кушак составлял единственное украшение. У ног седого старца лежали две собаки, похожие с виду на волков: они припали к земле, навострили уши, следя за каждым движением всадников кровавыми глазами… Собаки дрожали, дожидаясь приказания своего господина броситься на чужих.

Умное и спокойное лицо старика, загорелое от солнца, казалось покрытым сетью маленьких морщинок. Над его серыми глазами ежились два куста белых волос. Сухую его шею, ничем не покрытую, со всех сторон обнимали толстые жилы, точно подкожные змеи.

В ту минуту, когда путешественники заметили старика, этот последний громко крикнул на собак, поднял палку вверх и указал им калитку в заборе. Собаки отошли в сторону. Всадники остановились.

— Привет тебе, старый Виш, — сказал Рыжий, не соскакивая с лошади и едва наклоняя голову, — привет тебе! Отгони собак, а то они, чего доброго, разорвут нас… а мы ведь старые знакомые и добрые друзья, хоть и не свои люди, но не враги.

Старший всадник говорил медленно на ломаном языке прилабских сербов, стараясь придать всей своей фигуре приветливое выражение.

Старик долго смотрел на пришельцев, не отвечая на привет. Собаки ворчали и выказывали ряды белых зубов, угрожая ими двум незнакомцам: старик крикнул на них, что бы они убирались вон, но собаки подкрадывались все ближе к всадникам… Старик ударил в ладони: из-за забора показалась голова молодого парня с коротко остриженными волосами, который призвал собак, вогнал их во двор и затворил ворота… Долго еще после этого собаки выли и лаяли в сарае.

— Будь здоров, Хенго. Что тебя снова занесло в наши леса? — сказал хозяин.

Хенго (Рыжий) соскочил с лошади, поводья отдал сыну, который сидел еще верхом, и приблизился к старцу.

— Да так; странствует человек по свету — любопытство берет узнать, как другие люди живут, ну и едешь, — отвечал Хенго, — да притом, быть может, обменяемся чем-нибудь. Лучше мирно менять то, чего у одних слишком много, а у других недохват, чем с оружием нападать и вырывать насильно, да вдобавок и с жизнью вместе. Я, ты знаешь, человек смирный, снабжаю всем, что есть у меня, лишь бы жить да проживать.

Старик призадумался.

— Немного найдешь у нас для обмена… У вас, у самих, довольно кож и мехов, а янтарь не водится у нас в излишке. Да мы и не особенно привыкли к тому, что вы возите — своего у нас довольно… Костяная игла шьет точно так же, как и железная.

Виш смотрел в землю: он казался недовольным приездом "немца".

— А все же пригодятся и мои товары, — проговорил Хенго. — Откуда же, если не от нас, было бы у вас все, что делается из металла. Випеда далеко…

— А разве мало у нас костей, рогов да камней? — спросил Виш, вздыхая. — Было время, — славное времечко, — когда люди только этим довольствовались и ни в чем, однако, не терпели недостатка… Когда вы да другие стали привозить к нам разные блестящие безделки — женщины из рук вон выбились… Им теперь только и подавай блестящие зерна на шею, да гладенькие иголки и пуговки и все ваши игрушки… Без них теперь ни одна шагу не сделает… Это бы еще ничего, — продолжал старик, все смотревший в землю, изредка только поглядывая на рыжего собеседника, — но вы… вы узнаете все дороги, которые ведут в нашу землю, наши тайны вывозите к своим… и когда-нибудь враг может придти оттуда, откуда пришли игрушки и безделки.

Хенго едва улыбнулся, окидывая беглым взглядом старого Виша.

— Напрасно боишься, — сказал он в ответ, — никто и не думает нападать на вас… Я не затем вожу товары, чтобы высматривать, что у других делается, а просто свое хотелось бы променивать. Ты знаешь меня — не первый раз я в гостях у старого Виша… Я ваш друг… У меня жена из ваших… от нее вот этот парень, который хотя и не понимает вашего языка, но все же в его жилах течет и ваша кровь.

Виш, присев на камне и указав другой рукой Рыжему, покачал головою, не отвечая ни слова.

— Жена у тебя сербка с Лабы, — сказал Виш после некоторого молчания. — Ты мне как-то говорил уже об этом. Но каким путем ты ее достал? А? Не по доброй ее воле, надеюсь?

Хенго захохотал.

— Не молод ты, — отвечал он, — не стану тебе лгать. А слыханное ли дело, чтобы у женщин спрашивать их согласия? Где же берут женщин в жены иначе, как не с оружием в руках? Так уж заведено у вас, у нас и по всему свету… Они ведь не рассуждают.

— Не всегда и не везде, — заметил старик. — Молодым воли не дают — это правда, но старых женщин у нас уважают. Положим, ума за ними не признают, но ведь духи часто говорят посредством женщин, и знают они больше нас… эти — наши ведьмы.

Виш вздохнул; оба помолчали.

— Позволь переночевать у тебя, — сказал Хенго. — Что есть у меня в сумах, покажу… Захочешь взять что-нибудь — ладно, а нет, не будем ссориться.

— За ночлегом дело не станет, об этом и просить не нужно, — сказал Виш, вставая. — Кто раз ночевал под нашим кровом, всегда имеет право отдохнуть у нас. Мы тебе рады. Калач, пиво да мясо есть; бабы начали уже варку… Пойдем.

Виш направился к воротам; за ним следовал Хенго.

 

II

В то время, когда старый Виш разговаривал с человеком, прибывшим из страны «немых», не понимающих языка обитателей этой земли, из-за изгородей и заборов множество голов смотрело на них с любопытством. Очень редко случалось, чтобы чужой человек сумел пробраться в такую лесную глушь. Вот почему, когда показались чужие люди и лошади, а работник запирал собак в сарай, чтобы те не бросились на чужих, все, у кого только были глаза, бежали к заборам, чтобы хотя в щель, издали, посмотреть на чужих.

За изгородью виднелись белые платки замужних женщин, украшенные зелеными венками головы девушек, длинные волосы мужчин, коротко остриженные головы батраков и детские с испугом вытаращенные глаза среди белокурых густых кудрей, путавшихся на их головках. Дети старались подняться как можно выше: чтобы лучше видеть, они взбирались на камни, смотрели в щели, убегали и снова возвращались к забору… Даже старые бабы высовывали свои дрожащие головы между кольями забора, а так как они опасались «чужого», то вырывали траву, подымали комки земли и плевали в сторону Хенго, бросая на воздух землю и траву — верное средство защищать себя от его злых глаз.

Жена Виша, по имени Яга, увидев, что муж ее ведет немца к воротам, вышла им навстречу и, закрывая рот платком, всеми силами старалась дать ему понять, что желает говорить с ним наедине. Виш и Хенго дошли уж до ворот, которые начали отворять перед ними, когда Яга подошла к мужу, не обращавшему внимания на ее жесты.

— Зачем это ты ведешь в дом чужого немца? — сказала она мужу шепотом. — Можно ли знать, что он несет с собою? Он может сглазить всех!

— Это тот самый Хенго, — живет над Лабою, — который привозил к нам ожерелья, иглы и ножи… Тогда ведь ничего не сталось? Нечего его бояться, потому что кто гонится за барышами, тому не до колдования.

— Нехорошо ты говоришь, мой старый, — отвечала жена. — Эти люди хуже тех, которые нападают с ножами и палицами в руках. Но быть твоей воле, а не моей…

Яга быстро отошла, не оглядываясь на них, и почти бегом направилась к избе, выстроенной посередине двора. А так как она дала знак рукою женщинам, приютившимся в разных углах двора, то все они разбежались и попрятались в избах. Только работники и двое сыновей хозяина остались на дворе.

Хенго вошел в ворота; он старался иметь бодрый вид, хотя с боязнью оглядывался по сторонам. Герда верхом въехал во двор, ведя за собою другую лошадь. Работники собрались в кучку и, перешептываясь между собою, с любопытством смотрели на немцев.

Виш ввел их в светлицу.

Хижина Виша находилась в самой середине двора. Выстроенная из срубов, законопаченная слоями мха, хижина Виша была выше и просторнее остальных. Двери с высоким порогом, ведущие в нее, были без замка, потому что здесь никто ничего не запирал. Из сеней, по левой стороне, большая изба; ее глиняный пол был усыпан свежей зеленью; в глубине громадная печь из камней, на которой огня никогда не гасили. Дым выходил через неплотно сложенные доски на крыше. Стены, потолок и все находящееся вблизи печки было покрыто толстым слоем сажи, блестевшей как стекло. У стен стояли простые скамьи… В углу огромный стол, а за ним большая миска для приготовления теста, покрытая куском белого полотна… Над нею висели засохшие ветки и пучки разного зелья.

На столе, на котором красовалась полотняная скатерть, вышитая цветными нитками, лежали нарезанные куски хлеба и небольшой нож. У входа, при дверях, помещалось ведро с водой, тут же был и черпак. В углу стояли небольшие жернова и несколько длинных палок, на которых висело полотно.

Небольшое окошко, с внутренней стороны закрываемое ставней, в эту минуту было открыто, пропуская в избу столько света, сколько было необходимо для ее освещения. Когда Виш и Хенго переступили через порог, старик протянул руку гостю и, кланяясь ему, проговорил:

— Вот хлеб, вот вода, огонь и скамья, ешь и пей, согрейся, отдохни, и добрые духи да пребывают с тобою!

Хенго неловко поклонился в ответ.

— Да будет благословен этот дом! — проговорил он с усилием после минутного молчания. — Да не переступают через его порог болезни и печали.

Затем Хенго присел на скамью, а Виш, взяв кусок хлеба со стола, разломал его на две части: одну съел сам, а другую дал Хенго, который сделал то же.

Это продолжалось недолго… гость был торжественно принят, а тем самым приобрел некоторые права. Женщины не показывались, но Хенго был глубоко убежден, что они смотрели через щели на «немца», так как до его ушей долетали звуки сдерживаемого хохота и женские голоса.

— Ну, теперь, — проговорил Хенго, — когда ты меня так гостеприимно принял, пока еще светло, я покажу тебе, что привез с собою… Ты убедишься, что обмана никакого тут нет… а есть на что посмотреть!

Старик не отвечал. Хенго, не дожидаясь ответа, направился к двери; один из работников повел его в сарай, где уже стояли лошади и Герда.

Герда отдыхал, сидя на колоде, и внимательно оглядывался по сторонам. Сумки лежали около него на земле. Хенго взял в руки одну из них и ловким движением положил себе на плечи, как бы избегая чужой помощи или желая выказать свою силу. Глядя на легкую поступь Хенго, все были убеждены, что сумки чрезвычайно легки. Немного наклонившись в дверях, Хенго вошел в избу и здесь, у самого окна, на широкой скамье начал развязывать веревки. Мужчины окружили его со всех сторон. Немец, развязав веревки, открыл обе сумки и, отыскав глазами Виша, просил его подойти ближе.

— Ну что ж это? Одни только мужчины, — сказал он, — а женщинам и глаз потешить не позволяют? Я немолод, меня нечего бояться или стыдиться.

Виш сам не знал, что делать, показать женщинам немецкие игрушки или же не допускать их к немцу?… После минутного колебания он дал знак рукою и сам подошел к двери, ведущей в соседнюю избу. Здесь старая Яга стояла на часах, закрывая собою двери, но о ее угрозах и опасениях все забыли, когда старый Виш дал полную свободу женщинам посмотреть чужеземный товар. Все они бросились к сумкам немца. Любопытство заставило их войти в избу, а боязнь удерживала. Первая девушка, которая посмотрела рыжему немцу в глаза, вскрикнула и убежала; за нею точно напуганное стадо бросились и другие. Смех, говор и сердитый голос Яги раздавались в избе.

Хенго между тем, стоя на коленях, вынимал из сумок разные вещи и время от времени поглядывал в сторону женщин. Глаза его внимательно следили за всеми присутствующими в избе, хотя он и делал вид, что кроме товара ничто его не занимает. Девки, как вода в озере, то приближались к немцу, то удалялись от него; они, бедняжки, не знали, как им поступать; сюда влекло их любопытство, но вместе с тем пугали угрозы старухи Яги. Немец, зоркие глаза которого всего больше пугали девок, делал вид, что не замечает всего происходившего за его спиною и продолжал раскладывать свой товар на скамье.

А товару было много: на скамье блестели длинные иглы с особенными застежками для платков, так ловко выделанные из какого-то светлого металла, как будто были сплетены из льна или шерсти. Некоторые были снабжены большими пуговками, другие походили на завядшие стебли цветов. Выбор громадный. Тут же лежали металлические ожерелья с блестками, колечками и крошечными колокольчиками. Хенго прикладывал их к шее, не говоря ни слова, желая этим показать, что на сукне они еще лучше кажутся. Некоторые ожерелья были похожи на девичьи косы, другие совсем гладкие, из твердого металла, могли защитить шею от стрелы или удара. Между прочим на скамье лежали украшения для девиц: на длинной веревке целый пук острых металлических шипов. Веревки были разной длины, были и такие, которые, точно змеи, вились около руки от кисти до плеча. Были и для мужчин такие же кольца, но только из более твердого металла и длиннее. Колец у Хенго был большой выбор: белые и желтые, плетеные и простые.

Мужчины осматривали топоры, длинные ножи, долота, металлические круги для накладывания на плечи, которых не может пробить стрела и нож.

Когда Хенго начал выкладывать эти круги на скамью, молодые парни с жадностью бросились на них: глаза у мужчин сверкали, руки дрожали. Даже старый Виш подошел к скамье. Хенго вынул из ножен острый блестящий нож с красивою рукояткою и подал его Вишу. Старый улыбнулся, взяв в руки оружие, которое сверкало на солнце.

— Это лучше всех ваших старых костей и камней, — сказал Хенго, смеясь, — дольше прослужит, лучше защитит, да и внучатам останется в наследство. Человека ли, дикого ли зверя, — лишь бы рука сильна, — наверное победит; а дома, кто умеет с ним обращаться, ко всему пригодно.

Когда Хенго говорил с мужчинами, показывая им острый меч и все его достоинства, женщины понемногу, одна за другою, приблизились к скамье и пожирали глазами кольца, иглы и металлические шипы. Хенго посмотрел на них. Все были одеты в полотняные белые юбки и такие же рубахи, а все-таки среди всех хозяйских служанок и работниц очень легко было узнать двух невесток и двух дочерей старого Виша. Зеленые венки украшали их головы. Несколько проще одетые служанки стояли за ними.

Из двух дочерей та, которая стояла впереди всех, была так красива, что и среди самых прелестных женщин могла бы занять первое место. Лицо ее было белое и менее загорелое, чем у сестры: видно, она не была охотницей бегать по полям, а больше сидела дома за ткацким станком. Красавица широко открытыми большими голубыми глазами смотрела то на кольца и другие блестящие безделки, то на чужестранца, бросая по временам тревожные взгляды на своих сестер и братьев. Но она не приходила в восторг от этих игрушек. Со сложенными на груди руками, она смелее всех заглядывала рыжему немцу в его бегающие глазки. На белой рубахе, на груди красавицы, красовались янтарные бусы, к которым были примешаны куски синего и красного вещества, имевшие форму больших зерен. На волосах весело зеленел свежий венок. На лицах других женщин блуждали веселые детские улыбки, а ее лицо было печально, и глаза смотрели задумчиво. Среди других она казалась владычицею.

Хенго несколько раз бросал взгляд на нее. Красавица, покрасневши, отошла в сторону, но, оправившись немного, опять возвратилась на прежнее место. Немец взял со скамьи большое кольцо и, подержав немного у самого окна, чтобы все могли заметить его достоинства, подал красавице.

— Вот гостинец за гостеприимство, — сказал он, обращаясь к дочери Виша, которая, немного смутившись, гордо посмотрела на немца и отошла в сторону.

— Прими его, он тебе принесет счастье, — уговаривал Хенго.

Не отвечая ни слова, не протягивая руки за кольцом, дочь Виша оставила свое место и спряталась за другими. Отец посмотрел на нее, красавица встряхнула головою. Хенго предложил кольцо второй дочери Виша, которая, улыбаясь и покраснев до ушей, протянула к нему руку, закрытую передником, и с радостью приняла подарок. Сейчас же женщины и работники окружили ее, желая рассмотреть это чудо… Они бросились с кольцом в соседнюю избу — к матери… Слышен был шепот, сердитое ворчанье, но вскоре получившая подарок вышла оттуда с завернутым в самый кончик передника куском янтаря. Она посмотрела в глаза отцу, который кивнул головою, и кусок темного янтаря положила на скамью.

— Возьми это! — сказал Виш. — Нам не следует брать подарков за ночлег!

Хенго улыбнулся, внимательно осмотрел янтарь и опустил его в небольшой мешок, привязанный к кушаку под верхнею одеждою. Однако ж, прежде чем положить его туда, немец плюнул на него так ловко, что никто этого не заметил, — Хенго боялся, что янтарь заколдован.

Виш стоял молчаливый и угрюмый, положив меч на скамью… Мужчины шептались между собою, любуясь на топоры и ножи… По их глазам видно было, как охотно взяли бы они эти сокровища, но хозяин все еще молчал, а без его ведома и согласия в этом доме ничего не делалось. Он был главою и господином; никто здесь не смел иметь своей воли. Хенго, разложив все, что у него было, на скамье и на полу, смотрел с гордостью на окружающих.

Женщины вышли, одни только мужчины остались в избе… все молчали: вдруг глаза старика увидели что-то такое на скамье, чего ему еще ни разу не случалось видеть. Это был блестящий крестик с колечком… для ношения на груди. Он так странно светился и блестел, что обратил на себя внимание всех…

— А это что такое? — спросил Виш, показывая на крестик. Хенго, кажется, только теперь заметил, что вынул его из сумки

и старательно начал укладывать в мешок под платьем.

— А! Это, — сказал он, смутившись немного, — это знак… для людей другой веры — не вашей… он им счастье приносит…

— А нам не принес бы счастья? — спросил Виш.

Хенго не ответил ни слова. Полная тишина снова воцарилась в избе. Этот, так быстро спрятанный, таинственный знак занимал всех. О нем теперь думали. Немец зоркими глазами старался угадывать их мысли.

— Трудно устоять, — проговорил хозяин, — когда что-нибудь само в дом приходит, а в жизни может пригодиться. В былые времена у жрецов только да у жупанов можно было встретить такие вещи, а теперь и мы, кметы, волей- неволей должны их приобретать. Не возьмут девки, да и она отцовского дома не оставит, пока ей к венцу не прибавят блестящих колец и иголок.

Виш поманил рукою старшего сына и шепнул ему что-то на ухо… Сейчас же он и другой брат его вышли из избы. Виш сел на скамью и начал откладывать в сторону, что ему хотелось оставить для себя и для своих. Он отложил красивый меч, несколько топоров, молот, один, другой, ножницы, несколько колец, два ожерелья с блестками… Старик призадумался и начал считать, хватит ли для всех отложенных вещей.

Хенго, пользуясь удобною минутою, взял со скамьи пару железных наплечников и поднял их вверх.

— Вот это пригодилось бы старому Вишу, — сказал он, — да не только что пригодилось бы, но это ему и пристало.

— А мне на что? — спросил хозяин. — Разве, чтобы сыновья со мною вместе сложили в могилу… Воевать мне уж не придется, на то есть у меня взрослые парни, а дома на что?

— Ты сказал: "в могилу", — начал Хенго, — да хранят тебя боги долгие лета, но и в могилу взять это с собою не мешает… У вас ведь обычай такой, что на костер одевают оружие и лучшие одежды, как следует богатому кмету…

Старик рукою махнул в ответ на эти слова.

— Что ты, что ты! — сказал он. — Желать да брать очень легко, но что дать взамен? У нас теперь запасы небольшие.

— Ну, мех да янтарь должен же быть у вас; море у вас под руками; а в земле вашей разве его мало?…

Виш молчал, дожидаясь возвращения своих сыновей. Вскоре оба появились в дверях: один из них нес большой мешок, другой вязку кож и разных мехов. Когда сыновья Виша разложили принесенное на земле, немец начал вынимать из мешка куски янтаря, большие комки земли, светящиеся местами. Глаза Хенго блестели; он внимательно осматривал каждый комок земли, каждую грудку янтаря: некоторые куски отливали прелестным желтым цветом, другие казались окаменевшею жидкостью… Меха были великолепны. Хенго щипал их пальцами, ни один волосок не остался у него в руках.

Виш и Хенго начали торговаться молча, без слов. Хенго откладывал в сторону янтарь и меха, которые ему хотелось получить взамен за свои металлы; старый Виш отбрасывал, чего не хотел дать в обмен. Несколько раз они пересчитывали кожи и то, что лежало на скамьях, весили в руках куски янтаря, прибавляли, убавляли… То один, то другой выражал неудовольствие… То Виш что-нибудь прибавит или отложит в сторону, то Хенго возьмет кольцо со скамьи или кусок янтаря прибавит к ранее отложенным. Иногда оба задумывались: казалось тогда, что обмен не совершится, что между ними не будет согласия. Хенго делал вид, что свои вещи укладывает в сумки, а парни, по приказанию Виша, убирали кожи… Наконец, Хенго протянул руку, а старый Виш ударил по ней своею рукою. Сделка увенчалась успехом. Виш пересчитал приобретенный товар и сейчас же разделил его среди всеобщего восторга. Сыновья кланялись ему в ноги, женщины смеялись от радости… Немец складывал кожи, связывал их и укладывал янтарь.

Хенго совсем выбился из сил за этой работою: он напился воды и присел на скамью…

— Ну вот, смотри, — сказал хозяин, — сколько мы тебе дали, а взамен, что мы получили! В две руки все спрячешь! Почему это все ваше так дорого, а наше — дешево?

Хенго улыбнулся.

— Во-первых, — начал он объяснять, — я жизнь подвергал немалой опасности, пробираясь к вам с моим товаром. Не легко путешествовать! А то, что я вожу с собой, этого земля не дает и люди не делают, а только одни духи, живущие в пещерах… Они похожи на крошечных людей… За этим металлом они должны входить в самую глубь земли… Немало земли потопчешь, пока вымолишь у них хоть немного этих вещей… Не день и не два, но целые месяцы и годы едешь к ним… да! Каждый день жизнь в опасности: дикие звери, да и чужие люди, всегда готовые обокрасть путешественника, — это ведь не шутки! Хотя и знаешь все реки, овраги и горы, но не раз заблудишься… Иногда есть нечего, а часто и отдохнуть негде… Хорошо и то, что жизнь сохранишь! И что же тут удивительного, что за малый кусок металла много берешь. Для вас лес и дикий зверь — это забава, янтарь море дает и земля рожает…

Виш молча слушал. Работники и сыновья его отошли в сторону; женщины болтали весело в соседней избе, одна только Дива, красавица, дочь Виша, не принимала в общей радости никакого участия: она стояла в полуоткрытых дверях и прислушивалась к общему говору.

Виш говорил тихо, Хенго ловил его слова на лету.

— А если так трудно и опасно развозить товары, — сказал Виш, — так зачем ездить? У тебя должна же быть земля и хижина?

Хенго нахмурил брови.

— А ты зачем ходишь на охоту, зная, что звери свирепы и дики? — возразил он Вишу. — Значит, уж на роду так написано: человек не в силах переменить своей жизни. Я не гоняюсь за богатством, а за судьбою своей, которая заставляет идти все вперед. Целые народы откуда-то с востока приходили, оставляли свою землю, искали новой, а разве у них был недостаток в земле? Точно так и мой дух заставляет меня скитаться по белу свету.

— Во многих землях бывал? — спросил Виш. Хенго улыбнулся.

— В стольких землях, что и не упомню, из скольких рек воду пил, через сколько гор проходил; два моря видел… а языков, которые приходилось слышать, не сумел бы перечислить; а разных людей сколько?!

— Из всех народов, говорят, наших больше всего, — сказал Виш. — Поляне понимают и тех, которые по Одеру живут и по Лабе, и Поморцев, и Рап на Острове, Сербов и Хорватов тоже, и Моравцев вплоть до Дуная… и дальше. Кто их всех пересчитает! Наших больше, чем звезд на небе.

— Гм! — произнес Хенго. — И наших тоже довольно…

— А земли вдоволь, всем хватает, — продолжал Виш, не обращая внимания на слова Хенго. — Каждый у себя дома всегда найдет, что ему нужно: мать-землю под ногами, солнышко над головою, воду в реке, а хлеб в руках.

Хенго молчал.

— Хотя оно и так, — сказал он наконец, — а все ж одни на других нападают: кто с голода, кто с жадности, а часто и ради пленных, если в них недостаток…

— Это у вас так, — заметил старик. — Нам войны не надо, мы вовсе не любим ее. Наши боги любят мир, и мы тоже.

Эти слова не понравились немцу.

— А кто вас станет беспокоить? — спросил он. — Земли много, конца ей нет; лес — войти легко, но как выйти потом?…

— Мы у вас научились воевать и защищаться, — сказал Виш, — прежде об этом мы и понятия не имели. Правда, где-то там, у заката солнца, ваши духи делают оружие лучше нашего, но и наши старые камни да палицы делают свое дело так же хорошо.

— Мы уже успели забыть о камне, — возразил Хенго. — Старые молоты давно уж лежат в могилах, и вряд ли отыщет их кто-нибудь. Камень ни на что не годен, когда есть металл, а маленькие духи все больше и больше выносят его из земли.

— К нам его привозят со стороны моря и из ваших земель, — продолжал Виш, — а все же мы учим детей уважать камень, потому что боги сами выучили наших предков, как его обделывать. В каждую могилу мы кладем молот — божью секиру, каменную, чтоб умерший мог представить ее своим богам и показать, кто он и откуда пришел. А то иначе боги не узнали бы его. И так будет во веки веков и у внучат наших.

Хенго с любопытством ловил каждое слово Виша. Старик поднялся со скамьи, протянул руку на полку, над мисою с тестом, на которой лежали каменные молоты и топоры с деревянными ручками, взял их несколько в обе руки и, показывая немцу, проговорил:

— Это нам досталось в наследство от дедов и прадедов. Они били ими врагов, убивали жертвы богам и охотились на зверей. Если бы не камень, не было бы ни жизни, ни человека. Из камня произошел человек и жил помощью камней. Из камня вышел первый огонь, он зерно обратил в муку — и да будет благословлен! Ваш металл ест и вода, и земля, и воздух, а нашего камня ничто не портит!

После этих слов Виш осторожно положил молоты на полку.

Во время разговора Виша с гостем служанки хлопотали около печи, приготовляя ужин. Яга стояла в открытых дверях, ведущих в следующую избу, и присматривала за ними. Вместе со служанками работали и дочери и невестки Виша; одна только Дива со сложенными на груди руками, с венком цветов на голове, издали присматривалась ко всей этой суетне. Она была моложе всех в доме, любимицей родителей, притом красивее всех и пела песни: лучше ее никто не умел петь. Мать выучила ее прелестным рассказам, отец ей одной передавал старые предания. Все знали, что ее навещали духи; что ночью духи нашептывали ей такие вещи, о которых никто — ни мать, ни отец даже — не знал. Кто хотел узнать свое будущее, обращался к ней: она посмотрит, бывало, подумает и скажет. А песни у нее родились, точно весною цветы на прибрежном лугу- Когда на перекрестках или у священных источников ее семейство складывало жертвы богам, она была первою в этом деле, и все уступали ей первое место, и все уважали эту избранную богами девушку: ни один парень не осмеливался взглянуть на нее. Все знали, что она любимица богов и духов. Вот почему она не боялась идти в лес, в те места, где пребывали духи, летая над ручьями и оврагами; никто, кроме нее, не посмел входить в такое место. Дива знала, что невидимая рука всегда защитит ее от нападения дикого зверя или оборотня, не допустит подойти к ней ужу или дракону.

У огня приготовляли ужин, который по случаю прибытия гостя был несколько лучше обыденного. В большом горшке Яга велела сварить мясо с крупою. Тут же у самого огня поджаривали большой кусок свежей козлятины. По приказанию Яги на столе в деревянных кувшинах парни поставили мед и пиво. По всему было видно, что Виш не бедный кмет; и молока было вдоволь, а хлеба и калачей очень много.

Когда все было готово, Виш попросил гостя занять место за столом, а сам сел на обыкновенном своем месте. Рядом с ним сидели сыновья, а несколько дальше работники… Девицы и женщины не сели вместе с мужчинами: они прислуживали. Молча принялись все за мясо, отрывая куски пальцами, только Хенго вынул небольшой нож и начал резать мясо для себя. Этот чуждый полянам обычай обратил общее внимание, так как здесь ножом резали только один хлеб, а все остальное ели и делили пальцами. Расставленные пиво, мед и воду женщины разливали в небольшие деревянные кувшины и подавали сидящим за ужином… Виш вылил немного пива на пол… Хенго, которого голод сильно беспокоил, ел и пил много и только когда наелся вдоволь, вспомнил о своем сыне. Он обратился с просьбою к хозяину, чтобы тот приказал накормить Герду. Виш кивнул головою.

— Ешь и не беспокойся, — сказал он Хенго, — о нем не забудут. У нас такой обычай, что заботятся не только о хозяине, но и о его слугах; если бы у тебя были с собой собаки, и они не околели бы с голоду. Кто знает, что носят в себе звери, которым боги отказали в речи? Они ведь понимают нас, стерегут при жизни, а после смерти жалеют.

Виш говорил это, поглядывая на своих собак, которые, вырвавшись из заточения и почуяв ужин, вошли в избу, влезли под стол и грызли кости, которые бросали им ужинающие.

Солнце клонилось к закату, когда, наевшись и напившись, Виш встал, а вслед за ним все оставили свои места. Поднялся с места и Хенго; мужчины вышли на двор, уступая свои места женщинам.

Старик повел немца к реке, на то же место, где они сидели недавно. По пути Хенго оставил свои мешки и сумки в сарае, так как чуть свет он намеревался отправиться в путь. В роще пели соловьи, над болотами летали крикуньи-птицы, наполняя воздух своими возгласами, в лесу куковала кукушка, а на лугу, в тростнике, коростель, точно часовой, вскрикивал время от времени… В нескольких шагах от того места, где сидели Виш и Хенго, два аиста, гнездо которых виднелось на одной из крыш, прохаживались взад и вперед, время от времени наклоняя свои клювы для поимки перепуганных лягушек.

 

III

Немного помолчали, Виш взглянул на немца.

— К нам-то ты пробрался благополучно, а дальше как? Куда думаешь ты ехать?

— Куда? — повторил Хенго, как будто желая избежать вопросов Виша, которому не намерен был высказать истину. — Куда? Да я и сам еще хорошенько не знаю. Ты здесь на большом пространстве расселся со своим семейством; ты здесь властелин… Я раз уж был у тебя и теперь вздумал заехать к знакомому. Дальше пустыня; ехать, хотя бы и по течению реки, нелегко, того и гляди, попадешь впросак, а еще хуже — натолкнешься на толпу злых людей, которые всегда готовы отнять жизнь у каждого встречного. По мелким лесным хижинам не стоит развозить товара, немного пользы из этого… но… где-то здесь близко живет ваш князь… Если бы недалеко, я бы поехал к нему…

Виш сдвинул седые брови, а рукою указал по направлению вправо, не говоря ни слова.

— Да, есть у нас князь… в городе, на озере, и отсюда можно доехать к нему в один неполный день. Князь, князь! — повторил Виш с досадою. — Этот князь хочет распространить свою власть на всех, он все наши земли считает своими, по всем кнеям охотится и со своими вооруженными людьми выделывает, что только ему на ум взбредет… Это — жестокий человек, попасть к нему в руки все равно, что к голодному волку в пасть… но у людей есть разные средства и против волков.

— Ваш князь ведь не чужой человек, — сказал Хенго, помолчав немного, — нужно же, чтоб у народа был глава и вождь, что же бы он сделал, если б враги напали на него?

— Да хранят нас боги от нашествия врагов, — проговорил старик. — Мы знаем хорошо, что до тех пор наша воля, пока мы живем мирно. Придет война, за ней явится неволя. А кто воспользуется военного добычею? Ведь не мы, а наш князь и его слуги. Враг уничтожит наши хаты, уведет с собою скот, а князь возьмет себе пленных, да и всю добычу. Только и пользы, что дети наши погибнут, а кто положит голову на поле брани, тому и могилы не насыпят, вороны разнесут его тело.

Виш махнул рукою и глубоко вздохнул.

— А сильный ли владыка этот князь, который живет в городе? — полюбопытствовал Хенго.

— Боги сильнее его, — проговорил Виш, — и громада тоже сильна… Я даю ему оброк такой, какой он приказывает; дальше я и знать его не хочу; ни его, ни целого их Лешковского племени.

— Ты у себя господин, — сказал Хенго, желая этим смягчить старика.

— Верно, — отвечал Виш. — А если бы им вздумалось мешаться в мои дела, то есть еще незаселенные земли, я ушел бы, как уходили мои отцы в другое место, где не знают ни войны, ни рабства. Запахав новую границу черными волами, я бы нашел себе и своим новое жилище.

Презрительная, едва заметная улыбка скользнула по губам немца, который затем сказал:

— Знаешь, что: если бы ты мне указал путь, ведущий к Гоплу, да к княжему Столбу, кто знает, пожалуй, я бы поплелся туда, хочется посмотреть немного и на княжий мир.

Хозяин призадумался.

— Впрочем, испытай счастье, — сказал он. — Ваши бывали у него, многих и теперь у него встретишь. Жена у него из немецкой земли, по немецкому обычаю ему хотелось бы и нами управлять.

Старик поднялся с камня.

— Солнце еще на небе, и ноги у тебя крепки, — сказал он, — пойдем за лес, на гору, откуда видно далеко; видна и дорога к княжему Столбу… Что ж, хочешь взойти на гору?

Немец оставил свой лук и пращу в избе; он колебался, не зная, можно ли с пустыми руками отправиться в лес.

— Так просто? Не имея оружия в руках? — спросил он.

— Я здесь на своей земле, — отвечал старик равнодушно, — меня здесь и звери не трогают… Другого оружия мне не надо, кроме этого рога, — продолжал Виш, вынимая из-за пазухи небольшой рог и показывая его немцу. Лишь звук разнесется по лесу — поймут.

Они отправились вместе. Зеленый луг от ручья легко поднимался все выше и выше к лесу. Среди засек старик отыскал проход и тропинку. Через несколько минут лесная глушь окружала их со всех сторон; здесь Виш, точно у себя дома, несмотря на то, что не было ни одной тропинки, шел вперед, не останавливаясь ни на минуту. Хенго следовал за ним; они оба молчали. Лес, расположенный по холмистому и крутому пространству, становился все гуще, все темнее. Среди листьев порхали птицы, которым чужие мешали уснуть. Они, казалось, сердились на старого хозяина, что мешает им спокойно отдыхать. Синие крылья сивоворонки мигнули перед их глазами, сорока в белой юбочке и целый полк пернатых обитателей леса громко заявляли свое неудовольствие. Из-за дерева выглянула лисица и исчезла в своей норе. По ветвям прыгали белки, так ловко перескакивая с одной ветви на другую, что трудно было уловить глазом их движения. Старик время от времени подымал вверх голову и осматривал борти, которых здесь было чрезвычайно много на всех деревьях; запоздалые пчелы возвращались с поля, неся богатую добычу, и торопились добраться до своих жилищ раньше, чем падающая роса успеет отягчить их крылья своими бриллиантовыми каплями.

Немцу, не привыкшему к путешествию пешком, трудно было следовать за стариком, взбиравшимся с ловкостью молодого охотника на высокий холм. Вдруг лес стал так редок, что, стоя на поляне, заросшей густой травою и составлявшей вершину холма, можно было видеть всю большую долину, лежавшую у подножия его. Среди поляны возвышалась земляная могила, на которую взошел Виш, за ним последовал Хенго. Перед ними расстилался прелестный вид, поражающий своею грандиозностью. Здесь Виш считал себя властелином. Хенго стоял и глазам своим не верил: он был поражен. Долина, большею частью покрытая густым лесом, купалась в золотых лучах заходящего солнца; светлые лучи озаряли вершины деревьев, скользили по поверхности синеватых вод озер и ручейков. Хенго казалось, что вся земля, весь мир зарос непроходимым лесом, широким, как беспредельное море, и, как море, синеющим вдали. Точно волны, колебались вершины деревьев. Среди этой темной зелени елей и сосен местами виднелись золотистые пятна озерков и группы майской зелени берез и лугов, усеянных цветами. Вдали круг деревьев становился все гуще и темнее… Кроме отдельных верхушек гигантов — лес казался длинной синей полосою. Шум этого леса едва долетал до ушей наших спутников. Только в двух местах подымались два синих столба дыма. Ветер утих совершенно. По всему пространству расстилалась над землею длинными поясами вечерняя роса. Виш указал рукою в правую сторону.

— Там. К концу дня верхом туда легко доехать. Следуй все по течению реки, а пройдя все впадающие в нее ручьи, переезжай ее в брод и…

Виш остановился. До его ушей, привыкших различать самый отдаленный звук, долетел какой-то шорох. Он опустил голову и прислушивался. Хенго тоже слышал какой-то глухой топот, который приближался с каждою минутой. На лице Виша выразилось неудовольствие; он еще раз указал рукою и спросил:

— Понимаешь? А теперь, — добавил он, — уйдем отсюда. Боюсь, не вызвали ли мы волка из лесу. Слышу топот вдали. Верно, это скачут княжеские слуги, голодная толпа, которая никогда не отойдет с пустыми руками. Зачем они едут? Куда? Да к кому же, если не к старому Вишу, у которого всегда найдется старый мед.

Старик, не обращая внимания на немца, возвращался тем же путем, которым они прошли до самой вершины холма. Но теперь старик шел гораздо скорее и, пройдя лес, спускался вдоль по долине… Здесь на берегу реки они заметили пять всадников. Впереди скакал начальник, за ним по двое в ряд четыре его спутника. Нетрудно было догадаться, что скакавший впереди старше всех. Одежда его и лошадь более красивые, чем у остальных, позволяли догадываться, что это княжеский слуга. Это был широкоплечий мужчина, длинные волосы закрывали его лицо и спадали на плечи. На голове он имел круглую шапку, украшенную белым пером; одежда его из светлого сукна была обшита красною лентою; большой меч, лук и большой мешок со стрелами составляли его оружие. Едущие за ним держали в руках топорики, на плечах у них висели луки и пращи. Каждый из слуг был обвешан сумками. Виш, увидев всадников, нахмурился, точно ненастная ночь; он схватил рог и три раза затрубил, давая знать таким образом своим о приближении всадников.

Когда звук рога раздался в воздухе, всадники прибавили шагу; они осматривались по сторонам, желая узнать, кто трубил. Впрочем, Виш и не желал скрываться; напротив, он пошел к ним навстречу.

— Эх, проклятые змеи! — ворчал Виш. — Ненасытные драконы! Княжеские слуги, чтоб им гром ободрал кожу! Тебе это на руку, — продолжал Виш, оборачиваясь к немцу, — потому что тебя и твои сумы они охотно возьмут с собою, но для меня…

Хенго старался придать своему лицу равнодушное выражение; он не желал выказать своих чувств Вишу.

— Если мне будет угрожать что-нибудь нехорошее, — сказал он, — надеюсь, что гостеприимство заставит тебя вступиться за меня.

— Да, если мне самому удастся от них отделаться, — сказал Виш. — Их всего пять человек, это немного, мои парни вмиг сумели бы связать их, но у княжего Столба найдется их вдесятеро больше для того, чтобы отомстить мне.

Княжеский слуга Смерда, ехавший впереди, увидев Виша и догадываясь, а может быть, узнав в нем хозяина, остановил лошадь. Смерда, как и его товарищи, разглядывали не столько Виша, сколько немца. Они видели в нем чужого, а чужой был для них теперь находкой.

Виш поклонился Смерде, но тот не ответил на его поклон. Хенго тоже поклонился; он побледнел, чувствуя, что глаза всадников испытующим взглядом окидывают его.

— Кого это ведешь с собою, старый? — кричал Смерда. — Чужой? Откуда?

Четыре всадника окружили Хенго со всех сторон.

— Я живу на Лабе, торговец, человек спокойный, не чужой, — сказал Хенго, принимая более уверенный вид, — я не чужой, потому что мне не впервые приходится быть здесь с товаром… Меня свободно пускают…

— Знаем мы этих спокойных людей! — крикнул Смерда, смеясь. — Знаем мы их… А кто знает, зачем вы высматриваете наши земли, зачем вам знать дороги, ведущие к нам? Зачем вы узнаете, где можно пройти реку вброд, зачем нарезываете знаки на деревьях? Это все для того, чтобы потом привести других.

— Это смирный человек, — проговорил Виш, — оставьте его в покое. Я с ним хлеб ломал.

— А мне какое дело? — возразил Смерда. — Князь строго запретил пускать чужих. Он пойдет с нами.

— Я готов идти с вами хоть сейчас и пойду по доброй воле, милостивый воин, — сказал Хенго, — а когда я упаду на колени перед князем, он отпустит меня, потому что он справедливый властелин. Я приехал с моим сыном-подростком, нас всего двое… Что же я могу сделать такому могучему князю?

— Свяжите ему руки! — крикнул Смерда, обращаясь к слугам. — А там мы увидим!

Едва Смерда успел высказать свое приказание, двое слуг подскочили к немцу и связали ему руки. Смерда направился к хижине Виша.

У забора стояли сыновья и работники; в воротах дожидалась старуха Яга, с такою же старою служанкою, но не было видно ни одной из молодых женщин. По знаку, данному Вишем, все молодые женщины спрятались в избы или ушли в лес, чтобы не встречаться с чужими нахальными людьми. Лицо старого Виша повеселело, когда он заметил, что на дворе не видно ни дочерей его, ни невесток.

Смерда у ворот соскочил с лошади; его слуги сделали то же; двое из них ввели Хенго, которому связали обе руки. Они смеялись над ним, толкая его и не жалея пинков и ударов. Лошадей отвели в сарай, а сами всадники направились в избу. На пороге стояла Яга и, с низким поклоном приветствуя прибывших, приглашала их войти в избу. Виш шел за ними; он молчал и хмурился. Когда чужие вошли в избу, она наполнилась шумом и криком. Смерда занял на скамье у стола первое, хозяйское место. Незваные гости начали. кричать во все горло, чтобы им подали пива и меду; парни принесли тотчас же и то, и другое, желая избавиться от криков и ругани посетителей. Хозяин, не говоря ни слова, сел на скамье, вдали от шумевших княжеских слуг.

— Ну, старый хозяин, — сказал Смерда, — ты, верно, догадываешься, зачем мы приехали к тебе?… С тебя следует князю оброк.

— А разве давно я отдал его? — угрюмо сказал Виш в ответ.

— Не думаешь ли ты считаться с нами? Кмет с князем! — засмеялся Смерда.

— Да, кмет с князем, потому что здесь, на своей земле, я князь, — сказал Виш. — Вы готовы кожу с нас драть под предлогом нашей защиты.

Смерда хотел было засмеяться, но когда посмотрел на старого, принявшего гордый вид, у него отпала охота; он стал гораздо ласковее.

— Пейте, и да будет вам на здоровье, как я желаю, — продолжал старик, — а затем мы поговорим о деле.

Княжеский слуга, подумав немного, понял, что здесь лучше и безопаснее не пускать в ход насмешек, и принялся за пиво. Его товарищи черпали пиво и пили молча. Хенго со связанными руками стоял у двери. Смерда, напившись вдоволь, обратился к немцу:

— Где твои лошади и сумы?

— Они будут завтра вместе со мною у князя, — отвечал Хенго, — я прошу оставить меня в покое.

— Сделаю с тобою, что мне вздумается! — воскликнул Смерда.

Виш хотел уже вступиться за чужого, но немец быстро подошел к Смерде, наклонился к нему и начал шептать ему что-то на ухо. На его лице не было заметно испуга… Видно, угрозы Смерды не оказывали своего действия. Во все время, когда Хенго говорил, лицо Смерды морщилось, изменялось и, наконец, совсем повеселело. Он искоса посмотрел на немца, встряхнул головою и, обращаясь к своим людям, сказал:

— Развязать ему руки, завтра он отправится с нами в город; князь скажет, что с ним делать.

Хенго, освободившись от связывавших его руки веревок, с опущенною на грудь головою сел в угол. Смерда, не думая более о пойманном немце, обратился к Яге:

— Э, старуха-мать, — сказал он весело, — а где же твои невестки и дочери? Мы бы охотно поглядели на них — у них гладкие личики!

— Вы не увидите их, — сказал Виш. — Какое у вас к ним дело? Яга же ответила на вопрос:

— С утра их нет дома. Они все ушли в лес за грибами, за рыжиками; пожалуй, не вернутся раньше завтрашнего дня.

— В лес! — засмеялся Смерда, которому вторили слуги, повеселевшие от пива и меду. — Ой, жаль, что мы не встретили их на пути. По крайней мере, было бы с кем повеселиться, хотя бы и до следующего утра.

Виш грозно посмотрел на Смерду, у которого пропала улыбка и слова замерли на губах от этого взгляда.

— Счастье ваше, что за такою забавою не застали вас их отец и братья, — сказал Виш, — а то бы вам пришлось бы навсегда остаться в лесу; только волки да вороны знали бы, что с вами случилось.

Медленно, угрюмо высказал это Виш. Смерда нахмурился. Его товарищи суетились около пива, он тоже подошел к ним. Между тем, по данному знаку, сыновья Виша подошли ближе к столу, к ним приблизилась и Яга, а старик хозяин сначала поправил дрова в печи, потом направился к двери, напился воды из ведра, стоявшего у порога… Здесь сидел Хенго. Виш рукою дал ему знать, чтобы он вышел на двор… Хенго исполнил желание Виша, и они оба вышли в сени.

Старик молча указал своему гостю рукою на двери и на ворота в заборе, давая таким образом знать, чтобы немедленно уходил, но немец шепнул ему на ухо:

— Я их не боюсь; они мне ничего не могут сделать, а с ними легче доехать к княжескому Столбу. Только я не возьму с собою всего товара, чтобы напрасно не таскать тяжелых мехов.

Виш с удивлением посмотрел на Хенго.

— Отчего же ты не хочешь уйти? Я не желаю, чтобы под моей кровлею с тобою случилось несчастье.

Хенго улыбнулся.

— Да я их не боюсь; они только пугают, — объяснял он, — я сумею с ними сладить… откупиться от них не трудно… Не беспокойся, позволь только оставить у тебя одну из моих сумок.

Виш молча согласился на эту просьбу, а немец сейчас же направился к сараю, откуда какое-то время спустя работник вынес большую суму и спрятал ее в избе. Хенго, поблагодарив хозяина, вернулся в избу и сел на прежнем месте у дверей. Никто не обратил внимания на его отсутствие.

В избе весело разговаривали и хохотали. Смерда, болтая со старухой, смеялся во все горло, а слуги вторили ему усердно. Они продолжали пить и смеяться до глубокой ночи; тогда один из работников принес лучины, воткнул их между щелями и зажег: лучины осветили комнату. Заметив свет, Смерда огляделся по сторонам, отыскивая глазами хозяина.

— Где же хозяин? — крикнул он.

Виш стоял у порога; Яга толкнула его — старик неохотно вошел в избу. Видно было, что приезжие пришлись ему не по вкусу. Смерда подошел к нему, сделал знак рукою, и они оба вместе вышли из дверей во двор.

— Я приехал к тебе по приказанию князя; еду с таким же приказанием и к другим кметам и жупанам, — сказал Смерда. — Князь посылает вам поздравление.

Старик поклонился и провел рукою по волосам: он, видимо, не был доволен вниманием князя.

— Поздравление — княжеская милость, — заметил он, — но, должно быть, дело не в нем. Когда князь поздравляет, это значит, что он чего-нибудь требует; иначе он и не подумал бы о существовании кмета.

Смерда моргал глазами, сдвигая брови.

— У нас большой недостаток в людях, — сказал Смерда. — Ты должен дать кого-нибудь из своих, чтобы пополнить княжескую дружину. Она ведь и тебя, и твою семью обороняет.

— Что же? Разве вы собираетесь воевать?

— Мы-то и не думаем, но в городе надо всегда быть готовым на случай защиты, — объяснил Смерда. — Двое из наших умерло от моровой язвы, одного зверь разорвал в лесу; князь также убил одного… Нам и нужны люди… У нас в городе отлично. Дружина голода не знает; каждый ест вволю вместе с княжескими собаками и по целым дням ничего не делает. Пива сколько угодно. В случае войны каждому что-нибудь перепадет из добычи.

— Если он не попадает в плен, — сказал Виш.

— Если не двоих, так уж одного придется тебе отдать, — заключил Смерда.

— А если и одного не дам?

Смерда не ожидал такого вопроса: он задумался.

— Тогда я на веревке поведу тебя к князю, — сказал он решительно.

— Хотя я свободный кмет? — спросил Виш.

— А мне какое дело! Князь велел.

— Да, да! — сказал Виш, хмурясь. — Новые обычаи, новые порядки завелись у нас. Смотрите, как бы вас самих кметы не потащили на веревках, когда им все это надоест.

Смерда помолчал, потом сказал:

— Не сопротивляйся княжеской воле. Князь теперь злится, точно дикий зверь. Случается, задремлет он и, вдруг проснувшись, скрежещет зубами и точно волк завывает. Он грозит кметам. Двоих не надо; дай хотя одного парня и мех для меня, а то моя шуба вся истрепалась на службе.

Виш задумался и долго стоял на дворе, не отвечая Смерде. Наконец пригласил его войти в избу. Старик сел на скамье, он держал палку обеими руками, положив на них голову и водил глазами по своим парням, как бы искал в их среде жертвы.

— Эй, Самбор, — крикнул он наконец, — поди-ка сюда.

Самбор стоял с княжескими слугами и весело болтал с ними. На зов старика он выпрямился и подошел к нему.

— Тебе, брат, полевая работа не по вкусу; домашние хлопоты ты тоже не особенно долюбливаешь, — сказал старик Самбору. — Ты охотнее поешь, да без дела сидишь, чем работаешь… Ты как раз годишься для городской жизни; препоясать меч, да белое перо заткнуть за шапку и выказывать свою красу перед женщинами — это как раз по тебе. Я и решил, что ты охотно пойдешь служить князю.

Самбор, лицо которого недавно еще весело смеялось, услышав обращенные к нему слова Виша, побледнел как холст. Беспокойным взором он окинул всех сидящих на скамье, заметил, с каким любопытством Смерда следил за каждым его движением, и упал на колени.

— Эх, отец, господин мой, — вскричал он, — за что же ты меня хочешь отдать в плен, в тяжелую неволю?

— Какая неволя? — заметил Смерда. — Ты будешь воином. У князя лучше, чем здесь, а если понравишься князю, кто знает, что из тебя выйдет?

Виш гладил Самбора рукой по голове.

— Один должен идти за всех, — сказал Виш, — твоя очередь, Самбор.

Старуха Яга, стоявшая около Виша, заломила руки от отчаяния; хотя Самбор не был ее сыном, но он воспитывался у них, и они любили его, как родного сына…

Другие парни, испуганные словами Виша, отошли в сторону; веселый смех умолк. Смерда положил свою широкую руку на плечо Самбору, как бы желая взять его в свою собственность.

— Ну, пойдешь с нами, — сказал он.

Самбор поднял глаза на Виша, не зная, что ему делать, что отвечать Смерде. Виш посмотрел на него; глаза старика высказали ему что-то такое, что только они вдвоем поняли. Самбор успокоился и встал, он молчал, он явно был огорчен своею судьбою, но не жаловался на нее.

Если бы кто-нибудь вздумал вслушаться в звуки, раздавшиеся внутри хижины после того, как Яга вышла из избы, — тот наверное догадался бы, что все женщины оплакивали несчастного Самбора. Ни одна из них, однако, не посмела рыдать вслух, чтобы чужие не узнали женских голосов и не догадались, что девушки скрывались от них. Яга подала ужин Смерде и прибывшим с ним княжеским слугам, которые, высушив до дна все кувшины с пивом и медом, по приглашению хозяина отправились в большой сарай, где уже было приготовлено сено для ночлега. Тут же стояли и лошади немца. Хенго пользовался теперь полною свободою; о нем теперь и не думали. Несмотря на это, он не уходил, он ночевал вместе с Гердою при своих лошадях.

Виш и Самбор остались одни на дворе. Молодой человек хотел что-то сказать своему хозяину, но Виш дал ему знак рукою, чтобы он молчал и следовал за ним. Они вышли через ворота и остановились на берегу реки. Старик сел и долго думал о чем-то, не говоря ни слова. Месяц отражал свой бледный образ в реке. Соловьи пели.

— Не плачь, Самбор, и не унывай, — начал Виш, — никто не может знать вперед, какая участь назначена ему судьбою. Они захотели взять одного из вас, но я и без этого намеревался послать кого-нибудь, потому что мне и нашим это необходимо.

— За что же меня ты высылаешь из дома? — едва слышно спросил Самбор.

— Потому, что ты умнее других, — пояснил Виш. — Потому, что у тебя есть и язык, и глаза, ты любишь нас больше других, да и я полагаюсь на тебя и люблю тебя. Хотя ты мне чужой, но я считаю тебя своим сыном. Я послал бы одного из моих сыновей, но они оба земледельцы и работники, притом охотники и умеют ходить за пчелами; а ты любишь пение, но умеешь думать…

Старик остановился, прислушиваясь к вечерней песне лесов и реки, а затем продолжал, понизив голос:

— Помни, Самбор, я посылаю тебя не на гибель, а потому что так необходимо. У нас приготовляются важные дела, князь хочет водить нас за нос, сделать нас своими рабами и постричь нас в немцы… Он в постоянных сношениях с немцами… Все это становится нам невтерпеж. Мы ничего не знаем, что они там делают, и можем внезапно превратиться в рабов. Ты иди к ним, смотри в оба, слушай, внимай всему. Мы должны знать все, что у них происходит. За этим-то я тебя и посылаю. Рот закрой, а глаза держи открытыми; кланяйся и прислуживай; а о нас никогда не забывай. Иногда придет кто-нибудь из наших, ты ему и расскажешь обо всем, что услышишь и увидишь. Пора уж, пора; одно из двух: или Лешки нас спутают, или мы их сотрем с лица земли. А пока… цыц!

Старик закрыл рот пальцами. Самбор подошел к нему и обнял его колени.

— Ах, — сказал он, — тяжело оставлять вас и идти к чужим. Я надеялся и жить, и умереть в твоем доме…

— Не на вечные же времена идешь ты к ним, — прервал его Виш. — Когда настанет удобное время, я извещу тебя, и ты вернешься. Многому ты там научишься, многое увидишь, узнаешь; они перед тобою не будут скрываться. На Купалу, на Коляду отпустят тебя домой, а до княжеского столба не очень далеко!

Виш провел рукою по волосам Самбора. Несмотря, однако ж, на обещания и утешения старика, молодому парню казалось, что большой камень придавливает его.

— Отец мой, — шептал он, — все, что прикажешь, я исполню. Но здесь у вас я был на свободе, а там ждет меня неволя и угрозы. Здесь перед тобой все мы твои дети, у них — рабы. Горек хлеб, который дают в неволе.

Виш точно не хотел слушать этих жалоб; он не ответил на них ни слова.

— Смотри и учись, — повторил он, — запомни все. Нам приготовляют там неволю; если теперь мы не подумаем о себе, после нам придется горько плакать. А кто из нас знает, что жарится и варится в их волчьей яме? Ни один кмит не имеет там своего человека. Я и посылаю князю твои глаза вместо своих. Князь — ужасный зверь, но он любит поклоны, ну, и кланяйся, попадешь в милость у него, а тогда перед тобою уже не будут скрываться. Они с пьяна, — а пьют они много, — выскажут все: пиво развязывает язык.

Старик говорил все тише, время от времени ударяя молодого человека по плечу. Самбор стоял с поникшею головою. Луна уже успела выплыть высоко на небе, когда они разошлись после длинного разговора. Самбор долго еще стоял на дворе. Собаки подошли к нему, весело виляя хвостами. Он прислушивался к песне соловья, кваканью лягушек и шепоту лугов, как бы желая заучить каждый звук, каждый перелив соловьиного голоса, которые не скоро надеялся услышать.

Думы отгоняли сон от него, он сел на большой колоде и здесь не сомкнул глаз ни на минуту, просидел до следующего утра.

В избах начали суетиться женщины. Самбор встал и направился к воротам, ведущим в поле. Яга вышла ему навстречу.

— Милый ты мой, голубчик мой, не бойся, не унывай — вернешься, — говорила Яга, хотя слезы лились из ее глаз.

В эту минуту в полуоткрытых дверях избы показалась Дива. Она заплетала свои косы, глядя задумчиво куда-то вдаль. Увидев Самбора, Дива улыбнулась.

— Что с тобою, Самбор? Почему ты такой печальный? — спросила она спокойным, но каким-то певучим, протяжным голосом. — Что с тобою? Не стыдно ли тебе иметь страх в сердце, а слезы на глазах? Не каждому суждено сидеть в избе и отдыхать; разно бывает, судьба не одна для всех. Нечего плакаться на свою судьбу! Я иногда вижу далеко, далеко… иногда и предскажу, что будет завтра… Тебе там ничего не сделают, верь мне.

— Жаль мне бросать вас, — сказал Самбор, — скучно там будет.

— И мы о тебе будем скучать, — проговорила Яга.

— И мы о тебе, — повторила Дива. — Но ты скоро вернешься.

— Когда? — спросил Самбор.

Она опустила руки, глаза вперила в землю; она имела теперь торжественный вид и начала говорить, не подымая глаз на Самбора:

— Вернешься, вернешься, когда над Гошюм покажется зарево, трупы поплывут по озеру. Князь оставит старый лес, наступит новое управление. Когда ветер разнесет пепел; когда вороны насытятся; когда все пчелы соберутся; когда новый сруб поставят на Леднице, на озере, ты вернешься цел и невредим со светлым мечом, со светлым челом.

Дива с каждым словом понижала голос, наконец, совсем замолкла. Она подняла глаза на Самбора и обеими руками послала ему прощание. Дива улыбалась светлою, полною надежды улыбкою. Вдруг, как бы опомнившись, она вбежала в избу, затворяя за собою двери.

 

IV

Постоянные жители и пришлые, ночевавшие в жилище Виша, очень рано утром пробудились от сна; в избах и сараях началось движение. Парни выгоняли скот, женщины отправились за водою. Смерда и его слуги тоже проснулись. Хенго отправил своего сына с лошадьми к реке; служанки разводили огонь. Виш, накинув на плечи сермягу, вышел во двор посмотреть, что обещал начинающийся день: хорошую погоду или ненастье.

Небо было покрыто серым покровом, который только на востоке краснел и разгорался; хотя ветру на земле не было, но облака высоко клубились, вспучивались и, точно желая обогнать друг друга, неслись куда-то на запад. Над болотами недвижно висел в воздухе густой туман, подобный спустившемуся облаку. Капли росы, точно прозрачные стеклянные слезинки, светились на траве и листьях. В сарае блеяли овцы, на лугу ржали лошади, река журчала, протекая по камням, а соловей все еще пел свою песню, не уставая ни на минуту. Два ворона прилетели с запада, покружились над избою Виша и лениво полетели дальше… Старик посмотрел на них и печально кивнул головою.

Служанки принесли из сарая парное кобылье молоко в большом горшке и поставили его на столе, на котором Яга также приготовила пиво и мед. Тут же был и хлеб, и лепешки для гостей, которые не должны были выехать из дома, не подкрепив сил своих на дорогу. На скамье Виш разложил медвежью кожу. Он, конечно, охотнее оставил бы ее у себя, но нельзя было отказать Смерде, который назло всегда мог нажаловаться князю на Виша и его семью.

Самбор приготовил свой узелок, натянул на ноги кожаные сапоги и крепко завязал их. Пращу и лук он заложил себе за плечи, воткнул топор за пояс и был готов отправиться в путь. Невесело было у него на душе. Он старался утешить себя надеждою, что, скитаясь по белу свету, увидит и услышит в один день более, чем дома во всю жизнь. И все-таки ему жаль было бросать своих, и он не мог отвести глаз от хижины Виша, сараев, изб сыновей старика; но кроме старой Яги, вынесшей ему калач на дорогу, Самбор больше никого не увидал из женщин. Только парни прощались с ним, вешаясь ему на шею.

Смерда со своими людьми, Хенго и старый Виш собрались около огня. Все торопились ехать, так как были уверены, что пойдет дождь. Грозные тучи действительно угрожали целыми потоками воды. Только один Виш твердо держался убеждения, что небо прояснится.

Немец нисколько не был озабочен тем, что Смерда захватил его и везет с собою в княжеский град. Он собирался спокойно, точно по доброй воле, хотя глаза княжеской челяди с жадностью осматривали его сумы, желая угадать, что в них содержится. Герда же не выговорил еще ни одного слова, на лице его был написан испуг. Все над ним смеялись, указывая на него пальцами: "Немой"!

Наевшись и напившись досыта, все отправились к лошадям. Самбор упал на колени перед стариком, но Виш не сказал ему ни слова. Лошади у Самбора не было, а потому он должен был отправиться в путь пешком.

Смерда ехал впереди, за ним его четыре спутника, рядом с ними шел новобранец с опущенною на грудь головою, а за ними Хенго с Гердою. В таком порядке, простившись с хозяином, Смерда со своим отрядом выехал за ворота и пустился в путь по берегу реки. Несколько времени спустя они исчезли в зелени придорожных кустов. Самбор оглянулся, но из всего, что было ему дорого, увидел только синий столб дыма, поднимавшийся к небу над родным селением.

Как предсказал Виш, так и случилось: мелкий дождик прошел скоро, в воздухе разлился запах березы, ясное небо выглянуло из-за туч, разбежавшихся во все стороны. Путешественники молча подвигались вперед. Лошади, несмотря на то, что не было видно никаких следов, сами прокладывали себе дорогу.

Смерда дремал на лошади, дремали и его товарищи, только Хенго и Самбор не спали. По правой стороне возвышался угрюмый, черный лес, с левой протекала река, изредка только ручей выплывал из лесу и торопился соединиться с рекою. Добрую четверть дня проехали наши путешественники, но окрестность не изменялась: все тот же лес с одной, река с другой стороны… Наконец, около полудня они увидели на небольшом холмике громадный камень, окруженный множеством меньших, расставленных точно воины на часах. Некоторые из камней совсем углубились в землю, другие оделись серым мхом. Старый, сгорбленный человек с белою палкой в руках ходил около камня. Место это когда-то было священным: здесь приносили жертвы богам. Старик остановился у большого камня, протянул над ним обе руки, пробормотал что-то и бросил какие-то листья. Немного дальше, у самого берега реки, была насыпана могила, вся заросшая травою, а внизу покрытая толстым слоем сухих и зеленых еще ветвей. Каждый из всадников сорвал ветвь и бросил на могилу, Самбор сделал то же. Один Хенго, хотя с любопытством посмотрел на могилу, воздержался от принесения жертвы.

— Что это такое? — спросил Хенго.

— Это Лешкова могила, — отвечал Самбор. — Здесь старый князь, защищая нашу землю от врага, был убит стрелой. Тогда наши воины бросились на неприятеля и разбили его наголову. Затем, бросая каждый по горсти земли, насыпали своему князю вот эту могилу. Говорят, в могиле хранятся большие сокровища, но их стерегут духи. Только один раз в год, на Купалу, могила сама открывается, и каждый, кто желает, может входить в нее за сокровищами и брать их, сколько хочет; но надо торопиться, потому что, когда пропоет петух, могила закрывается. Не один смельчак уже остался в ней.

Самбор рад был чем-нибудь занять свои мысли, которые, точно громовые тучи, носились в бедной голове его, наполняя душу нестерпимою тоскою. Он рассказал Хенго, как однажды какой-то парень, из жаждущих приобрести легким трудом сокровища, отправился в Купалову ночь в могилу, какие видел он там громадные здания, избы, наполненные золотом, как он шел все дальше и дальше, не будучи в состоянии остановиться от удивления. Таким образом, жадный парень так далеко забрел, что, когда петух крикнул первый раз, и могила закрылась, он из нее не мог уже выйти. Целый год он пробыл там. На следующий год, когда могила открылась, он вышел из нее жив и здоров, но немой, потому что духи закрыли ему рот навсегда, чтобы и не рассказал всего, что видел.

Теперь наши путешественники проезжали по местности более населенной: по обеим сторонам в зеленых рощах видны были хижины, из которых выходили струи дыма и кружились под деревьями. На берегу реки во многих местах виднелись остатки костров и следы лошадиных копыт. Местами валялись белые кости. В полдень путники остановились в зеленой дубраве, где было много травы для лошадей и вода близко — отличное место для отдыха. Соскочив с лошади, Смерда объявил, что здесь он намерен отдыхать. Изнуренные всадники сели в тени на траве и каждый вынимал из сумы, чем запасся на дорогу. Самбор вынул белый калач, данный ему Ягою, осмотрел его и снова спрятал в сумку — он скорее готов был вытерпеть голод, чем лишиться этого калача: это был свой, домашний калач!

Солнце не уставало ни на минуту бросать целые снопы лучей; стояла изнуряющая жара; ни малейшего ветерка, который мог бы ослабить действие жары. Кругом — куда ни глянь — лес, болото, заросшее камышом, и снова густой, непроходимый лес. Редко, редко где попадалось маленькое озерцо, точно любопытный глаз, озирающий окружающие леса. Камыш, точно ресницы, окружал этот глаз природы, лес, точно брови, длинною лентою обхватывал его. Все птицы притихли, одни кузнечики да шмели шевелились в траве; воздух располагал ко сну. Смерда дремал; Хенго смотрел волком и, казалось, занят был какими-то расчетами; Самбор, дав полную свободу своим думам, забыл обо всем окружающем… Вдали послышался человеческий голос. Самбор начал искать глазами того, кто нарушил этот сон природы и людей. Кроме зелени, ничего не было видно вокруг. До Самбора, однако ж, долетали звуки какой-то печальной песни. С каждою минутою они становились громче.

Все с любопытством начали высматривать певца. Голос раздавался как будто бы из самой реки. По берегу шел слепой старик; мальчик вел его за руку. Старик пел тихо, в руках у него были гусли. Певец дрожащими пальцами играл на них и тихо пел какую-то заунывную песню. Смерда, проснувшись, увидел старика и призвал его к себе.

— Эй, старик, иди-ка к нам! — крикнул он.

Гусляр остановился, поднял голову и белыми глазами, окруженными красными каймами, старался угадать, кто его призывает.

— Приди сюда, старик, отдохнешь, — повторил Смерда. — Поедим вместе, а потом послушаем твоей песни.

Певец ударил пальцами о струны, но петь перестал. Он долго думал, наклонив голову, наконец, дал знак рукою мальчику, чтобы тот вел его на гору, и они приблизились к отдыхающим,

— Куда идешь? — спросил Смерда.

— А разве я знаю? По белу свету, все вперед, — отвечал старик, — с песнями от одной хижины к другой.

Отвечая Смерде, гусляр сел на землю. Он положил гусли на колени и замечтался. Старик молчал. Вдруг, как будто бы песня была его собственною жизнью, он тихо, едва слышно, начал петь про себя.

Все молчали. Один из парней вынул из сумки лепешку и положил ее на руки певцу. Старик начал грызть сухую лепешку. Провожавший мальчик отправился к реке за водою. Самбор сел рядом с певцом.

— Старый Слован, — обратился он к старику, — ночевать зайди в Вишеву хижину: там тебе будут рады.

— На ночь? В Вишеву хижину? Не на моих ногах, — отвечал слепой старик, — ноги мои стары и изношены. Тихо теперь хожу, как улитка, передвигаюсь. Пройду немного, а ноги требуют присесть. К Вишу, к старому, далеко, очень далеко…

— Но все-таки зайди к нему, — говорил Самбор, — а когда остановишься у ворот, передай им всем поклон того, который сегодня простился с ними.

— Ты из Вишевой хижины? — спросил старик. — А кто с тобою, сколько их? Я знаю, тут сидят люди; хотя глаза не видят, все-таки знаю.

— Княжеские слуги, — ответил Смерда, — едем в город, к княжему Столбу. Вот и он с нами. А ты был в городе?

— Прежде хаживал, — сказал старик, — а теперь незачем туда ходить. Там теперь поют мечи, играет железо. Им не до песен теперь, да и некогда им слушать старика.

Старик тяжело вдохнул.

— А зачем князю песни? — смеялся Смерда. — Это бабье дело!

— А война… война, — как бы про себя заметил Слован, — война дело диких зверей. Пока чужой дух не поселился среди полян, отцы их пахали, пели и мирно хвалили своих богов, оружия не знали, разве что на зверей…

Смерда захохотал.

— Э-э, — заметил он, — прошли уж те времена, другие настали.

— Не те святые времена, какие были прежде, — сказал Слован, — не те времена, когда гуслей было у нас больше, чем железа, а песней больше, чем слез. Нынче слепой гусляр поет лесам и лугам, никто его не слушает. Пусть знают леса, как живали те, которые лежат уж в могилах… А когда умрут последние старики, они песню возьмут с собою в могилу; сыновья не будут знать, как жили их отцы, замолкнут могилы. Старый мир погрузится во тьму. Гусляр говорил медленно и тихо, певучим голосом, он и не заметил, как начал петь. Старик бросил хлеб, и пальцы его забегали по струнам; струны жаловались и плакали.

— Я, быть может, последний певец, — продолжал Слован, — для того у меня пропали глаза, когда я был молод, чтобы душа смотрела в другой, лучший мир. Я прошел все земли и ни одной не видел, от гудящего Дуная до Белого моря, от вершин Хорватских гор до лесов на Лабе. Не глаза, ноги носили меня по дорогам; я был везде, где собиралась кучка людей, куда вела моя долюшка. Я всегда сидел на земле, а вокруг меня становились люди, женщины били в ладоши, старики плакали, слыша про своих отцов. Я ходил от одного урочища к другому, от одной могилы к другой, от одного источника к такому же другому, далеко, далеко, до тех мест, где кончается человеческая речь.

Старик умолк. Смерда, слушая и дремля наполовину, когда старик перестал петь, сказал:

— Ну, пой дальше, певец.

— О чем же вам петь? — как бы про себя говорил Слован. — Вам не моя нужна, а другая песнь, старой песни вам не понять. О чем же петь? О прадедах, что на Дунае жили, о тех ли, которые с востока пришли, о братьях, живущих по Лабе и Днепру? Вы их не знаете; о белых и черных богах, о Вишну и Самовиле?

Старик пел все тише, голова его опускалась все ниже.

— Прежде иначе бывало, иначе люди жили! Певца встречали все, и млад, и стар, старшие вели его под тень священного дуба, или на берег священного ручья, на вечевое городище, да на могилы предков. Старики и молодые окружали его большим кругом, слушали; мед и пиво ставили перед слепым, венки клали на его голову. В городе князь сажал его на покрытой скамье, на почетном месте; а ныне поешь пастухам в поле, голод да вода в награду!

— Пой, старик, пой еще, — говорил Смерда.

— Пой еще! — повторяли за ним другие.

Слован ударил по струнам.

— Эй, эй! Послушайте старой песни из страны, где Дунай течет!

Кругом воцарилась тишина, и старик запел слабым дрожащим голосом:

— Из-за семи рек, из-за семи гор летит к вам эта песнь; родилась она на берегах Дуная. Дунайский король дрожит, боится; с тысячным народом Читай идет. Дома земли ему мало; пашни деревне не хватает, скотине корму, и молится он богу Вишну: народ гибнет, дай мне земли, больше земли. Бог сжалился над народом и сказал: иди туда за Дунай с народом, там есть пустыни, пустыни широкие. А ты, король на Дунае, не смей ему сопротивляться. И король ломает руки в отчаянии. Читай займет мою землю, Читай землю мою завоюет! Миром или войною встретить его? Дать ли ему сильный отпор? Призывает он молодую девку: девка, девка, дай мне совет… Камяна и советует: король, поставь войско на Дунае. Он не сможет покорить твоего народа. Идет Читай, толпа за ним; а где пройдет — в плену народ; он велит ему идти вперед, ведет его, с собой ведет. Девки плачут и охают, а он им говорит: "Оботрите свои слезы, веду вас в зеленые страны, где живут дикие люди, пахать пашни не умеют. Будем их учить и княжить над ними". Девки осушили слезы; идут за Читаем… Белый Дунай стоит на пути… вода в нем, точно стена, вспучилась, горою стоит… Льдины на нем растаяли… Король Дуная стоит на берегу… войско сторожит берега. Войско большое — как же тут быть? Как перейти белые воды, как побороть силу войска? Думал Читай, долго думал… Вдруг закричал он народу: "На колени! Молитесь! Молитесь богу Коляде, Самовиле, что ветрами управляет. Пусть подуют всею силой, пусть лед станет на Дунае. Тогда пройдем сухой стопою". Пали ниц перед Колядой и молятся Самовиле. Пришли ветры, льдом покрыли Дунай, широкую реку, идут войска по Дунаю. Король послушался совета, совета девки Камяны. Собрал войско, стоит в поле и обозом у Дуная. Самовила дует ветром, морозом несет на Дунай, а жаром бросает на войско. Прошли через Дунай; а то место, где стояло войско, от костей все побелело… Камяна глядит и плачет… Читай занимает поле, идут плуги по всей земле, скот ревет, дома строят, людей учат сеять зерна. О, Камяна, ничтожен твой совет! Быть воле богов, не твоей! И Камяна, вся бледная, бросилась в белый Дунай! Об этом людям песня поется. Да даст вам бог здоровья, а песня при мне останется.

Певец кончил… Все молчали.

— Еще другую, спой нам еще, — просил Смерда, — не жалей своих песен, старик!

Слепец снова ударил по струнам.

— Эта песня будет длиннее, она родилась у Хорватских гор, — сказал он, — она моложе той, да и понравится вам больше.

Струны забренчали на другой лад; более веселый, и слова песни лились резвее, а глаза старика блестели, как молния.

— Висла, матушка белая, отчего воды твои помутилися? А как же им не мутиться, если в них все падают слезы? Народ на берегу горюет, плачет и зовет на помощь, а помощи все нет, как нет… Дракон засел под горою в пещере; что завидит, все пожирает, что словит, все глотает. Когда он с голода бесится и ревет — гора дрожит от этого рева. Когда он сыт и отдыхает, воздух гнилью заражает… И день, и ночь не дает покоя, поля опустели, народ убегает, звери прячутся по лесам. Скотину он истребил, сколько людей проглотил, а все ему еще мало, все ревет он, все трясет горою… А чем его уничтожить, чем убить змея-дракона? Меч не пробьет его кожи, палка не расколотит черепа, руки не задушат его; гром его не убивает, в воде он не тонет, а земля не накроет лютого зверя. Крак во граде сидит печально, думает, бороду щиплет, опустил головушку на руки и смотрит в землю. Что мне делать с этим зверем, как уничтожить это чудовище? Семь раз месяц уж вырастал, семь раз уж он растаивал; Крак велит призвать Скубу. Скуба, сказал он, сделай, что я тебе прикажу: убей вола, овцу убей, а внутренности брось в воду, возьми смолы горячей, серы возьми горючей, да углей возьми красненьких. Наполни вола и овцу смолою, серой и углем, подбрось их под змеиную пещеру, когда дракон заревет с голоду. Пусть он пожрет этот огонь, пусть огонь зажжет в нем нутро, пусть лопнет дикий зверь. Скуба ушел и сделал так, как велел ему умный Крак. Убил вола, убил овцу, наполнил их углем, смолой, много серы положил и подбросил под пещеру. Когда дракон начал реветь и пасть свою, пасть голодную, открыл, тогда Скуба бросил ему вола и овцу… Вот тебе корм, змей-дракон. Страшная пасть проглотила, заревела. Дрожит гора, дрожит город… и все столбы задрожали… В драконе горит внутренность… огонь пожирает змея. Выходит змей из пещеры, бежит к Висле, пьет воду… Пьет, пьет ее, живот его растет, растет… Змей ревел, ревел ужасно и, ревя, лопнул и сдохнул… Крак идет с мечом из града, змею голову отрубил, кладет ее на палку и поднимает высоко. Смотри же, народ мой милый, твои муки кончились. Птицы разносят веселую весть, ветры бегут с нею по полям… Пусть пахарь с плугом выходит, пусть пастух выгоняет скот, пусть играют дети в поле — нет уже змея, нет его. Над змеиного пещерой вырастает град каменный, в нем Крак царствует спокойно; на все четыре стороны он завоевал народы. А борода у него растет, борода седая, и грудь ему закрывает и до колен доходит. А когда она дойдет до земли, Крак знает, что наступит пора ему умереть. Ни печаль, ни веселье Краку от этого знания; у него есть уже два сына и дочь, есть дочка Ванда. Борода доросла до самой земли. "Вот настал урочный мой час; делите царство надвое. Сестре дайте царское вено и живите мирно, дружно. Плачь, народ, о своем царе". Народ плакал, горько плакал и понес тело царя на гору, на Лясоту; посадил его на костер, тризну справляет. Собрали остатки Крака, каждый взял часть земли, шли они и сыпали землю до тех пор, пока выросла высокая могила.

Братья делят землю отца, и царствуют оба: Крак и Лех. Крак имеет половину и половина у Леха. Лех с боязнью смотрит на брата — "старший уничтожит меня". "Едем, брат, вместе в лес на охоту, на дикого зверя поедем вместе… там олени и медведи". На лошадь сели братья: сестра на стене городской стоит и умоляет: "Не ходите в лес сегодня, вороны зловещие каркали, и я видела во сне страшные дела… Возьмите челядь с собою, звери дики, а лес черный". А Крак смеялся ей в ответ: "Зверь и лес не страшны нам". Въехали они в темный лес; младший старшему сказал: "Здесь тебе, брат, умирать, я один хочу царем быть!" Лех сказал это и бросил тяжелый молот в голову Крака; кровь красная потекла, и Крак упал наземь. "Что мне делать с телом брата? Из земли волки выроют, а труп распознают люди"… Мечом рубит Лех брата, рубит на мелкие части и кладет их у дороги… Насыпал белый песок, ногами притоптал землю. Месяц и звезды глядели, только темный лес их видел; месяц и звезды молчали, а лесных голосов никто не слышал.

Возвратился Лех в свой город; и плачет он, и рыдает, разорвал свою одежду и руки ломает. "Ах, беда, беда большая: дикий зверь загрыз брата, убил брата в темном лесу. А вот кровь на моей одежде, защищал я его, но не мог спасти". Лех овладел всей землею и княжит теперь один нераздельно. У дороги, где тело белым песком засыпано, выросли белые лилии, цветут и ветрам рассказывают: "Здесь могила Крака, рука брата его убила". Люди, идущие дорогою, слышат страшный голос в лесу: ветер вырыл тело Крака. Несут тело люди во град. Старшие идут к Леху: "Пускай тот, кто убил брата, идет, куда глаза глядят, на край света". Ванда осталась одна, она обещала богам служить им всю жизнь свою. Пусть она будет царицею. "Как же мне быть вам царицей, когда я богам пожертвовала собою, я богам обещала, что мужа у меня не будет?…" — "Ванда царица моря, Ванда царица земли, Ванда царица воздуха", — поет народ и говорит: "Дочь Крака наша царица!"

На границе, на рубеже сидит немец, как лисица в яме. Весть прибежала к нему: девка царит в ляшском граде; венец у нее не корона, не меч у нее в руке, а пряжа, мужа не хочет, властелина знать не знает! Ритгар собирает воинов; стоит он на краю земли, где царит девица. Войною идет на безоружных. Ритгар выслал своих послов: "Хочу быть твоим мужем, Ванда, или пройду твои земли огнем и мечом; все сгорит, все погибнет". По полям уж идет войско, блестит лес мечей, светят щиты. Пришли послы, Ванда и говорит им: "Я отдалась в жертву богам, не будет у меня мужа. Хотите сражаться? Я выставлю войско, пусть кровавый бой решит нас". Ушли послы, идут войска: все горы, поля заняли. Ванда с мечом в руке, с венком на голове, едет во главе, светит лицом. Смотри же, немец, считай свои силы. Ритгар смотрит: войско его разбежалось в лес, в горы, один Ритгар остался. Клянет он судьбу и богов, вынимает меч из ножен и пронзил свою грудь. "Царствуй, Ванда, будь счастлива". Возвращается царица и во град свой народ созывает. Вышла с венком на голове, в белой чистенькой одежде, белый цветок держит в руке. "Здоровья вам и всех благ вам, народ мой, честные отцы. Пришел мой час, я жизнь свою сразу богам хочу отдать, лучше, чем из-за меня должны гибнуть те, которые землю хотят взять у вас, чтобы царить в ней. Ведите меня к берегу Вислы, к самой глуби". И бросилась Ванда в Вислу… Народ плачет; нет царицы; собирается он у тела и носит землю на могилу и о ней песни поет. Да даст вам бог здоровье, а песня при мне остается.

Хенго слушал внимательно. Когда старик пел о Ритгаре, Хенго начал так сильно дышать и сопеть, что Слован это заметил. Едва окончив песню, он привстал.

— Что же, старик, уходишь? — спросил Смерда.

— Здесь чужой, — отвечал Слован дрожащим голосом, — я пел чужому… я мед лил в грязную лужу!

Он молча поднялся и, палкою указывая дорогу своему провожатому, не прощаясь ни с кем, ушел от того места, где сидел немец. Никто не посмел задерживать певца. Он несколько раз обернулся в сторону Хенго и спешно удалился, прижимая рукою струны, чтоб они не издали звука, и крепко стиснув губы, чтобы уста его не издали голоса.

 

V

Смерда и его товарищи сейчас же бросились к лошадям — давно уж было пора отправляться в путь. Сейчас же пришлось им перейти вброд реку. Самбор сел на одну лошадь с Гердою. На противоположном берегу виднелось небольшое поле, засеянное хлебом и обнесенное заборчиком, но медведи ночью хозяйничали в нем и оставили свои следы. Лес был жиденький, обгорелые пни виднелись в разных местах. У самой опушки вооруженный человек присматривал за лошадьми, бегающими по полю; за кушаком у него воткнут был рог, а в руке он держал насеченную камнями палку. Всадникам снова пришлось переехать через небольшой лес, и только теперь Смерда вздохнул свободно; сейчас у леса начиналась большая поляна, а за нею виднелись воды громадного озера, в котором, точно в зеркале, отражалось заходящее солнце. Над озером птицы летали целыми стаями, у берегов стояли большие лодки; несколько лодок плыли по озеру. Хенго и Самбор, подняв глаза, увидел вдали высокую, сероватую башню: городской столб, высоко подымающий свою голову. Он стоял у самого берега, мрачный и угрюмый, а у его подножия теснились срубы, хижины, сараи и много других построек.

— Вот княжий город! — воскликнул Смерда с гордостью, обращаясь к немцу и указывая ему столб вдали. — Успеем приехать, пока еще не лягут спать.

Товарищи Смерды весело кивнули головой, Самбор угрюмо смотрел вперед. Всадники прибавили шагу. Самбор принужден был бежать, не желая отстать от них. Немец исподлобья оглядывался по сторонам. По мере того как всадники приближались к озеру, очертания города становились яснее. Башня из серого камня вырастала почти на их глазах; у ее подножия теперь можно было легко различить красиво разрисованный большой дом, хижины, разные строения и сараи, частью окруженные высокими насыпями. К стенам столба плотно прилегали большие деревянные строения, покрытые тесом, через скважины которого дым выходил наружу. Около этих строений и на полях виднелись толпы людей и стада лошадей. На берегу озера батраки поили скотину. По насыпям в разных направлениях прохаживались вооруженные воины; головы их были покрыты железными шлемами, имевшими форму небольших лодок, в руках они держали длинные копья.

Высокая насыпь и рядом с нею глубокий ров отделяли город от твердой земли, откуда в город можно было пробраться через мост или водою на пароме. Долго еще скакали наши всадники, пока успели пробраться к небольшим и узким городским воротам. Часовой узнал Смерду и отворил ворота; когда стоявшие у ворот люди заметили Хенго, едущего следом за Смердою, они окружили его со всех сторон и задали ему множество вопросов.

Немец и теперь имел спокойный вид; он соскочил с лошади и следовал за Смердою, держа поводья в руках. Пройдя через мост, они очутились на большом дворе, на другом конце которого возвышалась виденная ими издали каменная башня, не имевшая внизу ни дверей, ни окон: в нее можно было войти только по лестницам. Рядом с нею расположены были княжеские избы и хижины; длинное крыльцо, опиравшееся на высокие столбы, позволяло и во время ненастной погоды сидеть на воздухе. Посередине княжеского дома, стены и столбы которого были выкрашены в белый, желтый и красный цвета, на нескольких столбах возвышалось крыльцо, довольно обширное и украшенное резными деревянными, причудливыми рисунками. На крыльце, вокруг стен его, стояли скамьи, откуда, не трогаясь с места, можно было видеть всю окрестность, двор, все строения, озеро и ворота.

В ту минуту, когда Смерда с сопровождавшими его входил во двор, на котором суетились княжеские слуги и работники, у самого входа, в преддверии, стоял мужчина высокого роста, с красным лицом, редкою бородкою, черными длинными волосами и такими же глазами, бросающими дикие взгляды. По всему было видно, что он присматривает за слугами. По одежде легко было узнать, что он здесь господин. Голова его была покрыта лисьей шапкой, украшенной белым пером; платье, имеющее форму более или менее сходную с платьями всех слуг его, было усеяно украшениями из белого и желтого металла; пояс на нем блестел от металлических колец и кружков; кожаные башмаки были перевязаны красными бумажными шнурками. Меч за поясом и блестящий нож на металлической цепочке, прикрепленной к кушаку, составляли его вооружение. Смерда заметил его издали и принял самый покорный вид. Князь, наморщив брови, заложив руки за кушак, смотрел волком. Смерда снял шапку и, нагнувшись, приблизился к своему властелину.

— Кого это словил ты дорогою? — спросил князь охрипшим и грубым голосом. — Это чужой?

— Немец, на Лабе живет, продавец, — начал Смерда униженным голосом. — Ему не впервые приходится скитаться по нашим землям. Я его встретил у кмета Виша, он гостил у него, а кто знает, с какою целью зашел он к Вишу? Я и велел ему ехать с нами. Но, должен я сказать, он не сопротивлялся, даже уверял меня, что его выслали к вашей милости, и хочет вам поклониться.

Князь молча посмотрел на своего слугу, не дерзнувшего еще поднять головы, затем на Хенго, стоявшего немного позади. Князь долго еще молчал, наконец, процедил сквозь зубы равнодушно:

— Пусть он остается на руках у тебя; сегодня у меня гости; времени мало; накормить его и напоить, голодным не держать… завтра поутру приведешь его ко мне.

Смерда поклонился до земли.

— От кмета Виша взял я одного парня; здоров он и силен, способен носить меч и копье. Людей у нас мало теперь, ваша милость. Старый змей шипел, но все-таки должен был дать.

— Они все шипят, — сказал князь, — и будут шипеть, пока я не зажму им рты и не научу молчать и слушаться. Знаю я их; у них в мыслях все прежняя волчья свобода. Слепцы поют о ней и людей бунтуют. Спрятать нужно эту дичь, да покрепче.

Смерда не посмел ответить. Он стоял с поникшею головою и опущенными руками.

— Виш! Виш! — говорил князь, прохаживаясь взад и вперед и не обращая внимания на окружающих. — И его я знаю, ему кажется, что он там, в лесу, князь и господин, а меня он знать не хочет.

— И богат он, — осмелился вставить свое слово Смерда, — чего-чего только у него нет, всего вдоволь! Людей тьма; стада, пиво, мед, все есть у него. А кто его знает: может, и металл, золото и серебро, припрятал! И у них у всех ваша милость…

— До поры, до времени! — крикнул князь и присел на скамью. Смерда ушел. Хенго дожидался приказаний, не отходя от своей

сумы, на которую взгляды многих обращались с любопытством.

— Его милость только завтра допустит тебя к себе, — обратился Смерда к немцу, — у тебя есть время отдохнуть и приготовиться. Приказал не морить тебя голодом; у нас с голоду еще никто не умер, разве в темнице под башнею, — прибавил он с улыбкою. — Сегодня, — сказал он на ухо немцу, — его милость не в духе, хмурится что-то… и глаза зло смотрят; лучше, что он завтра будет говорить с тобою. — Смерда еще ближе нагнулся к Хенго. — Неудивительно, что сердится: вчера, говорят, привели племянника, который ушел от него и затевал что-то недоброе с кметами… Посадили птичку в темницу, да притом вынули оба глаза, чтоб никогда более не мог вредить. Все же своя кровь, Лешек…

Смерда махнул рукою.

— Двоих из его людей повесили. Жаль! Славные парни и воины, здоровые молодцы, а все же опасные волки.

Желал ли Смерда снискать расположение Хенго или просто хотелось ему болтать, но он продолжал дальше, не дожидаясь ответа:

— Нелегко княжить здесь, нелегко, народ лютый. С кметами все споры и споры, но князь понемножку истребит гордецов. Кормит он их, поит, тянет за язык, а кончается…

Смерда захохотал дико, странно и посмотрел в сторону княжеского дома.

У Хенго было довольно времени для того, чтобы осмотреть окружающие его дома и людей, проходящих по двору. Немало уже приходилось видеть немцу на своем веку; этому обстоятельству следует приписать то, что здесь его ничто не удивляло, а еще менее пугало, хотя со всех сторон его окружали люди, готовые броситься на «чужого». Проходящие мимо него княжеские слуги рассматривали его внимательно с ног до головы и, указывая на него пальцами, повторяли: "Немой, немой!" Хенго делал вид, что не обращает на это никакого внимания.

Хенго простоял уже довольно долго, ожидая приказаний, когда к нему подошел мальчуган, очень прилично одетый, с длинными, падающими ему на плечи волосами, и, кивнув ему головою, пригласил немца следовать за собою. Хенго отдал лошадей Герде, а сам отправился вслед за пригласившим его мальчуганом. Через большие ворота, у самого княжеского дома, мальчик и Хенго прошли на другой двор. Здесь все имело иной и притом не такой воинственный вид. Крыльца, раскрашенные светлыми красками, обращены были к солнечной стороне, на веревках висело сохнувшее белье и женские платья. Несколько старых деревьев, стоя посередине двора, задумчиво смотрели на окружающие их дома, около которых проходили и работали женщины; тут же в песке сидело несколько играющих детей.

Мальчуган, провожавший Хенго, указывая пальцем на свой рот в знак молчания, медленно вел немца к боковым дверям. Отворив двери, они вошли в большую светлицу, окошко которой пропускало так много света, что все в ней смотрело как-то весело. Вид на озеро еще более украшал избу. Заметно было, что женская рука старательно ухаживала за всем в этой избе. В комнате стоял ароматический запах от какого-то зелья, только что завядшего; последние дневные лучи позволяли различать в ней даже самые мелкие предметы. На деревянной скамейке, как раз против очага, в котором весело пылал огонь, сидела женщина в шерстяном платье, в белом головном уборе, окружавшем голову и лицо, носившее следы замечательной красоты. Из всех ее прелестей остались одни только глаза, черные, как уголь, и прелестные, как будто бы их обладательнице теперь было не больше двадцати лет. Около нее, на низенькой скамеечке, стояли маленькие горшочки, миски и кувшины, а подле них лежали пучки каких-то душистых трав.

Она с любопытством следила за каждым движением Хенго, который поклонился ей до самой земли. Женщина после некоторого молчания улыбнулась и обратилась к нему на языке тюрингенских лесов, звуки которого привели в восторг все еще кланявшегося немца.

— Ты откуда?

— Ваша милость, — сказал немец, оглядываясь по сторонам, — я живу под Лабою, по ту сторону, но я привык скитаться по белу свету, дома редко сижу. Я несколько говорю по-здешнему, вожу сюда товар и обмениваю на здешний.

В избе суетилось несколько любопытных женщин, прислушивавшихся к странному говору.

— Меняешь? А что же дают тебе в обмен? — спросила женщина. — Что можно взять у этой голи и диких людей? Золота и серебра, никакого металла у них нет. Точно звери прячутся по лесам. Городов, даже сел, нет, а люди…

Она вздохнула. Хенго осторожно вынул из кармана кольцо, украшенное дорогим камнем, и издали показал его женщине. Увидев кольцо, она торопливо встала со скамьи, приказала всем женщинам и мальчугану оставить комнату и подошла к немцу. Хенго стал перед нею на колени.

— Отец мой послал тебя? — воскликнула женщина.

— И сыновья твои, милостивая княгиня, — прибавил немец, вставая.

— Сыновья! — повторила княгиня, радостно поднимая руки и обвивая ими голову. — Говори, говори же о них все, что знаешь… Говори много, долго.

Она снова села на скамейку, подпираясь рукою, и задумчиво глядела на огонь, у которого сушились какие-то травы, наполняя воздух острым запахом.

— Старый отец, — говорил немец, — поздравляет вашу милость. Он дал мне этот перстень, чтобы ваша милость вполне верила моим словам.

Хенго приблизился к княгине и тише добавил:

— К нам разные вести доходят… Отец вашей милости беспокоится. Он готов всегда придти к милости вашей с помощью, со своими людьми, если бы вам угрожала малейшая опасность. Это самое он велел передать вашей милости.

Княгиня сдвинула брови; она махнула белою рукою, как бы желая показать, что опасности не боится.

— Князь скажет тебе, нужна ли помощь моего отца, — сказала она. — Мы справимся одни с дядями, племянниками и толпою кметов. Для этого есть много средств.

Она невольно взглянула на камни и травы.

— Кметы давно уже шумят, и многие из них погибли. С каждым днем становится их все меньше и меньше. Нечего бояться этих дикарей; да не только их одних, мы никого не боимся: город сильный, людей много, а князь мой милостивый умеет с ними справляться… Говори мне о детях. Обоих видел?

— Собственными моими глазами, — сказал немец, — красивее их нет на свете; таких воинов и всадников, каковы они, нелегко сыскать. Все на них любуются и не налюбуются, и все удивляются им.

Лицо женщины прояснилось.

— Они могли бы уже вернуться к вашей милости, — прибавил Хенго.

— Нет, нет! — прервала его княгиня. — Теперь не время, нужно еще подождать. Я не хочу, чтобы они видели то, что здесь должно произойти; я не хочу, чтобы они теперь, так рано, приняли участие в борьбе с собственною кровью. Скоро у нас настанет мир, и тогда мы их призовем. Я так давно их не видела; взяли их у меня и отправили к деду, чтобы у наших они обучались военному делу. Столько лет, столько лет прошло с той поры! Ты обоих их видел? — еще раз спросила княгиня.

— И не один раз, — отвечал Хенго, — и не два! Князь Лех, хотя и старше брата несколькими годами, а кажется его ровесником. Оба и сильны, и здоровы. Копье бросают на удивленье! Никто так не сумеет. Стреляют из луков птиц и зверей, а верхом готовы сесть на самых свирепых скакунов! Глаза матери засверкали.

— А красивы они?

— Красивее их никто не может быть и нет никого! — отвечал Хенго. — Большого роста, светлые лица, синие глаза, белокурые волосы.

Улыбка скользнула по губам княгини, но одновременно две жемчужные слезы скатились по бледным щекам. Княгиня все тише и все чаще начала расспрашивать Хенго, а он все обстоятельнее отвечал на ее вопросы.

Темно уже стало в светлице, один только свет огня очага освещал ее, а немец все еще стоял перед княгинею и не переставал отвечать на тысячи вопросов, которые она ему предлагала. Наконец, княгиня обратилась к нему со словами: "До завтра!" И немец вышел.

Самбора оставили на дворе. Он с любопытством осматривал все окружающее: ему первый раз в жизни приходилось видеть город. Едва Самбор успел сделать несколько шагов, как навстречу ему попался Кос, которого Самбор знал еще до его поступления в княжескую дружину. Кос, взяв Самбора за руку, провел его в избу, где помещались княжеские воины. Никого из них не было теперь в избе: одни стояли на часах на городской стене или у моста, другие прислуживали князю, а остальные с оружием в руках сидели в боковой, прилегающей к княжескому дому хижине, не без цели, конечно: у князя были в гостях кметы.

Кос глубоко ненавидел князя, которому волей-неволей должен был служить. Не только один Кос ненавидел князя, одинаковое чувство питали к нему и другие из его дружины, которых он насильно заставил служить себе. С первого же слова Самбор и Кос поняли друг друга.

— И тебя тоже посадили в эту волчью яму? — начал Кос шепотом.

— Силою, не по доброй воле, — отвечал Самбор.

— А знаешь, какая здесь жизнь?

— Предчувствую, если и не знаю.

— Неволя! Неволя! — вздохнул Кос. — Работают нами, как скотиною, а потешаются над нами хуже, чем над собаками. Княжеские собаки лучше нас живут.

Товарищи начали плакаться на свою судьбу. В избе стало душно. Новые, но искренние друзья вышли из избы и отправились на насыпь, находящуюся у самой башни. Кос указал Самбору на небольшое отверстие в стене.

— Племянника вчера туда опустили, — шепнул он на ухо Самбору, — и вынули ему оба глаза… Я сам видел, как его держали, а старый Зжега ножом вырезывал ему глаза. Кровь капала из глаз, точно слезы… Он не кричал, не просил о пощаде: знал, бедняга, что не найти ее здесь… Потом связали его шнуром и спустили в темницу; а теперь дают ему хлеб и воду, пока не околеет. Говорят, что не ему одному, и другим то же приготовляют.

— Если с родным племянником так поступили, что же они сделают с нашими кметами? — спросил Самбор в раздумье.

Кос пожал плечами.

— То же или еще хуже, — сказал он, — если вовремя за ум не возьмутся.

Из княжеского дома долетали до них звуки оживленного разговора, смех и крики.

— Вот князь веселится, — говорил Кос, — у него всегда этим начинается, пока не дойдет до ссоры и до ножей. И сегодня вряд ли иначе кончится. Он только ждет, чтобы они охмелели: с пьяными легче справиться. Он созывает в город каждый раз по несколько кметов, принимает всех ласково; а редко кто цел выходит отсюда… Он понемножку да потихоньку истребит более влиятельных, остальные волей-неволей покорятся.

Кос смотрел в глаза Самбору.

— Что же ваши-то?

— Не знаю, — отвечал осторожный новичок. — Они и рады бы что-нибудь делать, но не могут; а может быть, просто выжидают.

— Бабы они, вот что! — вскричал Кос.

— Княжеский столб не скорлупа — силен, — оправдывал обвиненных Самбор.

— Сильный столб, правда, — отвечал Кос, — но и камни можно разрушить. А чем дольше простоит, тем крепче будет, потому что человеческие черепа лягут в его основание…

— Дружина большая… Кос улыбнулся.

— А разве громады по селам малы? — сказал он. — Был бы только у них ум. У нас здесь все по-немецки. Княгиня родом немка; много немцев ты встретишь здесь. Младшие жены и наложницы все из-за Лабы. И обычаи у нас тоже завелись залабские, потому что князь знать не хочет мирских свобод, слушать не хочет о вечевых сборах. Девки-немки толкуют, что слышали, как он говорил, что если сам не справится, то немцев приведет.

Кос лег на землю. Товарищи сидели на небольшом расстоянии от окна темницы и услышали стон, как бы выходивший из-под земли.

— Чем он провинился? — спросил Самбор.

— Больше всего тем, что он та же кровь, что он племянник родной князя, а князь не хочет видеть здесь своей крови, потому что боится ее. Кто их знает? Говорят, будто сговаривался с кметами, обещая им дать прежнюю свободу.

Наступило молчание. На дворе слышались хохот и говор; затем воцарилась мертвая тишина, а потом послышалась песня, которую, казалось, кто-то пел шепотом. В противоположной стороне собаки выли так жалостливо, точно предвещали несчастье, и, странно, каждый взрыв хохота сопровождался вытьем собак. Месяц спокойно плыл по небу; красный цвет его напоминал собою свежую кровь. Седая туча разделяла его на две части. Какая-то печаль, что-то грозное носилось в воздухе. Стаи воронов кружились в поднебесье.

Самбор поднял голову.

— Э! Это наши ежедневные гости, — заметил Кос, улыбаясь, — вернее, наши товарищи; они никогда не оставляют башню. Всегда здесь наготове; труп у нас не диковинка; редко, когда нет его. Теперь они беспокоятся, потому что наступила пора бросить им еду… Увидишь, сегодня они каркают не понапрасну.

 

VI

Прямо от княгини Хенго возвратился на первый двор, где дожидался его Смерда. Оба они отправились в темную, очень слабо освещенную избу, где обыкновенно ели рабочие и челядь. Окно, как и все вообще, закрывавшееся ставнею со стороны избы, выходило на двор; как раз напротив этого окна были княжеские комнаты. Смерда и Хенго, стоя у окна, очень удобно могли видеть, а отчасти и слышать все, что происходило на пиру.

Теплый вечерний воздух позволял открыть окна, а это тем более приходилось им на руку, что в избе духота стояла страшная.

Князь, видно, любил старый мед и веселье, потому что пир оживлялся с каждою минутою; он начался веселым говором, а теперь гудел веселыми песнями, криками и неумолкающими возгласами. Иногда веселое настроение переходило границу хорошего расположения духа: слышались споры, ворчливые голоса начинали обзывать друг друга ругательствами; иногда на минуту водворялась тишина, а за нею сейчас же следовали крики и брань. Хотя слов нельзя было расслышать, но по звукам нетрудно было догадаться, что в княжеских комнатах веселье начало переходить в зверское остервенение. Ужинающие, привыкшие к подобному шуму, спокойно относились к спорам, происходившим в княжеских избах. Один Хенго с боязнью прислушивался к странным крикам. Смерда, заметив это, улыбнулся и покачал головою.

— Все это старшины, жупаны, кметы, — сказал он немцу, желая объяснить ему происходивший у князя странный шум и гам. — Князь дает им пить вволю; напившись, они болтают весело; а подчас один, другой скажет что-нибудь обидное, а князь иногда бывает нетерпелив. Случается, гости поссорятся, которого-нибудь задавят… что ж! одним меньше. Иногда дело доходит до кулаков, один другого и убьет, а нам какое до них дело?

Песни становились все громче, по временам они напоминали рев диких зверей, смех не смех, а какой-то вой; гнев походил на ворчание собак, готовых броситься друг на друга. Снова все притихло, раздавались только победные возгласы; а там шум снова начинался, новая ссора, новая драка, иногда слышались удары мечей… и опять тишина. Хенго слышал громовый голос князя, который точно вихрь проносился среди бури. Месяц поднимался все выше и выше, наступила ночь, на дворе царствовала тишина. Теперь еще явственнее долетали до Смерды и Хенго голоса пьяных кметов. Хенго, изнуренный дорогою, готов был заснуть, но любопытство заставляло дожидаться конца этого пиршества. Смерда, сидя тут же на скамье, слушал.

В княжеских светлицах все притихли. Видно было, как поднимаются к губам руки с чарками вина. Все охрипли. После продолжительного молчания первым заговорил князь. Он смеялся и издевался над кем-то. Едва успел он кончить, как буря снова поднялась, точно по его приказанию. Теперь даже его громкий голос, прерываемый ядовитым смехом, не мог остановить ее. Князь смеялся, а другие бранились меж собою. Послышались звуки разбиваемых сосудов; столы и скамьи падали с шумом, какие-то тени заслоняли собою свет, руки поднимались вверх; ужасный крик раздался в сенях и на дворе.

Челядь поднялась на ноги. В княжеских светлицах буря шумела: крик, стук, гам, треск, призывы о помощи, которые прекращались как бы под давлением сильной руки. Все это сливалось в один дикий ужасный шум, а над ним царил протяжный, адский смех.

Хенго выглянул через окно. В дверях княжеского дома он увидел большую, черную массу, освещенную луною. Это была груда людей, связанных по рукам и по ногам; они грызли друг друга зубами, царапали, душили один другого; связанная длинными веревками, груда человеческих трупов и еще живых людей передвигалась медленно; точно морской вал, передвинулась она в преддверие, а оттуда рухнула на двор. Затем началась ужасная борьба: связанные душили друг друга; виднелись обнаженные мечи, ищущие еще живых голов; руки сжимали все, что в них попадалось. Князь стоял на крыльце, подбоченившись, и хохотал во все горло, хохотал ужасно, дико.

Движущаяся масса человеческих тел ползала по двору, не будучи в состоянии развязать веревок, сжимающих ее в одно целое. Иногда только отпадал от нее недвижный труп, обезображенный, с раздавленными членами.

На земле, в красных лужах крови луна спокойно отражала свой образ. Оставшиеся еще в живых несчастные жертвы прятались под лестницы и заборы. Несколько человек, более живучих, старались привстать, но силы их оставили, и они со стоном упали на землю, чтобы уже более не подняться. Умирающие наполняли воздух душу раздирающими криками.

Когда все стихло, князь ударил в ладони. По данному знаку Смерда позвал княжеских слуг и с ними выбежал во двор.

— В озеро эту падаль! — крикнул князь. — Очистить двор! Вынесите этот навоз!

Отдавая это приказание, князь пил мед из чарки, которую поставил на скамье, и сам опустился на нее.

Несмотря на лунную ночь, слуги зажгли смолистые лучины, а князь спокойно смотрел на умирающих своих товарищей, на свои жертвы. Еще не все умерли. Несколько полуживых кметов, издавая последнее дыхание, ревели и изрыгали проклятия; на земле валялись трупы.

У самой лестницы лежал умирающий старец; умирая, он проклинал:

— Чтоб ты сгинул, Хвост проклятый… ты, и кровь твоя, и потомство твое, и род, и имя. Чтоб ты пропал, провалился сквозь землю!

Князь хохотал, глядя на проклинающего его старика.

В воротах показалось несколько женщин, с испугом взиравших на эту резню. Между тем челядь под начальством Смерды деятельно очищала двор, относя трупы к стене; здесь срывали с них одежду, брали мечи из окоченелых рук, обрывали ножны, снимали сапоги… Ободранные тела несли на насыпь, откуда бросали их в воду, несмотря на то, что во многих жизнь еще не угасла. Слышно было, как тела падали в воду; смех вторил этим похоронам. Слуги забавлялись бросанием тел в озеро. Вороны поднялись с башни и, прилетев на озеро, кружились над ним, каркая и махая крыльями.

Хенго сидел на скамье; он остолбенел, он опасался тронуться с места, он невольно боялся и за себя. Он не мог понять, чем провинились эти жертвы, кто они и почему князь, вместо того чтобы жалеть их или сердиться, неистово хохотал.

Хенго, не зная, что делать, потихоньку вышел из избы и около стен хотел пробраться к сыну, в сарай. Князь в это время прохаживался перед своим домом, напевая какую-то веселую песню. Быстрый его глаз заметил немца в тени.

— Эй, ты! Поди сюда! — крикнул князь и, как собаке, указал ему на свои ноги. Хенго боязливо приблизился. По походке, по движению и по словам нетрудно было заметить, что князь напился допьяна.

— Вот видишь! Хороший ужин! — говорил князь, смеясь. — Что ж, немец, видел ты, как они весело забавлялись? Им жарко было, — ну теперь они купаются в озере! Они сами передушили друг друга… Они сами… Моих людей там не было ни одного… А мед, а ум зачем? Эй! Вы, саксонцы и франки проклятые, вы все умники, а? А кто бы из вас сумел избавиться от этой дряни?

Князь хохотал, держась за бока.

— Для моих людей останется много одежды, а для меня земля и лошади. Вот так пир, и меду не жаль!

Князь не мог удержаться от смеха.

— Напейся и ты меду, рыжее рыло! — закричал он.

Хенго кланялся до самой земли, желая избавиться от тяжкого испытания, но тщетно. Мальчик поднес ему большую чарку меда, а когда он не решался напиться, князь велел ему насильно лить в горло. Двое слуг поймали немца, придержали его, а мальчуган открыл ему рот пальцами и, смеясь, вылил ему мед в горло. Немец поклонился за угощение и намеревался уйти, боясь за свою голову, которую легко можно было потерять в эту минуту, но князь сел на скамью и призвал его. Немец подошел к скамье.

— Что видел, — начал полусонный князь, — расскажи старому графу. А как я начал, так и окончу. Ни один не ускользнет из моих Рук. Сыновьям я оставлю мир дома… Кметам хотелось слишком высоко летать… нужно было их обуздать… Скажи, что я их не боюсь… а помощи не прошу… что я их уже много передушил и до последнего уничтожу.

Вдруг Хвост как будто бы вспомнил о чем-то и дал знак рукою, чтобы Хенго подошел ближе.

— Видел ты моих молодцов? Выросли? — начал он, не дожидаясь ответа немца. — Они должны быть не малы. Сильны они? В отца или в мать? Ходили на врага?

Хенго старался дать ответы на все вопросы князя, которого он боялся. Князь дремал, глаза его сами закрывались. Он спросонья бормотал про себя:

— Я заведу у вас порядок, будет вам лад. Будет у вас Ладо… за бороду буду вешать у дороги… Я один здесь князь и властелин… Моей быть воле, не вашей!.. Вон с этою падалью… вон!

Он открыл глаза, заметил стоявшего перед ним немца и улыбнулся.

— Видел охоту? — обратился князь к Хенго. — Удачная охота… зверь жирный… мои вороны покушают досыта…

Он начал напевать какую-то песню и снова вздремнул.

— Племянник безглазый… еще двое их осталось… и этих приведут… они уже клялись уничтожить меня… Жизни я у него не отнимал… пусть гниет в темнице…

Он начал считать по пальцам.

— Войтас… Жирун… Гезло… Курда… Мстивой… пять семейств… Баб должны завтра сюда пригнать… и стада…

Он смеялся, болтал и дремал. Хенго боялся тронуться с места, не получив от князя разрешения. Самбор тоже вышел на двор, — спать ему не хотелось, — а явилось желание посмотреть на свирепого властелина. Молодой парень тихонько подошел к спящему князю; прислушиваясь к его бормотанию, он невольно грозно посмотрел на него, встряхнул головою и медленно тем же путем возвратился в избу.

Между тем князь уснул крепким сном. Храпение его раздавалось все громче и громче, голова все ниже опускалась на грудь. Немного спустя в дверях показалась женщина и двое парней. Несмотря на сопротивление пьяного Хвоста, они насильно подняли его и повели, вернее, потащили в дом. Двери за ними захлопнулись.

Хенго, опьяневший от меда, испуганный разыгравшейся перед его глазами кровавою драмою, придерживаясь стен, направился нетвердыми шагами к своим лошадям и здесь лег на соломе.

На дворе погасли лучины. Луна освещала черные лужи застывающей крови и забытые у преддверия трупы, не могущие до сих пор еще проститься с жизнью; кровь еще струилась из ран несчастных кметов; они, опьяневшие от меда, не чувствовали, как остатки жизни уходили из них. Дворовые и челядь, показывая на них› пальцами, хохотали и глумились над умирающими.

— Всем им так будет, кметам, жупанам и старшинам, которые не хотят слушаться его милости, нашего князя.

Смерда заглядывал во все углы и закоулки двора; слуги расходились ночевать поодиночке. Тишина царствовала теперь в городе, где недавно еще раздавались звуки песен и стоны умирающих. Собаки выли, почуяв кровь, а вороны, каркая, садились на верхушку башни, где были их гнезда, или кружились над водою. По недосмотру Смерды несколько забытых жертв умирало спокойно.

Когда Хенго проснулся на следующее утро, солнце успело уже пройти часть своего ежедневного пути. Над ним стоял Герда и старался разбудить отца, так как князь звал немца к себе. Когда Хенго, умывшись, побежал к нему, князь сидел один у стола в своей избе; перед ним стояло жареное мясо, чарки пива и меду. Его затекшие кровью глаза свирепо перебегали с предмета на предмет. Он долго смотрел на немца молча. Наконец проговорил:

— Я знаю, зачем тебя прислали, — начал он с гордостью. — Скажи, что я им благодарен, но в помощи их не нуждаюсь и нуждаться не буду. А если бы когда-нибудь случилась в ней надобность, я обращусь к ним сам. Мне удобнее без них, они даром не придут и каким-нибудь пустяком не зажмешь им ртов. Знаю я их. Возвращайся к ним и передай мой поклон старому графу; пусть учит хорошенько моих парней воевать; пусть живут там и вернутся, когда я прикажу; теперь же не время. Здесь еще нужно чистить; не скоро еще я избавлюсь от этих червей. Старый граф пусть успокоится, — прибавил князь, — хотя здесь народ дикий, привыкший к своеволию, но я сумею его обуздать.

Князь напился пива и задумался. Хенго стоял перед ним. Наконец он указал немцу дверь.

Едва Хенго успел выйти от князя, как у порога встретил того же мальчугана, который вчера позвал его к княгине. Ее милости угодно было призвать к себе немца с товаром. Хенго, взяв свой узел, отправился к ней.

Княгиня, окруженная своими слугами, дожидалась немца в той же светлице, где он видел ее вчера. Слуги княгини были так же бледны, как и их госпожа: лица их, быть может, еще недавно подернутые красным румянцем, выцвели здесь, вдали от родины, среди чужих. Хенго, как опытный торговец, знал, что кому следует показать. В Вишевой хижине он показывал металл среднего достоинства, желтый и красный, здесь же он вынул из сумки серебряные кольца, золотые листики и цветы, выделанные из тоненьких золотых листочков, которыми женщины обшивали платья. Женщины немного оживились, глядя на блестящие безделки; они брали их в руки, прикладывали к платьям. Хенго и не заметил, как весь его товар разошелся по рукам. Он стоял, не смея сказать ни слова, когда мальчуган отворил дверь и в комнату вошел князь в колпаке, закрывавшем ему почти совсем глаза. Стоя у порога, он смотрел на женщин, любуясь личиками тех, которые были моложе и красивее своих товарок. Князь бросил взгляд и на товар, но как-то презрительно при этом улыбнулся, а когда княгиня заметила ему, что для ее женщин все это пригодилось бы, князь, смеясь, приказал немцу оставить все, что принес.

Немец не посмел даже заикнуться об уплате за его товар, а князь и не думал об этом. Наконец, когда Хенго, желая спасти хотя бы оставшееся в суме добро, начал ее связывать, князь нахмурился и крикнул:

— Скажи графу, что мы все это принимаем в подарок для Брунгильды, и пусть он наградит тебя за это. Нечего здесь долго стоять. Советую тебе возвратиться к своим поскорее, да не оглядываться.

Хенго не дожидался, чтобы ему вторично преподали этот совет, и немедленно вышел, упрекая себя, что показал дорогой товар. Он уже был за дверью, когда княгиня, сжалившись над ним, выслала одну из своих прислужниц сказать ему, чтобы он не печалился, что она вознаградит его за товар. Немец обрадовался и остановился в сенях. К нему вышла какая-то старуха и повела его в ближайшую избу. Здесь груды мехов и разного добра валялись на полу. Старуха позволила ему выбрать, что придется по его вкусу. Хенго, радуясь, что хоть чем-нибудь вознаградит свой убыток, подарил серебряную цепочку старухе, наложил себе на плечи мехов и разных кож, сколько был в состоянии нести, и торопливо выбежал к лошадям.

Суетливая беготня на дворе и крики и призывы как бы указывали ему, что ему нужно немедленно уходить отсюда, если не желает потерять ни имущества, ни жизни. Когда Хенго вышел во двор, где стояли его лошади, до него долетели крики и охания женщин, стоявших у стен города.

Ворота были заперты. Со стороны моста слуги князя загораживали путь; Хенго теперь только увидел, что толпа всадников и пеших воинов, между которыми было много женщин, требовала входа в город, желая говорить с князем.

Смерда и его товарищи бичами и копьями старались удержать напиравшую толпу. Плач, проклятия, охания и угрозы наполняли воздух страшным шумом.

Это были семейства кметов, жупанов и старшин, вчерашних княжеских гостей, которые уже узнали о страшной резне… Нельзя было уверить их, что ничего подобного не было: окровавленные трупы плавали по озеру у самого моста, некоторые лежали на берегу, выброшенные сюда волною. Женщины плакали и протягивали к ним руки, стоя на коленях и вырывая себе волосы в отчаянии. Трупы — это ведь мужья их и отцы! Братья их и сыновья, скрежеща зубами, стояли под стенами города и проклинали Хвоста, не щадя самых оскорбительных названий.

Усиливающийся с каждою минутою шум и крик услышал князь и вышел на крыльцо, остановился и, подбоченившись, смотрел на своих слуг, отталкивающих толпу от входа в город. Толпа с каждою минутою становилась все больше. Разъяренные кметы показывали князю сжатые кулаки, но он хохотал над их бессильным гневом.

Все это продолжалось довольно долго, наконец Смерда, по приказанию князя, впустил в город троих из осаждающих. Несчастные шли с обнаженными головами, заливаясь слезами; подойдя к тому месту, где стоял князь, они хотели заговорить, но он начал первый.

— За что же вы проклинаете меня? — крикнул он. — Сукины сыны, ослушники! Чем я виноват? Я не трогал их, ни одного из них я не приказывал убивать, хотя я мог это сделать, и они заслужили казнь; им давно уже следовало отрубить головы. Кто их заставил ссориться и драться между собою? Изба в крови, весь двор в крови; они нарушили спокойствие моего столба. Как собаки, они грызли друг друга и подохли.

Князь грозно показал кулаки.

— Поделом! Старая славянская свобода засела им в головы! Всем так будет, всем, кто только вздумает добиваться свободы. Трупы плавают, можете ловить их, никто вам не мешает. Убирайтесь домой, пока еще целы ваши головы! Не я их убийца, повторяю вам.

Он еще не окончил своих угроз, когда из-под лестницы, где росла высокая трава и густой лопушник, поднялся полумертвый человек; он едва держался на поломанных ногах. Лицо его, покрытое кровью, обезображенное и изуродованное, казалось лицом мертвеца. Искалеченный княжеский гость, участник шумного пиршества, обратился в сторону князя и, подняв вверх обе руки, закричал охрипшим голосом:

— Не он нас убил! Он невинен! Он только дурману подсыпал в мед… натравливал брата на брата… дразнил, вызывал… Глаза налились кровью, мы потеряли сознание… Он невиновен! Он… он, — повторил несчастный, стараясь подойти ближе к князю, — он… собачье отродье… сам немой… чтоб он сдох, как собака!

Полный негодования, полумертвый кмет нагнулся, поднял лежавший у его ног камень, на котором виднелись следы засохшей крови, и бросил его в сторону князя. Должно быть, гнев его был велик, потому что, несмотря на его слабость, камень свистнул в воздухе и, попав в окно, разбил раму. В ту же минуту княжеские слуги бросились к разъяренному старику и набросили ему петлю на шею. Старик упал; слуги вытащили мертвеца к насыпи, чтобы бросить его в воду.

Кметы отошли в сторону; увидев у ног своих обезображенное тело своего брата, они грозными криками мщения потрясли воздух… Никто не посмел тронуть их, и они, никем не задерживаемые, вышли к своим, а несколько времени спустя гурьбою, с криком и гамом, отъехали от города. Остались только женщины у моста, желая убрать тела убитых воинов.

Княжеские слуги вышли из города не с тем, чтобы помочь женщинам, но желая выбрать из них более красивых и увести их в город. Трех красавиц, несмотря на их крик и сопротивление, слуги силою привели в город. Князь с улыбкою смотрел на шалости своих людей.

Немного времени спустя тишина воцарилась в городе. У стен, по берегам озера, женщины относили в сторону мертвецов, которых вода выбросила на берег. Другие на лодках плыли к тем трупам, которые еще носились на поверхности воды.

Хенго торопился привязать к лошадям остатки своего имущества и полученные от княгини меха и кожи, чтобы поскорее убраться из города. Хенго и Герда, еще более испуганный, чем его отец, торопливо бежали, чтобы до полудня успеть выехать за городские стены. На пути они встретили поджидавшего их Самбора. Опечаленный и унылый Самбор подошел к немцу. Он убедился сначала, не подсматривает ли за ними кто-нибудь из слуг.

— Добрый человек, — обратился он к Хенго, — мне кажется, ты не злой человек, скажи, на обратном пути проедешь ты мимо Вишева села?

Не смея или не желая отвечать, Хенго наклонением головы подтвердил догадку Самбора.

— Передай им мой поклон, — просил Самбор, — я скучаю без них, хотя здесь нет недостатка в веселье и славно живется у князя. Чего же еще? Смеху вдоволь!.. Расскажи им все, что ты видел, и как мы тут славно пируем!.. Они будут радоваться, что я здесь. Может быть, я бы убежал отсюда, и стены, и вода, и колоды не удержали бы меня, если бы здесь не было так весело. Расскажи, — повторил он, — обо всем, что ты здесь видел.

Хенго, видимо, был недоволен этою задержкою; он смотрел то на своих лошадей, то в сторону города, боялся звука собственного голоса и потому кивнул Самбору головою.

— Скажи им, — прибавил еще Самбор, — что вчера здесь было много кметов, многие из них поплатились жизнью, и какие похороны им были! Обещают, что каждый день будет такое веселье. В темнице, под башнею, не считая племянника, которому вырезали глаза, сидит тоже несколько кметов; придет очередь и для других.

Хенго, все кивая головою и оглядываясь на башню, дал знак рукою Самбору, чтобы он посторонился. Немец и его сын сели на лошадей — времени нельзя было терять понапрасну. Князь со своего крыльца видел, как они тронулись, но ничего не сказал. Когда Хенго очутился за стенами города, лицо его повеселело. Он предпочитал пустыню княжескому гостеприимству.

Отец и сын поскакали тем же путем, которым вчера Смерда привел их в город. Дорога была так же пустынна, как вчера. До тех пор пока можно было видеть высокий столб и летающие над ним стада черных хищников, немец с боязнью оглядывался по сторонам, как бы ожидая с минуты на минуту приказания вернуться обратно в город. Герда не смел проговорить ни слова: бедняга еще дрожал от испуга. Вскоре они въехали в густой лес и здесь вполне успокоились. Хенго, привыкший к скитаниям, запомнил до мельчайших подробностей те места, по которым вел их Смерда. Однако ж, осторожный немец, желая избежать возможной встречи более грозных людей, чем слепые гусляры, предпочел ехать лесом, заранее обдумывая место ночлега, потому что не рассчитывал в один день доехать до Вишева жилища. Наши спутники смело проехали вброд реку. До сих пор они никого еще не встретили на пути. Вдали только козы, увидя людей, бежали в лес, а стаи птиц перелетали на соседние болота.

Начало вечереть… Хенго увидел на пригорке большой камень, окруженный множеством меньших. Это место он хорошо запомнил. Здесь они отошли от реки в глубь леса и остановились на небольшой поляне. Корму для лошадей было здесь много. Хенго и Герда развели огонь, построили небольшой шалаш из ветвей и улеглись в нем на земле.

Майская ночь прошла скоро; чуть свет завывающая вдали и приближающаяся к ним буря разбудила их громовыми ударами и ливнем. Хенго заторопился. Немного спустя они уж сидели верхом, готовые тронуться в путь. Хенго обратился к сыну с увещанием.

— Ты смотрел и слушал, — сказал он сыну, — видел все, что происходило в городе. Я велел тебе молчать и делать вид, что ты не понимаешь их речи! Молчи и теперь — не говори ни слова.

Хенго, а за ним Герда поскакали вперед, направляясь к Вишевой хате. Дождь не переставал идти ни на минуту, лошади скользили по мокрой земле; всадники волей-неволей должны были убавить шагу. Солнце начало просвечивать сквозь тучи, когда они увидели заборы, избы и столбы выходящего из них дыма… На лугу паслись лошади и жеребята.

Виш стоял на пригорке у реки и осматривал свое хозяйство; собаки лежали у ног старика. Немец издали поклонился хозяину, и старик сейчас же направился к нему. Собаки готовы были броситься на чужого, но Виш заставил их притихнуть и отошел прочь.

В глазах Виша виднелось любопытство; он, казалось, был крайне удивлен тем, что немец вернулся от князя цел и невредим; он внимательно осматривал своего гостя, бросая взгляд так же на его сына, лошадей и сумы.

— О, что-то недолго пробыл ты в городе, — сказал он, улыбаясь. — Как устроил свои дела, ничего?

— Э, нечего было делать там, даром время терять не хотелось, я и уехал, — отвечал Хенго. — Притом же мне надо было поскорее выехать из незнакомых мест.

Отвечая Вишу и убедившись, что собаки не бросятся на него, немец передал поводья Герде, а сам отправился за хозяином. Когда они остались одни, Виш посмотрел в глаза немцу, как бы желая прочитать в них то, чего Хенго не хотел сказать.

— Какие новости в городе? — спросил он.

Хенго долго молчал, как бы не зная, что ответить на этот вопрос.

— Немногое пришлось мне видеть, еще меньше слышать, — сказал он после некоторого раздумья. — Парень ваш присылает всем поклон… ему там, кажется, понравилось.

— Молодому везде хорошо, — проговорил как бы про себя хозяин и вздохнул.

Из ответа немца нетрудно было заключить, что ему не хотелось отвечать на вопросы хозяина. Виш начал осторожно расспрашивать Хенго о князе, о жизни в городе, о том и другом, что его интересовало, но, не получая удовлетворяющих его любопытство ответов, замолк.

Парни встретили Герду у ворот как хорошего знакомого, отвели его и его лошадей в сарай. Герда дрожал, не будучи в состоянии успокоиться от вчерашнего испуга и сегодняшнего дождя, промочившего его до костей. Челядь Виша, заметив, что парень дрожит как в лихорадке, и не зная, что он понимает их язык, почти насильно повела его в хижину, где веселый огонь пылал на камине.

В этой избе женщины приготовляли тесто для хлеба, пересеивали муку, а служанки, напевая веселые песни, вращали жернова.

Почти не было работы дома или в поле, за которою, по тогдашним обычаям, славяне не пели бы веселых, а иногда и печальных песен. Песня — это был лучший друг труда, особенно женского. Молодые девушки, точно птички, пели все время, пока были молоды. Песне обучались вместе с родным языком. Славяне пели, погоняя скотину в поле; пели песни в честь Гонилы, пася свой скот; женщины пели за прялкою, пели, вращая жернова, пели, когда радовались чему-нибудь или печаль-горе тяготило их. Были у них старые песни, которым дочери обучались у своих матерей, чтобы потом выучить им своих внучат; песни, созданные целые века тому назад, из которых — по пословице — и одного слова нельзя было выбросить. Но кроме этих были и веселые или заунывные песни, которые выходили прямо из сердца поющего, а кто их первый запел, тот сам не знал, откуда они явились и как сложились у него. Кто-нибудь подслушает, прибавит к ним два-три слова, изменит в них что-нибудь третий, и так рождались эти песни от многих, никому не известных отцов; как вдовьи гроши шли они в народную сокровищницу, неведомо кем брошенные в нее, увеличивая народное богатство.

Когда Герда вошел в избу и услышал эти песни, которые его родная мать любила напевать на чужой земле, когда испытывала горе и заливалась слезами, он невольно прослезился. Сердце у него билось так сильно, как будто тут же около него стояла его родная мать. Он забыл, что ему запрещено говорить, что он должен прикидываться немым, и невольно вырвалось у него:

— Мать моя… родная!

У самых дверей стояла Дива; присматривая за слугами и прислушиваясь к их песням, и она тихо что-то напевала. Она одна только услышала произнесенные Гердою слова. Мальчик, заметив свою ошибку, покраснел и забился в самый темный угол. Дива подошла к нему и, протянув к нему руку, дотронулась до его плеча. Герда дрожал как в лихорадке.

— Не бойся, — сказала она ему, — я никому не скажу.

Она отошла к очагу, налила пива в горшок, приставила его к огню, затем поднесла Герде, который с жадностью схватил поданный ему напиток, смотря на Диву глазами, блестящими от слез.

Этим взглядом он благодарил Диву. Девушка взяла Герду за руку и повела в сени. Герда взял ее руку, как в детстве брал когда-то в свои ручонки руку матери, и поцеловал. На руке Дивы осталась его слеза.

— Мне запретили говорить! — едва слышно проговорил Герда. — Отец убьет меня, если узнает! Не говори никому, не говори! Я не немой, мать моя говорит по-вашему; она из ваших!

Дива гладила его рукою по голове.

— Ничего и никого не бойся, — сказала ему Дива, — расскажи мне, что видел ты в городе?

— А, ужасные, страшные дела! От них волосы дыбом становятся на голове, и дрожь по костям пробегает! Я видел там кровь… целые лужи крови… всю ночь слышал стоны умирающих и смех дикий, точно голос филина!

Он умолк, боязливо оглядываясь.

— Говори, — сказала ему Дива, — всю правду говори, как сказал бы ее родной матери, если бы она велела тебе рассказать обо всем, что ты видел там.

Нежный голос девушки растрогал мальчика.

— Нам нужен твой рассказ! — прибавила она, лаская Герду, и наклонилась к нему.

Герда со слезами на глазах начал ей рассказывать обо всем, что происходило вчера у княжеского столба, какой кровавый пир устроил князь, как на дворе убивали друг друга опоенные кметы, как потом их мертвые тела бросали в озеро, как князь хохотал при этом, а вороны каркали и собаки выли с радости или боязни. Он говорил ей потом, как голодные собаки князя пили кровь из луж, которыми был переполнен весь двор, как на следующий день утром плакали и горевали женщины, как они собирали трупы и проклинали князя.

Герда рассказывал, а Дива бледнела, ее нежное девичье лицо приняло мужественное выражение, глаза, казалось, горели тысячами огней из-под черных ресниц, а ее белые руки сжимались, как будто бы она в них держала меч. Все выше и выше гордая красавица поднимала свое чело, на котором гнев и печаль менялись с каждою минутою, покрывая его то красною, то мертвенно-бледною краскою.

Герда приходил уже к концу своего рассказа, когда Виш и Хенго вошли в сени. Словоохотливый мальчуган, опасаясь быть замеченным отцом, едва успел проскользнуть из сеней около стен и заборов в сарай, где стояли лошади, припал к земле и накрылся куском сукна, которое ему попалось под руки. Дива, как вкопанная, стояла в сенях, не будучи в состоянии тронуться с места. Когда Виш, проходя около нее, посмотрел ей в лицо, он прочел в нем, что в ее душу попала искра, от которой закипели в ней гнев и месть. Дива глазами объяснила отцу, чтобы он теперь ее ни о чем не спрашивал. Виш понял свою любимицу и прошел мимо нее с Хенго, делая вид, что не обращает никакого внимания на свою красавицу-дочь.

Едва Хенго успел войти в избу, как все песни затихли. Женщины точно по волшебному мановению умолкли. Смех только пробежал от одного конца избы к другому, как ветер по верхушкам деревьев. Теперь слышен был треск горящих дров на очаге, жернова шипели, у огня кипела вода, да остатки дождя мерно катились с крыши и падали на камни перед окнами.

Хенго приняли, как подобало принимать гостя, но немец сидел за столом, угрюмый и недовольный собою; он молчал, и, казалось, рот его не намерен был открываться для ответов. Напрасно Виш расспрашивал, напрасно старуха Яга, которая принесла большую миску с кушаньем, старалась узнать, как живется ее Самбору — Хенго отделывался незнанием.

Небо начало проясняться. Черная туча, принесшая с собою бурю, все еще стояла над лесом; по темной ее одежде передвигались молнии, точно змеи, но над хижиной Виша лазурное небо улыбалось, а солнце посылало ласкающие лучи свои. Пернатые певуньи стряхивали остатки дождя со своих крылышек, сидя на крыше хаты или чирикая и летая вокруг дома. Ласточки собирали тину для своих жилищ, а воробьи вели нескончаемые споры из-за найденного зернышка. Аист собирался в путь-дорогу.

Немец едва дотронулся до кушанья. Он, видимо, был не в духе. Виш, отдав оставленные у него сумы Хенго, простился с ними молча, и вскоре немец исчез в лесу. Виш, стоя у ворот, смотрел вслед за отъезжающими. В это время к нему подошла Дива. Виш улыбнулся своей любимице ласково. Каждый раз, как старик взглядывал на свою красавицу-дочь, всегда на лице его можно было заметить улыбку. Она обыкновенно улыбкою отвечала на улыбку старика, но теперь она не могла смеяться: печаль и горе подавляли ее. Красавица взяла отца за руку и повела к реке, чтоб наедине переговорить с ним.

— Ничего тебе немец не говорил? — спросила она.

— Молчал, точно могила, — отвечал старик.

— А мне удалось многое узнать от немого мальчика, — начала Дива. — Сын Хенго рассказал мне ужасы! Тебе необходимо знать все — от столба дуют все более и более грозные ветры. Послушай! Мальчик не врал, он дрожал весь от испуга, рассказывая мне вчерашнюю историю, и плакал.

Дива вполголоса начала объяснять старику все, что узнала от Герды. Виш слушал молча; он, точно камень, ни одним движением, ни одним словом не выразил гнева или ужаса. Дива давно уже закончила свой рассказ, а Виш все слушал… Долго еще думал старик свою думу, наконец поднял голову и глубоко вздохнул.

— Пора! — произнес он. — Пусть совершится, чему не миновать. Нужно созвать вече: давно уж его не было, без него люди потеряли голову. Пора нам посоветоваться, разослать призывы, собрать всю братию. Пусть берут мою старую голову, если она им на что-нибудь пригодится; что прикажут, все сделаю, а ты, красавица моя, молчи!

Дива подошла к отцу и поцеловала его в руку.

— Коляда не оставит тебя! — сказала она.

 

VII

Немного времени спустя Виш вышел из своей избы, но он до того изменился, что трудно было узнать в нем того же прибитого горем старца, который час тому назад с опущенною головою слушал рассказ Дивы. Дома он обыкновенно носил полотняную одежду и ходил без сапог; теперь же старик одет был в дорожное платье — новую коричневого цвета сермягу, обшитую синими лентами; на ногах у него были одеты кожаные сапоги, перевязанные красными шнурами, на голове меховая шапка с белым пером. У кушака висели блестевший от солнца меч и праща, а через плечо Виш забросил лук и пучок стрел. Он выглядел теперь истым воином: поступь твердая, гордо подымающаяся голова и повелительный, звучный голос — все это придавало старику воинственный вид. Он на двадцать лет казался теперь моложе.

У ворот два парня держали трех оседланных скакунов, покрытых попонами; парни были вооружены и чисто одеты. Они ожидали здесь своего хозяина, готовые отправиться в путь по его приказанию. Все — родня и слуги — провожали Виша и целовали его руки. Старуха Яга, отирая слезы фартуком, шла за мужем; она предугадывала, бедняга, что быть горю непременно. Старый Виш, который столько лет никуда не ездил со двора, разве в лес или на пчельник — вдруг, никому не говоря ни слова, куда и зачем, в путь собрался, оделся, приказал приготовить лошадей и вот прощается со всеми.

Старуха и Дива следовали за Вишем до самых лошадей. Пегий конь старого воина нетерпеливо бил копытом о землю, ожидая своего хозяина. Умное животное, увидев Виша, обратило свою голову в его сторону и весело заржало. Один из парней подскочил к Вишу, желая помочь ему сесть на лошадь, но старик, как будто бы к нему вернулась сила давно минувшей молодости, вскочил без всякой помощи на своего коня, поклонился своим, рукою указал по направлению к лесу, и молча трое всадников тронулись в путь. Долго они ехали вдоль реки по ее берегу. В одном месте стояло несколько жалких хижин у самой воды, перед ними висели сети на высоких жердях, несколько человек отдыхали на песке. Хижины выглядели убого; до половины зарытые в земле жилища эти все-таки имели более бодрый вид, чем их обитатели. Виш громко крикнул, желая вызвать кого-нибудь из жителей этой бедной, заброшенной деревушки. Двое полунагих мужчин выбежало на этот зов. Вся эта деревня выросла очень недавно на землях старика, основало ее здесь несколько никому не известных бедных скитальцев. Деревня носила название Рыбаков. Несколько детей и почерневшая от дыма старуха, заслышав голос хозяина, убежали от него, остались только мужчины. Они бросали косые, боязливые взгляды на старика, едва отвечая на его вопросы.

Немного дальше в лесу Вишу и его спутникам попалась на пути такая же почти деревушка, Бондари. Несколько жалких хат теснились одна около другой. У дверей каждой из них лежали кучи стружек и разбросанные в беспорядке клепки и деревянные изделия. В эту минуту ни в одной хижине не было живого человека: женщины и дети ушли в лес за грибами, мужчины за деревом для клепок. Двери во всех хатах были настежь открыты по туземному обычаю, и ни один прохожий никогда не полакомился чужим добром. В каждой избе на столе лежал нож, хлеб, а в кувшине стояла вода. Все было открыто: сараи, амбарчики и погреба.

Один из парней вошел в первую избу, напился воды и сейчас же вернулся. Отсюда наши путешественники повернули влево и лесом подвигались дальше; тропинки, не только что дороги, не было здесь и следа, а старый Виш и его спутники ни разу не сбились с дороги, которая скорее всех вела к желанной цели. Охотнику известны все урочища, опрокинутое ветром дерево, долина в лесу или ручей.

До самой ночи и Виш и его слуги подвигались все вперед; звезды давно уж блестели на небе, когда они остановились, чтоб выбрать место поудобнее для ночлега. Парни в одну секунду построили шалаш для старика; один остался сторожить лошадей, другой лег у входа в шалаш.

Ночь прошла спокойно. Старик проснулся раньше всех, и чуть свет они уже отправились в путь. Виш указывал, по какому направлению следует ехать: он знал каждое дерево своих и соседних с ним лесов. Задумываться о выборе пути старик не имел обыкновения, в нем еще не исчез инстинкт охотничьих племен; Виш даже в чужом лесу сумел бы найти дорогу, он жил с ним в тесной дружбе.

По временам старик полною грудью вдыхал воздух, определяя по нему близость дубравы, луга или полей. Тот или другой вид травы, так или иначе наклоняющиеся ветви, мох, покрывающий стволы деревьев, наконец, кусты и лужайки служили ему приметой. Полет птиц, направление, по которому бежал испуганный зверь — и это принималось во внимание стариком, который по этим данным всегда удачно определял направление, которого надлежало держаться.

Около полудня всадники выехали из леса и очутились на широком лугу, по самой середине которого журчащий ручей прокладывал себе узорчатую дорогу- Вдали, на возвышенном берегу этого ручья, виднелся дом, окруженный заборами, а над ним высоко поднимался столб дыма.

Виш, увидя жилище, вынул рог и три раза протрубил в него. Между тем всадники все приближались к селу, около которого на полях работали мужчины и женщины. Один парень подбежал к лошади, стоявшей на лугу, вскочил на нее и, погоняя ее руками, поскакал по направлению к старику и его слугам; но, увидя, что в гости к ним едет Виш, повернул назад и поскакал к своим.

Видно, сюда редко заезжали гости, потому что работники с любопытством теснились у ворот, а из-за забора виднелись белые платки женщин. Виш еще не доехал до ворот, когда в них показался мужчина высокого роста в белой домашней одежде, с накинутою на плечи сермягою. Густые белокурые волосы длинными прядями спускались ему на плечи, подбородок едва начинал покрываться редкими волосами, а румяное лицо его осенялось приветливою, веселою улыбкою. Издали увидев Виша, молодой мужчина, желая выказать радость редкому и уважаемому гостю, рукою посылал ему приветствия. Старик тем же ответил хозяину. Не доезжая до ворот, Виш остановил лошадь и соскочил на землю.

— В добрый час, господин мой милый! — воскликнул молодой хозяин. — Такого гостя, как старый Виш, моя убогая хижина никогда не надеялась видеть.

Говоря это, он с почтением приблизился к Вишу, точно к родному отцу, взял его за руку и поднес ее к губам.

— Я рад тебе, как солнцу! — говорил он весело. — Но мне и досадно: чем трясти старые кости, отец мой, приказал бы ты молодому Доману самому явиться к тебе, и он тотчас же исполнил бы твое приказание.

— И у старика является желание погулять по белу свету да посмотреть, все ли на нем в порядке, не изменилось ли что-нибудь, — отвечал старик.

Они обнялись, и Доман повел Виша в светлицу. Жилье Домана тоже стояло посередине большого двора, со всех сторон окруженного сараями и избами. Видно было, что молодой человек хороший хозяин: все было выбелено, выкрашено, а на крыльце деревянные украшения, о которых старик Виш и не подумал бы. Над окошками и на крыльце во многих местах висели пучки душистых трав, чайбура и душицы. Женщин совсем не было видно, они все разбежались по избам, когда увидели чужого. Светлица, в которую вошел Виш в сопровождении хозяина, была чисто выметена, но в ней замечалось отсутствие женщины, потому что в очаге огня не было… В углу стояло покрытое кожею деревянное ложе, по стенам красовались луки, стрелы, мечи, пращи, рога зверей и недавно снятые с них кожи. На столе лежал белый хлеб, которым хозяин угостил Виша, а затем предложил ему сесть на скамью; сам же продолжал стоять перед стариком. Виш долго уговаривал Домана сесть возле него и почти насильно заставил его занять место на скамье рядом с собою. По глазам Домана было заметно, что он с нетерпением желает узнать причину посещения старика, но не решается расспрашивать его. Виш тоже не торопился с объяснениями; он начал говорить о хозяйстве, об охоте. Наконец, принесли мед; хозяин предложил гостю чарку.

Они одни остались в избе.

— Ты угадал, — начал старик, — что я не без цели приехал к тебе; прямо скажу, недобрую весть я привез. Теперь нам скверно живется, но еще худшая жизнь ждет нас в будущем, и недалеком будущем.

— Будем же так делать, чтобы стало лучше, — отвечал Доман.

— Недолго ждать придется, как и мир, и вече, и мы, кметы, исчезнем с лица земли, — сказал Виш, — всех нас спутают по рукам и по ногам… Люди обыкновенно говорят, что в старых головах ни с того, ни с сего зарождается недоверие, как в старой бочке кислота; но суди сам, имеет ли основание мое горе или нет. Князь и все Лешки не считают нас более свободными людьми. Кметов и жупанов, родившихся свободными на нашей земле, хотят подвергнуть тяжкой неволе. Они хотят всех нас сделать своими рабами. Они угрожают нам, прижимают нас все более и более; нас хотят выжить, точно пчел, от которых избавляются, когда хотят очистить улей. Хвостек на озере, на Гопле, чересчур уже проказничает. Вот третьего дня он позвал кметов к себе в гости. Дали им какой-то отравы в кипятке… Немка готовит ее на нашу погибель. Среди мира начали они ругать, бить да грызть друг друга; кончилось тем, что они перебили один другого. Тела их Хвостек велел бросить в озеро, точно падаль. У Самона девку-красавицу взяли силою, а княгиня назначила ее князю в наложницы. По нашим селам разъезжают Смерда и слуги князя, берут у нас людей, женщинам от них покоя нет. Никто не знает, господин ли он у себя или нет, не сегодня-завтра могут отнять и хату, и землю, и детей… Да. Что же, должны мы все это переносить, молчать и по-бабьему только руки ломать, да слезы проливать? Говори, Доман.

Лицо Домана горело гневом, щеки его пылали, губы тряслись, как в лихорадке; он старался сдерживать свой гнев, но когда Виш кончил, Доман не вытерпел и крикнул:

— Э, давно уж следовало нам уничтожить это гнездо ос и сравнять его с землею!

— Слово сказать легко, Доман, — заметил старик, — но от слова до дела еще далеко. Крепко держится проклятое гнездо, крепко прилипло оно к столбу.

— А столб не духи строили, но люди, человеческие руки хотят его так же и уничтожить, — сказал Доман.

— Так нельзя рассуждать, — проговорил Виш после некоторого молчания, — откуда столб взялся, об этом никто не знает. Он стоял уже на месте, когда жили праотцы. Одно верно: те, кто его строил, были не наши; тот народ давно исчез с лица земли.

Доман, не находя ответа на это замечание, промолчал.

— Да, впрочем, — продолжал Виш, — нам рассуждать об этом нечего; это дело мира, он найдет средство спасти своих детей.

Старик многозначительно посмотрел в глаза молодому человеку. Доман только и ждал этого немого предложения.

— Нужно разослать приглашение всем кметам и жупанам и созвать общее вече старшин. Пусть соберутся все наши селяне и поляне; мы начнем, а за нами и другие…

— Твое слово лучше приказания, — отвечал Доман. — Хорошо созвать вече; но позволь прежде и мне сказать свое слово. Кого звать и куда? Тебе хорошо известно, что у Хвостка есть свои и среди наших кметов; Лешки размножились; их много, очень много; нужно, значит, сперва осторожно разузнать кое о чем, да прислушаться ко всему хорошенько и рассчитать свои силы раньше, чем начнем дело, а то могут нас задавить. Пока нас горсть, не больше.

— Я так же думаю, — согласился Виш. — Знаю я хорошо, что у Хвостка нет недостатка в друзьях и что многие из наших считаются в числе его приятелей, но я тоже и то знаю, Доман, что не весь Леший род будет стоять за него. Родных своих дядей князь притесняет, обратил их в кметов; племянникам своим одним выколол глаза, а другие из боязни не оставляют своего городища ни на минуту. Они станут на нашу сторону.

— На вече все это объяснится, увидим, что и как делать, — отвечал Доман. — Не теряя времени, нужно созвать вече.

— Сперва следовало бы побывать у того, у другого, чтобы разузнать хорошенько, как наши кметы смотрят на это дело, — прервал старик. — Поедем вдвоем, Доман, посмотрим, поговорим и с кметами, и с Лешками.

— Поедем, — согласился Доман. — Я готов ехать с тобою, отец Виш. Отдохни у меня, а потом отправимся вместе в путь.

— А как думаешь? К кому ехать? — спросил Виш.

— Сперва к мудрому Пясту; он может дать хороший совет, — подумав немного, ответил Доман. — Он бедный кмет, но умный… молчит, но больше знает, чем те, которые много болтают.

Виш согласился на это предложение.

— А потом? — спросил он.

— А из Лешков… разве к Милошу, — отвечал Доман.

— Его сыну князь выколол глаза, — заметил Виш.

Виш и Доман долго еще советовались, к кому заезжать, кто достоин того, чтобы его посвятить в тайну.

— Кроме нас двоих никто об этом знать не должен, — сказал Виш. — Пусть думают, что мы едем охотиться.

— Да, поедем на охоту, — повторил Доман. — Твои парни останутся у меня, а мы поедем только вдвоем. Это будет лучше.

— Да, так будет лучше, — согласился Виш.

— А где же вече созвать; давно уж не слыхали мы о нем, — сказал Доман.

— Где же, если не там, где оно собиралось с незапамятных времен; нового места незачем искать, да и не найти. Змеиное урочище, где священный дуб и источник на старом городище, где вечевали наши деды и прадеды. Там и мы должны собраться, там только держать совет.

Старик посмотрел в глаза Доману.

— Урочище лежит в глубине леса, — продолжал Виш, — оно безопасно, со всех сторон окружено болотами. Там лучше, чем где-нибудь в другом месте. Если бы старшины собрались у твоего или моего дома, князь стал бы мстить нам и поджег бы наши дома, а там — кто знает, чья была затея о вече.

— Знать не будет? — повторил Доман с горечью. — У него везде свои, скажут ему, едва успеем начать дело, но не следует его бояться и сидеть, сложа руки, в избах. Не первый раз съедутся кметы на вече, отчего же нам теперь, как и в старину, не держать общий совет? Скорее надо приниматься за дело; нужно разослать гонцов.

— Да, — сказал Виш, — пошлем по два человека к каждому старшине пригласить его приехать на съезд. И надо заранее решить, кого звать и кто будет с нами. Следовало бы с каждого взять клятву на огонь и воду.

Виш и Доман долго еще совещались, как быть и что делать. Наконец, они решили, что вече должно состояться и что навряд ли среди кметов и жупанов найдется хотя один, который не разделял бы их мнения. Они задумались только над способом, как бы потише созвать всех. На Купалу обыкновенно собирались люди около урочищ, они и решили назначить вече за день перед этим праздником. Времени оставалось довольно, чтобы созвать всех; но и не так было его много, чтобы возможно было откладывать.

Долго еще разговаривали друзья-кметы; уже день приходил к концу, а они все еще вполголоса совещались о предстоящем вечевом собрании. Мед стоял в чарках на столе перед ними, а они еще даже не дотронулись до него. На лицах их было грустное выражение, даже веселый Доман имел унылый вид. Не стало у них под конец ни совета, ни слов, они подали руки друг другу, и хозяин пригласил старика под липу, которая росла на пригорке за селом. Едва уселись они на скамье под липою, как целая свора собак побежала за своим господином; у Домана было десятка два собак, так как он был завзятый охотник. Молодые парни собрались на дворе; казалось, они чего-то ожидали, как будто приказания своего господина. Доман бросил взгляд в сторону своего дома и сказал Вишу:

— Хотелось бы мне угостить тебя, как следует, да чем-нибудь развеселить. Я знаю, что старику не нравятся молодые песни, но все-таки мне хочется показать тебе, что мы здесь не ходим заспанными и не греемся вечно у очага. Эй! Спибор, — крикнул он громко, — пойди сюда!

Красивый парень, глаза которого блестели от избытка жизни, прибежал к Доману.

— Удобнее времени для травли нашего волка не найти, — сказал Доман. — А перед кем же похвастаться, если не перед стариком Вишем? Выпусти-ка его на волю, — говорил он слуге, — покажем, что дикий зверь нам не страшен.

Спибор побежал к воротам и тотчас же за забором раздались веселые крики. Собак, кроме избранных, загнали в сарай и заперли. Виш и Доман встали со скамьи и подошли к воротам, у которых толпилась челядь в ожидании любопытного зрелища. Хозяин велел каждому из них взять меч и расставил их вокруг большой поляны, а сам взял в руки длинное копье с железным острием и занял место несколько дальше всех. Собаки нетерпеливо рвались вперед; добрые псы, конечно, чуяли, что недаром держат их на привязи.

Доман дал знак рукою, и ворота отворили настежь. Волк, просидевший несколько дней взаперти, испуганный и ослепленный дневным светом, не сумел воспользоваться дарованною ему свободою… Парни подняли крик, начали бить палками в стены сарая, а волк не трогался с места, ежился и щелкал зубами. Почти насильно, с помощью палок, удалось им выгнать его за ворота. Здесь он внимательно осмотрел местность, бросился бежать, но сейчас же остановился. Охотники держали оружие наготове, собаки подняли ужасный вой. Волк тронулся с места; сперва он шел тихо, подкрадываясь, затем начал бежать все скорее и все отыскивал глазами дорогу, по которой было бы удобнее улизнуть в лес. Но нелегко ему было уйти: со всех сторон заграждали ему дорогу вооруженные охотники. Доман первый бросился на волка; он нарочно стремглав кинулся на зверя, чтобы последний не мог его обойти. Собаки, выпущенные на волю, бросились на врага. Охота началась.

То один, то другой парень наносили волку удары копьем, кто-то бросил в него острым куском железа и ранил в спину окруженного собаками зверя. Собаки удерживали его за ноги, тормошили несчастного волка. Пользуясь этим, Доман с большою ловкостью вонзил волку в открытую пасть свое копье, нанося ему последний, смертельный удар.

Во время этой охоты веселые крики и смех не умолкали ни на минуту. Женщины сидели на заборах, дети кричали и стучали палками, даже старый Виш не раз хватался за меч, не будучи в состоянии оставаться только зрителем забавы, напомнившей старику давно минувшие молодые годы его жизни. Когда зверь, заливаясь кровью, упал на землю, и собаки бросились на него со всех сторон, в воздухе раздались громкие радостные крики. Несчастного волка со всех сторон окружили охотники, женщины и дети, тормошили его, рассматривали, удивлялись ловкости Домана.

Несколько дней тому назад волка поймал в лесу один из работников Домана, оглушив его сильным ударом палки о голову. Связав его, он притащил зверя во двор. К своему несчастью, волк выздоровел, чтобы ради забавы погибнуть от руки Домана.

Налюбовавшись волком досыта, Доман велел убрать его. Затем началась стрельба из луков и пращей. Доман и здесь оказался ловчее всех, хотя и другие делали все возможное, чтобы не отставать от своего хозяина. Старый Виш смотрел только и любовался на молодежь, а старые его руки дрожали, вспоминая те времена, когда и они умели стрелять не хуже Домана. Но то время давно уж прошло.

Когда наступил вечер и в избах зажгли лучины, старик и хозяин долго еще совещались, разговаривая вполголоса о предстоящих важных делах. Наконец Доман уступил свое ложе Вишу, а себе приказал сделать постель в этой же комнате и пригласил гостя отдохнуть.

На следующий день, чуть свет, Виш и Доман были уже на ногах. Лошади дожидались их у крыльца. Как было решено, Виш и Доман отправились в путь немедленно, одни.

До села Лешка Милоша можно было приехать не раньше вечера. У Виша и Домана было достаточно съестных запасов в сумах; в деревянных, облитых смолою бутылках, привязанных к кушакам, каждый из них имел по две чаши меда; а лошади, привыкшие к болотам и лесным дорогам, не боялись утомительного путешествия. Доман ехал впереди.

Не желая терять времени понапрасну, всадники решили отправиться кратчайшим путем — через болота и непроходимые леса. Не раз пришлось им объезжать массы сваленных ветром в одну кучу гигантских деревьев, не раз нельзя было проехать чрез слишком вязкое, густою травою заросшее болото; все это затрудняло путешественников. Внутренность леса, наполненная таинственным мраком, едва пропускающим несколько лучей солнца, навевала невеселые думы. Виш и Доман только тогда свободнее вздохнули, когда очутились на сухом лугу, оставив леса за собою. Здесь они остановились; нужно было привести в порядок одежду, обвешанную листьями, сухими ветвями, гусеницами и мохом, которыми лесная глушь наградила всадников за то, что они посмели вторгнуться в ее внутренность.

На краю горизонта Виш заметил столб дыма; всадники прибавили шагу; на холмистом возвышении вдали виднелся высокий земляной вал, покрытый зеленым дерном, а за ним густая роща. Из самой середины этой небольшой рощи струился синеватый дым, поднимаясь длинною лентою к небесам — самый верный знак присутствия человеческого жилища. Земляной вал был так высоко насыпан, что из-за него не видно было даже крыши хижины.

Когда Виш и Доман подъехали к этой насыпи, они заметили в ней узенький проход, закрытый высоким частоколом. Кроме столба синеватого дыма нигде не было заметно даже малейшего признака жизни. Ворота были заперты. Они подъехали к ним, но никто не вышел им навстречу, хотя на насыпи появилось несколько любопытных голов. Виш затрубил.

Они долго еще стояли у ворот, но никто не являлся. Наконец над воротами показалась человеческая голова, покрытая волчьей кожею.

Старый Виш просил впустить их — его и Домана, в городище, но слуга, показавший свою голову над воротами, отвечал угрюмо, что князь Милош никого к себе не допускает. Волей-неволей пришлось Вишу спорить, сердиться; несколько раз шли переговоры с князем, пока Милош согласился пустить гостей к себе в дом. Отворили ворота; всадники прошли по длинному и темному проходу, вырытому в насыпи, опоясывавшей городище, и вошли во двор, заросший высокими деревьями. Дубы и липы, громадные стволы и широко расстилающиеся ветви которых закрывали почти весь двор, образуя над ним зеленую крышу, были свидетелями не только молодых лет хозяина, но и его праотцев. В глубине двора, в тени деревьев, стояло небольшое строение, окруженное длинным навесом и покрытое деревянною крышею.

По двору, в разных направлениях, ходили какие-то угрюмые, молчаливые люди, с ног до головы покрытые кожею. Большие собаки подошли к Вишу и Доману, заворчали, обнюхали их и, окружив со всех сторон, остановились, готовясь по первому приказанию хозяина броситься на приезжих. Много еще прошло времени, пока из избы вышел сгорбленный, едва передвигающий ноги старик, небольшого роста, с длинною палкою в руках; голова его была покрыта кожей. С ним трудно было сговориться: он говорил едва слышным голосом, и, по-видимому, не понимал приезжих. После некоторого колебания он, однако ж, согласился впустить их в избу. Вечерний мрак и тень деревьев, листья которых закрывали окна, не позволяли Вишу и Доману рассмотреть что-нибудь в светлице. Они долго стояли, пока глаза их успели свыкнуться с мраком. На очаге догорали обугленные дрова.

В глубине избы лежал старик высокого роста, с длинною белою бородою, волоса которой не вьющиеся, прямые, как трава, доходили ему до колен. Лежал он на постели, покрытой кожею. Густые, нависшие брови почти совсем закрывали глаза старика, который подпирал свою лысую голову костлявой рукой. Ноги его покоились на чем-то черном, что едва заметно двигалось, как бы из лености. Виш, всматриваясь в старика и его ложе, увидел, наконец, что двигающаяся черная масса есть ручной медведь, который лежал у ног своего господина. Две сороки прохаживались по полу.

Когда приезжие вошли в светлицу, князь Милош даже не тронулся с места; он только посмотрел на них и, казалось, ожидал с их стороны первого слова. Сороки между тем спрятались в углу, а медведь, зевая, посмотрел на приезжих и снова положил голову на прежнее место, более не обращая внимания на вошедших гостей.

В светлице была жара невыносимая, а старый князь дрожал, как в лихорадке.

— Князь Милош, — сказал Виш после некоторого молчания, — да будешь благословен ты и твой дом.

— Кто ты такой? — спросил князь грубым, охрипшим, точно из колодца выходящим, голосом.

— Кмет Виш и сосед мой Доман. Князь долго молчал.

— Позволяешь, князь, говорить с тобою? — начал снова Виш.

— Говорить со мною? — повторил тот же грубый голос. — У меня с людьми ничего нет общего: мне до них дела нет и им тоже до меня! Что же вы хотите?

— Доброго совета, — отвечал Виш.

— Я для себя не сумел найти доброго совета, для других и подавно не найду. Идите к кому-нибудь другому за этим.

— У нас и с нами творятся нехорошие дела, — говорил Виш, не обращая внимания на отказ князя Милоша, — ваш и наш общий враг мучит нас и угнетает все хуже и хуже.

— Кто?

— Хвостек, — отвечал Виш, нарочно употребляя это насмешливое имя.

Милош захохотал диким голосом.

— Мне-то он уж больше ничего дурного не сделает; он лишил меня детей, а теперь пусть и жизнь мою берет, если хочет; я не дорожу ею. Идите, куда хотите, за добрым советом и помощью; у меня их нет ни для кого!

— И мстить ты не хочешь? — спросил Виш. — За детей своих ты должен отмстить ему. Один убит, другому выкололи глаза; не оставил он тебе на старости лет никакого утешения, и это должно остаться безнаказанным?

Князь замолчал, как бы взвешивая слова Виша; вдруг он вскочил, пылая гневом.

— Вон, или я натравлю на вас Маруху! — вскричал он. — Хвост подослал вас ко мне, чтобы тянуть меня за язык… собачьи сыны… Вон!..

— Князь Милош, — твердым голосом сказал Доман, — я сын того, который спас твою жизнь; а Виш никогда никого не обманул. Мы свободные кметы, князь, но не рабы Хвостка.

На постели Милоша что-то так странно заворчало, что трудно было сказать, медведь ли это, или его господин отозвался; затем раздалось громкое сопение и стоны.

— Идите за советом к тем, у кого есть еще ум. У меня его теперь нет. Во мне все высохло от боли, я потерял силы безвозвратно; память куда-то ушла от меня, даже и отомстить за все это нет никакой охоты. Идите, отомстите и за меня, а когда вырвете у него сердце, принесите мне этот безжалостный кусок мяса, я его сожру и умру… Мне уж давно пора умереть, я призываю смерть, я умоляю ее. Больше мне ничего не надо!.. Ничего больше… Дети мои! Мои цветы, сыновья мои. Что я без вас стал? На что же мне жизнь, если вас нет около меня?

Старик закрыл лицо руками и умолк. Смотря на его мучения, Виш страдал страданиями несчастного старца. Князь стонал, не отнимая рук от лица. Не скоро поднял он голову и начал более мягким голосом:

— Бедные вы люди, но чем же я вам могу помочь? Чего вы у меня ищете? У меня теперь нет ничего, ничего! Пусть весь мир сгорит, пусть море его зальет, пусть люди на нем исчезнут — мне не будет ни лучше, ни хуже. Цветы мои, дети мои, мои сыны!

И снова страдалец опустил голову на обе руки и залился горькими слезами. Виш и Доман не знали, что им делать, ждать ли еще или уйти прочь, чтобы напрасно не мучить старика. Между тем Милош привстал немного и сел на постели; он начал тереть руками лицо и лоб. Затем он ударил в ладоши. Из боковой избы вошла женщина такого же высокого роста, как и Милош; голова ее так была окутана платками, что из-за них едва виднелось ее пожелтевшее и покрытое морщинами лицо. Сермяга темного цвета покрывала ее белую женскую одежду. Она остановилась у порога в нерешительности, идти ли дальше или вернуться: чужие пугали старуху. Милош протянул к ней дрожащие руки, она подошла ближе и подала ему кувшин с каким-то напитком. Старик пил с жадностью. Напившись, он дал знак рукою женщине, чтобы она вышла из избы, и обратился к стоявшим у входных дверей Вишу и Доману:

— Скажите, что вы намерены делать? Соберете кметов на вече, а потом поругаетесь и перессоритесь между собою? Пока вы будете совещаться да разъезжать, он вас поодиночке выудит. Пригласит к себе, задаст вам пир, а потом одного на другого натравит. А вы-то что же думаете ему сделать? Он ваших совещаний и вашего веча не боится!

Старик смеялся сквозь слезы.

— Половина ваших будет стоять за него горою; другая половина, может быть, восстанет против него! Он раздарит ваши земли тем, которые будут ему помогать вас душить! Вы ему ничего не сделаете! А если у него не хватит людей, придут немцы и опустошат нашу землю и массу наших захватят в неволю.

Старик снова лег на постели.

— Князь, — проговорил Виш, — наше дело нелегкое, это мы знаем, но мы должны избавиться от Хвоста! Многие из наших погибнут, многие нам изменят, но все же победа останется за нами, и Хвосту не сдобровать. Мы пришли спросить у тебя, князь, дашь ли ты нам своих людей, если мы решим всем миром поход на Хвоста, на его Столб? Будешь ты с нами или нет?

Старик долго молчал, не отвечая на предложенный ему вопрос.

— Нет, — отвечал он, наконец, — я бы вырвал у него сердце, если бы я это мог сам сделать; если вы это сделаете, я буду радоваться, но с вами не пойду против него. Это дело кметов, а я князь! Я Лех! Не забывайте, что если бы вы его и победили, у него останутся двое детей, два сына за Лабою. Этим ничего не станется, они вернутся с немцами и отомстят вам. Напрасны ваши стоны, даром пропадут ваши заботы! Не он, так дети его поработят вас; не он, так я бы научил вас, что такое кмет, а что князь! Я был бы не лучше него! — ворчал старик едва внятным голосом.

Виш посмотрел на Домана.

— Больше нам не о чем говорить с тобою, — сказал Виш, — но ты завтра же можешь послать к Хвосту сказать ему обо всем, о чем говорили с тобою сегодня!

Князь улыбнулся, а медведь заворчал.

— Между мною и Хвостом нет ни разговора, ни уговора; он мой враг, а я его враг, — сказал гордо Милош. — Не я, другие скажут ему об этом, и он вас всех повесит на дубах! Да пусть вас вешает! Нет уж более у меня детей… нет моих сыновей!.. Цветов моих не стало!.. Пусть весь мир пропадает!

Милош застонал и лег ничком, уткнув свою голову в звериную шкуру. Виш, а за ним Доман вышли из светлицы. В избе раздавались теперь крики двух сорок, которые вышли на середину светлицы и затеяли ссору.

На крыльце гостей поджидал сгорбленный старик, который вместе с ними вышел во двор под старые дубы.

— Ваш князь всегда такой, как теперь? — спросил Виш у старика.

— Всегда, когда увидит чужих, — шепнул старик на ухо Вишу. — Иногда случается, что духи мучают его по целым ночам, тогда он вскакивает с постели, кричит и плачет так громко, что все просыпаются от его крика. Бедный он, несчастный человек!..

Виш и Доман намеревались, несмотря на поздний час, сейчас же оставить печальное городище Милоша, но и здесь соблюдался святой обычай гостеприимства. Старик пригласил гостей в отдельную избу, где для них были приготовлены и ужин и постель. Старик вошел с ними в избу, но не было никакой возможности выведать у него что-нибудь. Все в этом мрачном и полном печали городище было молчаливо и безжизненно; казалось, все только и дожидалось смерти и конца.

 

VIII

Недалеко от озера Гопла, у самой опушки лесов, стоял дом и село Пястуна, которого для краткости звали Пястом. К нему-то стремились старик Виш и молодой Доман, ранним утром оставив городище Милоша. Виш второй день кряду ехал верхом, но чувствовал себя лучше, чем дома, где у него была только одна работа: смотреть за хозяйством, сидя на большом камне у реки.

Из всех окрестных кметов Пястун был наименее зажиточным хозяином, а между тем пользовался большим уважением всех своих собратьев. Род его жил на этом месте уже с давних пор, дед его и прадед хозяйничали когда-то в окрестных лесах, занимаясь главным образом пчеловодством и охотою. Полей у них совсем почти не было; если они и засевали хлеб, то разве только для того, чтобы иметь запас на случай голода. Они привыкли не обращать внимания на свои богатства: потому-то, может быть, они не множились в их руках. Бедную, настежь для всех открытую хату Пястуна знали все; в нее заходил каждый прохожий, брал, что ему нужно было, и шел дальше.

Хижина гостеприимного Пястуна, выстроенная из цельных бревен, даже отчасти покрытых корою, была чрезвычайно старая и низкая. Крыша и стены ее были покрыты толстым слоем сажи, крыльцо узенькое, украшенное простыми столбиками, поддерживающими его небольшую крышу. Пястун и его жена Женица и сын их составляли всю семью. Челяди было у них много; но каждый челядинец скорее казался членом семьи Пястуна, чем слугою, потому что с ним хозяева обращались как с родным. Новые обычаи, которые понемногу начали проникать к славянам от немцев, не успели еще проникнуть в хижину Пяста. Может быть, оттого именно к Пястуну всегда обращались за советами, что под убогой своей кровлею он свято хранил древние предания и обычаи. Гусляры и певцы часто заходили к нему, а если который-нибудь из них приходил погостить у своего друга Пястуна, то по вечерам должен был много петь собравшимся вокруг него слугам Пястуна и его семье. Зимою садились у огня в избе, летом на дворе под старыми липами. Старцы гусляры пели, а молодежь из этих песней узнавала о славном прошлом. На свадьбах, на похоронах и на всех собраниях Пястун всегда занимал первое место, потому что он знал лучше других, в каком месте какую следует петь песню, где что надлежало делать, где и какую жертву приносить богам. В судах тоже; если во время мира случилось где-нибудь в селе или в поле какое-нибудь убийство, Пястун лучше всех знал, какой закон следует в данном случае применить к убийце. А раз Пястун сказал что-нибудь, никто не прекословил и не спорил. Этот небогатый человек имел гораздо большее значение, чем многие из самых зажиточных кметов. Из далеких мест приходили к нему за советом, а если, — что часто бывало, так как Пястун любил проводить два или три дня кряду в лесу, ухаживая за своими пчелами, — не заставали его дома, тогда терпеливо дожидались его возвращения. Пястун вообще мало говорил и чрезвычайно неохотно; раньше чем ответить, он долго расспрашивал, но если раз сказал свое мнение, ни за что не соглашался отказаться от него. Все являющиеся к нему знали об этом и потому, услышав мнение или приговор Пястуна, никогда не противоречили ему.

Это оказываемое всеми уважение к Пястуну, который, живя почти у самого княжеского столба, никогда не старался войти с ним в близкие отношения, было причиною, что Пястун попал в немилость к князю. Но княжеские слуги не смели даже заикнуться перед своим владыкою о Пястуне; и сам князь не хотел заводить ссоры с Пястуном, опасаясь, чтобы он не употребил во зло своего влияния. Нужно еще заметить, что Пястуна нельзя было привлечь ни лестью, ни подарками, особенно лесть была ему противна. Все называли его гордым; может быть, он и был горд в самом деле, хотя никто не помнил, чтобы Пястун злоупотребил когда-нибудь тем значением, какое имел среди своих.

Пястуну в то время, которое мы описываем, было лет около сорока; это был мужчина высокого роста, крепкого телосложения, но с первого взгляда личность его ничем не отличалась от других. Только взглянув ему в глаза, нетрудно было заметить, что у Пястуна здоровый, сильный и спокойный ум. Когда в те тревожные времена все ради одного страха сердились, ругались и вообще больше выказывали гнева, чем чувствовали в действительности, Пястун никогда не терял понапрасну ни слов, ни гнева. Те, которые его не знали, думали, что он молчаливый эгоист, которого нисколько не печалит грустная участь соседей и земляков; между тем Пястун только на вид казался молчаливым и выносливым, холодным себялюбцем. Одевался он так просто, что за работою трудно было отличить хозяина среди его работников: он не любил блестящих безделок и украшений, без которых другие не могли обойтись, а главным образом, не допускал никаких перемен в одежде и образе жизни, если они в чем-нибудь касались древнего обычая и могли его изменить.

В то время, когда у других были две и три жены, так как по принятому обычаю такая роскошь не считалась предосудительной, Пястун жил с одною Женицею, и его жена не была рабыней, покорною слугою своего господина, как жены других кметов; жили они в дружбе и согласии, так что трудно было найти более счастливых супругов.

В его хижине и в селе работали по целым дням — с утра до ночи; Пястун редко когда оставался дома, а если это случалось, так разве только тогда, когда нужно было присмотреть за работою в поле. Виш и Доман встретили Пястуна, с корзиною на плечах отправляющегося в лес к своим пчелам. Они остановились; Виш соскочил с лошади и приветствовал хозяина.

— Мы к тебе, — сказал он.

— Тогда вернемся в избу, — отвечал Пястун.

— Или лучше сядем где-нибудь под деревом, в сторонке, а то твоя хижина на глазах у всех: у тебя бывает много чужих людей; а нам хочется поговорить с тобою наедине…

Пястун удивленными глазами посмотрел на Виша, не отказывая, однако, желанию гостя; он указал рукою на небольшую поляну в лесу, где стоял небольшой сарай для сена. Подобные сараи славяне называли одрынами. В эту минуту одрына была открыта настежь; ее прозрачные, из ветвей сплетенные стены позволяли сидящему в ней видеть всякого приближающегося человека. Внутри, около дверей, лежали две сосновые колоды, как бы нарочно положенные здесь для сиденья.

Всадники оставили лошадей на лугу, а сами сели в сарае. Пястун вынул из корзины хлеб и кусок сыра и положил на колоде перед гостями, но они даже не дотронулись до них. Виш начал говорить первым:

— Ты живешь почти у самого города под княжеским столбом, — начал Виш, — незачем много толковать тебе о том, что у нас делается, как с нами обращаются. Мы к тебе затем приехали, чтобы посоветоваться. Вече нужно созвать…

Виш остановился, Пястун молча, внимательно слушал, а Доман прибавил:

— Если мы теперь не защитим себя, нас истребят всех до одного. Мы должны защищаться. А по старому обычаю надлежит начинать с созвания на вече всех кметов, всех жупанов.

Пястун все еще слушал; Виш начал широко распространяться о том, как они прежде жили по селам и городищам, что с ними нынче стали проделывать, и как князья, недовольные тем, что они, военачальники, по немецкому обычаю вздумали всю власть забрать в свои руки; сколько приходилось им переносить от маленьких князьков, которых является все больше и больше, и как следовало бы начать действовать против них, чтобы освободить людей от их насилия.

Пястун не прерывал его ни единым словом; Виш и Доман по очереди представляли ему печальное положение всех кметов. Наконец, высказав все, они умолкли, ожидая, что скажет Пястун. Он долго еще думал, сидя с опущенною на грудь головою, и, наконец, заговорил:

— Я скажу вам кое-что о старых временах. Вы слышали от своих отцов, а отцы ваши слыхали от своих, что наш язык был когда-то в употреблении и за Лабою, и за Дунаем по берегам синего моря и на западе до Черных гор. Это было счастливое время, {когда мы одни только жили на громадном пространстве, а у соседей дома было много дела. Тогда-то мы хаживали без мечей, с гуслями, мы тогда пахали пашню и хозяйничали у себя дома без князей. Давно, давно уж прошло это время. Со стороны моря напали на нас одни, другие спустились с гор на нашу землю; с оружием в руках напали на нас народы, послушные своим князьям. Мы должны были защищаться. Настал конец нашему счастью, нашим песням, нашему спокойствию. Нужно было взять себе вождей из-за моря, строить столбы, городища и сражаться… А старая свобода все напоминала нам о себе; князь стал нашим врагом. И что же? Вот немцы исподволь вытесняют наше племя и вытеснили уже нас из прежних обиталищ; земли у нас становится все меньше и меньше… Пястун замолчал…

— Ну, прогоним князей, избавимся от них, а немцы влезут нам на спину, — прибавил он через несколько минут.

— Мы и не думаем прогонять князей, — отвечал Виш, — мы только хотели бы этого Хвоста променять на другого. Ты хорошо знаешь, что он с немцами завел дружбу; весь род его льнет всем сердцем к немцам. Нетрудно найти другого. Довольно уже пролилось нашей крови. Вече нам нужно…

Хозяин долго не отвечал: он взвешивал каждое слово Виша.

— Нам и вече нужно, и кое-какие перемены тоже не лишни, — сказал он, — но и то, и другое не так легко сделать. Нелегкое дело задумали вы совершить, точно хотите голую руку положить в улей. Одни восстают против Хвостка и плачутся на него, другие горой за него стоят; согласия не будет, а тем временем немец успеет пронюхать и бросится на нас с оружием в руках в то время, когда мы будем ссориться и драться между собою. Вече нам нужно, нечего спорить, но такое вече, какие бывали во времена отцов наших; прежде всего, нужно согласие. Ну, собирайте старшин на вече.

Они втроем начали считать, сколько кметов и жупанов будет держать сторону Хвостка, сколько их пойдет против него, и оказалось, что немалое количество будет защищать князя, хотя все знали, что он зверь и бессердечный себялюбец.

Вплоть до вечера совещались они в сарае; потом пошли в избу и заняли места у очага. Едва успели они разломать хлеб, как в светлице откуда-то появился небольшой, сутуловатый, с коротко остриженною головою человечек, в коротенькой одежде. Кошачьи глаза его с любопытством рассматривали хозяина и его гостей. Когда заметили этого нежеланного гостя, умолкли все. Это был княжеский слуга, всю жизнь свою скитался он по свету — князь постоянно куда-нибудь посылал его с целью узнавать, что делают и что толкуют люди. Все, и в городе, и в окрестных селах, боялись его и недолюбливали, потому что он умел и высмотреть все, и подслушать, и явиться там, где меньше всего надеялись его видеть, а потом все слышанное и виденное передавал своему господину. Нелегко было ускользнуть от его глаз. Он, точно дикая кошка, садился на деревья, если ему нужно было все видеть и слышать, а самому не быть замеченным; он прятался в чаще ветвей и листьев, закапывался в лисьи норы, в стога сена, укладывался в траве или тростнике. Его звали Зносеком; этим прозвищем он был обязан своему небольшому росту и жалкому виду. Его появление среди кметов служило всегда знамением какой-нибудь беды. Этот ядовитый змей никогда не возвращался в город без добычи, а его добыча состояла из обвинений, которые он умел в удобную минуту передавать своему господину.

Его широкий рот, в котором белели два ряда зубов, смеялся в дверях. Зносек стоял у порога и разглядывал всех присутствующих в избе. Он приветствовал Пястуна и, все улыбаясь, присел на скамье возле него. Гости поглотили все его внимание.

Полная тишина царствовала в избе, одна только Женица, которая суетилась около огня и, как женщина, больше всех опасалась Зносека, подала ему чарку пива. Противный человек взял чарку в обе руки, посмотрел в нее, захохотал и начал как бы про себя хриплым голосом:

— Мать Женица, у тебя сердце лучше, чем у других. Ты вот сжалилась надо мной, а меня никто не привык жалеть, все меня ненавидят! А чем я виноват перед ними, а? Чем виноват? Разве я действительно такой злой, как говорят? Я глаз еще никому не выкалывал, никого не околдовал, я готов служить каждому, слушаюсь всех. А за это все меня топчут ногами, плюют мне в лицо, и всякий рад бы задавить меня, если бы сумел.

И Зносек заливался диким смехом, глотая пиво.

— Откуда же ты знаешь, что люди так ненавидят тебя? — спросил Пястун.

— По глазам вижу! Ого! — отвечал довольным тоном Зносек. — У меня собачье чутье!..

Немного погодя, он добавил:

— А знаете новость?

— Какую новость? — спросил хозяин.

— У его милости в городе, у столба, приготовляют большой пир и великую радость. Нам уже надоело воевать да ссориться. Князь хочет жить в дружбе со своими. Того, которому глаза выкололи, отпустят на волю, чтобы шел, куда глаза глядят. Кто знает, может быть, у него явятся новые глаза? Дядей своих и двоюродных братьев князь пригласил к себе в город, и мы запьем дружбу на веки вечные! Вот вам и новость, и радость большая, а кому же радоваться, если не вам? А потом, когда все князья возьмутся за руки и пойдут все заодно, у нас водворится порядок! Теперь соберутся какие-нибудь жалкие жупаны и лезут к князю, кулаками угрожают, потому что они знают, что князья не ладят между собой! Ого, потом этого не будет!

Зносек все громче хохотал; все молчали. Зносек готов был продолжать свою речь, когда у дверей раздался чей-то голос. Все обернулись к входным дверям. На пороге стоял человек весь в черном, с большой палкой в руках и глазами считал всех, находящихся в избе. Когда он заметил Зносека, не сказал ни одного слова, вышел из избы и сел на крыльце.

— Этот как меня завидел, — сказал Зносек, смеясь, — не захотел даже выговорить приветствия; пропала у него охота погостить у тебя, Пястун!

После этих слов безобразный человек выпил остаток пива, поставил чарку на стол и, остановившись посередине избы, проговорил вслух, держась за бока руками:

— Виш и Доман!! Виш и Доман!..

— Как! Ты меня знаешь? — спросил Виш.

— Я? Дней десять пришлось бы ехать от города до того места, где я никого не знаю, — заметил Зносек. — Собак и тех я знаю; как же не знать мне всех кметов? Вот тот, который вернулся с порога, старый Земба. Не правда ли? Я даже знаю, зачем он пришел к тебе и почему не хотел ничего сказать. С его сыном случилось в городе несчастье. Он подрался со Славоем во время пира, ну, и порезались молодцы. Мы потом опустили его в озеро, чтобы он отрезвился, но он лишку воды захватил… и сдох.

Сказав это, Зносек захохотал, поклонился, прыгнул раз, другой и выбежал из избы.

Долго еще после ухода неуклюжего Зносека сохранялось глубокое молчание в избе; все точно ожидали, что вот отворятся двери, и в них покажется противный карлик. Земба тоже сидел на крыльце и не входил в избу; он дожидался, чтобы Зносек исчез у него из виду. Когда Земба показался в дверях, Пястун подошел к гостю.

— Я пришел к тебе, — начал старик, — пожаловаться да поплакать горькими слезами. Я одинок теперь… Моего сына убили в городе… Мы едва нашли его тело, чтобы сжечь погибшего на костре. Скажите же, братья мои добрые, люди мы или дикие звери, которые не знают мести и позволяют убивать себя всякому, кому это вздумается?

Старик умолк; он, не трогаясь с места, стоял, сложив руки на груди.

— У меня еще двое детей осталось, — продолжал он, — хоть бы этих уберечь! Куда же мне с ними укрыться? Как защитить их головушки от хищного зверя? Хвостек взъелся на меня.

Виш встал со скамьи и приблизился к Зембе.

— Брат, — сказал он, — пора, давно уж пора подумать о нашей судьбе… Садись и давай свой совет.

Небольшой кружок людей, решивших созвать вече, увеличился еще одним человеком.

До поздней ночи совещались притесняемые кметы.

На следующий день, ранним утром, Доман и Виш выехали из хижины Пястуна. Хотя Виш оставил своих людей у Домана, но он так торопился вернуться домой, что не заехал за ними; простившись в лесу с Доманом, старик хорошо известными ему проходами и тропинками поехал прямо по направлению к своему селу. На следующий день он уже приехал в свою хижину; собаки встретили его веселыми завываниями и громким лаем. В хижине мерцал огонек, старуха Яга с прялкой в руках сидела у очага. Она поклонилась своему мужу, по обычаю, до колен. Виш сел на скамью и, снимая сапоги, начал расспрашивать жену обо всем, что произошло У него в доме во время его отсутствия. Старший сын Виша, которого разбудил лай собак, пришел к отцу и рассказал ему обо всем обстоятельно. Волк унес одну овцу; они не сумели поймать хищника, хотя отняли у него добычу. Вишев сын сваливал всю вину на пастухов, которые, вздремнув, не заметили, как подкрался к их стаду волк.

Старик, выслушав рассказы жены и сына, последнему велел остаться с собой. Яга с прялкой ушла в спальню.

— Людек, — обратился Виш к сыну, — мы решили, что нужно созвать старшин на вече накануне Купалы, в Змеиное городище. Разошли по старшинам и по селам и сам поезжай. Делай, как знаешь, даю тебе полную свободу, но помни, что нужно торопиться.

— Лучше я сам поеду, — отвечал сын, — кого мне послать, кого выбрать, не знаю. Лучше сам съезжу.

Однако, несмотря на твердое решение ехать самому, Людек печально задумался, опустив голову на грудь. Старик смотрел на своего сына и тоже задумался.

— Что будет, тому и быть, — проговорил, наконец, Людек, — ехать нужно, завтра же поеду и понесу зеленую ветвь от села к селу.

Разговор этим и окончился.

Проснувшись на следующий день ранним утром, Виш узнал, что сын его, чуть свет, выехал со двора.

Несколько дней прошло с того времени; старик не получал никаких известий от сына и не знал о ходе дела. Жизнь в Вишевом селе проходила между тем так же, как и прежде; редко к ним заглядывал гость или прохожий. Однажды вечером, после знойного дня, старик Виш отдыхал под дубами возле своей хижины. Собаки лежали у его ног. Старик глубоко задумался о сыне, о предстоящих делах и, уставши, вздремнул. Вдруг одна собака вскочила, побежала к реке и нетерпеливо начала бегать, как бы почуяв кого-то; зверя дикого или опасного человека собака издали встретила бы лаем. Старик изумился, заметив, что собака остановилась на месте и начала вилять хвостом, как будто увидела знакомого. Но никого не было еще видно. Собака побежала вперед, виляя хвостом, и начала весело лаять. Виш привстал, посмотрел в сторону тростника, откуда доходил лай собаки, и увидел того, кого меньше всего ожидал теперь видеть — Самбора. Молодой парень стоял среди кустов, точно не смея приблизиться к воротам, но, увидев хозяина, пошел твердым шагом к нему.

Виш выпрямился и, нахмурив брови, поджидал Самбора.

— Ты какими судьбами? Откуда? Как улизнул ты из города? — спрашивал Виш, когда Самбор кланялся ему в ноги.

— Я должен был бежать, хотя с опасностью быть открытым и поплатиться за это жизнью, — отвечал Самбор, — я должен предостеречь тебя. Я не хотел, чтобы твой двор стал жертвой неожиданного несчастья…

— Несчастье? Что такое? Какое несчастье? — спрашивал Виш.

— Три дня тому назад донесли князю: Виш ездит по селам и по дворам и собирает кметов на вече.

— Кто донес?

— Смерда принес эту весть с охоты третьего дня, — объявил Самбор. — Хвостек вскочил, как бешеный, рассердился, сказал, что велит сравнять с землей твой двор, а тебя, отец мой, повесит на первом дереве. Всю свою злость он хочет излить на тебя. Он уже велел людям быть наготове. Я слышал, как князь давал это приказание, и сейчас же бросился в озеро и переплыл его, чтобы предостеречь тебя об этом. Если не сегодня, то завтра непременно они приедут.

Виш стоял, раздумывая о том, что ему теперь делать; он был спокоен; ни страх, ни отчаяние не овладевали его душой. Оставалось только или защищаться в своей хижине, созвав всех живших на его земле, или же поскорее с семейством и всем добром уходить в лес. Последнее нелегко можно было привести в исполнение: одному человеку нетрудно спрятаться в лесу и избежать преследования врага, но по следам стад и табунов животных княжеские слуги сумеют найти беглецов. В лесу же, хотя бы и построив засеки, так же трудно защищаться, как в ограде. Покориться судьбе и выдать себя и своих головою Хвостку — неминуемая смерть или неволя. Старик за себя не боялся, давно уже его манило что-то в могилу, к отцам и дедам, он боялся и беспокоился за судьбу своих сыновей и дочерей. Молча он дал знак рукой Самбору, чтобы тот следовал за ним, и оба пошли к забору. Несколько раз старик останавливался, опускал голову на грудь и задумывался.

В воротах Виш встретил старшего сына, который ездил созывать кметов на вече и только что вернулся. Людек на возвратном пути домой узнал, что в городе, у князя, задумывали против его отца. Он передал другому право созывать старшин на вече, а сам вернулся к отцу. Присутствие Самбора освобождало его от неприятной обязанности передавать отцу печальные известия.

— Сегодня они еще не поспеют к нам прискакать, — сказал старик, — у нас есть еще время подумать, что нам делать, и к утру приготовиться принять незваных гостей. Теперь нужно созвать челядь, затрубить, чтобы пастухи вернулись. Самбор, беги к людям в Рыбаки и Бондари… Кто в состоянии держать меч в руках, пусть сейчас же является. Зажгите трут вместо зеленой ветви… и… скорее!

Смотря теперь на старика Виша, можно было подумать, что он не только не боялся князя и его слуг, но рад был тому, что будет с ними сражаться, что еще раз в жизни примет участие в открытом бою. Парни, сыновья — все, кто жил в Вишевом селе, — осматривали оружие, бежали за людьми в Рыбаки, Бондари и другие усадьбы.

Женщины вышли из светлиц, собирались кучками на дворе, громко рыдая и ломая руки. Эти стоны давили сердце старика; он велел им молчать, и все притихли. Дива с Ягою стояли впереди всех.

— Все вы, женщины с детьми, идите в лес! — крикнул старик. — Веди их в лес, Дива. Вернетесь тогда, когда нас, мертвых или искалеченных, нужно будет или хоронить, или перевязывать наши раны.

Женщины исчезли. На дворе беготня и движение принимали все большие и большие размеры. Старик Виш беспрестанно отдавал приказания, лично заглядывая во все углы, где кипела работа. В хижине Дива, которая рыдала меньше других, собирала женщин и детей, велела заготовлять им хлеба на дорогу. Виш приказал отправить одного мальчугана на небольшой лошадке в ту сторону, откуда ожидали врагов, чтобы он, заслышав об их приближении, сейчас же вернулся в село и дал знать; таким образом, они были обеспечены, что их не застанут врасплох. Всю ночь работали парни, поджидая с минуты на минуту людей из Рыбаков и Бондарей. О враге не было еще сведений. Дива, стоя во главе женщин, готова была по первому известию о приближении княжеских слуг уходить с ними в лес. Никому и в голову не пришло вздремнуть даже на минуту. Собаки выли жалобно. Напрасно старались их унять; они переставали на минуту, но снова подымали протяжный вой, что обитатели села принимали за предзнаменование несчастья.

К утру в село подоспела горсть работников, ведя за собою всех собранных ими жителей усадьбы Виша. Они имели жалкий и вовсе не воинственный вид.

Уже начинало светать, когда высланный мальчуган прискакал к селу с громким криком:

— Едут! Едут!

Он соскочил с лошади и припал к земле, тяжело дыша. Виш расставил своих людей так, чтобы княжеские слуги, подъехав к забору, не могли заметить никаких приготовлений к защите, ни одного человека.

Хижина Виша издали имела свой обыденный вид, но парни, припавшие к земле, притаились за забором и за толстыми стволами деревьев, готовые броситься на врага по первому приказанию хозяина. Старик Виш в одной рубахе, с накинутой на плечи сермягой, без оружия, босиком стоял у ворот и спокойно дожидался незваных гостей.

Вдали что-то загудело, по шуму и топоту легко можно было догадаться, что довольно значительная дружина всадников приближается к селу… Вскоре послышались хохот, веселый говор и крики.

В селе царствовала полная тишина, только аист клокотал длинным своим клювом, хозяйничая в своем гнезде, точно желая дать знать людям, что опасность приблизилась.

Вдруг за кустами старик увидел шапку Смерды и копья нескольких всадников, следовавших за ним. Видно, они надеялись застать Вишевых людей врасплох и смеялись, весело разговаривая между собою.

 

IX

Увидев старика, Смерда повернулся к своим людям, дал им знак рукой: дружина разбежалась во все стороны, окружила Вишев двор и остановилась, точно опасаясь, что кто-нибудь выйдет из нее тайком.

Смерда с тремя слугами подъехал к воротам, нисколько не подозревая, что здесь поджидали его. В городе до сих пор не заметили, что Самбор исчез; не знал об этом и Смерда.

Виш стоял в воротах, с поднятой головой, ожидая нападения со стороны княжеских слуг. Безоружный старик не казался ему страшным. Смерда, насмешливо улыбаясь, обратился к Вишу.

— Вот я снова к тебе в гости! — крикнул он издали. — Рад ты мне, не правда ли?

— Я всегда рад гостям, — отвечал Виш спокойно.

— Князь присылает тебе поклон и приглашает к себе на козлятину, на чарку меда да на дружеский разговор, — сказал Смерда насмешливым тоном. — А чтобы ты скорее к нему пожаловал, меня прислал за тобой.

Виш молчал некоторое время.

— Я рад бы поклониться князю, — сказал он, ударяя на каждом слове, — но я стар, а он молод. Я сам себе господин и господин на своей земле; он властелин в городе… Если у него есть ко мне дело, может сообщить о нем через посланного.

Смерда, все ближе приближаясь к старику, стал ругать его.

— Молчи ты, старый негодяй, непослушный наглец! — кричал Смерда. — Я приехал не в гости звать тебя, а судить, я привез с собою веревки. Тебе вздумалось собирать людей на вече! Ты…

— Да, я! — отвечал Виш, не трогаясь с места. — Я… Каждый из нас, старшин, имеет право сзывать людей на вече! Так было с незапамятных времен, так будет, пока мы живы!

— Научим мы вас вечевать! — кричал взбешенный Смерда и, подъехав к старику, поднял руку на него. Виш спокойно отошел в сторону.

— Ты ел хлеб под моей крышей, — проговорил он, — я зла тебе не желаю. Уходи прочь, прошу тебя, и скажи князю, что вече будет, хотя бы ты убил меня.

Виш не успел еще выговорить последних слов, как Смерда призвал своих, и несколько человек с криком и визгом бросилось на неустрашимого старика, который теперь только вынул меч из-под платья. Из-за изгородей, заборов и хижин все работники, челядь и сыновья Виша намеревались броситься на отряд Смерды. Но Виш удержал их на месте знаком руки: он хотел избежать пролития крови.

Княжеские слуги, испуганные появлением вооруженных людей, готовых защищать Виша, отскочили назад.

— Мы будем защищаться! — крикнул Виш. — Уходите, повторяю вам, если не хотите вашей разбойничьей кровью оросить моей земли… А ты, — с гневом обратился он к Смерде, — ты — изменник! Тебе ли пристало нападать на своих и служить чужим! Ты — подлый раб!..

Лицо Смерды налилось кровью, он заметался во все стороны, ругал своих людей и крикнул им:

— Бейте и режьте!

Град стрел посыпался с обеих сторон. Работники Виша, горевшие нетерпением вступить в рукопашный бой с людьми Смерды, теснились у ворот, к которым с другой стороны напирали княжеские слуги со Смердой во главе. Старик Виш оставался в самой середине этой толпы, не будучи в состоянии выйти из нее. Забор и ворота трещали от напора сражающихся.

Старший сын Виша Людек, защищая отца, ударил мечом по голове Смерды и, разрезав пополам шапку, нанес ему сильный удар в голову. Кровь потекла из раны обильной струей. Почти в то же самое мгновение копье одного из княжеских слуг вонзилось в грудь старого Виша; рубаха его покраснела от крови, лившейся из раны. Старик дрожащей рукой схватил копье, вонзившееся ему глубоко в грудь, вытащил его, но железо и кусок дерева осталось в ране. Виш, схватившись обеими руками за грудь, издал протяжный, жалобный стон и упал на руки сына.

Увидев труп своего господина, рабочие и челядь с бешенством бросились на княжеских слуг. Сражение началось; луки и пращи были на время забыты: кулаки и зубы — вот оружие, которым начали мстить городским людям работники старого Виша. На крик и шум подоспели на помощь к Смерде те, которые обходили заборы, желая напасть со всех сторон на дом Виша. Их неожиданное появление несколько смутило защитников. Но это продолжалось только одно мгновение: стоявшие во дворе в свою очередь ударили по осаждающим; заметив это, прежние бойцы бросились на Смерду и его слуг и успели их несколько отодвинуть от забора. Труп Виша, облитый кровью, возбуждал в них новые силы для борьбы.

С обеих сторон одинаковое количество людей нападало друг на друга. За одного старца слуги его положили на месте нескольких смердовых воинов. Смерда был тяжело ранен; когда его глаза стали заплывать кровью, он удалился с поля сражения и приказал своим отступать. Оставшиеся в живых княжеские слуги стеснились около своего вождя и отступили к реке. Победители не преследовали их; они довольствовались едкими насмешками и ругательствами, которые посылали вслед Смерде и его товарищам. От реки доходили до них только крики и шум; слуги Виша не оставались в долгу, отвечая тем же.

— Собачьи сыны! Невольники! Рабы! Змеи! Предатели! Изменники!..

Такие слова раздавались то с одной, то с другой стороны. Кулаки и мечи поминутно подымались вверх.

— Идите-ка сюда! — кричали одни.

— Попробуйте подойти! — отвечали другие.

Между тем в кустарнике, на берегу реки, Смерда обвязывал себе голову, а сыновья Виша подняли труп отца и понесли его в избу на постель. Плач и крик раздавались теперь в Вишевой хижине.

Никто не думал начинать снова сражения. Голоса понемногу притихли. Теперь можно было наверное рассчитывать, что Смерда оставит их в покое. Действительно, Смерда был доволен и тем, что виновник и зачинщик погиб, и думал о возвращении к князю. Ни он, ни люди его не хотели подвергать своей жизни новой опасности, не считая себя более сильными, чем их противники. Они довольствовались угрозами и легли на землю недалеко от ворот, где оставались до позднего вечера. Людек велел зорко следить за каждым их движением, чтобы они ночью внезапно не бросились на село. Ночь наступила, говор притих, казалось, что княжеские слуги заснули.

Высланный мальчуган, подползший на четвереньках до того места, где стояла дружина Смерды, увидел, как они, пользуясь темнотой ночи, перешли реку вброд и по противоположному ее берегу поехали в сторону княжеского столба. Теперь, оставив несколько человек на часах, можно было отдохнуть хоть на время. Дорого обошелся им этот отдых.

В светлице, на своей постели, лежал труп старика, который сжатою рукою все еще держал кусок дерева, глубоко засевший в его груди, облитой черною застывшей кровью. Лучина горела на очаге, оба сына сидели в светлице и заливались горькими слезами. Некому было думать о похоронах, потому что все женщины все еще сидели в лесу.

Самбор побежал за ними в лес; долго звал он их, пока на зов его ответили; затем сошлись жена Виша, его дочери, невестки, служанки и внучата. Среди глубокой ночи возвращались они из лесу. Женщины рыдали, пели, охали, вырывая себе волосы, а лес глухим стоном вторил им, как будто сочувствуя их горю.

Впереди шла Яга с распущенными длинными седыми волосами, со сложенными на груди руками, с закрытыми глазами. Дочери вели ее под руки. Они тоже распустили косы, сняли венки с голов, разорвали свою одежду. Одна Дива молчала и следовала за всеми как полумертвая.

Печальные стоны, плач и грустные песни женщин растрогали мужчин, и они стали рыдать. Когда отворили двери в светлицу, все женщины бросились к трупу старика.

Огонь начал гаснуть на камнях: кто-то подбросил пучок лучин, огонь снова запылал пламенем и осветил такую страшную картину, что один вид ее заставил рыдать тех, которые уже целый день плакали и стонали.

На дворе собаки выли, в сараях ревели коровы и ржали лошади. Наконец Дива поднялась с земли. Старуха Яга последовала ее примеру, одни только плакальщицы остались лежать на земле, оглашая воздух плачем и песнями. Мать и дочь принялись одевать умершего.

Пепелище находилось довольно далеко от хижины, на песчаной поляне в середине леса. Работники отправились туда приготовить дров для костра, собрать камни на могилу, потому что не хотели долго держать трупа несожженным, чтобы дух старца мог скорее улететь к отцам своим и братьям.

Ночь прошла среди приготовлений и плача… К утру старый Виш сидел на скамье, точно живой. На него надели лучшую одежду, препоясали лучший меч, на голову надели шапку с белым пером; лук, праща, каменный топор отцов и кремневое долото Дополняли одежду и вооружение умершего на поле брани старца.

Серопегий конь, на котором совершил Виш последнее путешествие, стоял возле хижины в сарае. Ему суждено было погибнуть на костре вместе со своим господином…

У ног покойника сидела Яга с опущенной головою. Старуху-вдову нарядили в самое красивое ее платье и платки, на шее у нее блестели янтарные бусы. Старуха вздыхала и стонала, сидя у ног покойника мужа. Немного подальше от нее сидели плакальщицы, царапая себе грудь руками. Они плакали и завывали. В глубине избы стояли сыновья Виша, отирая слезы руками.

— …Ушел ты от нас, — пели плакальщицы, — нет тебя более, господин наш, оставил ты нас сиротами. Отошел ты к отцам своим, к ясным духам, воевать будешь с черными духами. На земле у тебя было все, чего душа твоя желала… Земля обширная, зверей бездна, без счета скотины, запасы хлеба, тысячи ульев и мед белый… И любили тебя люди… И жену имел ты верную и любящую, послушных детей, покорную челядь, лошадей быстроногих… И бросил ты, господин наш, и нас всех… и детей… и жену свою… и никогда к нам не вернешься… Взгляни на оставленных сирот, рвут они волосы, слышишь их стоны… Открой веки, Виш, воин непобедимый; враг напал на тебя… Изменник-враг убил тебя… Но кровь твоя отомщена… Месть ненасытна; последний из твоего рода будет еще мстить твоим врагам, и будет так во веки веков, пока останется в живых хотя один из племени убийц и разбойников…

Песня эта повторялась много раз, сопровождаемая стонами, плачем и рыданиями.

Начинало уже светать, когда вернувшиеся с работы в лесу работники объявили, что на поляне готов уже костер. Сейчас же были посланы люди Виша к соседям с приглашением от старухи Яги и сыновей Виша на скорбный хлеб.

Печальное шествие тронулось из села. Четыре работника несли сидящее тело покойного, за которым вели лошадь старого кмета, его собак, несли одежду и оружие. Плакальщицы окружили тело Виша, напевая песни и издавая ужасные стоны. За ними следовали седовласый Слован и Яга, которую поддерживали две ее дочери; все, без исключения, работники и работницы вышли проститься с любимым всеми хозяином. В селе не осталось ни одной живой души. Все избы настежь были открыты.

Чтобы дойти до поляны, на которой сжигали тела умерших, приходилось проходить через густой лес, окружающий со всех сторон поляну; лес этот защищал могилы от чужих. На поляне несколько рядов больших камней обозначали могилы прежде умерших кметов. Засохшая трава была единственным украшением этого жилища мертвых.

У самого входа, на плотно убитой земле, находился огромный костер, сложенный из сосновых бревен, поддерживаемых четырьмя высокими колодами, глубоко вбитыми в землю с четырех его сторон. Рядом с костром стояли зольники, горшки, мисы и маленькие глиняные сосуды, в которые после сожжения костра должны были положить пепел и обетные жертвы; на земле лежал хлеб, калачи, мясо, пиво и мед — все приготовленное для совершения обряда тризны. Лучезарное, ясное солнышко и теплый майский день делали погребальный праздник еще более торжественным и спокойным, точно добрые духи выражали этим свою радость, что к ним прибудет старый Виш.

Женщины окружили Ягу, которая молча целовала по очереди всех детей своих, точно на веки вечные прощаясь с ними. Они не говорили ни одного слова; со вчерашнего дня старуха хранила глубокое молчание, но все предчувствовали, все знали, что она решилась умереть вместе со своим мужем и ни за что не согласится остаться на земле одна, осиротелая, без мужа.

Плакальщицы громко пели и стонали, когда сыновья Виша и его работники внесли тело покойного на костер и посадили его в самой середине, укладывая вокруг него все, что вместе с ним следовало предать огню. Тут было собрано все, чем пользовался при жизни старик дома, за работою и на охоте. Сосновые колоды, уложенные одна на другую, точно лестница, вели к трупу, окруженному оружием и одеждой.

Еще не совсем усадили Виша на костре, еще не успели привязать его, когда Яга, горячо поцеловав Диву, медленным шагом направилась к костру. К ней подбежали сыновья, желая удержать ее, но она рукою их слегка оттолкнула; подошли к ней дочери, Яга дала им знак рукою, чтобы они отошли в сторону; маленькие внучата бросились к ней с плачем, но она указала на них рукою своим дочерям, чтобы те взяли детей на руки… Яга, не останавливаясь, твердым шагом, подошла к костру; остановившись здесь, она посмотрела в последний раз на всех окружающих и смело поднялась по ступеням на костер, к своему мужу; Яга упала к ногам покойника и, обняв их руками, сидела недвижно, точно умершая.

Плакальщицы все громче охали и стонали. Работники привели верного Вишева коня и привязали его к столбу, связав ему ноги. Рядом поставили любимых Вишевых собак. Плакальщицы начали бегать вокруг костра. Плач и стоны увеличивались. Наконец, зажгли с четырех сторон смолистые лучины. Едва успели зажечь их, как весь костер объяло пламенем. Дым и пламя закрыли покойника и Ягу.

Огонь с жадностью пожирал костер. Неописуемый пронзительный крик присутствующих огласил воздух. Ветер усиливал пламя, которое своими огненными языками лизало сосновые бревна, превращая их в уголь. Рубиново-красные бревна опускались все ниже и ниже. Окружавшие костер мужчины и женщины пристально смотрели на обуглившиеся трупы Виша и Яги, ожидая, когда души их улетят к небу.

Наступила минута, когда следовало отгонять злых духов, черных богов; четыре работника, верхом, держа в руках длинные копья, поскакали вокруг костра, а все присутствующие, махая руками, подбрасывая вверх мечи, неистово кричали.

Костер все еще горел. Из-за облаков дыма, из светлых языков пламени все еще видны были два почерневшие тела, из которых одно сидело, другое лежало у его ног. Наконец, нижние колоды начали ломиться. Обугленные трупы рухнули в огненную бездну. Песни притихли, души покойников вознеслись к небу. Сыновья и дочери покойных продолжали бросать в огонь все, что было у них дорогого, что могло пригодиться на том свете их отцу: оружие, куски металла, камни.

Между тем служанки наполняли миски, корыта и горшки кушаньем для живых и умерших, могильной жертвою для духов.

Костер, все уменьшаясь, превратился в груду черных углей и пепла. Мужчины подбирали разбросанные по сторонам куски дерева и углей, дожидаясь, когда священный огонь сам погаснет. Солнце клонилось уже к закату, когда сгорели остатки костра; оставшиеся красноватые угли были залиты водой, принесенной из священного источника.

Только теперь к костру подошли женщины, неся глиняный зольник, чтобы положить в него несгоревшие остатки костей, угля и всего, что вместе с покойником, истребленное огнем, с ним же перешло на тот свет.

Печальное шествие: мужчины, женщины и дети, неся зольник, горшки и мисы, направились к тому месту, где предполагалось насыпать могилу Вишу, около могил его отцов и братьев. Посередине поставили зольник с пеплом и накрыли его крышкой. Около него расставили горшки и мисы с кутьей. Сыновья и дочери Виша, каждый из его работников, все спешили принять участие в работе сооружения его могилы. Под звуки песен и стонов принялись они сооружать своему старому хозяину могилу.

Женщины уселись вокруг могилы, плача и напевая заунывные песни. Теперь песни были более спокойные — дух Виша улетел. Могила была насыпана. Ночь покрыла своим мрачным покровом и могилу Виша, и окружающих ее, и черный, уныло шумевший лес.

На том месте, где стоял костер, мужчины развели огонь, и началась тризна.

Соседей собралось много. Дети Виша угощали всех, со всеми пили мед и пиво. Большие бочки пива и меда стояли у огня, к ним подходили все, гости и рабочие, утолить жажду. Около мисок и корыт, наполненных кушаньем, сидели мужчины; отдельно от них, немного подальше, расселись женщины.

Вдруг раздались звуки гуслей, и говор умолк: только ветер ходил по лесу и вторил песне Слована. Слован пел:

— Дом твой опустел, одинокий стоит в лесу. У детей твоих нет более отца. Ты, старик, отошел к своим отцам пить белый мед и пировать. Старый воин… воин старый! Волосы твои, как снег, белы, белы; но молоды руки твои. Кто же сосчитает, кто воспоет, что оставил ты на земле… Сколько зверей пало от руки твоей; сколько бортей, сколько ульев ты воспитал, взлелеял; скольких врагов убил ты, скольким несчастным дал пищу. Виш старый, сын Збоя, не вернуться тебе более на нашу землицу. Землей мы тебя засыпали, пепел твой облили слезами. С тобою пошла верная жена, конь твой милый, рог твой звучный. Виш мой старый, сын Збоя, не вернуться тебе более. Летать будешь по ясному небу, молотом бить будешь немецких духов. Костер зажгли тебе большой… О, Лада! Лада! Лада!..

Все повторили за певцом: "Лада!" И громкий крик разнесся по поляне, по лесу и по всей окрестности. Людек, держа в руках чарку с медом, запел печально:

— Отец добрый… Виш воин и господин наш, мы отомстим за твою кровь. Кровью за кровь расплатятся они; жизнь за жизнь отдать должны! Кровь за кровь!

Все мужчины, родственники Виша, поднимая руки, громким голосом крикнули:

— Кровь за кровь!

Подле Людека стоял только что прибывший Доман; он крикнул громко один:

— Кровь за кровь!

Все повернули к нему головы. Он стоял с опущенной на грудь головой, он плакал, точно родного отца потерял, и говорил полупеснею, полусловом:

— Виш старый пусть радуется… Быть тому, чего он хотел… быть тому, что он повелел… Несутся воины, едут воины… И старшины уж созваны… В городе страх большой… Бледный Хвостек собирает своих рабов. Пойдем на вече, понесем окровавленное платье, положим его перед старшинами и будем молить о мести…

Ему вторили, повторяя каждое его слово и поднимая чарки с медом, все вблизи его находившиеся мужчины. Молодежь не могла удержаться, чтоб не проклинать Хвостка и всех его рабов, обращая в сторону Гопла сжатые кулаки.

По мере того, как бочки опоражнивались, увеличивался говор и шум; старики начали рассказы об умершем: как он среди войны и труда провел свои молодые годы, как он любил своих, как все его любили, как он гостя считал неприкосновенным, святым. А между тем чарки с медом переходили из рук в руки, жажда мести увеличивалась с каждой минутой.

Женщины сидели в стороне и тоже пели тихим голосом.

Поминающие оставались на поляне целую ночь, весь следующий день и следующую ночь; тризна кончилась только на третий день. Молодежь бросала мечи и копья, бегала и скакала верхом, стараясь обогнать друг друга, пробовала свои силы, стараясь пересилить один другого в рукопашном бою. Все это продолжалось до тех пор, пока в бочках был мед, а утомление не изнурило мужчин; женщины, сидя, дремали. Тогда только начали расходиться по домам, прощаясь с могилой умершего и украшая ее зелеными ветвями.

Доман пробыл до самого конца; когда сыновья Виша оставляли поляну, он пошел с ними, провожая их до дому.

На пути он остановил их.

— Послушай, Людек, — обратился он к старшему, — не знаю, следует ли теперь говорить об одном важном деле, или нет… но мне необходимо вынуть из сердца, что я в нем ношу, и показать вам. Сядем здесь и поговорим.

Они сели под дубом; Доман пожал руки обоим братьям и сказал:

— Я всегда хочу быть с вами; я желаю быть вашим братом, будьте же и вы мне братьями.

— Согласен! — ответил Людек, наследовавший от отца его спокойный и твердый характер и мужество; он говорил редко и мало, но раз решившись на что-нибудь, сдерживал свое слово, хотя бы пришлось поплатиться кровью.

— Что же вы думаете теперь делать? Смерть отца необходимо отомстить; иначе нельзя. Смерда убил его… но Смерда не главный виновник, он действовал так не по своей воле. Что же вы думаете делать?

— Ты давеча хорошо сказал, — ответил Людек за себя и за брата, подумав немного, — понесем на вече окровавленное платье и отцову рубаху, покажем их старшинам и скажем: за вас и ваше дело Виш положил свою голову, за вече; пусть же вече приказывает, как отомстить за смерть нашего отца…

Он посмотрел в глаза Доману.

— Да, — отвечал Доман, — пусть старшины постановят, как поступить в этом деле, а если не хватит вам рук, чтобы достойно смыть нанесенную обиду, мои руки всегда готовы вам помочь.

Глаза Домана горели, видно было, что не на этом он хотел остановиться; он поднял глаза, но сейчас же снова опустил их.

— Я хочу быть вашим братом… братом вашим, — добавил он.

— Мы твои братья! — в один голос отвечали оба сына Виша и пожали руку Домана.

— Не выбрал я времени просить старого Виша, — сказал Доман, — так вам скажу… Я хочу взять вашу сестру.

Наступила минута тягостного для всех молчания. По тогдашнему обычаю сестры выходили замуж по старшинству. Не спрашивая Домана, оба брата догадались, что он думал о Диве. Людек опустил голову.

— Брат Доман, — проговорил он с трудом, — Дива не хочет идти замуж. Это не новость. Она уже давно пожертвовала собою богам. Она не для детей, не для прялки, не за горшками смотреть ей… Священный огонь, священный ключ, песни и ворожба — вот чем будет заниматься Дива. В жены она тебе не годится. Отдал бы я ее тебе охотно, но как же мне идти против ее воли?

Последовало молчание; Доман, опустив голову на грудь, нетерпеливо рвал руками свою бороду.

— О, — сказал он, — разве это редко случается, что пока она в девках, в голове ее зарождаются разные думы, а возьмет ее кто-нибудь в жены, она все забудет. Дива пришлась мне по душе; мне нравится в ней и краса ее, и характер. У меня всего вдоволь, сделаю ее княгиней, разве птичьего молока только не будет у нее…

Людек отрицательно махнул головой.

— Чем же я могу помочь? — сказал он. — С богами и духами спорить я не в силах. Младшую сестру, если захочешь, могу отдать тебе. Она не хуже Дивы, тоже красавица. Хотя бы она и не рада была, возьмешь ее.

Он посмотрел на Домана. Доман сорвал зеленый лист, приложил его к губам и, глядя куда-то вдаль, молчал; когда лист упал с его губ, он сказал:

— Если бы ты приказал девке, она должна бы тебя послушаться; ты теперь хозяин, что прикажешь, то и должно вершиться. Да, каждая девка думает, что будет служить богам и духам; но разве следует слушать их?

— Я не властен приказать Диве, — сказал Людек.

Лицо Домана налилось кровью, глаза горели, и он тяжело дышал.

— Э! — крикнул он. — Вот каково твое братское чувство! Диву не хочешь отдать потому, что от другого кого-нибудь ждешь большего выкупа.

— Доман, брат… Я не хочу никакого выкупа. Я правду истинную говорю.

— Хочешь, чтобы я стал вам братом, чтобы и я с вами поклялся мстить Хвостку, так отдай мне сестру, — повторил Доман.

— Младшую отдам…

— Я старшую хочу, или ни одной.

— Не могу! — спокойно, но твердо отвечал Людек.

Доман привстал, сорвал зеленый лист и, по привычке, приложил его к губам. Постояв немного, он отошел в сторону.

— Отец твой наверное отдал бы мне ее! — вскричал он гневно.

— Никогда…

— Хочешь иметь меня на своей стороне, отдашь Диву, иначе… Людек вздрогнул; Доман начал уже выводить его из терпения.

— Так и не надо! — крикнул он.

— Значит, ты хочешь видеть во мне не брата, а врага? — сказал Доман.

— Подкупить тебя я не могу, значит, принужден буду обойтись без тебя, — отвечал Людек равнодушно.

Доман задрожал от злости.

— Эй, Людек, брат! Не хорошо ты делаешь, говорю тебе. Ради девки ты не хочешь утешить отца в могиле вражескою кровью. Эй, эй!..

— Я уже сказал, — отвечал Людек, — не могу…

— Тебе теперь друзья нужны, а ты сам делаешь недругов! — злобно смеясь, говорил Доман. — У тебя ума, как я вижу, нет.

Они посмотрели друг другу в глаза. Людек, стараясь не дать воли вспыхнувшему в нем гневу, еще раз заметил:

— Не могу!

Доман собирался уйти.

— Не хотите по доброму согласию отдать, — крикнул он, — так я ее не сегодня-завтра — возьму силою.

— А мы силою же будем защищать ее!..

— А, посмотрим!

— И мы посмотрим!

При последних словах они отошли друг от друга, презрительно глядя один на другого. Они не пожали руки друг другу. Младший брат стоял за Людеком, который заменял ему теперь отца.

Доман надвинул шапку на глаза и ушел от них. Его лошади стояли недалеко от поляны и могил. Через некоторое время раздался лошадиный топот вдали. Доман уехал.

Людек все еще стоял на том же месте в надежде, что Доман вернется. Услышав топот, и он двинулся в путь. В лесу раздавались звуки ломающихся ветвей и лай собак. Доман с каждой минутой все более удалялся от них.

На обратном пути домой Людек и его брат встречали своих людей, которые, напевая песни, возвращались в село. Тризна и пир изнурили их больше, чем могло бы изнурить сражение.

На следующий день в Вишевой избе и на селе пошла обычная жизнь. Женщины суетились у огня, Дива за прялкою сидела у окна, служанки вертели жернова. Движение было даже больше обыкновенного, потому что похороны оставили свой след на каждом шагу. Старухи Яги, которая всегда управляла хозяйством, не было. Ее место заняли теперь жена Людека: она над женщинами, муж — надо всеми имел теперь полную власть.

Вечером на крыльце сидели две сестры, Дива и Живя; обнявшись, они пели печальные песни, глядя куда-то вдаль задумчивыми глазами. Людек подошел к ним. Как только сестры завидели брата, они привстали перед ним, как перед хозяином. Он остановился перед ними. Дива подошла к нему.

— Скажи на милость, зачем это ты обворожила Домана? — спросил он.

— Я? — краснея, спросила красавица. — Я и ворожбы не знаю и ворожить не умею, да и Домана знать не хочу.

— Он из-за тебя стал нашим врагом, — сказал Людек. — Он хочет взять тебя у нас… Угрожает нам…

— Я дала обет служить богам, — спокойно пояснила Дива.

— Он знает об этом, но слушать не хочет.

— Чем же я виновата?

— Эй, Дива! — сказал брат. — Лучше бы тебе выйти за него, у нас был бы брат, а так врага мы себе в нем наживем.

Дива встряхнула головой, слезы закапали из ее глаз; она взглянула на брата и обратилась к нему с печальной улыбкой:

— Не заставляй меня, — умоляла она тихим голосом, — нарушить клятву… Оставь Диву в покое. Я буду прясть пряжу, носить воду, петь песни.

Сказав это, она поклонилась в ноги Людеку. Живя, не говоря ни слова, подошла к брату, тоже поклонилась ему в ноги, обняла его колени и тоже стала просить, чтобы он не неволил Диву выходить замуж.

Людек опустил голову и молча ушел. Сестры остались одни на крыльце.

 

X

Густой, непроходимый лес окружал со всех сторон Змеиное урочище, как бы забытое испокон веков: ни одна тропинка не вела к нему от лесных окраин. Почти непроходимые тряские болота делали его недоступным для человека. Только с одной стороны узенькая полоса твердой земли позволяла добраться до урочища. В давно минувшие времена, когда разные народы беспрестанно меняли место своего пребывания, здесь, по всей вероятности, были их первые становища на незнакомой им земле. Здесь, в память этого события, всегда собирались старшины для совещаний. Урочище было опоясано, теперь уже на половину разрушенным, покрытым густой травой, земляным валом. В самой середине стояла лишенная крыши, ветхая хижина, стены которой наклонялись в разные стороны. Около нее лежал на земле опоясывавший ее когда-то, а теперь полусгнивший забор. Кроме этого остатка почерневшего и разрушенного сарая или хижины, на поляне не было ничего, ни деревьев, ни камней; жалкая трава, кое-где несколько хилых цветов и старые норы землероек. Окрестность, как и самое урочище, имела какой-то строгий, печальный вид. Угрюмый, черный лес окружал ее со всех сторон. Немного в стороне небольшое, заросшее камышом озеро принимало в себя грязную речонку, протекавшую по болотам. Заунывные голоса чаек заглушали пение лесных птичек. Пернатые жители леса поднимались с беспокойством целыми стаями и кружились над верхушками деревьев, как бы отгоняя от своих гнезд непрошеных гостей.

В том месте, где урочище соприкасалось с твердой землей, старый лес защищал его от любопытных посетителей.

Сказано-сделано. Кметы решили созвать вече накануне праздника Купалы. Многие из кметов и жупанов знали уже, какая участь постигла старого Виша за то, что он первый задумал созвать вече. Смерть старика напугала немногих, многих раздражила, а всех заставила призадуматься над своей судьбою.

К Змеиному урочищу можно было пробраться только со стороны леса, а кому необходимо было пройти по этой единственной тропе, тот должен был проходить мимо старого дуба, наполовину сгнившего, с засохшими ветвями, кое-где покрытого зелеными листьями. Дуб этот давно, как и урочище, считался священным: оба были посвящены богам или духам матери земли. У его подножия лежали груды ветхих и грязных кусков полотна и сукна, с которыми окрестные жители складывали у ног великана-дуба свои недуги и болезни.

Небольшой ключ, бьющий вблизи, служил больным для обмывания болезни, полотно и сукно для обтирания больного места. Эти куски бросались больными под старый дуб в глубоком убеждении, что с ними вместе уходят и болезни. Чтобы избавиться от недуга, нужно было посвятить его в жертву богам. Стояли здесь также горшки и миски, наполненные покрытыми плесенью какими-то веществами, куски янтаря, шнурок, смотанный в странные узлы, и все это было покрыто опавшей, полусгнившей, пропитанной влагой листвой.

Почти у самой верхушки в стволе дуба видно было большое дупло, как бы созданное для того, чтобы пчелы могли основать в нем свое царство. Но дупло пугало пчел своей сыростью и не заселялось: черная его пасть зияла как-то страшно.

Зеленый мох, желтые паразиты, даже бледные травы окружали дупло, украшая его, точно бархатной каймой.

Еще дневной свет не успел рассеять мрака ночи, когда в соседней гуще послышался какой-то шорох. Что-то чрезвычайно осторожно проскользнуло в высокой траве, присело, прислушалось внимательно; когда же это что-то убедилось, что в лесу и на поляне господствовала полная тишина, из травы поднялся маленький человечек в сермяге, с коротко остриженными волосами. Человек этот навострил уши, открыл рот и еще раз прислушался ко всем звукам, раздающимся в лесу. Затем он обхватил дуб обеими руками и с ловкостью дикого зверя поднялся по стволу. Он иногда останавливался, оглядывался по сторонам и снова лез выше. Это был Зносек.

Несмотря на шероховатую поверхность дуба, Зносек не мог быстро карабкаться по его стволу. Он несколько раз скользил вниз и только благодаря своим ногтям, которые вдавливались в кору, не упал на землю. Это его нисколько не смущало, и он с удвоенной энергией снова карабкался вверх.

Зносек был уж почти у самого дупла, когда ему показалось, что послышался какой-то шорох во внутренности дупла. Оттуда выглянула серая голова зверя: длинные усы, белые зубы, взъерошенная шерсть, желтые глаза делали эту голову похожей на голову кошки… Зверь, заметив Зносека, грозно фыркнул, щелкнул челюстями и в один миг бросился ему на голову.

Визг и стон раздались в одно время, и зверь и человек упали на землю: трудно было отличить зверя от человека; оба они образовали один движущийся клубок. Зверь обнимал человека, руки Зносека давили горло обитателя черного дупла. Кровь обильной струей потекла из этого клубка — две человеческие руки погрузились в шерсть зверя, сжали его за горло; пасть разверзлась, кровью залились желтые глаза зверя, тело его судорожно вздрагивало.

Зносек поднялся с земли, обтирая окровавленное лицо рукой: лицо его было все исцарапано, голова носила следы острых зубов дикого зверя. Он вздохнул, плюнул, провел рукой по своему израненному черепу, затем наклонился, поднял мертвого зверя и несколько раз ударил им по дубовому стволу. Зносек опоясался своей добычею и снова оглядывался по сторонам, обтирая лицо рукавом. Израненная голова и искалеченные руки не удержали Зносека от новой попытки добраться до дупла. Борьба с диким зверем еще более раздражила его; он снова начал карабкаться вверх по стволу, неся с собою задавленного врага. После долгих усилий ему удалось, наконец, ухватиться руками за край зияющей ямы, он всунул в нее обе руки, приподнялся и всем телом повис над ее отверстием. Зносек посмотрел в нее, убедился, что никакой новой беды с ним не случится, и, опустившись в дупло, исчез в нем… Послышался шорох листьев на дне дупла; Зносек устраивал себе сиденье. Через несколько времени из дупла выглянула голова, рядом с ней показались руки… Зносек открыл свой широкий рот, показывая два ряда больших, белых зубов. Он стонал от боли, но в то же время смеялся от радости, что ему удалось задуманное дело.

В лесу раздался шорох. Внимательно прислушиваясь, Зносек убедился, что шорох этот как будто приближался к нему. Он начал царапать кору ногтями. Через несколько минут в сделанном таким образом отверстии показался глаз Зносека, который рядом с первым выцарапал второе отверстие, и теперь оба его глаза, никем не видимые, могли осматривать дорогу, ведущую к дубу и урочищу. Укрываясь в дупле, он мог пересчитать всех, идущих мимо дуба на урочище, и разглядеть лицо каждого из них.

Зносек вытаращил глаза в сторону леса, откуда ожидал приезда людей. Действительно, вскоре ветви раздвинулись, и из леса, прямо напротив Зносека, выехал всадник, которого сопровождали еще несколько человек верхом. Он сидел на белой красивой лошади с длинной гривой; лошадь была покрыта кожей и медленно подвигалась вперед. Всадник, видно, дал ей волю. Он задумался о чем-то; казалось, он пристально вглядывался во все окружающее, но также нетрудно было заметить, что он ничего не видел, погруженный в свои думы… Это был мужчина высокого роста, с длинной седой бородой. Длинные волосы падали ему на плечи из-под колпака, сделанного из медвежьей пасти, зубы которой торчали над его лбом. Медвежьи челюсти и зубы, казалось, угрожали смертью каждому, кто подумал бы приблизиться к ним. В правой руке всадник держал длинную, точно белой лентой обвитую палку, на конце которой веревкой был привязан каменный топорик. На груди у него надет был панцирь, состоящий из нескольких медных обручей, которые защищали грудь от вражеского удара. Следовавшие за ним в некотором отдалении всадники, по всей вероятности, были его слуги; они следили за каждым движением своего господина, ожидая его приказаний. Один только из спутников старого воина ехал рядом с ним. Это был молодой мужчина, вооруженный так же, как и старик.

Когда они подъехали к дубу, старик остановил лошадь и, заметив, что урочище еще пусто, проговорил:

— Никого еще!

— Никого! — повторил, всматриваясь в даль, молодой воин.

— Что ж, неужели они перепугались и не поехали на сбор? Может ли это быть? Нет даже и тех, которые сзывали нас; им бы первым следовало быть здесь.

Старик соскочил с лошади.

— Возьмите лошадей, — обратился он к слугам, — станьте здесь поблизости и дожидайтесь! Ты, Мрочек, — обратился он к своему молодому спутнику, — пойдешь со мной; прислушайся, гляди в оба и учись.

Молодой, ничего не отвечая, наклонил голову в знак покорности. В эту минуту с противоположной стороны подъехал Доман с двумя работниками. Он тоже соскочил с лошади у старого дуба, передал ее слугам и подбежал к старику.

— Поздравляю тебя с днем нашего вече, — проговорил он.

— С вечем, лишь бы счастливым, — отвечал старик. — А где же Виш?

Доман поднял вверх обе руки и указал старику на лазурное небо.

— Мы сожгли его тело, плакальщицы уже оплакали его, теперь он пьет с предками белый мед.

Старик всплеснул руками.

— Умер? — спросил он.

— Убили его, — отвечал Доман, — убили княжеские слуги, которые напали на его хижину.

Старик опустил голову. Но вскоре поднял ее: в глазах у него светился гнев.

— Будем же думать о наших головах, — сказал он. — Что с ним случилось вчера, с нами может случиться завтра!

Тем временем с разных сторон из леса показывались на поляне всадники. Кметы собирались на вече. А между тем в дупле пара зорких глаз следила за прибывающими кметами; Зносек очень удобно мог расслышать, что они говорили, так как разговоры велись у самого дуба.

Прибывающие поздравляли друг друга с вечевым днем, но лица их были печальны. Число их увеличивалось с каждой минутой: из трех вскоре стало их десять, а там сорок, наконец, собралось за сотню. Все стояли еще под дубом, никто из них не вошел на городище. Тем временем прибыл Людек, сын Виша. Соскочив с лошади, Людек поздравил собравшихся с предстоящим вечем и бросил среди них, не произнося ни одного слова, окровавленное отцово платье и рубаху. Едва показал он старшинам окровавленное платье, руки у всех задрожали, на челах показались глубокие морщины — немые свидетели внутреннего негодования и желания мести; кулаки сжимались.

Затем раздались глухие голоса, заявлялось требование мести. Понемногу, все увеличиваясь, неясный гул сменился громкими криками, среди которых чаще других повторялся призыв к мести. Доман молчал все время: он отошел в сторону и не произнес ни одного слова. Старшины один за другим перешли в урочище. Людек поднял с земли Вишеву одежду, перебросил ее через плечо и отправился за другими. Во главе шли седовласые старики. Они заняли первые места под полусгнившими балками ветхого сарая. Рядом с ними садились на земле, складывая перед собою оружие, и все другие кметы, собравшиеся на зов покойного рассудить о своей судьбе. Стали подъезжать запоздавшие, но многих еще не было. Рассевшись на земле широким кругом, все сидели молча… У иных как-то странно блестели глаза.

— Нет уж более того, который созвал нас сюда, — первым начал старик Боимир, — но дух его говорит каждому из нас, зачем собрались мы здесь. Нам нужен совет, общий, дружный совет, как нам быть и что делать, чтобы сохранить древние Полянские обычаи, чтоб нас не превратили в немцев и невольников, в княжеских рабов. Везде, где жива речь наша, наше слово, у лужичей, дулебов, вильчей, хорватов, сербов — вплоть до Дуная и за Дунаем, до самого синего моря, — князья приказывают на войне, но дома, в мирное время, народ выбирает старшин, управляет, судит и оделяет землею. Народ назначает старост и тысячных, народ печется о своей безопасности и порядке… Хвостек вздумал заключить с немцами союз, из своего столба ему хочется повелевать нами — нами, которые сами избрали его род для того только, чтобы он защищал нас от врага. Виша убили именно за то, что он осмелился созывать вече!

Глухие стоны огласили воздух, по всему собранию пробежал гул. Старики покачали головами.

Наконец на правой стороне встал черноволосый мужчина. До сих пор он держал глаза опущенными вниз, но теперь поднял их, окинул ими собрание, как бы разыскивая в нем своих союзников.

— Без князей, — сказал он, — нам не обойтись: порядка не будет… Нападут немцы на наши земли, а может статься, и поморцы и вильчи, когда им голодно да холодно покажется у себя дома… А кто будет тогда защищать, кто станет приказывать, кто поведет дружину? Князь ли, король ли — зовите как хотите — нужен нам… а под ним мы, хоть и равные ему, жупаны, кметы и владыки; а там простой народ… и наши невольники… Князь должен быть.

В собрании раздалось несколько недовольных голосов, но оратор продолжал:

— Нам какое дело, что он с немцами дружит, если этой дружбой он добьется мира.

Послышались недовольные голоса и, наконец, совсем заглушили слова оратора. Но, видно, сторонников у того было немало: послышались и одобрительные возгласы.

— Князь должен быть, говоришь ты, — крикнул Боимир, — пусть он и будет! Не в этом дело. Никто не спорит, он нужен. Иначе мы не сумели бы защититься от немцев. Они нападают на нас с мечом в руках, с угрозами и подкупами; оружие у них железное и сила немалая. У них есть князья, которые умеют вести своих воинов, как работник водит волов, запряженных в плуг. Не устоять нам одним против них. Князья нам нужны! Пусть их будут! Но не Хвостки нужны нам, не их Попелевый род, который успел забыть, кто они такие и чем нам обязаны.

— Не надо Хвоста!.. — кричали одни. Но были и недовольные словами Боимира. Многие привстали и, глядя друг другу в глаза, казалось, готовы были силой доказать правоту своих убеждений. Теперь уж нетрудно было сосчитать, кто был за Хвоста, кто против него.

— Долой Хвостка! — кричали одни. — Прочь его!

Их противники поднимали шум с целью заглушить эти крики. За Боимиром сидел род Мешков, которых их знакомые звали Мышами и Мышками, потому что они сильно расплодились и насчитывали очень много мужчин в своем роде. Они все кричали в один голос:

— Долой его, долой Хвостка! Не о чем нам разговаривать, — кричали они. — Нужно прежде всего отправиться к столбу и истребить этих гадов!

— Кричать нетрудно, — отвечал один из кметов, — но не так легко отделаться от них. Мы позволили Попелям рассесться удобно, расплодиться, вооружиться, снюхаться с немцами, тайком брать немок себе в жены. Стоит им только позвать, и немцы прибегут к ним на помощь. А немцы хуже Хвостка разорят нашу землю, людей уведут с собою и сделают нас своими рабами. Лучше переносить мучения от руки своего, чем призывать чужого, который уничтожит наше племя, займет нашу землю, в которой покоится прах отцов наших. Вместо того чтобы нападать на Хвоста с оружием, лучше идти к нему и в глаза сказать ему все.

— Идти! Никто из тех, кто пойдет к нему, не вернется! — кричали Мышки. — Всех, как собак, развешают по стенам города. Наших слов он не станет слушать!

— Ну, а силы против него у нас нет, — отвечал Рудан.

— Была бы воля, а силу найдем, — заметил Пяст.

Одни стояли за Пяста, другие за Рудана. Большая часть кметов, однако, не зная, что делать, сидели молча, понурив головы.

— Что же делать? — спрашивали они друг друга.

— Переносить все до поры до времени, — отвечал Рудан, — не веки вечные будет жить Хвостек, а сыновья, верно, будут лучше его.

— Да, об этом немцы позаботятся! — добавил чей-то голос. — И теперь уж приучают их истреблять своих, высылая их охотиться за сербами.

— Чего же ждать? — спросил другой. — Чтобы нас всех по очереди перевешали и перерезали, как старого Виша, а детей наших обращали в своих слуг и землю нашу Смердам раздали… Так, что ли?

Каждый высказывал свое мнение, и нельзя было определить, за то или за другое решение высказывается большинство. Говор не умолкал ни на минуту. Мышки кричали: "Долой Хвостка!". Рудан и его друзья старались сдерживать порывы Мышков.

— И знать не будем, как нападут на нас немцы, поморяне и другие, — говорили они, — а они страшнее Хвостка. Услышат, что мы деремся между собою, что головы у нас нет… ну, и нападут на нас и землю опустошат. Давно уже они точат зубы на нас! Мы люди спокойные, пашня да гусли — вот наше оружие, а они кровью питаются и железом воюют. Нетрудно им победить нас. Они все повинуются одной главе, а мы со своим князем не можем жить в ладах…

— Неправда, — сказал Боимир, — мы его избрали, слушались, кормили его, терпим его неправду… он и сошел с ума… Не буду рассказывать, потому что вы все знаете хорошо, какие кровавые игры задает он в городе, как он душит своих родных; у многих кметов он отнял все их достояние, хаты, людей, женщин. Да. А куда же девалась наша старая свобода? Где наши древние обычаи?

Мышки потряхивали топорами в воздухе и кричали:

— Что тут толковать? Нападем на разбойничье гнездо и разорим его…

— Пойдем! Пойдем! — кричали многие.

Некоторые поднимались со своих мест, выражая этим свою готовность хоть сейчас же отправиться в поход, но все-таки согласия не было: у князя было слишком много сторонников. Долго еще спорили на вече; желающие с оружием в руках напасть на Хвостка успели, наконец, переманить на свою сторону еще нескольких кметов, бывших на стороне противной партии. Мышки начали глазами считать своих, их оказывалось большинство. Тогда друзья князя сочли нужным держаться в стороне. Один только Рудан громко ратовал за Хвостка, но его сторонники притихли: они даже неохотно отвечали тем, которые подходили к ним, желая их убедить в необходимости низвержения Хвоста. В общих прениях княжеские сторонники уже не принимали никакого участия.

Шум и говор не переставал ни на минуту. Сказать, что нужно идти с оружием против князя, нетрудно, но нужно было хорошенько обдумать все последствия такого шага. Нужно было обсудить, когда отправиться в поход, узнать, кто в нем примет участие. Княжеский столб был сильно укреплен: вода с одной стороны, а с другой высокий вал и частокол делали его почти недоступным. Притом в городе собрано было много людей, готовых защищать княжеское гнездо. А немцы? Князь мог и немцев призвать на помощь, а они с радостью бросятся на кметов, и тогда, пожалуй, не останется в живых ни один из Мышков и их друзей!

Солнце поднялось высоко и клонилось к закату; полдень давно уже прошел, а старшины все еще обсуждали, как им быть и что делать. Долго совещались они, много говорили противники и сторонники князя, языки у них пересохли, а они все еще не пришли ни к какому результату. Иногда спорящие гурьбой бросались с одной стороны поляны на другую, толпясь около старшин, собиравших голоса.

Неподалеку от городища челядь расположилась обозом: лошади щипали траву на лугу, у опушки леса. Молодые парни весело проводили время: смех и говор не переставали ни на минуту.

Пара зорких глаз между тем высматривала из отверстий старого дуба, следя за каждым движением собравшихся кметов. До ушей хитрого Зносека долетали голоса старшин.

Парни, сидящие на лугу, от нечего делать внимательно осматривали окрестную местность. Вдруг один из них, толкнув своего товарища локтем, заметил ему:

— Зырун! Посмотри на старый дуб.

— Что же там особенного? Дупло черное.

— Разве не видишь? Два глаза светятся в коре… точно глаза дикой кошки?!

— Не смотри на него! Этот дуб священный… Кто знает, какой Дух сидит в нем и что может сделать взор его?

— Какой дух! Это зверье или живой заколдованный человек… Духи днем не являются людям, — объяснил первый.

Парни обратили глаза на дуб… Большинство из них не на шутку испугалось злого духа.

— Дуб этот священный. Человек не осмелился бы забраться в дупло.

— Нет, это зверь.

— Напугаем его, — сказал первый парень. — Глаза все еще на месте. Я вижу их.

После этих слов он схватил лук, прицелился, и стрела с визгом пронзила воздух. Стрела ударилась с большой силой в то место, где светился глаз, поколебалась и исчезла. Вместе с нею скрылись и глаза. Парни притаили дыхание…

— Одно из двух: зверь убит или ранен! — сказал Зырун.

— Хорошо бы кожу с него содрать, — заметил стрелявший и пошел к дубу.

— Постой, если ты его только ранил, то он будет защищаться, — сказал один из его товарищей.

Ловкий стрелой принял во внимание это предостережение. Он схватил топор, привязал его к кушаку и подбежал к дубу. Товарищи смотрели с любопытством, дожидаясь развязки. С ловкостью кошки парень начал взбираться по стволу к дуплу. Он, однако ж, опасался сразу войти в зияющее отверстие: он несколько раз прикладывал ухо к стволу — не слышалось ни шороха, ни звука. Тогда парень ухватился обеими руками за большую ветвь, торчащую над дуплом, и повис на ней, заглядывая в дупло, но ничего он не видел, хотя все ближе и ближе наклонял к дуплу голову.

В самом низу, накрывшись убитым зверем, которому вложил в глаз стрелу, лежал хитрый Зносек, набросив на себя сухих листьев. Он рукой прижимал глаз, из которого обильной струей текла кровь, так как стрела засела в нем чрезвычайно глубоко. Молодой парень в уверенности, что в дупле нет живого существа, всунул в него руку. Немного погодя, он вытащил дикую кошку, в правом глазу которой торчала стрела. Он радостно вскрикнул и, потряхивая своей добычей, указал товарищам на плод своей ловкости… Парни не верили своим глазам, они окружили дуб со всех сторон. Ловкому охотнику и в голову не пришло вторично засунуть руку в дупло, где, затаив дыхание, не шевелясь, лежал полумертвый Зносек.

С дикой кошкою в руках молодой парень стал спускаться по стволу и, добравшись до своих товарищей, бросил ее любопытным, которые, передавая зверя из рук в руки, внимательно рассматривали его. Стрела так глубоко вонзилась в глаз кошки, что даже тот, который выпустил ее из лука, никак не мог сообразить, откуда явилась у него такая сила. Тело зверя было совсем холодно, язык высунут, пасть как бы силой разорванная. Все это было до того не понятно, что какой-то шутник начал доказывать, что стрелок просто-напросто попал в мертвого уже зверя.

Начался спор, и спорящие подняли такой шум, что на них невольно обратили внимание на городище. Кметы посмотрели в сторону дуба: парни издали показали им убитого зверя. Младшие кметы, прибежали к ним с расспросами, и один из них, схватив кошку, понес ее на городище.

— Вот боги ворожбу учинили! — вскричал он. — Кошка сидела в дупле, один из парней, увидев лишь один глаз ее, сумел убить ее. Так точно и Хвостек сидит в каменной яме… и наша стрела попадет в него! Боги предсказывают нам победу. Долой Хвостка!

Сторонники Мышков громче прежнего закричали:

— Лада! Коляда! Лада!

И с радости начали бить в ладони.

Другие кметы молчали, не принимая никакого участия в общем восторге. Изнуренные долгим совещанием кметы выбились из сил. Как раз в эту минуту на опушке леса показалась высокая фигура старого Слована, которого вел за руку мальчик, прямо по направлению к городищу.

— Слован! Иди сюда! — звали кметы. — К нам с песнями… по старинному обычаю…

Старик остановился, прислушиваясь к раздававшимся вдали от него призывам. По знакомым ему голосам он угадал, что приближается к городищу. Все обрадовались старику; его желтые от старости волосы ободрили многих; старик напомнил им собою давно минувшие времена и деяния.

— Будь здоров, старик Слован!

Слован молча приближался к городищу, точно помня местность и зная все закоулки его; он прошел вдоль насыпи и, войдя на городище, сел на земле. Гусли покоились у него на коленях: старик задумался. Он не проговорил еще ни одного слова.

— Опоздал я, опоздал, — начал он после некоторого молчания каким-то заунывным, певучим голосом, — старые ноги не служат уже, как прежде, дороги стали для меня длиннее… А какое было бы у вас вече без старого певца? А какой был бы у вас совет, если бы вы не вспомнили, как в старину собирались, как в старину совещались?… Орлы только летают шибко по высям… а улитка ползет тихонько.

Старик ударил по струнам… Гусли зазвучали затрагивающими душу звуками… Все молчали… Слован начал петь:

— Когда не стало племени Леха, не стало… захотелось кметам свободы, захотелось… Захотелось им бескняжьей свободы. Избрали они двенадцать старших… Кровь ведь это от нашей же крови, кость от нашей же кости… Родные наши братья земляки, пусть же они нами правят; пусть же заведут у нас порядок… О, Лада! Пускай землю сделают счастливой… О, Лада!

Избрали их, избрали двенадцать!.. Радовались им, радовались не долго! Скоро брат брату стал слугою. Не хотели одного, одного не хотели… двенадцать их избрали и вот вам… Двенадцать… О, Лада! О, Лада!..

Один рад был, что может, что может… пить, сколько в горло влезет, ой, влезет… А напившись, ни во что не ставил своего народа… Другой собирал у себя в избе все, что у других отнимал изо рта… Третий ездил и ездил по людям, высматривал, где есть девки, где есть девки, и брал у них дочерей, точно мед из бортей… О, Лада! О, Лада!..

И так были они довольны своими двенадцатью вождями, что послали за море за поклоном… Ой, послали, ища воина, который один княжил бы над ними… Крак, господин наш и князь, звали они, иди с нами в наши землю и управляй ты нами. И согнали всех своих двенадцать… и у столба остался лишь один!.. И старшины стали снова кметами… И слушались одного Крака… О, Лада! О, Лада!..

Когда песня кончилась, многие посматривали на старика, недоумевая, какое имела она значение.

— Так вот и ты, Слован, тоже полюбил Хвостка, — проговорил один из кметов, желая добиться какого-нибудь объяснения.

— Полюбил? — переспросил старик, наклоняя голову. Струны снова зазвенели, и Слован начал петь тем же печальным голосом.

— Сидит Хвостек у столба… И смотрит он из своего столба вокруг себя… Хороший князь!.. Где дым идет из светлицы, где поля зеленеют, где ржут стада, где меду вдоволь, видит его глаз, рука берет… Хороший князь! Сидит Хвостек… издали смотрит и прислушивается: кметы ли ропщут, собаки ли воют? Высылает он дружину… Молчать, смирно! Или веревка ждет недовольных, да сухая ветвь… Хороший князь!.. Господин он веселый, властелин он добрый. Рад он гостям, созывает на пир… рад угостить и накормить, и напоить… Да так он всех их накормит, что на веки вечные сыты будут… А слуги в озеро отнесут гостей… Хороший князь!.. И сидит он у столба… Слышите ли, как он хохочет! Как далеко расходится дикий его хохот… и пустеет лес густой от этого смеха… а в селах люди бледнеют от страха… Хороший князь! С немцем он поцелуется, немец даст ему девку белую. А вы, кметы, должны молчать, потому что немец даст ему свои мечи и всех недовольных он изрубит. Хороший князь! Хороший князь!..

Кметы хором повторили припев Слована: "Хороший князь!" Обе его песни смутили одинаково и Мышков, и их противников. Слован умолк, понурив голову, и, опершись оземь рукой, отказывался более петь.

Понемногу кметы начали шептаться, потом стали говорить громче, и снова шум и крик стояли над городищем.

Солнце, все ниже опускаясь, с каждой минутой готовилось укрыться за лесом, а старшины, заметив, что вечу, видно, не суждено придти к какому-нибудь решению, по несколько человек разместились по городищу, сели на земле, каждый в своем обществе и принялись за принесенное с собой кушанье: один принес холодное мясо, другой калачи, все имели с собой деревянные и глиняные сосуды, в которых были мед, квас или пиво.

Мышки пригласили к себе Слована и первую чарку меда поднесли певцу.

— Пусть будет по старинному обычаю, — сказал он, — первая чарка богам… Лада!

И он вылил напиток на землю. Затем он вылил несколько капель для добрых и злых духов городища, для белых и черных, чтобы они не мешали им спокойно отдыхать; наконец, вылил он еще несколько капель для душ отцов, которые, невидимые для глаз, присутствовали на городище… В это же время каждая группа ставила на земле маленькие чашечки, в которых лежал белый хлеб, предназначенный в жертву богам. Затем все молча принялись за еду.

Старик Слован ел очень мало; он выпил немного меду и снова запел песню, но более веселую, чем две первые. Едва услышали кметы первые слова хорошо знакомой им песни, как все хором, даже парни на лугу, стали петь ее.

Между тем солнце опускалось все ниже и ниже. Слован запел новую песню, затем другую, третью; все они были удивительно похожи одна на другую. Кметы вторили ему: они все эти песни знали наизусть. Наконец, Слован запел один. Он пел песню о живущих на берегах Дуная, где растут виноградники, где львы гуляют по лесам, где есть драконы и змеи, где морские волны разбиваются о скалистые берега, а солнце сильно пригревает. Эта песня очень понравилась кметам.

Ночь наступила, и окончилось вече. Старшины встали, простились друг с другом, подавая обе руки. Все были мрачны, все вздыхали. Впрочем, кто знает? Может быть, они задумывали о созвании нового веча.

Кметы начали расходиться каждый в свою сторону. Вскоре городище опустело: не осталось на нем ни одной живой души. Вечерний ветерок шелестел сухими ветвями старого дуба, вдали, на болотах, уныло кричали птицы. Звезды одна за другою показывались на небе. Ветерок с лугов тихо пробегал к реке.

Воцарилась мертвая тишина.

Вдруг в дупле что-то шелохнулось, две руки ухватились за ее край, и вскоре показалось в ней окровавленное лицо Зносека. Обняв руками и ногами ствол дуба, он соскользнул на землю. Он упал, точно мертвый. Долго лежал Зносек на земле, расправляя свои уставшие члены. Хитрый человечек сильно страдал; он стонал, точно испускал последнее дыхание.

В лесу послышалось ломание ветвей и шелест листьев. Зносек вздрогнул. Бежать было поздно. Он узнал своего нового врага по его тяжелой походке. Зносек притворился мертвым. Из леса, едва передвигая ноги, вышел медведь. Он водил носом по земле, как бы ища чего-то. До ушей Зносека доходило его сопение и хриплые звуки. Медведь направил свои желтые, светящиеся в темноте глаза на Зносека, который не шевелился и не дышал. Медведь подошел к нему и, точно собака, начал обнюхивать его со всех сторон. Он дотронулся до него лапой и отошел прочь. Зносек видел, как опасный его враг медленно подвигался к полям, по временам он садился на землю, лизал свою лапу и снова шел дальше за добычей или, может быть, отыскивая своего друга, без которого ему стало скучно…

Зносек, заметив, что медведь уже далеко ушел от дуба, встал и стремглав бросился бежать в лес.

 

XI

Чудное весеннее утро.

Весна успела уже приукраситься всеми дарами природы. Ленивые дубы покрылись зелеными листьями, пахучие березы потряхивали своими длинными сережками, у подножия деревьев, где только успело заглянуть солнце, цветочки поднимали к небу свои пестрые головки. На каждой ветке сидела птичка, оглашая воздух веселым чириканием, в каждом солнечном луче повисла золотокрылая мушка.

Весь мир, все, что одарено жизнью: вода, лес, птицы и звери, и золотые мушки, и серебряные рыбки — все в эту счастливую минуту ожило дружной, согласной жизнью… Ручей журчал какой-то нежною, понятною речью. Птицы пели песни для людей, дикий зверь и тот иногда заводил дружбу с человеком, чтобы ему услужить… Полное согласие царствовало в этом чудном мире, в котором все части образовали такое гармоническое целое. Даже смерть приходила к людям с улыбкой будущего блаженства — она приходила всегда в свое время, не раньше и не позже назначенного природой конца человеческой жизни, чтобы провести земного жителя на вечный пир к его отцам.

Две корзины, полные грибов, стояли на земле; две молодые девушки сидели подле них, обнявшись, они отдыхали. Это были Дива и ее сестра. Дива задумалась, устремив пристальный взгляд в глубь леса.

— К чему ты прислушиваешься? — спросила у нее сестра.

— Сорока говорила мне что-то… Ты ее слышишь? Она спрашивает нас, много ли мы набрали грибов? Она говорит, что на урочище грибов много. Хочет нас проводить домой.

Дива замолкла на минуту.

— Говорит она еще, — продолжала молодая девушка, — что к нам приедут свататься… Жених-красавец приедет и к тебе…

— Ко мне, Дива?

— Да, к тебе, Живя, я не могу принимать сватов… Я всегда буду носить венок, всегда… и в нем, в зеленом венке, отойду к отцу и к матери…

Сорока, действительно, сидела на ветке и стрекотала. Вдруг из леса вылетел ястреб с распростертыми крыльями, он высоко летал над лесом, высматривая добычу внизу на земле. Сорока, заметив его, крикнула, как бы призывая на помощь своих товарок. Из кустов последовали ответные возгласы, сороки слетались толпами с разных сторон и подняли невыразимый крик; собравшись, они толпой ударили на ястреба. Хищная птица спускалась все ниже и ниже; стая сорок опустилась за нею. Желая обмануть своих преследовательниц, ястреб поднялся к облакам, сороки за ним… Наконец он, как стрела, опустился вниз, стая сорок тоже опустилась и напала на него. Посыпались перья. После непродолжительной борьбы ястреб полетел в лес, сороки пустились за ним вдогонку.

Дива вздохнула.

Где-то вдали отозвалась кукушка… раз, другой… и замолкла. Сестры задумали, когда Живя выйдет замуж?

— Кукуй нам, кукушка, — говорили они.

Куку-куку-куку — три раза раздалось в лесу… Как знать: три года или три месяца?

Живя, смеясь, спросила о судьбе Дивы. Кукушка подлетела к ним ближе, захохотала как-то странно, но ворожить не захотела. Девушки узнали ее только по перьям.

Сестры молчали, задумавшись о том, что ждет их впереди: радость или лютое горе? Живя начала собирать цветы, желая свить венок для сестры. Но под руку ей все подвертывались какие-то нехорошие цветы, корешки беспрестанно рвались, и ей никак не удавалось свить венка.

Дива и Живя сидели недалеко от своего дома, а потому считали себя вполне безопасными и от зверя, и от врага. На следующий день они собирались на праздник Купалы, к огням… Живя радовалась этому; Диве не хотелось идти вместе с другими; ей было как-то не по себе.

Среди царствующей тишины, в которой слышно было жужжание мух и пчел, вдруг в лесу раздался шум. Молодые девушки посмотрели одна на другую.

— Не Людек ли это отправился на охоту? Не его ли это собаки лают в лесу? — спросила Живя.

— Нет, Людек дома, — отвечала Дива, — он ходит около скота.

Дива и Живя торопливо побежали в лес, захватив с собой корзины. Но внезапно все затихло: не слышалось более ни голосов людей, ни лая собак.

Живя выглянула из чащи и прислушалась. Все тихо. Дятел где-то долбит дерево… и только.

Сестры вернулись на прежнее место. Солнце так хорошо здесь пригревало. Вдали послышалось пение. Кто-то охрипшим голосом пел тоскливую песню.

— Это Яруха, — проговорила Дива.

— Куда бредет она этим путем?

Из лесной опушки вышла на поляну старая баба с палкой в руках и с горшком, привязанным к кушаку; на плечах у нее висел мешок; голова была покрыта какой-то грязной тряпкой. Старуха приложила руку ко лбу и посмотрела в ту сторону, где сидели Дива и Живя. Увидя их, она подняла палку вверх и крикнула им:

— С добрым утром!

— Куда бредешь, Яруха? — спросила Живя. Старуха направилась к ним.

— Куда же идти теперь, если не на Купалу? Завтра Купала! Парни напьются, ошалеют; может быть, который-нибудь из них подумает, что я еще молодая девка, и поцелует меня. Го, го!..

Яруха весело подпрыгивала; подойдя же к двум сестрам, села около них на землю.

— Не хотите ли, я предскажу вам будущее, а? — спросила она. Сестры молчали. Баба смотрела на них пристально.

— По таким личикам, как ваши, не трудно предсказывать будущее, — сказала она, смеясь и оскалив остатки своих зубов. — Красивые у вас личики, цветут, словно лилии. И у меня когда-то были такие же румяные и белые щеки. Солнце обожгло лилии, дожди смыли красу… не дожди это были, а слезы, горькие слезы!

Старуха покачала головою. Она протянула свою костлявую руку к Диве.

— Дай-ка руку, погадаю!

Дива неохотно протянула ей руку. Яруха со вниманием начала рассматривать ее ладонь.

— Белая ладонь у тебя, мозолей нет на ней… ой, беда с такой рукой… тысяча парней захочет иметь ее… а краса-девка ни одного не захочет.

Она все пристальнее вглядывалась в руки Дивы.

— Пойдешь завтра на Купалу?

— Пойду, — отвечала Дива.

— Не ходи, ой, не ходи! Говорю тебе, лучше не ходи… А пойдешь, кровь прольется.

Дива побледнела.

— Яруха, — проговорила она, — зачем ты меня пугаешь? Ты знаешь ведь, что дома я не могу остаться. Ты сама не знаешь, что толкуешь!

— Не я, так другой знает, что говорит! — отвечала Яруха. — Он нашептывает мне в уши и ворочает мой язык. Разве я знаю, кто это и что он заставляет говорить? Хотя бы и хотела я закрыть рот и молчать, так вот, кто-то мучит меня и заставляет говорить. Мне все мерещится, что ходит кто-то перед глазами… за сердце меня хватает. Вот баба и городит, сама не зная что… а должна говорить!.. Не ходи на Купалу.

— И я не советовала бы тебе идти туда, Яруха! Ты ведь знаешь, как над тобой все смеются.

— Этого я не боюсь, — отвечала старуха. — Когда огни погаснут, когда ночь наступит… который-нибудь и поцелует меня, прижмет к груди… вспомню молодые годы…

— А что же ты делала в молодые годы? — спросила Живя.

— Я-то? Я? Разве ты не знаешь? — переспросила Яруха. — Королевич увез меня… повел к себе, в свои чертоги, а стены там были золотые… В саду росла яблоня и давала яблоки душистые… У ее подножия протекал животворящий ручей… Я семь лет была королевою… семь лет пела я песни, семь лет сплетала я и расплетала косы… слуг у меня было много… А потом вдруг темно стало… я очутилась в грязных тряпках, с палкой в руках, в лесной глуши… Вороны стучали клювами по моей головушке, глаз искали…

Яруха замолкла. Немного погодя, она прибавила:

— А ты, Дива, не ходи на Купалу!..

Дива улыбнулась; Живя подала ей свою руку. Яруха смотрела на них и качала головой.

— Родные две ручки, сестры-ручки, — бормотала старуха, — а судьбы их разные… Где одной до другой?!..

— А которою из нас двоих хотела бы ты быть? — спросила Живя.

— Ни той, ни другой, — смеясь, отвечала Яруха, — снова жить, снова плакать, снова пользоваться молодостью, чтобы ее потерять!.. О, нет! Нет!.. Ни белой, ни черной не хочу я судьбы… Нет!.. Лучше чарочку меда, а потом сладкий сон, золотой сон, а там хоть бы и не проснуться. В чарке меда столько счастья, сколько его уже нет на всей земле… А ты не ходи на Купалу.

Красавицы начали смеяться над полуошалевшею старухою. Она смеялась вместе с ними.

Яруха снова взяла руку Дивы в свои руки и всматривалась в нее.

— Полюбил он тебя страстно! — начала она.

— Кто?

— Не знаю! Красивый парень, молодой, богатый… Эй, не ходи на Купалу!

— Но с нами будут братья и вся семья. Что же нам могут сделать? — воскликнула Живя.

— Разве я знаю! В такой день чудеса творятся! Иногда братья подерутся, иногда чужие люди полюбят друг друга… Да, в день Купалы чудеса творятся!.. Ой, жаль, что только раз в году такая ночь бывает! Ой, ой… я бы целый год песни пела, мед пила и прыгала через огонь…

Яруха развязала свой мешок и начала в нем шарить. Там были пучки разного зелья, связанные тряпками, камешки, семена и корешки. Старуха умела лечить, она заговаривала разные болезни, вязала их, развязывала… В эту минуту, однако, она искала не лекарств. В мешке был у нее кусок сухого калача, весь покрытый пылью; она вынула его, осмотрела, почистила немного, взяла из корзины сыроежку и стала есть.

Дива придвинула к ней свою корзину. Старуха с жадностью глотала один гриб за другим.

— Зайди к нам в хижину, дадим тебе чего-нибудь горячего…

— Не могу, — пробормотала старуха, — ноги болят, а поле, где будут гореть наши огни, далеко… Днем еще беды нет, но идти ночью и встретиться с голодным волком или оборотнем — брр!..

Она покачала головою.

— А там, где соберутся молодые парни, — продолжала Яруха, — я должна быть… Раз в год только я становлюсь молодой… Ой, долго ждать, долго ждать…

Старуха запела какую-то песню. Наевшись досыта и выбрав все сыроежки из корзины, Яруха отерла рот рукой и улыбнулась.

— По вашей милости я подкрепила свои силы…

Вдруг Яруха начала тревожно оглядываться по сторонам.

— Тут чужой! Я слышу чужого!

Точно зверь, она вдыхала в себя воздух и водила глазами вокруг себя. Действительно, в нескольких шагах от них стоял Зносек с окровавленным лицом. Девушки встали и хотели бежать; Яруха посмотрела на Зносека.

— Э, — сказала она, — нечего вам бояться. Знакомый человек! Должно быть, порядком напился медку, и ему захотелось скитаться по лесу; ветвь выколола ему глаз, и он окровавил себе голову!

— Яруха! — крикнул Зносек, не двигаясь с места. — Спаси меня, дай зелье!

Дива и Живя, увидев израненное лицо Зносека, вместо того, чтобы бежать от него, остановились за деревом, у которого сидела Яруха.

— Иди-ка сюда! Посмотрим! — позвала его старуха. Зносек, закрывая глаз или, вернее, то место, откуда выплыл его

глаз, едва добрел до дерева и упал на землю. Яруха осмотрела его голову.

— Зачем тебе понадобилось целоваться с дикой кошкой? — спросила она. — Зачем тебе было заводить с ней дружбу?

Она положила его голову к себе на колени и открыла ему глаз.

— А глаз?… Э, брат, стрела в глаз попала! — воскликнула Яруха. — Куда ты ходил пировать? Хорошо же тебя угостили, хорошо! Будешь всю жизнь свою помнить…

Старуха как-то странно хохотала и начала рыться в своем мешке.

Живя, сжалившись над страдающим человеком, оторвала кусок своего передника и передала его старухе. Яруха взяла кусок полотна, сорвала какую-то траву, но не торопилась обвязывать рану Зносеку, скрежетавшему зубами от боли.

— Конечно, и хромого волка, если он просит, следует спасти, — проговорила она. — Но ты, Зносек, и того не стоишь: немало ты уморил людей… Кто знает, может статься, когти дикой кошки исправят тебя… Сообрази только хорошенько, парень, да возьми меня себе в жены, мы отправимся вместе в аистово гнездо и будем хозяйничать. Ты будешь мне приносить зеленых лягушек, а я буду тебе песни петь…

Яруха смеялась и обкладывала ему голову листьями и травой, затем обвязала ее белым полотном.

— Говори же, где ты был? Чем перед тобой кошка провинилась? Зносек вместо ответа, зашипел от боли.

— А глаз мой как? — спросил Зносек.

— И не думай о нем… потому что его нет, — сказала Яруха, — а новый глаз нелегко вставить… От животворящей воды вырастает, это правда, но где же эта вода. Змея сидит у ключа… дракон летает над ним… семь годов нужно идти к нему… а семь еще под гору взбираться…

Живя, заметив, что старуха своими дрожащими руками не может справиться с полотном, которым она хотела повязать голову Зносеку, подошла к ним, наклонилась и ловко завязала полотно. Зносек поднял на нее единственный свой глаз, но в нем было больше гнева и бессильной злобы, чем благодарности за ее сострадание.

— Я как-нибудь справлюсь с твоей болью, — проговорила Яруха, — но раньше ты должен признаться, где ты был… Нечего толковать, что тот, кто у князя может спокойно сидеть под столом и спать на славу, ни с того, ни с сего не пойдет в лес.

Едва услышали красавицы, что Яруха заговорила о князе, они стремительно убежали; достаточно было одного этого слова, чтобы напугать их порядком. Взяв с земли свои корзины, Дива и Живя исчезли в лесу. Старуха посмотрела им вслед и обратилась к Зносеку:

— Ну, теперь скажи, где это тебя поцарапали?

— Я бродил по лесу… увидел дупло…

— Медку захотелось… а?

— Дикая кошка сидела в нем…

— А кто же стрелу пустил в твой глаз?

Эти слова привели Зносека в бешенство: он поднял обе руки вверх, угрожая своими кулаками.

— Не прощу я им этого, нет… никогда! — кричал он. — Одному из них выколю глаза… Князь вступится за меня… Князь отомстит за меня…

— Э, брат, тебе, верно, захотелось побывать на вече, — смеясь, сказала старуха. — Теперь я все знаю! Неподалеку стоит там старый дуб… ты и полез в дупло… хотелось послушать… и вот где стрела кмета нашла твой глаз.

Зносек не думал ни признаваться, ни отнекиваться; он опустил голову и скрежетал зубами от боли и злости.

— А какой черненький глазок был у тебя! — сказала старуха. — Жаль!.. Скажи поистине, был ли ты молод когда-нибудь? Или родился уже стариком?

Старуха поднялась с земли.

— Заговори мою боль, — прошипел Зносек.

— Не могу… не могу, — отвечала старуха, — только после Купалы можно заговаривать. К тому же кошачьи когти и стрела человека! Сколько тут зелья понадобится… и глаз!.. О! О! Хотя бы ты мне давал, и сама не знаю, как много за мой труд, все же еще остался бы в долгу у меня… И если бы мне удалось освободить тебя от боли, я сама должна бы принять ее на себя, потому что здесь нет ни ключа, ни камня, ни дерева, на которых можно бы ее оставить… а мне нужно на Купалу… на Купалу…

Старуха, не дожидаясь ответа Зносека, запела песню о Купале и, не обращая никакого внимания на израненного одноглазого страдальца, побрела в лес… Зносек положил голову на траву и уснул.

 

XII

Вот и Купала — праздник всего языческого мира, день Бел-бога, бога дня и света, в честь которого зажигались огни и по берегам Адрии, Балты, Дуная, и по Лабе, Висле, Днестру, Роне и Сене. Поклоняясь этому Белу-богу, Белю, народы двигались с востока на запад, покидали райскую колыбель для холодных стран нового отечества.

День — самый длинный в году, ночь — самая короткая; праздник Купалы был общею радостью, общим весельем; пение, танцы, праздничные обряды, словно спеша, сменяли друг друга.

И сюда также, к священной горе над озером, конечной цели путешествия многих в Купалин день, стекались задолго до солнечного восхода толпы людей, украшенных венками, живыми растениями, перепоясанных чернобыльником. Среди них живописно белели седые головы народных певцов.

Гора отлогой покатостью спускалась к самому озеру. С вершиной, увенчанной коренастыми дубами и изредка разбросанными березами, она представлялась возвышенным центром дремучего леса, который чем дальше, тем становился гуще, сливаясь в синеватой дали с непроходимыми дебрями, покрывавшими в те времена почти сплошь эту местность.

С раннего утра молодые парни таскали на гору зеленые ветви, свеженащипанные лучины и только что срубленные стволы; употребление высохшего, лишенного жизни дерева как для постройки жилья, так равно и для устройства священных костров было воспрещено. Из засохших ветвей допускались лишь те, которые были отломлены непосредственно от живых деревьев; в упавших, валявшихся на земле предполагалось присутствие смерти.

Всюду виднелись вереницами женщины в белой одежде, в зеленых повязках, с венками на головах. Молодежь в накинутых на плечи сермягах сходилась со всех сторон. Звонкие песни, предвозвестницы ночного веселья, радостным эхом отдавались в окрестных дубравах и рощах.

У подножия дубов и вдоль лесной опушки воздвигнуты были рядами костры. То тут, то там каменными топориками рубили щепки. Каждое село расположилось отдельно вокруг своих костров, устроенных на местах, сохранивших следы прошлогоднего празднества. Веселый хохот доносился с разных концов, постепенно теряясь в лесу.

Под дубом сидел Слован, напротив него под другим дубом уселся тоже певец, звали его Вилуем. Как только один переставал петь, начинал свою песню другой; хотя пели они поочередно, но песни их друг на дружку не походили; казалось, песни те спор завели меж собой.

— Ой, ты гой еси, солнце ясного, светлого дня; свети нам, свети, согревай, — пел старый гусляр. — Свет потоками льется на мать нашу землю… Свети нам, свети, Купало! Пусть черные драконы никогда не темнят твоего лица… Ты наше счастье, жизнь — надежа, ты наш бог! Купало… Царствуй король, к жизни вдохни в нас желание, о жизнедатель, бог наш Купало, сей, живи, возбуждай, Купало!

Старик умолк. Вилуй пальцами ударил по струнам и начал петь какую-то непонятную песню полуязвительным голосом:

— Песня ты моя, песенка! Птичка моя золотая, словно живая вода спасаешь ты от плесени смерти, но кто кинется в твои волны, недолго тому видеть хорошие сны! Две в тебе добродетели: жизнь и смерть ты содержишь в себе… Песня воскрешает из мертвых, она же хоронит живых… в ней сила обоих миров… и жизни, и смерти…

Вилуй опустил голову на грудь и умолк. Слован тоже молчал; хор между тем пел в честь Купалы веселые песни.

Солнце клонилось к закату; лица парней и девушек ежеминутно обращались в ту сторону неба, где солнечный круг еще продолжал светить. Все с нетерпением ожидали мгновения, когда последние его отблески померкнут на верхушках деревьев — тогда только можно будет зажечь огни и начать хороводы.

Пожилые женщины сидели на земле, окруженные ведрами, горшками и корытами, полными мяса. Тут же лежали калачи и праздничные караваи; молодежь бегала, резвясь на лугу. Девушки, собравшись все вместе, держались поодаль от прочих женщин: к ним подходили парни, велись разговоры… Отовсюду слышались веселые возгласы:

— Купало! Купало! Купало!

У костра семейства Виша стояли Людек и Самбор, не пожелавший возвратиться в город; кроме них там же было немало слуг и женщин. Время от времени все они посматривали в сторону леса, по направлению своего села, так как до сих пор Дивы и Живи не было среди них, а Дива должна была первая поджечь костер и запеть песню в честь Купалы. Между тем молодые парни, трением одного о другой двух сухих деревянных обрубков, старались добыть священный огонь, которому надлежало родиться самостоятельно и появиться на свет вполне девственным, чтобы потом, в продолжение целого года, гореть на домашнем очаге. Этого огня никто не смел выносить из избы, а чужому пользоваться им строго было запрещено. Кто выносил огонь из жилища, отнимал у него жизнь.

Два смолистых обрубка дымились уже в их руках, а огня все еще не было. Дива тоже не приходила. Самбор более обращал внимания на тропинку, по которой должна была придти красавица, чем на занятие парней. В эту минуту его нимало не озабочивало, успеет ли вспыхнуть пламя ко времени солнечного заката или нет.

Наконец вдали показались две девушки в белых платьях: взявшись за руки, они медленно подвигались вперед. На головах их красовались зеленые венки; гирлянды из свежих листьев заменяли им пояса; у каждой в руках было по связке душистой травы. Дива и Живя молча приближались к парням. Дива все еще думала о предостережении старой Ярухи, и хотя полоумной бабе нельзя было верить, все же Диве казалось, что кто-то нашептывает ей беспрестанно: не ходи на Купалу!

Несмотря на общее веселье и радость, обе сестры были опечалены каким-то смутным, неприятным предчувствием. Они подошли к своим. Самбор, напряженно следивший за каждым движением Дивы, сколько ни всматривался в ее лицо, не мог разгадать ее печали. Людек подошел к сестрам.

— Сестры, — обратился он к ним, — гуляйте вместе, не заходите только далеко в лес… Я Доману не доверяю… В ночь Купалы иногда происходят страшные вещи… Сколько девок пропадает в лесах!.. На заре, когда люди ошалеют, они теряют и рассудок, и память.

Дива краснела, слушая брата; она держала в руках веточку руты и отрицательно покачала головою.

— Ничего не будет, — сказала она, — никто, ни Доман, ни другой не посмеет подойти ко мне… я ведь буду среди своих. А вас, парней, довольно, чтобы защитить сестру!

Людек на это не ответил ни слова. Тем временем Живя страстными глазами осматривая собравшихся парней, весело хохотала, щеки ее горели.

— Оставьте напрасный страх! — говорила она, смеясь. — Никто не посмеет подойти к нам. Но в такой день не заставляйте же нас сидеть в сторонке, не отнимайте у нас свободы. Только и есть нашей радости… Купала!

Песни раздавались все громче и громче; прочие девушки, заметив появившихся Диву и Живю, сейчас же подбежали к ним, зазывая в свое общество. Понемногу и щеки Дивы загорелись легким румянцем, на губах ее заиграла улыбка.

Она начала напевать про себя: "Купало! Купало!"

Вдали раздавались слова знакомой ей песни:

"Солнце в море купалось, на свадьбу сбиралось… Ведут, ведут уж невесту в парчовое разодетую платье… Месяц плывет с дружиною звездочек… Здравствуй, солнышко золотое… Ты будешь царить у нас… Солнышко мое красное! Купало!"

Молодые парни стояли по сторонам, перешептываясь между собой. Искоса взглядывали они на красавиц, выбирая глазами тех, которые были моложе и краше других.

Случалось иногда, что в Купалову ночь, под утро особенно, какое-то бешенство охватывало мужчин; они, точно дикие звери, бежали в лес, насильно таща за собой женщин. Это называлось у них «стадом». Каждая семья, однако, зорко стерегла своих и следила за каждым подобным безумцем, не желая доводить дела до "стада".

Дива печально глядела на заходящий багровый солнечный шар, отблеск которого скользил по ее лицу и волосам. Последние дневные лучи один за другим расплывались в сгущавшемся сумраке вечера: красноватое зарево светилось вдали в том месте, где за лесами скрылось солнце… Диве принесли две смолистые лучины, горевшие священным огнем: красавица ловким движением подожгла ими костер. В ту же минуту у всех костров заблестели огни, воздух дрогнул от тысячи голосов: "Купало!"

Женщины, взявшись за руки, окружили костры; немного в стороне стояли мужчины, все пели песни в честь Купалы.

По окрестности, до тех пор немой и глухой, волной пронеслась струя жизни, даже камни вторили этому общему ликованью.

Звуки веселых песен разбудили дремлющих водяных птиц на озере; в кустах встрепенулись пернатые их обитатели… У костров девушки первые запели торжественный гимн в честь Купалы: они пели о Боге в золотом венке, дающем полям золотые зерна, лугам капли серебряной росы, людям хлеб; его велением колосья наливаются благодатной пищей, улья наполняются сладким медом; он, а не кто другой превращает мрак в свет дневной; он зажигает любовь в человеческом сердце, он причина всех радостей на земле. День его — день свадьбы небесной солнца с луной. Земля торжествует, она открывает свои сокровищницы; в эту ночь нет у нее ни единой тайны; все заколдованное освобождается от чар, его сковывавших, светлые духи сходят с небес, чтобы весельем своим воодушевлять людей… Смерть, нечисть разная прячется по пещерам, под темным покровом Ямы.

Едва успевали кончать одну песню, сейчас начинали другую. Хоры певцов перекликались с одного на другой конец городища. Дива впереди всех, с гордо поднятой головкою, танцевала и вела за собою вереницы танцовщиц… Остальные девицы повиновались каждому ее жесту, малейшему движению.

Лес вторил их песням и танцам: пылающие костры освещали его мрачные своды.

Вдали — бесконечное зарево от костров, а вблизи вьются, прыгают, бегают какие-то тени с распущенными волосами, с развевающимися по воздуху одеждами… Эй, Купало, Купало! Вот молодые парни окунаются в пламени, перепрыгивая через костры… Каждый прыжок вызывает громкие рукоплескания… Изредка раздается пронзительный крик — то парни бросились к женщинам… Кое-где, прикрываясь сумраком ночи, разгаром вакхической страсти, совершаются действия, разве только ради Купалы сходящие с рук виновным.

Но все же больше здесь хохота, нежели криков; больше веселья, чем слез.

Женщины еще танцевали, когда парни с зажженными факелами в руках стали прыгать через огонь; затем начали бегать вдогонку по лугу, пуская по ветру искры смолистых лучин.

В разных местах лили мед в огонь на жертву Бел-богу: пламень гас на мгновение, чтобы вспыхнуть с новою силою. Иногда случалось, что парни сталкивались в прыжке над костром; среди дыма и пламени глухо ударялись они друг о друга… Иногда хватались бороться, валились в кучу на землю и долго барахтались там, пробуя юную силу.

Около всех костров одновременно начались эти прыжки, а затем и бег с зажженными факелами. Искусство заключалось в том, чтобы горящим лучинам не дать погаснуть от ветра: держа их в руках, парни мчались вокруг бортей, лугов, засеянных пахатей, беспрестанно призывая Купалу.

На небе между тем уж замечались приготовления к встрече утренней зорьки… Ночь, еле успевшая накинуть свой саван на вершины деревьев, нехотя уступала место новому дню, загоравшемуся на краях горизонта.

Теперь только началось пиршество у костров… Всевозможная снедь и напитки быстро уничтожались… Пение раздавалось со всех сторон.

Изнуренная пением и танцами Дива сидела среди своих, молча уставившись на пылавший перед ней костер.

Самбор все время следил за каждым ее движением, шагом, но красавица ни разу даже на него не взглянула. Хотя товарищи всеми силами старались его расшевелить, он не принимал никакого участия в общем весельи, переходил с места на место, сосредоточившись исключительно на одном: не упустить Дивы из виду… Угрозы Домана не давали ему покоя… Дива, наконец, заметила Самбора, стоящего возле нее, точно настороже, и пригласила его подойти ближе.

— Иди к товарищам! — обратилась она к своему обожателю. — Иди веселиться с другими!

— А ты… Дива! — отвечал Самбор. — Почему ты так грустна и не поешь?

— Я, — начала красавица, — я! Да ведь судьба моя иная, чем твоя! Хотя бы я и хотела, а веселиться не могу… Чего глаз не видит, то сердце предугадывает; а грустно оно — и лицо не может быть весело…

Дива подняла свои томные глаза на Самбора.

— За лесами, за горами, — как бы про себя говорила она своим чудным, певучим голосом, — зарева горят… другие зарева… песни слышны, невеселые песни… лес шумит, толпы идут, огонь у них в одной руке… меч в другой… Вода с кровью смешалася, белые лилии почернели… Эй! Эй!..

Дива опустила на грудь свою голову. Забыла она, что Самбор стоит перед нею, а молодой парень ловил каждое ее слово, потрясавшее его до глубины души! Все ею сказанное до такой степени противоречило веселой обстановке, среди которой находилась красавица, что Самбор не мог уловить смысл печальной речи. Он долго еще всматривался в ее лицо, не смея заговорить. Живя время от времени прибегала к сестре, стараясь насильственно вовлечь ее в хороводы, брала ее за руки, но безуспешно — приходилось одной возвращаться к подругам.

Сидя на земле, Дива бессознательно вертела в руках венок, общипывая на нем цветы… Мысленно она была далеко, быть может, в другом, лучшем мире… быть может, в эту минуту она воображала себя в обществе отца, матери…

Самбор еще некоторое время оставался под дубом, не мог глаз оторвать от красавицы и переживал тяжелые минуты. Дива вторично подозвала его к себе, приказав ему присоединиться к остальным парням, которые веселились на славу. Самбор не посмел противоречить обожаемой дочери своего хозяина и отошел в сторону, не зная, куда направить свои шаги, так как прыгать и бегать в эту минуту он чувствовал себя не в состоянии.

Сам того не замечая, Самбор повернул в сторону леса. Ему хотелось уйти подальше от всех, укрыться в каком-нибудь темном углу, отдохнуть, — а лес, как на зло, был залит огнем и дрожал от веселых песен и криков парней и девушек. Нельзя было отыскать ни одного спокойного уголка.

Старики сидели кружками, болтали и пили мед; под деревьями в разных местах шептались уединившиеся парочки; девушки, взявшись за руки, длинными вереницами тянулись по направлению к лугу, навстречу им выбегали мужчины… Красавицы с криком кидались в лес… и плохо приходилось той, которая оказывалась пойманной… На вопль ее сбегались гурьбой парни отстаивать похищенную; завязывалась неравная борьба; женщинам оставалось только защищаться горящими поленьями.

Самбор обошел несколько костров, стараясь избегнуть погони двух-трех весельчаков, бросившихся вслед за ним. Знакомые и незнакомые останавливали его почти на каждом шагу, приглашая к ним присоединиться. Самбор всем отказывал. Подобное упорство заставило многих подумать, что он замышляет что-то недоброе…

Подвигаясь вперед, Самбор забрел в самую глубь леса, куда едва долетали веселые голоса пирующих. Сквозь листву деревьев свет с трудом проникал в то место, где у корней старого дуба Самбор лег на землю. Шум веселящихся иногда еще достигал его слуха, но видеть он уже ничего не мог, кроме красноватых отблесков, по временам освещавших вершины деревьев, сообщая им огненно-золотистый оттенок. В момент этих отблесков листья казались сотканными из золота, а птички, в испуге проснувшиеся и перепархивавшие с ветки на ветку, — обладавшими золотыми крыльями. Разлегшись, Самбор закрыл лицо обеими руками. Он прислушивался к песням, но не мог их расслышать; ему казалось, что он во сне все это видит и слышит; и действительно, мало-помалу им начал овладевать сон.

Вдруг вдали зашумело что-то… Раздался лошадиный топот… Воздух огласился каким-то криком… Не зверь ли, испуганный звуками, доносящимися от костров?… Но зверь бежит гораздо скорее, а этот топот подвигается медленно, осторожно… притихнет на время и снова раздается… Самбор различал среди этого шума звук копыт нескольких лошадей и говор многих людей. Не желая подвергаться опасности, он спрятался в кусты и стал со вниманием прислушиваться. Немного погодя, из глубины леса, подозрительно озираясь по сторонам, выехало несколько всадников. Слабый, мерцающий свет не позволил Самбору в подробностях разглядеть эту горсть людей. Впереди ехал верхом молодой, стройный мужчина, за ним следом двигались еще два всадника и несколько парней пешком. Время от времени они наклоняли головы, отстраняли мешавшие ветви и пристально вглядывались в видневшиеся вдали костры и в окружавшую их толпу.

— Нужно бы как-нибудь подобраться к ним, — заговорил один из всадников, — да и что ж удивительного похитить красавицу в Купалову ночь?… По доброй воле не отдают, надо брать силой!.. Лишь бы очутилась у меня на седле — эх, уж и не возвращу же я ее ни за что… Не догонят, не вырвут ее у меня… Жизнь положу, а не дам!.. Направо…

Не останавливаясь, они подвигались вперед. Через какое-то время всадники, а следом за ними и пешие, прошли мимо сдерживавшего дыхание Самбора. Всадники соскочили с коней и, ведя их в руках, выбирали такой путь, чтобы пройти никем не замеченными на поляну. Один из них раздвигал толстые ветви, останавливаясь на каждом шагу и зорко всматриваясь в темную глубь леса. Самбор осторожно выполз из-под кустов, проскользнул незаметно чащей и очень озабоченный появлением этих незнакомцев пустился бежать к своим. Эта несвоевременная торопливость и погубила его: едва он заметил, что за ним гонятся, как две сильные руки, словно железные тиски, схватили его за плечи. Сперва, однако, ему удалось вырваться; он бросился на своего противника, ударил его в грудь головой так крепко, что тот упал навзничь, но, падая, успел как-то ухватиться за Самбора, который вместе с ним и повалился на землю. Несмотря на все усилия вырваться из рук сбитого с ног врага, Самбор должен был признать себя побежденным; подоспевшие два парня так крепко сдавили его, что он чуть не задохся. Минуту спустя он лежал со скрученными руками и ногами, с завязанным ртом. Желавшие подойти незамеченными к пирующим бросили свою жертву: они боялись, чтобы к ней кто-либо не явился на помощь, и направились к лошадям.

Самбор остался один. Он слышал, как связавшие его удалялись в лес.

Напрасно метался он по земле, с нечеловеческими усилиями пробуя перервать веревки. Они оказались сильнее его. Самбор лежал, прислушиваясь к отдаленному гулу празднества. Ему казалось, что претерпеваемые им муки длятся уже целую вечность. Вдали свет огней потухал понемногу; заря занималась над его головой. С каждым мгновением становилось светлее. В кустах начали просыпаться птицы; пролетая над ним, они, словно любопытствуя, глядели на обезоруженного человека. Пара диких голубей уселась было невдалеке и сейчас же порхнула в лес; кукушка тоскливо закуковала, шурша пронеслась какая-то крупная птица, затем все смолкло.

Тишина воцарялась вместе со светом.

Только издали еще доносились песни расходившегося по домам народа. Солнышко, словно украдкой, заглянуло в лесную чащу, на городище никого уже не было.

Самбор с удвоенной энергией пустил в ход все мускулы тела, желая ослабить путы. Наконец, после долгих усилий, ему удалось освободить рот от повязки; затем с помощью острых зубов он перегрыз веревки на руках и ногах. Очутившись на свободе, он стремглав побежал к поляне. Городище имело пустынный вид, кое-где лишь дымились остатки костров, повсюду валялись черепки разбитой посуды, объедки и кучи черного угля. Справлявшие праздник Купалы разбрелись по домам. Самбор, весь в поту и измученный, вдруг как вкопанный замер на месте. За спиной у него послышался чей-то голос.

Невдалеке от места, где остановился Самбор, полусидела, полулежала на земле старая, престарая женщина. Все звали ее ведьмой Ярухой. Это была та самая, что в лесу советовала Диве не ходить на Купалу, сама же непременно хотела из первых попасть на веселый пир, как видно, недаром… Яруха, которой боялись все хозяйки, потому что она могла сглазить корову, заколдовать хлеб или воду — в ночь на Купалу изрядно-таки кутнула…

Никто не отказывал ей в напитках, заручиться бы только милостью ведьмы-старухи, да не вооружить против себя. Теперь она сидела, хмельная от выпитого за ночь вина, бормоча нараспев какие-то бессвязные речи. Увидя Самбора, она его окликнула.

— Эй, парень-паренек! Дай-ка мне руку, — говорила она. — Подойди же, дай руку!.. Небось, дурного тебе ничего не сделаю, сглазить — не сглажу, ни-ни… Еще, пожалуй, предоставлю такой травы, что все девки любить тебя будут… Руку мне дай, потому не могу с места подняться, а надо скорей уходить отсюда!..

Самбор взглянул на нее с состраданием.

— Хотя бы я и помог тебе с места встать, — сказал он старухе, — все равно, одной тебе будет трудно идти, мне же проводить недосуг, сам домой торопиться должен.

— Умничай уж еще… Дай лишь руку… Встать бы только, а ноги мои еще понесут старые кости… Парень ты, паренек…

Самбор подошел к ней и обеими руками приподнял старуху. Она едва на ногах держалась. Какими-то странными, затекшими кровью глазами оглядела Яруха Самбора.

— А почему, мой дружок, спал ты так долго, а? — обратилась она к парню с вопросом.

— Не спал я, матушка! Злые люди связали меня, я едва разорвал веревки… Яруха, скажи, дорогая, не произошло ли чего-либо здесь?

Старуха, покосясь на Самбора, лукаво улыбнулась.

— А чему бы здесь быть? Было то, что обыкновенно бывает в Купалову ночь… Купала, бог горячий, вдоволь расцеловал девок… а одну, что ни на есть самую раскрасавицу… Эх!

Яруха, махнув рукой, начала петь:

— Приехал красавец на лошадке, увез красную девицу, ой, красавец — увез красавицу… Ой, много было шуму!.. Купала!

— Которую? Кто? — закричал Самбор. Старуха смеялась и долго не отвечала.

— Эй, батрак… батрак! — начала она, погодя. — Тебе-то она полюбилась… хозяйская дочка!.. Посматривал ты на нее, все ведь я знаю… Гордая она была… умница — вишь ты!.. Все в венке ходить ей хотелось… А венок-то вода унесет с собой… вода… Увезли ее, увезли красавицу… Ведут ее во светлицу… Ха, ха!.. Вот тебе и девичье царствование!..

Старуха ударила в ладоши, Самбор ломал себе руки.

— А братья, а челядь… а наши все?…

— Разбили, поранили, схватили, увезли… На Купалу-то, новость это, что ли?… Да и что тут дурного?… Зачем гибнуть молодости?… Доман — богатый кмет… Женщин у него много, а жены ни одной… Она у него будет царицею… Ой, Купало! Купало!

Слова старухи, точно гром, поразили Самбора.

— Поделом ей! — начала она снова. — Не гордись своей красотою, да! Знаю я, знаю, чего ей хотелось… Хотелось красавице у огня в храме сидеть, чтобы люди ей в ноги кланялись, а она бы им ворожила… Вот что… Э!.. Э!.. Не тебе, красавица, такая судьба!.. А горшки-то на что, а прялка?… Пренебрегала свахами, ни один-то, вишь, не был ее достоин… Я ей еще вчера говорила: не ходи на Купалу… Пришел месяц, парень гладкий, ни крик, ни плач не помогут, с девкой сел он на коня… Увез красавицу в белую увез светлицу… Вот, что наделал Купала…

Яруха пела и прыгала по траве, хотя ноги ей плохо служили. Самбор с опущенной головой отошел от нее.

— Будь здоров, добрый парень, — кричала старуха ему вслед, — теперь я и одна пойду!.. А тебе за то, что дал ручку старухе, высватаю такую красавицу, что будешь век ее целовать…

Яруха, пошатываясь, двинулась в путь… Она напевала какие-то без малейшей связи слова, болтала сама с собой.

Самбор, сам того не замечая, приближался к дому старого Виша.

Когда он подошел к воротам, на дворе стояли все парни, заливаясь горючими слезами… В другом конце двора виднелись парни, в том числе, Людек. Людек был ранен в голову… Парни горячо о чем-то спорили, женщины плакали…

Все бросились навстречу Самбору, спрашивая, где он пропадал столько времени. Он рассказал им подробно, как и что с ним случилось; они в свою очередь сообщили Самбору, что на возвратном пути их домой напал на них Доман со своими людьми, и, несмотря на проклятия и слезы Дивы, ее увезли похитители. Людек, кинувшийся было защищать сестру, получил рану в голову; другим тоже досталось. Они до сих пор еще спорили о том, чья вина, что Диву не удалось отбить у похитителей. Людек хотел собрать всех своих работников и напасть на дом Домана, чтобы этим отомстить ему за нанесенную обиду; другие удерживали его, говоря, что по обычаю можно похищать девушек в жены, а раз увезенную никогда не следует отнимать силою. Пока длился спор, в воротах вдруг показалась — Дива!! Женщины крикнули в один голос и бросились ей навстречу.

Она остановилась у ворот. Лицо ее горело, на нем виднелась кровь, рубашка также была вся в крови… Дива вела за собой лошадь, на которой прискакала сюда. Венок она в дороге потеряла, одежда ее была в беспорядке… глаза сверкали гневом. Красавица молчала; казалось, она никого не видит…

Женщины и мужчины окружили ее. Сестра припала к ее груди, заливаясь слезами. Дива дрожала. Она долго еще не была в состоянии произнести ни одного слова.

Самбор открыл настежь ворота и взял из ее рук повода. Медленно шла она к дому, ни на кого не обращая внимания. Подойдя к крыльцу, она опустилась на скамейку.

— Дива, как удалось тебе вырваться из его рук? — обратились к ней с вопросом.

Она долго не отвечала. Живя принесла ковш воды. Дива напилась, вздохнула; из глаз ее полились слезы.

Самбор узнал лошадь, примчавшую Диву: то была лошадь Домана. По ее шерсти струилась кровь красною лентою.

Дива долго еще молчала; наконец, как бы придя в себя, проговорила:

— Да, он этого хотел!.. Вместо Дивы у него теперь, Ния… Да, он этого хотел!.. Я убила Домана… Зачем он вздумал взять меня силою!

Она посмотрела на брата и сдвинула брови.

— А вы! Вы все не сумели меня защитить… Я лучше вас сумела расправиться!.. От городища до Доманового двора далеко. Он, злодей, держал меня в объятиях… он крепко прижимал меня к своей груди… Лошадь рвалась вперед… Я хотела ему выцарапать глаза, но руки отказались помочь исполнить это желание. Крика моего никто не слыхал… Я дрожала от гнева… Он смеялся, успокаивал все меня… Нож блестел за его кушаком… заметив его, я умолкла. Ему показалось, что я успокоилась… Мы друг другу смотрели в глаза. Точно ребенка, утешал он меня обещаниями… я слушала… Он говорил, что из любви решился взять меня силою… Нагнулся… хотел целовать… Нож очутился в руках у меня… Я вонзила ему в грудь блестевшую сталь… Он схватился за рану и упал с лошади… Слуги его были далеко… Лошадь помчалась, и я прискакала домой…

Она посмотрела на братьев, молча выслушавших ее рассказ. Сестры закрыли лица руками.

— Братья Домана не простят нам этого, — проговорил Л го-дек. — Кровью за кровь заплатить придется…

Дива молчала. Воцарилась полная тишина.

— Мне здесь не оставаться, — проговорила, наконец, Дива. — С вами я прощусь навсегда, уйду отсюда и более никогда не вернусь… Меня не будет, и мести не будет… Пойду, куда глаза глядят, куда судьба меня поведет…

Дива встала. Женщины снова начали плакать. Живя обняла сестру и вместе с нею вошла в светлицу.

Братья между тем совещались, на что им теперь решиться. Дива долго не возвращалась. Она переменила одежду, свила свежий венок, собрала небольшой узел и затем обратилась к плачущей сестре:

— Прощай, дорогая, родная моя… прощай навсегда! — говорила Дива своим певучим голосом. — Я должна идти, я должна бросить все… Куда глаза глядят, куда доля меня поведет. Я пойду на остров, на Ледницу, в храм Ниолы, стану у священного огня, буду его стеречь и плакать, пока глаз моих хватит, пока они не погаснут… Или я жить перестану, или огонь не будет гореть — тогда конец моей муке… А теперь пойдем, сестра, я должна со всеми проститься, с домом, с очагом, с каждым углом, с порогами, стенами, лошадьми, со всем, что живо или мертво, что я так любила…

Дива торжественно прощалась со всем, заключавшимся в доме ее родителей. Женщины сопровождали ее. Дива подошла к огню и бросила в него последнюю лучину:

— Прощай, мой домашний очаг, огонь мой… Не мне уже помнить, заботиться о тебе; не освещать тебе более моей прялки, не согревать мое озябшее тело. Огонь отца, матери, братьев, сестер моих… свети им светло, согревай их… Прощай…

Затем она подошла к большому чану, в котором приготовлялся хлеб.

— Здравствуй ты, с детства меня питавший хлебом… Будь всегда полон, пусть люди тебя уважают… Хлеб твой не будет уж более моей пищей…

Точно так же Дива простилась с порогом отцовского дома, с избами, сараями, с любимой буренушкой, с овцами, лошадьми, даже с собаками и колодцем, у которого она брала воду. Подойдя к колодцу, Дива взяла в руки ведро, почерпнула воды, и в последний раз напилась… Обняв сестру, братьев, всех женщин по очереди, Дива простилась со всеми, кланяясь в ноги… В последний раз перед нею открыли ворота и сейчас же закрыли, лишь только она очутилась за ними. Дива подошла к реке, к большим камням, на которых любил сиживать ее отец.

Никто не смел спорить с нею или отговаривать от этого путешествия. У забора стоял конь Домана, она велела пустить его на свободу.

Старая Велиха и два парня должны были провести ее к озеру. Самбор вызвался быть четвертым.

Когда Дива в последний раз обернулась в сторону отцовского дома и замахала платком — до нее донеслись душераздирающие крики и вопли женщин, которые, сидя на земле, голосили по Диве, словно по умершей.

А вдали слышен был лошадиный топот: конь Домана, выпущенный на волю, скакал к своим.

 

XIII

Утром на следующий день около Домановой хаты как-то пусто и тихо было. К воротам подъехал всадник и остановился у них. Это был Мышко.

— Доман дома? — спросил он у слуги, стоявшего у ворот. Парень молчал.

— Господин твой дома? — повторил Мышко. Ответа опять не последовало.

— Что же онемел ты, что ли? — крикнул Мышко, выведенный из терпения упорным молчанием парня.

— А что же мне говорить? — начал тот. — Доман лежит в постели, он ранен, старуха ходит за ним… Жив еще, да жизни-то в нем немного…

Мышко соскочил с лошади.

— Кто ранил Домана?

Снова слуга не нашел, что ответить на этот вопрос: ему совестно стало за своего господина. Ему казалось неловким сказать гостю всю правду, потому что рана, нанесенная рукою женщины, позорила, бесчестила мужчину.

— Не знаю, — уклончиво отвечал слуга, хотя Доман на его глазах упал с лошади.

Мышко посмотрел на парня с недоверием, но, не расспрашивая более, вошел во двор, оттуда в светлицу.

В светлице царствовал полумрак. У печки на корточках сидела Яруха: шепча про себя, она что-то варила в небольших горшочках.

В глубине, на постели, покрытой мехом, лежал Доман с полузакрытыми, обращенными к потолку глазами, он, казалось, мало что видел из происходившего вокруг него; бледные губы дрожали, грудь была облеплена мокрыми тряпками.

Яруха обернулась к вошедшему и, указывая черным морщинистым пальцем себе на губы, безмолвно требовала соблюдения полнейшей тишины. Доман, однако, уже успел заметить присутствие гостя: он вздрогнул, невнятно пробормотал несколько слов и слабым движением руки пригласил его приблизиться к постели. Мышко подошел к больному. Оба молчали; гость присел на постели в ногах Домана.

Старуха между тем напилась воды и, захватив в руку какой-то травы, направилась с нею к раненому; траву она положила ему на грудь, затем начала что-то нашептывать, в заключение, подняв обе руки кверху, она плюнула сперва по одну, потом по другую сторону постели. Доман глубоко вздохнул.

Лежавшая на земле собака, услышав вздох своего господина, приподняла голову и вопросительно на него поглядела.

Мышко не раскрывал рта: он точно боялся заговорить с больным. Спустя немного времени он подозвал Яруху.

— Кто его ранил? — спросил он.

Яруха долго не отвечала, в нерешимости тряся головою.

— Э!.. Кабан! — сказала она, наконец. — Да! Дикий зверь… клыком угодил ему в грудь…

Мышко взглянул на старуху и только повел плечами.

— Может быть, и олень, — поправилась Яруха, — али другой какой ни на есть лютый зверь, мне почем знать?… На охоту поехал, с охоты и принесли его… Ой, охота, охота! Хуже войны такая охота…

По лицу гостя видно было, что он не верил ее словам. Вдруг в светлицу вошел брат Домана — Дюжий. Мышко встал и поздоровался с ним. Яруха, оставаясь у постели больного, зорко следила за ними. Мышко и Дюжий вышли на двор.

— Скажи мне хоть ты правду, — обратился Мышко к Дюжему, — что с ним случилось такое, кто его ранил и где?

— Стыдно признаться, — проговорил Доманов брат, — ради девки, Вишевой дочери, отправился он на Купалу… завладел ею и на лошади мчал домой… Она-то и вонзила ему в грудь его же собственное оружие — охотничий нож…

Дюжий поник головою: немало стыда стоило ему это признание… Мышко сосредоточенно сдвинул брови.

— И убежала? — спросил он, нахмурясь.

— Доман упал с лошади… Рана оказалась жестокою… Может, и жить-то не будет… Старуха, впрочем, заговорила кровь, зелье прикладывает, — продолжал Дюжий, — ну, а девка с лошадью улизнула домой…

Мышко не верил ушам своим, слушая этот рассказ. Дерзость Дивы, беспечность ее похитителя казались ему неправдоподобными. Он молчал…

— Кликни старуху, — сказал он после некоторого раздумья, — спросим ее: жить ли Доману, или уж суждено ему гибнуть… Мне, да и всем нам он крайне нужен…

Дюжий сейчас же сделал рукой знак появившейся у порога Ярухе, которая с рассчитанной важностью, хотя явно под хмельком, подошла к ним.

— Слушай ты, старая ведьма, — обратился к ней Мышко, — будет он жить?…

Яруха подняла голову, неопределенно покачала ею в разные стороны, затем, опустив на грудь, подперла ее ладонью и глубоко задумалась.

— Кто ж его знает, — промолвила она наконец, — разве я видела, как из него кровь вытекала?… Видела, как его убить собирались?… Дело свое я делаю… Кровь заговорила, наготовила разного зелья, перевязала рану… а что если кто-нибудь эту самую рану да проклинает?… А то и сглазу напустить собирается?…

Ничего больше не мог Мышко от нее добиться; в нерешимости, что предпринять, он стоял и молчал. Между тем из светлицы послышался зов:

— Эй, сюда!.. Кто-нибудь!..

Все так и кинулись сразу. Доман, бледный как полотно, приподнявшись на локте, попросил пить. Яруха поднесла ему заранее приготовленный напиток, он припал к нему с жадностью, затем, напившись, обвел светлицу глазами; брата он узнал, но, заметив чужого человека, опустил глаза. Раненый все хватался за грудь, как будто бы его там что-то давило. Мышко подошел к нему.

— Вот видишь, — проговорил Доман, — я упал с лошади… ну, и… наткнулся на нож…

Ему стыдно было поднять глаза.

— Я было думал, что конец наступил… а, как видишь, живу еще…

— Это я ведь тебе, ваша милость, кровь-то заговорила, — отозвалась Яруха, — если б не я!.. Э-ге, ге!..

— Чем же совет ваш кончился, Мышко? — вопросительно обратился Доман, желая переменить разговор.

— Не теперь толковать с тобою об этом, коли нужно тебе лежать да залечивать рану…

— Поправлюсь, — ответил Доман, — а не хочется, чтобы вы обо мне позабыли… если есть у вас только дело… Я не смогу — братья пойдут… мои люди… Скорее бы на ноги встать — дома не засижусь… Да на лошади и болезнь как рукой снимет.

— Не скоро, не скоро еще можно будет подумать о лошади, — сказала Яруха, — рана откроется… кровь побежит… не было бы там меня, чтоб помочь…

Никто не обратил внимания на эти слова, и старуха умолкла. Дюжий указал ей на дверь. Ведьма, ворча, поплелась из светлицы.

— Плохо дело, — начал Мышко, — быть беде, Доман! На вече-то ни до чего не доболтались, а теперь, кажись, что и худшим запахло в воздухе! Хвостек собирает большую дружину, найдется кое-кто у него… и из наших… Говорят, послал даже за немцами да поморцами, чтобы к нему с помощью поспешали… Видно, хочется ему всех нас рабами сделать…

— Нам совет нужен…

— Первым делом, — ответил Доман, — необходимо избавиться нам от тех, которые готовы стоять за него… Вез этого ничего не выйдет…

— Это-то верно, — заметил Мышко, — кроме того, с теми, что объявились открыто на его стороне, справиться будет нетрудно… Но вот, кто знает, сколько их в тайне-то с ним подружилось? Старого Виша не стало…

Услышав имя старого Виша, Доман опустил голову и молчал.

— Как бы там ни было, а дело мирское не приходится оставлять… Все отказываются стать во главе, опасаясь, что с каждым может случиться то, что случилось со стариком Вишем… Я ехал к тебе посоветоваться, а ты…

— Э!.. Что мне врать! — воскликнул Доман, как бы внезапно рассерженный чем-то. Он обнажил грудь, снял повязку и с загадочной улыбкой указал пальцем на едва засохшую рану, формой своею напоминавшую оружие, которым была нанесена.

— Смотри, Мышко, — говорил Доман, — девка, женщина, женщина сделала это!.. Вишева дочь! Она вырвалась у меня из рук, проскользнула, словно змея… Срам и стыд!.. Людям на глаза нельзя будет показаться, пока я ею снова не завладею… Да и как сохранишь тайну?… Своя же челядь проболтается… Бабы еще на смех поднимут!.. Правда, отбивая ее у брата, я его ранил… Но все же быть сраженным рукою женщины!!

Он упал на постель.

— Она будет твоею, и тогда ты ей отомстишь, — сказал Мышко. — Ты хотел ее в жены… Теперь обратишь в рабыню или убьешь… Что об этом заботиться, успокойся…

— Будь у меня хоть немного сил… дома не стал бы сидеть… Стыд и эта постель жгут меня!

— Слушай-ка, Доман, ты с кем? — спросил Мышко.

— С вами, — ответил Доман, затем, указав на брата, прибавил, — он, я, все мы люди!.. Мы старые кметы, мы привыкли к свободе, всю нашу кровь за нее готовы отдать… Князь первый нарушил мир — ну, и пусть платится головою за это!..

— Пусть платится головою! — повторил Мышко и встал. — Больше нечего да и не к чему слушать… Я удовлетворен!

Дюжий поднес ему кубок, наполненный медом. Гость, коснувшись его губами, взял Домана за руку.

— Пью за твое скорое выздоровление… Слово?

— Слово кмета… и клятва… С вами, братья, я готов умереть… драться до последнего…

Доман в изнеможении опустился на изголовье. Мышко вышел на двор и вскочил на коня.

Яруха, вернувшись в светлицу, сейчас же подошла к постели больного. Заметив обнаженную грудь и лежавшие на полу тряпки, она всплеснула руками.

— А еще говоришь, что выздороветь хочется твоей милости, — начала старуха. — Баба пользует — ее и слушаться надо…

Раненый не выразил никакого сопротивления, когда знахарка по-прежнему приложила ему к груди мокрые тряпки и зелья. Разговор с Мышко обессилил его, он сейчас же заснул. В избе водворилась глубокая тишина.

Уже вечерело, когда Дюжий, стоя у ворот, приметил каких-то всадников, выезжавших из леса: их было четверо. Один, по-видимому, начальник, прямо направился к жилищу Домана. Издали Дюжий узнал его: то был Бумир, кмет, живущий почти у самого Гопла. Бумир, хотя и преклонных лет, но еще достаточно сильный, широкоплечий, обросший жиром, с руками и ногами громадной величины — своей наружностью напоминал свирепого зубра. Темные с легкой проседью волосы его окаймляли лицо совершенно круглое, отличительной чертой которого были: лягушачий рот и глаза. Доман, недолюбливавший Бумира, вообще знал его очень мало; зачем он теперь пожаловал, угадать было трудно. Бумир между тем со всеми людьми остановился у ворот.

Издревле существовавший обычай гостеприимства требовал: всех — милого и немилого принимать под кровлю хозяйского дома. Бумир и Дюжий поздоровались.

— Сбился я с пути, — начал Бумир, — дозвольте у вас отдохнуть. Намедни подняли парни мои оленя… послали вдогонку стрелу… ранили… а он, возьми да и умчись с нею в лес… Нечисть что ли какая сидела в звере, только… обошел он нас… Вторые вот сутки не можем выбраться: ходим да бродим по дебрям…

— Брат мой ранен, — сказал Дюжий, — он лежит в постели; но дом его радуется вашему приезду.

— Я умею лечить раны, — ответил Бумир, — пойду, посмотрю…

— За ним там старуха ухаживает…

Сопя, слез Бумир с лошади и, не спрашивая никого более, пошел к избе.

— Сало, чем заливают раны, у моей челяди, — на ходу говорил Бумир. — Салом этим мы и помажем царапину, а дня через три ее так и след простыл.

Они входили в избу. Доман, словно почуяв чужого, беспокойно пошевелился. Яруха, дремавшая у огня, проснулась и плюнула; ее сердило, что больному не дадут успокоиться. Бумир, ни на что не обращая внимания, прямо подошел к Доману.

По одному взгляду, которым последний окинул своего гостя, легко можно было заключить, что этот не слишком пришелся по сердцу хозяину.

— Я заблудился в лесу!.. Позволишь ли отдохнуть мне с людьми под твоим кровом? — спросил Бумир и, не дожидаясь ответа, тяжело опустился на скамью.

Доман движением руки выразил своему брату желание, чтобы позаботились угостить вновь прибывших. Бумир, бесцеремонно рассевшись, положил свои громадные локти на стол.

— У моих людей есть сало; оно залечивает самые жестокие раны, — проговорил он. — Помнится, как-то проклятый медведь чуть было всей кожи мне с головы не содрал, так салом этим я живо вылечился.

— Ваша милость, — обратилась к нему старуха, — здесь более ничего не надо. Кровь я заговорила, да и травы целебные есть у меня. Ничего больше не надо.

Больной оказался одного с ней мнения. Бумир умолк.

Дюжий вошел в избу, держа в руках чашу с медом и калачи на закуску; слуги несли за ним кубки. Гость с жадностью принялся утолять мучившие его голод и жажду, некоторое время только и слышно было, как он сопел, чавкая да прихлебывая. Яруха вышла на двор и от нечего делать зубоскалила с челядью. Дюжий осматривал лошадей; в избе остались одни — хозяин и гость. Как видно, этого-то и ждал Бумир: он тотчас же подошел к Доману.

— Эй, хозяин любезный, — начал он, наклонившись над постелью больного, — вот уж некстати и рана твоя, и болезнь. Неладное дело у нас творится… Нам и людей, и рук надо. Кметы, братья наши, вздумали бушевать, до скверного, поди, добушуются…

Больной поморщился.

— Что там такое делается? — спросил он.

— Да, что? На князя-то нашего все нападать начинают, сдуру, должно полагать…

Доман не ответил ни слова — он слушал.

— Погибнем все, — говорил Бумир, — князя взбесили, вызовут месть его, призовет немцев…

Заметив, что хозяин ему не противоречит, Бумир продолжал:

— Кметы составили заговор против князя… совещаются, собирают вече… и все это только из-за того, чтобы, сместив настоящего князя, усадить на княжеский стол одного из своих. О свободе они и не помышляют, тут дело исключительно в овладении княжеским скарбом… Мы это знаем. Но ошибаются… нас довольно, мы постоим за князя и грабежа не допустим… Нет, не бывать тому! — воскликнул Бумир, ударяя кубком о стол. Глаза его загорелись.

— Мышки княжить хотят, а нам лучше с этим, что теперь во граде сидит. По крайности знаем его… Новые-то, пока еще там насытятся, на первых порах, смотри, что и голоднее будут. Нет, не допустим!

— Сосчитали ли вы своих? — спросил Доман.

— Что нам считать?… Лешки — все наши, это их дело, лишь бы между собою не ссорились. Кметов тоже довольно, тех, что хотят мирно жить, а шалить начнут — княжеские слуги унять сумеют!

Бумир, сам того не замечая, сказал слишком много. Мед оказал свое действие. Доман, гораздо хитрее своего гостя, давно уже предвидел, к чему клонится Бумирова речь; он знал, что в конце концов Бумир спросит, за кого он стоит? Соврать не хотелось Доману, а правду сказать казалось ему слишком опасным. У полудиких народов инстинктивное чувство самосохранения очень часто принимает странные формы. Доману пришло в голову, для того чтобы избежать ответа, воспользоваться своею болезнью: в ту минуту, когда Бумир окончил свою речь, Доман схватился за грудь и начал стонать.

Яруха прибежала на его голос.

Бумир молчал. Сменили повязки, больной жаловался на боль в груди. Знахарка объявила, что ей необходимо рану заговорить, и что в это время в избе никому постороннему нельзя оставаться. Старый Бумир, между прочим, до смерти боялся всех ворожей и знахарок-старух. Не окончив начатой речи, он поспешно оставил избу, не теряя, однако, надежды, что предпринятое им ему удастся привести в исполнение после того, как больному заговорят рану. К его огорчению, спустя довольно долгое время, Яруха явилась на двор и сказала, что больной заснул крепким сном и спать будет до завтрашнего утра; будить же его ни под каким предлогом не следует, иначе злые духи обратят болезнь на того, кто осмелится разбудить больного. Волей-неволей Бумир принужден был остаться на дворе, не добившись ответа, а чтобы им заручиться, приходилось ждать утра. На это у него не хватало ни времени, ни терпения. Ему предстояло еще объехать много других кметов, склонять, уговаривать их; по-видимому, князь для этой цели его и послал. Бумир обратился к Дюжему:

— Недосуг мне дожидаться до завтрашнего утра, — сказал он с явным оттенком раздражения в голосе. — Теперь Доман спит. Проснется, скажи ему, пусть хорошенько подумает обо всем, что я ему передал сегодня. Выгоднее держаться сторонником мира. Не забудь же напомнить ему об этом, а мне до ночи еще необходимо кое с кем повидаться.

Так удалось Доману избавиться от навязчивости ненавистного ему человека. Бумир, ворча, сел на лошадь и отправился в путь. Доман о сне и не думал: он только подговорил старуху, чтобы она помогла ему отделаться от Бумира. Едва Доман услышал топот выезжавших со двора всадников, как привстал с до крайности надоевшей ему постели, пробуя свои ослабевшие силы. Ярухе, в расчет которой совсем не входило видеть столь быстрый исход болезни, немалых трудов стоило принудить Домана снова улечься. Он, впрочем, и сам не замедлил почувствовать, что ноги ему еще плохо служат. Возобновился процесс заговаривания: старуха вошла в свою роль. Здесь, у Домана ей жилось хорошо: еды и питья было вдоволь, она и делала все возможное, чтобы подольше казаться необходимой.

Ночь наступила. Доман уже спал крепким сном, когда в избе появился новый гость.

Каким путем удалось ему пробраться в избу — Яруха не могла разгадать.

Скорчившись у огня, она только было собиралась вздремнуть, как в дверях ей блеснул кошачий глаз карлика Зносека…

Голова у него была обернута какими-то тряпками, из-под глаза сочилась кровь. Он появился столь неожиданно, что старуха на первых порах испугалась: ей почудился домовой.

И немудрено: надо было быть Зносеком, чтобы не считать за преграду ни ворот на запоре, ни сторожевых собак, ни расположившейся отдыхать на дворе челяди. Как удалось ему преодолеть такие препятствия?… Это составляло его личную тайну. Очутившись в избе, он тихонько подошел к старухе, рукой указывая на свою раненую голову. Яруха попробовала снять повязки: они оказались присохшими к ранам; пришлось их отмачивать. Зносек шипел от боли. Доман проснулся.

— Как сумел ты войти сюда, что тебя собаки не разорвали? — спросила ведунья едва слышным шепотом.

Зносек ответил ей так же тихо на ухо, проведав о ее пребывании здесь, он положил себе, во что бы то ни стало увидеть ее, так как рана причиняли ему невыносимую боль.

Он сознался, что, не имея другого способа, вскарабкался на растущее у самого частокола дерево и по ветвям его спустился во двор. Тут, прокрадываясь среди спящих собак, он прополз к дверям хаты, никогда не запиравшимся.

Яруха, осмотрев его раны, начала плевать во все стороны; при этом она бормотала какие-то бессвязные слова. Затем из находившегося при ней узелка она достала пучок целебных трав, смочила их особой жидкостью из глиняного горшочка и, приложив все это к пораненным местам, снова обвязала тряпками голову безобразного Зносека. Огонь потухал, в избе с трудом можно было различать предметы, но как раз в ту минуту, когда Зносек стоял на коленях перед Ярухой, кончавшей перевязку, лучина вспыхнула с треском, и, открыв глаза, Доман увидел незнакомую личность возле старухи.

Чужой человек, не спросившись, осмелился переступить порог его дома… Это его взбесило.

— Эй, люди! — громко крикнул Доман.

Зносек попробовал было улизнуть незамеченным, но опоздал. Спавшая челядь вмиг очутилась на ногах. Зносек упал ниц на пол. Раздались крики, лай собак, суетня, и Зносека схватили. Слуги подвели схваченного к своему господину.

Об этом странном создании, которого Доман до сих пор и в глаза не видел, люди болтали, что оно злое, хитрое и исполняет тайные поручения князя. Говорили, что карлик этот высматривает, доносит князю все, что удастся ему подметить или услышать; что он обладает удивительной способностью войти, подкрасться, втереться всюду, где его менее всего можно было бы ожидать. К этому прибавляли, что уж одной наружности достаточно, чтобы определить, каков он есть молодец.

Доман в припадке гнева велел злосчастного карлу повесить на дубе. Зносек упал на колени, моля о пощаде. Яруха за него не вступилась, она только подтвердила, что он, действительно, вошел в дом Домана по поводу боли, причиняемой ему ранами на голове.

Слуги брались уже за веревку, чтобы исполнить приказание своего господина и вздернуть Зносека, которого они все искренно ненавидели, к самой вершине громадного дуба, в виде крупной желуди. Доман, однако, сжалился над плачущим у ног его Зносеком и велел его выгнать за дверь, натравив на него собак. Слуги потащили карлу к порогу, свистнули собакам, натравили их на полуживого от страха Зносека и пустили его. Несчастный, окруженный сворой рассвирепевших животных, кусавших его за что ни попало, Зносек летел — не бежал по направлению к изгороди; после неимоверных усилий удалось ему, наконец, увернуться от преследовавшего его неприятеля и вскочить на забор. Одна лишь собака, успевшая ухватиться зубами за ногу Зносека, не выпустила ее и тогда, когда Зносек уже сидел на изгороди: остервеневший пес до тех пор висел, уцепившись за свою жертву, пока не откусил ей всей пятки, схваченной его пастью. Зносек, перевалившись через забор, исчез в ночном мраке.

Яруха снова присела к огню и, пожалуй, жалела, что Зносека не вздернули, потому что в те времена из повешенных добывали лекарства, различные целебные мази, а подобные вещи ей бы всегда пригодились. Ее ведь никто не упрекал в том, что карла именно ради нее пробрался в избу: она и сидела спокойно у огня.

Между тем Зносек упал на землю у самой изгороди. Скрежеща зубами от боли, он кулаком угрожал Доману, проклиная его и весь дом его. Он клялся ему отомстить, хотя бы самому пришлось жизни лишиться… А Зносеку, княжескому наперснику, такого рода клятву нетрудно было сдержать. Перевязав наскоро, кое-как ногу, он на заре направился в сторону леса; но, опасаясь новой беды, долго еще оглядывался на Доманову усадьбу, угрожая ей кулаками и с яростью скаля зубы.

 

XIV

На самой середине озера Ледницы возвышался небольшой остров, остров священный, к которому издалека, от берегов Вислы, Одера и Лабы стекались путники с приношениями, а также за ворожбой и советами.

Немного насчитывалось храмов и святынь на славянской земле. У Ранов, на острове, находился храм Святовида, да другой в честь того же бога, у Редаров; третий — Триглава был у сербов над Лабой; четвертым считался в Старгородской дубраве храм Прова. К ним отовсюду, особенно в праздники, сходились толпами многие племена, язык которых в общем был сходен и разнился только наречиями; одною из целей подобных сборищ были и совещания о средствах против общего врага.

На острове озера Ледницы стоял храм Нии, именно тот, к которому направилась Дива, желая укрыться от мести и, кроме того, всю свою жизнь посвятить служению у священного огня.

Только на третий день открылось глазам ее огромное озеро, которое путники приветствовали поклонами, потому что как остров, так и самое озеро равно почитались священными.

Видневшийся вдали остров весь был покрыт густым лесом и кустарником. Деревья заслоняли собою храм, и из-за них его совсем не было видно. У самого берега, на сваях, некогда погруженных в озеро, стояли рыбацкие хаты, невзрачные, убогой наружности. Тут же, привязанные к сваям, колыхались на волнах небольшие лодки, с помощью которых рыбаки, обитатели бедных хижин, перевозили путников на остров.

По преданию было известно, что хижины этих бедняков находились здесь издревле, что некогда было их чрезвычайно много, что сваи занимали значительное пространство воды, а в постройках, возведенных на них, жили некогда люди зажиточные, даже богатые, составлявшие одну колонию. Но со временем сваи портились, подгнивали, строения падали в воду, люди переселялись на сушу и расходились в разные стороны. Ко времени нашего рассказа из строений осталось всего лишь несколько.

У описанных хижин Дива простилась с провожавшими ее: наконец-то она могла считать себя в безопасности и направиться туда, куда призывала ее судьба. Здесь представлялись лишними и друзья, и подруги… Самбор распростерся у ног ее на земле: он с детства привык уважать и любить ее.

— Будь здоров, Самбор, — проговорила Дива, — будь счастлив… Передай мой поклон братьям, сестре, всем… даже птицам, что порхают над нашим домом.

Из ближайшей лачужки вышел сгорбленный старец с веслом в руках. Не говоря ни слова, он подошел к лодке, отцепил ее, сел и ждал. Дива поспешила к нему. Они отвалили и, скользя по зеркальной поверхности озера, плавно подвигались вперед. Оставшиеся на берегу следили за ними взглядом. Старуха-няня рыдала. Дива махала платком. Белые птицы, щебеча, кружились над нею, словно бы утешали в ее прощании навеки со всем, что было дорого ее сердцу. Лодка между тем все плыла. Уже с трудом можно было различать очертания сидящих в ней; виднелась только белая рубаха Дивы и такое же белое ее личико; затем только светлое пятнышко на темном фоне воды. Еще мгновение, и даль скрыла Диву от глаз любящих, преданных ей людей. Лодка, вздрогнув, толкнулась о берег… Старик вышел первый и придержал лодку. Два камня торчали поблизости. Дива по ним добралась до суши.

На острове царствовала мертвая тишина. Только одни соловьи насвистывали свои песни в кустах. В разных направлениях вились узенькие тропинки — следы человеческих ног.

Дива неторопливо шла, она чувствовала себя у цели своего путешествия.

В чаще встретился ей на пути небольшой лужок. Здесь группами сидели люди и молча подкреплялись принесенной с собой пищей.

По их одежде, неодинакового покроя и цвета, видно было, что сошлись они сюда из различных стран. Были здесь во многом схожие между собою Сербы, живущие по Лабе, Вильки, Седары; были и Далеминцы, Украинцы, Лучане, Дулебяне, Древляне из Дранеданских лесов, здешние Поляне, Лужане, живущие по Варте и Одеру, Бужане из прибугских стран, Хорваты и иные представители племен, которых всех перечислить трудно. Каждое племя носило свое особое имя, хотя все вели начало от одного общего корня. Поистине приятное впечатление производили эти люди, легко понимавшие друг друга, хотя до тех пор никогда и нигде не встречавшиеся. У каждого из них были свои характерные отличия, на первый раз иногда возбуждавшие удивление, но никогда не мешавшие им сознавать себя детьми одной престарелой матери.

Дива спокойно прошла среди них. Все с любопытством следили глазами за стройной красавицей. С лужайки святыня была еще не видна; чаща заслоняла ее от нескромных взоров. Только войдя в самую глубь леса, Дива заметила первую каменную ограду святыни. Громадные камни стояли молчаливо, угрюмо, в том виде, в каком создала их природа, а море прибило своими волнами. Человеческая рука не касалась их внешности, хранившей на себе отпечаток целого ряда столетий. Камни эти, словно окаменевшие сторожа святыни, на равных один от другого расстояниях, представляли собой непрерывную цепь, тянувшуюся, казалось, до бесконечности в обе стороны.

На одном из камней сидела женщина вся в белом, с задумчивым лицом. Серебристые волосы, на которых виднелся зеленый венок, свидетельствовали о ее летах. В руках у нее была длинная палка, видом коры своей напоминавшая извивающуюся змею. Белая одежда была разукрашена рядом блестящих пуговиц. На лице старой женщины, спокойном, покрытым морщинами, жизнь, казалось, завяла, полуумерла: видно было, что ей ни смерть не страшна, ни жизнь не дорога.

Дива поклонилась старухе.

Старуха медленно подняла глаза на красавицу и, не произнеся ни одного слова, указала ей рукою по направлению вправо, где за оградой виднелась небольшая тропинка, после чего снова погрузилась в полудремоту.

Дива пошла по указанному направлению. На пути в нескольких шагах от ограды попался ей старик небольшого роста, весь в белом, с длинной белой палкой в руках. На голове у него была высокая шапка.

Нахмурив седые брови, старик пытливо смотрел на приближавшуюся к нему девушку. Дива приветливо поклонилась.

— Ты здесь отец и господин? — спросила она.

— Я, Визун… Да…

— Я пришла с просьбою приютить меня, — начала Дива, — я желаю сторожить священный огонь Нии… В детстве еще я поклялась служить богам!

Старик спокойным взором окинул красавицу и слушал. Просьбу свою Дива произнесла взволнованным голосом. Щеки ее зарумянились.

— Ты сирота? — спросил он.

— Да… Но еще недавно у меня были и отец, и мать, теперь у меня остались сестра и братья. Кмет Виш был моим отцом… Виша убили княжеские слуги.

Визун, видимо, заинтересовался ее рассказом.

— Сосед наш хотел меня силою увезти… Хотел, чтобы я была его женою… Я убила его, защищаясь. Из боязни, что меня будут преследовать, я пришла сюда.

— Ты убила? — вскричал удивленный Визун. — Ты? Ты убила?… Как звали этого человека?

— Доман! — ответила девушка и вся от стыда покраснела.

— Доман! Доман! — твердил старик, ломая руки. — Еще ребенком я лелеял его на своих руках.

Старик сильнее нахмурил брови.

Дива побледнела; ей показалось, что ее непременно прогонят, а этого она боялась больше всего на свете. Старик молчал.

— Доман убит! — мысленно повторял Визун. — Погиб от руки женщины… Говори сейчас, как ты его убила! — обратился он к Диве.

Дрожащим голосом рассказала красавица старику свою печальную повесть, стараясь оправдаться в его глазах клятвой, данной ей богам еще в детстве, и насилием Домана. Визун несколько раз переспрашивал, уверена ли она, что Доман убит, а не ранен?… Он не мог свыкнуться с тем, что Домана нет в живых…

— Позволь мне здесь остаться! — умоляла Дива. Старик долго не отвечал ей; он думал.

— Оставайся, — сказал он наконец, — но ты и слишком молода, и слишком красива для здешнего образа жизни… Ты ведь, поди, еще и самой себя-то не знаешь… соскучишься… начнешь тосковать… Оставайся, как гостья… Иначе я тебя не хочу… Боль сердца пройдет, и ты уйдешь!..

Визун грустно улыбнулся и рукой указал ей тропинку, ведущую в храм.

Дива весело по ней побежала. На пути ей встретились частокол и ворота. Частокол сделан был из кольев, сплошь покрытых резьбой. Столбы ворот были так же резные, но притом окрашенные в различные цвета: белый, красный, желтый… Под навесом, покрывавшим в виде небольшой крыши ворота, висели венки: некоторые были засохшие, другие — свежи и зелены. Сейчас же за воротами начиналась дорожка, вся усыпанная зелеными листьями.

Неподалеку, в красиво выдолбленном пне помещалась свежая, ключевая вода, чистая как слеза. Тут же лежал и небольшой ковш.

Дива, зачерпнув воды, напилась.

— Новая вода, святая вода! — воскликнула она с восторгом. За воротами ей попался весьма на Визуна похожий старик, который, заметив Диву, скрылся среди деревьев. Дорога пролегала между двумя оградами, из которых вторая была еще красивее первой отделана и окрашена.

На ней висели кожи, мех, разное оружие — все приношения навещавших храм путников. Во второй ограде были ворота; входить в них нужно было по каменной лестнице. Здесь господствовал полумрак: высокая ограда и густая листва деревьев мешали доступу дневного света.

Здесь возвышался храм. Святыня Нии покоилась на столбах; крыша была деревянная. Между столбами ярко-красного цвета с желтыми каймами висели суконные красные занавеси. Стен совсем не было.

Когда Диве пришлось поднять занавес, чтобы войти туда, откуда уже нет возврата, откуда, по ее же словам, она никогда и не пожелает выйти — сердце красавицы сжалось необъяснимой болью. В последний раз Дива взглянула на Божий свет, на окружающую природу, в последний раз прислушалась к пению соловья и дрожащей рукою подняла занавес, который бесшумно раздвинулся над ее головою.

Дива вошла в храм. Сперва ей показалось, что она попала в совершенную темноту, так как глаза ее с переходом от света ничего не могли различать.

На нее пахнуло теплым, удушливым воздухом, переполненным запахом смолы, янтаря и сожженных душистых трав. Постояв немного и освоившись с освещением храма, она увидела жертвенник. Вокруг него расположен был ряд камней, окружавших очаг, на котором небольшим пламенем горел священный огонь. Дым и искры взлетали вверх. У самого огня неподвижно сидели две белые фигуры, походившие на мраморные изваяния.

Дым не позволял ей разглядеть хорошенько какое-то чудовище, возвышавшееся почти до самой крыши. Черное, бесформенное — оно имело ужасный вид. У ног его валялось несколько белых черепов. Рядом с ним висели ножи, мечи, стрелы, какие-то трофеи: само же чудовище было обвешано нитками янтаря и красных бус.

В голове его вместо глаз виднелись два красные камня, сиявшие странным блеском. Казалось, весь колосс сосредоточился в этих глазах: они пугали, преследовали каждого, кто входил в святыню; они обладали способностью одновременно смотреть во все стороны; свет огня, отражаясь в них, придавал им угрожающий вид: они представлялись живыми, полными гнева.

В храме царствовала мертвая тишина… Изредка только нарушал ее треск горящей лучины да чириканье птиц, которые, пробравшись во внутренность храма, бороздили по всем направлениям воздух, нетерпеливо отыскивая выход.

Дива под обаянием неотразимых глаз чудовища стояла как вкопанная. Наконец она решилась подойти ближе к огню.

— Так вот где мне жить придется! — подумалось ей.

Никого не спрашивая, ни на что не обращая внимания, Дива подсела к жертвеннику в соседстве двух девушек, подобно ей, посвятивших себя служению при храме, и, подняв лучину с земли, положила ее в огонь.

Одна из соседок хотела было помешать этой жертве, но опоздала. Лучина Дивы ярко горела; красавице представлялось, что то ее собственная жизнь горит, исчезает… Две женщины взглянули на нее с любопытством; Дива как будто смутила их. Пламя костра освещало их лица: обе были печальны, бледны, точно цветы, преждевременно поблекнувшие.

Всматриваясь в красивое, полное жизни личико Дивы, обе женщины шептались между собой, по-видимому, жалея красавицу, попавшую в храм. Они не решались заговорить с нею и только покачивали головами. Казалось, они смотрели на нее, как на осужденную. Дива, глазами уставившись на огонь, сидела недвижно — она отдыхала.

Сменяя друг друга, являлись все новые женщины; одна только Дива всю ночь не отошла от огня, время от времени бросая в него лучины. Спать ей совсем не хотелось: мысленно прощалась она со своим прошлым, с жизнью своей, а красные глаза словно грозили ей в будущем.

Прошел день, другой… Дива если и выходила, то только чтоб подышать свежим воздухом. Тогда сейчас же ее окружали другие женщины, оглядывали со всех сторон, улыбаясь, приставали с расспросами; так же и путники, наслышавшись о красавице, непременно желали ее увидеть. Все это заставляло Диву предпочитать уединение темного храма, откуда она все реже и реже начала отлучаться. Бесконечные приставания интересовавшихся ее судьбой и личностью донельзя ей надоели.

Со второго же дня жизни Дивы на острове старуха с венком на голове, первая указавшая Диве дорогу в святилище, встретив красавицу, начала ее расспрашивать о ее прошлом. Диве волей-неволей пришлось рассказать ей свою печальную повесть. Старуха слушала, хотя нетрудно было заметить, что судьба рассказчицы мало ее занимала. Дива надеялась встретить у храма кипучую жизнь, украшенную мечтами и песнями, а встретилась лишь с гробовой тишиной и каким-то давящим свинцовым чувством на лицах всех женщин, изнуренных окружающим их однообразием. Службу свою они исполняли как-то бессмысленно, молча; дни проходили за днями, среди мертвящей, притупляющей нервы полудремоты и апатии. Пришел однажды навестить Диву и старик Визун — старуха оставила уже храм, — и, окидывая красавицу грозным взглядом, снова начал расспрашивать про Домана.

Дива, нечего делать, вторично изложила ему все происшедшее.

— Мне жаль Домана, — сказал Визун, выслушав ее со вниманием, — он был еще ребенком, когда я его знал, я носил его на своих руках. Он обещал быть хорошим малым… И пришлось же ему погибнуть не на войне, не на охоте, а от руки женщины… Срам и позор!

— Что же мне было делать… Неужели не защищаться? — спросила Дива. — Дикий зверь, червь ничтожный, и тем дано подобное право! Женщина, стало быть, лишена его?…

Старик не сразу ответил; нахмурившись, он окинул ее диким взором.

— Ты его, надо быть, ранила… но, чтоб убить!.. Нет, нет, этого не могло случиться, — прибавил он.

Визун требовал, чтобы Дива обстоятельно объяснила, как именно она вонзила Доману нож; но бедная девушка сама теперь не могла понять происшедшего, тем более не сумела бы рассказать, откуда у нее явилось столько силы и мужества. Она молчала.

На следующий день после разговора ее с Визуном, как будто бы в наказание, заставили ее исполнять самую тяжелую работу: она должна была носить дрова, воду, мести и мыть храм, прислуживать всем. Наконец, приказали ей делать то, чего она и дома никогда не делала — заставили ее варить пищу для других. Перепадало немало ей колкостей, разных двусмысленных улыбок; при этом старшие из ее подруг при всяком случае оказывали ей явное пренебрежение. Дива все это переносила молча, ни вздохом, ни жалобой не сетуя на своих подруг. Этим избавилась она от назойливых женщин, которые, заметив, что колкости их и насмешки мало действуют на красавицу, решились оставить ее в покое.

Каждый почти день причаливали к острову лодки, переполненные путниками, из которых одни являлись сюда с желанием узнать будущее, другие с целью принести жертву Нии. Дива сторожила у огня в очередь и вне очереди. Здесь она была совершенно как у себя дома. Никто не мешал ей смотреть на уносящийся столб густого дыма, мечтать, не заботясь о том, что ее окружало.

Пищу для храмовых женщин обыкновенно приготовляли два раза в день, всего было вдоволь. Остатками кормили несметные количества разных птиц, тысячами кружившихся около храма.

Прошло уже десять дней с того времени, когда Дива в первый раз села у священного огня и бросила в него первую лучину. Тогда ее считали последней, теперь она стала первой: все как-то невольно начали ей подчиняться… Дива явилась сюда не с тем, чтобы управлять или царствовать, между тем власть как-то сама попала в ее руки; другие женщины, сами того не замечая, признавали в ней как бы свою начальницу; в лице ее восторжествовали те прекрасные свойства души, которые всегда и всюду заставляют любить и уважать одаренного ими человека. Ленивые, вечно полусонные женщины отдали в ее руки власть, беспрекословно слушаясь ее повелений. Она управляла, заботилась о них, работала и пользовалась их любовью. С некоторой боязнью, отчасти с завистью, смотрели остальные женщины на прелестную красавицу, до того она была хороша собою; природа словно создала ее для царства и власти.

Однажды, по обыкновению, Дива сидела у священного огня. Вдруг среди господствовавшей здесь тишины послышались около храма, разносясь по всему острову, какие-то странные крики; заметна была суетня, шаги торопливо бегающих в разные стороны людей звонко отдавались в воздухе; шум увеличивался с каждой минутой. Диву, успевшую уже привыкнуть к однообразию окружавшей ее обстановки, крики эти глубоко поразили. Внезапно поднялись занавеси, скрывавшие внутренность храма, и между двумя столбами, почти у самого огня показался Визун в праздничном облачении, в конусообразном колпаке на голове. Рядом с ним стоял мужчина высокого роста, крепкого телосложения, воспаленное лицо которого испугало Диву. На незнакомце был красный плащ, окаймленный золотой лентой и покрытый светящимися блестками. С левой стороны, под плащом, виднелся широкий меч. Вид этого человека, похожего на дикого зверя, с глазами, выражавшими кровожадность, и чувственными губами вызвал в душе Дивы впечатление подавляющего страха и ненависти. Она бы охотно убежала, если бы это было возможно.

Незнакомец, не снимая с головы украшенного перьями колпака, не поклонившись огню и Нии, не обращая на них никакого внимания, рассматривал сидящих у огня женщин. Долго он пожирал глазами то ту, то другую, но, раз остановившись на Диве, не мог от нее оторваться. Он сказал что-то шепотом Визуну, в ответ на что последний встряхнул головой. По-видимому, Визун не хотел исполнять приказания. Незнакомец настаивал на своем. Наконец, он два раза ударил старика по плечу, силой втолкнув во внутренность храма.

Старик нерешительными шагами подошел к Диве и, наклонившись к ней, сказал:

— Это наш милостивый князь… Он хочет, чтоб ты ему ворожила.

— Я ворожить не умею, — отвечала красавица, — ворожбе не прикажешь… Она — наитие духов… Во мне его нет…

В эту минуту с другой стороны подошла к ней Нания и шепнула ей на ухо:

— Ворожи, я напою тебя зельем… Ворожи… только говори лишь худое. Это злой человек… Мы закурим сейчас фимиам… Начинай, говори ему смело, что на ум взбредет… Он не посмеет ничего тебе сделать…

При этих словах старуха вынула сухие душистые травы, а на землю поставила железный треножник с углем. На уголья Нания бросила горсть сухой травы, и густой наркотический дым окружил, точно облаком, наклонившуюся над треножником Диву. Долго бедной пришлось терпеть незнакомое ей мучение. Она чувствовала, как какой-то хаос поднимался в ее голове; дым казался сонмом чудовищ; наконец, Дива потеряла сознание всего окружающего, ей представилось, что попала она в иной, неведомый мир… силы ее ослабели…

Две женщины поддерживали ее, без чего она, наверно, упала бы на пол. Вместе с упадком сил Дива почувствовала в себе громадную силу воли. Ей казалось, что она царица, что умеет преодолеть все преграды…

В таком состоянии повели красавицу перед князем, который стоял у частокола при входе в храм.

Дива, остановив на нем пристальный взгляд, силой воли заставила его опустить глаза. Князь вздрогнул.

— Будешь ворожить? — произнес он вполголоса.

— Буду, — ответила Дива. — Да, я буду тебе ворожить… Перед Дивой поставили широкий сосуд со священной водой.

Дива нагнулась над ним и начала всматриваться… Она увидела отраженным в воде безобразное лицо Хвостка.

Тот не спускал с нее глаз. Сначала он имел вид человека, иронически относящегося ко всему, что перед ним совершается, но постепенно лицо его стало бледнеть, и все более заметная дрожь начала пробегать по телу.

Стоявший рядом Визун повелительным взглядом, казалось, хотел вдохнуть в девушку то, что следовало ей говорить.

Минута томительного молчания предшествовала ворожбе.

— Темно! Темно! Ничего не вижу… — начала Дива. — Но вот… вижу красную струю… словно кровь течет… да… действительно кровь… всюду кровь… По реке плывут трупы, один, другой… больше… больше… тусклые их глаза ничего не видят… Снова кровь… потом чаши… дальше мечи блестят… Слышу крик: кровь за кровь!.. По реке плывет пара выколотых глаз… смотрят на меня… на костре лежит убитый старик… у столба молодой парень, на озере убитые воины — все кричат: кровь за кровь!.. Собаки воют, вороны каркают… кровь за кровь!..

Князь не выдержал: он стремительно кинулся к Диве, так что частокол затрещал.

— Э, ты, ворожея проклятая! — вскрикнул он. — Не начнешь ли ты иначе видеть и ворожить?…

— Не могу… Я говорю то, что велят говорить мне духи… Князь стоит в светлице… высоко… высоко… внизу люди убивают друг друга… крик, шум, кровь льется струей… Я слышу шум: собирается вече… на границе враги, дома свои бьются… В город! На столб! Кровь за кровь!.. Столб горит, город горит… стены, крыши все рушится… целая гора трупов… воронов целая туча… Уселись, каркают… клюют сердца тел еще не остывших… Кровь за кровь!..

Дива не была в состоянии продолжать; она лишилась чувств и упала на руки прислужниц. Князь дрожал всем телом: он сжимал кулаки, скалил свои громадные зубы, точно дикий зверь, собирающийся броситься на добычу… Хвостек ударил ногою сосуд: он опрокинулся, священная вода разлилась. Тем временем Диву снесли в храм… Хвостек молчал и только скрипел зубами.

Визун спокойно ждал.

— Проклятую эту ворожею связать да наказать посильнее плетьми! — кричал Хвостек вне себя от злости. — В яму ее, в темницу, пусть учится ворожить!..

На этот бешеный крик не последовало ответа. Женщины все разошлись. Князь искал глазами своих людей, но нигде не мог их заметить.

Визун бесстрастно наблюдал за каждым движением князя.

— Успокойся, — проговорил, наконец, старик. — Кто хочет знать будущее, должен довольствоваться тем предсказанием, какое внушают духи… Девушка в нем не ответственна.

Кругом никого не было. Визун пододвинулся к князю, вовсе не пугаясь его грозного вида.

— Князь милостивый, — продолжал он, — у тебя и без того много врагов, да и обиженных тобою немало, не увеличивай числа тех и других, поднимая руку на то, что не одни лишь поляне чтут… Место здешнее — свято… Девушка тоже освящена…

Яростный хохот раздался в ответ на эту речь, Хвостек подошел к старику и дрожащей от гнева рукой схватил его за бороду.

— Священное место… Священный огонь!.. Священная девушка!.. — разразился Хвостек. — И ты тоже… старый пес… Я ваши огни потушу… я разгоню ваших женщин… храм ваш с землей сравняю…

Старик даже не побледнел… Он равнодушно молчал… Князь опустил руку.

— Точно нет грома и молнии, — проговорил Визун спокойно. — Ты можешь делать, что вздумаешь… Духи сумеют себя защитить… Разумно ли затевать борьбу с богами, коль и с людьми дела-то много!

Хвостек не отвечал; порывисто поднялся он с места и вышел из ограды, шатаясь. Князь возвращался к своим. Визун стоял у ворот и смотрел вслед уходившему князю.

В тот день на острове около храма скопилось много народа. Все слышали крик разъяренного Хвостека, слышали, как он угрожал святыне, так что, когда князь, пробираясь в толпе, направился к своим смердам и слугам, вокруг него уже поднимался глухой ропот неудовольствия. Народ зашумел, подобно взволнованному морю… Не успел Хвостек дойти до каменной ограды, опоясывающей храм, как люди начали собираться кучками, словно желая его задержать.

Визун ли сделал им знак рукой, призвал ли он их на защиту храма, трудно решить, но масса лиц, из числа бывших на острове, угрожающе двинулась навстречу Хвостеку. Остановившись в некотором расстоянии, они сурово глядели на властелина. Князь велел своим слугам разогнать непокорных, но последние разогнали княжеских слуг. Хвостек очутился один против этой толпы, совершенно ему незнакомой. Толпа бушевала. Так стояли они друг против друга: ни князь не трогался с места, ни толпа не решалась броситься на него. Наконец, из нее вышел мужчина не первой молодости, одетый довольно богато, вооруженный иноземным оружием, и подошел к князю.

— Князь, — начал он, обращаясь к Хвостеку, — я пришел поклониться храму, я не твой… не из здешней страны! Ты, слышал я, угрожаешь и храму, и священному огню, а права на это у тебя нет никакого. Храм и остров принадлежат не тебе, а нам всем: Вилькам, Сырбам, Лужичанам, Древлянам и многим, многим еще говорящим одной речью. Не смей дотронуться до святыни, иначе посмеем мы тронуть твой столб и город!..

Он поднял руку, толпа загудела, выражая свое согласие и угрозы.

Хвостек стоял, сжимая в своей руке рукоять меча, как бы намереваясь кинуться на находившуюся перед ним живую стену. Но что мог он сделать один, против этой толпы, которая бы мгновенно его поглотила?

Наконец князь, сдвинув брови, сделал угрожающий жест рукой и крикнул:

— С дороги прочь!..

И первый тронулся с места с такою уверенностью, как будто шел во главе целого войска. Толпа раздалась… Вслед за Хвостеком в одиночку пробирались и его слуги. Не торопясь, не оборачиваясь назад, миновал он толпу, которая только тогда, когда Хвостек уж был далеко, начала кричать:

— Хвост! Хвостик! Хвостище!

Он оглянулся, вскипел было снова, но затем, презрительно усмехнувшись, продолжал подвигаться вперед.

У берега его ожидала большая ладья; к ней он и направлялся. Далеко позади шли его слуги, испуганные, злые, не смевшие рта открыть для своей защиты; в ушах их еще раздавались озлобленные крики:

— Хвостище! Хвост!

Вдруг, словно Ния задумала отомстить оскорбившему ее князю, громадная, черная туча, принесенная бурными ветрами, всем своим телом свинцовым охватила вечернее небо и повисла над озером.

Под нею, на горизонте, виднелись широкие полосы ливня, затопившего леса и поля и приближавшегося с каждым мгновением; внутри ее что-то гудело, как будто бы она заключала в себе тысячи камней, готовых обрушиться на землю. Молния за молнией ударяла в озеро; вихрь гнул деревья до самой земли, вырывал их с корнями, унося, точно легкие перышки. Целые тучи песка поднимались на воздух, наполняя его пылью.

Буря не позволила князю добраться до лодки. В испуге все бросились на землю, выжидая, пока окончится непогода. В храме Нии блеск молний, порывами освещая темноту, казалось, тушил священный огонь; ветер рвал занавеси, дым наполнял весь храм, искры носились в воздухе. Красные глаза Нии искрились, точно радуясь этой стихийной борьбе. Один за другим, почти непрерывно, раздавались удары грома; озеро помутилось, разъяренные его волны далеко плескали на остров.

Земля тряслась. Князь, закутанный в плащ, дрожал, бормоча что-то себе под нос. Если бы кто вздумал подслушать его тогда, то крайне бы удивился, услышав мольбы, обращенные то к Перуну, то к крестику, висевшему у него на груди. Старые предрассудки и новая вера ценились им одинаково… Поклоняясь новому Богу, он почитал и прежние божества, с которыми ему трудно было расстаться. Несмотря на невольный страх, им скоро овладело нетерпение, он начал ворчать.

"Все это племя следует уничтожить дотла, — мысленно проносилось в его голове. — Пусть их в плен уведут, пусть превратят в рабочий скот, пусть ими пашут… Пускай приходят саксонцы и уничтожат их… Этот змеиный род, всех этих кметов, чем скорей их на свете не будет, тем лучше…"

Ветер уже унимался, буря понеслась дальше, когда Смерда подошел к лежавшему на земле князю; Хвостек едва не пронзил его мечом, до такой степени он оказался взбешенным. Он забыл, где он и что с ним произошло. Лишь узнав лицо своего слуги, он слегка успокоился.

— Милостивый князь, — проговорил Смерда, — буря прошла… солнышко снова светит… Уйдем скорее отсюда, оставим этот проклятый остров, где воистину царство ведьм. Никто другой, только они, эти волшебницы, навели бурю и громы… Молния поубивала многих из наших. А что сталось с нашими лошадьми на том берегу?

Князь поднялся с земли и вздохнул с облегчением, убедившись, что буря прошла; затем Хвостек вошел в лодку вместе со своими людьми. Лодка отвалила от берега.

Из-за кустов Визун, окруженный испуганными женщинами, следил за движением лодки, которая с каждым взмахом весел все более и более от них удалялась. Старик ворчал, женщины тоже, должно быть, посылали Хвостеку вслед проклятия.

Старая женщина обеими руками рвала траву и бросала ее в сторону исчезавшей на горизонте лодки.

Дива только теперь едва начала приходить в себя. Она неподвижно смотрела в огонь. Казалось, что духи ее еще не покинули, она вся дрожала.

Солнце выглянуло из-за туч; один из его лучей, проскользнув сквозь раздвинутую занавесь, пробрался внутрь храма и улегся золотой полоской у ног красавицы, которая улыбнулась ему, как кроткому небесному вестнику…

На крыше снова заворковали голуби, в кустах послышались соловьиные трели, а над княжеской лодкой кружились черные вороны, опускаясь то ниже, то выше, как бы желая добраться до буйных голов.

 

XV

У княжеского столба народ толпился до поздней ночи. Милостивый князь все не возвращался. Княгиня сидела у себя в светлице и мечтала. Она призывала слуг, старшину, женщин. Иногда она с беспокойством поднималась с места, подходила к окну, к дверям, посылала спрашивать, не вернулся ли ее повелитель, не видно ли его где-нибудь вдали, не слышно ли о нем чего.

На первом дворе тоже дожидались князя. Некоторые из слуг, утомившись напрасным ожиданием, уже улеглись спать.

Где-то вдали, в стороне леса, прошла буря с шумом и ревом; затем опять все утихло. Глянуло было солнышко из-за туч, но сейчас же и скрылось. Темнота непроницаемым саваном мало-помалу покрыла землю, а князь все не возвращался. У княжеского столба никто не решался ложиться, хозяина не было дома. Если бы князь заметил кого-нибудь не готовым, вот была бы потеха! Наверное, не вышел бы несчастный живым из рук недовольного деспота.

Каждую минуту Брунгильда высылала мальчика узнавать, не приехал ли муж, но мальчик каждый раз приносил одно и то же известие: ни духу, ни слуху.

В светлице княгини закрыли ставни, на окнах спустили занавеси. По временам ставни тряслись, как в лихорадке. Ветер гудел, навевая тоску унылыми завываниями.

Только около полуночи у моста послышался лошадиный топот; люди начали перекликаться друг с другом, приехал князь.

В эту минуту вдоль стен княжеского дома прошла какая-то женщина вся в белом: то княгиня вышла встречать своего супруга и господина. Она вздумала было представиться раздраженной, но, взойдя в светлицу, в которой слуги раздевали Хвостека, раскладывая его промокшее платье — княгиня заметила, что супруг что-то невесело смотрит…

Взглянули они друг на друга; здороваться им и в голову не пришло. Князь ударял в стол кулаком и ворчал, велел подать меду.

Он был голоден, жажда его томила, а притом еще злость подкатывалась под самоё сердце… Князь без устали проклинал все и всех, желая всему миру исчезнуть и провалиться сквозь землю.

Брунгильда со сложенными на груди руками стояла, прислонившись к столу. Слуги разбежались.

— Давно уж полночные петухи пропели, а милостивого моего господина нельзя было дождаться!..

— Молчи ты, сорока!.. Не спрашивай… — крикнул князь. — Не навязывай мне своей болтовни, я взбешен и знать никого не хочу!

— Даже жены! Князь не ответил.

— Хадона послать мне завтра чуть свет!

Он схватился обеими руками за голову и рвал на себе волосы.

— Пусть Хадон завтра же едет к саксонцам, пусть они к нам придут сюда… Пускай жгут, истребляют, пусть душат всех… Пусть всю эту землю пламенем истребят! Ведь если новь берут под запашку, сперва очищают ее топором и огнем. И здесь ничего нельзя будет сделать до тех пор, пока огонь и топор не истребят этого проклятого зелья!..

Княгиня улыбнулась.

— Давно уж я знаю об этом, много раз и советовала, — проговорила она. — Одни лишь саксонцы умеют расправляться с такими людьми… Тебе одному с твоими смердами не побороть их. Их ведь здесь тьма. Каждый кмет изменник, ни одному верить нельзя.

— Чтоб позвали ко мне Хадона, — повторил князь, — но молчать, куда и зачем послан. Ранним утром пускай он выходит пешком, а там возьмет себе лошадь из табуна. Пусть едет со знаком от меня. Пускай повезет перстень.

Княгиня ласково перебирала волосы князя, во всем соглашаясь с ним.

— Будь спокоен, отдохни, я сама его снаряжу в дорогу. Еще солнце не успеет взойти, он уж будет отправлен. Но времени немало пройдет, пока он пройдет эти пустыни и проберется за Лабу. А пока они там еще собираться начнут, пока тронутся с места, тем временем здесь!..

Князь посмотрел на нее.

— Здесь они сговариваются, собирают вече, по ночам совещаются, сходятся и в лесах, ездят и по дворам, рассылают своих людей во все концы. Но я над ними смеюсь, у меня людей довольно, столб крепок, да и башня выдержит их напор. Озеро защитит, а в амбарах не пусто, все переполнены. Хотя бы им вздумалось обложить столб, сумею еще с ними справиться, но они этого не посмеют сделать.

Начался разговор вполголоса. Княгиня села возле своего мужа. Слуги принесли Хвостеку полную миску говядины и кубок меда. Говядину он рвал пальцами, а мед выпил залпом.

Насытившись, князь выгнал вон из светлицы всех своих слуг и, вместо того чтобы ждать наступления утра, сейчас же послал за Хадоном.

Хадон был немец, но при князе он выучился местному языку, привык к туземным обычаям, сохранив кое-какие из своих прежних диких привычек; тем не менее его нелегко было отличить от других, когда он нарочно входил в толпу, чтоб подслушивать и присматриваться, а потом доносить госпоже.

В светлицу вошел молодой парень, любимец княгини, которого все боялись и не без основания. Когда князя не было дома, он по целым дням сидел у своей повелительницы, развлекая ее своими рассказами: куда бы она ни отправлялась, всюду за ней ехал Хадон. Князь его тоже любил, потому что немец ловко умел ему угождать, ласкаясь в то же время, как кошка. Не будь у него лицо так бледно и покрыто веснушками, он был бы хорош собою, тем более, что обладал густыми, вьющимися волосами, хотя и красно-рыжего цвета.

— Хадон! — позвал его князь, лишь только верный слуга взошел в светлицу. — Поди-ка сюда!.. Завтра чуть свет соберешься в дорогу туда…

При этих словах князь указал рукою по направлению на запад.

— Поедешь к старому, скажешь ему, чтобы прислал мне своих людей. Довольно уж я натерпелся; надо решиться покончить с кметами разом. Пусть высылает людей, сколько найдется, да чтобы все как можно лучше вооружились… Одна горсть саксонцев уничтожит эту дикую безоружную толпу.

Хадон искоса взглядывал на княгиню, которая глазами старалась ему объяснить, что следовало отвечать князю.

— Княгиня даст тебе перстень, ты его там покажешь, и тебе поверят. Старый знает, что означает перстень… Я долго оттягивал… Сегодня… Да, так-то лучше… Пусть приходят…

— Милостивый князь, — проговорил Хадон, — только разве слепой не заметил бы, что у нас здесь творится… Собирают вече, советуются, а поспеют ли наши вовремя?…

Князь рассмеялся.

— Э, брат, твердые зубы и те не укусят стен моего столба, — сказал он. — Пусть ломают их себе об него, коли хотят… Помощь поспеет вовремя… Здесь-то я их не боюсь!.. Знаю я этих собачьих сынов; больше ворчат, чем кусают, зубы лишь скалят и только! Толпой готовы хоть на ежа с голыми руками напасть, а разбредутся по норам и снова заснут!

— Князь милостивый, — едва слышным голосом заметил Хадон, — справедливо изволишь ты говорить, только все же здесь никому доверяться нельзя, даже своей дружине…

Князь нахмурился.

— Смердам своим я верю, а толпы не боюсь; ее нетрудно держать в границах.

Князь улыбнулся, беззаботно потягивая мед; Хадон же начал рассказывать обо всем, что ему в этот день удалось выведать у людей. Слышно, говорил он, что кметы начали часто ездить друг к другу, что по ночам назначают на городище свидания, что вестовые рыскают всюду, что, наконец, кметы избирают каких-то старост.

Князь слушал. Презрительная улыбка появилась у него на губах.

— Пускай болтают и совещаются, пускай кричат, больше того они ничего не сделают. А все не мешает их проучить! Вот для этого мне и нужны саксонцы. Итак, завтра в путь, Хадон.

Парень снова искоса посмотрел на княгиню, наклонил голову и, скрестив на груди руки, вышел из комнаты.

О происшедшем на Леднице князь не обмолвился ни единым словом, строго-настрого приказав бывшим с ним слугам молчать обо всем. Несмотря на приказ, полу рассказами, полунамеками они успели вселить страх в обитателей княжеского столба.

На следующий день в городе была повсеместная тишина. Князь отдыхал, княгиня сидела у прялки и пела, гоняя своих прислужниц. Небо заволоклось тучами, накрапывал дождик. Лишь после полудня вышел князь на крыльцо и присел на скамье. Собаки окружили его со всех сторон. Князь поел, выпил, слегка вздремнул и, очнувшись, разогнал всех своих собак.

Немного спустя у моста остановилась кучка людей, требуя, чтобы их допустили к князю… То были кметы, жупаны, старшины и владыки.

Смерда прибежал к князю с этим известием… Последнему невольно пришло на мысль, не являлись ли кметы предвестниками вооруженного восстания? Хвостек нахмурил брови.

— Впустить их, — крикнул князь, — потом ворота закрыть и не сметь никого выпускать без моего приказания. Пусть идут, увидим, с чем-то пожаловали!

Князь поднялся со скамьи…

В воротах показались кметы, все люди почтенные, в праздничной одежде… Все были вооружены, Хвост исподлобья смотрел на них: он, видимо, старался запомнить лица осмелившихся явиться к нему. Тех, впрочем, которых он ненавидел и надеялся здесь увидеть, тех не было. Товарищи не хотели пускать их к князю, который легко мог лишить их свободы, упрятав в темницу.

Кметы дружно и смело подвигались вперед. Князь сел на скамью, подбоченившись. От моста до крыльца было не особенно близко.

Хвост смотрел на них, кметы тоже, не потупляясь, глядели на властелина. По-видимому, ни та, ни другая стороны не хотели ничем поступиться. Еще не были высказаны приветствия, а глаза уж успели выяснить все, что за долгое время скопилось в душе.

В глазах кметов читалось, что явились они сюда с жалобой, но что сильна их уверенность в своем праве, взор же князя, полный ненависти и гнева, отвечал им, что уверенность и надежды их — тщетны.

Кметы приблизились к князю. Впереди шел глава — Мышко, человек средних лет, высокого роста, широкоплечий, длинные волосы и черная кудрявая борода которого наводили страх даже на диких зверей. У пояса, куда засунул он свою руку, висели меч и топор. Следом за ним неторопливо шагали другие. Когда горсть этих смельчаков подошла к крыльцу, Мышко поклонился князю, рукой дотронувшись до головного убора. Князь едва шевельнулся, губы у него дрожали от гнева.

— Пришли мы к тебе, князь наш ты милостивый, — проговорил Мышко, — по делу, по старому делу кметов. Угодно ли будет нас выслушать?

— Говорите… Иной раз чего не приходится выслушать: и карканье ворон, филинов крик, да и собачий вой… Послушаем и вашего голоса.

Мышко обвел глазами своих и заметил, что ни один из них не испугался этой угрозы.

— Плохо начинаешь ты с нами, — продолжал Мышко, — сравнивая нас с птицами да со зверьем, мы люди такие же, как и ты!..

— Как я? — переспросил князь иронически. — Ну, так то вы плохо начали… Я что-то о равных себе здесь не слыхивал, кроме как из моего рода.

— Слышал ли, нет ли, — ответил Мышко, — твое это дело, князь, я только предупреждаю, не пришлось бы часом почувствовать!.. Сегодня мы еще, пока что, пришли к тебе с просьбой, не для ссоры, а для совета… Князь и вождь нужен нам был, вот мы твой род и пригласили к себе и отдали в руки его всякую власть. Мы хотели, чтобы наш князь защищал нашу землю от врагов. Но не для того мы облекли его властью, чтобы наши же шеи он нам рубил. Ты, князь, ты забыл об этом; ты хочешь, как видно, обратить нас в рабов? Знай же, князь, нелегко с нами справиться! Мы тебе говорим, изменись, будь заодно с нами и иди рука об руку!

Мышко умолк. Хвост, во все время речи дрожавший от злости, встал со скамьи и, выпрямившись во весь рост, оскорбительным тоном захохотал. Белые зубы его оскалились, пена явилась у него на губах… Это значило, что он взбешен до крайней степени… Погрозив кулаком, он во все горло крикнул:

— Не вам меня учить уму-разуму! Не вам! Что же, вы посадили меня на том месте, где я теперь, вы? Здесь были и отец мой, и дед, и прадеды мои, а у них была такая же сила, как и у меня! Не вам ее у меня отнять! Вам вздумалось жить по-старому, вам хочется прежней свободы, не будет вам этого, нет! Я хочу, чтобы вы меня слушались, и вы будете мне покорны!

Никто не прерывал речи князя. Все слушали молча.

— Твоих справедливых требований мы исполнять не отказываемся, — начал Мышко, немного спустя. — Что справедливо, то исполняем, но не позволим превратить нас в немецких рабов. Тебе нравится все, что у них происходит; это хищный народ: где война, там о свободе не может быть речи. Мы не любим войны; правда, мы защищаемся, но только тогда, когда нас затрагивают, когда на нас нападают, и то по необходимости; сами же мы нападать избегаем потому, что любим свободу. К тому же и границы наши спокойны!

Князь продолжал стоять, как бы не слушая речи Мышко, он считал их глазами.

— Дальше что? — спросил он.

— Твои смерды и прислужники отнимают у нас сыновей; женщин насилуют, стада уводят с пастбищ, сено воруют, жгут леса, истребляют наши поля — этого уж слишком много! С тебя и твоей земли довольно!

Хвост начал ходить взад и вперед по крыльцу. Когда Мышко кончил, князь снова спросил:

— Дальше что?… Может, найдется побольше что, поважнее?

— Еще больше? — проговорил другой Мышко, уже давно неспокойно стоявший на месте, как бы желая что-то сказать. — Еще тебе больше? Да если б мы начали все перечислять, то и конца бы этому не было. А кто здесь, у столба, перепоил наших братьев так, что они, бросившись друг на друга, перерезались все? А потом: кто велел тела их бросить в озеро? А мало разве наших погибло и гниют еще у тебя в темнице?…

— А я тебе еще больше скажу, — отозвался третий. — Ты заодно стоишь с немцами, с нашими врагами! Ты взял себе немку в жены, ты к ним посылаешь, ты с ними в дружбе живешь! Мы все это знаем, все знаем!

Он поднял руку вверх, угрожая ею князю.

Кметы начали говорить все громче, каждый хотел напомнить деспоту о его бесчинствах… Уж теперь необдуманные слова лились рекою. Сжатые кулаки появлялись над головами… Князь ходил, скрежетал зубами и злобно смеялся. По временам он бросал какие-то странные взгляды в сторону, где смерды стояли.

Княжеские слуги, один за другим, начали оцеплять кметов. Они преградили им доступ к воротам. Челядь вся была вооружена. Сперва никто на это не обратил внимания; наконец, Мышко первый оглянулся и заметил стоящих за ним вооруженных людей.

— Это что значит? — спросил он. — Не хочешь ли в плен нас забрать? Мы явились к тебе по вечевому желанию; случись с нами что-либо недоброе, тебе еще хуже будет!

Ни слова не отвечая, Хвост крикнул людям:

— Вязать их! Кандалы и темница! Вот мой ответ!

Но слуги не успели еще тронуться с места, как Мышко бросился на крыльцо и схватил князя за плечи. Они долго боролись, образовав одну движущуюся массу. Слуги, вместо того чтобы защищать своего господина, стояли как вкопанные: смелость Мышко озадачила их.

Среди царившей в тот момент тишины, кроме проклятий Хвостка и Мышко, ничего не было слышно… Оба соперника, после продолжительной рукопашной схватки, свалились на землю. Князь был внизу, на нем сидел Мышко, придавливая его всей тяжестью своего тела. Все это происходило как раз против входных дверей, которые вдруг растворились, и из них выбежала княгиня с распущенными волосами… Она подняла неистовый крик… Нож блеснул в ее руке… Еще мгновение, и княгиня, нагнувшись над Мышко, начала ему резать ножом горло… Кровь брызнула в столбы крыльца… Кметы бросились выручать своего… Шум и крик огласили воздух… Слуги набросились сзади…

— Бей! Убивай! Режь! — кричали со всех сторон.

Кметы дрались отчаянно. Мышко, несмотря на страшную рану, поднявшись на ноги, долго еще защищался; другие тоже не мешкали… Кметы, заметив, что враг сильнее их, сплотились в одну кучку и начали отступать к воротам… Крик, шум, вопли… слышались удары, свистели стрелы… Люди, бывшие в башне или стоявшие на дворе, не посмели приблизиться к кметам и стреляли в них издали… Кровь лилась рекой… Несмотря, однако, на это, кметы сумели достигнуть ворот, сильным напором открыли их и выбрались на мост… Дожидавшиеся здесь их слуги, заметив своих господ, залитых кровью, с неистовым криком бросились на преследовавших смердов, и снова завязался бой. С одной стороны была небольшая кучка людей, отчаянно защищавших своих господ, с другой — толпа без вождя, без главы. Неподготовленная к борьбе, возможности которой никто не подозревал, и притом далеко не желавшая жертвовать жизнью, толпа эта громко кричала, но не преследовала удалявшихся кметов и их людей. Хвост, хотя и явился, но он прибежал слишком поздно. Смерды его не сумели отрезать кметов от слуг их и лошадей, добравшись до которых, кметы ушли. Мышко, весь в крови, подняв руку вверх, крикнул Хвосту на прощанье:

— Тебе вздумалось воевать с нами, так быть же войне!

Но он потерял столько крови, что чуть не упал на землю. Два товарища поддерживали его с двух сторон. Кметы удалялись от княжеского града, проклиная его и всех в нем живущих.

Хвостек бесился, что их упустили, что им позволили уйти. Сгоряча он велел вешать всех своих слуг за то, что вовремя они его не поддержали и дали кметам возможность спастись. Смерды тут же начали бить виновных палками и прутьями.

Княгиня с окровавленным ножом в руке стояла на крыльце и пальцем указывала трусов, называя их по именам.

Хвостек к некоторым из них подбегал и драл их собственноручно.

Долго еще у столба раздавались стоны и плач. Лишь тогда, когда палачи утомились, побитые слуги разбежались во все стороны и попрятались по углам.

Князь и княгиня, опомнившись, немного поздно сообразили, что, в сущности, вовсе не время выказывать свою строгость, так как ежеминутно могли представиться обстоятельства, где помощь слуг оказалась бы крайне необходимой.

Тогда, как это часто водилось в старину, после строгого наказания наступило время помилования; даже больше того, как бы просьбы забыть все происшедшее. Князь велел вынести несколько бочонков пива и освежевать нескольких баранов. Все это по совету княгини. Избитые слуги, не переставая стонать, приблизились к расставленным бочкам, начали пить и, почесывая спины, мало-помалу начали смеяться друг над другом. Смерды между тем чинили поломанные ворота и осматривали мост.

В избе, на скамье, лежал Хвост, который при падении на пол, сколоченный из толстых бревен, больно ушибся, стонал и проклинал всех и все. Около него сидела княгиня и смотрела на него с жалостью, близкой к презрению.

— Ты сам виноват, — проговорила она, — нужно было меня слушаться. Это дело кончилось бы совсем иначе. Следовало вежливо попросить их зайти в избу, посадить за стол, говорить с ними без гнева. А тем временем у дверей можно было поставить слуг и поймать их, как рыбу в сети. А еще лучше надо было наобещать им всего возможного, притвориться слабым… А пришли бы саксонцы, тогда бы и сделать, что нужно, а не торопиться… не воевать…

Белою рукою дотронулась она до лба своего супруга.

— У тебя, князь, рука сильнее головы. Я слабая женщина, а все же лучше сумела бы справиться с этим ехидным племенем! Слушался бы меня!

Князь разразился проклятиями.

— Что ж теперь делать?

Брунгильда задумалась.

— Надо оттягивать, а тем временем всеми силами приобретать друзей. Твоя вспыльчивость послужила причиной гнева дядей твоих, племянников, да и всех наших; они тоже готовы стать на сторону кметов… Перетянуть их на свою сторону — вот первое, чем нужно заняться!

Князь слушал.

— Говори, как же это сделать, у тебя разум немецкий, я умею только сражаться! — ворчал он. — Ну, говори, что следует для этого предпринять?

Бледное лицо княгини покрылось румянцем. Она начала нервно ходить взад и вперед по избе.

— Дядей и вообще всю родню необходимо привлечь на свою сторону… Присоединись они к кметам, дело бы вышло плохое! Раньше, нежели саксонцы поспели бы с помощью, те бы уж сделали нападение…

Хвост так на жену и уставился. Брунгильда остановилась перед ним.

— Поручи мне все это, — сказала она. — У Милоша одного сына ты убил, другому выколол глаза… Слепого нужно отдать отцу и так подвести, чтобы он думал, что у сына выкололи глаза не по нашему приказанию. Я к последнему зайду в темницу. Нужно его одеть, накормить и отправить домой. Старший Милош простит нам все, когда отдадим ему сына. Это очень возможно.

— А два другие? — спросил князь. — А племянники, а все остальные?

— Нужно послать к ним умных людей, просить их пожаловать к нам. Наш интерес, тоже и их интерес. Не будет нас здесь, кметы уничтожат всех Пешков, в живых не оставят ни одного… Они должны же это понять… Пускай приезжают все, пусть помогут советом…

— А если не захотят, откажут?

Брунгильда не ответила на этот вопрос. Она, сложив на груди руки, только отрицательно покачала головой. Муж и жена посмотрели друг другу в глаза.

— Пожелают!.. Откажут?… Пусть только сперва приедут, а там уж увидим, что удобнее предпринять!

Князь застонал. Брунгильда поднесла ему чашу с медом и ласково обняла за шею.

— Слушайся меня, — сказала она, — хотя я и женщина, но лучше тебя справляюсь с людьми. Воевать, я знаю, сил у тебя хватит, но где нужно хитростью дело подвинуть, там ты уж предоставь его мне.

Потом тем же заискивающим тоном она продолжала:

— Теперь я пойду в темницу, освобожу Лешка и отправлю его к Милошу. Смердов пошлю к дядьям. Ты отдохни, дай мне лишь волю действовать, как я захочу, и увидишь, как все хорошо пойдет!

Проговорив это, она ловко, почти незаметно для Хвостека, вышла из комнаты. На дворе она махнула рукой своему приближенному Кашубе, которого прозвали Мухой.

Муха был молодой и красивый парень, всегда готовый к услугам княгини и постоянно веселый; в смерды произвела его сама княгиня, узнав, что он умный и хитрый малый. Муха был соперником того немца, которого княгиня отправила к саксонцам: они вечно спорили из-за ласкового взгляда княгини, чем последняя искренно тешилась, так как это льстило ее самолюбию. В настоящее время Кашуба считал себя счастливым, зная, что его соперник далеко. Брунгильда улыбнулась, глядя на подбежавшего к ней верного и преданного красавца.

— Мне нужно зайти в темницу, — объявила она, — где сидит слепой Лешек; ты пойдешь со мною… Нужно снарядить в путь человека четыре, приготовить одежду богатую и красивую. Лешка придется отослать к Милошу и сделать это еще сегодня…

В ответ Муха почтительно поклонился.

Княгиня немедленно отправилась по направлению к столбу. Темница, в которую посадили Лешка, помещалась в башне. Нельзя было иначе проникнуть в нее, как по лестнице. Лестница в эту минуту была на своем месте, так как только что перед этим сторож принес бедному узнику хлеб и воду. Брунгильда взошла на лестницу, приказав Мухе следовать за собою. Внутри башни царствовал полумрак. Незатейливая лестница вела в темницу, которая запиралась сверху. Под тяжелой дверью находилось место заключения ослепленного Лешка, освещенное светом, проскользающим сквозь небольшое окошечко.

В этой смрадной яме, на сгнившей соломе, лежал молодой человек; несмотря на тяжелое его положение, на грязную и простую одежду, полуизорванное покрывало, едва защищавшее худое, пожелтевшее его тело, он сохранил все признаки поразительной красоты. Услышав необычный в темнице шорох женского платья, он поднял голову, на бледном лбу появились морщины. Брунгильда остановилась на лестнице: ей стало жутко в этой темнице… Княгиня нарочно кашлянула. Лешек встал.

— Кто здесь? — спросил он.

— Я здесь, — тихим голосом ответила Брунгильда, — я, Брунгильда…

— Я должен умереть, не правда ли? — спросил узник.

— Нет, я нарочно пришла объявить тебе о твоей свободе, — продолжала княгиня. — Я всегда вам обоим, тебе и твоему брату, желала помочь, я старалась спасти вас… Князь не по своей воле действовал; ваши враги требовали этого. Вас они обратили в средство угрозы… Все, что случилось, случилось без нашего приказания, виноваты слуги одни…

Лешек презрительно улыбнулся: он не верил, не мог верить словам этой хитрой женщины.

— Не сомневайся, — говорила Брунгильда, — князь горько оплакивает погибель твоего брата и твое ослепление.

— А по чьему же приказанию все это сделано было? — негодующим тоном спросил Лешек.

— Такого приказания никогда не было!

Лешек горько смеялся. Он взял горсть соломы и бессознательно мял ее в руках.

— Я освобожу тебя, — прибавила княгиня, — и отошлю к старику-отцу. Довольно уже пролилось крови в нашей семье. Довольно всяких несчастных ссор. Будем друзьями! У нас и без того довольно общих врагов. С этих пор и ты, и отец твой, вы будете мирно жить в своем доме!..

При этих словах Брунгильда приблизилась к Лешку, который, услышав ее голос почти у самого уха, невольно отшатнулся назад, подозревая новую хитрость.

— Не бойся, — говорила княгиня, — клянусь тебе, что завтра ты будешь у своего отца. Князь хочет мириться с вами. Сейчас тебя выведут отсюда, дадут новую одежду, накормят. Лошади и люди уже ожидают тебя.

Лешек не верил своим ушам. Движения его обнаруживали, точно он искал какое-нибудь орудие для защиты себя от хитрого врага. Дрожащие руки ощупывали мокрую, холодную стену.

— Не бойся, — повторяла Брунгильда, — клянусь тебе! Бедный узник, прислонившись к стене, упорно молчал. Между

тем двое людей, явившихся в темницу по приказанию княгини, взяли его под руки. Несмотря на все уверения Брунгильды, Лешек старался освободиться из рук уводивших его людей. Он стонал, подозревая измену. Силы, однако, изменили несчастному Лешку: здоровый мужчина-слуга взял его на плечи и понес вверх по лестнице. Брунгильда и Муха следовали за ним. На него набросили плащ, и Кашуба повел его в хату, где была приготовлена для него одежда. Княгиня выбрала блестящий наряд. Она возвратилась в светлицу, где намеревалась принять и угостить освобожденного Лешка.

По ее приказанию слуги поставили на стол миску с мясом, чашки с молоком и медом, белые калачи и другие яства. Княгиня рассчитывала сладким голосом и любезностью привлечь на свою сторону недоверчивого Лешка. Муха должен был предварительно подготовить его к тому.

Немного времени спустя двери открылись, и в светлицу вошел любимец княгини, за которым следовал, придерживаясь за его рукав, несчастный, изуродованный Лешек. Это уродство, при его красоте, вызывало чувство сострадания даже в тех людях, которые привыкли к подобным зрелищам. Он был одет в княжеское платье, богато расшитое золотом; на нем была обувь с красными шнурами и, точно потехи ради, меч, пристегнутый к кушаку. Светло-русые его волосы, только что вымытые, длинными прядями опускались ему на плечи. Бледное, истомленное лицо выражало душевную боль. Красные впадины глаз, которых веки не закрывали вполне, придавали лицу его выражение тупого ужаса.

Брунгильда усадила гостя за стол, сама же, стоя, подавала ему мясо и мед.

Лешек до такой степени оказался голодным, что с жадностью кидался на все, что ему предлагали. Он молчал.

Княгиня заискивающим голосом обратилась к нему:

— Скажи своему отцу, что я сожалею, бесконечно сожалею обо всем, что случилось. У меня тоже есть сыновья, почти твоих лет; я горько плакала, узнав о постигшем тебя несчастии. Князь был тогда пьян, слуги его не поняли; правда, он велел тебя посадить в темницу, но не велел выкалывать глаз. Напротив, он чуть не убил того человека, который осмелился сделать это.

Брунгильда долго еще говорила; Лешек слушал ее и молчал. Это молчание беспокоило княгиню: ей показалось, что Лешек не доверяет ее словам. Она всеми силами старалась уверить несчастного, что все произошло без участия князя, что он совершенно в этом неповинен.

— Тебя сейчас повезут к твоему отцу, — продолжала княгиня, — я вымолила у князя тебе свободу, в надежде, что ты отца своего сумеешь помирить с нами. Передай ему, что и князь, и я желаем жить с ним в дружбе, в согласии. Пусть приезжают к нам все ваши, пусть сразу рушатся все недоразумения.

Лешек молчал по-прежнему.

— Ты ему все передашь, что я говорила? — спросила она.

— Что слышал, все передам, — ответил, наконец, Лешек.

Ни одного слова больше не удалось Брунгильде вытянуть у слепца, упорно молчавшего. Люди и верховые лошади дожидались давно на дворе; двое слуг должны были ехать по обеим сторонам освобожденного и поддерживать его в седле.

Вскоре Лешек в сопровождении своих спутников выезжал из города. Муха стоял у ворот, Брунгильда подошла к нему. Она позвала своего любимца в светлицу, где никого не было, и поднесла ему кубок меду.

— Сейчас, немедля, отправляйся в дорогу, — сказала она, ласкаясь к Кашубе. — Будь осторожен, здесь нужно много ума. Поедешь к дядьям моего мужа, скажешь им все, что ты видел, что Лешек теперь на свободе, что мы хотим с ними мириться, пускай приезжают к нам. Кметы волнуются, защита не одному князю нужна, а и всей нашей родне… Пусть приезжают, чем скорее, тем лучше! Главное, сумей передать им все это, не раздражи их; напротив, по возможности, успокой. Одним словом, делай как знаешь, но чтобы они непременно явились сюда. Понял?

Улыбающееся, веселое лицо Мухи служило лучшим ответом, что сметливый малый усвоил слова княгини и был уверен в исходе данного ему поручения. Брунгильда велела ему отправиться сейчас же, и когда увидела его выезжающим из ворот, отправилась к князю взглянуть, что он делает. Князь, выпивши изрядное количество крепкого, старого меду, спал на скамье и храпел на всю комнату.

 

XVI

На следующий день Хвостек, хоть и обнадеживал себя тем, что кметы не посмеют напасть на него, велел, однако, по совету Брунгильды, приготовляться к защите. Женщины сносили камни на столб и на стены, а на башне расставили стражей, чтобы следить за всем происходящим в окрестностях.

Князь, княгиня и смерды совещались в избе.

— Они не посмеют осуществить своего нападения! — уверял Хвост.

Брунгильда отчасти и соглашалась с ним, но все же советовала рассчитать свои силы. Людей оказалось довольно; вооружив их, как следует, можно было надеяться устоять против неприятеля, хотя бы и в десять раз большего. Столб был наполнен запасами хлеба и мяса. На совещании положено было, во всяком случае, держаться до тех пор, пока не подоспеют саксонцы. Князь со Смердой отправился осматривать, все ли в порядке.

Огромная башня — княжеский столб, куда направился Хвостек, была возведена много лет тому назад. Люди рассказывали о ней чудеса. Она была выстроена из камня; бревна и деревянные доски разделяли ее на несколько этажей.

В нижнем этаже хранились драгоценности и находились амбары с хлебом. Под ними — темные, сырые ямы, вроде той, из которой вчера вывели Лешка, и колодезь, куда обыкновенно спускали осужденных на голодную смерть. Следующий этаж весь был наполнен камнями, необходимыми для защиты. Здесь также стояли бочки со смолою, которую зажигали и выливали на осаждающих. Этажом выше обыкновенно во время осады помещались стрелки, метавшие камни и стрелы сквозь пробитые с этой целью в стене бойницы отверстия. Около стен лежали целые кучи досок, бревен, камней и связки лучин. В подземелье, кроме колодца, помещались еще громадные печи для того, чтобы во время осады вода и хлеб были всегда под рукою. В те времена осада никогда не продолжалась особенно долго, что вполне успокаивало Хвоста. Большей частью нападения совершались стремительно, и враги, захватив в случае удачи все, что можно было с собой унести, возвращались к себе обратно.

Хвост все осмотрел. Во время осмотра он не сказал ни одного слова.

"Не сумеют они победить меня здесь, эти собачьи сыны", — думал он про себя, возвращаясь домой.

Князь снова лег на скамью.

Ночь наступила, никто ниоткуда не приезжал, ни одной новой вести. В окрестности полная тишина. Погода была светлая, воздух чистый, озеро, точно зеркало, даже лес вдали легко можно было рассмотреть. Часовые прохаживались взад и вперед по стенам.

Среди такого покоя одно лишь тревожило князя: собаки, взобравшись на насыпи, садились там и поднимали ужасный вой. Князь велел их прогнать оттуда, бить, но и тем не заставил их замолчать. Едва успевали прогнать их с одного места, как они моментально появлялись на другом; когда же их заперли в сарай, они начали выть еще ужаснее. Вою собак аккомпанировали вороны на башне. Целые стаи их кружились около столба, каркая во все горло.

После полуночи — все уже спали, кроме часовых — около моста раздались шаги. Кто-то начал стучаться в ворота. Ему отворили и провели в избу. Это был старик Лисун, княжеский пастух, который, дрожа от страха, произносил какие-то бессвязные, никому не понятные слова. Князь и княгиня были в опочивальне; люди не смели их беспокоить, и волей-неволей пришлось ждать до утра. Князь после дневной работы и простого, но всегда обильного ужина спал крепчайшим сном; да, впрочем, хотя бы и вздумали разбудить его, то вряд ли добились бы путного слова, до такой степени он к вечеру напивался. Всем были известны привычки сурового властелина: до полного вытрезвления Хвост мало что понимал; только приказывал вешать да убивать.

Лишь утром на следующий день князь проснулся. Смерда с пастухом дожидались у порога. Лисун припал к ногам князя.

— Князь ты наш милостивый, — проговорил он, — случилось несчастье. Прислал ты ко мне Хадона, чтобы дать ему лошадь. Едва успел он подойти к табуну, как напали на него, кто их знает, какие-то кметы, следившие за ним издалека, и схватили его; схватили, да как пошли беднягу трясти, чтобы, значит, узнать, нет ли при нем чего потайного, так и нашли у него золотой перстень. А там связали, да и в лес повели. Он, правда, успел-таки крикнуть мне: дескать, беги скорее к князю и расскажи, что случилось. Уж и просил же он их, угрожал даже, так куда, не хотели и слушать! Надо быть, те, что его поймали, знали доподлинно, кем и куда он был послан.

Князь так и взбесился. Замахнувшись на несчастного Лисуна, он, наверное, убил бы его на месте, если бы тот не упал на землю. Хвост проклинал все и всех. Брунгильда, не знала, как и унять супруга. Крик, шум, руготня ходуном ходили в избе.

Хвост хотел сейчас же послать людей, чтоб отнять Хадона у кметов, но, на несчастье, кто именно были нападавшие и куда повели пленника, Лисун не сумел объяснить. Впрочем, теперь и не время было людей высылать. Поимка Хадона ясно доказывала, что кметам заранее стала известна цель его посланства; к тому же они, как видно, совсем решились открыто вести борьбу с князем, иначе едва ли отважились бы задержать его верного слугу. Но все-таки смерды отправились во все стороны разыскивать под рукою Хадона и, кстати, насобирать людей для защиты замка.

До полудня никто не показывался, с башни тоже ничего не было видно подозрительного, князь несколько успокоился. Княгиня раздумывала. Она дожидалась возвращения людей, отвозивших Лешка, да кроме того Мухи, которому поручила пригласить к князю двух его дядей — Мстивоя и Забоя. Однако до самой ночи так никто и не возвратился.

Во время переезда слепой Лешек так же упорно молчал, как и в светлице княгини: он почти был уверен, что его провожатым приказано было завести его куда-нибудь в лес и убить. Словам Брунгильды Лешек не придавал никакого значения. Только тогда он начал себя бодрее чувствовать, когда очутился в отцовском доме, когда до его ушей долетели звуки давно не слышанного им рога и хорошо знакомого голоса старика, стоящего у ворот. Увидев несчастного Лешка, все домашние бросились к нему с криком, оглашая воздух радостными, но в то же время и печальными возгласами. Они на руках понесли его к старику-отцу.

Милош ничего не знал о происшедшем в замке. Он лежал на постели, когда в избу вносили слепого. На шум у дверей он встал с постели, медведь, лежавший у ног его, заворчал, мать выбежала из соседней избы. Старуха первая бросилась сыну на шею, обнимая и покрывая всего поцелуями. Милош присел: он никак не мор сообразить, что случилось, не сон ли все это?

Когда, наконец, родители увидели своего сына так жестоко изуродованным, хотя уж и то можно было считать за счастье, что удалось ему вырваться из кровожадных рук князя, ими овладел ужасный гнев с примесью самого безграничного отчаяния. Они проклинали князя, обливая слезами несчастного Лешка, которого усадили на землю на разостланной шкуре. Старый медведь подошел к нему, начал лизать ему ноги и, как собака, ласкаться к давно не виданному им господину.

Долго в избе раздавались стоны и плач.

Наконец обратились к Лешку с расспросами.

— Что же я вам скажу, — ответил Лешек. — Знаю я очень немного; помню одно только то мгновение, как палач подошел ко мне с целью выколоть мне глаза, как ножом вылущил он сперва правый глаз, бросил его на землю и раздавил ногою! О, если бы мне хоть один глаз оставил. Но, нет, другому суждено было идти вслед за первым; я слышал, как он ударился о пол вместе с оторванным куском мяса. Теперь я полуживой слепец; остались у меня только две впадины для того, чтобы ручьями лить слезы о горькой своей судьбине!..

Отец и мать рыдали без удержу. Слепец продолжал:

— Бросили потом меня в какую-то сырую яму, на гнилую солому. Изредка подавали грязную, затхлую воду да немного гнилых сухарей. Удивляюсь, как я еще жив остался!.. Наконец, вчера услышал я над собою женский, хорошо мне знакомый голос, сладкозвучный и вместе с тем страшный, точно шипение змеи. Брунгильда пришла мне сказать, что несчастье мое произошло не по их вине, что никто не приказывал лишать меня зрения, что палач сам осмелился сделать это… Теперь они просят у вас прощения и хотят с вами мириться.

— Никогда! — глухим голосом произнес Милош. — Теперь, когда кметы им угрожают, когда мы оказываемся им нужны — теперь только вздумали они протянуть нам руку… Слишком поздно!.. Я не пойду заодно с кметами, но и не помирюсь с палачами моих сыновей!

Мать снова припала к своему детищу, прижимала его к груди, утешала, ласкала его… Отец тоже старался ободрить Лешка… Слугам приказано было оставить избу, закрыть ворота… Затем все утихло.

На следующий день дряхлая мать водила слепого сына под тень старых дубов, помнивших его детство… И горько плакали они вдвоем, вспоминая счастливое время…

Обычной чередой потянулись дни. На третье утро, с тех пор как вернулся Лешек, кто-то постучался в ворота, затем раздался звук рога, извещающий прибытие гостей. Милош по одному этому звуку догадался, что к нему прибыли его братья Мстивой и Забой.

Слуги побежали к воротам. Старик не ошибся: то действительно оказались родные братья его, в сопровождении сыновей и семейств.

Милош вышел к ним навстречу, ведя за собой ослепленного сына. Все молча перездоровались, после чего уселись отдохнуть под дубами. И Мстивой и Забой — оба насчитывали себе порядочное количество лет, но загорелые лица, железный склад тела и суровое выражение глаз свидетельствовали, что жизнь в них далеко еще не угасла…

— Милош, — обратился старший из братьев к хозяину, — мы прибыли к тебе за советом… Пепелек зовет нас к себе, хочет с нами мириться! Кметы угрожают ему нападением… Если мы нужны ему, то, по правде, и он нам необходим. Когда-то мы с ним воевали, теперь наступило время забыть раздоры, соединиться против общего всем нам врага. Он погибнет — и мы все погибнем!

— Да, — прибавил Забой, — долго мы совещались, наконец, остановились на том, что следует ехать к нему. Поддержав его, мы вместе с тем и себе поможем.

Милош угрожающе поднял вверх руку.

— Мне уж никто не поможет! — крикнул он. — Взгляните на моего сына! Убил одного, выколол другому глаза, чтоб дольше, знать, мучился!.. Нет, и не напоминайте про дружбу с этим чудовищем!.. Пусть пропадает он, я, все мы… Этим себе и поможем, а чтобы отправиться к нему лизать его ноги, нужно быть разве собаками… Да будь проклята эта гадина!..

Наступила мгновенная тишина. Мстивой смотрел в землю; Забой с участием, полными слез глазами, взглядывал на бедного Лешка.

— Коль скоро он нас приглашает, отказаться нельзя, — проговорил Мстивой, — так или иначе, а надо к нему отправиться, поедем! Посмотрим, что у него там творится.

— Что бы у него ни творилось, — возразил Милош, — поедете вы или нет, меня оставьте в покое!.. Я не пристану к кметам, я князь и не намерен якшаться с ними. Но с Пепелком не желаю встречаться! Случись я на расстоянии меча от него, он поплатился бы жизнью!..

Старик погрозил рукою по направлению к Гоплу.

После него никто не осмелился произнести ни одного слова. Мстивой и Забой подошли к Лешку и с участием рассматривали его.

Долго еще затем продолжалась под дубами тихая беседа. На следующий день рано утром оба брата отправились со своими людьми к князю.

Здесь долго уже нетерпеливо ожидали их приезда. Муха, вернувшись, передал, что они согласны видеться с князем, передал также и то, что они предполагали заехать за Милошем. Последнего, однако, мало надеялись видеть. Ночь наступила; расставили часовых — собаки по-прежнему подняли вой, вороны по-прежнему каркали. Брунгильда велела с башни следить, не подъезжают ли дядья к столбу.

Всем как-то было жутко: люди, животные чуяли близившуюся грозу. Все ласточки, покинув гнезда свои, разлетелись; долго они кружились вокруг домов, потом вокруг башни, наконец, собравшись все вместе, перелетели на другой берег озера. Лошади ржали, коровы ревели невыносимо. Ночь, однако, прошла спокойно, румяная заря оповестила наступающий день.

Княгиня с раннего утра суетилась по хозяйству, желая принять, как подобает, таких высоких гостей. Она сама насобирала зелени, варила пищу и приготовляла напитки; мясо жарилось на вертелах, из погребов то и дело носили бочонки с медом. Свежевали коз, наловили рыбы, напекли калачей и праздничных булок, чтоб всего было вдоволь.

Солнце уж было высоко, когда у опушки леса показались всадники, которых узнали в замке по седым бородам и по сопровождавшей их свите. Впереди ехали старики, за ними сыновья и родственники, а дальше слуги. Ни на ком не было видно праздничных одежд; казалось, это было сделано с целью, чтобы на случай чего выдать себя за кметов. У всех замечалось много оружия.

Они приближались не торопясь; увидя, что Хвостек сам вышел навстречу и с обнаженной головой стоял у моста, вновь прибывшие сошли с лошадей и пешком направились к князю. На крыльце ждала Брунгильда, бледная от волнения, в красивом, шитом золотом и серебром наряде. С необычайными помпой и почестями повел князь своих гостей в замок: все молчали; приезжие, видимо, были поражены — они не ожидали такого блестящего приема. Их ввели прямо в светлицу, где усадили за стол, приглашая отдохнуть, поесть и попить.

Хвостек, прервав молчание и помня советы жены, начал о том, что теперь на земле чудеса творятся, что злые духи опутывают людей, и последние становятся все хуже и хуже; затем перешел к тому, что кметы осмелились восстать против него, что собираются они на советы в лесах; в заключение просил у дядей помощи словом относительно того, как ему быть и что предпринять?

Мстивой долго молчал, наконец, первым заговорил:

— Что предпринять? Прежде не нуждались вы в нашем слове, а теперь уж не поздно ли? Как только кметы начали созывать вече, надо было отправиться к ним, позвать на сход старейших из них, расспросить, выслушать жалобы и, главное, не давать разгораться страстям.

Забой высказался в том же духе.

Хвост слушал, опустив голову; нахмурившись, он отвечал:

— Нет у нас такого обычая, чтобы господин торговался со своими слугами! Пусть будет, что будет, я же не способен на это!

Мстивой начал убеждать князя, что прежде чем решаться на что-нибудь, следует все хорошенько обдумать и взвесить; против течения плыть не приходится, и если дело дойдет до открытой войны — на стороне кметов окажутся численность и силы ужасные.

По очереди говорили и младшие родственники, без исключения, впрочем, вторившие Мстивою; все советовали жить в дружбе с кметами, мирно, согласно, не раздражая их.

Князь взглянул на свою жену; она незаметно пожала плечами, и оба молчали; советы не пришлись им по вкусу. Вместо ответа они усердно начали предлагать гостям еду и питье. Разговор перешел на охоту, на разные посторонние дела, события. Но Мстивой скоро вернулся к оставленному предмету.

— Коли просили нашего слова, — начал он, — следует и выслушать до конца. Вы слишком сурово обращались с людьми, немало пролили крови; по вашей вине мы тоже терпели, но до сих пор не жаловались. Не как князей, а как самую подлую чернь, смерды давили нас, брали все, что ни вздумается, мучили нас, как и сколько им было угодно. Если они не боялись поступать так с роднёю князя, то что же могли другие от них ожидать! Смерды резали, грабили кметов; отнимали у них стада, табуны, женщин насиловали. После этого удивительно ли, что они начинают помышлять о том, как бы избавиться от подобных зол?

Хвостек с княгиней упорно молчали. Последняя оставила вскоре избу и долго не возвращалась. Князь слушал, не отвечая ни слова. Он до крови искусал себе губы и нервно пощипывал бороду.

— Что сделано — сделано, того не воротишь, и это уж мое дело, — сказал он, выждав удобный момент. — А теперь я вас об одном спрашиваю. В случае, если дело дойдет до открытой борьбы — к какой стороне вы пристанете — будете за меня или против?

Мстивой и Забой обменялись взглядами. Казалось, каждый из них желал предоставить другому ответить на этот вопрос. Хвост переводил глаза с одного на другого. Наконец, Мстивой проговорил первый:

— Ни с тобою, ни против тебя мы не будем сражаться. С кметами на свой род нападать не приходится потому, что все же свою кровь, какая бы она ни была, мы умеем ценить, а с тобою тоже соединиться не можем, потому что ведь нам жизнь и мила, и дорога. Да мы и помочь вам не в состоянии. Мы как сидели, так и будем сидеть по домам — какое нам дело до ваших ссор?

— Конечно, — ворчал Хвост, — конечно, умные речи!.. Меня сменят, а на мое место посадят кого-нибудь из вас! — и язвительно захохотал, поглядывая на дверь, у которой в это время показалась Брунгильда.

— Но вы ошибаетесь, — прибавил он, — меня не будет, и вас тоже не будет! Им понравится, верьте, волчья свобода, а тогда прогонят и вас. Увидите.

— Помогайте нам, идите с нами рука об руку, — прибавила Брунгильда.

— Мы не в состоянии этого сделать, — заметил Забой. — Милош, у которого одного сына вы убили, другому выкололи глаза, проклял бы нас; отрекся бы от своих братьев…

— Да, да! — повторили остальные все в один голос. — Ни с вами, ни против вас!

Князь посмотрел на жену и не отвечал.

Старый мед оказал свое действие: гости начали говорить все смелей и смелей, молодые парни и те стали жаловаться на свою судьбу.

Хвостек, на которого жена беспрестанно кидала взгляды, как бы с помощью их управляя мужем, ничего не ответил… Он только мотал головою, водил плечами и просил всех угощаться усерднее.

Пир был в самом разгаре, когда Брунгильда, заметив, что кубки пустуют, вышла из избы. Вскоре она вернулась; за нею служанка несла большой горшок с золотистым вином, который, по указанию Брунгильды, и поставила на самой середине стола. Брунгильда объяснила, что мед этот был ею в то время еще приготовлен, когда у них родился первый ребенок, причем уверяла, что лучшего невозможно нигде найти. Приглашая попробовать, она начала разливать его в кубки. Среди общей суматохи княгиня себе и мужу налила мед из другого горшка. Гости не заметили этого, пили, хвалили мед, вкус его и прелестный запах.

Хвостек молчал. Старики начинали было уже думать, что им удалось уломать его. Княгиня все подливала мед.

Заходящее солнце глянуло в окна.

— Эх, — сказал Мстивой, поставив свой кубок на стол, — будет с меня! Старый мед жжет мою внутренность, а голова у меня слабая; вообще я предпочитаю воду.

— И я тоже, — прибавил Забой. — Мало того, что жжет, но я так напился, что, право, совестно, так и воротит всю внутренность!

В эту минуту один из молодых гостей, шатаясь, привстал; бледный, как полотно, он схватился за грудь и крикнул:

— Измена! Это не мед, это яд! Яд! Мед так не жжет. Мы отравлены!..

За ним и все поднялись со своих мест, хватаясь за оружие; старик Мстивой хотел тоже встать, схватился за стол, но тотчас же со стоном свалился на землю. Забой посмотрел на Хвостка. Кровожадный изверг оскалил зубы, глаза его блестели дикою радостью. Гости один за другим падали на пол. Ужасные муки терзали несчастных. Князь и Брунгильда сидели спокойно и молча смотрели на страшное зрелище. Хвост только недоверчиво покачивал головою.

— Таков конец вашего царствования! — крикнул он, наконец, покатываясь со смеху. — Не хотелось вам встать за меня, вздумалось лучше быть заодно с кметами! Погибайте же тут! Кметы, желавшие посадить вас на мое место, пусть-ка теперь сажают трупы! Ни один из вас живым не выйдет отсюда! Княгиня умеет приготовлять славный мед! Издыхайте, несчастные!

Мстивой и Забой не проронили уже более ни единого слова. Стыдно им было жаловаться. Старший наклонил голову, стиснул зубы, посмотрел на своих сыновей, тихонько, едва слышно, вздохнул и закрыл глаза, а слезы так и катились по бледным щекам. Молодые люди прижались один к другому, обвивая друг друга руками… И им стыдно было стонать и жаловаться: старики и те молча выносили страдания. В избе раздавался тяжелый храп умирающих, головы которых при падении ударялись со стуком о деревянный пол… Сперва начала умирать молодежь; затем Мстивой упал навзничь, с пеною у рта… У ног его лежал его сын; другой сын еще боролся со смертью, но скоро и тот скончался. Забой обеими руками держался за стол; ужасная боль в груди томила несчастного; он неистово метался по сторонам… Наконец, и он мгновенно, как от удара грома, свалился на пол вместе со скамьей. Один за другим умирали несчастные гости князя, он же спокойно смотрел на происходившее.

Вдруг лицо его как-то осунулось, ужас отразился в глазах: он испугался собственного деяния и, как бы ища поддержки, взглянул на Брунгильду, которая с невозмутимым спокойствием прибирала со стола кубки, передавая их улыбающейся служанке.

Потом Брунгильда открыла окно и позвала людей.

Смерда вошел в избу, но, взглянув на пол, усеянный трупами, побледнел и затрясся…

Князь, указывая ему на умерших, сказал:

— С глаз убрать! Побольше людей, да сложить их в кучу! Костра не надо… Просто закопать в землю!

Смерда не двигался с места. Князь повторил свое приказание, прибавив:

— Вынести прочь эту падаль! Скорее! Что же ты так вытаращил глаза? Вытащить за ноги и зарыть над озером… Да яму сделать поглубже, чтоб собакам не вздумалось вырыть… Еще пожалуй, отравятся!.. Собак-то ведь жалко!..

Ночь наступила, когда из светлицы таскали за ноги тела несчастных стариков и едва развившихся их детей… Пьяные слуги сперва подшучивали над жертвами княгини, потом бросились срывать с них одежды, ставшие им добычею. Там и сям поднималась драка из-за лучше одетого трупа. Отовсюду сбегались люди посмотреть на покойников и помочь слугам. Тем временем другие вязали оставшихся еще на свободе слуг умерщвленных и запирали их в сарай под замок.

Старикам-князьям подобали костер и могила, но Хвост не хотел жечь тела, а о тризне и не подумал. Да и времени у него не было думать об этом. Их просто-напросто закопали в землю, как животных, чтобы сгнили в земле и служили пищею для червей, — а это в те времена считалось великим позором.

Внезапно, как раз когда слуги так бессердечно влачили по двору тела жертв княжеской злобы, со стороны леса, несмотря на совершенно чистое небо, поднялся ветер и с сильным порывом пронесся над замком…

Хвост вздрогнул… Испуганными глазами обвел он окрестности, затем торопливо вошел в избу… Здесь он бросился на скамью, все еще под влиянием безотчетного страха.

Брунгильда стояла у стола и мыла себе руки… Во взгляде, которым она посмотрела на мужа, ясно читалась жалость, близко граничащая с презрением.

 

XVII

Между тем, пока слуги, исполняя приказание князя, очищали двор и сглаживали следы происшедшего, Жула, староста Мстивоя, предвидя, что и его ожидает плачевная участь, припал к земле, осторожно прополз к кустам, росшим у самой стены, спрятался в них и никем не замеченный взобрался на стену; потом, соскочив с нее, он бросился в озеро с целью переплыть на другой берег. Слуги, занятые своим делом, не обратили внимания на это бегство, не слышали даже всплеска воды… Караулившие на башне оказались бдительнее: они начали стрелять по плывшему Жуле, подняли крик; но пока собирали погоню, Жула успел добраться до противоположного берега и там, заметив пасшихся лошадей, вскочил на одну из них и быстро помчался по направлению к лесу…

Пастухи, которым принадлежала лошадь, уведенная Жулой, бросились было за ним вдогонку, но скоро отстали. Ногами и руками понукал всадник испуганное неожиданностью животное; как шальное, скакало оно, невзирая ни на какие препятствия, и убавило шаг, только когда очутилось в лесу… Здесь всякие розыски оказывались напрасными…

Жула направился прямо к Милошу, он хотел спасти хотя бы одного из погибшей семьи… Нетрудно было предположить, что Пепелек, освободивший ослепленного Лешка единственно для того, чтоб привлечь отшатнувшуюся родню снова на свою сторону, не оставит и Милоша в покое…

По пути беглецу встретилось несколько кметов, которые с удивлением провожали его глазами… Жула, не останавливаясь, успел лишь сказать им:

— Все Лешки погибли — отравлены… Один Милош со слепым своим сыном остались в живых!

С быстротою молнии облетела печальная новость эта все уголки, где скрывались кметы…

Жула между тем скакал без устали… При первой возможности он бросил свою уставшую лошадь, переменил ее на другую и снова помчался вперед.

В дубовой роще, окружавшей жилище Милоша, сидела старуха-мать со своим сыном, несчастным Лешком, которого она, как ребенка, забавляла рассказами. Немного в стороне отдыхал Слован; он нарочно был приглашен, чтобы песнями развлекать бедного страдальца. Милош находился тут же; он, как всегда, подперши руками седую голову, думал невеселую думу… Вдруг у ворот раздался стук и зов чей-то. То появился Жула. Его сейчас же встретили, узнав в нем старосту Мстивоя. Он соскочил с лошади и с понурым видом приблизился к Милошу… С лица его капал пот, губы нервно дрожали; кинувшись старику в ноги и не будучи в состоянии произнести ни одного слова, он рыдал, как ребенок.

Милош было не признал его, и неудивительно: дорога и сильное горе порядочно-таки изменили беднягу.

— Князь, господин наш, — так начал Жула, ломая руки, — ты один у нас и остался только… Не хотели слушаться твоих добрых советов наши милостивые князья, вот и погибли… Хвост со своей немкою отравили их на пиру в собственном доме, отравили своих гостей!..

Милош встал с земли, но, обессиленный выслушанным известием, снова на нее опустился; Жула продолжал:

— Едва и я успел жизнь спасти, чтобы придти рассказать вам об этом… Уходите скорее отсюда!.. Сначала-то приняли нас у князя любезно; Хвост сам вышел навстречу… Все уселись у стола, хозяева угощали, еда и питье длились долго… Только встать-то из-за стола никому не было суждено; все как сидели, так и свалились на пол… Как собак закопали их в землю, костра даже пожалели… Только псы одни и повыли… Потом повязали наших людей… Сам я не знаю, как удалось мне уйти оттуда!.. Теперь, когда стали ясны намерения князя, видно, что он и на вас, милостивец, нападение задумывает… Нужно бегством спасаться!..

— О, братья мои, о, род мой, несчастный! — воскликнул Милош. — До чего же дошло, наконец. Гибель от руки сродника!.. Куда и зачем мне бежать? Захочет убить — отыщет всюду…

Эти слова услышали Лешек и мать, сидящая возле него. Оба они начали горько плакать, предчувствуя бедствия… Слуги, узнав обо всем, тоже подняли невообразимый крик. Один Милош угрюмо молчал.

— Судьбы не обойдешь! — проговорил он наконец.

В эту минуту взгляд старика упал на сына: жаль ему стало страдальца, и в душе он проклял его палачей. На зов Милоша начали собираться со всех сторон люди. Мать, взяв за руку своего сына, подвела его к отцу. Все засуетилось, забегало…

— Приготовьте лошадей, — приказал старик, — я сам выеду… Лешек с матерью и слугами поселятся на время в лесу, там, где пасека… я же поеду дальше! Поднимать на своих руку! Родную кровь проливать! О, судьба, горькая судьба!..

Между тем Жуле, изнемогавшему от голода и усталости, принесли хлеба и пива. Старый Милош, столько лет пролежавший в бездействии, казалось, вспомнил былые годы. Откуда-то у него снова явилась прежняя сила. Он поднялся с постели, выпрямился во весь рост и велел подать себе меч, лук и стрелы.

Из конюшен выводили лошадей, люди приготовлялись в дорогу, Милош отдавал приказания, суетился — жизнь закипела в дубовой роще.

Сборы быстро окончились. Лешек уехал в сопровождении старухи-матери и двух парней. Милош выступил во главе десяти всадников. Всеми забытый, Слован поднялся тоже с места, велев вожаку-ребенку вести себя, куда глаза глядят, к добрым людям.

Никто не знал, куда направился князь. С ним был и Жула. Еще недавно убитый горем, почти расслабленный, старый Милош вдруг изменился: он так же бодро сидел на коне, как в далекие дни своей молодости. Видно, несчастье придало ему сил.

На ночь всадники приютились в лесу. Здесь они раскинули ставку. Милош, распорядившись зажечь огни, лег отдохнуть в шалаше, наскоро собранном из ветвей и сухих прутьев; спать он, однако, не мог. Всю ночь напролет терзали его тяжелые думы, и с рассветом он первый был на ногах. По данному им сигналу тронулись в путь. Второй день, как и первый, все ехали молча: старик молчал, не смели говорить и другие… Жула, наконец, догадался, что Милош держал путь на Ледницу.

Вдали уже виднелось озеро, когда всадники встретили нескольких кметов. Попавшиеся им навстречу были с ног до головы вооружены. Узнав Милоша, один из них, Стибор, подошел к нему.

— Ты с нами, князь? — спросил Стибор.

— Я… с местью, не с вами, — угрюмо ответил Милош. — Где месть — там и я!

— Мы тоже идем мстить Хвостеку, — начал Стибор. — Кметы собираются на Леднице… Будь нашим вождем, князь милостивый.

— Вождем вашим я быть не могу и не буду, — ответил Милош, — разве рукою! Как князю, мне с вами заодно стоять не приходится… Да и в голове у меня месть лишь одна!

Сказав это, Милош оставил Стибора и двинулся к озеру. Кметы шли следом. На воде виднелись лодки, заполненные переправлявшимися на остров. Лошади остались на берегу под присмотром слуг.

Милош и Жула вошли в хижину рыбака, чтоб потребовать лодок, но все рыбаки были заняты перевозом и волей-неволей пришлось подождать. Милош сел на землю. Кметы окружили его, но он на них не смотрел.

Кметы шумели, спорили, жаловались. Старший Мышко, с обвязанной шеей, как видно, в среде своих играл главную роль.

Все собрались сюда с целью выслушать совет старого Визуна. К тому же на Леднице безопаснее было рассуждать о деле, нежели на городище, где каждую минуту следовало опасаться внезапного нападения. Поодаль стоял Бумир со своими сторонниками. Ни для кого не было тайною, что Бумир всегда был готов поддерживать Хвостека. Когда Стибор и Мышко отошли от князя, не желавшего говорить с ними, к нему подошел Бумир.

— Ты, князь, — проговорил он почти шепотом, — наверное, не думаешь соединиться с этими кметами… Что может быть у тебя с ними общего? Я служу своему господину и роду Лешков, к которому сам принадлежу.

Милош взглянул на Бумира.

— Если ты заодно с этим убийцею, что живет над Гоплом, уходи прочь от меня!

Он сделал рукою повелительный жест. Бумир несколько отступил, затем продолжал:

— Ты, князь… Тебе бы тоже следовало защищать своего племянника… Ты возразишь мне, пожалуй, что он велел убить твоего сына? Ну да, положим; так что ж из этого? Ведь твои сыновья восстали против него, стали для него опасными людьми!.. Заяц и тот защищается, когда собаки на него нападут… Князь умертвил Мстивоя и Забоя, — но ведь они ему в глаза сказали, что жить в ладах с ним не желают. А где найдешь ты человека, который был бы себе врагом?

Милош молчал; Бумир снова начал:

— Что ж выйдет из того, что они собираются и подстрекают друг друга вооружиться против князя? Ничего они не сумеют сделать, только голов лишатся… Князь обратится к немцам, те придут и уничтожат нас, а землю нашу разорят вконец.

Долго еще говорил Бумир; Милош в ответ хоть бы слово! Заметив, что к берегу причалила освободившаяся лодка, он кликнул Жулу и вместе с ним вошел в нее; усталый рыбак ни за что не соглашался сейчас же перевезти их на остров. Тогда Жула сам схватил весло и отвалил от берега. Когда они приблизились к острову, глазам их представилось необыкновенное зрелище: целые толпы кметов, точно на вечевом собрании, галдели, бегали, суетились, поднимая крик, по временам доходящий до брани. Старик Милош вышел на берег и молча, ни с кем не здороваясь, ни на кого не обращая внимания, прямо направился к месту, где стоял Визун, окруженный жупанами, владыками, кметами…

Не проронив ни одного слова, князь сел среди них на большом камне. Несколько дальше занял место только что прибывший со своими приверженцами Бумир.

Старый Визун, опираясь обеими руками на палку, прислушивался ко всему, что вокруг него говорили. Мышки кричали громче всех. При появлении Милоша все на него взглянули, слегка посторонились, но, впрочем, особенного внимания не обратили.

Старший Мышко с обвязанной шеей говорил:

— Довольно! Будет уж с нас убийств — последствий немецкого господства! Хвостек сидит в замке, но не он правит, а эта баба-яга, которая подготовляет яд и измены. Не нужно нам ни его, ни его сыновей, никого из их рода! Достаточно напились они нашей крови!

— Пусть они пропадают! — кричали другие. — Нам их не нужно! Глаза всех устремились в сторону Бумира, который весь побледнел, но не отступил ни на шаг.

Милош слушал, опустив голову в землю.

— Чего это вы вытаращили на меня глазища? — воскликнул Бумир после минутного молчания. — Я вас не боюсь… Вы точно корова, которая громко мычит, а молока не дает. Хвостек и немка не так-то легко отдадутся вам в руки! Начнете войну, они призовут немцев, разорят вас, вот вам и будет выигрыш!

Бумир зло засмеялся.

— Саксонцы живут неблизко! — коротко пробурчал Милош.

— Да! Но башня крепка, замок обведен частоколом, насыпи твердые, в озере воды довольно, — возразил Бумир, — у князя дружина и большая, и смелая! Хотя бы пришлось целый год дожидаться саксонцев — с голода не умрут… Не взять вам Хвостека, нет!.. Впрочем, хотя бы и удалось его захватить, что ж из этого? У него есть два сына, живущие в немецкой стране! Как приедут они да покажут вам, что значит воевать, тогда и узнаете! Слушающие начали шуметь.

— Зачем ты сюда пришел? — крикнул Мышко Бумиру, приближаясь к нему. — Отправляйся в замок лизать там ноги, как собака… Здесь ты не нужен.

— Напротив, — возразил Бумир, — коли умом вы обижены, надобно же кому-нибудь вас надоумить!..

— Прочь его, прочь! — раздались голоса в толпе. Бумир не трогался с места.

— Не уйду! — отвечал он. — Кричите, хоть глотки порвите. Я здесь так же могу быть, как и вы.

Стибор обернулся к нему спиною… Другие угрожали ему кулаками.

— Бумир, пожалуй что, и не так глуп, как кажется, — заметил кто-то в защиту его. — Замок крепкий, а мы почти бессильны.

— Зато нас много! — заметил другой.

— Много, да нет головы, — прибавил Бумир. — Ваше дело толковать о свободе на вечевых собраниях, но уж никак не брать приступом княжеские столбы. Вы — земледельцы, плуг — ваше дело, да иногда охота на дикого зверя, волка или медведя! Брать каменные стены!.. Да пока вы надумаетесь завладеть ими, вы сто раз раньше между собою передеретесь!

Визун до сих пор не вмешивался; прислушиваясь внимательно к каждому слову, он поглядывал на Милоша, сидящего с понурой головою, на Бумира и на беспокойных Мышков.

Старший Мышко подошел к Визуну и, взяв его за руку, слегка отвел в сторону.

— Перейдем куда-нибудь на другое место, — сказал он, — чтоб нам не мешал этот княжеский прихвостень!

Мышки целой гурьбою тронулись за своим старшим, Визун же остался на месте.

— Пусть каждый говорит, что у него на сердце, — сказал он, — на вече и на совете все можно говорить. А на чем старшие порешат, то и будет обязательно для всех!

Все остались на прежних местах. Когда водворилась тишина, Милош проговорил:

— Первым делом, коль скоро хотите войны, вам необходим воевода… без него ведь не сделаете ни шагу. Изберите себе вождя!

Некоторым из собравшихся показалось, что Милош этими словами намекал на себя.

— Лешка нам не надо!.. Никого из Лешек! — послышались крики. — Кмета!

— Да избирайте кого хотите, хотя бы лошадь или быка! — рассердился Милош. — Но знайте, что нужно же выбрать кого-нибудь, иначе разгонят вас, как стадо овец! Не угодили Лешки, ищите других! В улье без царицы, среди людей без короля порядка не будет!

Все замолчали.

— Пока еще вождь нам не нужен, — сказал кто-то, — можем и подождать.

— Но в борьбе вам одним не справиться, — продолжал Ми-лош. — Воевод, тысяцких, сотников набирайте — это первое дело!

Снова воцарилась тишина. Старшие переглядывались друг с другом, указывая глазами на Мышков. Мышко с повязанной шеей стоял, понурив голову.

— Ты да твои должны управлять нами, — сказал кто-то, обращаясь к старшему Мышку. — Вас несколько человек не боялось деспоту в пасть залезть, не побоитесь и нас на него повести.

— Мышко! Мышко, — поддержали другие. — Пусть Мышко будет нам предводителем, мы согласны. Созвать людей, и пусть ведет нас на замок!

— Согласен, — сказал старший Мышко, — я готов стать во главе, но я требую повиновения!

— Будем повиноваться! — раздались голоса отовсюду.

Только Бумир и его слуги молчали. Заметив, что здесь уж им нечего более делать, они отошли в сторону.

Все обратились к Визуну, ожидая от него последнего слова, но он нахмурился: видно было, что настроение умов в данный момент ему не по сердцу. Когда окончательно состоялось избрание в воеводы Мышков, они собрались в одну кучку и о чем-то между собою шептались.

После короткого совещания Мышки снова присоединились к толпе, из которой некоторые кметы обратились к Визуну с требованием, чтоб велел дать из храма станицы, обыкновенно предшествовавшие войску, идущему на войну, в мирное же время хранившиеся большей частью в храмах. Станицы — это были старинные изображения богов и военных эмблем, приделанных к длинным шестам. Когда их трогали с места, это было знаком, что собираются воевать.

Визун взглянул вопросительно на нового воеводу. Мышко, покачав отрицательно головою, сказал:

— На это времени еще хватит; я сам зайду за станицами… у меня есть своя причина, почему я теперь их брать не хочу!

Затем, искоса поглядев на Милоша и обращаясь к Визуну, он продолжал:

— Это их кровь, — и указал рукою на князя, — я ей не доверяю… Не хочу ни совещаться с ним, ни говорить при нем о чем бы то ни было. Вынеси я теперь станицы и объяви войну, они сейчас же начнут приготовляться к защите, сзывая людей на помощь. Пока разумнее будет скрыть окончательное решение, а тем временем успеем собрать народ без шума и крика. Хвостек подумает, что мы, испугавшись, притихли… Быть может, нам удастся его поймать и не осаждая замка. Долго он в нем не высидит, через несколько дней отправится на охоту, мы же будем его сторожить прилежно и, авось, убьем где-нибудь в лесу… Ну, а не выгорит — тогда уж придется брать замок приступом.

Мышко не без хитрости улыбнулся; он выразительно посмотрел на Визуна, который головою дал знак согласия.

— Бумир со своими приверженцами прямо отсюда направится к князю с докладом о всем здесь происходившем… Итак, разойдемся спокойно!..

Вследствие такого решения, сообщенного старшинам, последние тотчас же оставили остров.

Старый Милош не уходил. Он встал со своего места и подошел к вновь избранному вождю.

— Я ни о чем не стану тебя расспрашивать, — сказал он Мышко, — знаю, что ты все равно скроешь от меня правду; ты мне не доверяешь, и я это знаю! Одно лишь скажу тебе: отсюда я никуда не уйду; разве домой! Не приходится мне ни с ним воевать, ни с вами соединяться… Зато, одержи вы победу, я первый порадуюсь этому! Стар я, Лешек мой слеп… Наше желание: спокойно проживать до конца наших дней!

Сказав это, Милош уединился в глубь леса, сторонясь незнакомых людей.

Мышко собрал свою дружину.

— До времени все по домам! — приказал он. — Вокруг замка, в лесу, расставить часовых. На горах приготовить костры, чтобы, по данному знаку, сейчас же можно было бы их зажечь. Запылают они, ну, тогда все, что живо, должно бежать к берегу Гопла, в окрестности замка. До тех же пор, впредь до особого приказания, сидеть смирно! Пусть Хвост ничего не подозревает!

Все разошлись в разные стороны.

Бумир, желавший узнать, на чем порешили кметы, сунулся было туда и сюда, но никто не удовлетворил его любопытства. Тогда, рассудив, что если станицы остались в храме, следовательно, война не объявлена, и кметы, по всей вероятности, струсившие, в своих заключениях ни к чему не пришли; он спокойно отправился к Хвостеку.

Замок был наготове встретить нападение неприятеля: часовые виднелись всюду; их можно было встретить на каждом шагу. Как только Бумир подъехал, его сейчас же впустили; сама княгиня вышла ему навстречу, она казалась взволнованной.

— Какие новости?… С чем являешься? — спросила она.

Бумир вздохнул.

— Милостивая княгиня, — проговорил он, — пока опасного ничего нет… На Леднице собрались было старшины, явился и князь Милош; толковать о войне, толковали, да, по-видимому, столковаться-то не могли!.. Сил, знать, мало у них!.. Избрали себе воеводами Мышков, а те и струсили.

Княгиня обрадовалась и всплеснула руками.

— Не может быть! — воскликнула она.

— Истинную правду тебе докладываю, милостивая княгиня, — уверял Бумир. — Накричались вдоволь, разошлись по домам и теперь, полагать должно, все снова будет по-прежнему…

Лицо княгини прояснилось. Она просила гостя минуточку обождать, а сама пошла к мужу разбудить его и сообщить такую приятную новость. Вскоре показался и князь из опочивальни, протирая себе глаза руками.

Бумир поклонился ему и начал рассказывать, как все происходило на острове… Князь слушал, зевая. Потом, потрепав по плечу Бумира, он произнес:

— Всех этих Мышков я живо переловлю, и тогда тишина настанет. Знаю я их — крикуны, а чуть дела коснется, ни на что не способны! Выпьем-ка лучше, — прибавил он, приглашая Бумира усесться за стол.

Отказаться не представлялось возможности. Хотя Бумир и уверен был, что с ним ничего не случится, но когда принесли мед, ему нехотя вспомнилось недавнее угощение, и дрожь пробежала по его телу.

Он начал усердно кланяться в пояс князю, уверяя, что слуги преданнее его трудно сыскать. Хвост заставил Бумира передать все подробности бывшего на острове сборища; по несколько раз переспрашивал имена главных лиц, словно желал их запомнить навсегда. Бумир должен был до поздней ночи пить и рассказывать.

 

XVIII

Время шло своим чередом, в замке все было спокойно. Князь рассылал ежедневно повсюду смердов и переодетых людей с целью узнать что-нибудь новое; но все возвращались с одним ответом: все спокойно, нигде о войне и не помышляют. Лето стояло жаркое; в иных местах начинали уж хлеб снимать, а потому на полях все чаще и чаще виднелись люди, вооруженные медными, железными и каменными серпами; другого оружия ни на ком не было видно.

Князю, наконец, надоело сидеть одному взаперти в замке, окруженном стенами и насыпью. Исправно он ел, пил, спал, зевал, изредка заходил к княгине; но стоило ему поглядеть из окна на синеющие вдали леса, как сейчас же в нем и зарождалось желание отправиться на охоту. Подобному желанию Брунгильда противилась всеми силами. Сначала он покорялся, теперь начинал уж ворчать.

Однажды утром князь приказал позвать Смерду.

— Поезжай, осмотри хорошенько леса, не увидишь ли где засады…

Смерда пропадал целый день. Вернувшись вечером и привезя с собою серну, убитую им по пути, он рассказал, что встретил в лесу кабана, медведя, волков; людей же ни разу не видел.

Княгине такое спокойствие после недавней бури казалось и страшным, и подозрительным; напротив, князь считал его совершенно естественным.

— Мне необходимо отправиться на охоту! — кричал он. — Я пропаду, если еще дольше останусь в бездействии… Не выдержу… Эта бесконечная спячка и плен — яд для меня…

Брунгильда, однако, не пускала князя на охоту; хитрая немка боялась засад и измены. Изо дня в день князь откладывал исполнение своего намерения. Княгиня подговорила людей устраивать всевозможные препятствия. Хвост проклинал, сердился, сильнее обыкновенного напивался пьян и все больше и больше терял терпение.

Наконец, он не выдержал: приказал Смерде непременно на следующий день приготовить все нужное для охоты и пораньше его разбудить. Едва вымолила у него княгиня, чтобы он согласился с собою взять большее против всегдашнего количество слуг и притом хорошо вооруженных.

Хвостек, хотя и носил крест на груди, в сущности оставался язычником, сохранившим еще многие предрассудки. Слуги знали об этом и заранее осматривали окрестности и дороги, чтобы, по возможности, устранить все, могущее чем-либо расстроить князя. Смерда нарочно распорядился, чтобы как раз в то время, когда князь выедет из ворот, ему навстречу попалась женщина с полными ведрами, так как это считалось хорошим предзнаменованием.

Прекрасное утро обещало такой же день. По небу скользили легкие облачка, прохладный ветер разгонял их и освежал воздух. Князь, выехав в поле из замка, направился к ближайшему лесу. Смерда уверил его, что зверей там тьма тьмущая. К тому же лес этот, в котором строго-настрого запрещено было пасти скот, был заповедный и нарочно оберегался для княжеских охот. Назывался он Глубь, и действительно дичи водилось в нем всегда великое множество, но чтоб добраться до настоящих мест, нужно было проехать значительное пространство.

Хвостек, давно уже не сидевший на лошади, не слыхавший лесного шороха и собачьего лая, заметно повеселел, когда почуял запах непроходимых дебрей. Он шпорил лошадь, чтобы добраться скорее до Глуби. После получасовой езды князь очутился на небольшой поляне, откуда рукой подать до излюбленной чащи.

Князь первый выехал на поляну, но сейчас же осадил лошадь и, нахмурившись, обратился к подскакавшему Смерде. Князь сердито указывал рукою вперед: там, на пне, сидела старуха, вся закутанная в большой платок; рядом с нею лежали кучи только что собранных трав. Разбирая их, она дребезжащим голосом мурлыкала себе под нос песню и, казалось, не замечала всадников. Встреча в лесу с такими старухами считалась признаком нехорошим и даже опасным.

По тогдашним понятиям леса, озера, реки, поля населены были таинственными созданиями, и большая часть злых духов преимущественно принимала на себя вид старых женщин. Мятелицы, ночницы, бабы-яги, стриги и прочие представлялись воображению обыкновенно в образе грязной, невзрачной старухи, как раз вроде той, что сидела теперь на поляне.

Князь их боялся, но также и Смерда был не из храбрых, тем более, что чем-нибудь раздражить такую старуху, значило навлечь на себя ее гнев и мщение. По ближайшем исследовании, однако, Смерда признал в сидящей Яруху. В замке все ее знали, так как она часто приносила княгине разные травы. Все считали ее могущественною, но вместе с тем полагали, что злою она не была. Князь не решался тронуться с места, и Смерда, слезши с лошади, волей-неволей принужден был сам подойти к старухе.

Яруха так о чем-то задумалась, что только тогда с испугом вскочила со своего места, когда Смерда к ней совсем приблизился.

Ей показалось, как она потом объясняла, что к ней злой дух подходил, признание, конечно, для Смерды не особенно лестное. Скороговоркой начала она что-то нашептывать, словно проклинала его, что его тоже совсем не обрадовало. Наконец, вся дрожа еще, но уже почти успокоившись, старуха уселась на старой колоде.

— Что ты, Яруха, здесь делаешь? — спросил Смерда.

— А разве ты слеп, негодный бродяга? — ощетинилась баба. — Делаю, что мне велено делать, собираю травы, вот что!.. А у тебя что там в бочонке болтается? А? Дай-ка хлебнуть, так и страх тебе мой прощу, а не то…

— В бочонке нет у меня ничего, кроме воды, — отвечал Смерда.

— Воды?… Есть что таскать с собою! — рассердилась старуха. — Из каждой речки можно с лягушечьей икрой вместе ее достать! Есть что носить!.. Глупый ты человек, вот что… Старый, а ум-то ребячий… Воду носить!..

Смерда начинал не на шутку трусить.

— А до моих занятий тебе все-таки дела нет, — начала снова Яруха. — Не твое это дело… Никакая трава тебе не поможет, ишь ты ведь рожа какая!.. Хоть раскакую девушке поднеси, хоть бы ты и дал траву, не подействует!.. Видишь, что здесь лежит: вот были-ца… лисье яйцо… Хорошие зелья…

— А худого нет ничего? — робким голосом заикнулся Смерда. — Князь ведь здесь, недалеко!.. Чтобы часом не повредить ему… с ним шутки-то плохи!..

Яруха опять испугалась и взглянула в сторону чащи.

— Князь, — повторила она, — а! Князь… а не велит он меня повесить?

— Чтобы ты ему только зла не сделала, смотри ж! — шепнул ей Смерда.

— Я? Ему? — баба испуганными глазами глядела на своего собеседника. — Я ведь нередко хожу к супруге его, княгине, пользуюсь ее милостью… и теперь вот для нее собираю травы… Если князь хочет, могу ему дать зелья на счастье… Чего же меня бояться? Яруху все знают…

Смерда воротился к ожидавшему в чаще князю.

— Это Яруха, милостивый князь, — сказал он. — Ведьма она, но своим зла не делает… она и княгине травы приносит… Даже, напротив, она может нам принести счастье, она многое знает!

Хвостек, которого эти слова успокоили, выехал на поляну. Он потихоньку подъехал к старухе, поглядывая на нее с недоверием. Яруха низким поклоном приветствовала князя и сейчас же поднялась с места, стараясь придать своему лицу веселое выражение, она тоже трусила князя. В свою очередь, Хвост не особенно доверял Ярухе.

— Не знаешь, какая нынче будет охота? — спросил князь.

— А где? — спросила Яруха в свою очередь.

— В Глуби.

Яруха покачала головою.

— В Глуби?… Милостивый князь, незачем тебе ездить туда…

— Почему?

— Там нехорошие звери ходят…

Она стала глазами считать спутников князя.

— Какие звери? — спросил последний.

— Там Мыши сидят, Мыши! — шепотом сказала Яруха. — Целая куча Мышей!..

Оглядываясь по сторонам, она хотела было приблизиться к князю, но тот запретил ей трогаться с места. Таинственные слова Ярухи напугали его. Хвост вопросительно посмотрел на Смерду, который крикнул старухе:

— Говори яснее!.. Яруха долго не отвечала.

— Да что яснее!.. — проговорила она наконец. — Когда я сказала мыши, так дело понятное!.. Мыши, мышата, мышки одно и тоже… А, впрочем, я ведь не знаю, как есть ничего не знаю…

Сказав это, она уселась и занялась переборкой трав.

Князь, Смерда и дружина стояли в каком-то оцепенении: страх овладел ими…

Ничем не прерываемая тишина царила вокруг… Маленький ветерок дул со стороны леса. Люди, привыкшие различать даже малейший шорох, слышали где-то вдали глухие голоса, как бы призывы.

Князь побледнел. Яруха сидела с опущенною на грудь головою, не обращая внимания на всадников…

Смерда подошел к ней.

— Что ж мышки-то делают там? — спросил он.

— Что делают?… Сидят у огня, дичь жарят, пьют мед, да поджидают кого-то!

Князь вздрогнул.

— Сколько их всех? — крикнул он. — Сколько?…

— Я считать не умею, — отвечала старуха, — а, пожалуй, что и кона, кона {Кона — шестьдесят.} наберется!..

Последние слова она почти прошептала… Смерда сосчитал бывших при князе людей… Всего набралось три десятка. Хвостек боялся подъехать к Ярухе…

— Спроси у нее… Пусть говорит все, что знает, нам, — сказал князь, обращаясь к Смерде. — А не захочет — веревку на шею и на дерево эту ведьму…

Хотя лица старухи не было видно, но, судя по дрожавшим рукам, она наверняка слышала эти слова.

Смерда обратился к ней:

— Говори все, что знаешь! — крикнул он.

— Я вам все сказала, — отвечала старуха упавшим голосом, — да ведь, если б не я, вы бы поехали в Глубь и попались бы… Они сидят там третьи сутки… А всех их много и все с оружием, но только там такая тишина, что в трех шагах и то их не слышно…

— Где сидят? — спросил князь.

— В Глуби, у самого болота, где ольхи растут, — объясняла старуха, — на правом берегу, и костер разложили…

— Расставили часовых?…

— Хотели меня поймать, да, видно, не смели… Несколько парней бродит в разных местах…

Долго еще продолжались расспросы. Князь не знал, на что решиться… Вдруг невдалеке послышался шорох… Слуги невольно вздрогнули, хватаясь за оружие… Яруха перепугалась и припала к земле. Князь оглянулся и тотчас же увидел мелькавших между деревьев всадников; он повернул лошадь. Смерда вскочил тоже в седло… С правой и с левой сторон раздались крики, ветви ломались… Легко было догадаться, что князя намеревались окружить… Хвост то бледнел, то краснел: он сам не знал, что предпринять…

Между тем крики усилились… Княжеские слуги сомкнулись вокруг своего властелина, готовясь к защите… В кустах показались головы, руки, оружие… Немыслимо было бежать… Отступать тоже не было никакой возможности… Смерде показалось, что в одном месте остался свободным еле заметный проход. Указав его князю рукою, он первый, стремглав, в него кинулся.

Лишь осажденные тронулись с места, целый град стрел засвистел в воздухе. Некоторые из них вонзились в колпак Хвостека… Смерде прострелили руку… Многие были ранены… Не обращая, однако, на это внимания, осажденные бросились в лес… За ними погнались кметы, но стрелы не могли причинить уходящим особенного вреда.

К счастью, навстречу еще никто не являлся… Смерда и слуги окружили князя, который, припав головой к шее лошади, скакал почти лежа… Удары сыпались за ударами… Сзади, слева и справа виднелись лица преследующих… Но вот уходящие радостно вскрикнули — лес становился реже, лошадям представлялся большой простор… Началась бешеная скачка.

Стрелы все еще сыпались, но Хвостек со своей дружиной успел опередить на большое расстояние кметов… Вскоре последние заметно отстали… Смерда и князь, оба хорошо знали лес: они прискакали к лугу… Смерда что-то шепнул князю на ухо, потом дал приказание дружине… Сейчас же раздались крики, слуги подняли невообразимый шум и бросились влево…

Смерда и князь между тем поскакали вправо… Поднятый крик заставил кметов броситься по следам дружины, а Хвостек тем временем забирался все глубже и глубже в лес… Вскоре шума погони не стало слышно… Князь и Смерда очутились в непроницаемой чаще, где множество опрокинутых ветром деревьев образовало нечто вроде высоких стен… Здесь они могли почитать себя уже вне опасности, но дрожащему от страха Хвостеку хотелось пробраться еще куда-нибудь дальше!.. Смерда не отставал от него…

Они подвигались вперед до тех пор, пока лошадь князя не спотыкнулась и не сломала ноги… Волей-неволей пришлось остановиться… Когда Смерда соскочил со своей лошади, измученное, усталое животное упало и околело. Таким образом, оба, князь и Смерда, остались без лошадей.

Они стояли теперь в самой густой части огромного леса, где скорее следовало ожидать встречи с медведем, нежели с человеком. Несмотря на знакомство с местностью, им решительно невозможно было узнать, где именно они находились, — куда завело их поспешное бегство. Князь повалился на землю; он в бешенстве рвал на себе одежду. Смерда стоял возле него с простреленной рукой, не в силах жаловаться князю, испуганный ожидающей их судьбою.

Оба долгое время молчали. Смерда прислушивался, не раздается ли где-нибудь человеческий голос; храп издыхающей лошади — и ни одного звука более. Смерда из боязни, чтобы и это не могло послужить к открытию их местопребывания, схватил веревку, набросил ее на шею животному и придушил его.

Отдохнув немного, беглецы стали осматриваться. Они предугадывали, в которой стороне находились озеро и княжеский столб, но чтобы к ним незаметно пробраться, необходимо было подождать наступления ночи. Для большей уверенности Хвостек и Смерда оставили место, где лошади пали, и забрались в еще более дикую глушь. Среди полусгнивших стволов деревьев они нашли закрытое отовсюду местечко, где и расположились.

День тянулся, казалось, особенно медленно. До вечера было еще далеко. В лесу раздавалось чириканье птиц. Беглецы сидели в своем углу, ожидая с каждой минутой, что рассыпавшиеся по лесу кметы внезапно откроют их. Вплоть до вечерней зари, однако, в лесу царствовала ничем не возмутимая тишина. Приободренный этим, Смерда, кое-как повязав руку, отправился искать тропинки или удобного прохода, по которому можно было бы незаметно пробраться домой. Сначала Хвостек боялся его отпустить, но, убедившись в необходимости исследовать путь, пока еще было видно, решился на время остаться один.

Было уже совершенно темно, когда Смерда вернулся и объявил своему господину, что теперь можно решиться покинуть их временное убежище.

— Мы, — сказал он, — в двух шагах от жилища небогатого кмета Кошычко… Он здесь владеет небольшим куском земли и леса, это спокойный человек… Тут же живет и сын его, по имени Пяст… Мы к нему можем зайти, тем более, что ни тебя, князь, ни меня он никогда и в глаза не видал… Не то придется с голоду помирать… Уж и так ослабел… потерял много крови…

Хвостек, наверное, остался бы весьма равнодушен к участи Смерды, если бы не сознавал, что последний ему еще нужен.

— В чужое жилище входить! Самому лезть в руки кмета! — воскликнул князь. — Да ты никак с ума спятил… Пойдем домой!

Смерда не смел прекословить, и они тронулись в путь. Слуга шел впереди, хотя и чрезвычайно медленно, останавливаясь почти на каждом шагу- Он до того изнемог, что несколько раз падал.

— Хижина всего в двух шагах, — осмелился он вторично заметить князю, — человек бедный всегда гостеприимен, ему и в голову не придет справляться об имени гостя. Взойдем, отдохнем…

Хвост был голоден и измучен; он еле тащился… Страх с одной, голод с другой стороны вели в нем ожесточенную борьбу. Наконец, физическая потребность одержала победу. Князь согласился просить у Пяста убежища.

У самой опушки леса стояла одинокая бедная хижина… В открытом окне виднелся огонек… На дворе блеяли овцы.

Князь остался в лесу, пока Смерда отправился просить разрешения переночевать в этой хижине… Хозяин сидел на крыльце, у ног его играл ребенок — сын его… Смерда с подвязанной рукой, с лицом, исцарапанным сучьями, приблизился к нему. Пяст поднялся навстречу нежданному гостю.

— Кмет добрый, — начал усталым голосом Смерда, — не откажи принять меня с товарищем в дом твой на короткое время… Мы тоже кметы, живем в Ополе, заблудились в лесу на охоте, второй день бродим, не можем выбраться… Вдобавок, падая с лошади, я сломал себе руку… Усталый товарищ мой невдалеке ожидает ответа… Позволь же нам отдохнуть…

Говоря это, Смерда зорко всматривался во все углы… Ни около хижины, ни внутри ее, по-видимому, никого не было… Глядя на незнакомца, Пясту казалось, словно он его где-то видел!

— Кто бы вы ни были, — проговорил он приветливо, — коль скоро во имя гостеприимства проситесь отдохнуть под моим кровом — отказать не могу. Идите за мною. Вы хорошо знаете, что у нас не отказывают и врагу.

— Мы не враги! — воскликнул Смерда. — Да как нам и быть врагами?

Старик повторил свое приглашение. Смерда вернулся за князем, который, опасаясь быть узнанным, снял со своего колпака и одежды все украшения, спрятал меч, а волосы опустил на лоб. Хвост следовал за Смердой, но весь дрожал, несмотря на принятые предосторожности. Пяст пригласил их в избу и предложил хлеба. Хозяйка между тем принесла пива и всего, что нашлось по хозяйству в будничный день.

Чтобы выдержать свою роль до конца, Смерда, по данному князем знаку, сел возле него на скамью. Перед тем как садиться за стол, Хвостек едва слышным голосом пробормотал что-то вроде приветствия и сейчас же прикрыл лицо рукою. Пяст несколько раз взглядывал на него, пробовал завести разговор, но, получая ответы от Смерды, махнул рукою, не любопытствуя более.

Гостеприимство не позволяло допрашивать человека, который по доброй воле не хотел говорить.

Проголодавшиеся гости молча принялись за еду. Царствовавшая в избе и на дворе тишина несколько их успокоила. Добродушное лицо хозяйки, приветливость ее мужа — все это казалось им добрыми признаками. У дверей стоял мальчик, простодушно рассматривавший невиданных дотоле людей.

Хозяйка заметив, что раненая рука беспокоит Смерда, подошла к нему и спросила, не хочет ли он позволить перевязать ему руку, как следует. Смерда с радостью согласился и, подойдя к огню, показал свою рану. О происхождении ее догадаться было нетрудно… Что Смерда солгал — сделалось явным… Старуха пристально посмотрела на него, не сказав, однако, ни слова.

Хвост между тем, осушив залпом кувшин стоявшего перед ним пива, заметно повеселел. Крепкий напиток вернул ему прежнюю храбрость.

— Ты кмет? — решился он обратиться с вопросом к хозяину.

— Как и отец мой, и дед, — ответил спокойно сын Кошычки.

— Мы живем немного в глуши, — продолжал Хвост невнятно, — мы и не знаем, что творится над Гоплом… Говорят, у вас что-то неладно?…

Пяст проницательно посмотрел на Хвостека.

— Если кметы и неспокойны, — отвечал он, — виноваты не они!..

— Говорят, что кметы бунтуют?

— Просто отстаивают свои права! Хвост промолчал.

— А князь тоже, верно, свой? — нерешительно произнес он, поглядывая исподлобья.

Хозяин, казалось, сразу не решался ответить.

— Если ты кмет, — наконец сказал он, — то знаешь, или, по крайней мере, обязан знать, что только во время войны должны мы повиноваться князю, во время же мира мы спокон века управляемся сами… Так было всегда, так и вперед будет… А кто переиначивать будет…

Хвостек невольно захохотал. Смерда, услышав знакомую интонацию хохота, вздрогнул. Этого было достаточно, чтобы образумить князя.

Пяст посмотрел на него безбоязненно. Оба они замолчали, измеряя друг друга глазами.

— Говорят, ваши кметы предполагают напасть на замок и князя? — возобновил Хвостек расспросы.

— Нападал же он раньше на нас, — было ответом, — сам вызывает!.. Недоброе он дело делает, когда мог бы спокойно сидеть… Семью свою истребил; из наших тоже немало лишилось жизни… А кто виноват во всем?…

Взор Хвостека загорелся гневом. Пробурчав что-то, как медведь, внезапно потревоженный в берлоге, он встал со скамьи, приказав Смерде последовать его примеру.

На дворе было темно: погода стояла хорошая, но лунного света не было.

— Не уходите в такое время, — посоветовал Пяст, — переждите ночь, а чуть свет — и отправляйтесь в дорогу. Здесь вы вполне безопасны, хотя бы вас кто и разыскивал… Гость для меня святой…

Услышав эти слова: хотя бы вас кто и разыскивал, князь побледнел и отодвинулся в сторону; хозяин пожал плечами. Испуганный Смерда весь задрожал… Неловкое молчание длилось довольно долго.

Происшедшее показалось князю решительно колдовством каким-то, потому что в эту минуту послышался лошадиный топот и крики людей перед домом. Пяст, указав рукою на полуоткрытые двери соседней избы, обратился к Хвостеку со словами:

— Я знаю, кто ты… Уйди с слугою твоим в ту избу… Быть может, Мышки вас ищут… здесь же вы безопасны. Гостей присылают боги!..

Высказав это с достоинством, он вторично, с оттенком торжественности, указал князю на раскрытые двери соседней избы. Хвостек до того растерялся, что не знал — что начать; страх превозмог, однако, чувство оскорбленного самолюбия, и он вместе со Смердой вошел, куда ему указали. Хозяйка затворила за ними дверь.

Пяст зажег от огня лучину и вышел с нею на двор.

Несколько всадников дожидалось у ворот.

— Э, отец, — крикнул ему старший Мышко, — ты, наверно, не знаешь, что у нас приключилось!.. Мы хотели сберечь много человеческой крови! Три дня и три ночи караулили мы в лесу этого разбойника! И вот — был он у нас в руках, да сумел уйти!.. Впрочем, все равно — с голоду сдохнет… слуги-то его все разбежались… а без них этот пьяница ничего не сумеет сделать, не найдет даже и выхода из лесу… А там кому-либо из наших авось посчастливится встретить его, и, тогда, надо думать, не поздоровится этому злодею!.. А теперь, напоив лошадей, отправляемся по домам…

Слуги кметов пошли за водою. Хвостек слышал весь разговор. Несколько раз хотел он выскочить из избы.

Смерде едва удалось удержать его от такого намерения. Мышки долго не уезжали, так как Пяст угостил их медом. Смех и крики их волновали Хвостека. Наконец, смолкло все, послышался топот удалявшихся лошадей — всадники покинули двор гостеприимного Пяста… Вскоре Пяст открыл двери, ведущие в избу, где были спрятаны Хвостек и Смерда, и сказал им:

— Уходите теперь; опасность миновала!

— Добрый ты кмет, — необыкновенно ласково проговорил князь. — Я приглашаю тебя к себе погостить… Я тебе многим обязан.

— Ничем ты мне не обязан, — возразил Пяст. — Старинный обычай да закон наш велели мне вас укрыть… Я это сделал не из чувства привязанности; я тебя не люблю, не уважаю!.. А поступал я согласно велению богов! Иди же с миром… Кто знает, где мы еще встретимся…

Хвостек нахмурил брови… Подобная речь была для него неприятна…

— Но не поднимешь своей руки на меня! — воскликнул он.

— Князь милостивый, — отвечал Пяст, — если все против тебя восстанут — я буду с ними…

Затем Пяст отошел в сторону, а Хвостек торопливо вышел из хижины, не вымолвив ни слова, ни разу не оглянувшись. Ворота закрылись за ним.

Черная, молчаливая ночь покрывала землю. Только вдали, над озером, кое-где огоньки мелькали, да на высоком столбе, по обычаю того времени, замечался свет. Хвостек со Смердою потонули во тьме. Пяст свободно вздохнул.

 

XIX

На следующий день в пястовой хижине жизнь потекла прежним порядком. Наступил тихий вечер, солнце золотило верхушки деревьев. На сарае, в своем гнезде, копошился неугомонный аист, с луга доносилось лошадиное ржание, овцы вернулись с пастбища и нетерпеливо ждали, пока их пропустят в ворота. Воробьи бойко чирикали, ласточки высоко кружились в воздухе, предсказывая назавтра ведро. Со стороны озера, куда-то на запад, пролетали целые стаи гусей и уток.

Пяст сидел у стола, о чем-то задумавшись; здесь, в его уголке, жилось так спокойно и мирно, а там, в окрестности, все приходило в движение. Вооружились решительно все. Мышки объявляли по селам тревожную весть: еще в эту ночь должны зажечься костры на горах. Посланные скакали от одного кмета к другому. У княжеского столба жизнь так и кипела. Княжеские стада сгонялись с полей, чтоб спасти их от неприятеля, который толпами все чаще стал появляться у самой опушки леса. Из пястовой хижины, где жили старик-отец с сыном-малюткой, некого было послать в дружину: одни только слуги вооружились, чтобы с другими отправиться вместе.

Какие-то дикие возгласы раздавались вдали. Трудно было понять: ликуют ли кметы или кричит княжеская дворня.

Пяст вышел на двор, оглядываясь по сторонам, и не мог оторвать глаз от темного замка, у которого с минуты на минуту должен был загореться кровавый бой. Лично для Пяста война являлась совсем некстати. Сын его достигал семилетнего возраста, а по обычаю семилетнему мальчику надлежало дать имя, благословить его; между тем кто же в такое беспокойное время согласился бы в гости приехать, разделить отцовскую радость? Напрасно было и приглашать даже самых близких соседей. Время слишком тревожное.

Он стоял еще на дворе, когда к воротам подъехало двое всадников. Оба были в чужестранных одеждах; по выражению лиц их легко было заключить, что это мирные люди, не причастные воинственному движению, среди которого случайно кинула их судьба. Внимательно посмотрев на кмета, они советовались между собою: видно, не знали, что предпринять.

Начинало смеркаться. Приезжие, должно быть, издалека явились сюда, быть может, из ляшских или Полянских земель, а может, и из земель, лежащих по ту сторону Лабы: в одежде их было что-то немецкое. Оба, еще достаточно молодые, закутаны были в длинные, темного цвета, плащи, из-под которых по временам виднелась яркая, плотно обхватывавшая тело ткань. Оружия у приезжих не замечалось. К седлам были привязаны небольшие узелки. Утомленные лошади вытягивали шеи, стараясь пощипать травы, бывшей у них под ногами. Тот, что впереди, казался красивым, несколько моложе своего товарища, мужчиною. Лицо его, несмотря на усталость, дышало спокойствием; на губах блуждала улыбка. Старший глядел суровее, видно, жизнь его закалила, но и в его чертах беспокойства не замечалось; словно, оба были уверены, что ничего дурного с ними случиться не может.

Это казалось тем более удивительным, что на пути сюда они, вероятно, встречались с раздраженными кметами и княжеской дворней, которая тоже недолюбливала чужих. Между тем воинственное движение, по-видимому, не произвело особенно сильного впечатления на путешественников.

Покончив свое совещание, один из них соскочил с лошади, с веселым лицом подошел к Пясту и поздоровался с ним на языке, который хотя и не был языком лехов, однако, старику показался к нему чрезвычайно близким. Пяст в ранние годы жизни своей много путешествовал по белому свету и выучился говорить на языке сербов, моравов и чехов.

— Мы из далеких стран, — проговорил вновь прибывший, — надеемся, что ты, добрый хозяин, не откажешь нам в ночлеге. Там, — прибавил он, указывая рукою на княжеский замок, — мы напрасно стучались с подобной же просьбой, велели нам прочь уходить. Мы попали в волнующуюся страну, хижины опустели. Ты, верно, нас приютишь? Нам ничего, кроме крова, не надо.

Старик поспешно растворил ворота настежь.

— Прошу вас покорно, милостивые гости, — отвечал Пяст, — войдите и отдохните. У нас никто не отказывает гостю. Это ведь отцовский обычай, который никогда не переведется, покуда мы живы.

При этих словах Пяст жестом руки пригласил их зайти в хижину.

Старший соскочил с лошади, и оба вошли в хижину. Молодой прислужник поспешил взять лошадей. Пяст повел гостей на крыльцо, оттуда в светлицу, чтобы здесь, по дедовскому обычаю, преломить хлеб с гостями. Усадив их к столу, старик приказал жене подать кушанье и напитки.

— Под кровом моим приветствую вас, — сказал Пяст, — вы как раз пожаловали в такое время, когда я сам сердечно желал видеть кого-либо из гостей, но в наше тревожное время надеяться на это не смел.

Приезжие с большим любопытством стали приглядываться к убогой обстановке светлицы, в которой все, до мельчайших подробностей, напоминало обычаи и привычки предков. Материалом для мебели и домашней утвари, как видно, служили исключительно дерево и глина; кроме того, здесь ничего нельзя было встретить такого, что уже и в тогдашнее время привозили купцы из далекого запада: ни редкостных безделушек, ни немецких изделий, ни римских и этрусских истуканов… Произведения Полянских бондарей виднелись на полках. Одежда представляла собою смесь полотна, кожи и меха.

Приезжие, по всей вероятности, раньше слыхали о Пясте, так как они выразили удивление по поводу его бедности и обратились к нему с вопросом: действительно ли он сын Кошычки.

— Мы много слышали о тебе, — сказал один из них, — да не от одного человека — от нескольких; они-то и убедили нас не ходить к вашему князю… Оказывается, взаправду так: князь велел нам убраться, ты же встретил гостеприимно.

— Да, я сын Кошычки, — отвечал Пяст, — живу я по старым обычаям: дверь моей хижины всегда для всех открыта, но роскоши, к которой вы, быть может, привыкли, не встретите у меня… Я кмет, занятие мое — пчеловодство, и живу, как жили мои отцы. Для меня обычай — святое дело. Недаром таких, как я и подобных мне, называют дикими, мы же считаем дикими тех, что носят одежду дороже и красивее нашей, а сердца у них кровожадные, хищные… Тому, что вас не пустили в замок, вы не должны удивляться, там теперь всего опасаются.

— Что же это у вас происходит? — спросил гость.

— Кметы с князем не ладят, — ответил Пяст. — Князь женился на немке и стал вводить немецкий закон, а мы привыкли к свободе: ни чужих прав, ни законов знать не хотим!

Гость улыбнулся.

— Может быть, князь задумал вводить здесь и новую веру? — спросил он.

— От него мы об этом ничего не слыхали… Хотя о новой-то вере иные и много толкуют. Чужое нам не подходит…

— Ты, может быть, прав, — продолжал гость, — но не все же чужое так-таки непременно никуда не годится! Судя по говору нашему, ты, конечно, заметил, что мы не из немцев, ни я, ни товарищ мой; однако, должно сознаться: есть и у них хорошее, и то перенять — недурно.

— А что же есть у немцев хорошего? — раздраженным тоном воскликнул Пяст. — Я, по крайности, ничего не знаю! Если оружие, придуманное для отнятия жизни людской, то разбойничье это добро; если безделки, которые портят жен наших, так это отрава, яд, ничего больше! У нас есть земля; она нас кормит; имеем мы песни, сказания, богов… Нет! Ничего нам чужого не нужно!..

Гости невольно вздохнули.

— Многое, что слывет идущим от немцев, — сказал один из них, — в сущности, только проходит через неметчину и совсем не немецкое. А если с помощью их можно бы получить мир и благословение?

— Благословение? Мир? — удивился Пяст. — Все это слишком свято, чтобы зависеть от тех, руки которых замараны грабежом и убийствами!

Восклицание это не вызвало возражения.

Между тем в светлицу вошла жена Пяста, Рженица, согласно старинной моде, вся в белом, со лбом, обвязанным белым платком. Она сама несла кушанье; за нею служанки несли хлеб, калачи, мед и чарки.

Хозяйка, расставив все на столе, поклонилась гостям и отошла в сторону. У Пяста, как и повсюду в те времена, женщины не могли садиться вместе с мужчинами. Пяст пригласил гостей отведать хлеба-соли. Те поднялись со своих мест, подошли к столу и, повернувшись лицом к востоку, наклонили головы и начали что-то шептать вполголоса. Потом один из них над столом проделал какие-то таинственные знаки. Это испугало хозяина; ему показалось, что пришельцы — колдуны.

— Вы разве колдуете? — обратился он к ним, — для чего делаете в воздухе эти знаки?

— Колдовства вам бояться нечего, — отвечал один из гостей. — Мы колдовать не умеем, напротив, мы отгоняем нечистую силу. У нас есть обычай, перед всяким делом взывать к Божьей помощи, к святому его благословению.

— Какого Бога? — изумился Пяст. — Слыхали мы, правда, что чехи и моравы начали теперь поклоняться новому Богу, которого взяли у немцев…

— Иного Бога, кроме Единого на весь мир, мы не знаем, — ответил гость. — Бога, Который Отец всех людей, всех народов! Он управляет всем миром и всеми странами… Мы все Его дети.

Пяст, несколько удивленный, внимательно прислушивался.

— Такому Богу когда-то и мы поклонялись, — сказал он, подумав, — Единому, Всемогущему! Мы Ему и теперь поклоняемся, хотя, богов, подвластных Ему, очень много…

Гости обменялись взглядами и не ответили Пясту.

— Об этакой новой вере, — начал хозяин после некоторого молчания, — мы слышали очень много. И у нас есть такие, которые для нее побросали своих богов! Вы тоже из таких людей?

— Да, мы дети Единого Бога, — ответили гости в один почти голос, — и заявляем это открыто.

Пяст задумался было, но затем отодвинулся от гостей.

— Мечом и кровью обращают немцы за Лабою в новую веру, — сказал он холодно. — И мы совсем не желаем иметь одного с ними Бога.

Гости опять друг на друга взглянули. Пяст приглашал их отведать различных кушаний, а сам, подстрекаемый любопытством, переходил все к новым вопросам, касающимся той веры, о которой ему сильно-таки хотелось кое-что разузнать.

В описываемое время христианская религия не была уже вполне чуждою лехам; но, доходя к ним с разных сторон, различного рода путями, часто на неокрепшей почве, она сливалась с прежними верованиями, вырождалась в новую, смягченную форму язычества; последняя не оставалась без пользы: она уравнивала путь грядущему торжеству христианского культа. Крест, который пока играл роль амулета, замечался, однако, на многих. Даже умершим язычникам клали его в могилу. Все чаще встречались крещенные люди, хотя внутренне они по-прежнему были язычниками. Народ выказывал упорную привязанность к вере отцов, к старым преданиям, к созданному ими общественному порядку. Славянское язычество никогда не являлось в виде изысканных, строго определенных постоянных обрядов, в каких выражались другие аналогичные этому верования. Славяне поклонялись одному, Верховному Божеству, боялись подвластных Ему духов; для них вся природа казалась каким-то живым, разумным существом, составляющим одно общее целое со всеми принадлежащими ей созданиями, живущими одною общею с ними жизнью…

Воды, по их понятиям, были населены духами, дающими жизнь и смерть; птицы имели особенный свой язык, звери — своих покровителей; бури и ветры являлись предвестниками несчастья и карателями; все — земля и небо сливались в одно общее целое, которое и было великим богом. Это гармоническое слияние воедино всех сил природы, этот неумолимый закон, управлявший судьбою, жизнью, целями — этот закон успокаивал всех, всех мирил, всех делал счастливыми. Из него возникали дружеские, братские отношения не только между людьми, но и между животными, и только злое начало да необходимость защиты впервые поселили в славянах элементы сомнения, вражды… Этот замкнутый мир не требовал ничего, кроме свободы вращаться в своих постоянных, неизменных пределах.

После ужина гости опять встали, чтобы помолиться, и только по окончании молитвы снова уселись.

Пяст спросил, какие были слова их молитвы, и могут ли они ему быть понятными.

Тогда младший из двух гостей повторил звучным голосом слова молитвы благодарственной, которая воздавала должное всемогущему Богу за все им ниспосланное в этот день и за все, что вообще когда-либо Богу угодно было им даровать.

Пяст понял слова, но призадумался над их смыслом.

— Стало быть, — сказал он, — Бог один для всех на земле?

— Да, — ответил гость, — и этому-то Богу мы поклоняемся, а кроме нас и большая часть народов… Между ними есть и братия наши, говорящие одним с нами языком.

— Они, значит, будут нашими врагами? — спросил хозяин.

— Нет, никогда, потому что они глубоко убеждены, согласно учению их новой веры, что люди все, все народы — их братья, что никому не следует нападать на соседа, ни убивать его; любить всех, даже своих врагов — вот закон новой веры!

— Врагов любить!.. — удивился Пяст и всплеснул руками. — Да разве это возможно? Врагов? Значит, и немца тоже?

— Да, — отвечал гость, — и немца надо любить; конечно, в случае нападения разрешается защищаться.

Лицо хозяина приняло строгое выражение. Подняв руку вверх, он проговорил торжественно:

— Они никогда не будут нашими братьями, никогда!.. Разговор прервался на этом. Гости не настаивали на своем.

Долго полная тишина царствовала в светлице. Наконец приезжие стали расспрашивать о том, что теперь происходит на родине Пяс-та. Тогда он, как бы придравшись к случаю, всю неурядицу объяснял влиянием немцев, с которыми князья слишком дружат.

— Немцы хотят завладеть нашею землею, сделать ее своею добычею, — сказал он, между прочим, — они прижимают нас, не прочь бы и уничтожить, а все для того, чтобы им было просторнее…

— Это правда, — сказал старший гость, — некоторые князья, как, например, ваш, вздумали с ними дружбу водить, стараясь сохранить хорошие отношения, потому что немцев несметное количество, и притом вооружены они все превосходно… Другие князья, напротив, подумывают, как бы соединить все наши небольшие народы и племена в одно целое и таким образом создать новую силу, которая с успехом могла бы противиться нападениям немцев… Для того, чтобы сравняться с немцами, они принимают новую веру, а между собою завязывают дружеские отношения с целью сообща воевать с исконным нашим врагом.

Пяст просил поименовать этих умных князей, и тогда в коротких словах гости объяснили ему, что все, о чем они говорили, осуществилось уже в Чехии и Моравии; что поляне тоже вскоре должны были пристать к этому союзу. Дальше он продолжал:

— Все же вождь и глава нужен народу… Прочие наши народы тоже имеют князей, особенно те, которые волей-неволей принуждены воевать. Вот потому-то вы и нехорошо делаете, желая свергнуть настоящего вашего князя, чтоб уж не знать никого.

— Мы вовсе этого сделать не думаем, — возразил Пяст, — мы тотчас же изберем другого, пусть правит нами; а этот изверг ведь проливал нашу кровь, убивал безвинных и даже отравлял своих родственников. Вот почему мы не можем дольше его терпеть над собою и подговариваем народ к низвержению ненавистной нам власти.

Потом Пяст рассказал, что выделывал Хвостек, как умертвил он родных своих дядей, как избивал кметов и приглашал немцев к себе на помощь против своих же.

Вечер был тихий, теплый. Хозяин и гости вышли на крыльцо подышать свежим воздухом; усевшись на скамье, они продолжали начатый в избе разговор. Пяст снова перешел на тему о новой вере, которая все более подстрекала его любопытство. Тогда один из гостей так начал ему объяснять:

— Это единая вера для всех, в будущем она объемлет весь мир, а когда это совершится, то не будет ни вражды, ни рабства, ни несчастных людей… Останутся дети одного и того же отца… У нас же вера должна привиться, должна расти, а со временем даст и плоды, потому что истины эти за много-много лет до настоящего времени были уж нам известны, да и вообще по природе мы не жестоки, не бессердечны… Чужому мы всегда предлагали кров, бедному — помощь, голодному — пищу, покровительство — угнетенному… Если мы и не были в состоянии обнять всего величия единого Бога, тем не менее верили только в него Одного.

— Этот ваш единый, великий Бог заставляет немцев любить! — изумился Пяст. — Непонятно!..

Гости улыбнулись.

Немного погодя старик встал со скамьи и поднял с земли два бруска; сложив из них крест, он обратился к гостям:

— Я знак этот видел и знаю, что ему поклоняются поборники новой веры… Носят его на груди в ограждение от всякого зла… Скажите же мне, что он обозначает?

— Если захочешь послушать меня, — сказал гость, принимая из рук Пяста крестик и целуя его, — я охотно тебе поведаю об этом знаке и о новой вере; тем охотнее, — добавил он, вынимая из-под одежды каменный крестик, — что наше ведь путешествие с тою целью предпринято, чтобы отыскивать детей единого Бога, рассказывать им об Отце их, Который им неизвестен… Крест — знак родившегося среди избранного Богом народа на дальнем востоке; он был сыном Бога, воплощенным Богом…

Пяст с любопытством прислушивался, стараясь уловить каждое слово; гость между тем продолжал:

— На дальнем востоке в давно минувшие времена жил избранный Богом народ, который один только среди окружавших его язычников поклонялся единому Богу, Создателю неба и земли. Из среды этого народа в разное время появлялись пророки, которым Бог объявил, что снизошлет на землю Своего Сына, что Он оснует на земле новую веру, а жизнью своею даст видимое свидетельство своего посланничества. В назначенный день и час исполнились предсказания пророков: Сын Божий родился от Девы Марии; родился Он в нищете, при обстановке более чем убогой, в сарае, на распутьи; Мать Его в то время принуждена была спасаться бегством… Вся жизнь Его была непрерывным рядом чудес. Едва достигнувший юношеского возраста, Он стал открывать людям глаза, указывая им истину; Он излечивал больных, воскрешал мертвых, утешал огорченных, приниженных. Ни царем, ни вождем, ни владыкою не хотел Он быть. Жил Он у Своего опекуна, бедного плотника, в обществе рыбаков и простого народа, и между тем все признавали в Нем Бога, убеждаясь все больше и больше в истине того, что Он говорил; чудеса, Им творимые, были лучшим свидетельством истинности Его посланничества. Он учил, что един только Бог, что люди — дети Его, что все они братья, и, как братья, должны любить, поддерживать друг друга. Учил Он не ссориться, в согласии жить со всеми. И этого-то Бого-Человека злые люди, опасавшиеся Его потому, что Он запрещал делать зло, оклеветали, осудили и, наконец, распяли на деревянном кресте…

Пяст вздохнул.

— Как же это Бог мог позволить, чтобы Его мучили? — спросил он.

— Бог допустил это для того, чтобы показать Свою славу, чтобы воскресить Сына Своего из мертвых и вознести на небо и тем убедить малодушных людей.

— Так оно все и случилось? — спрашивал Пяст.

— Да, — было ответом, — кроме того Бог явил много других чудес, еще более утвердивших в вере людей… А самое главное — это то, что бедные рыбаки, плотники из простого народа, действуя именем Сына Божьего, сумели обратить в новую веру царей, сильных мира сего, мудрецов; разрушили алтари прежних богов и на развалинах их водворили новую веру, которая чем дальше, тем шире и шире повсюду распространяется…

Пяст внимал молча. Гость, указывая на крест, бывший в его руке, прибавил, что этот знак смерти стал знаком, символом новой жизни, и потому исповедующие новую веру носят его при себе. Название свое получили они по имени Бога-Христа, замученного злыми людьми; жизнь Его стала для них образцом, по ней они и свою устроить стараются…

Пяст из сказанного ему многое понял, многого же понять оказался не в состоянии; расспрашивал, отрицал возможность некоторых событий, и так разговор продолжался до поздней ночи.

С того места, где они сидели, видны были и озеро, и княжеский столб… Вдруг окружавший их мрак осветился: на одном из пригорков показался огонь и столбом поднялся вверх. Гости не успели еще спросить о значении этого, когда на соседних холмах показались подобные же огни… Даже окрестности все словно были объяты пожаром. На небе показалось зарево.

— Что эти огни означают? — спросили гости. — Не поджег ли кто? Не враги ли появились у вас?

— Нет… Это огненные сигналы, — спокойно ответил Пяст, — это сигналы войны… В эту минуту народ и все наши знают, что обязаны собраться к известному месту…

Он указал рукою в сторону княжеского замка…

Как бы в насмешку над этим воззванием к походу, князь приказал зажечь такой же огонь на самой верхушке башни.

Огонь, отраженный зеркальной поверхностью озера, усиливал впечатление. Зрелище было величественное, но и ужасное; казалось, война огненными скрижалями смерти и истребления запечатлела свой символ на темном фоне небесного свода. Гости невольно вздохнули.

— Не бойтесь, — успокаивал Пяст после некоторого молчания, — чужому вреда не сделают, хотя бы война и разгорелась; к тому же пока соберется народ, пройдет еще несколько дней. Я попрошу вас побыть у меня хоть один лишний денек… Завтра в семействе моем праздник великий: единственному моему сыну исполнится ровно семь лет… Жизнь для него едва начинается… Не знаю, приедет ли кто из родных, время теперь такое — все о войне только и думают… Останьтесь же, добрые люди, — служители Бога любви и мира… Будьте свидетелями торжественного обряда… Гости переглянулись, младший из них отвечал:

— Ин быть по твоему: лишний денек прогостим у тебя! Высказав это решение, несказанно обрадовавшее старика, гости

ушли в отведенную им избу, где были постланы им постели.

На следующий день с раннего утра вся окрестность представлялась усеянной людьми, спешившими с разных концов приготовиться к нападению на замок. Огни исполнили свое назначение. Народ все прибывал, и Хвостек, стоя на башне, мог воочию убедиться, какая громадная сила сбиралась идти на него.

Замок между тем укреплялся; вокруг него делали насыпи; ставили частоколы; всюду, взад и вперед, расхаживали часовые, даже на самом верху башни постоянно мелькали фигуры вооруженных воинов.

Хоть Пяст и потерял всякую надежду видеть гостей у себя, однако, все почти старшие кметы, жупаны, владыки толпились у ворот, идущих в его убогую хижину, так что и он, и жена его Рженица, недоумевали, как при их скудных средствах накормить такую массу людей. Впрочем, в данную минуту, быть может, запасов бы и хватило угостить, как следует, дорогих гостей, но как потом пробиться всю зиму? Призадумался старый хозяин над этим вопросом, но в конце концов пришел к заключению, что если бы пришлось ему даже остаться без единой крупинки хлеба — все же гостей следует угостить на славу.

У ворот своего дома с веселым лицом принимал он поздравления всех приезжавших к нему.

Старшие, оставив слуг отдыхать среди поля, один за другим являлись приветствовать сына Кошычка. Прибыли тоже и Мышки, во главе которых виднелся Мышко-Кровавая шея.

— Хорошая для тебя примета, — воскликнул он, поздравляя Пяста, — что в этакий день начинаем бороться с немецкой неволей! Это значит, что сын твой дождется того блаженного времени, когда у нас водворятся снова старинные наши порядки и возлюбленная свобода!..

Затем все начали друг с другом здороваться, и прибывшим еще накануне чужеземным гостям с охотою предоставили самое почетное место. Все сделали это по единодушному побуждению, узнав, что чужеземцы их братья, говорящие одним с ними наречием. Хозяин немедленно велел расставлять столы на дворе, в тени деревьев, на столах наставили мяса, хлеба, праздничных караваев и калачей, а рядом бочонки с медом и пивом и все какие только нашлись чарки и черпаки.

Пока продолжался съезд, гости, прибывшие раньше, уселись за стол и вели разговоры. Один из прибывших вчера чужеземцев убеждал всех, что поляне, ради общего дела — ограждения нации от неметчины, стремящейся к истреблению "слова", — должны бы соединиться с чехами и моравами. Со стороны немцев «слову» угрожала опасность, с которой можно бороться лишь общими силами.

На это Мышки сказали:

— Дайте сначала вырвать с корнем то зло, что глубоко у нас засело, а там и подумаем, как нам быть и что предпринять.

Около полудня дом, двор и соседний лесок оказались переполненными народом: все это были Пястовы гости. Наступило время свершить обряд пострижения. Обыкновенно в семье место жреца занимает глава дома — отец; он же приносил и жертвы богам.

Достигнув семилетнего возраста, сыновья из-под материнского надзора переходили на отцовское попечение, начинали приготовляться к будущей деятельности воинов или земледельцев. Чаще всего отдавали их на воспитание дядьям или старшим их возрастом братьям, как это и доныне ведется у некоторых кавказских племен; предполагалось, с одной стороны, что отец недостаточно строго относится к сыну, а с другой — что строгость родителя могла бы уменьшить, а в крайности, и расстроить те чувства любви и взаимного уважения, без которых семейные отношения немыслимы.

Тут же, почти у самых столов, на скорую руку из простых досок, сколоченных и покрытых узорно-шитыми полотенцами, находился родник, почитавшийся священным, и большой камень для приношения жертв.

Когда все гости собрались, мать привела сына своего, семилетнего мальчика, в белой одежде, с длинными волосами, которых еще никогда не касались, и с плачем вручила его отцу.

Пяст, стоя у камня, приготовлялся к принятию сына. Когда мальчик припал к отцовским ногам, старик наклонился, приподнял его, расцеловал и вспрыснул из родника. Потом заранее приготовленными ножницами Пяст обрезал сыну пучок волос надо лбом и передал ножницы гостям и старшинам; каждый из них обязывался по очереди обрезывать мальчику по пряди волос. На случай, чтобы обрезки их как-нибудь не попали в огонь, что считалось дурным предзнаменованием, их бережно собрали и зарыли в землю около камня.

Наступила очередь дать мальчику имя, до сих пор он просто был "сыном Пяста". Исполнение этой обрядности старик-отец просил младшего чужеземца взять на себя.

Чужеземец поднялся с места и проговорил:

— Если желаешь, чтобы я дал ему имя, то попрошу у тебя позволить совершить этот обряд так, как его совершают у нас… Я должен благословить твоего сына… Бог, Которому поклоняются моравы и чехи — дети одного с вами «слова» — Бог всех нас и всех людей… Во имя Его, во имя Сына и Духа Святого, я крещу отрока и даю ему имя Земовида… Да узрит он свою родину спокойною и счастливою!..

После этих слов чужеземец, обмакнув в ключевой воде два пальца, сделал ими на лбу мальчика какой-то таинственный знак.

Пяст, которому имя, данное отроку, очень понравилось, от души поблагодарил доброго чужеземного гостя и при этом желал подарить ему что-либо на память; тот наотрез отказался, сказав, что как он, так и товарищ его поклялись всю жизнь не иметь ничего лишнего. После того оба они отошли в сторону, не желая мешать старшинам открыть совещание о средствах к войне, так сильно всех беспокоившей. Взоры присутствующих невольно приковывал к себе силуэт темной башни над озером, и Мышко-Кровавая шея, глядя на нее, воскликнул:

— Уничтожим это гнездо проклятое! И пусть осада продлится не один — десять месяцев, а уж гибели-то ему избежать не придется!..

— Так-то так, — заметил Стибор, — но ты, кажется, забываешь, что ведь жив еще и Милош со своим отродьем, а они той же крови! Да у немцев — два княжеских сына воспитываются, что отосланы матерью к деду… Как пожалуют птенчики с немцами, да наследства потребуют — где тут месяцем ограничиться, тут войну-то считай годами!.. Если б Хвостек один…

— Ну, Милоша-то, старика горем пришибленного, бояться нам нечего!.. Тот как дома засядет, так и с места не тронется!.. А вот с немцами… дело другое!.. С ними сцепишься — не развяжешься!..

Подобное предсказание о продолжительности войны никому не пришлось по вкусу. Каждый вздохнул — война отрывала его от уютного угла, неумолимым серпом косила людей, нарушала спокойствие, заставляла браться за оружие тех, кто привык лишь обрабатывать землю. Но исхода другого не было! Весь народ проник твердым намерением не отдыхать до тех пор, пока не вернет своих старых порядков и обычаев предков.

Вдруг, в то время как старики еще совещались, со стороны леса грянула хоровая обрядная песня — то женщины и девицы пели в соседней роще. Все умолкли, прислушиваясь к родным звукам.

Это была старинная песня, до того старая, что тогдашняя молодежь только кое-что из нее понимала. В ней пелось о старых, забытых богах, о жертвах, каких уже приносить не умеют!.. В ней было воззвание к ясному солнышку, чтобы оно ниспослало счастливый луч на голову постриженного отрока; к росе — чтобы она окропила его и тем помогла ему вырасти; к воде — чтоб влила в него силу и мужество; к земле — чтобы юноша рос, как дуб, блистал, как звезда, чтобы нападал на врагов, как орел… Далее песня гнала черных злых духов и все худое от постриженного; по временам слышались возгласы: Ладо! Ладо! — причем мерно ударяли в ладоши. Мать, по обычаю, принесла венок, свитый из трав, дающих здоровье и счастье, и украсила им голову своего любимца.

Едва замерли в воздухе последние звуки той песни, как сейчас же возобновилась другая с более веселым напевом. Наконец, отец поднялся с места, взял за руку сына и просил всех за ним последовать — помолиться и принести клятву на могилах отцов. Когда стали отыскивать чужеземцев, чтобы дать им почетное место в шествии, их не нашли. Они куда-то исчезли, оставив в избе на столе подарок для Земовида — блестящий золотой крестик. После напрасных поисков Пяст во главе всех присутствующих отправился на могилы предков.

По самой середине кладбища возвышались могилы Кошычка, дедов и прадедов Пяста. Здесь от незапамятных времен была фамильная усыпальница. Кое-кто из гостей выливал на могилы принесенное в чашах вино, а женщины, присутствуя издали, пели обрядовую песню. До поздней ночи праздновалось торжество пострижения, прибывали все новые гости… Уж и звезды зажглись на небе, когда последний из пировавших простился с радушным хозяином, уходя из гостеприимного его дома.

Пяст присел отдохнуть на крыльце. У порога стояла Рженица.

— Сердце твое, конечно, радуется, — сказал ей Пяст, — что судьба ниспослала нашему сыну столь знаменательное начало жизни, дала нам принять у себя столько гостей, сколько никогда не видела наша хижина?

— Господин мой, — отвечала Рженица, — и радуется оно, и печалится одновременно… Зайди в амбар посмотреть… У нас ничего почти не осталось… Муки хватит еще на несколько дней, а дальше-то что?

Хозяин улыбнулся.

— Того, что потрачено на гостей, жалеть нечего! Старинное преданье гласит, что траты такие вернутся сторицею!.. Лишь бы война миновала!..

И невольно их взгляд устремился в сторону Гопла. На башне пылал огонь, а около замка, куда глазом ни кинь, расположились лагерем кметы.

 

XX

Мы принуждены вернуться теперь к совершившемуся за несколько времени до того момента, как Мышко велел зажечь условленные огни.

В том месте, где обыкновенно желавшие посетить храм Ниолы путники должны были нанимать лодку, переправлявшую их на остров, на пригорке, у самого озера, стояло несколько хижин; из них как внешностью, так и относительной прочностью постройки отличалась хижина гончара Мирша. Самого Мирша и его хижину хорошо знали все не только соседи, но и живущие в более отдаленных местах, так как кметы ни у кого другого не покупали горшков, мисок и всяких иных изделий из глины. Еще отец Мирша, дед и прадед его занимались тем ремеслом; особенно красиво выделывал он жертвенные горшки, что, впрочем, нисколько не было удивительным в виду того, что весь род его с давних времен исключительно занимался лепкою горшков. Мирш был человеком чрезвычайно богатым, богаче иного кмета, и все говорили о нем, что он давно мог бы бросить свое ремесло, потому что всего было у него вдоволь. Мирш, однако, не бросал своего ремесла; он любил его и гордился им. Не в одной, так в другой печи, но всегда у него пылал огонь; он не понимал, чтобы возможно было даром время терять. Кроме хижины, в которой жил сам старик и которая была полна всякого добра, у Мирша был еще и большой сарай. Вместе с главою семейства жил его сын, как и отец, называвшийся Миршом. Кроме него была еще младшая дочь Миля, старшие же оставили отчий дом.

Все жены старика Мирша поумирали давно, а было их две; после такой утраты он уж не захотел вторично жениться, хотя осуществить это ему было легко: богатый, ласковый в обхождении — всякая женщина с радостью согласилась бы стать женою такого мужа.

Однажды, — а происходило это раньше, чем кметы восстали на князя, как-то недолго после Купалова дня, — старик сидел на привычном месте, скрестив на груди руки, и с любовью посматривал на свою печь. Мимо него проходили люди, отправлявшиеся на Ледницу. Некоторые ему кланялись, а другие, лишь посмотрев на него, молча продолжали свой путь.

Солнце светило ярко, пчелы и мухи жужжали в воздухе, ветер стих, зеркальная поверхность спокойного озера была так ослепительна, что трудно было глядеть на нее.

Вдруг несколько всадников, подскакав к берегу, остановились почти у самого Мирша. Старик со вниманием рассматривал приезжих — людей, лошадей, словом все; такая уж у него была привычка — тщательно исследовать то, что на глаза навернулось. Впереди всех стоял кмет, богато одетый, за ним несколько слуг. Когда он сходил с лошади, слуги почтительно подбежали помочь ему принять коня. Ни одной лодки не было заметно у берега — пришлось подождать. Слуги начали звать рыбака, но он был еще далеко, хотя, услышав их, видимо, стал торопиться.

Приезжий кмет подошел к Миршу с приветствием.

— Что ты тут делаешь, старик? — спросил приезжий.

— А ты? — был ответ.

— Я на Ледницу собираюсь, в храм…

— А мне и храма не нужно, для меня везде есть духи, — ответил старик. — Ты, жупан, из далеких мест?

Спрошенный указал рукой на лес по ту сторону озера.

— Я Доман, — сказал он.

Старик посмотрел на него и прибавил:

— А я гончар Мирш…

Наступило продолжительное молчание.

— Вы, кажись, разорили башню над озером и князя поколотили? — спросил наконец Мирш. — Вы что-то, как слышно, на него, а он на вас зубы острите?

— Пока еще нет, — ответил Доман.

— И думаете остаться без князя? — продолжал старик. — Пчелы, и те без матки в улье и дня не проживут…

— Верно, — согласился Доман. — Но мы одного выгоним, а другого поставим, лишь бы было согласие.

— Согласие, да! — заметил Мирш. — Нужно, чтобы вы сумели его устроить… Делайте вот как я делаю: глина одна распадается, а с прибавкою к ней воды можно сделать горшок. Вот вы и поищите-ка воды этой самой…

Доман не ответил на это. Мирш ворчал себе под нос:

— Тронете Хвоста, и выйдет беда… Он наведет вам немцев, поморцев…

— Прогоним их!

— Да! Когда вам поля разорят, а мне горшки перебьют! — заметил Мирш, усмехаясь.

Затем он встряхнул головою и стал бесцельно смотреть на озеро. В эту минуту лодка причалила к берегу. Доман подошел к ней.

— Это ты так-то в храм — без всякого дара? — удивился Мирш.

— Хочется тебе, чтобы я горшок купил! — сказал Доман.

— Мне этого вовсе не нужно, а тебе пригодилось бы, — заметил Мирш.

— Но ты ведь их даром не отдаешь?

— Иногда, — загадочно ответил старик и ударил в ладоши. — Сегодня такой уж день, я дам тебе даром горшки, только поставь их перед Ниолою…

На зов старика явился сын его, уже пожилой человек, который без слов, по движению лишь руки старика, понял, что ему нужно было. Немного спустя он вынес из сарая несколько небольших сосудов, которые и отдал Доману.

В те времена поляне были уже знакомы с употреблением денег, хотя их сами не делали. Деньги с давних пор приносили и привозили к ним те, что следуя по окраинам полянской земли с юго-запада, приезжали за янтарем. Римские, греческие и арабские деньги тоже встречались здесь в обращении. Доман, имея при себе несколько таких серебряных знаков, хотел один из них дать Миршу, но старик отказался.

— Поставь это от моего имени, — сказал он и уселся на прежнем месте.

Доман вошел в лодку; полунагой перевозчик, весь обросший волосами, взялся за весла; напевая какую-то песенку, он отчалил от берега.

У священного огня в храме Нии сидела Дива. Здесь, несмотря на невыносимую жару на дворе, было прохладно. Огонь горел слабым пламенем. Легкая струйка дыма прямо возносилась под крышу, и там, через отверстие, выходила наружу. На камнях, вокруг жертвенника, сидели три женщины; две из них спали, третья поддерживала огонь. Эта третья — была Дива.

В венке, окутанная прозрачной белой тканью, с волосами небрежно распущенными, Дива среди полумрака, ее окружавшего, казалась видением.

В храме, кроме трех женщин, никого больше не было. Дива неподвижно сидела; она мечтала о прошлом… Вдруг занавес, тихо шурша, приподнялся. Дива обернулась на шорох, вскрикнула и упала без чувств.

У входа стоял убитый ею Доман. Диве представилось, что духи его снова вернули на Землю.

Две спящие жрицы проснулись, но не могли сразу понять происшедшего. Доман между тем подбежал к красавице, поднял ее с земли и держал на руках.

Дива открыла глаза и сейчас же закрыла их, всеми силами стараясь освободиться из рук Домана. Она теперь убедилась, что Доман жив, но боялась, что он пришел отомстить ей даже у жертвенника.

Дива вскрикнула — Доман отступил и остановился в самом темном углу. Проснувшиеся женщины подкладывали лучины в костер; огонь осветил внутренность храма. Дива не могла оторвать глаз от стоящего у входа Домана.

— Не опасайся меня, — проговорил он, — я ничего дурного тебе не сделаю. Мне мести не нужно! Я хотел тебя видеть и убедить, что я жив. Для этого только я и пришел…

— Выйди отсюда, умоляю тебя! — произнесла Дива, поднимаясь с земли. — Я вслед за тобою сейчас приду, скажу тебе все. Я не виновата!..

Доман, послушный ее мольбе, вышел; занавес, зашуршав, опустился. Дива напилась воды из священного родника и медленно вышла из храма.

Неподалеку, за вторым забором, стоял Доман. Она приметила его издали. Он был еще бледен, но жгучая страсть по-прежнему искрилась в его глазах.

Дива с робостью подошла к нему.

— Ты можешь меня убить, — сказала она. — Я защищаться не буду. Я не могла жить с тобою… Я дала клятву богам и духам…

Доман грустно смотрел на нее: она казалась ему теперь еще красивее прежней Дивы, которую силой хотел он заставить отдаться ему…

— Дива, — обратился он к ней, — такая жизнь равняется смерти, а боги и духи…

Он побоялся докончить.

— Что за жизнь без людей? — продолжал он. — У меня ты нашла бы другую жизнь: дом, семью, защиту, все, все, что только бы вздумала пожелать… Кто запретил бы тебе приносить жертвы богам у ключа, иль на распутье беседовать с духами?…

— Духи так же ревнивы, как и люди, — ответила Дива, всматриваясь с оттенком тревоги в лицо Домана. — Духам и людям вместе служить нельзя… Венок мой духам принадлежит…

Доман хотел приблизиться к ней — она отступила…

Человек, стоявший перед нею, говоривший с нею без злобы, человек, которого она хотела убить, возбуждал в ней странные чувства: боязнь, сожаление и вместе с тем сострадание.

— Прости мне поступок мой, — говорила она, — я тогда не знала, что делала… я защищалась!.. Если хочешь мне отомстить, бери меч и убей меня, только так, чтоб не мучиться… Но прости и братьям моим и всем моим родственникам… Смерти я не боюсь! Вместе с духами буду я странствовать по вечно зеленым лесам и лугам.

Доман пожал плечами.

— Дива! — сказал он. — Неужели же ты думаешь, что я в состоянии поднять на тебя руку, я, готовый вторично решиться силою увезти тебя, увезти хотя бы из храма, хотя бы мне снова нанесены были раны, но только бы обладать тобою! Дива покраснела.

— Это невозможно, — проговорила она тихим голосом, — это невозможно…

— Мне жаль тебя, — продолжал Доман, — другой я любить не могу. Знаешь, я подкрадывался к вашему дому, старался увидеть твою сестру… Я ее видел, когда она выходила на двор хлопотать по хозяйству; она, бесспорно, красива, мила, но такими наполнен свет… Я таких не хочу!

Пока Доман говорил, Дива все время смотрела ему в глаза, бессознательно повторяя:

— Нет, невозможно! Этому не бывать!..

Он продолжал нашептывать Диве свои тихие жалобы; она делала вид, что и слушать его не хочет, в сердце же ее произошла странная, непонятная перемена. Что-то влекло красавицу к этому человеку, быть может, именно то, что она едва его не убила. Она и сама не знала, что с нею делалось, кроме разве того, что инстинктивно она боялась мести ревнивых духов.

Несмотря, однако, на такую опасность, что-то продолжало тянуть ее к Доману; приковывали к нему Диву и серые выразительные глаза его, и ласковый голос, и та доброта, ради которой он давно уж оставил мысль отомстить ей или ее братьям.

Дива краснела, опускала глаза… Она охотно бы убежала и в то же время чувствовала, что сделать это не в состоянии. Она стояла как пригвожденная к земле, вся под влиянием взоров Домана. Ею овладел страх; бедная, не могла даже говорить.

— Прошу, уходи отсюда, оставь меня, — проговорила она, наконец, с трудом. — Уходи и не возвращайся!..

— А если бы я вернулся? — спросил Доман.

Дива смотрела вниз и не отвечала.

— Ты же сама говорила, — прибавил он, — что я имею право отнять у тебя жизнь… Да, я бы мог отомстить тебе, братьям твоим, твоему роду. Однако ж, возможностью этой я не воспользовался!

— Убей меня! — повторила Дива.

— Жаль было бы погубить такое очаровательное создание, — ответил Доман, улыбаясь, — нет, нет! Но если когда-либо я вернусь сюда, если попрошу хоть взглянуть на тебя — позволят ли мне?…

Дива вздрогнула, вся покраснела, закрыла лицо платком и вмиг убежала к священному огню.

Долгим взором провожал ее Доман, долго стоял на одном месте, словно не в силах был двинуться, наконец повернулся и пошел бродить по острову.

Старуха, сторожившая главный храмовой вход, указала Доману, где живет Визун. Старик сидел у дверей своей хижины и кормил голубей, которые то кружились вокруг него, то спускались на землю. Увидя приближавшегося к нему Домана, старик с распростертыми объятиями подбежал к нему.

— Так я и знал! — воскликнул он с радостью. — Не погиб ты от женской руки!

Доман, смеясь, расстегнул рубаху и показал на груди широкую, еще не зажившую рану.

— А, проклятая волчиха! — сказал старик, обнимая Домана. — Сколько у нее силы! А знаешь, она ведь здесь! Что же, отомстить ей хочешь?

— Я ее видел, — ответил Доман, — говорил даже с нею; о мести же я и не думаю. Я Диву люблю до сих пор, несмотря на то, что она меня знать не хочет. Она говорит, что принесла себя в жертву духам.

— Найдешь другую, об этой забудешь… Взять ее силой отсюда нельзя, — продолжал Визун. — Все они на один покрой: цветут, пока молоды, а состарятся, по шипам только и вспомнишь о цвете… Избери другую… Женщина, конечно, нужна, без женщины человеку обойтись невозможно…

— Отец мой, — ответил Доман, — не сердись на меня. Другие женщины мне не нравятся…

— Попробуй сперва, — убеждал Визун, — там увидишь!.. Молодежь вечно возится со страстью, не зная, как скоро она исчезнет… Ты до тех пор об этой не перестанешь думать, пока не подвернется тебе другая!..

Как ни оспаривал Доман подобные доводы, старик стоял на своем. Наконец, после целого дня беседы, прогулок по острову они обнялись и расстались. Доман сел в лодку, чтобы переправиться на другой берег. Там он застал старого Мирша на прежнем месте, под деревом.

Мирш, заметив выходившего на берег из лодки Домана, удивился его возвращению. Доман подошел к нему.

— Эй, старик, — обратился Доман к Миршу, — нельзя ли чем подкрепить свои силы и переночевать у тебя?

— Как отказать? — сказал старик. — Хотя бы ты и не был кметом или жупаном, хижина ведь для того, чтобы гостей принимать… Пойдем.

И оба вошли в избу.

Как раз в это время сбирали ужин, и дочь Мирша — Миля высматривала в окно, не идет ли отец. Доман увидел перед собою такую красавицу, что просто не мог оторвать глаз от нее. Миля была девушка избалованная; она любила наряды, редко занималась хозяйством — разве по необходимости; все ее занятие ограничивалось вышиванием полотенец красными нитками, да изредка прялкою. Девушка знала о том, что хороша собою.

Взгляды Домана и Миршевой дочери встретились. Как-то оно так случилось, что оба одновременно покраснели. Миле понравился красавец жупан или кмет, а ему подумалось, что Миля замечательно хороша собою, и не ей ли суждено, как хотелось Визуну, излечить Домана от его страсти?

Доман и Мирш вошли в хижину. Стол, покрытый белыми полотенцами, занимал середину покоя. Миля прислуживала сама; она приносила миски и кружки и каждый раз, как входила, не могла удержаться, чтобы исподтишка не взглянуть на гостя. Этот тоже в долгу не остался. Раз даже Миля улыбнулась, показав из-за полуоткрытых пунцовых губок два ряда белых зубов. Миля всегда и в будни была разряжена; на пальцах у нее блестели серебряные кольца, некоторые украшенные дорогими камнями; платье было застегнуто красивой пуговицей, в ушах кольца, в волосах булавки, на голове венок, в глазах смех и веселье — вот украшения Мили.

— Встреться я с нею раньше, — думал про себя Доман, — может быть, и решился бы взять ее в жены.

Ужиная, мужчины оживленно болтали. Когда уж не надо было ни кушанья приносить, ни убирать со стола, молоденькая хозяйка ушла в смежный покой и оттуда, стоя у двери, на случай, если отец позовет, любовалась на молодого гостя.

— Эх, взял был бы меня, — говорили ее шаловливые глазки, — я бы не противилась долго.

Совершенно уже стемнело, когда Доман отправился в сарай, где для него была приготовлена постель. Мирш позвал к себе дочь и пригрозил ей:

— Эй, ты стрекоза, что тебе вздумалось глазки-то делать эдаким людям! Он не из тех, что горшки лепят, а из тех, что их бьют… Тебе он не пара…

— Да я не глядела на него!

— Неправда; только все же он не для тебя. Таких, как ты, дома-то у него почитай шесть на выбор; иль захотелось седьмой быть?

Миля нахмурилась. Отец прибавил:

— А завтра утром, как будет он уезжать, смотри, чтоб тебя здесь не было, слышишь?

На следующий день Доман встал очень рано; лошади стояли наготове; он присел на скамью.

— Что-то не хочется ехать… Жара будет сегодня!..

— Подожди осени — дождешься ненастья, — возразил Мирш, — я же тебя не гоню…

Не ответив ни слова, Доман медленно пошел к воде. Лодки стояли у берега… Словно в раздумье сел он в лодку и поехал на Ледницу.

Миля заметила, когда Доман вышел. Она подбежала к забору и смотрела в щель на уходящего гостя. Отец, наблюдавший за дочерью, рассердился, но промолчал… Лодка была уже далеко…

В храме сидела Дива у священного пламени… От него, казалось, не мог оторваться томный взгляд ее глаз… Кроме него, она ничего не видела… Между тем храм был полон… Глухой гул раздавался под его сводами… Старый гусляр ворожил, принимая пожертвования… Седовласая знахарка раздавала травы…

Занавес приподнялся… Доман стоял перед Дивой. Вся покраснев, она отвернула голову и еще пристальнее стала смотреть на огонь. Доман не двигался: он рассматривал обстановку, окружавшую Диву.

По прошествии некоторого времени Диве пришло на ум, что ей непременно следует еще раз подтвердить Доману о том, чтобы он больше не возвращался. Поднявшись с места, она вышла из храма. Доман последовал за нею, и они встретились в уединенном месте, между оградами храма. Кругом никого не было… Внезапно Доман обхватил ее сильными руками и крепко поцеловал в лицо и губы. Дива вскрикнула, набросив на лицо покрывало… Когда она решилась поднять его, Домана уже не было.

Он убежал. Раздраженная девушка поспешила вернуться в храм, чтобы сейчас же вымыть лицо священной водой, но поцелуй горел на ее губах, несмотря ни на что… Чем крепче она вытиралась, тем сильнее сказывалось жгучее ощущение… Слезы брызнули у нее из глаз… Ой, судьба ты, моя судьбина!

Дива бросила взгляд на мрачный истукан богини Ниолы… Красные глаза его сердито уставились на девушку… Казалось, они обещали ей месть за поруганные обеты… Огонь в священном костре еле мерцал. Дива подбросила дров… Посторонние начали выходить из храма, напевая песню о Ладе и Ниоле…

Вслед за другими вышла из храма и Дива; вполне безотчетно начала она петь… Пела она какую-то песню, слышанную ею еще в детстве.

Доман между тем бродил по острову… Он решительно не знал, что делать с собою, куда идти, домой ли, к Миршу, или здесь оставаться… Ему было как-то не по себе…

Неожиданно встретился с ним Визун.

— Ты еще здесь? — спросил последний.

— И сам не знаю, как я опять попал на остров, — ответил Доман.

— Где же ты ночевал?

— У гончара, у которого дочь-красавица…

— Так и бери ее, а за нашей, что даром ухаживать-то!.. Она ведь тебя отвергла!..

— Кто их там разберет… А как и новая вдруг не захочет?…

— Дочь у гончара-то не захочет иметь мужем жупана? — улыбнулся Визун. — Однако уж вечер, возвращайся к Миршу… Так оно хорошо и выйдет!..

Доман зевнул, выказал было нерешительность, но махнул рукой и направился к лодке. Сидя в лодке, он думал:

— Старик знает, что надо делать. Лучше сразу уж… что толку-то эдак мучиться…

Мирш как всегда отдыхал под любимым деревом.

— За весь день только и было пищи у меня во рту, что древесные листья, — сказал Доман Миршу, здороваясь с ним. — Голоден как собака. Сжалься надо мной и сегодня, я тебе дам медвежью шкуру… Будешь на ней отдыхать, словно князь!..

— Шкуру оставь себе, сено лучше ваших шкур, — ответил старик, — а в хату зайти — милости просим!

При этих словах старик указал рукой по направлению к жилищу.

Миля уже давно, еще когда Доман плыл в лодке, узнала его… Она радостно захлопала в ладоши, привела в порядок свою одежду, пригладила волосы — все это с целью привлечь к себе внимание Домана.

— Отец говорит, что у него целых шесть женщин, — рассуждала она про себя. — Так что же? Я заставлю его меня лучше всех полюбить. Выгоню всех. Разве не молода я? Иль некрасива?… Эй, верхом на лошади, в черном колпачке, цепочки на груди и на плечах — это я, жупанова жена! Кланяйтесь своей госпоже!

Она вбежала в светлицу — еще никого не было… Снова вернулась к себе…

— Ах, как я на него взгляну, как взгляну!.. Он должен будет взять меня за себя! Эй, цветки, мои цветки… Был бы у меня любчиков цвет, я бы ему непременно дала напиться… Он бы и сна лишился, есть перестал, обо мне думаючи!..

Она еще не кончила этих слов, как тут же за дверью послышалось пение… Миля поспешила к окну… По дороге от озера плелась Яруха, ведунья, знавшая все приворотные травы.

Миля выбежала навстречу старухе и начала звать ее к себе.

— Э, э! — смеялась старуха. — Вот оно счастье какое, что понадобилась я такой раскрасавице!

Яруха присела к забору. Миля зарделась; закрывая лицо передником.

— Дорогая Яруха, — шепнула она ведунье, — ты все ведь знаешь, правда?…

— Ой, ой! Как не знать? — отвечала старуха, пристально всматриваясь в красавицу. — Голубка ты моя! Все я знаю, даже и то, что хочется тебе захороводить красавца-парня!

Миля пуще зарделась и, наклонившись к Ярухе, шепнула ей на ухо:

— Дай любчика!.. Что хочешь, тебе отдам…

— Тебе-то! — смеялась старуха. — Да ты сама любчик… Кто бы не захотел тебя полюбить, будь он хоть князь… Разве слепой?…

— Дай мне, дай, что прошу у тебя! — повторяла Миля, отрывая серебряную пуговку от рубашки и суя ее в руку старухе. Яруха стала развязывать узел свой и перебирать травы, которые всегда при себе имела. Миля, дрожа всем телом, робко оглядывалась по сторонам, с нетерпением ждала.

Какую-то высохшую траву Яруха подала девушке.

— Сделай из этого порошок и дай ему в чем-нибудь его выпить, а как станет пить, то смотри ему прямо в глаза, да не смей моргать! Раз сморгнешь — все пропадет…

Добившись желаемого, Миля скрылась… Едва успела она вбежать в хату и бросить наскоро измельченную траву в чарку, предназначавшуюся для гостя, как Мирш и Доман вошли в светлицу.

Отец велел подать ужин — Миля немедленно исполнила его приказание. Доман не говорил ни слова; он сидел у стола, подперев голову рукой… Хозяин налил меду в одну из чарок…

Миля думала про себя: "Пускай отец сердится! Хотя бы и ударил, так что же?…" Она подбежала к столу, взяла в руки другую чарку, налила в нее меду и поднесла Доману, смотря ему прямо в глаза. Доман принял из ее рук чарку и начал пить… Миля, не моргнув, уставилась на него, не обращая внимания на знаки отца.

Доман залпом выпил мед.

Миля покраснела, как вишня, и выбежала из светлицы.

— Теперь уж он мой, вполне мой! — кричала она и едва не забила в ладоши. — Яруха все знает!..

В этот вечер старый Мирш не был расположен к болтовне… Оба — хозяин и гость — молчали…

Вечером разразилась страшная буря, дождь полил как из ведра, гром грохотал без умолку, молнии одна за другой падали в озеро. Доман отправился отдыхать в сарай. До полуночи бушевали стихии, а люди, несмотря на грозу, спали крепчайшим сном.

У небольшого окошечка хаты кто-то остановился; кто-то другой открыл изнутри ставню… Двое этих людей тихо беседовали, но сильный ветер не пропускал ни единого слова за пределы окошка и ставни… Долго шептались беседовавшие, почти до самого утра; а кто знает, о чем они совещались и на чем порешили?…

Под конец уже проговорил голос в окошке:

— Сватов нужно прислать, отца просить, иначе я не пойду из дому, не оставлю отца одного!

На следующий день после бури дороги стали скользкими, всюду виднелись громадные лужи, ручьи стремились потоками в озеро… По небу беспорядочными клочками низко мчались серые тучи… На дворе, что называется, парило, хотя солнца и не было видно… Все предвещало дождь.

— Отец Мирш! — обратился Доман к старику. — Я сегодня домой не поеду… Дороги скользки, лошади падают.

— А жди хоть до самой зимы, — отвечал старик, — мороз уж наверное высушит…

Доман остался у Мирша. Он сел над водою и думал, как ему быть и что делать? Миля внимательно следила за ним глазами. Мирш сидел под вербою и ворчал что-то под нос. Только вечером решился Доман подойти к нему.

— Старик-отец, — сказал Доман, — если сватов моих не прогонишь горохом, я к тебе их пришлю…

— А сколько жен у тебя? — спросил Мирш.

— Ни одной.

Мирш посмотрел на него.

— Дочь моя достойна быть женою жупана… В жены отдам, иначе не спрашивай! Присылай сватов по старому обычаю.

Доман поклонился Миршу.

— Еду теперь домой, сватов пришлю, — быть по твоему, хозяин. Доману вдруг как-то легче на душе стало, хотя временами ему

и думалось: "Эй, старый Визун, будет ли это лекарство иль яд? Беру не ту, о которой мечтаю, сваты не там, где сердце!"

Старый Мирш указал рукой по направлению леса. Вечерело. Над лесом разгорались зарева — одно, другое… десять со всех сторон. Доман, заметив зарева, крикнул:

— Огни! На войну сзывают людей! Люди его, столпившись, кричали:

— Война! Война!

Начали суетиться, а Доман тихонько пробрался во двор и постучал в маленькое оконце.

— Красавица, дорогая! Прощай, голубка! Огни на горах зажгли; я должен идти воевать. Когда вернусь, сватов пришлю. Я уж просил отца — ты будешь моею!

Смех или плач был ответом на эти слова — может, и то, и другое.

— О, сокол мой ясный! Возвращайся скорее цел и невредим! Здесь я буду сидеть, на небо буду глядеть и плакать, пока не вернешься, пока не увижу сватов.

— В дорогу! — крикнул Доман своим людям. — Прощай, хозяин, благодарим тебя; не время отдыхать, когда горят огни. Прощайте все!

Они уехали. Долго еще издали доносился лошадиный топот; Мирш смотрел на небо, на зарево. Миля плакала, обтирая фартуком слезы. Сквозь них, однако, светила улыбка, а сердце так крепко, крепко билось.

— Он вернется! Сваты приедут! Он будет моим, он должен моим быть!

 

XXI

На башне стояла княгиня, зорко следя за всем происходившим в окрестности… Это было в тот самый вечер, когда огни зажглись на холмах. Солнце уже село, оставив на небе красное зарево. Леса и долины уснули.

Князь находился тут же: рассеянно смотрел он на часовых, стоящих на насыпи, на город, расположившийся у подошвы башни, на смердов, обучающих княжескую дружину, на озеро, отражавшее зарево. Кругом было тихо…

Рядом с княжеской четой виднелись два молодых парня, почти одинакового роста; достаточно было на них взглянуть, чтобы убедиться, что это пришельцы из чужой страны. Тончайшего сукна одежда, тяжелые кожаные сапоги, длинные мечи — все обличало иноземное происхождение. Они были очень молоды, но молодость странным огнем горела у них в глазах: свирепыми, дикими казались они. Сейчас же заметно было воинов, но воинов хищных, исключительно алчущих добычи.

Прибыли они сюда ранним утром, как раз в то время, когда княжеские слуги закладывали ворота бревнами и камнями. Сперва не хотели их и впускать. Но когда старший смерд вышел к ним и начал внимательно всматриваться в нежданных гостей, то вдруг просиял от радости. Он поспешно повел их в светлицу. Князь, как всегда, лежал на скамье; всю ночь напролет, ни на минуту, не мог он заснуть. Все виденное и слышанное им у Пяста тревожило его не на шутку. Князь нехотя приподнялся, что-то ворча себе под нос; парни упали к ногам отца; тот испугался, всплеснул руками…

— Кто вас послал сюда?… В такой час!.. — воскликнул он.

Они не успели еще ответить, как дверь широко распахнулась, и в светлицу вбежала княгиня… Она плакала от избытка чувств.

— Дети, дети мои! Зачем вы сюда прибыли?…

Сыновья в недоумении переглянулись.

— Скучно стало нам жить без вас, — проговорил наконец старший. — Дед отпустил нас, мы сели на лошадей и, не останавливаясь ни днем, ни ночью, по дебрям, лугам и окольным дорогам добрались сюда, чтобы пасть к вашим ногам…

— А здесь война! — вскричала княгиня. — О, дети мои, что теперь будет с вами!.. Хоть вы бы остались живы!.. Народ восстал… Буря близится…

Так горевала княгиня, Хвостек ворчал:

— Не посмеют!.. Пошумят, покричат, да ко мне же и придут, ну, и будет согласие… А потом тех, что первые подняли шум…

Хвостек выразительно указал на деревья, прибавив:

— На дубы!

В княжеских хоромах веселье мешалось с печалью. Все ежеминутно опасались нападения. Едва у кого на губах появлялась улыбка, как страх мгновенно сгонял ее прочь. Слуги, посланные разузнать, что делается за стенами замка, понуро возвращались к своему господину.

— Что нового? — спрашивал Хвостек.

— Что видели? — обращалась княгиня.

Смерды неизменно каждый раз отвечали:

— Только и слышны одни угрозы… Всюду к войне готовятся. Сбираются кметы, совещаются, а Мышки бегают от одной хижины к другой…

Около полудня вернулся другой посланец и повторил то же самое; вернувшийся вечером объявил, что ночью зажгут огни на холмах. Хвостек взбесился и принесшего эту весть велел бросить в темницу.

— Врет он, кметы его подкупили… Не посмеют они огней зажечь… а сделают это, велю и я разложить на башне костер, потому как я их не боюсь!

Княгиня упала к ногам своего мужа.

— Господин мой, князь милостивый! — умоляла она. — Отошли детей назад, пусть уезжают… Дать им лодку… Пусть уходят скорее… Пусть едут к деду… Кто знает, что здесь случится!?

Рыдая, она молила князя. Хвостек хмурился. Отъезд сыновей отложили до вечера.

Все стояли на башне и ждали минуты, когда окрестность озарится зловещими огнями. Хвостковы сыновья между тем шептались.

— Пусть будет война! — промолвил один из них. — Попросим отца и мать, они нас оставят, и досыта, напьемся мы крови кметов… Мы им покажем, как у саксонцев сражаться умеют!

Мрак между тем все гуще окутывал окрестные леса и озеро. Хвостек повторял беспрестанно:

— Плюгавая чернь!.. Не посмеют!..

Вдруг вспыхнуло небо: на нем показалось словно кровавое пятно… Вскоре оно исчезло… Взамен показался столб красного дыма, а вскоре и желтое пламя высоко запылало. То кметы зажгли свой первый костер…

Княгиня вздрогнула и закрыла глаза руками.

— Это просто пастушеский костер, — сказал князь, засмеявшись. Но сыновья в ту же минуту крикнули:

— О! Еще один, другой, третий…

На холмах и пригорках один за другим появлялись огни; красное зарево охватило все небо. Окрестность казалась залитой огнями. Хвостек сердито приказал:

— Зажечь костер! Пусть знают, что я их не испугался…

На вершине башни лежала заранее приготовленная куча лучин и сухого дерева; слуги ее подпалили. Хвостек улыбался. Княгиня молчала; потом, сделав рукой знак сыновьям, она начала спускаться вниз. Те следовали за нею.

Хвостек еще раз бросил взгляд на окрестность, плюнул с башни, словно бы на весь мир, и тоже начал спускаться.

В избе Брунгильда прохаживалась большими шагами взад и вперед.

— Дети не могут, не должны оставаться здесь… — говорила она. Хвостек как раз в это время входил в избу.

— Отчего б им и не остаться? — спросил он. — Хочется разве тебе, чтобы попали они в руки проклятой черни, убили чтоб их? Нет, они здесь более безопасны, чем за стенами замка!

Сыновья припали к материнским ногам, прося позволения остаться.

Рассердившись, княгиня топнула ногой.

— Нет, — сказала она, — нет! Еще сегодня спрашивала я ворожей, глядела на небо, все предвещает близость опасности… Никто не хотел верить, что кметы сегодня зажгут огни, а вот же зажгли их… Оправдается и все остальное… Я больше знаю… мы погибнем! Пусть же они остаются живы, чтобы было кому отомстить кметам…

Хвостек бесился, княгиня выходила из себя, они чуть было не подрались; князь, впрочем, отступил первый, опустил голову и проворчал сквозь зубы:

— Будь, что будет!

Княгиня велела сыновьям снаряжаться в дорогу. Мухе приказано было готовить лодку. Молодым людям пришлось сменить княжескую одежду на простую сермягу, а меч спрятать под нею. Оба горько плакали… Но решимость матери была непреклонна; волей-неволей приходилось повиноваться.

Хвостек молча прижал сыновей к груди.

— Пусть хоть до завтра побудут… — проговорил он.

— Нет, нет… ни одной минуты; завтра нас окружат со всех сторон…

Парни молчали. Недовольный Хвостек, глядя на них, ворчал себе что-то под нос.

Княгиня вышла и сейчас же вернулась с обвязанною каким-то тряпьем головою, в плаще из простого сукна, небрежно накинутом на плечи.

— Я провожу вас до того берега, — сказала она, — пока не сядете на коней, я буду с вами…

Она обоих поцеловала.

Хвостек молчал. В открытое окно повсюду виднелись огни.

— Видите, — проговорила Брунгильда, — это означает войну… Быть может, завтра она начнется… Замок будет обороняться… Возьмут его и дом — останется еще башня… Один, два, три месяца можно прожить в ней… Спешите к деду и возвращайтесь с помощью… скорее…

Она перевела дух.

— А если бы и нас, и башни уже не было… отмстите за смерть отца с матерью… не жалейте этого жалкого, змеиного племени!

Хвостек настаивал на своем.

— Они никогда столба не разрушат, — проговорил он. — Являйтесь с саксонцами, осаду мы выдержим…

Сыновья еще раз припали к ногам родителей и, следуя приказанию княгини, вышли из избы… Сейчас же у самой башни стояла лодка. Муха с другим сильным мужчиной сидели в ней. Брунгильда первая заняла место, за ней вскочили и сыновья. Хвостек стоял на берегу… Лодка отчалила…

Поздно вернулась княгиня… Глаза ее были заплаканы; расставаясь с детьми, она долго рыдала… Хвостек уже спал. Она же неподвижно просидела до самого утра. На следующий день, после первой обычной смены, часовой, стоявший на башне, доложил, что кругом царит тишина, ничего особенного не видно, не слышно…

Хвостек торжествовал.

— Не посмеют, — твердил он, — не посмеют…

И следующая ночь прошла спокойно. Часовой по-прежнему ничего не заметил. Вечер настал, тишина продолжалась. Княгиню пугало это затишье пред бурею; Хвостек повторял: не посмеют.

Вдруг часовой протрубил раз, другой, третий. Все поднялись на ноги. Слуги повыбежали из сараев… Работники собрались на двор… Смерды засуетились… У опушки леса вдали что-то чернело; огромная, бесформенная масса, медленно колыхаясь, направлялась к замку…

— Кметы прямо на нас идут! — кричали испуганные смерды.

Хвостек и жена его испугались. Лица их побледнели, стали такими же мертвенными, как трупы несчастных князей, которых еще недавно волокли из той же светлицы на двор. Князь велел налить себе меда, выпил и кубок швырнул далеко от себя.

— Эй, люди, на насыпи! — крикнул он. — Мост поджечь!

В одно мгновение толпа княжеских слуг бросилась исполнять отданное приказание. Мост подожгли, пламя быстро его охватило, дым столбом поднялся к небу. Башня, замок и все строения осветились зловещим светом: казалось, и самое озеро загорелось… Наконец, огонь начал ослабевать, и вскоре все опять погрузилось в непроницаемый мрак. Подобная перемена нагнала на Хвостека еще больший страх.

Кто мог знать, что несет с собой эта страшная толпа?

Хвост долго стоял на одном месте… Наконец, по-видимому, жизнь снова в нем закипела, он крикнул на своих людей. Теперь только посыпались приказания одно за другим.

В эту минуту по двору что-то промелькнуло, направляясь к озеру… Маленький человечек сел в крошечную лодку, похожую на ореховую скорлупу… Вода расступилась, заколыхалась и лодка исчезла… Зносек с остриженною головою, с простреленным глазом, лежа почти недвижимо в своей скорлупе, руками рассекал воду, скользя по ее поверхности… Без шума, без плеска он подвигался вперед, точно влекомый какой-то посторонней силой. Добравшись до противоположного берега, он спрятал лодочку в камышах, выполз на сушу и мгновенно исчез.

Так прошла ночь. Зарумянилось небо на востоке, осветив землю, всю окутанную в туман, словно в саван… С насыпей ничего нельзя было различить… Но вот потянуло ветром, туман понемногу стал расползаться. Сторожившие на насыпи вдруг увидели перед собой живую стену голов, тут же с ней рядом другая, третья и так далее, без конца… Впереди всех Мышки и старшины…

Хвостек взошел на башню… Он считал, считал… не мог сосчитать даже и маленькой части этой многоглавой стены.

— Пусть стоят… разойдутся! — думалось ему.

Куда ни глядел князь, всюду знакомые лица: там стоят братья тех, которые пали по его приказанию, тут — сыновья утопленных в озере, дальше — те, что с Мышками были в гостях у него… Несметная, грозная толпа неподвижна, она только смотрит на столб, как бы желая уничтожить его глазами.

— Пускай наглядятся всласть! — проворчал князь и спустился с лестницы.

У подошвы башни пьяные смерды расставляли людей, стараясь их ободрить:

— Это грубая чернь, а не воины, все они трусы… Плуг бы им в руки вместо оружия…

Брунгильда вышла из светлицы, огляделась кругом и закрыла лицо руками. Хвостек старался смеяться, но бледность выдавала то, что он чувствовал.

Вокруг замка — удивительно! — ни крику, ни голоса человеческого не слышно! Между тем осаждающие, хотя незаметно, но подвигаются все ближе и ближе вперед… Одни несут на плечах небольшие лодки; другие связывают бревна и пускают их на воду… Князь велел готовить пращи и луки.

Солнце взошло, все радостно осветилось. Теперь только послышались голоса Мышков:

— Вот тебе твой последний день, поганый ты Хвост! Поклонись солнцу, простись с ним, больше уж его не увидишь!

Между тем князь словно и думать забыл об опасности. Сев на скамью, он осушал чарку за чаркою… На той стороне у берега, куда только глаз хватает, выстроился целый ряд лодок, точно выросших из воды; около них толпились люди… Вот и отчаливают… Лодка прикасается к лодке; один ряд следует за другим… Этот лес лодок все приближается… Немного уж остается до самых насыпей…

Бывшие на насыпях все поднялись… С обеих сторон раздался ужасный крик, от которого земля задрожала… Стая ворон, испугавшись, поднялась со столба и умчалась в пространство…

Посыпались стрелы. Засвистели в воздухе камни, причиняя вред и той, и другой стороне… Полетели на осаждающих целые стволы, давят они людей, сбрасывая их в воду, и при каждом удачном ударе на насыпи раздаются веселые возгласы.

Один ряд упал в воду… На смену ему вырастает другой… По телам мертвецов карабкаются живые…

— На насыпи! На насыпи!..

Смерды бегают, кричат, отдают приказания…

Два раза осажденным удалось отстоять насыпи… Третий напор… Кметам удалось подобраться к воротам… Враги встретились здесь лицом к лицу.

Хвостек, заметив это, спустился вниз… Он бросился в светлицу и вынес оттуда жену на руках… За ним бежали женщины, заливаясь слезами…

— На лестницу! На столб!..

Кто что успел захватить с собою — узлы, платье, пищу — все тащат на столб.

— На башню отборных людей!

На лестнице масса карабкающихся, гнется она под их тяжестью, а башня, словно бы ненасытная, усердно глотает всех, кому посчастливилось до нее добежать.

Раздался раздирающий душу крик… Княжеские слуги с насыпей бегут во двор. Кметы уже на насыпи… Трупы всюду: на берегу, на дворе, озеро ими покрыто…

Кто еще жив, бросается к лестнице… Но ее потянули вверх, внутрь башни… Двери захлопнулись…

Мышки заняли двор и замок… Кто попадался с оружием в руках, того лишали жизни; кто же его бросал, того миловали, связывая по рукам и ногам… Кметы разбежались по двору, заглядывали во все избы, искали, хотели найти врагов, но везде уже было пусто, нигде ни живой души…

Княгиня оставила-таки, на всякий случай, в светлице желтый горшок с медом, подправленным ядом, но Мышко, первый вошедший туда, заметив горшок, бросил его на землю…

Победители ликовали…

Они бросали вверх колпаки, оглашая воздух криками:

— Ладо!.. Да здравствуют Мышки!.. Смерть Хвосту!..

Все обратили теперь внимание на башню. Никак нельзя к ней подойти: кто подступит — неминуемо гибнет… Камни летят сверху и убивают, давят смельчаков… Кметы, делать нечего, отошли от столба.

Кто-то бросил зажженную лучину в сарай, другой поджег и светлицу… Огонь вспыхнул, замок горит!

— Да не останется камень на камне, до последней щепки разрушим… Уничтожим Пепелков род!..

Мышки велели трубить сбор; затем отдали приказание расположиться для отдыха посредине двора… Пускай горят дома, сараи и все, до последней клети!

На первый день и так много работы, что же касается столба, о нем будет время и завтра подумать!

Мышки со старшими удалились держать совет на пригорок, неподалеку от столба. Здесь глазам их представилось ужасное зрелище.

Неглубоко зарытые в землю трупы дядей и племянников князя лежали на земле полусгнившие… Тут же валялись остатки собак, вырывших их из земли и отравившихся пропитанными ядом телами… Покойники выглядели страшнее смерти, опозоренные, смешанные в одну кучу с дохлыми псами… Мышки невольно вздрогнули…

— Последний из рода своих же убил! — сказал Мышко. — Он сам хотел, чтобы после него никто не остался, кроме старика Ми-лоша и ослепленного Лешка…

— И двух его сыновей, что живут у немцев! — прибавил другой.

— Пусть же несчастным погибшим пламя этого дома послужит почетным костром! — сказал Мышко.

По его приказанию слуги собрали останки княжеских родственников и бросили их в самый большой огонь, чтобы души страдальцев могли добраться до праотцев с жалобой на изверга князя.

Хвостек с башни своей видел процессию погребения тел его жертв. Впереди несли останки Мстивоя и Забоя, затем их сыновей; когда дошли до того места, где прежде была светлица, слуги собрали в одну кучу горящие уголья, подбавили горючего материала и уложили покойников всех в один ряд.

Пламя сейчас же охватило принесенные ему жертвы. Мышки стояли тут же, следя за обрядом сожжения. Синеватые огоньки, мелькавшие над телами, представлялись духом покойных, выпущенным на свободу…

Только вечером пожар стал уменьшаться. Кметы расположились на городище, вблизи столба, и отдыхали…

Мышки уселись со старшими.

— Что нам делать теперь со столбом и с теми, кто в нем находятся? Огонь их не уничтожит, потому что камень устоит против огня; топором и молотом не разбить толстых стен; взлететь на башню в состоянии лишь только птицы; подкоп не поможет — стены глубоко засели в землю… а, говорят, под землею их столько же, сколько и над нею.

— Голодом только, не теряя людей понапрасну, — сказал Кровавая Шея, — голодом заставим их сдаться. Расположим всех наших вокруг столба; если запасов в нем хватит на месяц, мы простоим два; два месяца — простоим дольше… Будем ждать, пока все не помрут до единого… Чем их там больше собралось, тем скорее голод наступит… Половина наших пускай идет домой, другой половины хватит, чтобы воспрепятствовать заключенным вырваться на свободу.

Этому совету решено было последовать. Часть кметов разбрелась по домам, другая осталась на городище… Мышки сбирались ужинать, когда из соседнего леса выехало несколько всадников и, не торопясь, направились к отдыхающим. Во главе виднелся Бумир с друзьями — люди, стоящие горой за Лешков как члены одного рода. Они, подобно Милошу с семьей, не хотели держать руку кметов. Подъехав, Бумир не слез с лошади и не поклонился старшинам. Он обратился к Мышко:

— Обратить в пепел княжеский замок немудрено, а где же сам князь?

Засмеявшись, указал Мышко на башню. Бумир тряхнул головой.

— Этим всех Лешков все равно не стереть с лица земли, — отвечал он. — Все же нас довольно останется… Чего вы хотите от нас?

— От вас? Чтоб вы смирно сидели, а не правили нами, — усмехнулся Мышко.

— Не старая ли волчья свобода засела у вас в головах? А немцы уж недалеко… Одного князя свергнете, на смену посадите другого! Не так ли?

— Быть может, но не из ваших! — возразил Мышко. — Не из той крови, которая хотела нами, как скотиной, бездушно, обрабатывать землю. Нет!.. Князя себе мы найдем.

Бумир посмотрел на башню.

— Приступом думаете столб-то взять? — спросил он.

— Нет… — коротко ответил Мышко, — мы до тех пор не тронемся с места, пока они все там не сдохнут с голода.

Бумир долго не отвечал, опустив на грудь голову.

— Лишь бы немцы раньше того не пришли и не освободили их, — заметил он наконец. — Тогда и виноватому, и невинному, всем достанется. И мой дом обратится в пепел, людей в плен возьмут…

Мышки засмеялись.

— А разве ж мы безоружны? — сказал младший, по прозванию Белый.

— У саксонцев железа много: в железо закованы и стрелы железные, — продолжал Бумир. — Десятка саксонцев на сотню ваших довольно…

— Но зато их сотни не придут из-за Лабы, — говорил старший.

— Нет, конечно, — ответил Бумир, — но пришедшие призовут сотню или две поморцев, а уж последним нетрудно до нас добраться.

— Ну, с ними сумеем справиться: оружие у нас одинаковое, владеем им тоже не хуже, — заметил Мышко. — Такие угрозы нам не страшны!..

Все замолчали. Бумир не нашел, что ответить. Кровавая Шея внушительно произнес:

— Э… Бумир и вы все, Лешки, коль хотите жить мирно, спокойно, так и сидите в своих углах, а в наши дела не мешайтесь… Не желаете против своих воевать, мы и не заставляем насильно. Но не вызывайте волка из леса! Сидите смирно!

Бумир нахмурился.

— Я с советом да с добрым словом явился к вам, — сказал он, — воевать с вами мне не приходится. Я только напомнил, что Лешков и их потомков пока еще много… Сегодня вы сильны, завтра мы можем оказаться сильнее. Земля наша общая, не лучше ли мир да согласие, а не резня на радость врагам!..

— Мы вас не тревожим, живите себе в покое! — сказал Кровавая Шея. — Чего же вам больше надо?

— Так отпустите и того, которого хотите заморить голодом, — сказал Бумир, снова взглянув на башню.

Мышко захохотал.

— Ну, хорошо, пусть и так, — согласился он, — но под условием, что нам возвратят всех тех, которых наш добрый князь отравил или убил…

Потом, указывая на рану на шее:

— И мою кровь пускай мне воротит!

— А разве вам еще мало мести?… Разорить замок, обратить дом в груду пепла, перерезать людей — этого вам еще мало?

— Да разве пролитая кровь — его? — горячился Мышко. — Нам нужна кровь за кровь…

Бумир призадумался.

— Стало быть, завтра вы то же, что и сегодня, ответите нам и всем Лешкам, живущим на нашей земле?

— Да, мы вас не трогаем, воевать с вами не думаем, — говорили другие. — Милош сидит же спокойно дома, сын его тоже, да и вам, по-видимому, живется недурно… Власти вам не дадим… а жить вам никто не мешает!

Бумир замолчал. В стороне столба что-то стукнуло. Хвост открыл ставню в верхнем окне и крикнул:

— Э, Бумир! Что это вздумал ты вести разговор с разбойниками? С бешеным зверем не разговаривают, а прямо бьют! Соберите людей и приходите защитить нас… Наше дело — вам не чужое…

Мышко поднял голову и посмотрел на окно, откуда слышался голос. Лук лежал возле него. Мышко взял его в руки, прицелился, и стрела засвистела в воздухе, но она вонзилась в деревянную ставню. В башне раздался дикий смех. Сейчас же другая стрела, пущенная из окна, пробежав с быстротою молнии назначенное ей пространство, с размаху впилась в одежду Мышко. Он вынул ее и с презрением отбросил в сторону.

— Змеиный род! — кричал Хвостек.

— Бешеные собаки! — было ответом Мышка.

— Ядовитые змеи!

— Подлые гадины!

— Стерво и падаль!

Такими словами обменивались друг с другом противники.

— Бумир! — крикнул, наконец, Хвостек осипшим от злобы голосом. — Отправляйся домой, призови своих. Не дай нам погибнуть! Смотри, доберутся и до тебя!..

Бумир поворотил лошадь. Мышко не спускал с него глаз.

— Воля твоя, моего ли, Хвостова ль совета послушаться, делай, как знаешь. Скажем тебе лишь одно и в этом даем священную клятву.

Мышко, взяв в руку горсть земли, поднял ее вверх.

— Даю тебе клятву, Бумир, что если ты или твой род вздумаете защищать Хвоста, если хоть один из ваших поднимет руку на нас, мы ни единой живой души не оставим… Помните же об этом!

Бумир и товарищи его молчаливые еще раз взглянули на башню, откуда доносились невнятные голоса и крики; затем поворотили коней и уехали. Мышки спокойно смотрели им вслед.

Если бы кто-нибудь вошел тогда внутрь башни, глазам его представилось бы ужасное зрелище, а всего был второй день осады!

В самом низу, давя друг друга, теснились слуги, молодые парни и рабы, которых держали здесь для защиты. Теснота была страшная, места мало, воздух спертый; челядь и слуги боялись исхода несчастной для них войны и жаловались на свою судьбу, говоря, что гораздо лучше бы сделали, если бы сразу отдались врагам, так как все равно здесь придется погибнуть. Смерды с палками стояли над ними, приказывая смирно сидеть, но слуги не слушались; недовольство росло с каждым мгновением. Из колодца поминутно таскали воду; ее не успевали в достаточном количестве доставать, столько было томимых жаждою в этом хаосе. Немного выше находились стрелки, готовясь к защите. Здесь прохаживались князь и Брунгильда. В углу лежали медвежьи шкуры, служившие им вместо ложа. Еще выше помещались женщины, а на самом верху — часовые. Стоны и плач раздавались повсюду. Два парня умерли от ран, полученных ими во время осады, одна больная женщина — от испуга. С этими тремя трупами не знали, что делать. Волей-неволей пришлось выбросить их из башни, и эти тела, обесчещенные, брошенные на волю судьбы, как бы служили предзнаменованием того, что должно было вскоре произойти на столбе. Такая же судьба ожидала и прочих.

Хвост, не переводя дух, проклинал всех и все. Брунгильда долго лежала, не говоря ни слова. Супруги не обменялись ни словом; по всему было видно, что постигшее их несчастье они взаимно приписывали друг другу… Хвостек всю вину относил к жене, она же к нему.

И князь, и княгиня все еще верили в возможность защиты; они надеялись на сыновей, которые должны были вернуться с саксонцами. Брунгильда, мало чего ожидавшая со стороны ругавшегося Хвоста, позвала Муху и с ним отправилась осмотреть запасы. Хлеба было достаточно, но, кроме двух старых камней, у них ничего не было, чем бы можно было приготовлять муку. Печь была тоже, но о печении хлеба нельзя было и думать, так как дров было мало. Пришлось растирать зерно, делать из него крупу, которую, размочив водою, и употреблять в пищу. Но как прожить таким образом целые месяцы?!

В общей суматохе, когда все бросились к столбу, немногие успели кое-что захватить с собою. Колодезь, из которого черпали воду, был уже давно запущен, так что первые ведра пришлось выливать вон. Томимые жаждою пили потом и эту воду, но находили в ней больше грязи и крови, нежели воды.

Эта вооруженная толпа полуголодных и полупьяных людей, сидящих в нижнем этаже, которую Брунгильда внимательно разглядывала, опускаясь по лестнице, показалась ей грозной и опасной. Княгиня спросила Муху, возможно ли удержать их в повиновении. Муха, задумавшись, промолчал. Те, которые вчера еще трепетали перед князем, теперь открыто ворчали, давая волю накипевшей горечи, долго переносимой безропотно. Брунгильда видела теперь лишь одних недовольных, вполне равнодушных к участи господ своих слуг, едва на данное приказание поднимающих голову. Некоторые шептались как-то таинственно, осматриваясь по сторонам.

Все в один голос громко требовали питья и пищи; палочные удары смердов с большим трудом, да и то ненадолго, водворяли порядок.

Брунгильда отвела в сторону Муху и, указав ему на людей, сказала:

— Ртов слишком много, а рук слишком мало! Что делать?

Они долго шептались. Хвостек не знал, куда и деваться: то к одному окну подойдет, потом переходит к другому, не будучи в состоянии равнодушно смотреть на Мышков, спокойно цедивших пиво из бочек и раздававших его своим людям. То Хвостек уляжется на постель, но тотчас же встанет и снова подходит к окну, скрежеща зубами. При встрече с женою он отворачивался.

Брунгильда искала совета у Мухи; в свою очередь, князь, прискучив молчанием, призвал любимца-слугу и шепотом с ним совещался.

Начинало уже смеркаться, когда Муха спустился вниз, чтобы выбрать, кого послать наверх сторожить. Действовал он при этом вполне произвольно. Впрочем, те, которые оставались внизу, не сетовали на него; у них, по крайней мере, была гнилая солома, и им можно было на ней растянуться. Едва предназначенные в стражу успели подняться наверх, как явились две служанки Брунгильды и принесли ужин оставшимся внизу. Это была какая-то крупа пополам с водою; но голодным и она показалась вкусной: в одно мгновение в мисках ничего не осталось. Княгиня смотрела в щель, как они ели, затем с непонятной тревогой стала следить за тем, как они полегли. Сон наступил мгновенно, захватив каждого на том месте, где тот сидел. Заснули все удивительно крепким, необыкновенным сном, между тем по движениям некоторых казалось, словно они все силы употребляют, чтобы проснуться, но тщетно. Прошел час, другой… люди все спали, лежали не двигаясь. Гробовое молчание царило кругом.

Муха с зажженною лучиной спустился вниз, обошел спавших по очереди, дотронулся рукой до каждого лица, прислушался, не слышно ли у кого дыхания, сосчитал всех и вернулся наверх.

Это были лишние рты, от которых Брунгильда сумела избавиться. Позвали несколько человек с вышки и велели им выбросить вон тела несчастных из башни. Приглашенные, как видно, привыкшие к подобного рода работе, не только не отказались исполнить приказание, но даже не выказали малейшего удивления. Они сняли одежду с бывших своих товарищей, осмотрели их бледно-синие лица и принялись за работу.

Мышки со своими сидели у костра, издали поглядывая на столб, когда первые тела покойников, выброшенные из окна, пали на землю. Несколько любопытных подошло было к башне. Смельчакам на головы посыпался град камней, одного из приближавшихся прижал к земле падающий труп. Точно спелые плоды, посыпались мертвецы со всех сторон. Осаждающие с изумлением смотрели на это зрелище.

— Избавились от лишних ртов, — догадались они наконец, — из этого видно, что в башне намерены защищаться, дожидаясь помощи.

Всю ночь с одной стороны горели костры, с другой — менялись часовые на башне. Одни спали, другие стояли на часах. Иногда, но это случалось редко, стрела или камень, пущенные с площадки столба, ударялись в спящего кмета или зарывались в землю, попав же в костер, разбрасывали уголья.

Вороны, каркая, вились вокруг башни, не будучи в состоянии попасть в свои гнезда. К утру, казалось, заснули все, но Мышки расставили таким образом людей вокруг башни, что из нее никто не сумел бы выйти, не будучи сейчас же замеченным.

На башне не видно было никаких признаков жизни, кроме стоявших на верхней площадке часовых. Более ловкие кметы старались попасть в них стрелою, часовые прятались на время за стены и снова все принимало прежний вид. Каждый раз, когда Хвостек входил на башню, его встречали криком и бранью.

Однажды, около полудня, из башенного окна раздался голос, призывающий подойти к столбу. Кметы думали, что осажденные намерены сдаться. Мышко-Кровавая Шея хотел было уже начать переговоры, но младший брат его, которого прозвали Журавлем за крайне длинные ноги, подбежал к столбу раньше Кровавой Шеи и поднял голову вверх. Из окна раздался дикий хохот, и одновременно с ним громадный камень свалился на голову бедному парню, размозжив ему голову. Журавль, не крикнув, упал, как сноп.

Мышки вскрикнули, ломая в отчаянии руки.

— Кровь за кровь!! Ни один не выйдет живым из башни!

Гнев осаждающих достиг крайних пределов. Хвост все громче смеялся. Смельчаки бросились было спасать тело несчастного от поругания, но на них полетела громадная балка, которая, к счастью, упала только на труп, придавив его своей тяжестью. Мышки стонали; потеря любимого брата привела их в отчаяние. Кметы кинулись гурьбой, наперегон, к покойнику; им-таки удалось освободить изуродованное тело, чтобы предать его огню.

На том же месте, где вчера сожгли тела Лешков, положили и несчастного юношу. Принесли дров, устроили костер и начали петь обрядовые песни. Ругань, перемешанная с проклятиями, доносившаяся с башни, прерывала их поминутно.

В это время на дворе почти что уже стемнело. Человек небольшого роста, с остриженной головой, с одним глазом, откуда-то появившийся, подошел к кметам. Он поглядывал на башню, стараясь держаться в стороне. Человек этот собирал разбросанные на земле кости; голод, видимо, донимал его. Он присел вместе с собаками на куче разного сора, никто не обращал на него внимания. Никто, впрочем, его и не знал. В те времена много шаталось людей, подобных описанному, сумасшедших, бедных, слепых или уродов, а по принятому обычаю необходимо было их принимать и кормить. Несчастный Зносек как раз подходил к типу такого несчастного, обиженного природой создания. Несколько кметов бросили ему по куску хлеба и по необглоданной кости, которую он принялся грызть с видимым удовольствием.

Никому не пришло в голову, что уродец добивался лишь обойти кругом башню, делая вид, что собирает что-то с земли. Было уже совсем темно, когда Зносек, подойдя почти к самому столбу, припал к земле и куда-то исчез. Песни умолкли, люди дремали у костров, часовые глядели на озеро: из одного окна или, вернее, отверстия в башне тихонько, без шума, спустили толстый канат. Зносек осторожно подполз к нему и крепко обвязал им свое туловище. Часовой, стоящий на берегу озера, заметил что-то ползущее по стене башни, точно огромный паук. По понятию часового, это не могло быть ничто иное, как разве дух.

Паук этот поднимался по стене все выше и выше, наконец благополучно достиг отверстия; ставня тихонько раскрылась, и он уже готовился проникнуть внутрь башни, когда часовой внезапно пустил стрелу, раздался крик, все исчезло. Зносека втащили в отверстие. Он сейчас же со стоном упал… Стрела впилась ему в шею. Прибежавшая на крик женщина вынула стрелу, но кровь ключом била из раны. Наскоро добытыми тряпками старались задержать кровь. Хвостек подошел к умирающему Зносеку и ткнул ему в бок ногой.

— Эй, слышишь? Был ты у князя Милоша?

Зносек молчал, извиваясь от боли.

— Был… — проговорил он, наконец, едва внятно; но тут же потянулся и испустил дух. Княгиня, которая при жизни ему покровительствовала, велела накрыть охладевшее тело холстиной.

На следующее утро должны были его выбросить в озеро, как ненужную более вещь.

Между тем время шло. В башне, по всем признакам, творилось что-то неладное: слышались стоны и плач. Казалось, внутри иногда происходил ожесточенный бой. Даже стены тряслись от сильных ударов. Страшный, раздирающий душу крик доносился оттуда, словно печальный вестник умирающей жизни.

Несколько раз поднималась в башне возня, затем снова все утихало… Чаще и чаще показывались истомленные лица в окнах, жаждущие вдохнуть свежего воздуха; раскрытые губы, высунутые, засохшие языки придавали им ужасный вид, но никто не просил прощения, никто не желал сдаться.

Десятый день осады… Башня молчит… Вороны стаями слетаются к окнам… Кметы стрелами отгоняют их… Мышки велели позвать кого-нибудь для переговоров: никто не откликнулся… Они прождали еще четыре дня. На башне не было уже часового… Там царила мертвая тишина. Кметам уже надоело столь долгое ожидание, все с нетерпением желали увидеть развязку.

Мышко-Кровавая Шея велел, наконец, готовить лестницы. Слуги его отыскали где-то полуразрушенные, старые ворота, которые на всякий случай держали над головами решивших приблизиться к башне и ожидавших по-прежнему тучи камней и бревен. Приставили лестницы и осторожно стали взбираться к главному входу.

В башне не замечалось и признака жизни. Попробовали рубить входные двери, сопротивления никто не оказывал. Вскоре они с шумом упали, провалившись как бы в глубокую пропасть. Внутри была могильная тишина: ниоткуда ни звука… Ощущался запах гнилого тела. Глазам забравшихся в башню кметов представились груды трупов, измятых, с поломанными руками, ногами, посиневших, обезображенных.

В верхнем отделении лежали тела князя и Брунгильды, покрытые черными пятнами: от голода ли они погибли или от ада?…

Убедившись в победе, кметы радостно вскрикнули. Они начинали уже тосковать по своим, им хотелось скорее разойтись по домам. Мышки кидали в воздух свои колпаки в знак восторга. Приступили к отыскиванию громадных сокровищ Хвостека, которые, по общему мнению, он спрятал в земле или в стенах башни. Расходившиеся по домам своим кметы спешили разнести радостную для всех весть, что у княжеского столба одни лишь вороны царят.

 

XXII

У опустошенного княжеского столба, на развалинах его замка, назначено было вече, которое должно было произойти в первый день полнолуния.

Дня за три до этого срока старшины уже начали собираться в разных местах для предварительных обсуждений. Собрания их, на которых они выказывали явную ненависть к некоторым известным родам, обещали, что и вече не обойдется без ссоры, что на месте, бывшем свидетелем кровавой распри, легко может снова подняться буря.

Стибор по пути к своим заехал к Пясту, желая его пригласить на вече.

— А я вам на что? Я не гожусь в советчики, — ответил Кошычков сын, — мое дело ходить за пчелами… Кто сильней да богаче, тот пускай и решает; я человек бедный, мне не попасть в старшины… Да у меня для этого ни сил, ни способностей нет… К этому я не привык, повелевать не умею, разве пчелам одним, те меня слушаются… да слугам, которые меня уважают. В добрый час: начинайте и торопитесь выбрать князя скорее… Как только немцы узнают, что мы без вождя, сейчас же на нас нападут… Станем по-братски за общее дело… За себя вам ручаюсь: все, что прикажете делать, исполню беспрекословно; что ж именно начинать, это должно быть известно вам лучше меня…

Стибор улыбнулся и сказал:

— Твой-то ум нам и нужен, добрый отец, потому, кажись, мы далеки от спокойной развязки, — все предвещает бурю. Лешков, хоть и мелкие все они, осталось еще довольно, а кроме того, и прочие кметы да витязи тоже мечтают о княжеском звании… Нелегко дается нам это дело…

Оба вздохнули. Старик по-прежнему утверждал, что лучше возиться с пчелами, чем с людьми. Наконец хозяин и гость распрощались. Пяст с корзиной за плечами направился в лес, Стибор поспешил на вече.

Отовсюду стекались кметы к княжескому замку. Прибыли и Лешки, слегка потрухивавшие, но не желавшие уступить своего права другим. Втайне они надеялись, что в конце концов выбор-таки падет на кого-либо из них.

Трудно было придумать для сборища место удачнее избранного: развалины, грустный вид свежего пепелища, остатка низверженного могущества, все наводило на мысль, что медлить с избранием князя не следует, так как с каждым мгновением близился час ожидаемой мести за Пепелка.

На городище было уже много владык, жупанов и кметов, а новые все прибывали. Все предугадывали, что Мышки, уничтожившие Хвоста, займут по праву на выборах первое место; не всем, однако, это приходилось по вкусу…

— Хоть в жилах у них течет такая же кровь, как и в наших, — рассуждали иные, — но, забрав власть в свои руки, пожалуй, начнут обходиться с нами не лучше Хвостка, от которого только что мы избавились.

Тут же виднелся и недавно оправившийся Доман с Людеком, сыном Виша, и много других, прибывших из самых отдаленных окраин. Незаметно лишь было Пяста.

— Жаль, что нет старика, пригодился б он нам теперь, — слышались голоса, — человек он прямой, со светлым умом, говорить много не любит, а дело куда лучше других знает, к тому же ни с кем не связан, всем желает добра…

Пошли расспросы о Пясте. Стибор объяснил, что старик занят работой по хозяйству в лесу…

Солнце высоко уже поднялось на небе, а кметы все продолжали прибывать. Видя, что дело затягивается, ранее прибывшие обратились с заявлением к старшинам, что пора бы и начинать.

Старший летами на съезде оказался Жула, из рода Яксов, богатый кмет, житель дальних лесов, любивший мир и мало привыкший к войне и к вечам. Слыл он за человека строгого, но притом справедливого, особенно если приходилось ему исполнять роль судьи. Расправив рукою усы и бороду, он проговорил:

— Приступим к избранию князя, к чему нам время терять? Дома у каждого и без того много дела! Вздумалось вам завести себе нового господина?… Попробуйте… Больше мне нечего вам сказать, замечу разве вот кстати, что вижу отсюда я много князей, а нужен нам лишь один… За князем дело не станет, повиноваться ему будет труднее… Отчего хоть бы и мне не быть вашим князем?…

Мышки, подобно другим родам, держались вместе… Полагаясь на свою многочисленность, они так шумели, что невольно обращали на себя общее внимание.

Каждая семья таила надежду, что выбор падет на одного из принадлежавших к ней членов. Никто, по-видимому, не хотел уступать, особенно такие рода, как Лешки, Бумиры, Яксы, Кани, Пораи, Визилиры, Старжи…

— Мышка выбрать, — послышалось из его семьи, — Кровавую шею! Он уж нам дал доказательство, что умеет при случае быть вождем… нам такого и нужно!..

— Мышка?! А почему ж бы не Каня, — заметил кто-то в ответ, — Кани не хуже владеют оружием, а кроме того, нам богатый надобен князь, чтобы не было вечных на пользу его поборов…

— Так и Виши — семья богатая, — оспаривал чей-то голос, — старый Виш первый жизнь положил за вече.

Крики усиливались, грозя перейти в беспорядок. Лешки бешено волновались, доказывая свое первенство относительно права стать во главе народа.

— Лешков не надо! Было у нас их довольно! — поднялась буря криков. — Долой их! Мстить еще вздумают нам!..

Слово за словом — доходило чуть не до драки. Заметив это, Стибор обратился к спорщикам с увещанием, что на вече не кулак, а доброе слово решает дело!

Людек, сын старого Виша, поднялся с места и начал:

— Слухи ходят, что отец княгини и молодые князья знают уже о смерти Хвоста. Говорят, что в самый тот день, как мы впервые зажгли огни, сыновья князя, гостившие в замке, отправлены были матерью к деду звать немцев на помощь… Одновременно известили о том же и Кашубов с Поморцами… Эти долго ждать себя не заставят: не сегодня завтра нагрянут на нас… Земли опустошат, дома обратят в пепел… Мы вот спорим, да ссоримся — кого бы, дескать, над собою поставить князем, а о том забываем, что будь нас хоть вдвое больше против действительности, без главы оборона немыслима!..

Сказав, Людек сел; тогда привстал Добек. Это был богатый жупан: все его знали и относились к нему с уважением, как к умному, хитрому, но вместе с тем и великодушному человеку. Лет ему было около сорока, хотя на вид казалось не более тридцати. Он обладал громадной физической силой: душил медведей, словно котят, и часто, сломав копье, вырывал с корнем небольшое деревце, причем наносил им удары лучше, чем иной копьем или мечом. Непокорную лошадь Добек ногами задавливал до смерти. С людьми он тоже церемониться не любил, а уж что касалось того: предводительствовать ли в битве, водворить ли порядок где, — в этом равного ему и сыскать было трудно. Немцев он выносить не мог; бывало, попадется какой из них ему в руки, он сейчас же запряжет его в плуг или в соху. В мирное время Добек отличался веселым, словоохотливым нравом и, раз привязавшись к кому, отдавался ему всею душою. Такова была личность, обратившаяся к вечу со следующими словами:

— Нам нужен князь, но только один, сватается же их более сорока… За каждого из них стоит его род… Уступить никому не хочется… Все это неново… Давно ведь рассказывают, что когда в прежнее время приходилось выбирать старшин, Лешки, не зная, как придти к соглашению, взапуски бежали к столбу… Теперь нам не ноги нужны; нужны головы… Что ж… по старому обычаю… кинем жребий… Авось выйдет что-либо путное… Не умеем сами решить, предоставим решать богам…

Наступило молчание: предложение, видимо, не понравилось.

— Не добьемся согласия, — сказал наконец Мышко-Кровавая Шея, — тогда и будет время подумать о жребии… А с этого начинать не стоит, пока у нас еще своя воля есть.

Доман привстал.

— Чем же худо по жребию? — спросил он. — По крайности, времени напрасно бы не теряли. Положим копья наши на землю, приведем белого коня, чье копье он прежде других тронет ногою, тому и быть князем, тот, значит, избранник богов!

— Или пошлем на Ледницу, на священный остров, пригласим оттуда женщину, положим перед нею наши колпаки, чей она первым поднимет, того мы и выберем князем, — сказал Загорелец.

Ни одно из предложенных средств не приняло вече. Шум продолжался, согласия не было. Между тем наступил вечер.

Кметы расходились, ничего не решив. Одни отправились по дворам, другие полегли отдыхать на соседнем лугу. Одни стояли за Лешка, другие за Мышка, у Виша тоже немало было сторонников; нашлись и желающие избрать Добека; последние хотели тут же провозгласить его князем, но он удержал их от подобного намерения словами:

— Не хочу! Я скорее готов подчиняться, чем повелевать… При настоящих условиях лучше жить на свободе, нежели служить многим господам… Я предпочту уйти на край света, лишь бы избежать такой неволи…

Мышки, обманувшиеся в расчетах, поспешили разъехаться. С каждой минутой росло число недовольных и честолюбцев.

— Чем же мы хуже других, — говорили многие, — богаты мы столько же, если еще не богаче, земли у нас много, родня немалая… мы также сумеем княжить, как и другие.

Так и разошлись все, недовольные друг другом. Пяст возвращался с пчельника, когда к его усадьбе подъехал Добек и соскочил с лошади.

— Отец Пяст, — обратился он к старику, — ты вместо того, чтобы придти к нам, отправился к пчелам, а будь ты на вече, авось бы сумел прекратить наши споры добрым советом. Пчелы и без тебя живут хорошо да согласно…

— А что у вас там случилось? — спросил хозяин.

— Ничего особенного… Говорят только, что сыновья Хвостека ведут на нас Кашубов… а мы между тем не им, а друг другу грозим кулаками. Вече ни к чему не пришло… А так как самим нам выбрать князя не удается, то нам и предлагают разные средства: кто лошадь, кто женщину, наконец, как водилось когда-то, хотят, чтобы мы взапуски бежали к столбу…

— Стало быть, я и прав, — усмехнулся Пяст, — отдав предпочтение пчелам: в лесу-то я знаю, что сделал, среди вас же мне, бедному человеку, делать было бы нечего… Ведь вот вы уж и разбежались?!

— Одни, рассердившись, совсем уехали, другие остались, но сильно ворчат… Некоторые, как я, например, ищут ночлега… А все-таки надо же выбрать кого-нибудь, того и гляди, незваный-то гость на плечи нам сядет!..

На следующий день рано утром явился Доман с поклоном. Старого Пяста все уважали.

— Что это ты так бледен? — спросил у него хозяин, который давно уж не видел Домана и ничего о нем не слыхал.

— Потерял много крови, ножом мне в бок угораздили, — отвечал Доман.

— Кто ж тебя это?

— Стыдно признаться… женщина… Я хотел увезти Вишеву дочь, потому она сильно мне полюбилась… Я ее и в руках уж держал, как она, выхватив у меня из-за пояса нож, вонзила его в мою грудь…

— Дорогой, однако ж, ценой купил ты красавицу!..

— Не довелось мне только владеть ею, — заметил Доман, смеясь, — убежала на Ледницу в храм, а меня оставила тут залечивать рану…

— Другую девицу найдешь, — старался утешить Пяст.

— Я и нашел уж, — сказал Доман, — да что ж из того, когда первой забыть не могу…

В эту минуту со стороны раздался чей-то знакомый голос:

— Если б не ведьма Яруха, давно б уж тебя поминай как звали!..

Пяст и Доман оглянулись: Яруха им кланялась в ноги, старчески шевеля губами.

— А ты куда, на вече или уже оттуда? — спросил с насмешкой Доман. — Может, ты там бы и пригодилась?

— Только еще на вече, — не смущаясь, ответила Яруха, — отчего бы и мне не пойти туда? Я слышала, нет там ни складу, ни ладу… Кто знает? Может, я принесла бы с собою порядок… В мешочке водится у меня всякая-всячина… Знаю я многое… Вот, хоть к примеру, рассказала бы сказку…

— Какую? — полюбопытствовали и хозяин, и гость.

— Э, это старая бабья сказка, — махнула Яруха рукой, затем продолжала: — Говорят, когда-то случилось, в муравейнике не стало царя… упал он с дуба да так и погиб на месте и детей по себе не оставил… Долго ли, коротко ли стали голодные птицы слетаться, поклевывать муравьев, расхищать муравейник… Старшие-то из муравьиной семьи и собрались, промеж себя совещание затеяли… Кто предлагает власть вручить комару, кто и мухе, а не то пауку, только чтобы муравью не досталась… Муравьи-то все черные, их друг от дружки, поди, и не отличишь, на вид все как есть, значит, равные… Так-то спорили они, спорили, галдели-галдели, да в конце концов ни на чем и не порешили, а птицы тем временем с муравьями порешили уж и к яйцам… Вот как бы и с вами, господа мои милостивые, не приключилось чего-либо в эдаком роде?… А, впрочем, какое мне, старой ведунье, до этого дело?…

Пяст и Доман улыбнулись. Яруха, отвесивши им по поклону, поплелась к жене Пяста промочить себе горло пивом.

Добек с Доманом сильно пристали к Пясту, убеждая его отправиться с ними на вече.

— К чему собой увеличивать счет, коль скоро на добрый исход нет надежды? — упорствовал Пяст. — Обойдетесь и без меня, я — советчик плохой…

В этот день повторилось точь-в-точь то самое, что было и накануне. Старшины, проспоривши день-деньской, разошлись, ничего не добившись. Лешки с одной, Мышки с другой стороны старались перекричать друг друга, а дело не двигалось.

Поздно вечером Мышко-Кровавая Шея явился к Пясту.

— Приветствую тебя, отец, — проговорил он хмуро.

— Откуда это, с веча?

— Да, — ответил гость, вздохнув.

— Что нового?

— Пустое ведро, — усмехнулся Кровавая Шея, — нет воды, согласия нет. Чуть не до драки доходят; каждому хочется князем быть, повиноваться лишь никому не желательно.

— Ну, а ты?

— Что ж… я? У меня, по крайности, есть основание, право, — заметил уклончиво Мышко. — Кто низверг Хвоста ненавистного, если не я да мои? Кто жизнью своей жертвовал? Чем хуже я Лешков или других!..

— Положим, — ответил Пяст, — но что же выйдет из этого? Ведь эдак воротятся времена Лешков и Пепелка!..

— Да что!.. О выборе нечего, видно, и толковать… Кто соберет больше людей, тот и провозгласит себя князем и правление возьмет в свои руки!

— К чему же было тогда хлопотать о свержении прежнего? — удивился Пяст. — Он на этих именно основаниях и княжил.

— Что же делать, коли согласия нет? Да и лучше-то что: немцы ли нами чтоб правили или свой человек?

Помолчав немного и глядя в землю, хозяин ответил:

— Делайте как знаете, но уважайте вече. Что случилось с Пепелком и Лешком, может легко и с другим повториться…

— Я не позволю кому бы то ни было собой управлять! — воскликнул Мышко, поднимая с угрозою руки вверх, после чего, не дожидаясь ответа, не попрощавшись с Пястом, он сейчас же уехал.

На следующий день на месте двухдневного сборища кметов никого уже не было; одни воробьи, нахохлившись, злобно чирикая, оспаривали один у другого крошки от объедков людских, словно подражая вчерашней толпе, тоже неистово спорившей, хоть из-за блюда и более лакомого — власти одного человека над многими!..

Пяст сидел на крыльце, удивляясь людям, как это они могут стремиться к тому, что в его глазах было ужасным бременем… Он искренне радовался своему убожеству, дававшему ему право не участвовать в этих спорах и стоять в стороне…

Вече не состоялось; приехавшие на совещание друзьями расстались с взаимной ненавистью. Особенно Мышки нажили себе много врагов. Лешки зато весело потирали руки, так как многие кметы обращались к ним со словами: "Пускай лучше прежний род княжит, лишь бы поступал по закону".

Наступал праздник жнитва. Старшины полагали, что вторично созванное вече должно увенчаться успехом, и все деятельно подготовлялись к нему. Мышки собирали своих друзей и сторонников, Лешки тоже не мешкали, но, в сущности, каждый думал только о своих личных выгодах.

Многие не хотели участвовать в предстоящем вече. Другие открыто радовались тому, что князя более нет, это освобождало их от несения известных повинностей; когда же при них говорили о возможном и скором нашествии немцев, они отказывались этому верить, утверждая, что немцам и дома работы достаточно, да вряд ли им удастся так скоро устроить поход на Полянские земли.

Между тем некоторые, соображая, что не трудно приобрести себе друзей путем хлебосольства, велели наполнить возы мясом, калачами, пивом и медом и везли все это с собою для угощения. Они тем более рассчитывали на успех, что вече предстояло собраться в праздничный день. Так сделали Мышки, а когда Бумир и его товарищи узнали об этом, то так же, что только в доме нашлось, послали на городище.

Собрание, по численности присутствующих уступавшее первому, имело зато более торжественный вид.

Кметы внимательнее следили за ходом речей, стараясь больше слушать, нежели говорить. Они стали опытнее и ловчее брались за дело.

Старый Визун с длинным копьем в руке явился как раз в то время, когда кметы уже заняли свои места. Видно было, что он устал.

Визун пользовался общим и исключительным уважением как потому, что не раз уже выказал ум свой и опытность, так и потому, что он на своем веку много видел, побывал во всех землях "единого слова", знал обычаи, нравы, законы и порядки всех племен, широко раскинутых по берегам Вислы, Днепра, Дуная, Лабы, Одера и Белого моря; к тому же он слыл за мастера ворожить и умел предсказать все, что должно было совершиться в будущем… Многие прибегали к его советам, хотя он их и неохотно давал. Неудивительно, что все обрадовались его появлению, надеясь, что словом своим он водворит мир и согласие.

Мышки и Лешки побежали к нему навстречу. Раньше чем приступить к делу, оба рода расставили все привезенное с собою — мясо, пиво, хлеб — и пригласили всех к приготовленной на скорую руку трапезе.

Визуна усадили на почетном месте, и началось угощение. Погода в тот день была восхитительная; разных напитков достаточное количество, а раз принявшись за них, кметы не заметили, как прошла добрая половина дня. Визун все время молчал. Мышкам казалось, что он непременно будет на их стороне, в свою очередь, Лешки ласкали себя подобной же надеждой. Все обратились к нему за советом, как быть и что делать, чтоб добиться осуществления заветной мечты.

Старик окинул взором притихнувшее вече и начал:

— Затем-то я и пришел сюда, чтобы вам правду сказать; не я ее сочинил, а несу ее из того источника, где она зародилась. Я нарочно был в нескольких храмах с целью узнать, что нам делать, чтобы кончить все мирно и беды себе не нажить. Был я в храме Святовида, Радегаста, Поревита… Побывал в Колобереге, в Штетине, в Ретре и на священном острове Ранов, что на Черном пруду… Там царят боги, которые всем нашим племенем управляют: Ободритами, Вильками, Людками и Полянами… У нас нет ни таких храмов, ни таких богов, как те, которые есть у Редаров и Ранов… Я к ним ходил за ворожбою и передам вам все то, что узнал от них…

Он остановился на минуту, а Мышко спросил:

— Как же пробрался ты в Ретру?

— А кто ж бы остановил безоружного старика? — сказал Визун. — Вильки не раз останавливали меня на пути, но тотчас же и отпускали… К Радегасту нелегко было также добраться… Храм этот стоит на острове, подобном нашей Леднице, и построен на возвышении; в окружающей его ограде трое ворот; из них одни никогда не открываются, так как скрывают за собою ход к воде… Изображение бога покрыто сплошь золотом, корона блестит у него на голове, у подножья лежат оленьи рога; над ним возвышается пурпурного цвета крыша, опирающаяся на расписанные столбы. Вокруг него изображения других богов, все в богатых красных одеждах, вооруженные, с мечами в руках… К ним-то я и отправился спросить о нашем будущем…

— Что ж ты узнал? — раздались вопросы. Визун опустил глаза.

— Долго пришлось мне ждать, пока добился короткого ответа: выберите покорного… Этого показалось мне мало, и я отправился на священный остров, что на Черном пруду, на Ясмунде, в Реконе… Здесь вопрошал я Триглова и Святовида… Святовид сказал: выберите малого. Триглов — изберите бедного… Советовался я еще с Святовидовым рогом посредством меда и тут получил в ответ, что нас неминуемо ждут война и несчастье, если малого не сделаем великим.

В течение всей этой речи на лицах присутствующих ясно отражалось овладевшее ими недоумение. Визун продолжал:

— То, что слышал я от богов, обо всем этом я и сам раньше думал… Прежде всего нам необходимы согласие и единство во всем. Обошел я наши народы и племена, что живут от Днепра вплоть до Лабы, от синего до Белого моря, и убедился, что нас очень много, но сделать-то мы ничего не умеем… Одни поддались немцам и теперь с ними в дружбе живут; другие воюют со своими соседями-братьями; иные забрались в леса и своих знать не хотят. Всяк живет как ему вздумается. Не раз уж встречались нами Поляне у Ранов с Сербами, Людками, Дулебами, Вильками и со многими племенами одной с нами речи: хлеб вместе ели, из одной чарки мед пили, а на следующий день не узнавали друг друга.

У немцев всего один вождь, и лишь только они повздорят, он сейчас же мирит их, словно мать малых детей, поссорившихся за мискою; у нас царит полная свобода, и ради нее мы не хотим знать единого властелина, а между тем дикие звери могут нас уничтожить. Коль скоро уж иначе быть не может, пусть хоть наши-то земли живут мирно и дружно, а для этого пусть изберут, как советуют боги, покорного, бедного, малого…

Молчание было ответом на речь Визуна. Как прежде, каждый старался казаться великим, так теперь думал о том, как бы стать меньше, беднее, покорнее. Более знатным кметам не пришлись по вкусу слова старика, смысл которых вызвал ропот неудовольствия.

Между тем раздались крики нетерпеливых кметов:

— За дело! Начнем же хоть раз, наконец!

Снова поднялся говор и шум; слова Визуна были скоро забыты. Мышки выставляли на вид пролитую ими кровь, Лешки опирались на свое право, другие кичились богатством.

Кровавая Шея, сравнительно с другими, сумел набрать себе больше сторонников; самые смелые из них предложили его в князья, но лишь раздалось его имя, добрая половина участников веча отошла в сторону, не желая и думать о таком князе.

Тогда предложил кто-то одного из самых покорных Лешков, предложение встретило сильный отпор. Многие разошлись, не предвидя конца.

Солнце клонилось к закату. Согласия по-прежнему не было. Старый Визун стоял в стороне, задумчиво улыбаясь.

Вдруг вдали показался всадник, изо всех сил скакавший по направлению к столпившимся кметам. Кметы кинулись навстречу ему. Не успел он еще соскочить с коня, как послышался его сильный голос:

— Сыновья князя с поморцами, кашубами, немцами вступили в наши владения… Они уже перешли границу…

Все стремительно бросились к лошадям. Крик, шум, невообразимая суетня…

— Вот чего мы дождались, вздоря да ссорясь здесь! — с досадой воскликнул Добек. — Если мы теперь разбежимся в разные стороны, неизбежно погибнем все, потому что нас поодиночке будут ловить.

Лешки отошли в сторону и молчали. Им казалось нетрудным войти в соглашение с пришельцами. Мышки, напротив, явно беспокоились о своей судьбе. Они собрались в одну кучу.

— На коня, кому жизнь дорога, и пусть каждый людей своих изберет! — кричали они. — Совещаться теперь не время… Пойдем им навстречу гурьбой. Не сумеем теперь устоять, после будет уже поздно.

Добек прервал повелительно.

— По домам, за людьми! Идите челядь скликать… Завтра утром всем являться сюда с тем, что у кого есть. Вместе и двинемся на врага. Вечера и ночи хватит собраться с силами! Живей на коня!

Все еще больше засуетились, и вскоре городище совсем опустело.

Ночью в той стороне, откуда ждали нашествия, на небе появилось широкое зарево, расплывавшееся, казалось, до бесконечности.

На следующий день еще никто не прибыл на городище. Все приготовлялись к запцгге; у иных не было даже оружия. Только на третий день, с раннего утра, на берегу озера стали показываться кметы со своими дружинами. Весть о вражьем нашествии успела проникнуть в самые отдаленные уголки; из них также явились кметы, ведя за собою людей.

Не спрашивая ничьего согласия, Добек, который первый прибыл на городище, распоряжался, как вождь. Никто не осмелился отказать ему в повиновении. Он, впрочем, обладал такою силою, таким громадным влиянием, что в случае отказа сумел бы заставить молчать непокорного.

Тогдашнее вооружение полян едва достойно этого слова. Поляне не любили войны и хищниками никогда не были: они спокойно занимались хлебопашеством. Необходимость защиты принудила их подумать о вооружении, но оно было крайне бедно.

Железное оружие имели лишь весьма немногие, то же и относительно медного; по большей части каменные молоты и топоры, луки, пращи и палки составляли все их вооружение. Кусок древесной коры заменял собою железный панцирь, а щит, покрытый одной или двумя звериными шкурами, считался уже украшением, роскошью. Секиры и ножи, у кого они были, привязывались к кушаку или к седлу.

Слуги и челядь шли пешком; одни только старшины, кметы да старшие из дружинников были на лошадях. Всадники ради защиты на колпак свой надевали металлическое кольцо, а на плечи металлические круги.

Каждая семья предводительствовала своей дружиной, не отличавшейся особенным расположением к войне, тем менее к выполнению приказаний. Угрозами и страхом приходилось сдерживать их. Добек осматривал ополчение, собирал его, устраивал, а непокорных палкой заставлял молчать и повиноваться. Раз принявшись за дело, он до тех пор не ел, не пил, не спал, пока не приводил все в порядок. Добек любил воевать; он только тогда дышал свободно и бывал доволен собою, когда сидел на лошади, вооруженный копьем. Глаза его смеялись тогда, губы от восторга дрожали.

Вечером Добек во все концы разослал отборных, ловких людей с целью разведать, где находятся в данную минуту враги. Лишь добыв об этом точные сведения, он намеревался тронуться с места своими силами. Дожидаясь посланных, он несколько отступил от озера и расположился лагерем в лесу, чтобы дым и огонь костров не навел невзначай на него неприятеля.

 

XXIII

Посланные вернулись с известием, что немцы с каждым часом подступают все ближе. Их даже видели издали, сосчитать только было трудно. А немцы, действительно, шли вперед, уничтожая все на своем пути: людей забирали в плен, дома предавали огню, захватывая с собою все, что удобно было нести; после них оставались груды развалин и пепла.

Защиты нельзя было откладывать: каждый день стоил жизни громадному числу мирных кметов с семействами, не говоря уже об имуществе, расхищавшемся и гибнувшем от огня. К сожалению, дружину пугали страшные полчища вооруженных немцев, с которыми трудно было бороться. В виду всего этого, Добек решился напасть на врага ночью, когда тот расположится для отдыха.

Предводительствуемые Добеком кметы со своими дружинами тронулись в путь лесом. На второй день пути, в глухой чаще, встретилось им большое количество женщин, стариков, детей и больных, успевших укрыться здесь со всем своим скарбом от наступавшего неприятеля. От них-то узнали, что много народа захвачено в плен, и что во главе поморцев находятся Лешек и Пепелек, которые, опьяненные местью, безжалостно вешают каждого попавшегося им в руки кмета.

Плач бедных женщин, детские стоны, унылый вид стариков хотя и напугали дружину, но вместе с тем и возбудили в ней жажду возмездия.

Несчастные беглецы рассказали, что своими глазами видела много людей, с ног до головы покрытые железом, с каменными щитами в руках, от которых стрелы отскакивали, не причиняя им никакого вреда. За этими щитами немцы чувствовали себя, как за каменной стеной.

Добек обрадовался, узнав, что враги после каждого нападения на хижину кмета всегда напивались пьяными и потом засыпали крепчайшим сном… Случись напасть на них во время подобного состояния, расправа оказалась бы крайне нетрудной.

Один старик предложил провести их ближайшим путем к неприятелю. Добек с дружинами оставался в лесу до заката солнечного; двинулись с места лишь поздним вечером. Ночь была безлунная, небо покрылось тучами.

Долго шли по самому краю леса. Наконец вдали показались гаснувшие костры.

Нетерпеливо поскакал Добек вперед, желая по числу их составить хотя бы приблизительное понятие о количестве неприятеля, но костров было так много, что Добек устал считать; к тому же ему хотелось как можно скорее кинуться в битву.

Лагерь поморцев, если бы у них нашлось и немного вещей, похищенных у кметов, все-таки представлял лакомую добычу для дружины Добека. Поморцы были народом, каждый член которого одновременно совмещал в себе и воина, и торговца; в их стране можно было встретить все, что только производил тогдашний мир.

В Винеде они меняли свой мех и янтарь на железо, там же доставали мечи, сукна и другие товары, привозимые в Винеду купцами с юга, запада и востока. Хотя поморцы все еще говорили на славянском наречии, но сердца у них были немецкие. Ради добычи они готовы были служить каждому, жечь, убивать даже и братьев родных. Зверская дикость и жадность были единственными их двигателями.

Теперь они лежали у костров и отдыхали после целого ряда убийств, сожжения бесчисленного множества домов. Под защитой леса, озера и окружающих их болот они считали себя вполне безопасными. Часовых не было. У огня в небольших котлах варился ужин; мечи и щиты лежали беспорядочно сложенными на земле. Сняв кушаки, железные покровы и шишаки, поморцы отдыхали от кровавых трудов.

Лежа, они громко пели; песням их вторили ужасные крики и стоны.

Дикие воины жестоко обращались с женщинами и детьми, которых, поймав, уводили с собою. Вблизи видна была толпа людей, связанных по рукам и по ногам: несчастные казались истерзанными, голодными, никто не бросил им даже куска черствого хлеба. Женщины держали на руках мертвых своих детей… Живые и мертвецы — все было здесь перемешано… Ужасное зрелище!

Подкрадываясь ближе и ближе к отдыхающему врагу, люди Добека среди пленников узнавали своих; это бесило их, они закипели гневом. Немного поодаль виднелась ставка кашубов и немцев, вооружение которых было гораздо слабее. Саксонцы расположились совсем в стороне. Они окружали небольшой холм, на котором в шалаше отдыхали Лешек и Пепелек.

У полян было довольно времени для того, чтобы внимательно рассмотреть врагов. Те из них, что лежали у самого леса, криком своим заглушали шаги приближавшихся к ним полян. Теперь всего лишь небольшое пространство отделяло Добекову дружину от становища поморцев. Уяснив себе достаточно расположение последнего, Добек велел своим людям, прежде чем напасть на врагов, окружить их со всех сторон, чтобы таким образом не допускать никого спастись бегством.

Все устроилось согласно желанию вождя; с одной только стороны нельзя было окружить поморцев, иначе они преждевременно открыли бы угрожавшую им опасность.

По приказанию Добека одна из дружин должна была немедленно подобраться к пленным и разрезать им путы; предполагалось, что и они в состоянии будут оказать посильную помощь.

Когда все было как следует подготовлено, Добек с мечом в руке стал во главе своей собственной дружины и велел трубить в рог — условный сигнал, что время броситься на врагов.

Поморцы, хотя и услышали этот звук, но им показалось, что кто-нибудь из своих трубит; они не тронулись с места.

Вдруг из лесу выбежали поляне и кинулись на поморцев как раз в то время, когда последние еще не успели схватиться за оружие.

Ужасный крик огласил воздух, крик, одновременно вырвавшийся из тысячи грудей… Началась ужасная резня.

Освобожденные пленные, даже женщины, душили недавних мучителей… Только те из врагов, которые отдыхали по ту сторону луга, успели привстать и вооружиться; но среди царившей суматохи они толпою бросились бежать кто в лес, кто к озеру — хотя отовсюду появлялись кметы, нанося смертельные удары.

Однако к холму, где стояли князья со своей дружиной, не так-то легко оказалось пробраться. Немцы, заметив, что поморцы в опасности, бросились было к ним на помощь, но опоздали. Поморцы один за другим падали под ударами дружины храброго Добека. Некоторые из них укрылись в кустах, уходили в лес, чтобы там умереть. Оставшиеся еще в живых громко просили пощады. Подобная же участь постигла кашубов, из которых лишь небольшой кучке удалось воспользоваться быстротой своих ног. Одни только немцы еще оставались на лугу. Окружив Лешека и Пепелека, они замышляли искать спасения в бегстве. Темная ночь помогла им в этом. Добек бросился было за ними в погоню, но они так быстро бежали, что догнать их не представлялось возможности.

Добек вернулся назад, утешая себя надеждой, что ничтожной горсти немцев все равно неизбежно придется погибнуть или от голода, или от руки кметов. Победа полян была полная, и около полуночи разыгрывалось уже последнее действие кровавой драмы. Веселые несмолкаемые песни звонко раздавались в мягком воздухе ночи. Торжествующий Добек, расположившись под дубом, наблюдал за исполнением отданных им приказаний: раскинуть ставку, зажечь костры, а трупы убитых, сложив в одну кучу, предать огню. Слуги немедленно принялись за работу: тела победителей кидали в огонь, тела побежденных — в озеро. После этого начался осмотр пленных, которых, несмотря на строгий приказ не щадить врагов, все же набралось более ста человек. Крепко связанные, рядами ле жали они на земле. Когда среди них проходили Добек, Болько-Кан и Людек — сын Виша, то последний заметил в стороне, словно притаившегося, скрученного веревками, рыжего человека, показавшегося ему знакомым. Сейчас же велено было подтащить пленника ближе к огню, и как только лицо его осветилось, Людек воскликнул:

— Вот кто, должно быть, привел их сюда! Он давно уж старался разузнать все пути, ведущие к нам! Я знаю его: это немец — по имени Хенго. Он притворялся торговцем, ходил по селам, ел наш хлеб, а теперь вот и навел на нас своих братьев — немцев…

Добек коротко приказал:

— Повесить его!

Людек, однако, вступился за рыжего, говоря:

— Нет, лучше отдайте мне немца! Я его буду употреблять заместо вола; он будет пахать мою землю — силища у него необъятная… Пусть живет; он бывал моим гостем, так теперь мне не стать смотреть, как его будут вешать…

Хенго припал к ногам Людека, моля о пощаде. Он клялся, что князья силою принудили его сопровождать их, что он неповинен в измене. Хотя ему не поверили, все же желание Людека было уважено и пленника увели обратно.

Между тем победители ликовали. Костры трещали веселым пламенем — ночь превратилась в день. Лес под влиянием фантастических переливов света сочувственно, казалось, кивал своими верхушками, а огромные столбы дыма торжественным фимиамом высоко поднимались к небу.

В котлах варили ужин; старшины, вспоминая эпизоды минувшей битвы, перевязывали свои раны, а дружина тем временем собирала и раскладывала добычу.

В одно место клали щиты, в другое — мечи, одежду, копья. Было чем поживиться, так как хищники всегда носили с coбой много ценных вещей. Давно не видали поляне столь роскошной добычи. Дружина была в восторге.

Теперь все и думать забыли о преследовании немногих, успевших бежать, кашубов и немцев. Кметы утверждали хвастливо, что едва ли князья посмеют вторично напасть на полянскую землю, что поморцы с кашубами, наверное, не согласятся им помогать, а немцы-то и подавно — экую даль снова тащиться сюда!

В лагере вдруг оказалось всего в избытке: неприятель имеет обычай таскать за собою похищенный скот, награбленные бочки меда и пива. Теперь было вдоволь и мяса, и пьяных напитков. Пир затянулся до позднего утра.

Под конец наши воины так обессилели от бесчисленных возлияний в честь бога победы и так беззаботно отдались веселью, что догадайся немцы с кашубами воротиться — наверное бы ушли победителями.

Солнце было уже высоко, когда пировавшие начали просыпаться. Голод заставил их вспомнить про мед и пиво, и прерванный праздник возобновился, продолжаясь до самой ночи. Ночью нельзя было трогаться с места, пришлось по-прежнему ожидать до следующего утра.

Вечером того дня Людек велел привести к себе Хенго. Сжалившись над ним, он приказал его накормить, а затем вместе с Добеком начал допрашивать. Оба кмета подозревали, что немцу известно значительно больше того, что он говорит. Несмотря, однако, ни на какие угрозы, он рассказал только, что дед сыновей Пепелка, живший за Лабою и имевший сильную рать, из мести за дочь свою, равно с целью помощи внукам, способен решиться на все; что молодые князья оба настойчивы, храбры, а потому, если им не удастся вернуть свои земли, они всю свою жизнь будут беспокоить полян. Хенго намекнул и на то, что с молодыми князьями нетрудно добиться и мира, когда бы об этом серьезно подумать.

По окончании допроса Хенго был уведен. Добек собрал старшин и с ними советовался о том, что лучше теперь предпринять — идти ли войной на поморцев или же разойтись по домам? Под влиянием недавней победы старшины охотно пошли бы на самый край света! Они отвечали советом немедленно двинуться на границу и, по меньшей мере, пугнуть поморцев. Итак, решено было чуть свет тронуться в путь. Людек и Доман получили приказание забрать пленных с собою для раздачи их кметам.

На следующий день ранним утром предводительствуемая Добеком дружина собиралась в поход. Ставка снята была с места, всадники садились на лошадей, пешие сходились в кучу. Челядь Людека, которой приходилось вести пленных поморцев, лишь с помощью кнутов и палок подняла их на ноги. Ужасное зрелище представляли эти дикари, не хотевшие подчиниться неумолимой, выпавшей на их долю судьбе: они рвались, кричали, проклинали своих мучителей до тех пор, пока, обессилевши, не принуждены были покориться. Хенго Людек сам вел на веревке, опасаясь, что хитрый немец сумеет уйти.

В то время, когда Добек с дружиной направлялся к границе, Вишов сын с пленными возвращался домой. В каждой хижине он оставлял по несколько поморцев, чему хозяева были рады, так как приходилось вскоре приниматься за жатву.

Людека — сына Виша повсюду встречали с восторгом, особенно в тех местах, где исход неприятельского вторжения был еще не известен. С любопытством сбегались люди взглянуть на малоизвестных разбойников, выругать их и ударить. Оставляемых моментально связывали, предупреждая тем покушение к бегству.

Старшины, однако, начинали завидовать удачам Людека, опасаясь, что он, находясь во главе сильной и преданной ему дружины, захочет занять место свергнутого Хвостека.

На всех легла какая-то тень недовольства; все чаще слышались повторенными слова Визуна: "Следует избрать покорного, бедного, малого!"

Мышки и Лешки по-прежнему начали ездить по дворам, стараясь приобрести друзей. И те и другие частенько-таки останавливались у хижины Пяста, требуя от него совета да заодно упрекая в том, что он больше выказывает любви к пчелам, чем к общему делу, от которого до сих пор постоянно сторонится.

Старик улыбался.

— Если б я мог хоть в чем-нибудь быть вам полезен, — говаривал он, — я бы охотно трудился на общую пользу. Но что ж я-то, бедный, сделаю, если такие влиятельные, богатые люди, как вы, ничего еще не могли достигнуть. По-моему, в данном случае, вернее всего ожидать помощи от богов. Легче ведь свергнуть злого, чем заменить его добрым.

Лешки сторонников не имели; все боялись, что при переходе власти в их руки, они способны мстить за прошедшее. Мышков не менее избегали, опасаясь с их стороны преследования в будущем тех лиц, которые в настоящее время не желают их видеть во главе народа. Победа позволила всем отдохнуть и собраться с силами для нового вече.

Богатые кметы заранее предчувствовали, что их уже не будут, как прежде, прочить в князья. Слова Визуна крепко засели в умах; все только и думали, как бы избрать такого, который, будучи малым и покорным, в то же время умел бы быть благодарным за оказанную ему честь. Дело все заключалось лишь в том, где найти подобного человека.

О ком ни подумают — сейчас же окажется, что у него больше врагов, чем друзей.

 

XXIV

Пользуясь временно наступившим затишьем и отдыхом, Доман начал приготовляться к свадьбе. Ему хотелось устроить ее на славу, к тому же и старик, Милин отец, выдавая дочь за богатого кмета, не прочь был похвастать, что в состоянии угостить даже большое количество званых гостей.

Доман начал с того, что блистательно разодевшись, в сопровождении слуг в праздничных нарядах, ездил от одного двора к другому, приглашая дружков.

По дороге, когда он очутился перед Вишевой хижиной, — сердце у него сжалось невольно, — вспомнилась Дива.

Людека не было дома: он со своими людьми поспешил за Добеком; младший брат один остался хозяйничать.

Остановившись у ворот, Доман протянул руку хозяину.

— Я женюсь, — проговорил Доман, — не откажите быть дружкой моим…

— Охотно, — отвечал молодой человек. — Радуюсь, что вам, наконец, удалось забыть нашу сестру.

Доман пристально посмотрел на него и как-то невесело засмеялся.

— Не думайте, — продолжал он, — чтобы я мог где-нибудь найти такую, как ваша… Просто увлекся наружностью… Невеста моя молода и красива!.. Я беру в жены дочь Мирша, что под Ледницей живет… Какое мне дело, богата она или бедна!.. Глаза у нее такие смеющиеся, авось развеселят и меня… Теперь я что-то мрачно смотрю на людей… Вот, садитесь на лошадь… Поедемте вместе, будьте братом моим… Пускай все знают, что я мстить не намерен и что мы по-прежнему остались друзьями.

Они протянули друг другу руки, с минуту еще поболтали, и Доман уехал… В Вишевой хижине новая весть эта порядком-таки удивила женщин. Живя, стоявшая тогда у огня, вспыхнула вся, опустивши глаза. Она, быть может, втайне мечтала, что Доман возьмет ее. С тех пор как не стало матери и отца, дома все ей опостылело… Жены братьев мало оказывали ей уважения, братья же ни во что не вступались… Она с радостью вышла бы за Домана, но увы, — он другую брал. Видно, судьба уж такая…

Мирш совсем позабыл о своих горшках среди свадебной суетни. Дочь не давала ему ни минуты покоя, столько всяких вещей и безделок ей от него было нужно. Мирш ничего не жалел.

Мед давно уж был приготовлен; теперь как раз заварили пиво, и хмель в него сыпали щедрой рукой. Старая песня, вспоминая о нем, говорила, что хмель-шалун "из девиц делал замужних женщин"; потому-то на свадебных пирах его столько и требуется.

Баранов, козлят, кабанов — всего запасено было в изобилии. Сухая просеянная мука стояла наготове.

Как-то однажды в дверях показалась Яруха. Мирш был у своей печи над озером. Старуха, должно быть, с умыслом выбрала именно то время, когда знала, что может Милю застать одну. Она уставилась на красавицу и при этом так улыбнулась, что лицо ее стало похоже на гриб, после того как его раздавили ногой.

— А что, Миля? — начала она. — Теперь ведь не скажешь, что Яруха все врет? Так ли, аль нет? Иль мое зелье не действует?… Дай-ка мне пива, а то в горле совсем пересохло…

Миля покраснела, как маков цвет, и побежала за пивом. Старуха меж тем присела на корточках у дверей, мешок свой на полу положила, вынула из него ломоть хлеба и с видимым удовольствием приняла из рук проворной красавицы любимый напиток.

— Вот видишь, — шептала старуха, — дала я тебе жупана, теперь госпожой будешь… А если б не я, да не зелье… ого!., иль никогда бы тому не бывать, иль уж, наверно, не скоро… А ты-то помни, что старые бабы и молодицам подчас нужны бывают… Ворожить, притянуть, оттолкнуть… Мы все это можем… Он будет тебя, конечно, любить, ну, а если у него окромя тебя и другие найдутся, все они будут твоими служанками. У богатых людей женщин не сосчитать, да тебе-то какое до этого дело?…

Миля, вспыхнув, закрыла лицо руками.

Теперь, когда она была у желанной цели, ею овладело какое-то беспокойство, чего-то она боялась. Так ведь легко досталось ей все! Невольный страх заползал в грудь красавицы.

Яруха тем временем тянула пиво да головой потряхивала, не дожидаясь ответа. Осушив кубок, старуха подала его Миле, которая, снова наполнив его, возвратила Ярухе. Ведьма залпом проглотила напиток.

— В честь Триглова, Миля, — проговорила старуха, — дай еще третий кубок… Тогда и отправлюсь в дорогу. Ноги вот у меня что-то слабнуть начали… Волей-неволей приходится пить сперва на одну ногу, потом на другую, да и на руку, которая держит палку, потому она, все равно, что третья нога…

Яруха, смеясь, затянула веселую песню.

— О! О! Что это они здесь натворили, что натворили на белом свете! — вдруг заговорила она печальным голосом. — Князь и белая княгиня… оба… пошли к отцам без костра, без поминок! А мне их жаль… У столба теперь никого нет! Лишь трава там растет, ничего-то больше!.. Княгиня знала, что делать с травою… Носила я ей всякие зелья… Она за это два, а не то и три дня приказывала есть мне давать, да холста кусок, да сукна немного… Правда, князь иногда натравливал на меня собак, потому как он старух ненавидел, но меня ни один пес не укусит!.. Сейчас же взбесился бы… Теперь у столба — камни, пепел и уголь!.. Сороки прыгают, вороны каркают и кричат… местами кости белеют… Жаль княжеского дома, жаль!

Она выпила третий кубок и снова повеселела, поднялась было с места, но не могла устоять на ногах. Миля поддержала ее. Яруха простилась с красавицей и поплелась по дороге.

— О, зелье мое золотое! Любчик мой! — раздавался долго еще ее хриплый голос. — У тебя такое чудное свойство: князь или раб, тебе все равно, — хватаешь за сердце каждого… Ой, любчик мой, зелье мое, проси же меня на свадьбу!

Никого не спрашивая и, конечно, не получив приглашения, Яруха дала себе слово явиться на свадьбу.

Доман по обычаю прислал к Мирше сватов. Как только назначен был свадебный день, сейчас же сняли колесо с большого шеста, стоявшего перед домом, в знак того, что молодцу разрешалось увезти отсюда красавицу, если отец дает на то свое родительское согласие.

Миля выбрала себе шесть подруг, которых не постыдилась бы даже княгиня: все они были молоды, веселы и такие крали, что просто чудо!

У Домана тоже было шесть дружек: все сыновья именитых кметов, красавцы и молодцы, каких редко сыскать!..

В хижине Мирша хозяйничало теперь несметное количество женщин, все в белых одеждах. Сестра Мирша заменяла невесте мать.

Но, как это часто бывает перед свадьбой, несмотря на общее оживление, окружающее веселье — Миля, которая только о том и мечтала, как бы ей выйти замуж за кмета, чего-то вдруг загрустила и стала задумываться; так же и Доман, хотя по-прежнему находил, что суженая вполне красавица, но сам на себя сердился за то, что сердце его тянуло куда-то в другую сторону.

Ему сделалось жалко и Мили, и самого себя.

Что делать… Слова назад не возьмешь! Свадьба должна состояться, о ней уж давно всем объявлено!

Старик Мирш, не противясь судьбе, тем не менее мрачно смотрел на все хлопоты. Братья одни высказывали сомнение:

— Мы бы охотнее отдали ее за своего человека, за гончара, — говорили они. — Кто знает, какая судьба ее ожидает и сколько у него женщин?

Накануне венчального дня все было уж приготовлено. Хижина заново выбелена, пол вымыт и выметен, посыпан зеленью; у дверей повесили много венков, все горшки поставили новые. Около невесты, согласно обычаю — печальной и хмурой, вертелись ее подруги и разодетая посаженая мать, подобно названной дочери, — не веселая. В этот последний день Милю нарядили в самое тонкое полотно, облачили в самое красивое платье, на руках у нее блестели кольца, подаренные ей отцом. Девичьи косы, в последний раз заплетенные, украшали ее восхитительную головку.

В хижине с самого утра раздавались песни, ни на минуту не умолкавшие, потому что каждый час этого дня должен был быть почтен особой песнею.

Еще до прибытия жениха стали готовить тесто, из которого следовало испечь свадебный каравай. Очаг пылал ярким огнем.

Девушки окружили большой горшок, заключавший тесто, в которое всыпали семь мерок муки, белой как снег, столько же чарок золотистого меда и воды ключевой, а за каждой меркой муки или чаркой меда раздавалась новая песня, объявлявшая их значение. Под такт этих песен красавицы месили тесто, а затем принялись плясать вокруг символического горшка, после чего они начали лепить каравай. Каравай этот почитался священным, потому что его приносили в жертву богам… На нем обыкновенно изображали девичью косу, птичек, зеленые ветки, красные ягодки, молодые побеги — все эмблемы девичьей молодости, веселья, свободы, которым наступал конец в этот день; начиналась жизнь трудовая, полная слез и печалей, и одной лишь любви предоставлялось ее скрашивать и разнообразить.

Когда каравай был готов, его торжественно поднесли к очагу, чтобы он запекся; туда же кидали и выделанных из теста птичек, — это все в честь божества жизни — Живи.

По окончании описанного обряда невесту посадили на улье, покрытом платками, а подруги ее затянули печальную песню прощания; в песне описывалась вся жизнь красавицы, тоска за родным углом, за колодцем, за садиком, в котором цвели цветы, за братьями, за отцом и матерью, за золотыми весенними днями.

Пока расплетали ей косы, Миля горько плакала.

Домана еще не было; его ожидали с минуты на минуту… В отсутствие жениха брат невестин занимал его место по праву опекуна и защитника.

Уже вечерело, когда на дороге послышался топот нескольких лошадей… Подруги Милины выбежали из избы и сейчас же вернулись, ударяя в ладоши:

— Месяц едет, месяц молодой!

В этот день Доман был месяцем; шесть молодых всадников окружали счастливца, все были в пух и прах разодеты.

Несмотря на заметную бледность, жених казался красивее всех. Одежда его поражала богатством. Сидел он верхом на белой лошади с длинной гривой. Конь был покрыт красным сукном, на лбу у него блестели яркие украшения. Кушак Домана весь был унизан металлическими кольцами, на груди выделялись узорные запонки; острый меч, колпак с пером и цепочкой дополняли убранство.

Завидев невестин дом, всадники пустили лошадей своих вскачь и, примчавшись к порогу, так внезапно и шумно их осадили, что, казалось, окрестность вся задрожала.

Сначала женщины не дозволяли прибывшим входить в избу, делая вид, что принимают их за врагов и разбойников, задумавших похитить чужое добро. Они принуждены были просить, объясняться, а в конце концов дать большой выкуп. Тогда только им позволено было переступить порог. Доман привез с собой чрезвычайно много подарков и когда развязал красный платок, из него к ногам невесты посыпались такие чудные вещи, что глаза женщин заискрились. Чего-чего только не было тут? Кольца, запонки, гребни, шпильки, много серебряных денег, кушаки, разноцветные ленты. Все эти вещи можно было приобрести разве только в Винеде, куда не всякий умел находить дорогу. В числе подарков особенно выделялись: золотой кубок и какой-то сосуд из прозрачного камня, которому все не могли надивиться, так как, на первый взгляд, он казался сделанным из льда, между тем от солнца не таял.

Своими подарками жених приобрел право на первое место вблизи невесты, которое брат ее должен был ему уступить. Сейчас же после того из соседней избы вынесли праздничный каравай и зеленую свадебную ветвь, всю разукрашенную лентами, блестками, перьями. К ветке было привязано полотенце, вышитое красными нитками.

Хижина Мирша вскоре была уже битком набита народом, в числе которого виднелись два старика: гусляр и товарищ его с кобзою, приглашенные повеселить молодежь. Мирш угощал всех; братья невесты разливали пиво и мед, наготовленные в большом количестве. В избе скоро не осталось местечка незанятым. Поэтому молодежь вышла плясать на дворе, а на крыльце устроились гусляр со своим спутником.

Песни следовали за песнями почти без перерыва.

Доман сидел рядом со своей невестой, любуясь ее красотой, а она все как будто чего-то боялась… Сердце у нее крепко, крепко билось в груди. А ведь в те дни, когда она лишь о том мечтала, как бы, обернувшись птичкой, улететь в широкую даль, о подобном чувстве она и понятия не имела! Откуда же являлось теперь это предчувствие, эта боязнь?…

Доман рассеянно вертел в руках кушак, молчал, делая вид, что улыбается, но где его мысли блуждали, о том никому ведомо не было.

Дружки между тем пели приличные случаю песни.

Так прошла ночь. С восходом солнца все двинулись на городище, к священным дубам; старик-отец должен был там благословить новобрачных. Дружки сели на лошадей, невесту поместили в телеге, убранной красным сукном и разукрашенной цветами. Вслед за ними следовали подруги новобрачной, гости и толпа любопытных.

Под тенью старого дуба молодые по очереди обходили всех, у каждого прося благословения. Потом, взявши друг друга за руку, делились они калачом, пили из одной кружки, а на головы им падали венцы; семь раз обошли они вокруг старого дуба; и отец трижды обсыпал их зерном.

Обряд, в течение которого песни не умолкали, окончился принесением жертвы богам с целью отклонить злые чары, после чего все в прежнем порядке вернулись обратно в Миршеву хижину.

Тут сейчас же невесте расплели косу, остригли ее, а на голову прикрепили чепец. Как только этот символ замужней женщины замечен был молодой, из глаз ее полились горькие слезы… Подруги под стать затянули было грустную песню, но гусляр крепче ударил по струнам, и бойкие звуки разом изменили настроение гостей.

Началась пляска; все должны были веселиться, чтобы день этот не был предвестником дурной жизни для новобрачных. Всю ночь напролет плясали гости в Миршевой хате и на дворе; некоторые, устав, отправлялись вздремнуть на крыльцо, а оправившись, снова продолжали пить и плясать. Молодые же скрылись давно в отдельное помещение, где им постлана была свадебная постель. Хмель все более разбирал присутствующих, они и не думали расходиться.

Ранним утром, еще до восхода солнца, среди поля, вдали показалась какая-то старая женщина. Она бежала изо всех сил по направлению к хате пировавших; иногда она останавливалась, оглядывалась назад, поднимала вверх палку и кричала что-то ужасающим голосом. Смысл того, что она кричала, разобрать было невозможно, частью за дальностью расстояния, частью и потому, что в избе так шумели, что и сами пирующие едва понимали друг друга.

Женщина бежала все скорее. Наконец узнали ее: это была Яруха.

— Что с ней? — воскликнул старик Мирш. — Бежит, словно рехнувшаяся…

— Она всегда так! — смеялись другие. — Любит пиво, а хмель и распоряжается с ней по-своему… Она, чего доброго, и плясать пойдет…

Яруха между тем добежав до гостей, столпившихся в кучу, измененным от ужаса голосом крикнула:

— Спасайтесь! Бегите отсюда!.. Едет, бежит ужасный дракон! Поморцы идут! Враги недалеко… за мной следом…

Все слышали эти слова, но никто не хотел им верить.

— Стонет земля, туман идет, клубы дыма… Бегите, спасайтесь, кому жизнь дорога!.. Люди, спасайтесь!.. Поморцы идут!..

При этих словах Яруха подняла вверх обе руки и, вскрикнув, без чувств повалилась на землю.

Старый Мирш посмотрел в синюю даль и, войдя в избу, закричал:

— На коня, все на коня, кто жизнью дорожит! Яруха только что прибежала с известием, что поморцы идут на нас! Быть может, старуха с ума сошла, быть может, стадо овец она приняла за поморцев. Пусть кто-нибудь съездит, посмотрит. Пыль столбами несется вдали, это верно!

Плясавшие остановились как вкопанные, известие всех поразило. Оно произвело такое же действие, какое производит коршун на птиц, когда повиснет над ними. Более горячие головы, однако, не хотели сразу поверить. Мужчины бросились к дверям, девицы и женщины в соседнюю хату. Вместо песен послышались вопли и плач.

На шум прибежал Доман, держа за руку Милю, перепуганную и плачущую. Закрывшись руками, она причитала:

— Ой, судьба, горькая ты моя судьбина!

На дворе все как шальные бегали и кричали:

— Немцы! Кашубы! Враги!

Мужчины кинулись на луг к лошадям. Этой ничтожной горсти о защите и думать не приходилось; волей-неволей оставалось заботиться лишь о том, как бы спастись хоть бегством.

Молодой парень, которому первому удалось поймать лошадь, вскочив на нее, поскакал к ближайшему холму… Отсюда он увидел невдалеке столбы пыли, услышал топот, бряцанье оружия и сейчас же вернулся, крича, что есть мочи:

— Идут! Идут!

Все решительно растерялись. У них не было достаточно времени для того даже, чтобы сообразить, нельзя ли где-нибудь спрятаться, на остров разве, на Ледницу?… Но и здесь помеха! Ни одной лодки! Те, которые по обыкновению должны бы находиться у берега, все уже были разобраны и в эту минуту усиленно плыли от берега!

Доман побежал за своим белым конем, стоявшим в сарае. Миля следовала за мужем, ломая в отчаянии руки.

Не думая, какая судьба постигнет других, Доман схватил жену и с нею вскочил на коня; на мгновение остановившись перед хижиной, он крикнул своим:

— За мной, друзья! — и поскакал в сопровождении догонявшей его дружины.

У старого Мирша была большая яма в земле, вход в которую был известен ему одному. Он не хотел, чтобы все узнали об этом, а потому, заметив, что Доман с женой ускакал, старик сделал знак своему сыну, чтобы тот оставался. Вскоре оба отошли к стороне сарая и мгновенно исчезли. Не первый раз приходилось старику прятаться от толпы диких наездников.

Но вот топот и крики послышались ближе. Несметная толпа кашубов и поморцев стремилась к озеру с ужасной быстротой, окруженная целым облаком пыли. Иногда среди облака мелькали головы и блестящие копья.

Яруха все еще лежала на земле, точно мертвая. Хижина, где недавно перед тем шумно пировали гости, стояла теперь мрачная и пустая. Каравай лежал на столе, бочки пива и меда виднелись в разных местах. На дворе ни одной живой души, одни собаки, бегая по двору, бестолково лаяли.

Те из гостей Мирша, которым посчастливилось захватить лошадей, сломя голову скакали вдоль озера; другие дожидались врага, чтобы лишь с его появлением броситься в воду, думая тем сохранить свои силы и уйти от смертельной опасности.

Всюду царило гробовое молчание.

Старшие женщины, собравшись вместе, стояли над озером. Вдали мелькали уходящая дружина Домана и белое платье Мили, раздуваемое ветром. Уходящих изобличал столб пыли: его легко было видеть от Миршевой хижины.

Неприятель, приметив бегущих, с диким криком пустился за ними в погоню. Часть его окружила хижину, захватывая все, что в ней оставалось. Собаки — единственные сторожа, лежали убитыми близ ворот.

Стоявшие над водой побросались в нее и попрятались в камышах. Поморцы пускали в них стрелы, слышались крики, наконец, все исчезло в высокой траве.

Между тем наездники не теряли времени: они растаскивали хозяйское добро Мирша, подарки Мили, ее приданое. Так как горшков с собой унести неудобно было, то их принялись колотить. Насколько взор только мог окинуть, повсюду враги. Особенно выделялись меж ними два молодых всадника, по всему видно, начальники дикой орды. По одежде судя, их можно было принять за немцев, да и немцы же их окружали. Они соскочили с лошадей и вошли в избу. Толпа покорно раздвигалась перед ними.

Оба начальника, светло-русые, черноглазые, походили один на другого, словно родные братья. Неудивительно: они ими действительно были. Сыновья Пепелка снова собрали дружину и шли войной отомстить кметам за смерть отца и первую неудачу. За ними на толстой веревке тащили седоволосого старика с поломанными гуслями в руках. Старика где-то на дороге поймали, а немцы терпеть не могли этих слепых певцов за то, что пели они про старое, доброе время. Гусляр молчал, опустив на грудь голову, не жалуясь, не оглядываясь даже на тех, которые били его и смеялись над беззащитным.

На скамье, на которой так недавно еще сидела невеста, уселись молодые князья. Тем временем спутники их доканчивали осмотр хижины, вынося все, что хоть какую цену имело. Старшины принялись за пиво и мед, за найденные мясо и хлеб.

Старик-гусляр упал у порога, но его силой втащили в избу. Мужчина высокого роста, весь покрытый железом, с побелевшим от злости лицом и черной, густой бородой, подошел к старику, сильно ударив его по спине. Всем хотелось выведать кое-что о богатом храме, о спрятанных в нем сокровищах. Старику угрожали, что если он будет молчать, то его тут же повесят, и все-таки ничего не добились.

— Вешайте! — повторял старик.

Поморцы хотели узнать, сколько людей на острове, как удобнее пробраться к храму.

— Птицей долететь, рыбой доплыть, — отвечал старик, не пугаясь угроз.

Его расспрашивали, где в окрестности живут богатые кметы, где самые лучшие стада; но старик только кряхтел и не отвечал, разве словом презрения. Тогда его начали бить плетьми. Старик смеялся и пел в то же время, но таким страшным голосом, что даже у жестоких поморцев холод пробежал по спине!

— Ой, судьба, горькая наша судьба! — пел старик. — Веселье и могила! Готовили свадьбу, наготовили похороны! Ой, судьба! Бейте, бейте скорей, пусть душа тело покинет, скорей, наболелась она уж вдоволь! О, Лада! Купало! Помогите ей выйти из тела!

Казалось, старик не чувствовал более ударов; он приполз к ведру с водой и, наклонив его ко рту, с жадностью пил. Один из мучителей было поднял меч, но рука его, дрогнувши, опустилась.

Время от времени в хижину приводили людей, пойманных у берега, плачущих, связанных. Старшины, окружавшие молодых князей, совещались, что им теперь надлежит предпринять. Прежде всего предлагали они отдохнуть. О Леднице нечего было и думать, так как переправиться на остров не совсем-то легко, да притом же им ничего не известно о количестве воинов, защищающих храм.

На дворе раздались веселые крики:

— Ведут их! Ведут!

Толпа поморцев, пустившаяся в погоню за Доманом, вела его за собой. Доман был ранен; он сидел верхом, со связанными руками, а перед ним на лошади лежало тело молодой жены, в котором торчал меч, из-под которого кровь просачивалась по каплям. Лицо у нее было бледное, жизнь ее навсегда покинула. Доман зубами придерживал ее за рубаху, так как руками владеть не мог. Весь в крови, во многих местах изрубленный, Доман сохранял вид, как будто не чувствовал боли.

Его сейчас же стащили на землю, но он, разорвав связывавшие его веревки, пытался уйти, захватив труп своей молодой жены. Попробовали отнять у него тело Мили, но он так крепко в него вцепился, что сделать это не представлялось возможности. Доман, впрочем, сейчас же упал вместе с трупом на землю.

По лицу и одежде пленника дикари без труда догадались, что перед ними богатый владыка. К нему вышли из хижины сыновья Хвостека в сопровождении немцев, и все обступили раненого.

Один из князей наклонился над Доманом и, угрожая ему кулаком, крикнул:

— Собачье отродье! Когда разоряли наш замок, когда убивали наших, ты, конечно, был там, а, может быть, и начальствовал над этой сволочью!

От Домана требовали, чтоб он объяснил, кто стоял тогда во главе кметов, кто возбуждал их к восстанию. В противном случае ему угрожали смертью.

Доман, однако, упорно молчал и беспрестанно взглядывал на жену, труп которой покоился рядом с ним. Домана били, толкали, он все оставлял без внимания. Немцам непременно хотелось что-либо узнать от него; они ни минуты не давали ему покоя. Легко может быть, что они боялись вторичного на них нападения. Но несчастный, горем убитый муж, видимо, не желал проронить ни единого слова.

— Мы ваши князья! — крикнул младший Хвостеков сын. Только тогда поднял голову Доман и окинул дерзкого презрительным взглядом.

— Из вашего рода ни один никогда над нами княжить не будет! — сказал он. — Этого вы никогда не дождетесь! Вы наши враги, вы разбойники, не вам властвовать, подлое змеиное племя!

Доман снова умолк после этих слов. Его велели прочь увести и отошли от него. Долго немцы издевались над ним, били его, потешались, он все терпеливо сносил. Наконец, его снова связали и потащили на берег, где лежали другие.

Доман упал под Миршевой вербой. Руки у него были связаны, ноги свободны.

Вечером труп убитой Мили лежал один над водой. Доман тихонько приполз к воде, когда часовые уснули, он бросился в озеро и исчез.

 

XXV

На острове, у воды, толпился народ и глядел на другой берег, в молчании к чему-то прислушиваясь.

С другого берега ветер приносил дым и крики, раздиравшие душу. Это доказывало, что дома и селенья в огне, люди гибнут… Иногда на воде доказывались трупы, подплывавшие к острову, как бы моля предать их земле…

Вечерело… Вдали расстилался туман, перемешанный с гарью.

Храм был пуст, весь народ собрался у берега. Тут же был и старый Визун с седовласой Наной и Дивой с истомленным, бледным лицом; у священного огня осталась одна только женщина. Все молчали. У всех на уме был один лишь вопрос: нападут ли поморцы? Бросить ли все и бежать или остаться, пожертвовав жизнью? Никто не решался, однако, высказать вслух то, что внутренне его волновало. До сих пор никто никогда не осмелился нападать не только на храм, даже на остров. Не раз на том берегу видны были огни и слышались дикие возгласы бушевавшего неприятеля, все же враг уходил назад, несмотря на то, что сокровища храма представлялись ему сильно заманчивыми.

Здесь было много народа, которым легко овладеть; защитников среди них нашлось бы слишком мало. Преобладающим населением являлись здесь женщины, дети и старики. Пожалуй, в храме оружия было достаточно, но где взять рук, настолько смелых, чтоб им владеть? Все слишком слабы!

Общее внимание сосредоточивалось на Визуне, который стоял на пригорке, смотрел и молчал. По выражению его лица желали прочесть, о чем думал старик: но лицо его было точно застывшее. Ни одна морщинка не дрогнула, губы не шевелились, он даже не моргнул ни разу глазом.

Хотя на дворе было уж так темно, что даже вблизи с трудом различались предметы, народ, однако, не расходился. Все продолжали стоять, словно ждали чего-то. Вдруг на воде послышался плеск.

Рыба ли, человек ли? Темнота не дозволяла разглядеть хорошенько. Что-то светлое поднялось из воды и исчезло. Человек, выбившийся из сил, плыл к берегу. Визун сошел с пригорка, на котором стоял, и подступил к воде… Его глаза теперь только стали пристально всматриваться в воду, как бы желая что-то увидеть.

Над поверхностью воды показалась человеческая голова, покрытая длинными волосами… Человек все ближе и ближе подплывал к берегу… Еще минута, он очутился бы вне опасности, но силы его оставили.

Заметив это, Визун вошел в воду и до тех пор в ней оставался, пока утопавшему в предсмертном усилии не удалось наконец уцепиться за руку, ему протянутую.

Тогда старик быстро вытащил несчастного на берег, но без признаков жизни: совсем обессилев, бедняга лишился чувств. Прибежавшие слуги помогли уложить его поудобнее… Визун наклонился над ним и вдруг вскрикнул:

— Доман, дитя мое, жив ли ты?…

Доман лежал недвижно с еле заметным дыханием, весь облитый кровью… На зов Визуна он открыл глаза, но сейчас же их снова закрыл…

Дива, слышавшая, как Визун произнес имя Домана, подошла к нему. Визун велел ей подать больному напиться.

Кто как умел начал приводить в чувство Домана. Нана отправилась приготовить напиток, который бы мог вернуть умиравшему уходящую от него жизнь.

Наконец, вследствие общих усилий, он понемногу пришел в себя. Дива стала возле него на колени и собственными руками подала ему напиток. Явилась и Нана, но Доман едва на мгновение открывал глаза, как веки опускались сами собою.

Домана отнесли в хижину Визуна. Старик велел уложить его на своей постели и сам уселся возле него. Он собственными руками перевязал ему раны. В храме всегда было много различных трав для больных. Визун надеялся, что сумеет вернуть к жизни бывшего своего воспитанника, который уснул крепким сном и так проспал до утра.

Визун, убедившись, что Доман спит и что первый момент опасности миновал, отправился снова к озеру. Поморцы были чрезвычайно смелы и ловки, легко было предположить, что найдутся меж ними охотники устроить ночное нападение на храм.

Так целую ночь никто и не трогался с места. Уже рассветало, когда Визун увидел какое-то черное пятно на поверхности озера… Пятно это тихо двигалось к острову. Солнце взошло… Пятно превратилось в лодку и все приближалось… Визун видел теперь, что в этой крошечной лодке сидела какая-то женщина… Знать, дремота одолела ее изнуренное тело: лодка подолгу иногда кружилась на одном месте и только лишь при благоприятном ветре плыла к острову… Сидящая в ней женщина не просыпалась… Наконец, лодка ударилась о берег и закачалась; старуха проснулась, протерла глаза и, взяв палку, бывшую с нею, вышла на берег, но здесь после первых шагов упала на землю.

То была злосчастная Яруха, которую поморцы потому не убили, что сочли ее ведьмой и боялись даже дотронуться до нее. Ночью ей удалось найти кем-то забытую в камышах лодку, она села в нее, оттолкнулась от берега и по воле стихий добралась до острова.

Старуха скоро пришла в себя и, заметив стоявшего над ней Визуна, которого видала не раз, обратилась к нему со словами:

— Живя, богиня моя, избавила меня от смерти. Марена уж хватила меня за горло, желая тащить меня в яму… И Живя, добрая матушка, покрыла старуху своим платком… И вот целы остались старые мои кости.

— Много людей погибло? — спросил Визун.

— Много ли? Да столько, сколько их было там… Все погибли… Я видела труп той, которая еще вчера была девушкой, а помирать привелось замужней… Меч вонзили ей в грудь… Погиб жених, погибли молодцы, все погибли, даже собак убили.

Старуха затрясла головой.

— Хижины сожгли?

— Все разрушили, все обратили в пепел… Вороны на пир слетелись, а люди плачут… — старуха вздохнула.

— Ушли? — спросил Визун.

Старуха сразу не могла дать ответа; она не помнила, что вчера случилось.

— Я лежала на земле мертвая, когда Живя покрыла меня своим платком… Я не слышала и не видела ничего. Долго вокруг меня ходили, кричали, ногами меня топтали. Да… что ж дальше?… Вспомнила — когда начало рассветать, что-то их напугало… Русалки вышли из озера, ветер поднялся сильный и гнал их прочь… Они с криком ушли, а трупы остались на берегу… О, трупы белеют, точно весенний цвет на лугу!.. Ушли, нет их более, но не вернутся ли снова?…

Визун вздохнул свободнее; только доверять ли старухе, у которой, видимо, голова не на месте?…

Чем больше ее расспрашивали, тем запутаннее она давала ответы… Наконец, Яруха устала болтать, села под деревом и уснула.

Между тем у берега показалась новая лодка… Из нее вышел старик, простоявший всю ночь до утра в камышах и тогда лишь нашедший возможность безопасно переехать на остров…

Он рассказывал, что поморцы, уничтожив огнем и мечом все встречавшееся им на пути, получили откуда-то ночью известие, которое их до того напугало, что они сейчас же торопливо вернулись в свои леса. Кроме того, старик утверждал, что у них было намерение по связанным лодкам пробраться на Ледницу и что если оно не осуществилось, то единственно вследствие неожиданного для всех ночного бегства; что неприятель, действительно, кроме трупов и целых груд пепла, ничего после себя не оставил.

Несколько успокоенный этими подробностями, Визун пошел в храм, а оттуда направился к своему больному. Доман спал еще. Старик приготовил завтрак и сел у постели больного, стал дожидаться, пока тот сам не проснется. По временам он прикладывал руку ко лбу и к груди Домана: лоб горел, сердце с силою билось в груди. Раны слегка затянулись, кровь не сочилась более.

Только в полдень проснулся Доман, он было хотел приподняться, но сейчас же в бессилии опустился на изголовье. Со сна он долго не мог сообразить, что с ним произошло и где он теперь находится. Визун заставил его подкрепить себя пищей и лишь тогда разрешил говорить.

Как в тумане мелькали перед Доманом все события: свадьба, нападение поморцев, бегство его с женой, потом смерть Мили, наконец, плен и освобождение… Грустная повесть женитьбы была еще слишком свежа, несчастный старательно обходил ее в разговоре, и Визун, казалось, его одобрял, говоря:

— Сперва болезнь выдохни из себя, а там примемся за оружие и проучим поморцев.

— Мы теперь, точно пчелы без матери… — заметил Доман, — главы у нас нет… Если так еще долго протянется, всем придется погибнуть! Ну, не хотят Лешков, пускай избирают другого!.. Боги ведь ясно сказали: покорного, бедного…

На следующий день Доману было не лучше. Жажда его томила, он беспрестанно впадал в забытье, кричал и метался.

Визун очень часто наведывался в избу: посидит у постели, приготовит, что нужно, и снова уйдет. Дива два раза осторожно подкрадывалась к жилищу больного, заглядывала в щели, прислушивалась… Раз даже тихонько открыла дверь, чтобы взглянуть на спящего Домана. Видеть его стало ее потребностью; но пока в ней еще боролись два чувства: зарождающаяся страсть и стыдливость девушки…

На третий день Доман почувствовал облегчение. Он сидел на постели. Дива более не являлась. Когда вечером пришла ее очередь нести ужин Визуну и больному, она долго не могла на это решиться: ей сделалось страшно чего-то, хотя в то же время так и тянуло увидеть Домана. Старика не было дома, когда Дива вошла в избу… Больной увидел в окне, как она отошла от порога, заметив, что Визуна нет.

— Дива! Дива! — крикнул Доман. — Перевязала бы ты мне рану; приложила бы к ней свежих листьев…

— Визун же всегда это делает, — ответила Дива, входя.

— У старика руки трясутся! — возразил Доман.

Дива не знала, что предпринять. Сомнения ее разрешились приходом Визуна. Доман при нем повторил свою просьбу.

— Перевяжи ж ему рану! — повелительно крикнул старик. — Это ведь женское дело!

Дива повиновалась. Доман сидел на постели в одной рубахе, и на раскрытой груди виднелся широкий рубец, тот самый, который когда-то нанесла ему Дива одной рукой. Девушке показалось, что Доман нарочно раскрыл рубаху в том месте. Молча подошла она к раненому, как следует наложила повязку, после чего сейчас же вышла на двор и пустилась бежать к храму. Визун пристально посмотрел на Домана. Оба они, казалось, вели немой разговор.

— Дива тебя боится, — произнес, наконец, Визун, — а ты опять что-то стал на нее заглядываться…

— Я бы, быть может, ее и забыл, если б волны меня сюда не прибили! — ответил в раздумье Доман.

— Судьба! — вздохнул Визун.

— Судьба! — повторил и Доман.

Оба умолкли. Старик без надобности начал с чем-то возиться в углу, а в сущности лишь для того, чтобы скрыть выражение лица.

На следующий день Доман вышел на воздух и сел на крыльце, но Дива не приходила. Доман рассчитывал, что, выздоровев окончательно, будет в состоянии через несколько дней уехать домой. Но он слишком долго сидел на крыльце, ветер был свежий, и ему опять сделалось хуже. Старик уложил его снова в постель. Между тем, заботясь о Домане, он и сам занемог, жаловался на ломоту во всех костях. В тот день Диве пришлось явиться уж к двум больным, чтобы за ними ухаживать. Она сейчас же пришла и принялась молча за дело. Дива всеми силами старалась не смотреть в лицо Домана и избегать разговора с ним. Доман был тоже сосредоточен. Только тогда, когда Диве настало время уходить из избы, она помедлила у порога, долгим взглядом впилась в Домана и быстро скрылась за дверью.

Яруха все еще расхаживала по острову. Она не могла пожаловаться на свою судьбу: с ней часто советовались, кормили ее и одаривали подарками за снадобья. Ей всегда находилось дело, а не то она хоть пол подметала в храме. Любопытной, как вообще старухи, ей скоро стали знакомы все закоулки острова.

Яруха, заметив, что Дива выходит из избы Визуна, в которой она еще никогда не была, ей, старой ведунье, побывать там еще не пришлось, подумала, что не мешает исправить такую ошибку.

Яруха открыла дверь. Доман сидел на постели. Старуха внимательно всмотрелась в его лицо. Доман не запрещал ей входить, она и вошла в избу.

— О! О! — воскликнула она. — Так вот кого я вижу? Да ведь это ты, тот самый, кому я рану перевязала, женку которого убили! А уж как же и жаль ее; молодая была да веселая, как щегленок… У тебя ей, впрочем, было не так спокойно, как дома.

— Почему?

— Потому что вы, жупаны, прихотливы, — продолжала старуха, — у вас всегда много женщин, и вы их не умеете уважать! Э! Да ведь это тебя-то Вишева дочь так уколола? — прибавила Яруха, смеясь. — А теперь траву тебе носит.

Доман вздрогнул.

— Не ври, ведьма! — крикнул он. — Не вспоминай о прошедшем!

— Она здесь ведь царит, — не смущаясь, болтала старуха. — Умница, что говорить! Не хотелось ей мыть у тебя горшки, ей ведь удобнее, руки сложив, сидеть у окна. Вишь, она кметова дочь, а для них князя мало! Ручки белые, работать не могут; глазки черные гордо глядят…

При этих словах она подошла к Доману и посмотрела в его лицо, которое внезапно покрылось румянцем.

— А что ж? Здесь-то на острове ты с ней не поладил? — спросила она.

— Я ее редко вижу, — с напускным равнодушием ответил Доман. Старуха призадумалась, а потом, ударяя палкой об пол, снова

заговорила нараспев:

— А ведь это… судьба, что вода принесла тебя прямо к ее ногам… Лучше б совсем с нею-то не встречаться… Говорят вот, что будто зажившая рана снова начинает болеть, когда к ней приближается тот, кто ее нанес… Потому, значит, неотомщенная кровь… а она бросается даже и из зажившей раны, коли виновник рядом стоит… А девица, видно, тебя боится… едва ноги передвигает…

Доман молчал. Старуха продолжала:

— Она тебе стала теперь противна, не так ли? Ну, отвечай! Сознайся!.. Если ж ты все о ней думаешь… гм… тогда знай, что это мне дело знакомое — помогать в таких случаях… У меня, пожалуй, найдутся всякие зелья, средства… Заставила б я ее тебя слушаться!.. Я ведь не какая-нибудь обыкновенная женщина, я — ведунья!

Доман долго еще молчал, наконец спросил ее, как бы нехотя:

— А что ж ты сделаешь, если она дала клятву богам? Она никого не хочет…

Яруха захохотала.

— Э-ге-ге! Да разве первая она, что клятву дала? Мало их разве, променявших священный огонь на иной, свой, домашний? Захотела бы только, никто ей не запретит, лишь бы выкуп внесла за себя! У Визуна и без нее женщин много…

Доман становился внимательнее…

— Уж я ее подговорю, приготовлю!.. — проворчала старуха.

— Нет, не удастся тебе!.. — с грустью воскликнул Доман.

— Ан удастся! Я-таки кое-что знаю… По крайней мере, испробую.

— Я тебя на всю жизнь обеспечу! — обрадовался Доман. — У тебя будет хлеб на старые зубы…

— Ну! У меня давно уж зубы повыпали, — смеялась Яруха. — Что мне в хлебе сухом? Не раскусишь! Мне молочка подавай, да кусочек мяса… Это лучше всего… Потом и веселенького чего-нибудь выпить… Ну, само собой, не воды… Мне вода не по вкусу…

— Я тебе дам всего, — сказал Доман, — а вдобавок и шубу на зиму, только… не удастся тебе!..

Яруха подошла к больному и морщинистой рукой начала гладить его по голове.

— Ты домой-то не торопись, если хочешь ее иметь… Я кое-что знаю.

При этих словах она многозначительно взглянула в лицо Дома-на, замурлыкала песню и пошла из избы; прямо от Домана она отправилась в храм.

Яруха, однако, в него не вошла, а остановилась у входа, подняла угол занавеса, посмотрела внутрь и села на одном из камней. Она знала, что жрицы должны были проходить мимо нее за водой. Пользуясь временем, она собирала траву, росшую кругом в изобилии, связывала ее в пучки и клала в мешок.

Долго пришлось ей сидеть, пока наконец одна из жриц, проходившая мимо, не объяснила ей, что Нана приказала Диве собирать в садике травы и разное зелье, которое употреблялось для храма. Яруха, выслушав сказанное, побрела в садик, бывший по ту сторону храма.

Это было крошечное местечко, окруженное с четырех сторон небольшой изгородью. Старые вербы, несколько ольх, да посредине две-три грядки растений, вот и все, что заключал в себе садик.

Дива, собрав, что ей было нужно, сидела, задумавшись, и неторопливо вязала траву в пучки. Яруха, увидев ее, остановилась.

— Дочь моя, я готова тебе помочь…

Девушка, равнодушно взглянув на нее, не отвечала на предложение. Не смущаясь приемом, старуха вошла-таки в садик, опустилась возле Дивы на землю и, не спрашивая ее разрешения, начала помогать ей в работе очень споро и ловко.

Долго она молчала; затем принялась бормотать, словно бы про себя:

— Что бы я да долго высидела на Леднице, ну уж нет!.. Теснота, духота здесь ужасная, жизнь-то тянется, словно в клетке!..

Дива продолжала молчать.

— По целым дням жариться у огня!.. Да, эдак дым все глаза выест!.. Жаль мне твоей красоты, — обратилась Яруха к девушке. — Ты здесь совсем изведешься, красавица… Я ведь все знаю, все понимаю… я по глазам вижу, что в человеке-то происходит!.. Да!..

Дива вспыхнула и покосилась на собеседницу боязливым взглядом.

— Что же ты видишь во мне? Что? — решилась она произнести.

— Ой, что я вижу!.. — заговорила старуха. — Вижу… начинается что-то завязываться… трава и та, из земли поднявшись, скоро растет… Недаром судьба вторично толкнула Домана на остров… Суженого конем не объедешь!..

Дива, желая скрыть овладевшее ею смущение, сделала вид, будто приводит травы в порядок. Старухе-то было ясно, что травы тут собственно ни при чем. Она и сказала, обращаясь к взволнованной девушке:

— Слыхала ль ты сказку о красавице-королевне?

И, не дожидаясь ответа, начала она монотонным голосом:

— Жила-была некогда красавица-королевна, одна дочь у богатого короля, который любил ее пуще жизни. Чтобы ни вздумалось, у нее все было… Птичьего молока и того доставали… Наконец, красавица стала взрослой девицей; тогда отец ей и говорит: "Пора тебе, доченька, замуж идти", а королевна в ответ: "Я согласна, да чтобы был мой суженый и умней, и ловчей меня, да и крепко чтоб мне полюбился".

Вот прибили на королевском замке колесо золотое; стали в замок съезжаться женихи, что ни на есть со всех концов белого света. Были тут и королевичи, были князья, жупаны, кметы, все народ из себя молодой да красивый… Только нет!.. Заартачилась девица и слышать о них не хочет! Видно, больно уж ей полюбилась свобода девичья!..

Все-то она гуляет по садику, собирает цветочки, да любимые песенки напевает; а начнут ей про женихов говорить, рассмеется! Никого, молвит, я и знать не хочу! Никого!..

Так-то долго издевалась она надо всеми. Одному приказала достать ей живой воды, той воды, что стерег семиглавый дракон. Другому поручила принести золотое яблочко, росшее за горой ледяной. Третий должен был нанизать на шнурок звезды небесные и составить из них ожерелье. Все поехали исполнять королевнину прихоть, но назад никто не вернулся. Первого проглотил дракон. Второй провалился в прорубь во льду и был съеден рыбами. Третьего растерзали коршуны.

Наконец, приехал свататься королевич Сила, обладавший могуществом волшебства. Увидал он красавицу, закипела в нем молодецкая кровь, и поклялся он или жизни лишиться, иль добыть себе королевну в жены!

А она лишь взглянула на нового жениха, задрожала всем телом, заплакала и сейчас же велела ему отправляться за синее море, принести оттуда чудодейку-траву, воскрешавшую мертвых. Знала, хитрая, что к траве той подступа нет иного, как сквозь страшное пламя, против которого и вода бессильна.

Королевич-то, не будь глуп, обернулся птицею, сине-море перелетел, турманом над огнем взвился, захватил клювом веточку и принес ее злой красавице. Тут случись, как нарочно, умирает сын короля… Плачут все, убиваются… Королевич тогда приложил траву к сердцу мертвого, и покойник вскочил как встрепанный.

— Есть хочу, я отлично спал! — закричал королевский сын, протирая глаза.

А король от восторга кинулся жениху на шею и сказал своей дочери:

— Ну, теперь уж все кончено, ты должна быть его женою! Залилась королевна слезами горючими.

— Делать нечего, — отвечала она, — приказал отец, надо слушаться… Одного лишь прошу: дайте мне семь раз хорошенько спрятаться, а жених пускай ищет… Коль найдет, я противиться больше не стану.

К слову молвить, красавица хоть и ведьмой слыла, умела и себя, и других превращать во что бы ни вздумалось, да королевич был хитрее ее!

На следующий день королевна из окна своего вылетела на двор голубкой и летала по нему вместе с прочими птицами… Эти, впрочем, верно почувствовали чуждый в ней дух: каждый раз как она приближалась к ним, все разлетались сразу, и она оставалась одна. Королевич, прикинувшись ястребом, погнался за ней… Она испугалась, спустилась на землю и превратилась в девицу… Смотрит, а тут же рядом стоит красавец-жених и берет ее за руку…

Опечалившись, затворилась королевна в своей светлице, горько плакала и всю ночь напролет продумала, что ей делать теперь?…

Ранним утром красавица вышла в сад, села на грядке и сделалась лилией… Вокруг нее все другие лилии белы как снег, она одна только — кровь в ней просвечивала — вся покраснела.

Жених с королем также пробрались в сад подышать свежим воздухом… Королевич горюет, не зная, где и как он отыщет свою красавицу…

Случайно оба остановились у грядки, где цвели, дыша ароматом, лилии; странно им показалось: все цветы белые — один только розовый!..

Королевич сейчас же понял причину, приложил руку к стеблю, а тут стоит девица и плачет.

— Узнал ты меня два раза, третий раз не узнаешь!

И бежит красавица снова в светлицу, садится на коврик и плачет, плачет так, что слезы ручьем текут. Думала крепко она всю ночь… На утро открыла окошко и блестящей мушкой помчалась в синюю даль.

Долго летала она по воздуху, только страх ее стал разбирать. Птицы ловко глотают мушек; вот-вот иная так и норовит поймать ее своим клювом… Королевич, удалось ли ему подсмотреть, или ему шепнул кто-нибудь, превратился в огромного паука, растянул по воздуху паутину и выжидает. Недолго спустя на нее натыкается мушка, спасаясь от воробьев… Паук, неуклюже карабкается и… королевна стоит и плачет.

Рядом с ней паук-королевич держит ее за белую ручку.

— О, бедная! Узнал ты меня три раза… Что теперь я начну?… По-прежнему плач и рыдание в светлице. Сестры стучатся, входят и советуют огорченной:

— Поплыви ты рыбкою по синему морю… Море широко и глубоко… Там он тебя не найдет.

А она все плачет без устали.

— Узнал он меня три раза, что же теперь-то я сделаю, куда удачнее скроюсь?… В воде чудовища есть… Я их боюсь…

Однако на следующее утро красавица вышла к морю; она не заметила, что жених притаился за деревом, выслеживая ее.

Вот нырнула на дно золотая рыбка; следом за ней мелькнула серебряная. Куда золотая ни кинется, серебряная рядом плывет. Толкнулись они друг о дружку. Королевна слышит слова:

— Четвертый раз я тебя отыскал, судьба тебе быть моей!

Рыбка превратилась в девицу, бежит к себе в замок и снова горюет.

Эта ночь, как и прежние, проходит без сна. Уж солнышко показалось на небе, когда королевне в голову пришла счастливая мысль. Много ведь камушков на морском берегу. Кто ж отличит ее среди них, когда превратится она в белый камень и незаметно уляжется на песке? Тотчас побежала она на берег, где и осуществила то, что задумала.

Королевич ломал себе голову, стараясь узнать, что теперь придумала королевна? Ничего не добившись, он в отчаянии направился к морю, желая покончить с собой. Вдруг нечаянно наступил он на камешек… А какой прелестный!.. Жених наклонился, чтобы взять в руки находку, а перед ним стоит королевна и… плачет.

— Нашел я тебя пятый раз! — в безумном восторге закричал королевич. — Ты должна быть моей!

— До семи еще далеко! Найдешь меня за седьмой горой, за седьмой рекой!

Не помня себя от гнева, девица побежала домой и бросилась на пол в своей светлице. Горюет да плачет. Мимо нее пробежал мышонок. Заметив его и недолго думая, она обернулась мышонком, спрятавшись в скважину. Сидя в ней, красавица думала про себя:

— Вот теперь-то уж он меня не отыщет!

На беду ее на окне сидел воробей и все видел. Он сейчас же порхнул к королевичу, спустился к нему на плечо и крикнул:

— Девица превратилась в мышонка и в ямочку-щелочку спряталась…

Королевич бурым мурлыкой стал, сел и, уставившись, выжидает.

Мышонку есть захотелось; заметив крошки, лежавшие под столом, он задумал выйти из норки, но только лишь показался, громадный кот тут как тут:

— А, вот где ты?!

Королевна перепугалась, боясь, что ее проглотят; но кот произнес человечьим голосом:

— Узнал я тебя и в шестой раз. Моей, наверное, будешь.

Королевна упала на пол, рыдая.

— Ох, я несчастная… Горькая моя доля-долюшка… Что-то я стану с ним делать?

Вот в седьмой-то раз нужно было придумать уж что-нибудь особенное. Сбиралися все подруги с сестрицами, долго думали, долго гадали… Ночь прошла, рассвело, а решить ни на чем не решили… Королевна заливается, плачет с досады.

— Лучше уж сразу-то было за королевича замуж идти, — причитает она, — чем семь раз срамиться, а в восьмой все равно в неволю попасть.

Просыпалось солнышко… Что-то будет, когда оно выглянет? Совещались сестрицы, наконец, порешили: превратиться ей в старую нищенку, безобразную, желтую и с лицом как печеное яблоко, вот, к примеру, словно бы я, — рассмеялась рассказчица. — Так и сделали. Пошла красавица просить милостыню на большую дорогу, и уж так-то была уверена, что теперь никто ее не узнает.

Долго ждать ей пришлось. Только видит, едет король верхом… Что за старуха такая? Велел подать ей копеечку и дальше поехал. А королевна и думает про себя: отец родной не узнал, никто не узнает!..

Едет братец ее родной, посмотрел на старуху, захохотал:

— Что за ведьма такая? Вот-то гадкая тварь… Гнать ее прочь с дороги…

Поплелась королевна к сторонке, а сама в душе-то и радуется: брат родной не узнал, и жених не узнает.

Наконец, показался верхом на коне королевич-красавец… Ветер ласково треплет его золотистые кудри… Он и видит — стоит перед ним нищенка старая… Посмотрел, покосился — бросил ей золотое кольцо.

Королевна со страху возьми да и перехитри: опасаясь, чтоб суженый ее не признал, отступила назад и закрыла себе лицо тряпицей. Что за странность, подумал жених, надо быть, тут неспроста… Подбежал он к старухе, да в глаза и заглянул… А глаз-то она переменить не умела… Светят, искрятся, точно два солнышка… Взял тогда королевну он на руки, посадил к себе на лошадь.

— Вот и седьмой раз отыскал я тебя, теперь от меня не отвертишься…

Свадьба была богатая, и я там была, мед да пиво пила, — окончила свою сказку старуха.

— Так-то, — добавила она, погодя, — суженого конем не объедешь!

Выслушав сказку, Дива задумалась.

— Эдак-то, — заключила Яруха, — может выйти и с ДОманом, напрасно его избегаешь. В расписанной хате-то лучше жить, чем на острове здесь, на Леднице…

Досыта наболтавшись, старуха кряхтя поднялась с места и, ворча что-то под нос, медленно поплелась из ограды. Ведунья хорошо понимала, что брошенное в землю зерно иногда подолгу лежит, притаившись, прежде чем пустит ростки и созреет. А Дива долго еще неподвижно сидела, окруженная роем нахлынувших дум… В ушах, словно кто-то бил в наковальню молотом, раздавались слова:

— Суженого конем не объедешь…

 

XXVI

Кашубы и поморцы, подстрекаемые Лешками, все учащали свои набеги на Полянские земли. Не успеют, бывало, прогнать одну их орду, глядь — показалась другая, глубже первой проникнувшая в дотоле мирные дебри славян. Вскоре кметы окончательно сбились с толку, не зная, откуда и ждать врага. То являлись поморцы с севера, то внезапно нападали с востока… с той ли, с другой стороны — угадать равно не представлялось возможности.

Старшины между тем по-прежнему собирали вече за вечем, спорили, ссорились, а решать ни на чем не решали. Выбор князя им, как клад, не давался. Не выискивался глава — не нашлось и руки, умевшей бы отразить врагов.

Все разбегались куда попало.

Уверенность в постоянной опасности загоняла людей в самую глушь лесов; в свою очередь, голод их гнал оттуда. Разоренные нивы стояли пустыми.

Теперь являлись даже такие, что жалели Хвостека.

— Мышки, — говорили они, — хороши лишь на то, чтоб разрушить, создать же они ничего не умеют.

Раздоры, общая неурядица грозили затянуться надолго, как однажды вечером, после особенно бурной сходки, по обыкновению окончившейся ничем, к месту, где стояли старшины, подошли двое каких-то людей. Некоторые из бывших у Пяста на торжественном празднестве пострижения сейчас же узнали их. Это были два чужеземца, из коих один благословил Земовида. А так как кметы как раз в момент их прибытия готовились ужинать, то один из Мышков пошел навстречу гостям и пригласил их к общественному костру. Чужеземцы, приблизившись к кметам, приветствовали их во имя Единого Бога.

Перед прибывшими сейчас же поставили калачи и мясо, пиво и мед. Мяса в этот день они не хотели трогать, довольствуясь хлебом и несколькими глотками пива.

Младший гость, заметив хмурые лица кметов, полюбопытствовал узнать о причине подобного настроения духа, а кстати уж, и о том, почему полянам вообще неладно да трудно живется.

— Как же иначе могло бы и быть, — ответил старый Стибор. — Едва мы успели одно зло уничтожить, как нажили другое. Иго неволи сбросить-то сбросили, а порядка завести не умеем. Дело нетрудное — свергнуть тирана! Труднее заменить его лучшим! Вон нас враги вконец разоряют, а разве мы можем отбиться?

— Да, — в раздумье сказал чужеземец, — нехорошее дело, если во время войны не иметь вождя… Много мы разных стран и народов видели, от Дуная вплоть по Лабу и Одеру, а такой не встречали, в которой бы не было короля или князя, вождя или главы!.. Что же за причина, однако, что вы до сих пор никого над собой не поставите?

— Причина такая, — ответил Стибор, — что каждому хочется быть вождем… И всякий боится, что как выберет себе равного князем, так этот, пожалуй, начнет притеснять не хуже прежнего владыки…

Гость задумался было, но затем продолжал:

— Если у вас меж богатыми и влиятельными не может выйти согласия, ввиду того, что один другому завидует, один другого боится, — отчего бы вам не избрать человека бедного, незначительного, но известного вам по честности и уму, по способностям?

Мгновенно все замолчали. Кметов, видимо, поразило то обстоятельство, что мнение человека, им чуждого, совпало в точности с мнением богов, слышанным Визуном в храме. Они удивленно переглянулись, и Стибор спросил:

— А тебе разве ворожея какая-нибудь сказала, что избрать нам себе в князья следует "малого"?

— Нет, — отвечал гость, — но кто, будучи бедным, сумел прожить честно, снискать себе любовь и уважение других, тот и при условиях богатства и власти, наверное, не изменится…

Товарищ его прибавил:

— Ведь и тот, у кого мы гостили во время празднества пострижения отрока-сына, — человек не богатый, а ведь все вы его уважаете. Отчего бы не избрать его князем?… Ум у него обширный…

— Пяст!.. — в один голос крикнули кметы. — Пяст!..

И точно в первый раз услышали это имя: все начали о нем говорить…

Между тем наступили сумерки. Чужеземцы, простившись с кметами и поблагодарив их за угощение, уехали, чтобы пораньше успеть приискать себе ночлег.

Кметы еще долго совещались, а некоторые из них прямо с вече направились к Пястовой хижине.

Старик стоял у ворот, осматривал табун, вернувшийся с поля. Лошади при виде своего господина весело ржали. Невесел был только хозяин. С тех пор как только побывали у него чужеземцы, а также со времени низвержения последнего князя, мысли, одна другой неотвязчивее, бродили у него в голове, не давая ему покоя.

Стибор, Болько и Мышко подъехали к воротам, сошли с лошадей и окружили хозяина, оживленно его приветствуя.

— Рад гостям, — произнес радушно старик, — зайдите в избу отдохнуть… Угостить только вас, право, ничем особенным не могу! Дома-то найдется немногое!.. Хлеб, впрочем, есть… Что же, привезли хорошие вести? Выбран князь, или все еще нет?

Гости вздохнули, посмотрев друг на друга.

— Князя у нас и по сию пору нет, свободы же через край… А тем временем голодные поморские волки жгут наше добро, разоряют землю; нет ни сна, ни умения обороняться… Просто дышим едва… Проклятые Лешки все новых поморцев на нас насылают… Время уходит…

Болько прибавил:

— А ты по-прежнему ухаживаешь за пчелами и не хочешь к нам заглянуть, чтобы подать добрый совет? Твое слово имело бы вес и значение перед людьми…

— Можно ли словом оказать помощь там, где уж и кровь заговорила, да и ее не послушались? — возразил Пяст. — Я малый, убогий человек…

Эти слова, услышанные впервые из уст Визуна, затем повторенные чужестранцами, а теперь и самим Пястом, показались кметам как бы предопределением судьбы.

— Я человек малый и бедный!..

Словно боязнь какая-то овладела ими: им чудилось — боги требуют, чтобы Пяст, а не кто иной, избран был князем.

— Завтра… — начал Болько, — последний день настоящего вече… Не может быть… не допустим мы этого, чтоб тебя не было с нами. Мы за тобой приехали, ты должен с нами идти… Все тебя просят, зовут… Не захочешь пойти, вече снова ничем не окончится, жалобы всех падут на тебя…

Старик оставил эти слова без ответа.

Кметы хотели было возобновить свои настояния, как у порога остановился бледный, еще не вполне оправившийся Доман, прямо прибывший с Ледницы.

По лицу его видно было, сколько он выстрадал. Кметы, слыхавшие уже о его приключениях, немедленно окружили интересного гостя, желая узнать, что с ним произошло и как он сумел спастись от поморцев.

Доман им все рассказал, показывал свои раны и заклинал решиться немедленно жестоко отомстить врагам.

— Если вы и теперь не изберете себе вождя, — так заканчивал он обстоятельный рассказ о своих приключениях, — то всякий поймет, что остается заботиться лишь о целости своей собственной шкуры… Соберутся вооруженные шайки, и сильнейший наденет ярмо на всех… Да я первый соберу как можно больше людей, и тогда, — пусть и скот пропадает, пусть земля порастает быльем, пусть расхитят все волки!.. Мы должны восстать на наших мучителей, должны найти их гнездо, с корнем вырезать это подлое племя, чтоб хоть раз, наконец, вздохнуть посвободнее!..

Долго велись еще разговоры в подобном тоне; наконец усталость взяла свое: все разбрелись по углам и минут через пять уже храпели.

На следующий день, чуть свет, Пяст изготовил корзину, чтобы идти с ней в лес. Болько и Стибор заметили это и, взяв старика за руки, сказали ему:

— Ты непременно должен сопровождать нас сегодня. Все того требуют, а слушаться воли народной каждый обязан. Пусть и Доман поедет с нами, он покажет там свои раны, подробно о том поведает, о чем всем любопытно послушать…

Старик все еще не хотел согласиться.

— Мое дело пчелы, а не вече, — уклонялся он.

Но на этот раз никаких отговорок не приняли: волей-неволей пришлось уступить.

Разбудив тех, которые еще отдыхали, вчерашние собеседники вскочили на лошадей и отправились к столбу, где с нетерпением ждали их кметы. Челядь Пяста давно уж ушла на работу, а потому с ним поехал сын его Земек, сопровождавший отца на случай ухода за лошадьми.

В то утро вече обещало быть особенно многолюдным: множество кметов виднелось уже у столба, а кроме того, беспрестанно подходили и новые. Распространившийся слух, что немцы опять готовятся к нападению на Полянские земли, немало способствовал многолюдству собрания.

В ожидании начала вече кметы сидели кучками на траве, когда Стибор, Болько, Мышко, Пяст и Доман явились. Заметив старика в простой, домашнего изделия сермяге, подходившего к ним, все, словно по чьему приказанию, встали. Воля богов, с одной, седые волосы Пяста, с другой стороны, были тому причиной.

— Отец наш, дай нам добрый совет, иначе мы все погибнем! — послышались с разных концов голоса. — Мы уж достаточно говорили, говори теперь ты; дай нам добрый совет, отец!

— Или вы сами не знаете, что вам нужно? — спросил Пяст. — Нового вам я ведь ничего не скажу! Прежде всего нужно согласие, да скорей выбрать князя! Сжалимся же, наконец, над самими собой, да над детьми нашими! Беспорядок царит среди нас… Заводите порядок!

Вечевое поле замолчало. Все, казалось, обдумывали…

Вдруг один из старшин, по прозванию Крак, представитель древнего княжеского рода, грозно поднялся с места, снял колпак с головы и, махая им в воздухе, полной грудью крикнул:

— Этому быть нашим князем! Избираем Пяста! Мгновенная тишина — и земля дрогнула от единодушного восклицания:

— Пяста! Пяста!

— Пяст да княжит над нами! Кровь наша!..

И среди кметов не нашлось ни одного, который не повторил бы этого восклицания, который бы воспротивился общему выбору.

Старик отступил назад, сделав руками движение, как бы желая отстранить от себя голоса, раздававшиеся все громче и громче, все радостнее.

— Я простой человек и бедный, за пчелами ухаживать мое дело, но и только, — сказал Пяст, — я людьми управлять не умею… Стар я и рука у меня слабая… Выберите другого, не смейтесь над стариком!

Сказав, Пяст кивнул головой сыну, стоящему в стороне, после чего, — не успели еще кметы сообразить, что он намеревается делать, — вскочил на коня и, сопровождаемый сыном, вихрем помчался по направлению к лесу.

Кметы тотчас же бросились к лошадям, но Пяст тем временем успел ускакать далеко… И тогда впервые представилось чудное зрелище: около сотни всадников неслось сломя голову за избранным князем, а оставшиеся на городище кметы клялись, что до тех пор не сдвинутся с места, пока князь не вернется и не признает народной воли. Догонявшие Пяста неслись, не теряя его из вида, но им удалось поймать только сына, лошадь которого не могла поспеть за отцовским конем и несколько поотстала. Пойманный, не ведая цели настоящей погони, опасаясь притом за отца, с испугу ударился в слезы.

Пяст, примчавшись к лесной опушке, мгновенно скрылся от кметов, которые только теперь убавили шаг, надеясь найти старика в его хижине.

Но, к удивлению преследовавших, напрасно они расспрашивали, никто ничего не слыхал о Пясте… Старик, как потом оказалось, бросил лошадь в лесу и, не заходя домой, отправился на свой пчельник. Лошадь прибежала одна, по привычке толкнулась в ворота и ждала, чтоб их открыли.

Поклявшиеся не расходиться с вече, пока не вернется их князь, кметы три дня искали Пяста в лесу, но никак не могли найти.

Те, что раньше мечтали добиться власти, теперь и понять не умели, как возможен такой человек на свете, который — бедный, ничтожный — бежит от того, что для них — богатых и сильных — казалось пределом возможного счастья!

Пястова сына кметы не отпускали, держа его как заложника, надеясь хоть этим принудить старика воротиться. Он не являлся, однако. Так промелькнуло шесть дней. Наконец, как-то раз забрела на городище вездесущая, вечно странствующая Яруха.

Слуги, стоявшие в стороне и стерегшие лошадей, рассказали ведунье, что Пяст укрывается где-то в лесу, но что его не могут найти, несмотря ни на какие старания. Старуха смеялась, не будучи в силах поверить, чтоб такое количество ищущих не могло отыскать одного человека!

Она подошла к Стибору, к старшинам, но они не то что говорить, даже взглянуть на нее не хотели.

— А я его приведу сюда, — сказала она, — навряд ли кто лучше меня знает наши леса… Не раз мне случалось ночевать и с медведем под одной колодой… Я его отыщу…

Чем больше над ней смеялись, тем упрямее продолжала она стоять на своем… Такое упрямство Ярухи невольно заставило многих подумать, что, быть может, она и действительно кое-что знает, а потому Собеславу и Болько поручено было следить за ней.

Чуть свет старуха отправилась в лес. Ее приставники с трудом пробирались там, где она, по-видимому, чувствовала себя, как дома. Около полудня старуха присела на пень отдохнуть, вынула из котомки хлеба и, наскоро утолив голод, снова тронулась в путь. Долго шли таким образом Яруха и спутники; наконец, добрались до какой-то насыпи, покрытой густой, сочной травой. В этой насыпи были ворота или, вернее, нечто вроде входа на старое городище. Яруха нырнула туда, спутники приостановились и следили за ней взглядом.

В самом отдаленном углу, в месте, где сходились две насыпи, виднелся шалаш, а в нем на куче сухих листьев сидел Пяст. Старик вязал из тонких кусков коры лапти, которые в те времена носили бедные люди…

Увидев Яруху, Пяст испугался.

Она поспешила заговорить:

— Наконец-то нашла я тебя, — так-таки и нашла!.. Там люди все головы растеряли от ожидания! А сын твой заливается — плачет, потому его словно в плену содержат! Сжалься над ними, над своим сыном и возвращайся!

Не давая ответа, Пяст махнул ей рукой, чтоб замолчала. Болько и Собеслав вошли в городище, кланяясь своему князю… Увидев их, старик сделал жест, полный отчаяния…

— Нас за тобою послали, — сказал первым Болько, — все кметы ждут твоего прибытия… Умоляют тебя… Возвратись, такова уж воля богов! Мы одни не уйдем отсюда…

Затем оба начали умолять старика. Тот долго молчал, наконец, ответил:

— Делать нечего, иду с вами!

Яруха, присевшая на землю в ожидании окончательного решения, смеялась.

— Это я тебя, милостивый князь, нашла здесь; без меня, где бы им отыскать!.. Пусть же люди узнают, что и старуха на что-нибудь пригодилась… Целый месяц они бы искали тебя напрасно, если б не я!

Собеслав, Болько и Пяст, уже не противившийся, покинули городище; осталась одна Яруха, которая так истомилась, что, разувши старые ноги, тут же легла вздремнуть.

Пяст теперь сам повел своих спутников к небольшому лужку, где взяли лошадей у пастуха, пасшего здесь свое стадо. Однако ж, по причине непроницаемой лесной чащи, им удалось добраться до Пястовой хижины лишь далеко за полночь. Собек, дожидавшийся их прибытия, сейчас же отправился к кметам с известием, что князя нашли и завтра его приведут.

За ужином Пяст не проронил ни единого слова. На утро, чуть свет, Болько уж сторожил своего князя, который, однако, не сопротивляясь нимало, сел на лошадь.

Старшины вышли ему навстречу.

— Князь милостивый, — начал Крак, простирая к Пясту обе руки, — почему оставил ты нас? Ведь не по нашей воле, а по воле богов избран ты княжить и управлять нами! Одного лишь тебя кметы единодушно согласились признать над собою!

— Я считал и считаю себя недостойным почести, выпавшей мне на долю… Сил для этого у меня не хватит, — взволнованно отвечал Пяст, — я боюсь власти. Сжальтесь надо мною! Я беден, но в бедности знаю, что следует делать, принявши же власть в свои руки, буду ли знать, как управиться, не употреблю ли ее я во зло?

Вместо ответа раздались крики:

— Пяста! Пяста!

В эту минуту кметы раздвинулись, и два незнакомца, бывшие гости Пяста, остановились перед стариком. Они высказали приветствие, дружески улыбаясь.

— Мы пришли еще раз, чтобы на мужа праведного призвать святое благословение Единого Бога!

Радостные возгласы заглушили их. Все, до последнего человека, веселились и поздравляли Пяста. Мышки, как видно, заранее озаботившиеся приготовить для себя княжеский колпак с пером, подошли к новому властелину и отдали ему этот знак господства, а младший из чужеземцев, сделав над ним таинственный знак рукой, возложил его на седую голову старика.

Восклицания, крики, шум неслись отовсюду. Старик долго стоял посреди ликующих кметов, задумавшись.

— Вы видели все, — наконец произнес он, — что я и не желал власти и не гонялся за ней! Вы принудили меня взять ее и — что же делать? — я ее принимаю! Я всеми силами постараюсь воспользоваться ею так, чтобы она явилась источником общего спокойствия и порядка, чтобы она повсюду внесла справедливость; но если вы сами заставите меня быть суровым, — я буду неумолим и строг… Не забывайте: меня принудили сделаться князем, силой заставили княжить над вами!..

— Повелевай и господствуй! — раздались голоса со всех сторон. — Пусть будет по-твоему! Каждое твое слово должно исполняться!

Стибор, поклонясь в ноги князю, сказал:

— Мы только и просим — будь нам отцом, каким ты был для своих пчел!

Успокоившись несколько, кметы заметили, что у князя, вновь избранного, недостает меча. Стибор ему отдал свой, другой кмет подал Пясту белую, длинную палку.

Кметы обратились с просьбой к иноземным гостям, чтобы они благословили и меч и палку, на что те с охотой заявили согласие. При этом гости изображали руками какие-то знаки и что-то нашептывали. Кметы считали их пришедшими из-за моря колдунами.

Пяст долго еще, как бы испуганный тем, что с ним так внезапно случилось, не мог успокоиться; наконец обратился он к окружающим его старшинам со словами:

— Воля богов и ваша да совершатся! Вы избрали меня, вы и помогать мне обязаны!

Словно к родному отцу, все стремились подойти к старику, обнять его колени, хоть поближе взглянуть на него. Теперь его все упрекали, что будто бы, убегая в лес, он умышленно оставлял их сиротами. Первый раз Лешки и Мышки сошлись во взглядах, не спорили между собою, не завидовали друг другу.

Между тем Земко, которому кметы вернули свободу, прибежал к отцу, бросился целовать его ноги; а потом, вскочив на первую попавшуюся ему лошадь, помчался к матери с радостным известием.

Старуха-мать после отъезда мужа принялась за хозяйство, и прискакавший Земко застал ее за работой. Узнав от сына о всем происшедшем, она было сперва заплакала от радости, как ребенок, но тут же и опечалилась, вспомнив, что тихой, мирной их жизни пришел конец, что впереди предвидится жизнь, полная тревог и опасностей. Старуха обняла своего сына, прижала его к груди, и слезы ручьем полились из старческих глаз…

Час-другой веселились кметы; но время не ждало, нужно было думать, что предпринять или, вернее, осведомиться о намерениях Пяста, что он им делать прикажет.

— Прежде всего надо покончить с одним, — сказал Пяст, — у кого найдется хоть капля силы и мужества, тот пусть садится на лошадь. Пока страна не избавится от войны, важнее последней ничего быть не может. Итак, за дело, у кого силы есть! Пускай старшины соберут людей и приводят сюда!

Раздались крики:

— На лошадей!

Это было первое слово и первое повеление князя.

Пяст немедленно учредил свой совет из нескольких более опытных старшин, остальных назначил воеводами в разных частях полянской земли.

Кто-то предложил разрушенное жилище Пепелков снова восстановить, окружить забором и основать здесь замок, какой подобает князю.

— Нет, — возразил князь, — это место поганое… Я не хочу жить на месте, где воспоминания и развалины Хвостека могли бы встать преградой между вами и мною. Там будет мой град и мой замок, где первый раз победим врага… Пускай этот столб остается навеки, пускай он будет свидетельством, как гибнет несправедливость… Поганое это место! Да зарастет оно травой и гадким зельем!

Теперь уж Пяст не один, а в сопровождении дружины, не хотевшей ни на шаг отступить от него, вернулся в свою бедную хижину… Долго не смолкавшие крики раздавались вслед уезжавшему с городища князю…

Чужеземцы куда-то исчезли. Их всюду искали, но понапрасну, хотя и никто не заметил, как они удалились.

Когда князь со своей дружиною остановился у ворот, ведущих в его убогую хижину, жена его, все еще горько плакавшая, вышла ему навстречу. Пример прежних князей сильно ее тревожил, она опасалась и за судьбу своего мужа. Припав к его ногам, старуха громко рыдала.

— Милостивая княгиня! — обратился к ней Пяст. — Приготовь, что только есть у нас лучшего, расставляй столы!.. Не допустим почтивших меня своим выбором уйти из нашего дома голодными.

Между тем последнее легко могло бы случиться, если бы не окрестные кметы, явившиеся, как только прослышали об избрании Пяста, с дарами к его жене. Все знали, что новый князь небогат, и хотели ему помочь. Потому-то всего оказалось вдоволь.

Со всех сторон сбегавшиеся люди окружили хижину Пяста, приветствуя его веселыми криками и различными пожеланиями.

По всей окрестности, точно в праздник Купалы, виднелись зажженные костры… Всю ночь молодые парни перебегали с одного двора на другой, оглашая радостное событие. С каждой минутой возрастало число сходившихся кметов. Они же потом разбрелись повсюду, неся приказание собирать людей на врага…

Не прошло с тех пор и полмесяца, а уж озеро окружали целые тысячи молодых ратников, готовых по первому слову князя тронуться на защиту страны. Пяст с воеводами ежедневно расставлял, обучал их, приготовляя к военным действиям.

Поморцы и кашубы, разорив большие пространства земли, с богатой добычей, вещами и пленными, вернулись домой. Тем не менее, все были уверены, что Лешки успокоились ненадолго и не сегодня-завтра соберут новую рать.

Посланные к границе разведчики принесли известие, что поморцы действительно подумывают возобновить нападение.

Но теперь никто уж их не боялся, напротив, все с нетерпением ждали появления врагов.

 

XXVII

Весть об избрании Пяста с быстротой молнии облетела дальних и ближних кметов. Все изумлялись, и чем дальше, тем разнообразнее передавали подробности этой странной воли богов. Все были глубоко убеждены, что происшедшее случилось по воле сил, управляющих миром… Чужие люди, до того никому не известные, явились как бы нарочно затем, чтобы высказать слово, которому богатые и могущественные не посмели противиться; по этому слову бедного старика, никогда не мечтавшего сделаться князем, бежавшего даже от власти, силой заставили покориться желанию народа.

Одни только Лешки и их сторонники не казались довольными — они опасались мести за прошлое.

Старый Милош всего только раз был на вече. Вместе со слепым своим сыном он заперся в доме своем, окружил его стражей и никуда не показывался.

Милош лелеял теперь одну лишь надежду, что авось он дождется внука, который сумеет осуществить все его прежние затаенные пожелания. Родители подыскали девицу, на которой женили своего сына. Старуха-мать неусыпно пеклась о юной чете, зорко следя за ними. Молодые, жене было всего пятнадцать лет, играли как дети. Жена Лешка, Белка, по целым дням пела разные песни, Лешек бренчал на гуслях, а мать забавляла их старыми сказками про богатырей. Втроем проводили они целые дни на дворе, забравшись под тень вековых дубов. Очень редко заглядывал к ним чужой человек, а еще реже решались впустить его в хижину. Старшины, сопровождаемые Бумиром, пытались было повидаться с Милошем. Он всего один только раз велел открыть им ворота и заявил, что он ни во что не будет и не желает вмешиваться: когда же они вторично зашли, то велел им сказать, что и видеться с ними не хочет.

В один из первых дней после избрания Пяста, когда Лешки не на шутку дрожали за себя и за своих приближенных, кто-то постучался в ворота.

Старик Милош лежал в это время, — а был уже полдень, — под дубом. Неподалеку от него, под другим, сидели Лешек с женою и с матерью. Когда послышался стук, медведь, отдыхавший у ног своего господина, поднял голову и начал ворчать, собаки залаяли, все домашние птицы затеяли страшный переполох. Карауливший у ворот человек взобрался на вышку с целью взглянуть, кто стучится…

У ворот стояли двое людей, чрезвычайно бедно одетые. Почему-то они старались скрыть свои лица. По голосу и телодвижениям — лиц он видеть не мог — сторож догадался, кто были пришедшие посетить князя. Неизвестные требовали, чтобы их впустили во двор.

— Князь болен, никого не велел к себе допускать… Напрасно они кричали, ругались, сторож решительно был неумолим.

Наконец один из них снял с пальца большое кольцо и потребовал, чтобы сторож сейчас же показал его князю, а затем отворил ворота…

Сторож с кольцом в руке подошел к Милошу и, кланяясь в ноги, исполнил данное ему поручение.

Милош осмотрел кольцо, которое состояло из двух частей, соединенных небольшой цепочкой, вздохнул, украдкой стер навернувшиеся слезы и, приказав удалиться семейству, велел впустить гостей.

Вскоре оба незнакомца вошли во двор. Здесь, словно по мановению волшебного жезла, они выпрямились, подняли головы, и вдруг от них не осталось ничего похожего на тех бедняков, которых они так ловко изображали еще минуту тому назад.

То были Лешек и Пепелек, сыновья Хвостека.

Милош привстал, но не сделал и шагу навстречу. Когда гости остановились перед ним, старик приветствовал их рукой и стал ждать, что услышит.

Старший заговорил первым:

— Добрались мы к тебе, князь, не без труда и опасностей… Нас, детей властелина земли, словно диких зверей гонят, выслеживают… А ты заперся здесь, тебе и в голову не приходит стоять за права своего семейства, своего рода… Мы пришли заставить тебя нам помочь и дать нам своих людей!..

Милош смерил обоих бешеным взглядом и глухо сказал:

— Вы?… Заставить?… Меня?…

— Да, — продолжал старший, — да! Здесь, после смерти отца моего, властелин — это я!.. И земли, и тебя самого… И, конечно, уж родным-то, да кровным своим я не позволю идти мне наперекор! Этого я допустить не могу!

Милош не промолвил ни слова, хотя глаза его горели страшным огнем. Медведь заворчал, почуяв чужих людей. Он, казалось, только и ждал приказания познакомиться с ними поближе.

— Мы должны, — опять начал старший, не дождавшись ответа, — получить обратно и землю, и наш родовой замок! Прямая обязанность всех Лешков нам в этом помочь… Эту сволочь, что теперь поднимает голову, нужно как можно скорей истребить, вырвать с корнем!..

Князь по-прежнему все молчал.

— Мы явились сюда спросить у тебя: за кого ты, за нас или за эту подлую чернь?

По лицу Милоша было заметно, что он сдерживался с величайшим трудом. Всего его нервно подергивало, руки тряслись…

— Ни за вас, ни за них! — разразился он наконец. — Вас я знать не хочу… Вы вот оба стоите тут предо мной живые, здоровые, а сыновья мои где?… Как посмели вы только войти сюда… вы… вы знаете ли, что ваш отец одного моего сына жизни лишил, другого велел ослепить?… Или пришли вы ко мне напомнить, что кровь моих детей требует отмщения? Что и мне поступить с вами следует так: одного приказать убить, а другому вырвать глаза с тем, чтоб бросить их псам на съедение?…

Молодые князья испугались и невольно взялись за мечи. Старика раздражали их цветущие лица. Гнев его возрастал.

— Вы являетесь сюда, чтобы мною повелевать!.. Меня заставлять делать то, что хотите вы?… Вы… меня!

Старший Хвостеков сын весь даже покраснел от злости.

— Право свое унаследовал я от отца! — крикнул он, топнув ногой, и гордо взглянул в лицо старику. — Я тебя призываю вступиться за наш род, который и твой вместе с тем. Если отец мой счел нужным убить твоего сына, то потому, что тот оказался мятежником; если другой поплатился зрением, так ведь и он тоже вздумал было подражать брату!.. Будь доволен и тем, что хоть этот остался жив!..

Тут Милош неожиданно выпрямился, дрожащей рукой схватил висевший всегда у него на поясе рог и затрубил.

Со всех сторон стали сбегаться слуги.

Сыновья Хвостека обнажили мечи, готовясь к защите.

Первым из слуг прибежал старый княжеский смерд; Милош обратился к нему с приказанием:

— Связать этих людей… и бросить в темницу!..

— Связать нас? — вскрикнул старший и кинулся к старику. — Ты осмелишься?…

— Сами того захотели… Не к чему было мне попадаться в руки!.. Я должен отомстить вам за кровь моих сыновей… Кровь требует крови!.. Один из вас должен погибнуть, другому велю выколоть глаза…

Милош обратился к слугам:

— Связать их!.. В темницу!

И, несмотря на отчаянное сопротивление, люди Милоша связали обоих князей.

На дворе поднялся ужасный шум.

Женщины выбежали из дома, собаки надрывались от лая, медведь встал на задние лапы и готовился к нападению. Связанных Лешка и Пепелка увели в темницу.

Темница, собственно, была огромная, вырытая в земле яма, которую закрывали камнем больших размеров, точно колодец. 8 эту-то яму и бросили обоих сыновей Хвостека.

Затем княжеский двор принял прежний спокойный вид. Один лишь старый князь не мог успокоиться. Он быстро ходил взад и вперед. Видно было, что в нем кипела внутренняя борьба: то он рвал на себе рубаху, то глубоко вздыхал, то дрожащей рукой потирал себе лоб, как будто старался что-то припомнить. По временам лицо его прояснялось, но сейчас же опять становилось и грозно, и мрачно. Раздумывая о способах отомстить за своих детей, он, однако ж, не мог отделаться от навязчивой мысли, что те, на кого должно было пасть мщение, родные его внучата, сироты, лишенные и отца, и матери.

Между тем, как Милош, мучимый нерешимостью, сам не знал, звать или не звать великана Хулю, чтоб поручить ему исполнение сурового приговора, среди дворни, по наружности столь покорной, начиналось брожение не в пользу князя.

Дело в том, что слуги Милоша в связанных и брошенных в яму пленниках узнали сыновей убитого Хвостека, которому прежде служили и, хотя не посмели оказать неповиновения Милошу, внутренне все же роптали. Чувство жалости пробудилось в них. Они меж собой перешептывались и как-то странно поглядывали на ходившего по двору князя.

Хуля, которого звали и Обром, держался невдалеке, инстинктивно угадывая, что скоро ему предстоит работа. На что уж Милош был высокого роста и обладал громадной силой, — Хуля был и выше, и сильнее своего господина. Потомок, по слухам, тех Обров, которые в оные времена покорили Дулебов и, издеваясь над ними, запрягали их женщин в телеги и в плуги, этот полу зверь-получеловек походил на того медведя, что ходил, прирученный, за князем. Ни в одну избу Хуля не мог войти, не согнувшись вдвое, целый воз сена он нес на плечах как вязанку; всякого зверя мял под себя, а взрослых людей валил как ребят. Все его тело было покрыто густою шерстью; он почти не нуждался в одежде. Любимой пищей служило ему сырое мясо, спал он всегда на дворе, даже зимой, в мороз. Исполнить самое зверское приказание своего господина составляло для него наслаждение.

Он никогда не говорил, как другие люди: слова заменялись короткими звуками, смехом, ворчаньем… Князь трижды хотел отдать ему роковой приказ и не мог, его все еще что-то удерживало…

Вдруг у ворот послышался шум, затем крики и требование, чтобы Милош немедленно отдал сыновей Хвостека.

Из леса высыпала толпа вооруженных людей, число которых с каждой минутой заметно росло. По их одежде и говору нетрудно было узнать, что это немцы, поморцы, кашубы и слуги плененных Лешков.

Сгоряча у Милоша явилось желание сейчас же послать свирепого Обра придушить обоих князей и тела их выбросить немцам, но тут подбежал к нему старший смерд узнать, что прикажет он делать, так как слугам не устоять против сильного войска, обложившего насыпи княжьего дома. Раздраженный, но не испуганный, Милош ограничился тем, что вместо ответа кинул слуге проклятие.

Прибежала жена-княгиня, притащился сын — слепой Лешек, но никто не мог ничего добиться у разъяренного старика. Кроме мысли о мести, все прочее ему было чуждо… И, однако, слово, ежеминутно готовое сорваться у него с языка, он по-прежнему не решался вымолвить.

Прошел вечер, ночь наступила. Поморцы расположились лагерем вокруг осажденного ими двора. Князь сидел, погруженный в свои размышления… Обр находился при нем, тупо глядя в пространство…

Поздно уж ночью взошел смерд на насыпь и объявил старшинам, ждавшим выдачи Лешков, что если они только вздумают силою ворваться во двор, то получат лишь головы молодых князей.

Милошева челядь расположилась вдоль насыпей. Все это были люди, из рода в род служившие Лешкам, привыкшие к ним и им по-своему преданные. Смотря на то, что творилось теперь, с грустью вспоминали они доброе старое время… Люди эти, лишь недавно попавшие в дворню Милоша, знали отца Пепелка и не забыли еще своей у него службы. К тому же Милош был чрезвычайно строг в обращении, его боялись и недолюбливали, к тому же и жизнь у него была совсем не завидная… Отсюда становится понятным, что ночью, у главных ворот, вместо ругани, которой целый вечер обменивались осажденные с нападающими, послышался подозрительный шепот…

В то время, когда Милош в борьбе со своей нерешимостью не трогался с места, людей его подкупали враги, склоняя открыть им ворота.

К рассвету все стихло. Казалось, изнурившись тревогами дня, все заснули. Но тишина та была предательская: втихомолку враги готовились стать победителями. Ворота неслышно отворились, и в них показалась горсть вооруженных людей, за которыми сейчас же и остальные толпой ворвались во двор. Шум этот, хоть и поздно, привел Милоша в себя.

С мечом в руке, сопровождаемый Обром и немногими из оставшихся верными слуг, кинулся он на поморцев… Но те уже успели и дом занять и освободить молодых князей из темницы… Начались резня и грабеж…

Первым пал старый князь, пронзенный копьем. Дравшийся рядом с ним Обр уложил немало врагов, но и он был убит. Неприятель не щадил никого, даже женщин, кроме тех, которых намеревался забрать с собою… Он торопился разыскивать княжеское добро, боясь, чтобы кто-нибудь из своих же не успел до времени подпалить усадьбу… К утру двор был завален трупами и дымился от испарявшейся крови… Общей участи не избежали и изменники, так предательски поступившие со своим господином: тела их валялись тут же…

Опьяневшие от резни дикари кричали и пели, радуясь легкой победе.

Сыновья Хвостека стояли под дубом, ужасаясь невольно как минувшей опасности, от которой спаслись только что чудом, так и размерам бедствия, которого были единственными виновниками.

Они лишь теперь заметили, что Бумир и другие Лешки, до сих пор бывшие их сторонниками, куда-то исчезли.

Тогда они поняли, что и эта победа, и эта кровавая месть не более, в сущности, как страшный удар судьбы, полнейшая гибель их дела.

Последние, кто еще поддерживал их, разбежались. Они остались одни среди немцев и продажных наемников, которые и на них могли так же броситься…

Поморцы тем временем, насытившись грабежом, разыскивали и вязали немногих счастливцев, случайно спасшихся от всеобщей резни. Между ними попалась и Белка, жена слепого сына Милоша… Вырвавшись на мгновение из рук мучителей, бедная кинулась к трупу мужа и горько, отчаянно зарыдала…

Вскоре победители, навьючивши лошадей всяким скарбом, зажгли разрушенную усадьбу и с криком да с песнями скрылись в густом лесу, таща за собой на веревках пленных.

На смену им с противоположной стороны леса вышел старец: гусляр, которого вел мальчик. Оба направились к месту, где еще так недавно стоял двор Милоша. Ветер нес им навстречу запах горелого дерева… Старик остановился в воротах, палка его дотронулась до лежавшего трупа… Мальчик, дрожа от страха, прижался к гусляру и плакал.

— Старик Милош лежит с разбитою грудью… Слепой Лешек весь тоже в крови… трупы и трупы… Ни одного существа живого…

У гусляра ноги дрожали… Он опустился на камень, лежавший у самых ворот… Рука его сжимала гусли, но боялась ударить по струнам… Грудь отказывалась способствовать пению… Он беззвучно шептал:

— Когда гром, ударив в гнездо, истребит в нем не все живущее, то, что и целым осталось, само себя доконает… Когда судьба захочет покончить с семьей, с каким-нибудь родом, брат убивает брата, дети встают на родного отца… Без тризны полегли среди поля… Вороны расклюют тела… Ветер кости их разнесет, память о них скроется в землю…

 

XXVIII

Окончив необходимые приготовления для похода на поморцев, Пяст велел запереть всех пленных в башне, единственно уцелевшей от недавнего княжеского погрома. В ней представлялось удобнее за ними следить. По дворам кметов о пленных некому было заботиться, притом же случалось довольно часто, что, даже и крепко связанные, они легко избавлялись от пут, уходили в леса к своим, приводя их потом по знакомой дороге.

Людек, сын Виша, отправил в башню и немца Хенго, которого до тех пор держал при себе. Хенго, несколько раз посещавший эти края, знавший почти всех кметов, вымолил у сопровождавших его людей позволение сперва заглянуть к Пясту, в надежде добиться помилования. Очень уж ему не хотелось отправляться на Гоплу, чтоб там попасть в башню. Ловкий, пронырливый немец рассчитывал, что ему удастся как-нибудь избежать общей участи.

Когда связанный Хенго предстал перед князем, то, упав ему в ноги, стал жаловаться, говоря, что все его обижают, что не по своей вине был он схвачен тогда с поморцами, что дороги он им не указывал.

— Я ни с кем не вел никогда войны, врагов у меня нет, — продолжал он с притворной скромностью. — Жена у меня была из вашего рода и говорила вашим наречием. Мое дело — торговля, обмен, заработок, я служу людям, боюсь войны, а теперь я лишился всего имущества, обнищал окончательно… Сжалься, князь милостивый, надо мною…

Выслушав жалобу Хенго, Пяст спокойно ему отвечал, что война имеет свои права, что страна должна защищаться и заботиться о своей безопасности.

— Если б тебя теперь отпустить на свободу, — прибавил князь, — а ты на пути повстречался бы с немцами, поневоле пришлось бы тебе подробно им все рассказать, что у нас происходит… открыть нашу тайну… Поэтому лучше пока тебе оставаться с нами, подождать окончания войны…

Хенго просил, чтоб его по крайности не запирали в темницу, где ужасно трудно безвинно сидеть; он умолял, чтоб его, хоть и связанного, но оставили на свободе, заставляя работать.

Немец так искренно плакал и притворялся невинным, что ему удалось смягчить сердце Пяста. Старик позволил ему остаться у себя в доме, требуя от него лишь клятвы во имя Бога, Которому поклонялся Хенго. Немец сложил пальцы в виде креста и поклялся в том, что не убежит.

На следующий же день жалкий этот военнопленный принялся за любимое дело; нашел он в своих лохмотьях кольца и ножики и стал предлагать их всем встречным в обмен за другие предметы.

Никто не обращал на это внимания. Бежать он, действительно, и не думал, даже напротив, он всюду являлся, где только было много народа, пользуясь всяким случаем рассказать, что жена его одной крови с полянами, говорит на их языке, что у него есть и сын от нее. Вот на таких-то данных он и основывал право считать себя другом полян. О кашубах с поморцами вспоминал не иначе, как с бранью, приписывая им всевозможнейшие пороки, в особенности же страсть к грабежам и убийствам. Мало-помалу народ стал к нему привыкать, тем более, что никто лучше Хенго не умел оттачивать и чинить ножи.

Разный люд обращался к нему то с тем, то с другим, и каждому он угождал, не споря притом о плате, будь то хоть шкурка ягненка.

Однажды, в то время, когда Хенго работал, к Пясту явился Добек за приказаниями. Добек сейчас же узнал рыжего немца, а заметив его искусство, начал выражать сожаление, что не имеет под рукой такого слуги, так как дома набралось у него множество всяких вещей, которых не знает он как и поправить.

— Вот и не к чему было меня тогда от себя отпускать! — улыбнулся лукаво Хенго. — А теперь разве что князь, по милости, взявши клятву, позволит мне ехать с тобой… Иначе придется тебе поискать другого работника…

Все так и устроили: Добек уверил князя, что будет иметь неослабный надзор за пленником, Хенго заставили повторить его прежнюю клятву, после чего уже Пяст без труда согласился на временную отлучку немца. Хенго посадили на лошадь за одним из Добековых слуг, и, таким образом, вскоре он очутился в новой для него обстановке.

Добек вел жизнь совершенно иную, чем все прочие кметы. С детства зародилась в нем страсть к войне, и хотя у него было чрезвычайно много земли, лично он ею не занимался. Ведали это дело особо приставленные к тому влодари, бортники, слуги, сам же он исключительно жизнью пользовался. Он не был женат, хотя женщин у него было и много. По его приказанию они обязаны были плясать и петь, чтобы тем развлекать своего повелителя.

В поле за зверем или в походе устать казалось ему немыслимым, зато уж дома он только и делал, что целые дни лежал у огня или на траве под деревьями. Полная чаша всегда стояла возле него, а женщины поочередно должны были или сказки рассказывать, или петь ему песни. И такой образ жизни иногда подолгу тянулся. Потом он вдруг вскакивал на коня, мчался в лес, по несколько дней кряду охотился и ни разу домой не заглядывал. Тут ему и голод, и холод, все нипочем; он тогда и грязной воды напьется, и закусит, чем попало…

Незаменимый в сражении, при стремительном натиске, для сидячего дела он совсем не годился.

И при всем том Добек отличался чрезвычайной хитростью; он умел до поры до времени казаться каким ему было выгодней, все разузнать и только тогда начать действовать. Впрочем, об этом, кроме ближайших слуг, никто не подозревал.

Хенго тщательно принялся его изучать, и ему уже казалось, что он далеко продвинулся в знании особенностей своего господина.

Службу Хенго начал с того, что усердно взялся за работу. Чистил, чинил, оттачивал всевозможные железные вещи. Весь хлам, лежавший в сарае, он быстро привел в порядок. А через несколько дней по своем прибытии, хоть и ломаным языком, но умел так смешить и забавлять своего господина, что тот частенько-таки приказывал его приводить к себе. При случае Хенго описывал Добеку жизнь других народов; говорил, что не все люди так живут, как поляне, что воины, женщины иначе одеваются, что господам на чужбине живется гораздо лучше, чем здесь.

— Иная, привольная жизнь у нас, — так начинал Хенго. — Таким бы людям, как твоя милость, только там бы и жить… Здесь трудно живется, голод не редкость, враги нападают, войны почти беспрестанные, люди уходят в лес, здесь только и есть, что земля, вода да лес… Здесь и живут-то все, словно равные, — нет господ, рабов очень мало. Князь и тот власти большой не имеет, а у нас каждый воин — себе господин!.. Королевские, царские замки так и блестят от золота, серебра, самоцветных каменьев; палаты все каменные… большие, богатые…

Добек позволял ему говорить что только на ум взбредет, даже сам поощрял его.

— Ну, продолжай, — говорил он, — я слушаю с удовольствием.

— Люди у нас не живут, точно звери в лесах, а напротив, строят рядом дома, вблизи королевских замков… Дома все большущие, высокие, светлые… Храмы Божий громадные да блестящие. Иначе пьют и едят, нежели здесь… А женщины, те так наряжаются, что и самих себя в красоте превосходят… Если бы увидел ты города-то наши, ты бы крикнул от удивления! Притом же у нас, что ни вздумают, все из камня устроят!..

О чем бы не рассказывал Хенго, он все облекал в такие яркие краски, что Добек вскрикивал поминутно, с трудом удерживаясь на месте, глаза его так и горели от любопытства. А когда Хенго начал описывать, как у них рыцари одеваются, что за блестящее вооружение носят они, и затем перешел к красоте иностранных женщин — Добека так и тянуло в эти благодатные земли.

Он утешал себя тем, что раньше или позже все подобные чудеса заведутся и у полян, как вдруг у него родился невольный вопрос: с какой это стати немец хвалил ему свою родину? Причина должна же быть непременно!..

— Конечно, и вы бы могли все это иметь у себя, — оканчивал Хенго, — но вы того сами не пожелали!.. Были у вас князья, близкие родичи немцам, хотели они и у вас такие же завести порядки, но вы тех князей уничтожили, избрав на их место князем простого кмета.

Добек теперь только понял, с какой целью лукавый немец описывал ему свою родину, что он просто-напросто пробовал, не удастся ль ему склонить Добека перейти на сторону Лешков. Добек прикинулся вполне разделяющим мысли немца; он даже прибавил, что должен был согласиться с мнением большинства относительно выбора Пяста, хотя и не был к нему заметно расположен.

— Кмет кмету равен, — сказал он. — Избрали Пяста — могли бы избрать и меня?

Немец растаял: ему показалось, что дело уж выиграно, и тогда, не стесняясь, он стал уговаривать своего собеседника перейти на сторону Лешков; против этого Добек не возражал.

Хенго рассказывал ему о замке отца убитой княгини, сколько там войска, какая жизнь развеселая.

Добек продолжал делать вид, что все это ему очень нравится, и даже нарочно вызывал Хенго на откровенность.

Так, на следующий день он первый начал расспрашивать про житье-бытье немцев; Хенго теперь болтал уж без умолку.

Подчас у Добека сильно рука чесалась — хватить хорошенько болтливого немца, но приходилось сдерживаться, в виду дальнейших признаний. Хенго, между прочим, проговорился, что долгое время служил он у деда молодых Пепелков, причем развязно советовал своему хозяину, повидавшись с последними, не только перейти на их сторону, но и других на то же склонить; за это-де в будущем легко ожидать немалой награды.

— А как к ним добраться? — спросил хитрый Добек.

— Пусть лишь милость твоя согласится, — ответил радостно немец, — а за этим дело не станет.

Таким образом Добеку представлялась возможность еще до войны разведать силы врагов, а главное — увидеть их собственными глазами. Предприятие это, отчасти рискованное, пришлось ему по душе. Если что его и удерживало, то единственно мысль, как бы князь и прочие кметы, узнав обо всем, не подумали заподозрить его в измене. И вот, чтоб покончить со своими сомнениями, он в одно прекрасное утро под предлогом охоты выехал из дому и направился к Пясту, любопытствуя слышать, что ему скажет старик. Надо думать, все устроилось по желанию Добека, так как, вернувшись от князя, он немедленно стал готовиться в дальний путь.

На следующий день, после короткого совещания с немцем наедине, Добек позвал своего старосту, приказал ему в свое отсутствие заботливо охранять дом, а потом сел на лошадь, немцу велел дать другую, и, не объяснив никому цели этой поездки, оба поскакали и вскоре скрылись в темном лесу.

Ничего не подозревавший немец беспечно распространялся о том, какие награды ждут Добека, какая веселая жизнь ему предстоит, какие у него заведутся богатства и что он может, если захочет, жениться на княжеской родственнице. Добек на все соглашался, притворяясь так ловко, что даже в глазах незаметно было и тени неискренности. Изредка лишь, взглядывая с боку на немца, Добек презрительно улыбался.

Так ехали путники лесом несколько дней. Наконец, после немалых трудов и усилий, они добрались до последней, густой, для постороннего совершенно непроходимой чащи на границе поморской земли. Здесь уж все уголки были знакомы Хенго, и он сейчас же нашел людей, согласившихся указать кратчайший путь к немецкому стану.

В то время как Добек и Хенго приближались к цели своего путешествия, немцы были уже почти готовы к походу. Они только ждали прибытия обещавших им помочь, вечно жаждущих грабежа и опустошений кашубов, а также и прочих союзных племен.

Оба князя, с дядею своим Клодвигом, расположились ставкой в лесу, известном под прозвищем Дикого.

Избранное ими место защищалось отчасти рукавами довольно глубокой речки, отчасти тряским болотом. Повсюду виднелись раскинутые шалаши и палатки. Вооруженные люди все еще прибывали с разных сторон, хотя и бывших в наличности казалось достаточно, чтоб рассчитывать на победу.

Когда Добек и Хенго подъехали к мосту, ведущему к княжеской ставке, и заявили сторожевому ратнику о том, зачем они прибыли, их сейчас же направили к молодым князьям. Княжий шатер, устроенный на скорую руку, занимал самый центр ставки; он был обнесен частоколом; стены его, грубо сколоченные из досок, были обтянуты полотном.

Возле шатра суетились немецкие рыцари в железных кольчугах. Вооружение их большей частью тоже было все железное: мечи, топоры, копья с железными наконечниками и крытые железом щиты. Одежда была разноцветная.

Добек, однако, лишь тогда убедился в справедливости россказней рыжего немца, когда вошел в самый центр, где на скамьях, покрытых красным сукном, восседали молодые князья со своим дядей.

На досках, заменявших стол, Добек увидел богатую золотую посуду, расставленную на скатерти алого цвета сукна, шитой золотом. Хозяева были роскошно одеты: на обоих были длинные синие рубахи, спускавшиеся до колен, с краями, усеянными золотыми блестками; плащи из тонкого сукна и нарядная кожаная обувь, все это, действительно, могло возбудить удивление.

Но Добек завидовал главным образом их длинным, блестящим мечам и щитам; последние так густо были обиты гвоздями, что кожа едва виднелась. Добек первый раз в жизни встретился здесь с вещами, о назначении которых никак не мог догадаться.

Едва Хенго вошел в шатер, как сейчас же упал князьям в ноги. Добек его примеру, конечно, не следовал, он тем временем разглядывал убранство шатра и всех находящихся в нем. Хенго на каком-то непонятном наречии стал объяснять князьям, как и зачем явился сюда со своим товарищем, за что, говорил он, их обоих не мешало бы наградить. Казалось бы сперва, что и дядя и молодые князья отнеслись недоверчиво к немцу, словно опасаясь измены.

Долго они разговаривали. Хенго убеждал их в искренности своих и товарища своего намерений, а тем временем старший Лешек, еще не совсем забывший лешский язык, старался пояснить Добеку, как народ отплатил Хвостеку за его благодеяние, как они, дети прежнего князя, теперь у своего же народа не могут найти поддержки, а, напротив, их гонят, преследуют. Дальше он рассказал о смерти Милоша, о том, как им с братом пришлось обратиться за помощью к родным матери, нанимать чужеземное войско для того, чтоб вернуть себе земли, им одним лишь принадлежащие по праву наследства.

Младший, кончив расспрашивать немца, обратился к Клодвигу и тогда уже вместе с ним, ударяя о стол кулаками, стал ругать, проклинать всех полян, похваляясь отмстить им за все.

Добеку волей-неволей пришлось выслушать безобразную эту ругань, не будучи в состоянии ничем на нее отвечать. Он до сих пор еще ни разу рта не открыл.

Старший, уставши ругаться, первый обратился к гостю со словами, что и ему и его друзьям необходимо всеми силами постараться приобрести как можно больше сторонников. Клодвиг подтвердил то же самое по-немецки, а Хенго, переведя сказанное на лешский язык, прибавил, что наградам князей не будет конца.

— От тебя одного, — сказал Клодвиг Добеку, — помощь не велика будет. Вот разве бы ты мог указать нам дорогу. Но это еще не особенно важно. Если же хочешь сослужить нам действительную службу, так это нужно иначе устроить. Ты немедленно возвращайся домой и старайся стать во главе какой-нибудь значительной части народа, а когда выступишь против нас, то займи со своими людьми последнее место, сзади всех остальных. В случае, если дело дойдет до битвы, ты бросишься на полян с одной стороны, мы с другой. Так-то от нас ни один живой человек не уйдет. Они попадут как в тиски. Уговори и других своих товарищей то же самое сделать.

Добек, несмотря на то, что с радостью удушил бы князей, а с ними и Хенго, выслушал все терпеливо. Тогда посыпались обещания; ему сулили огромные пространства земли, власть, богатства, а когда Хенго что-то шепнул на ухо одному из князей, то даже и красавицу-немку посулили Добеку в жены.

Добек слушал и кланялся, искоса поглядывая на своего немца.

Князья сейчас же пригласили его сесть на скамье рядом с ними и начали угощать его пивом и медом. Лешек подарил Добеку золотое кольцо, которое снял с пальца, в знак заключенного договора; младший брат подарил ему меч, а Клодвиг, не желая отстать от других, вручил ему золотой кубок.

Напившись пива и меду, Добек стал разговорчивее, прикинулся крайне глупым, смешил немцев своими рассказами, а то, что им непонятным казалось, Лешек немедленно объяснял по-немецки. Внутренне Добек радовался, что ему так ловко удалось провести ненавистных врагов.

Так просидели они за столом до самого вечера. По уговору Добек должен был вернуться к своим, сделать все, чтобы стать вождем, а затем окружить себя как можно большим числом сторонников Лешков. Добек обещался все это устроить, а сам между тем горел нетерпением скорей присмотреться к порядкам немецкого стана.

Наконец Хенго отвел Добека в нарочно очищенный для него шалаш, после чего вернулся еще к своим.

Добек же, не теряя удобной минуты, внимательно стал следить за всем, что вокруг него делалось.

Поздно ночью пришел к нему Хенго и лег у входа в шалаш. На вопрос рыжего немца: понравилась ли ему здешняя жизнь, Добек поспешил выразить удивление всему, что видел и слышал. У него являлось желание убить проклятого немца, но пришлось пока от этого воздержаться.

Полученные им подарки, которых он не мог не принять, жгли его как огнем.

В княжеском стане все уже знали, что Пяст со значительным войском спешил подвигаться к границе с целью не допустить неприятеля внутрь страны, и немцы торопились тронуться в путь, как можно скорее.

На следующий день, ни с кем не прощаясь, Хенго и Добек покинули стан. Добек нарочно избрал такую дорогу, чтобы еще раз внимательно все осмотреть. Хенго не отставал от него ни на шаг. Рыжий немец вез с собой много ценных подарков, предназначенных для существовавших пока лишь в надежде союзников.

Движение в стане было большое; немцам хотелось как можно скорей увидеть врагов, они ругали полян и кляли их без устали. Крики, шум, суета везде…

Когда Хенго и Добек, наконец, очутились в лесу, кмет наш вздохнул с облегчением. Хенго болтал беспрерывно, Добек угрюмо молчал. Кольцо, меч и кубок не давали ему покоя, он досадовал на себя, что не бросил князьям их в лицо. Он только и думал, как бы отомстить врагам за обиду, в лице его нанесенную всему народу Полянскому. Об отыскании кратчайшей дороги домой Добек теперь не заботился; он отлично запомнил, до мельчайших подробностей, все тропинки, по которым вел его Хенго. Все дело состояло лишь в том, как расправиться с немцем?

Убить его — слишком мало, да и не утолит ненасытного чувства мести.

Когда они остановились на ночлег среди леса и начали спутывать лошадей, чтоб пустить их на луг, Добек, со свойственной ему хитростью, притворился, что в пути потерял веревку. Немец, все всегда предусматривающий, предложил Добеку запасную, но тот нашел ее слишком тонкой.

Чтобы горю помочь, принялись они превращать запасную веревку в довольно увесистый шнур. А костер уж пылал под раскидистым дубом.

Добек наскоро сделал петлю и, раньше чем Хенго успел заметить, искусной рукой накинул ее на него. Сперва было немец счел это шуткой, но Добек перебросил шнур через толстую ветвь, пришедшуюся как раз над костром, и Хенго повис в воздухе… Добек затем прикрепил веревку к дубу и отошел несколько в сторону. Здесь он лег на траве, время от времени усиливая огонь, чтобы Хенго испечь живым.

Все это произошло с быстротой молнии. Испуганный немец лишился сознания, но вскоре пришел в себя. Добек был до того взволнован, что говорить уже не мог, одни лишь глаза его, казалось, сыпали искры: он любовался на висящего над костром немца.

Хенго стонал, умолял о пощаде, — кмет сурово молчал и только за каждым словом молившего подбрасывал в пламя хворост и листья.

Огонь, разгораясь, охватывал немца, и стоны его становились все тише. Добек привел с пастбища лошадей, уложил на них вещи и стал дожидаться, скоро ли немец испустит последний вздох, чтоб затем сейчас же уехать.

Хенго едва слышно стонал. Добек, прождав еще много времени, наконец, потерял терпение: он бросил копье прямо в грудь несчастного и тем ускорил развязку.

Не успел Добек взобраться на лошадь, подгоревшая ветка вместе с телом упала на костер, и пламя приняло свою жертву… Теперь уж не оставалось сомнения, что с Хенго все кончено!.. Добек приблизился, плюнул на труп врага и быстро двинулся в путь.

Не чувствуя прежней на сердце тяжести, он торопился как можно скорее вернуться домой. Сперва он, однако, решил заехать на Ледницу, так как надеялся застать еще там старшин.

Тем временем Пяст собрал на берегах Гопла всех, кто только годился для военного дела. Тысячники, сотники и десятники, по личным указаниям Пяста, разделяли собравшихся на отряды, а он назначал начальников, воевод, которые лишь ему одному подчинялись. У Пяста оказалось войско несравненно сильнее того, какое по обстоятельствам требовалось. Несмотря на то что он в первый раз воевал, что всю жизнь свою он возился с пчелами, Пяст, однако, из этой массы людей, не привыкших к повиновению, сумел устроить такие воинственные отряды, что они даже немцам могли сопротивляться с успехом. Вооружение было тоже недурно. Каждый воевода осматривал каждого ратника отдельно, снабжая необходимым оружием. В одно осеннее утро, когда на полях стояли под стягами готовые тронуться в поход воины, Пяст взошел на небольшой холм, и представившееся глазам его зрелище обрадовало старика. Никто не нарушал образцового порядка, на вопросы все весело откликались.

Тогда Пяст, разделив всех своих воинов — межиречан, куявян-познанцев, бахарцев и прочих — на три отдельных отряда, по трем различным дорогам двинул их на границу. При этом все обязаны были знать и помнить, какими путями идут их товарищи, чтоб не мешать друг другу, не заводить из-за пастбищ споров, вообще не опустошать своей собственной земли. Также обязаны были обращать и на то внимание, чтобы враги раньше времени не проведали о движении войск и таким образом были лишены возможности устроить внезапное нападение или же засаду. Сам же Пяст, сопровождаемый сыном, которого, несмотря на его молодые годы, начал уже приучать к войне, занял место в середине войска, чтобы оттуда следить за всем.

Кметы первый раз в жизни встретились с обстоятельством, особенно их поразившим: князь, назначая вождями людей, никогда о том не решавшихся и подумать, в то же время заметно чуждался тех, кто сам себя прочил в вожди. Кроме того, всех занимало, куда девался Добек? Князь-то об этом знал, но прочие толковали различно, тем более, что и его дружину временно поручили другому.

Однажды вечером, когда воины расположились на отдых, а Пяст, его сын и старшины грелись у пылавших костров, перед Пястом неожиданно появился Добек, бледный, едва державшийся на ногах.

— Добек! — воскликнул Пяст, как будто не зная происшедшего с Добеком и откуда он явился сюда. — Где был, что делал? Мы уж оплакивали тебя, думая, что с тобою случилось несчастье.

— Никогда не угадать тебе, милостивый князь, что со мной приключилось! — ответил Добек. — Да всему и поверить-то трудно. А все же нет худа без добра, и, как видишь, я цел остался; я прямо являюсь к тебе из лагеря Лешков, еще немцами несет от меня.

Все вскрикнули от удивления, а Добек начал свой рассказ:

— Взял я у тебя, милостивый князь, ради починки мечей какого-то немца, который чуть было совсем не сгубил меня. Хитрый змей, вздумалось ему меня подговаривать на измену и на то, чтобы я перешел на сторону Лешков. Я возьми, да и притворись, что во всем, значит, с ним согласен, да и отправься в лагерь-то к Лешкам. Ведь недурно разведать, какие у них силы, да как там живут. Они допустили меня к себе, уговаривали, льстили мне — обещаниям не было и конца. Я подчас хоть и кусал язык себе со злости, но все же надо было с ними и соглашаться и уверять, что я их вернейший друг. Тем временем я пригляделся к вооружению немцев и к их порядкам. Вот этим хотели меня подкупить, — тут Добек бросил на землю кольцо, меч и кубок. — Наглядевшись на все, я уехал от них и вот прямо к тебе прискакал.

— А немец, что был с тобою? Он где? — спрашивали старшины.

— Не удержался, не мог я дольше смотреть на него, — объяснил Добек, — сейчас же, на первом ночлеге живым испек его для волков, чтоб стал вкуснее, иначе, пожалуй, и не дотронулись бы…

Теперь посыпались отовсюду вопросы: как поморцы живут? Какое у них оружие? Сколько их? Что они говорят? Какими путями думают повторить нападение? Добек на все вопросы принужден был давать обстоятельные ответы.

Когда Пяст узнал, что Лешки выслали уже передовые отряды на Ледницу, волей-неволей пришлось скорее сниматься с места, чтобы раньше врагов прибыть на границу. Из всего, что рассказывал Добек, видно было, что врагов по числу значительно меньше дружины Пяста, а страшно одно их вооружение. Старшинам не терпелось скорее повидать неприятеля, чтобы раз навсегда с ним покончить.

Выступление Пяст назначил на следующий день, чуть свет, с самого раннего утра.

 

XXIX

Пяст вел свою дружину с такой осторожностью, словно боялся вспугнуть диких зверей окрестных лесов. О других воеводах он сведений не имел. Не имели и они сообщений друг с другом. Тем не менее все сошлись почти одновременно на равнине у Ледницы. Это охотно сочли за хороший признак, и общий восторженный крик наверное бы вылетел из тысячи грудей, если бы не строгое приказание князя хранить глубокую тишину.

Пяст, остановившись на возвышенном месте, любовался своими дружинами, которые в образцовом порядке стекались к нему с разных сторон.

Решено было здесь ожидать неприятеля до следующего утра, а если не явится, то общею массой двинуться к Поморской границе. Настало и утро — веселое, ясное, так бодро смотревшее после холодной осенней ночи… Вдруг у самой опушки ближайшего леса показались всадники, вооруженные с головы до ног.

То были Лешки и их дружина.

Они, видимо, не надеялись встретить полян готовыми к обороне, так как передовой их отряд остановился на месте как вкопанный и казался испуганным неожиданностью.

В воздухе тишина стояла торжественная. Никто не произнес ни одного слова.

Поляне, нисколько не испугавшись врагов, не тронулись с места. Поморцы тоже не двигались, хоть, может быть, и охотно вернулись бы в лес.

Судьба так распорядилась, что на этой равнине, расположенной над Ледницей, должна была совершиться решительная, последняя борьба Лешков с кметами. Молодые князья, полагаясь на оружие немцев, на их умение, а, может быть, и на помощь, обещанную им Добеком, велели своим подвигаться вперед… Число их росло; из лесу прибывали все новые воины… Пяст, окруженный своими вождями, стоял и зорко следил за немцами. Он еще ни одного приказания не отдал.

Лешки виднелись несколько в стороне… Молчание полян вернуло Лешкам их бодрость духа; они огласили воздух воинственным криком, надеясь хоть этим испугать врага.

Поляне, как и раньше, безмолвствовали.

Пяст и шесть окружавших его стариков-воевод наблюдали за движением неприятеля, силы которого продолжали все возрастать.

Первым близ Пяста замечался Стибор, начальник отряда, селившегося по берегам реки Варты, — муж, богато одаренный способностями, молчаливый, упорно преследующий раз избранную цель. Он сидел верхом, наклонившись несколько телом вперед, а так как он не любил покрывать чем-либо голову, то ветер играл густыми, серебристыми его волосами. Открытая мохнатая его грудь вся усеяна была зажившими ранами. Стибор держал в руках длинное копье с железным наконечником, а на шее и на плечах он имел металлические круги, которые получил еще по наследству от дедов.

Рядом со Стибором стоял чуть моложе него товарищ, по прозванию Нагой. На голове у него был колпак из волчьей пасти, и, несмотря на возраст, кровь старика бушевала при виде врага; он с нетерпением ждал момента атаки. Он беспокойно водил глазами, как бы считая своих и врагов; губы его нервно вздрагивали, по временам бросая проклятия. Если бы только зависело от него, он уж давно затеял бы драку, не давая противнику собраться с силами! Копье дрожало в его руке, казалось, вот-вот, и он пустит его в поморцев.

Сейчас за Нагим стоял Лютый, глава межиречан, худощавый, бледный, высокого роста, почти без волос в бороде и на голове, с небольшими глазами и низким лбом. Это был страстный охотник и воин; не раз случалось, что он один с незначительной горстью людей врывался в земли поморцев, сея вокруг себя смерть и ужас. Копье не пользовалось у него особой любовью: вооружение его состояло из тяжелого молота и секиры. В те времена воеводы не только обязаны были отдавать приказания войскам, но и лично вести их в битву.

Четвертым был воевода Болько, известный под кличкою Черный ради цвета волос с отливом вороного крыла. Он говорил неохотно и редко только тогда, когда к тому принуждала его необходимость. Праздности он не терпел, и никто никогда не видел его без дела.

Далее следовал Мышко, прозванный Куликом, подобно всем Мышкам — высокого роста, широкоплечий, ни разу не испытавший в течение жизни, что значит болезнь; великий охотник идти на врага, болтун немалой руки. При всем том человек с замечательной твердой волей: отлично всем было известно, что если Кулик что высказал, ни за что от того не отступится, хотя бы пришлось поплатиться жизнью.

Ладить с ним далеко не каждому удавалось, но кому он хоть раз обещал свою помощь, тот всегда мог на нее положиться. Война для него представлялась самым веселым пиром. И теперь на его губах скользила усмешка: он почуял уже запах крови.

Наконец, последним стоял Порай — воевода моложе других летами. Он только и ждал приказания князя — броситься на врагов.

Пястун все еще медлил, раздумывая: начать ли первому наступление или предоставить поморцам затеять битву?

Два вражеских войска смотрели одно на другое с двух противоположных холмов, разделенных небольшим, извилистым ручейком. Ни один воевода не брал на себя разрешить сомнения Пяста, чтобы в случае неудачи не явиться ответственным… Вдруг в нескольких шагах показался Визун. Жрец с длинным копьем в руке подошел к князю. Лицо его озарилось радостным чувством.

— Я прямо из храма, — так начал он, — и несу тебе от богов блестящие предсказания. Я вопрошал судьбу, чем окончится эта война. Огонь, вода, полет птиц, воск, дым священного пламени — все, все решительно дало мне один и тот же ответ, что враг погибнет!.. Смотрите! Вот над вашими головами летает птица, белая, словно голубь, а там, на вражеской стороне, одни черные вороны!.. Лада! Коляда! — крикнул он изо всех сил. — Вперед, на врага! Ни один не должен уйти живым!.. Лада! Вперед!

Воеводы повторили этот воинственный крик; за ними и все отряды.

Пяст простер руку по направлению врагов. Первым повел атаку Стибор со своею дружиной… Он обошел неприятеля с левой стороны, Лютый поддерживал с правой, далее следовали — Болько Черный и Мышко… Порай же, Нагой и Пяст остались посредине. Как один человек, дружным натиском кинулись кметы… В воздухе реяли стяги… Тысячники и храбрейшие воины замечались в первых рядах… Щиты, копья, мечи угрожающе поднимались кверху…

— Лада!.. — кричали все.

Во главе поморцев скакали князья в ярко-красных плащах. Колпаки на них были золотом шитые. Их окружали телохранители в блестящем вооружении.

Стороны быстро сходились… Слышались шум, крики, обоюдная ругань, проклятия… Те, которые были впереди, плевали в лицо врагам, угрожали им кулаками, не щадя при этом самых унизительных слов… Возбуждение росло, а когда, наконец, оно достигло крайних пределов, то первые ряды полян и поморцев сцепились в отчаянной схватке, не замедлившей перейти в общую битву… Люди падали, как снопы, образуя собой целые груды трупов… Лежавшие на земле душили друг друга, напиравшие сзади топтали их… Сделалось невозможным отличить своих от врагов…

Лютый, узнавший Клодвига по одежде, ринулся на него, разбрасывая толпы поморцев… Он уже поднял над немцем тяжелый свой молот, но увертливый враг, к тому же сидевший на лошади, успел отскочить назад и со своей стороны отплатил противнику ударом меча по шее… Шея у Лютого вспухла, но кровь, по счастью, не выступила… Лютый, рассвирепев, с такой яростью ударил Клодвига молотом в грудь, что тот сейчас же свалился с лошади… Смертельно раненного вождя подхватили свои; остальные же немцы с воплями ярости окружили смелого кмета… Удары дождем посыпались на него… Но, видно, полянской кожи не могло пробить неприятельское оружие, и Лютый, счастливо отделавшись от врагов, присоединился к своей дружине…

Болько Черный и Мышко врезались было тоже в самую середину толпы, окружавшей молодых Пепелков. Но немцы, испуганные участью Клодвига, так тесно сплотились вокруг князей, что подойти к ним не оказалось возможности.

Наконец поморцы не выдержали и начали отступать. Поляне охватывали их, как кольцом. Единственно свободный проход, сообщавшийся с лесом, с каждой минутой суживался. Лешки поняли, что в бегстве их единственное спасение, и, бросив войско на произвол, скрылись в чаще. Между тем солнце клонилось к закату… Бой продолжался с тем большим упорством, чем ясней становилось врагам, что всем им придется погибнуть… Лютый никого не пускал в лес… Всякий путь к бегству был прерван… Поляне окончательно замкнули поморцев со всех сторон.

О пленных никто и не думал… "Гибель немцам!.." — кричали все. Дикая бешеная резня продолжалась до тех пор, пока уже некого было резать и бить… Равнина и оба склона сплошь были усеяны трупами…

Когда наступил вечер, старшины объехали поле битвы, воины же кинулись прикалывать тех из врагов, в ком еще замечалась хоть искра жизни.

Пяст с воеводами сел отдохнуть; началось совещание. Старый князь, по обыкновению, долго слушал, взвешивая, что говорили другие, и не торопился высказывать свое мнение. Наконец, после всех он сказал:

— Пусть двое из воевод, каждый со своей дружиной, отправятся вслед за поморцами удерживать их от нового нападения… Мы же останемся здесь и на месте, где боги нам помогли уничтожить врага, заложим престольный город, которому имя да будет Книжное! Завтра во избежание заразы зароем тела павших на поле брани, а там, как народ отдохнет, сейчас же приступим к постройке города!..

Громкий крик: "Княжное!" — огласил воздух.

Воеводам, всем до единого, хотелось отправиться в поморскую землю, и у каждого были на то свои причины. Долго спорили и кричали. Пяст, наконец, прекратил неурядицу, назначив Лютого с Болько Черным в погоню за неприятелем. Остальным поневоле пришлось согласиться с решением князя, хотя без зависти они и не могли взглянуть на счастливцев. Несколько в стороне лежал раненый Добек; около него стояли Людек — сын Виша — и Доман. Добек так много в тот день перебил врагов, что и счесть было трудно, но один из них, которого он полагал уже мертвым, нанес ему в ногу сильный удар железным копьем. Рана оказалась настолько жестокой, что, несмотря на приложенные к ней листья с древесной корой, кровь все еще продолжала показываться. Добек, бледный как полотно, лежал неподвижно, страдая от боли, но лицо у него сияло, на губах блуждала улыбка. Мысль, что враг побежден, заставляла его иногда забывать о своем мучении.

— Эх, — проговорил Доман, — лежать здесь да на трупы смотреть не здорово. Визун, обмочив копье в крови, вернулся на остров… Мы и тебя туда же свезем. Там живо залечат твою царапину, обмоют ее священной водой… И меня когда-то воскресили на острове!..

Самбор, подойдя к разговаривавшим, прибавил:

— Возьми и меня с собой… Я облегчу тебе перевозку раненого…

— Я бы тоже охотно поехал на остров, — сказал Людек, — но у меня надорвется сердце, когда увижу родную сестру у священного огня… Она могла бы быть госпожой у себя дома!.. Нет, останусь здесь… Передайте ей от меня приветствие… А ты, Доман?

— Я поеду, — ответил Доман, — поеду! Правда, Дива пролила мою кровь, но потом она так усердно за мной ухаживала, что вот теперь я совсем оправился!

— Передай же ей мой привет, — снова напомнил Людек. — От меня, от братьев, сестер, от стен, порога, домашнего очага…

Доман, при помощи Людека и Самбора, снес Добека в лодку, уложил его голову у себя на коленях, а затем приказал отчаливать. Ночь была светлая, тихая.

Когда лодка приблизилась к острову, на берегу стояло много людей; виднелась и Дива, словно предчувствовавшая приближение кого-то знакомого!

Доман узнал ее первый.

— Вот она там стоит! — крикнул он радостно. — Дива! Дива! Есть ли другая женщина такого же роста? Есть ли, которая бы умела так гордо носить красивую голову?… Есть ли подобная ей?

Лодка между тем подъехала к берегу.

Дива обратилась к приезжим, нисколько, по-видимому, не удивленная их прибытием, как будто знала о том заранее.

Самбор припал к ногам девушки и почтительно коснулся губами края ее одежды. Дива ласково ему улыбнулась. Когда Доман здоровался с нею, она покраснела, а Добека встретила с живейшим участием.

Здесь были: Визун, старуха Нана и несколько женщин из храма.

— Мы победили! — воскликнул Доман, обращаясь к жрецу. — Твое предсказание сбылось. Немногим лишь удалось избежать наших рук… Один вождь погиб… но Лешки успели скрыться в лесу.

Визун, наклонившись над раненым, осматривал его ногу. Вдруг он спросил у Добека:

— А ты… что сделал с тем, кто нанес тебе этот удар?

— Лежит он там среди трупов, и вороны над ним потешаются… Я убил его тем же немецким мечом, который получил в подарок от Лешков.

— Несите его скорее к священному ключу, — сказал старик, — вода его вылечит, так как виновник раны не существует уж более…

Добека взяли под руки и направились с ним к ключу. Дива шла впереди.

Иногда она оглядывалась, и глаза ее встречали пристальный взор Домана. Тогда Дива краснела.

Вскоре шедшие очутились близ храма и хижины Визуна. Здесь, на том самом месте, где лежал некогда раненый Доман, уложили и Добека, а Дива пошла зачерпнуть священной воды.

Доман немедленно побежал за нею: она была уже у ключа, когда заметила приближавшегося Домана… Девушка вспыхнула и опустила глаза.

— Я пришел подсобить тебе и снести за тобою воду, — начал кмет, взяв кружку из рук красавицы.

Та молчала и только испуганно смотрела по сторонам.

— Что скажут люди, — решилась она, наконец, произнести, — когда увидят нас вместе!..

— Скажут, что я принес тебе поклон от брата, сестер, от стен, порога, огня…

Дива вздохнула.

— Скучно им без тебя, тоскуют они…

Дива, словно опасаясь чего, вырвала у Домана кружку и быстро исчезла.

В хижине у больного толпилось множество любопытных. Нана перевязывала рану, Визун приготовлял траву, Дива вошла со священной водой, намочила ею чистую тряпку и приложила к больному месту.

— Ты скоро выздоровеешь, — шепнула она Добеку, приветливо улыбаясь. — А теперь отдыхай…

Визун велел посторонним уйти из избы. На этот раз Дива устроила так, что Доман не видел, как она скрылась.

Ему, впрочем, было не до того: его окружила большая толпа, прося рассказать о победе, как кто сражался, сколько погибло людей.

Доман уселся на камне перед хижиною и начал подробный рассказ о недавнем событии.

Долго он говорил, а чуть останавливался, сейчас же слышались крики:

— Еще, еще, рассказывай еще!..

Лишь поздней ночью согласились нетерпеливые слушатели оставить Домана в покое, и только тогда ему удалось зайти в храм поклониться священному месту. Он смутно надеялся взглянуть лишний раз на Диву. Но в храме ее уж не было. Старуха Нана одна внимательно следила за каждым движением кмета и не отступала от него ни на шаг.

Доман вышел из храма и лугом направился к берегу с целью лечь в лодке, чтоб отдохнуть. Он медленно шел, задумавшись, как вдруг услыхал за собою чьи-то шаги. Он оглянулся.

Его догоняла Яруха, издали улыбаясь ему.

— Тянет тебя сюда… тянет, — сказала она. — Ой, знаю я, знаю все!.. А что тогда обещала, помнишь? Исполню!.. Потому ворожить, заколдовать — все это дело мое!..

— А что же ты сделала для меня? — ответил Доман, глядя вопросительно на старуху. — Дива по-прежнему сторонится!..

— Ишь ты какой! — вскричала колдунья. — Ты разве не знаешь, что женщина, коль бежит от тебя, тем самым выражает желание, чтобы ты ее догонял?

Она подошла к Доману, внимательно огляделась по сторонам и шепнула ему:

— Теперь если силой возьмешь, не будет уж защищаться… не ранит тебя…

— А как же ее из храма-то взять?

— Бывало и так… бывало! — сказала Яруха. — Спроси у Визуна! Князья не раз увозили из храма девиц, кметы тоже, а потом за них приносили выкуп…

Сказав это, Яруха скрылась в кустах.

Доман настолько увлекся, обдумывая слова Ярухи, что всю ночь напролет и глаз не сомкнул, а как утро настало, тотчас же отправился в храм.

Здесь увидел он Диву, которая с опущенной головою стояла у раскрашенного столба и тихим голосом пела грустную песню. Постепенно звуки делались тише и тише. Дива умолкла. Доман, которого она еще не заметила, приближался к ней осторожно…

Девушка подняла голову: лицо ее выражало печаль, хотя- я с оттенком какой-то уверенности; она лишь слегка покраснела.

Доман весело приветствовал Диву.

— Я бы сказку тебе рассказал, — начал он, — если бы ты захотела меня послушать.

— Какую? — спросила Дива.

— О тебе и о самом себе, — ответил Доман. — Что бы сказала ты, если б я внес за тебя выкуп в храм, а тебя взял отсюда в свою светлицу? У меня не было бы ножа… чем бы ты защищалась!

Дива вспыхнула, отрицательно покачав головой.

— Нет, этому не бывать, — проговорила она, — ты не сделаешь этого…

— Ну, а если бы сделал?…

Говоря таким образом, Доман в раздумье опустил глаза вниз, когда же он поднял их, Дивы не было у ограды. Она вошла в храм, села на камне, прижала обе руки к сердцу и со страхом поминутно оглядывалась…

Доман долго следил за нею, наконец, воскликнул с решимостью:

— Случалось же прежде, да и не один еще раз… Почему бы и теперь не повториться тому же… По доброй воле со мною не пойдет, но сопротивляться не будет… Без нее я жить не могу!.. Она должна быть моею!.. Собственной кровью заслужил я ее!..

Он уж хотел было тронуться с места, как Визун неожиданно удержал его за руку:

— Что с тобою, Доман?

— Еще вчерашняя битва из головы не выходит… да… и много других дел, о которых я думал ночью во время бессонницы… Кстати, скажи-ка, старик, правда ли, что князья увозили женщин из храма?…

Визун посмотрел на него.

— И не только князья, но и кметы? — прибавил Доман. Старик долго угрюмо молчал.

— Скверные люди, скверно и делали… что же тут особенно удивительного?… Да тебе-то на что знать об этом?

Оба взглянули друг другу в глаза.

— Казалось бы, время тебе и домой воротиться, — промолвил сердито старик. — Нечего здесь без дела сидеть…

Визун повернулся спиной к кмету и тихо побрел в свою хижину.

Доман со злостью поглядел ему вслед и направился к берегу.

Там уж Самбор давно дожидался в лодке. Доман уселся с ним рядом, и оба, взявшись за весла, отчалили от берега. Доман мысленно повторял про себя:

— Видно так суждено… Она будет моей!

 

XXX

Уже издали можно было заметить людей, собиравших трупы и складывавших их в одну общую кучу, которую потом засыпали землею. Люди работали над могилами — казалось, где бы тут взяться веселью? Между тем отовсюду неслись песни и оживленные крики.

— Вот чем кончилось ваше желание нас уничтожить, разбойничье племя! Куда девались ваша уверенность, мужество ваше, да пленные? Горсть земли на глаза, удар в грудь копьем — вот вам и вся награда… Долго будут вас ждать ваши жены, стоя у порогов своих… Вернетесь к ним вурдалаками разве, чтоб по ночам высасывать кровь из детей…

Итак, беспрестанно меняясь, дружина Пяста рыла могилы день, рыла другой и третий — до тех пор, пока мать-сырая земля не покрыла всех. Тела павших в битве полян предали торжественному сожжению.

Когда покончили с очисткой поля, Пяст, собрав своих воевод и старшин, обратился к ним с речью:

— Я сказал вам, что на том самом месте, где судьба нам пошлет первую нашу победу, я велю выстроить стольный город. Как сказал я, так и быть должно. Но не время еще приступать к работам: сперва пусть вернутся те, что пошли на поморцев покарать их мечом и огнем; сперва подумаем, как бы Лешков в плен захватить, чтобы опять не пожаловали сюда со своими проклятыми немцами… Пусть теперь отдыхают все… А там соберемся и мы в поморскую землю на охоту за молодыми князьями…

Эта весть всех обрадовала, и каждый пошел готовить оружие. В Миршовой хижине, снова обстроенной на скорую руку, гостил бортник-князь у старого гончара. Кметы сбирались недолго. Был назначен и день выступления в поход, как однажды утром заметили нескольких всадников, выезжавших из леса. То были Бумир и Лешки. Медленно подвигались они вперед, ни с кем не здороваясь; да и их никто ни рукою, ни словом не подумал приветствовать. Доехав до хижины Пяста, всадники сошли с лошадей.

Стоявшие тут воеводы грозно смотрели на них, но Бумир ответил им тем же. Он сделал знак своим спутникам, и прибывшие, не снимая с головы колпаков, вошли в княжескую светелку. Пяст сидел у стола, приготовляясь к обеду.

Вошедшие остановились перед ним. Бумир во главе.

— Ты нас знаешь, — обратился он к старику. — Мы Лешки, сыновья той же земли, на которой и ты родился.

— А теперь завзятые наши враги, — сказал негодующим тоном Пяст.

Бумир тяжело вздохнул.

— Не говори этого, — ответил он, — вы первые пролили нашу кровь.

— Нет, мы только за нашу искали мщения, — возразил Пяст, — а проливали ее Лешек, Пепелек, старый и молодой… Много, много они напились нашей крови, прежде чем успели мы наказать их за это.

Бумир переглянулся с товарищами.

— И не только кровь, — продолжал старик, — вы хотели отнять у нас вече, свободу, а этого мы допустить не могли… Это наследство, дошедшее к нам от дедов…

— Пяст, — сказал Бумир торопливо, — мы пришли к тебе не с тем, чтобы ссориться или советовать, мы все желаем мира.

— Говорите, с чем явились ко мне.

— Согласие, мир принесли мы с собою, — отвечал Бумир. — Испокон веку жили мы на одной земле, жили — не ссорились… Хватало для всех и воздуха, и воды, и хлеба! Или ты хочешь уничтожить весь Лешков род, чтобы о нем и помину не было? Говори!

— Лешки с чужими нападают на наши земли, — промолвил Пяст в ответ на вопрос. — Сыновья Пепелка действуют как злейшие наши враги, понятно, и мы отвечаем им тем же.

— Но ведь они хотели лишь отомстить вам за смерть отца своего и матери, а кровь родителей для детей священна, — защищался Бумир.

— Довольно ли им той, которую пролили? — спросил Пяст,

— Мы с миром пришли, — продолжал Бумир, — будем жить в братском согласии, поклянемся в том на священной воде, на "камне, брошенном, в воду"! Позволь вернуться к землям своим сыновьям Пепелка, примири наш род с кметами…

Пяст призадумался.

— Почему именно вы явились ко мне, а не сами они, так недавно еще воевавшие с нами?

— И они придут, — отвечал Бумир.

— Пусть придут, пусть выскажут желания свои передо мною, старшинами, кметами. В случае, между нами согласие не выйдет, — мы отпустим их с миром… Мы вот сегодня хотели выступить на границу, теперь же будем стоять здесь и ждать, коли правду сказал ты о мире. Итак, приводи же их скорее!..

Лешки вышли из хижины, сели на лошадей и поехали восвояси. Никто до них не дотронулся пальцем.

По отъезде их Пяст вышел на двор и обратился к воеводам со словами:

— Вы их видели всех. Они мир предлагают… Говорите, что бы вы думали сделать?

Воеводы и старшины взволновались, недовольные этой вестью. Одни считали необходимым продолжать войну; других возмущало то, что Лешки избегнут примерного наказания; большинство же не верило ни словам, ни клятвам желавших мириться…

Особенно омрачились лица у всех, когда Пяст объявил, что следует обождать и не трогаться с места.

В первый раз Пяст заметил, что желания его не сошлись с желаниями воевод и старшин.

— Подождем пока, — сказал он, — а как Лешки приедут, тогда пусть каждый и выскажет свое мнение. Я буду внимательно слушать и поступлю согласно с вашей волей, если признаю ее справедливой.

Снова воины разложили костры. Всюду шли оживленные толки. Из воевод ни один не хотел и слышать о предложенном мире. Мышки усердно возбуждали всех против Лешков, опасаясь со стороны последних кровавой мести. Пяст, по обыкновению, молчал.

Три дня прошло таким образом — никто не являлся. Недовольство кметов заметно росло. Многие открыто высказывали, что Лешки хотели лишь выиграть время, обмануть старого князя.

Все это Пяст оставлял без внимания, но едва воеводы потребовали настойчиво выступления в поход, он сурово им объявил, что будут ждать до тех пор, пока он сам не прикажет им тронуться с места.

Наконец, уж на пятый день показалась, но не прежняя, бедная численностью, кучка людей, а целая дружина, шедшая кметам навстречу. Впереди колыхался стяг, на котором изображен был дракон с открытою пастью. За стягом ехали Лешек и Пепелек, просто одетые, без всяких наружных признаков княжеской власти; дальше виднелись — Бумир и прочие родичи Лешков. Медленно, в глубоком молчании, приблизились все к хижине Пяста и здесь остановились.

Пяст созвал воевод и старшин. Он вышел к собравшимся в старой сермяге, сохранив в знак достоинства княжьего один только меч. Для того чтоб удобнее совещаться, необходимо было расположиться всем полукругом, и Пяст, занявший место в центре старшин, в воспоминание прошедших дней, велел принести себе улей, на котором и сел. Воеводы явились заметно разряженные.

Долгое время обе стороны хранили молчание, искоса поглядывая друг на друга. Наконец, Лешки вышли вперед, а Бумир стал во главе их.

— Принесли мы с собою мир, — сказал он, — рады жить с вами в добром согласии…

— Пусть решат старшины, как нам быть и что делать, — ответил Пяст, обращаясь к своим.

Никто еще не успел и слова сказать, как из окружавшей толпы любопытных вышли два незнакомца, известные уже по прежним своим появлениям в критические для полян минуты. Оба они подошли к Пясту.

Пяст приподнялся с сиденья и приветствовал их. Они поспешили осведомиться, что означали это сборище и этот совет.

— Домашняя расправа двух родов, детей единой земли, — молвил Пяст. — Много она нам стоила крови! Теперь Лешки предлагают мириться…

— А вы?… — спросил младший гость.

— Старшины будут решать… Взойдите, сядьте и не откажите советом.

Гости сели, а когда кметы признали их, то дружески обменялись с ними приветствиями. Все радовались появлению их в эту минуту.

Затем начали говорить старшины, обращаясь к собранию. Одни восставали против Пешков, обвиняя их род в измене, в том, что отец их пролил так много безвинной крови, а, наконец, еще в том, что они и теперь решили попытаться, не удастся ли им захватить власть в свои руки, посягнуть на свободу полян…

Другие, среди этих Мышки играли главную роль, открыто выражали свою ненависть ко всему, что хоть отдаленно касалось Лешков. Зажигающими речами они чуть не наделали великой беды: уж у многих руки чесались, держась за оружие, многие бледнели лицами… Вдруг младший гость поднялся с места и обратился к Пясту и старшинам с просьбой дозволить ему высказать несколько слов.

— Мы гости и странники, — произнес он, — но в вашем деле общая с вами мать взывает к нашим сердцам. Благочестивые воины, подайте друг другу руки в знак мира и восстановленного согласия… Простите взаимно обиды, забудьте обоюдные оскорбления, живите не ссорясь… Вы сознаете, что земли вашей хватит на всех! У вас есть общие враги, иного языка, иного племени; от них следует вам себя оградить. А кому больше на руку ваши ссоры, как не тем же врагам? Итак, не лучше ли протянуть руки друг другу? Защищаться общими силами? Да господствуют мир и согласие между вами!..

Долго говорил чужестранный гость, и хотя старшины сперва не хотели и слышать о том, чтобы мириться, но он так сумел затронуть их чувства, так подействовал на их ум, что понемногу кметы начали улыбаться, успокаиваться, а по лицам их видно было, что они уже не прочь от мира.

Болько Черный вымолвил первым:

— Пусть же будет по их совету; но какие доказательства и залог предложат нам Лешки в том, что мир действительно сохранят? Что завтра же деды их, иль немецкие дядья не вторгнутся в нашу землю, прослышав, что войско мы распустили?…

— Мы же будем жить среди вас безоружные, — ответил Бумир, — наши головы — лучший залог!

— Кто ж поручится, — прибавил и Мышко, — что вместо дружбы, которой сегодня вы добиваетесь, не взбредет вам на ум завтра потребовать власти?

— Дадим вам торжественную клятву на "камне, брошенном в воду", — сказал Бумир. — Что можем мы вам предложить в залог, если вы не довольствуетесь словом, клятвою, нашими головами?

Долго совещались старшины. Пяст спокойно выслушивал мнения их. Наконец он поднялся с места, сказав:

— Теперь отправимся к священному озеру; пусть каждый из нас запасется камнем для обряда торжественной клятвы… Бросая его на дно, повторим, что говаривали наши отцы: "Как этот камень, брошенный в воду, так пусть исчезнут все наши ссоры с враждой навеки".

— Как камень в воду! — воскликнули в один голос все Лешки. Старшины и воеводы угрюмо молчали, но князь, окинув их

грозным взглядом, поднял камень с земли и сказал:

— Идем все!

Лешки шли впереди, за ними воеводы и Пяст со старшинами. У каждого было по камню в руках. Пяст первый исполнил обряд, примеру его последовали другие, и воздух огласился криками радости, вылетевшими из тысячи грудей.

Наступила минута общего ликования. Лешки от души обнимали кметов. Всюду разослали гонцов объявить, что войны уж больше не будет, что вернулись дни мирной, спокойной жизни… Хвостековы сыновья, хоть этот мир и не пришелся особенно им по вкусу, так как лишал их не только власти, но и подчинял воле народной и Пяста, молча на все согласились. Поступи они иначе, и весь Леш-ков род навсегда бы от них отрекся. К тому же, быть может, они надеялись, что со временем многое переменится…

Кметы и Лешки легли отдохнуть на берегу озера, а челядь разбрелась по окрестным домам с тем, чтобы забрать оттуда все нужное для готовившегося празднества.

Пир назначен был на следующий день. Кметы распорядились послать за певцами, гуслярами, кудесниками… Пригласили и старика Визуна. Позаботились о священном огне, чтоб зажечь первый костер, и о воде из священного ключа. А во время этих приготовлений, как и прежде бывало, чужие гости куда-то исчезли.

В знаменательный день, день закладки полянской столицы, солнышко весело глянуло из-за леса и покатилось по синему небу. Пяст, окруженный старшинами, воеводами и народом, вышел в поле… По старинным обычаям, место, где предполагалось основать новый город, должно было кругом опахать новым плугом.

Но по странной случайности впопыхах кметы совсем забыли о плуге… Растерянные, они не знали, что делать, как внезапно кто-то из них увидел несколько в стороне, среди поля, новешенький плуг, запряженный парою черных волов. Он стоял без присмотра и, как видно, ждал своего хозяина.

Пяст с окружающими его старшинами, народом и гуслярами подошел к плугу: волы, словно этого только ждавшие, медленно стали подвигаться вперед.

Теперь, как и в день памятной битвы, две белые птицы плавали в воздухе над самой головой Пяста, а два аиста, мерно шагая, сопровождали его по бокам. Ни пение, ни шумные возгласы нисколько их не пугали. Стройное шествие подвигалось вдоль борозды, вспаханной Пястом, который затем уступил свое место старшему воеводе.

— Я первый вспахал землю, — заметил при этом Пяст, — но следует принять и другим участие… Всем надо работать, каждый должен принести свой посильный труд, чтобы город-столица был общим делом.

— Лада! — крикнул народ в ответ на эти слова.

Старший воевода пахал после Пяста, за ним другой, третий и так до последнего; а затем уж всякий, кто только хотел и умел приблизиться к плугу, окруженному густой толпой народа… Вскоре пространство, на котором должен был стать будущий город, оказалось очерченным глубокою бороздою; она прерывалась только в том месте, где предполагалось устроить ворота.

На пригорке у самого озера кметы развели огонь, принесенный из храма. Там уж лежали стволы громадных деревьев, предназначенные для закладки княжьего дома. По обычаю праотцев, ради избавления постройки от злых духов, необходимо было основывать ее на чьей-нибудь «голове». У кого не было больших достатков, тот довольствовался хотя бы и головой петуха, которую клал под первую балку. Поэтому-то, на случай, пригнали сюда двенадцать немецких пленников, головы коих обречены были в жертву. К счастью для них, однако, в вырытой яме нашлась такая масса человеческих костей, что Визун, считая это блестящей приметой, объявил, что новых жертв не требуется, коль скоро судьба уж давно сама о том позаботилась.

Первые балки и доски вскоре обозначили на земле основание будущего княжьего дома. Посередине поставили стол, покрытый шитыми полотенцами, а на них лежал хлеб, чтобы в нем не встретилось недостатка. Когда все уже было готово и первому человеку следовало переступить порог, через него сперва погнали барана, которого тут же и принесли богам, затем вошел Пяст и старшины, угощавшие каждого, кто входил внутрь сруба. Пение без умолку продолжалось день целый и ночь…

Ранним утром после вчерашнего торжества начал расходиться народ по домам; воеводы возвращались к себе со своими дружинами. Остались лишь немногие для того, чтобы на всякий случай было кому защитить новый город и князя. Леса оглашались веселыми песнями: все радовались, что после бури настал, наконец, столь желанный мир.

Работа между тем быстро подвигалась вперед. Княжеский дом, а затем дома для его дружины и другие строения, точно из земли вырастали.

Пястун до тех пор жил в простом шалаше, пока не окончили его нового дома. Но и после того старик продолжал частенько-таки навещать свою прежнюю хижину в лесу, с которой ему на первых порах нелегко было расставаться. Когда наконец и крыша явилась на новом доме и двери можно было уж запирать, весь скарб старого бортника перевезли из его ветхой хижины в новый княжеский дом, чтобы прежняя бедность Пяста всегда напоминала ему и его потомкам, что он из кмета по воле народа сделался князем.

Хотя старик и начал носить княжеский плащ и колпак, но старую сермягу свою он приказал повесить в светлице на видном месте, чтобы всегда мог увидеть ее, когда вздумается. Велел он тоже перед домом поставить улей в воспоминание любимого пчельника. А весною случилось событие, до тех пор никем и не слыханное: аист, живший на старой хижине Пяста, свил себе гнездо на его княжеском доме.

Сына своего, Земовида, старый князь так воспитывал, чтобы он никогда не забывал о своем происхождении и наравне с беднейшими кметами умел бы довольствоваться немногим, не боясь труда, голода, стужи, в случае если бы обстоятельства того потребовали.

Нам остается теперь сказать несколько слов о судьбе Домана и Дивы, которая вскоре решилась.

Когда кметы разъехались по домам, вернулся и Доман к себе. Он долго мучился, не зная, что делать, чтоб уж раз навсегда или позабыть красавицу, образ которой никак не мог изгнать из своей головы, или решиться похитить ее из храма. Добек все еще лежал в Визуновой хижине: рана его заживала плохо. У Домана, таким образом, был предлог отправиться на остров, чтоб навестить старого друга, чему, конечно, никто бы не стал удивляться. Наконец Доман решился съездить на Ледницу, но уже не один. Он избрал из числа своих слуг несколько более сильных парней и велел им следовать за собою.

Постройка княжьего города привлекла к себе много народа, простых рабочих и плотников, среди которых Пяст расхаживал взад и вперед, внимательно следя за работой. Доман, таким образом, встретил здесь слишком много свидетелей и принужден был искать менее людного места, откуда удобнее было бы проскользнуть на остров.

Наконец к вечеру Доман и его спутники нашли подходящее место. Тут, среди кустарников, оставили они своих лошадей. Рыбаки дали им лодку, и Доман в сопровождении пяти коренастых парней переехал на остров, заранее объяснив слугам, что предстояло им делать.

Лодка причалила к берегу сзади храма, где редко кто останавливался. Спрятав лодку в густых камышах и оставив людей дожидаться, Доман направился к Визуновой хижине.

Визун, как только заметил приближавшегося Домана, протянул к нему обе руки, потому что он крепко любил своего воспитанника и рад был видеть его у себя. Визун не сомневался, что Доман приехал на остров с единственной целью навестить Добека, который, хотя еще не вполне оправился, все же с помощью палки мог выходить из избы и сидеть перед хижиной.

Когда молодые люди остались наедине, Доман откровенно признался другу в своем намерении.

— Заведи, — сказал он, — со стариком разговор, и коль скоро услышишь ты крик или шум, то старайся все так устроить, чтобы старику невозможно было сейчас же за мною погнаться. Тем временем я успею отчалить от берега… Я дам за нее выкуп, какого только потребуют, но взять ее должен. Я купил ее ценою собственной крови!..

Вечерело. Доман направился в храм, где рассчитывал встретить Диву.

Дивы, однако, там не было.

Доман искал ее в храме, в садике, по всему острову, — спросить про нее он боялся, — Дивы и след простыл. Наконец после долгих поисков, он увидел ее на берегу озера. Сперва было Дива хотела бежать, чтоб не встретиться с Доманом с глазу на глаз, но он так ловко заступил ей дорогу, что красавице не пришлось от него увернуться.

Дива остановилась, желая тем показать, что вовсе его не боялась. Доман ближе к ней подошел. Как раз почти у того же места, в камышах, стояла и лодка.

— Я приехал сюда за Добеком, — начал весело кмет, — но он, бедняга, все еще болен. Нехорошо же вы за ним ухаживаете.

— За ним присматривают Визун, Нана и я, — ответила Дива. — Но его ударили ядовитым копьем, и потому он так медленно поправляется.

— Моя рана, хоть была и в груди, а зажила гораздо скорее!

Дива потупила взор и молчала. Доман подошел к ней еще ближе; она отшатнулась назад… На лице ее выражался ужас и предчувствие близкой опасности…

В нескольких шагах от себя Доман увидел голову одного из привезенных им слуг, который осторожно высматривал, кто приближается.

Как раз в ту минуту, когда Дива намеревалась спасаться бегством, Доман бросился к ней, поднял с земли и, не обращая внимания на то, что Дива звала на помощь, быстро понес ее в лодку.

Слуги его уже были готовы отчалить. Домам вошел в воду, держа на руках Диву, ломавшую руки, вскочил с нею в лодку и приказал как можно скорее грести…

Дива заливалась отчаянными слезами, но усилий не делала, чтобы вырваться из объятий Домана. Она упала на самое дно лодки и закрыла лицо руками.

Крик Дивы, видно, услышала Нана, потому что сейчас же пришла на берег. В то время лодка была уж далеко от острова. Старуха ничего не могла разглядеть, кроме лодки.

Прибежал и Визун. Хитрый старик без труда догадался, в чем дело. Вне себя от злости, он поднял вверх палку, угрожая ею удалявшимся… Но было уже поздно!

Доман ночью привез невесту на другой берег. Она плакала, молчала упорно, не смотрела на Домана, но противиться, не противилась. Все, что с нею случилось, сочла она за веление судьбы. Доман посадил ее на лошадь и поскакал с нею, но не к себе, а в Вишеву хижину, хотя не говорил ей об этом.

Из родительского дома он хотел взять свою будущую жену, чтобы никто не посмел сказать впоследствии, что он исключительно владел ею силою. Когда на следующий день Дива сквозь слезы увидела знакомый ей уголок родной земли, губы ее засмеялись, глаза повеселели. Кротким, тихим взглядом поблагодарила она Домана.

Утро было холодное, ясное. Они остановились у ворот. На дворе у колодца стояла Живя с другими женщинами. Людек виднелся в дверях, приготовляя охотничьи приборы. Когда появился Доман с женщиною, лицо которой было закрыто платком, все к нему бросились.

Дива, соскочив с лошади, забыла обо всем происшедшем и растроганная, но счастливая, здоровалась со своими родными. Обе сестры кинулись друг другу в объятия, брат расспрашивал о случившемся…

Доман между тем приблизился, в свою очередь.

— Людек, брат мой, — сказал он, — я привез тебе сестру, судьба предназначила ее мне… Она должна быть моею, но я хочу ее взять не иначе, как из твоих рук, из-под кровли отцовской… Вот благослови нас, а там сыграем и свадьбу!

Дива одновременно плакала и смеялась… Людек и младший его брат ударили с Доманом по рукам…

Вскоре прибыли сваты, назвали гостей, приехал красавец-жених, сыграли свадьбу, а гости семь дней ели, пили, прыгали, веселились…

И я там был, мед, пиво пил, — потому ведь каждое сказание должно же этим оканчиваться!

 

ПРИБАВЛЕНИЕ

Легендарные предания

Трудно, а иногда почти невозможно, рассказать первые годы жизни ребенка. Не менее трудно передать и о первых днях развития народа, потому что они не имеют наблюдателей, которые сумели бы сохранить воспоминания в поучение будущим поколениям. Подобно тому как дитя сейчас же после рождения растет, развивается с быстротой изумительной — и народ, обладающий еще непочатым запасом энергии, развивается так же быстро, готовясь к роли, заранее судьбой ему предначертанной.

Ничего нет труднее, как поднятие завесы, покрывающей первые годы жизни целого народа. Эти минуты очень мало оставляют следов и памятников. Аналогия, сравнение, некоторые незыблемые законы развития, общие всему человечеству, позволяют нам строить кое-какие соображения о первых днях жизни польского народа.

Из отдельных семейств созидаются роды, племена, гмины, наконец, целый народ, но сущность этой формации, перехода от части к грандиозному целому, не дается нам в руки, мы не можем проследить постепенность такого процесса. Эмбриология народа навсегда останется только вероятностью, гипотезой.

История славян вообще долгое время покрыта туманным покровом: никто их не знает, никто не говорит о них. Среди подобного исторического безмолвия лишь некоторые неясные указания дают нам возможность догадываться, что славяне существовали в прежние времена на тех же землях, на которых впоследствии являются в виде множества мелких племен одной крови, одного языка… Иногда причисляли их к другим, совершенно им чуждым национальностям, иногда игнорировали и самое их существование.

Геродотова Скифия — это ведь славяне в пеленках, но мы это чувствуем только, — веских доказательств у нас нет. Германия Тацита точно так же захватывает собою и славянские земли. Это имеет свое значение.

В то время, когда другие народы всеми силами добиваются славы, славяне желают мира, живут спокойно и у домашнего очага находят все, что составляет содержание их жизни.

Первое появление славян в истории вполне соответствует их доисторическому прошлому.

Вот первое свидетельство о бытии славян на земле. Первое это появление славян в исторической роли проникнуто чем-то мифическим.

Около 629 года записывает Феофилакт Симоката: "Прошедшего дня королевская стража поймала трех мужей, родом славян (склябеной). При них не нашли никакого оружия, в руках они держали гусли, а кроме этого, у них ничего больше не было. Тогда король (Маврикий, греческий император) спросил их, где живет славянский народ и по какой причине они рыскают вблизи римских границ? Они отвечали, что зовутся славянами, что живут по берегам западного моря, и что Хаган (хан аваров) прислал к ним своих послов с целью получить от них военную помощь; в то же время владыкам прислал много подарков. Владыки приняли послов и дары, но помощи дать не захотели по той причине, что отдаленность места войны не по их средствам; с этим-то владыки послали Хагану их троих, в настоящее время пойманных, чтобы они оправдали владык перед ним. Они, действительно, пробыли шестнадцать месяцев в дороге и явились к Хагану. Но Хаган, не обращая внимания на право послов, решил препятствовать обратному следованию их в славянскую землю. Они же, наслышавшись много о богатствах и человечности римского народа (как это смело сказать надлежит), воспользовались удобным случаем и ушли во Фракию. Затем они объясняли, что носят с собою гусли "потому, что не привыкли к мечам", так как в их земле железа не знают, а живут в мире, согласии. Они играют на гуслях, потому что в трубы трубить не умеют. Потому что, как они справедливо заметили, кто не знает войны, тот должен находить удовольствие в музыке. Заслышав это, самодержец полюбил их и удостоил гостеприимством своим, их — единственных из всех варваров, с которыми когда-либо государь встречался; удивляясь же их высокому росту и телесной красе, отослал он их в Геракл ею".

Вот в каком идеальном свете является в истории это племя славян, которому чужды были мечи, которое с песней да с гуслями отправилось к хану аваров и к императору Маврикию.

То же самое утверждает о славянах и Иорнанд, говоря о них "armis disperiti".

При таких обстоятельствах, вдали от воинственных звуков и шума битв, вырабатывается у славян своеобразная общественная жизнь, главные формы которой являют вместе с тем и высокоразвитую цивилизацию. Чем глубже смотреть в их жизнь, тем более идеальною она представляется.

Вера в единого Бога, супружеская жизнь, чистота нравов, уважение чужой собственности — в такой высокой степени, что даже дома не имели запоров; гостеприимство, патриархальный образ правления, гмины, федеративный союз — все это легко заметить даже в доисторическую эпоху славян (см. у Прокопа). Войны, необходимость защиты от нападений врагов, необходимость в оружии, заимствованные у соседних племен новые понятия и обычаи способствовали тому, что вслед за их появлением наступает процесс разложения, порчи и выработки чего-то такого, что необходимо должно было изменить и условия быта, и самый темперамент славян. Остаются лишь проблески прежней организации, которая, потеряв свою внутреннюю мощь к дальнейшему саморазвитию, должна испытать новую фазу переработки.

Только такая жизнь, какую вели славяне в то время, когда гусли были единственным их оружием, позволяла созидать и вырабатывать самостоятельную цивилизацию. Чужое влияние изменило условия развития.

Нет никакого сомнения, что первые минуты такого перерождения народного организма всегда выражают упадок сил и минутные заблуждения.

В борьбе славян с германцами всегда выступают на первый план остатки старого организма, которому даже враги отдают полную дань уважения, а кроме того, как необходимое следствие новой цивилизации, являются: болезненное состояние, упадок, слабость сил. Славяне теряют то, что сами выработали, и не могут усвоить того, что заимствуют у других, в виде малопонятного, вовсе не приноровленного к их природе.

Эти люди, не знающие железа, в течение многих, долгих веков не в состоянии достаточно сжиться с новыми бытовыми условиями, сохраняют отпечаток своей расы, остаются мечтателями, какими до того были, позволяют не только завоевывать свою землю, но и обращать себя в рабство.

С течением времени славянские племена, благодаря различным условиям — климата, соседей, жизни — различно и развиваются. Они начинают дробиться на разные — не народы, этого нельзя сказать, но на группы, которые в видах самозащиты сливаются в малые неделимые. Это составляет ту таинственную эпоху, в период которой созидаются элементы, долженствующие в будущем образовать Лехию. Эта вторая колыбель Польши окружена таким же непроницаемым мраком, каким вообще окружена первоначальная жизнь славян.

И здесь, и там легенды, сказания, другими словами, поэзия, составляют главный материал. Кроме этого материала, по временам у нас кое-что находят и в старых могилах, но определение эпохи, к которой принадлежал тот или другой найденный памятник, в большинстве случаев весьма затруднительно.

О Лехии, — почти до того периода, когда она уже является принявшей христианство и то дружит с германцами, то борется с ними, — у нас сохранились предания лишь очень смутного характера.

В наши дни мы встречаем эти предания уже не в устах народа, давно забывшего их, а на пыльных страницах хроник, куда заносились они далеко не в том виде, в каком создавались народом: каждый летописец старался прибавить к ним что-нибудь от себя — колорит, направление, вообще, что соответствовало бы понятиям современной ему эпохи.

Все без исключения историки сходятся в том, что исторические предания о первых годах жизни народа составляют смесь элементов разнородного происхождения. Все же из них можно добыть кое-что, так же точно, как и из старых могил…

Не подлежит никакому сомнению, что исторические предания о Лешках, Попелях, Ванде, Краке и т. п. относятся к известным важным моментам в жизни народа или, вернее, его составных частей, потому что до Пяста и потомков его не существовало даже понятия о народе, как об единичном целом. В глуби лесов, в тиши непроходимых дебрей мало-помалу образуются отдельные группы, которые, соединившись вместе, образуют со временем государство Болеслава Храброго.

Вначале летописцы не придерживаются одного какого-либо постоянного названия для обозначения описываемой ими страны; она фигурирует у них под именем то страны полян, то ляхов и чехов. Только во времена Мешка Старого и сына его Болеслава поляне являются впервые в истории. Конечно, этому появлению нового народа на исторической сцене должна была предшествовать внутренняя работа составных его частей, подготовившая его силы для самостоятельной жизни.

Длугош, который в XV веке писал историю Польши с точки зрения тогдашней эпохи, собрал предания о доисторической Польше, не подвергнув их ни малейшей критике. Ставить ему в укор такое отношение к делу мы не имеем права, потому что каждое поколение уверено, что именно ему-то и суждено было постигнуть истину.

У Длугоша самое древнее предание упоминает о Лехе, по имени которого и вся страна получает название Лехии, жители же ее — лехитов. Между тем Длугош знает, что разные родственные лехитам племена, а вернее, только союзные с ними, имели каждое свое отдельное прозвище.

Мифический Лех Длугоша не оставил потомства. В сущности, нам даже неизвестно время его существования, долго ли род его владел землею. Приходится ограничиться тем, что он умер, не оставив наследников.

После первых властителей, единоличных деспотов, вернее, старейшин рода и племени, которые правили одною громадною семьею, наступили времена двенадцати воевод, поставленных во главе народа.

Предание, которое ставит вначале патриархальный образ правления, а после него правление нескольких единиц, не противоречит природе вещей. Процесс созидания народа должен был совершаться именно таким путем.

Являющийся вслед затем Крак, по всей вероятности, чешского происхождения, никак не вяжется с преданиями о лехитах. Личность его словно выдумана лишь с тем, чтоб связать в одно целое Лехию с остальным славянским миром. От рассказа о нем веет особенным духом. В нем видны следы общеславянского мифа, какой-то древней поэмы. Крак в одно и то же время царит у полян и у чехов и основывает Краков, сразу отнимающий все значение у древнего Гнезна.

Вся жизнь сосредоточивается в этом польско-чешском городе. Но у самого замка, воздвигнутого на Вавеле, поселяется дракон (olophagus), который проглатывает не только скот, не щадит и людей.

"Изнуренный продолжительным голодом, — повествует Длугош, — он выходил из своей ямы и с дикою яростью нападал на скот, лошадей, волов, душил их и пожирал. То же самое случалось и с людьми, если они ему попадались".

Жители Кракова, под влиянием страха, задумали было оставить город. Крак тогда возымел мысль накормить дракона мясом, перемешанным с серою, воском, смолою и со скрытым в этой смеси огнем. Дракон проглатывает подброшенную ему пищу и умирает в жестоких муках. Крак, избавивший таким образом страну от угрожавшей ей страшной опасности, долго царит, а благодарный народ после смерти властителя воздвиг ему огромных размеров могилу на горе Ляссоте, под Краковом. Могила эта напоминает могилы владык, которые и до настоящего времени можно видеть в Швеции, под Упсалой. Эта-то могила и послужила поводом нарождения мифа о Кракове. По каким причинам одна из трех дочерей Крака царит затем самостоятельно в Чехии, об этом предание умалчивает.

Из числа этих трех дочерей нам известны всего только две: Любуша и Ванда. У Крака, кроме того, были и сыновья: Крак и Лех, которых можно считать представителями двух областей: Хро-бацкой и Лехицкой, соединившихся впоследствии в одно целое.

Завистливый Лех убивает своего старшего брата, рубит тело на куски и зарывает в песок; всем же Лех объявляет, что дикий зверь растерзал его брата на охоте.

Таким образом, Лех долгие еще годы царит один, но в конце преступление выходит наружу, и поляки изгоняют его из своей земли. Другое предание гласит, что он умер бездетным, мучимый угрызениями совести.

Это убийство, часто встречающееся в народных песнях, имеет характер народной былины. Заметим кстати, что в гораздо позднейшем сказании об убийстве св. Станислава снова является это руб-ление тела на части.

После Леха на княжеский престол вступает его сестра, дочь Крака — Ванда. Сказание о ней, несомненно, должно быть причислено к произведениям чисто народным. Ванда не хочет выходить замуж, она дает клятву богам остаться девицею. Князь аллеманов, Ритогар, сосед Ванды, властелин чрезвычайно богатый, шлет к ней послов своих с предложением взять ее в жены. Послы возвращаются к нему с отказом. Ритогар собирает огромное войско и идет войною на Ванду. Ванда тогда становится во главе своей дружины.

Еще раз Ритогар повторяет свою просьбу, Длугошу даже достоверно известно, что говорили послы Ритогара и как отвечала им Ванда. После нового отказа раздаются трубные звуки, взывающие к сражению, но немцы, испуганные зловещей красотою Ванды, обращаются в бегство. Наружность королевны их победила. Ритогар, не будучи в состоянии собрать своего войска, после недурного монолога, убивает себя собственным мечом. Ванда заключает мир с немцами и тридцать дней празднует победу, а затем приносит жизнь свою в жертву богам и кидается в Вислу. Тело ее народ хоронит над Длубней, в недалеком расстоянии от Кракова, воздвигнув ей такую же могилу, как и отцу ее — Краку.

Древность этого предания, к сожалению, впоследствии испорченного новейшими вставками, не подлежит сомнению.

После смерти Ванды воеводы опять появляются во главе народа. Это ясно указывает, в какой мере летописцы пользовались народными сказаниями для того, чтобы как-нибудь связать в одно целое миф с историческим бытом славян, а главным образом, чехов.

Нападения врагов, говорит сказание: венгров, моравов, заставляют полян избрать себе вождя. Длугош описывает, каким образом вождем был избран Пржемыслав (лехицко-чешское или, вернее, славянское имя). За то, что этому рыцарю (таким он является у Длугоша) удалось победить врагов, его делают королем и дают имя Лешка. Этот Пржемыслав-Лешек также не оставляет потомства.

Снова начинаются выборы нового князя (в чем, конечно, заметно влияние эпохи республики Ягеллонов). Кандидатов является много, начинаются споры, избрание становится почти невозможным. "Тогда, — по словам Длугоша, — придумали следующее средство: к столбу, стоящему посредине поля, все, метившие в князья, верхом на лошадях разной масти, должны были скакать одновременно. Кто первый очутится у столба, тому и быть князем, несмотря на его происхождение. Скачки эти происходили над Прондиком, в окрестностях Кракова. Хитрый Лешек заранее, ночью, усеял всю дорогу железными гвоздями, которые затем посыпал песком, оставив только одну тропинку для своей лошади. Двое каких-то людей, предполагавших ради забавы бежать пешком к столбу, проведали об уловке Лешка, но никому о ней не сказали. В назначенный день (15 октября) огромные толпы народа собрались у столба. Конечно, Лешек, который, кроме того, не забыл подковать свою лошадь, примчался первым. Но вместе с ним прибежал и тот, который знал о хитрости Лешка. Тогда судьи-кметы, извещенные о случившемся, велели Лешка казнить, а молодого парня, одновременно с ним прибежавшего к столбу, выбрали князем. Этот вновь избранный князь получает название Лешка.

Этот-то Лешек II является родоначальником князей, долгое время управлявших народом. По преданию, Попель (Pompilius) — сын Лешка II и его законной жены. У Лешка, кроме него, было еще двадцать сыновей от двадцати других незаконных жен.

Попели снова переносят столицу из Кракова в Гнезно, где и разыгрывается наша повесть или, вернее, сказание.