Сборник рассказов

Кривин Феликс Давидович

На Баффиновой Земле, оторванной от материка, есть озеро Огак, оторванное от океана. Часть океана в плену у земли, которая со всех сторон окружена океаном… Это напоминает военные действия, хотя действий-то как раз и не видно: остров не спешит выйти из окружения, а озеро как будто привыкло к своему плену. Когда океан привыкает к плену, он становится озером. Озеро Огак стало озером, похоронив надежды вернуться в океан. Но в нем живы воспоминания.

Нижний слой воды — похороненные надежды. Средний слон воды — живые воспоминания. Верхний слой — действительность: пять метров пресной воды. Пять метров — достаточный слой, чтобы не быть заподозренным в приверженности к океану. Пресноводное озеро. Обычное озеро.

Но в глубине у него — слой соленой воды. И живет там морская рыба треска. Не у самого дна, где похоронены надежды, — где похоронены надежды, там уже ничто не живет. У озера Огак там все отравлено смертельным ядом. А живет морская треска в среднем слое, где еще живы воспоминания об океане, который не прятался за слоем пресной воды.

 

НАЧАЛО ЖИЗНИ

С начала на Земле не было жизни. Были горы, реки, океаны. Все было. А жизни — не было. Такое в природе нередко случается: кажется, все есть, а жизни — нет.

Впрочем, Земля уже тогда выделялась среди других планет: на ней происходила борьба между сушей и океаном. Две стихии — земля и вода — не могли поделить между собой планету. То победу одерживал океан, и тогда целый материк погружался в пучину, то верх брала суша, поднимая над океаном новый какой-нибудь материк.

Шли дожди: это океан высаживал на суше десант. Но и на собственное дно он тоже не мог положиться: его нужно было постоянно держать внизу, а стоило дну подняться, и оно становилось сушей…

Миллиарды лет длилась эта борьба. Суша была тверже, океан изнемог, и его когда-то прозрачная гладь покрылась хлопьями пены. И уже, казалось, сдался океан, и уже суша вознесла до небес свои горы, свои голые скалы — в знак победы и торжества. Но в это время — в это самое время! — в пене океана возникла жизнь.

Жизнь — это было ново, и непривычно, и, по тогдашним законам, не принято. Камни не признавали жизни. Скалы не признавали ее. И вся суша долго еще не могла примириться с жизнью. И опять продолжалась борьба.

В своем начале жизнь была еще очень несовершенной. Не было разумных существ. Не было неразумных существ. Вообще не было существ, а были существа-вещества, доклеточные организмы. Те, кого мы сейчас пренебрежительно называем простейшими, имеют хотя бы по одной клетке, а доклеточные не имели даже одной клетки на всех.

Все еще хотелось жить по-старому, то есть вовсе не жить, потому что слишком сильна была природа вещества. Но уже природа существа звала к новой, пусть не очень совершенной, одноклеточной жизни.

Так появилась характерная для всякой жизни борьба: борьба нового со старым — в отличие от существовавшей прежде борьбы старого со старым, чему примером служит борьба стихий. Жизнь по сути была погоней за жизнью, но в процессе этой погони доклеточные преодолевали все новые и новые рубежи.

Впервые на земле научились чувствовать время — не ценить (этого как следует не умеют и сейчас), а просто ощущать его на себе, как ощущает его все живое. Можно сказать, что жизнь началась с ощущения времени. Может быть, поэтому она так быстротечна: она торопится, потому что чувствует время.

Сейчас уже невозможно сказать, сколько длились доклеточные времена, так же, как невозможно установить, кто построил первую клетку. Вероятно, это был такой же доклеточный, только по своей организации превосходивший всех остальных. Должно быть, он понял: чтобы не раствориться в мертвой природе, нужно себя организовать, нужно заключить себя в строгую форму клетки, со своей оболочкой, со своей протоплазмой, а главное — со своим ядром.

Доклеточный стал одноклеточным. Быть может, его осенило внезапно, а быть может, это был труд всей его жизни и — что тоже не исключается — непризнанный труд. Можно себе представить, как он носился со своей клеткой, доказывал, что это форма более высокой организации, рисовал фантастические, невероятные перспективы. И надо себе представить психологию доклеточных (у них еще не было психологии, поэтому ее надо представить), чтобы понять, как они над ним потешались, каким посмешищем был этот одноклеточный со своей единственной клеткой.

Для доклеточных, в которых вещество все еще преобладало над существом, жизнь была стремлением вернуться в состояние покоя. Этот физический закон нередко вытеснял все другие законы, например, законы движения и развития. Идеалом движения был покой. Смерть была идеалом жизни.

Впрочем, большим преимуществом жизни является то, что она никогда не осуществляет своих идеалов.

Новое борется со старым, иногда погибая в этой борьбе, но порождая другое, еще более новое. Поэтому не исключено, что у первого одноклеточного в конце концов отобрали клетку, а он уже не мог жить без клетки и перестал жить. Но форма более высокой организации торжествовала, появлялись все новые и новые одноклеточные, и таким образом память о первом одноклеточном не исчезла (хотя настоящей памяти тогда еще не было).

Наступил новый, одноклеточный век, но еще долго им владели старые, доклеточные представления — одноклеточные стеснялись своей высокой формы организации, тщательно прятали свои клетки.

Жизнь шла вперед, и ее приходилось догонять. Появились вопросы, требовавшие ответов. Как жить дальше? В какую сторону развиваться? Кем быть?

Между одноклеточными не было единогласия. Были сторонники растительного образа жизни, которые считали, что только такая жизнь даст возможность не отрываться от своей почвы, а также использовать солнце и углекислый газ, столь необходимый для жизни. Их противники брали под сомнение необходимость углекислого газа, поскольку они предпочитали кислород, и вообще они считали, что растительная жизнь — это явный консерватизм, а для того чтобы двигаться, необходимо отрываться от почвы.

Первая точка зрения наиболее полно (для тех времен) была выражена Сине-Зелеными Водорослями. Крайними представителями второй точки зрения выступали Пра-Амебы. Но между, крайними, как это бывает всегда, были средние, которые предлагали компромиссное решение, сводившееся к тому, чтобы сочетать и то, и другое.

— Как прекрасно: уйти корнями в землю, а кроны устремить в небо и, таким образом, соединить небо с землей! — строили планы Сине-Зеленые Водоросли, которые были в одинаковой степени далеки и от неба, и от земли.

— А разве не прекрасно — бегать по земле и летать по небу? — возражали им Пра-Амебы, которые не умели ни бегать, ни летать.

— Одно не исключает другого, — выдвигали третьи свой компромисс, — можно уйти корнями в землю и одновременно бегать и летать, то есть, иначе говоря, устремить кроны в небо.

Эти третьи, впоследствии прозванные Жгутиковыми — за их попытку сплести вместе растительный и животный образ жизни, — конечно же, не удержались на своей компромиссной позиции и частично отошли к простейшим животным, а частично переродились в разномастные водоросли и даже грибы.

И все же, несмотря на отдельные компромиссы, два образа жизни не могли примириться между собой. Борьба продолжалась, но ей мешало то, что каждый участник борьбы был заключен в отдельную клетку.

Чтобы победить, нужно объединиться. Во что бы то ни стало объединиться.

Так появились многоклеточные.

Многоклеточные животные, многоклеточные растения — вот какого уровня достиг океан, хотя со стороны вроде бы оставался на прежнем уровне. А суша все еще не признавала жизни, и когда какого-нибудь жителя океана волей судьбы выбрасывало на сушу, он тут же погибал. И она по-прежнему поднимала со дна острова, превращая их в мертвые скалы, но и свои земли удержать не могла: они погружались в воду, и тогда на них начиналась жизнь.

— Что такое жизнь? — спрашивала суша у вырванных со дна островов. Объясните мне, в чем она заключается.

А они, острова, хотя еще помнили эту жизнь, но уже ничего не могли объяснить, потому что на них больше не было жизни.

— Я вас подняла с самого дна, — напоминала им суша, не в силах сдержать очередного землетрясения — Вы достигли такой высоты, с которой все должно быть хорошо видно. Так объясните же мне, объясните, что такое эта хваленая жизнь?

Но острова молчали…

Между тем время шло, столетия складывались в тысячелетия, и в сумме (хотя еще рано было подводить итог) они составили сначала Азойскую, а затем и Протерозойскую эру. Жизнь заполнила океан и вышла в пресные воды, а отсюда ей уже было рукой подать до земли, до суши, которая все еще ее не признавала. Суша не хотела мириться с жизнью, но уже в реках ее, в ее жилах текла самая настоящая жизнь.

И, может быть, тогда суша впервые по-настоящему призадумалась. «Все течет, — думала она, с высоты своих гор глядя на свои реки, — все изменяется. Ничто не возникает из ничего. А если из чего-то ничто не возникает, то, значит, это что-то — ничто?» Это были грустные мысли, но ведь только они и могли прорасти на бесплодной ее земле. Ничего не возникает из ничего. Значит, ты — ничто, если из тебя ничего не возникает? Когда об этом подумаешь, когда вспомнишь, сколько упущено миллиардов лет… И все это из-за простого непонимания жизни…

Мысли сушат, от них высыхают озера и реки, но что остается на месте этих озер и рек? Остается жизнь, очень слабая, еле живая жизнь, которую можно умертвить, растоптать, а можно выходить, если ты ее понимаешь.

Суша понимала, теперь она понимала эту жизнь, возникшую на месте высохших рек и озер, на месте ее рек и озер, которые теперь стали сушей. И она захлопотала над этой жизнью, которая — подумать только! — столько лет терпела бедствие в океане и наконец нашла спасение на земле. Спасение — на земле! От этой мысли суша затрепетала, и камни ее рассыпались в чернозем. И она широко раскинула свои берега для всех, кто терпит бедствие в океане.

Разве жизнь в океане — это жизнь? Разве это жизнь, когда нет возможности подняться над раз и навсегда установленным уровнем моря? Разве это жизнь, когда и наверх не подняться, и вниз не спуститься, потому что чем дальше вниз, тем больше давление?

У суши не может быть примирения с океаном! Борьба с океаном — это борьба за каждую жизнь, все равно — одноклеточную или многоклеточную, за каждую жизнь, которая там, в океане, а не здесь, на земле. И суша опускает свои берега, она вся становится как-то ниже, потому что теперь ей ни к чему высота: чем выше — тем дальше от жизни.

И вот уже первая зелень на ее берегах, первое оживление.

— Нельзя отрываться от своей почвы!

— Нет, нужно отрываться, для того чтобы двигаться!

— А может быть, так: и двигаться, и не отрываться?

Это высадились сторонники двух различных образов жизни, вернее, двух с половиной образов жизни (половина — это, как всегда, компромисс). Они вели свой спор в океане и продолжают вести его на земле. Неразрешимый спор, но необходимый и тем, и другим, потому что так им легче, жить и дышать. (Противники дышат по-разному, поделив между собой кислород и углекислый газ, и, таким образом, в споре у них если и не рождается истина, то по крайней мере, очищается атмосфера. Если бы они примирились… Страшно даже подумать, что бы произошло.)

— Вы не захватили с собой воды? Мы в спешке о ней позабыли… Знаете, когда в воде, о воде не думаешь.

— А вы пустите поглубже корни, может быть, вытянете из земли.

— Да нет, мы лучше побегаем, поищем.

— Вы побегайте, вы пустите корни, а мы попробуем, у кого вкуснее вода.

Сторонники различных образов жизни меняют свои образы жизни применительно к новым, земным условиям, но противоречия остаются прежние, за этим, следит каждая сторона. И суша не пытается их примирить, главное, что они на суше. Здесь им будет легче дышать, хотя дышат они по-разному: одни предпочитают углекислый газ, другие отдают предпочтение кислороду

 

УЛЫБАЮЩАЯСЯ ПАЛЕОНТОЛОГИЯ

(триптих)

 

1. ДИНАСТИЯ МАЛАКОПОДОВ

(15 500 000 000–500 000 000 лет до н. э.)

Среди многих династий, правивших на земле, наименее памятна династия Малакоподов.

Представители этой династии были скромные и робкие существа, не оставившие после себя заметных следов, за что, видимо, и получили прозвище Мягконогие.

Царство Малакоподов было огромно, оно занимало весь Мировой океан, но в отличие от других царств не помышляло о завоевании смежной территории — суши. История царства Малакоподов, к сожалению, нигде не записанная, проходила на дне океана, что, быть может, и делало ее незаметной для постороннего глаза, которого, впрочем, еще не было в те времена. Малакопода Десятого сменял Малакопод Одиннадцатый, Малакопода Одиннадцатого Малакопод Двенадцатый. Малакопода Сотого — Малакопод Сто Первый, и не только историки, но и их современники не смогли бы их отличить. Все они были Мягконогие, а потому не оставляли после себя ничего, кроме потомства.

Может быть, из-за своей мягкости Малакоподы плохо ориентировались в пространстве. Они постоянно путали северные и южные моря, а если при этом учесть, что они с трудом передвигались на своих мягких ногах, то можно себе представить, к каким это приводило последствиям.

Осталось неизвестным, когда именно, при Малакоподе Каком произошло потрясшее мир нашествие Трилобитов.

Откуда пришли Трилобиты, никто не знал. Знания Малакоподов и вообще были невелики, где же им было знать, откуда пришли Трилобиты? Несметные полчища наводнили Мировой океан, так что он даже вышел из берегов (что, однако, не подтверждено свидетельствами очевидцев).

Это была могущественная армия, особенно по тем временам. Вооружена она была совершенными органами зрения, осязания и вкуса, а кроме того, великолепно ориентировалась в пространстве и уж, конечно, не путала северные и южные моря.

Трилобиты были закованы в панцири, и это дало повод для малообоснованных утверждений, что Трилобиты, быть может, переодетые Малакоподы, недовольные правлением Малакопода Последнего. Но, во-первых, правление Малакопода Последнего мало чем отличалось от правления Малакопода Предпоследнего, как и от правления Всех Прочих Малакоподов. Во-вторых же, что особенно важно, как можно набрать такую армию недовольных в царстве, в котором никогда не было недовольных по причине неразделенности эмоций на положительные и отрицательные? Малакоподы воспринимали мир целиком, и понятия о добре и зле были слиты у них в одно понятие. Поэтому и нашествие Трилобитов было для них не бедствием, а просто явлением, лишенным каких-либо качественных оценок. И когда Малакоподу Последнему доложили о нашествии Трилобитов, он сказал:

— Трилобиты?.. Это какие Трилобиты? А может, они вовсе не Трилобиты? И разве кто-нибудь может сказать с уверенностью, Трилобит он или не Трилобит?

Такой уверенности не было у Малакоподов, как, впрочем, и любой другой уверенности. Уверенность — это способность твердо стоять на тогах, но они-то ведь были Мягконогие. К тому же им было трудно отличить Трилобита от Нетрилобита по причине несовершенства органов чувств. И когда Малакоподу Последнему доложили о массовом уничтожении Малакоподов, он меланхолически возразил:

— Малакоподов?.. А может, они вовсе не Малакоподы? Может, они Трилобиты, с которыми мы боремся, а Трилобиты — Малакоподы. за которых мы боремся? И разве кто-нибудь может сказать с уверенностью, Малакопод он или не Малакопод?

Малакопод или не Малакопод — определить это могли только Трилобиты, оснащенные совершенными органами зрения, осязания и вкуса. И они пускали в ход эти органы столь интенсивно, что в конце концов Малакопод Последний стал действительно последним Малакоподом. Но он не усмотрел в этом разницы.

— Последний? Кто может…

 

2. ПАДЕНИЕ ТРИЛОБИТОВ

(570 000 000–285 000 000 лет до н. э.)

Нашествие Трилобитов положило начало Палеозойской эре — эре Древней Жизни, которая была эрой Новой Жизни, но, конечно, порядком устарела с тех пор.

Трилобиты очень скоро захватили весь Мировой океан, значительно сократив количество его обитателей. Но и в этом сокращенном количестве обитатели океана представляли большое, а с точки зрения Трилобитов — вопиющее разнообразие, что уже само по себе противоречило духу и даже физиологии Трилобитов.

В разнообразии подводного мира Трилобиты видели главную опасность. Поэтому, хотя нашествие давно кончилось и наступила мирная жизнь (насколько она может быть мирной в условиях непрекращающегося массового уничтожения), Трилобиты не снимали панцирей. Они не снимали панцирей ни дома, ни в гостях, ни в какой-нибудь самой непринужденной и дружеской обстановке. Они ели в панцирях, и спали в панцирях, и умирали, закованные в панцири. Прекрасно ориентируясь в пространстве, они понимали, какую опасность таит это пространство, и поэтому спешили отделить себя от него.

Нет, конечно, дело здесь было не только в разнообразии окружающего мира, которое у них считалось главной опасностью. Нужно еще учесть, что они были Трилобитами и жили среди Трилобитов, а когда живешь среди Трилобитов, лучше не снимать панциря.

Казалось, весь подводный мир заковался в панцирь. Не высовывались из своих панцирей Аммониты и Брюхоногие. Первые рыбы были панцирными. Панцири должны были создать все условия для общения, для безопасного общения, но на деле получалось не так. Панцири отделяли Трилобитов не только от остальных обитателей океана, — они отделили Трилобитов от Трилобитов, так что распалась их некогда единая армия, а царство их рассыпалось на бесчисленное множество царств, каждое из которых было отделено от других и за своим панцирем вело самостоятельную и ни от кого не зависимую политику. Конечно, такая обособленность не сулила больших перспектив. Да и какие могут быть перспективы в царстве Одного Трилобита? Даже нет перспективы построить семью, потому что для того, чтобы строить семью, нужно по меньшей мере два царства.

Невыносимость такого положения первыми почувствовали рыбы. Они сняли панцири и стали запросто общаться друг с другом. Конечно, иногда им приходилось за это расплачиваться, потому что Трилобиты не дремали, но что могли сделать Трилобиты, замкнутые каждый в своем царстве, скованные своими царствами, против свободного и ничем не скованного общества рыб?

Палеозойская эра подходила к концу. Наступало время Мезозоя. Это понимали и рыбы, и Аммониты, и Брюхоногие. И только Трилобиты этого не понимали. Они не понимали — и держались за свою, ставшую Древней, эру. И так вымерли, держась за нее.

Вымерли Трилобиты, в свое время покорившие Мировой океан, вымерли, не сумев отличить Палеозоя от Мезозоя. Ведь даже те, кто превосходно ориентируется в пространстве, очень часто не умеют ориентироваться во времени.

 

3. НАЧАЛО МЛЕКОПИТАЮЩИХ

(210 000 000 лет до н. э.)

Одним принадлежит прошлое, другим принадлежит настоящее. А тем, кому ничего не принадлежит, как травило, принадлежит будущее.

Когда млекопитающие появились на Земле, им принадлежало только будущее. Но будущее в то время не имело цены. Земноводные дорожили своим прошлым, в котором у них были стегоцефалы, не уступавшие сегодняшним динозаврам. А динозавры жили только сегодняшним и, отмахиваясь от будущего, заявляли, что после них — хоть потоп.

Когда появились первые млекопитающие, на Земле был век динозавров, которых за глаза называли ящерами, а в глаза динозаврами, что означало то же самое в переводе на иностранный язык. И хотя динозавры иностранного языка не понимали, но называли себя именно так, впрочем, они могли называть себя как угодно, потому что это был их век. А лягушки, которых все называли лягушками, потому что век их давно прошел, вспоминали этот прошедший век и тайком напевали уже давно непопулярную песню: «Были когда-то и мы стегоцефалами».

Нужно сказать, что царство стегоцефалов было некогда могучим царством и правили им могучие цари, которые ни перед кем не обнажали голову, чем и стяжали славу Покрытоголовых, то есть Стегоцефалов. Эти стегоцефалы были властителями земли и воды, поскольку небо в то время было еще не освоено.

Столица земноводного царства длинной лентой тянулась вдоль берега океанов, морей и рек, а по обе стороны ее простирались провинции, в одних из которых было изобилие влаги, а в других — изобилие засухи, что в сумме составляло именно то изобилие, какое требовалось земноводному царству.

Цари земли и воды буквально разрывались между землей и водой: в воде по-прежнему жили рыбы, которые цеплялись за свои старые рыбьи традиции, а на земле зарождалось что-то новое, которое знать не хотело воды. Царство земноводных трещало по всем швам — по всем берегам, соединявшим воду и сушу. И наконец, оно рухнуло, похоронив под собой царей земли и воды — стегоцефалов. Из всего царства земноводных только маленькие лягушки, да еще тритоны и саламандры дожили до новых времен — потому что они не были царями, они всегда были подданными — и в царстве стегоцефалов, и в царстве динозавров, во всех царствах, водных и земных, они были подданными, только подданными. И они живут, потому что им нужно совсем немного: немножко воды и немножко земли. И еще им нужно: собраться как-нибудь вечерком и, перебивая друг друга вспоминать, вспоминать… И запеть, перебивая друг друга: «Были когда-то и мы стегоцефалами…» Итак, лягушкам принадлежало прошлое, динозаврам принадлежало настоящее. Кроме прошлого и настоящего, ничего другого не было на Земле. И вот в эти, чуждые им времена появились млекопитающие.

Тяжелая пора безвременья, как пережить тебя, когда в жилах у тебя горячая кровь, а у всех остальных — кровь холодная?

— Применяться к обстоятельствам, — говорили лягушки, — согласовывать свою температуру с температурой окружающей среды. На первых порах почаще смотреть на термометр, потом это войдет в привычку.

Млекопитающие не хотели смотреть на термометр, у них была постоянная, своя температура, не зависящая от окружающей среды.

— Своя температура, — еще больше холодели лягушки. — Независимая от среды. Ну, знаете… В свое время и мы были стегоцефалами, но даже и в те времена… мы не могли себе позволить…

До млекопитающих никто не мог себе это позволить, они были первыми теплокровными, заявившими о своем несогласии со средой. Подумать только: даже огромные ящеры приспосабливались к среде, а эти, у которых ничего за душой ни прошлого, ни настоящего…

Конечно, прошлое у млекопитающих было, только оно им не принадлежало. И вообще это было такое прошлое, о котором лучше всего забыть. В прошлом млекопитающие были пресмыкающимися, правда, не огромными ящерами, а маленькими, незаметными, что было единственным спасением в мире, в котором можно существовать лишь до тех пор, пока тебя не заметят. В то время у них была холодная кровь, совершенно нормальная холодная кровь, приспособленная к внешней температуре. А потом…

Можно придумать много легенд о том, как холоднокровные стали теплокровными. Это может быть легенда о первой большой любви, или легенда о первом большом сочувствии, или легенда о первом восхищении красотой. Но факты говорят о другом. Факты говорят о том, что теплокровность в те времена была далеко не безобидным явлением. Теплокровных преследовали за теплокровность. Изощренная физиология динозавров дошла до того, что они на расстоянии чуяли теплую кровь, улавливая тысячные доли градуса. И уже за тысячную долю виновный подлежал съедению.

— Просто поразительно, до чего мы сами не умеем себя беречь, — говорили лягушки, хотя уж они-то умели себя беречь. Впрочем, они имели в виду млекопитающих.

— Быть незаметным — что может быть лучше в наш ужасный век? Так зачем же делать все, чтобы тебя заметили? И какая разница, что у тебя за кровь, если из тебя ее выпускают?

Лягушкам это было непонятно. Они считали, что нужно иметь такую кровь, которую легче сохранить в сложившейся обстановке. А теплокровность… Ну скажите, разве это так уж принципиально — теплокровность?

Для млекопитающих это было принципиальным, потому что причиной их теплокровности было несогласие с внешней средой. Во внешней среде жара сменялась морозами, бросая все население то в холод, то в жар, и, чтобы не зависеть от этого, нужно было иметь свою постоянную температуру. Ведь вот динозавры, могучие динозавры вымерли, когда наступили холода, потому что не имели своей, постоянной температуры.

Предыстория человечества не менее героична, чем история человечества. И кто знает, может быть, не было бы на Земле человечества, если б не было на Земле тех, первых, не имевших ни славного прошлого, ни мало-мальски терпимого настоящего, — а только будущее, одно только будущее, да еще горячую кровь.

 

СТАРОЖИЛЫ ЗЕМЛИ

 

ВРЕМЯ, ВРЕМЯ…

Время течет, как река, и даже быстрей, потому что реки иногда текут медленно. Но они текут, и сегодняшние реки не те, что были вчера. Кажется, только вчера — вспомните девонский период — они текли так спокойно, что Рогозуб мог ни о чем не беспокоиться. И он полеживал у себя в воде, иногда выставляя наружу нос, чтоб определить, какая там, наверху, атмосфера, потому что уже тогда Рогозуб был двоякодышащий.

Атмосфера была, как в девоне: можно сказать, нормальная и наверху и внизу; и наверху и внизу не было никого крупней и страшней Рогозуба. Но на всякий случай он все же время от времени высовывал нос из воды.

Ему казалось, что время течет, как река. Как медленная, насквозь проросшая, словно пришитая ко дну водорослями река — привычное обиталище Рогозуба. Но время текло быстрее. Вспомните: только что был девонский — и вот уже каменноугольный период. Не успели оглянуться — триасовый, юрский, меловой… Столько воды утекло, а что переменилось?

Многое переменилось, но Рогозуб не замечает перемен, хотя регулярно проверяет состояние атмосферы. Ему кажется, что он все еще в милом своем девоне, когда не было никого крупнее ни на земле, ни в воде.

Поэтому он так часто попадается в сеть. Он не торопится сопротивляться и не торопится убегать, он вообще не торопится, он живет, как в девоне, когда впереди еще столько времени, что некуда торопиться. Он живет и в реке, и в пруду, и в аквариуме, и спокойные воды аквариума напоминают ему спокойные воды его реки. И он высовывается из аквариума, чтобы определить, какая там, наверху, атмосфера, и с удовольствием отмечает, что ничего не переменилось.

Ничего не переменилось. Медленно текут воды, в которых живет Рогозуб. Медленно течет время, в котором живет Рогозуб. И медленно, медленно живет Рогозуб. Так жили только в девоне…

 

СУПРУГИ УТКОНОСЫ

Супруги Утконосы, внуки Праутконоса, правнуки Прапраутконоса, помнят еще прапраправремена. Когда это было — в триасе или уже не в триасе? Тогда еще жили аммониты, эти головоногие, которые вымерли, потому что действовали больше ногами, чем головой. Когда же они вымерли? В триасе или уже не в триасе? Во всяком случае, когда они вымирали, Прапраутконосы уже жили, и аммониты сказали им:

— Прапраутконосы, вы свидетели того, что мы вымираем!

Супруги Прапраутконосы как раз снесли два яйца и потому сказали:

— Никакие мы не свидетели. Вымирайте, но не впутывайте в это нас.

— Мы вымираем, — сказали вымирающие, — атмосфера становится чересчур ядовитой…

До сих пор Прапраутконосы не чувствовали, что атмосфера стала ядовитой, но теперь они это почувствовали. И, проводив аммонитов в последний путь, они вернулись домой и сказали друг другу:

— Атмосфера становится ядовитой, а у нас ни капельки яда…

И они стали копить яд — конечно, не в качестве яда, а в качестве противоядия. Потому что, когда атмосфера становится ядовитой, самое главное иметь собственный яд.

Тем временем из снесенных яиц вылупились супруги Праутконосы. Собственно, время было уже не то: атмосфера очистилась, яд упал в цене и, кроме соседки Праехидны, его не было ни у кого из млекопитающих. Но супруги Праутконосы помнили слова Прапраутконосов, которые помнили слова аммонитов. И супруги Праутконосы помаленьку копили яд.

Потом они снесли два яйца, из которых вылупились супруги Утконосы. И супруги Утконосы тоже снесли два яйца.

Все млекопитающие давно перешли с яиц на молоко, но супруги Утконосы предпочитали и то и другое. Мало ли какие придут времена, нужно прежде всего думать о потомстве. И они думают о потомстве: откладывают яйца, а потом выкармливают детей молоком. (А вдруг не станет ни молока, ни яиц? Не забывайте, что атмосфера становится ядовитой.)

Супруги Утконосы помнят слова Праутконосов, которые помнят слова Прапраутконосов, которые помнили слова Прапрапраутконосов, которые со слов аммонитов помнили очень ядовитые времена. Аммониты вымерли, а кому хочется вымирать? Конечно, сейчас уже не те времена. Однако кто гарантирован? А вдруг вернутся праправремена? Или прапраправремена?.. Когда же они были — в триасе или уже не в триасе?

 

НЕПОЛНОЗУБЫЕ

Неполнозубые появились на свет раньше других, когда еще в помине не было хищников, но вот уже у хищников полный комплект зубов, а неполнозубые так и остались неполнозубыми…

По этому поводу больше всех беспокоится Броненосец. Когда вокруг столько зубов, считает Броненосец, нужно хорошенько заковаться в броню.

Трубкозуб посиживает с трубкой в зубах и относится ко всему с философским спокойствием.

— Не было на свете хищников, а неполнозубые были. Не будет на свете хищников, а кто будет? Неполнозубые?

Так рассуждать можно только с трубкой в зубах. Трубкозуба не зря считают толстокожим, он действительно толстокожий, а толстокожему незачем заковываться в броню. Ему главное — трубку в зубы (для этого всегда хватит зубов).

А Ленивец развешивает себя на дереве, как белье, и висит без движения, как белье, так, что в нем даже заводится моль — уж не как в белье, а как в шубе. И его не смущает проблема неполнозубости, потому что, когда полно зубов, как-то невольно находится им работа. «У кого зубов полон рот, у того забот полон рот», — мог бы подумать Ленивец, только пусть уж за него Трубкозуб думает, ему это больше подходит: с трубкой в зубах.

А Трубкозуб думает с трубкой в зубах: почему это Ленивец висит на дереве вниз головой? Когда так висишь, все хищники получаются над головой, и не только хищники, а самые мелкие твари… Может, потому Ленивец так мало двигается? Когда все над головой — и большие, и маленькие, — пропадает всякая охота… А может быть, Ленивец как раз висит правильно, а весь мир расположен вниз головой? Потому-то он, этот мир, такой полнозубый, что зубы его приливают к голове…

Так думает Трубкозуб, с уважением поглядывая на Ленивца. Молодец Ленивец! На вид такой ленивый и висит, как белье, а вот находит в себе мужество идти против всего мира!

 

БИОГРАФИЯ ЗЕМЛЕРОЙКИ

Среди первых млекопитающих, населявших Землю в древние времена, была и маленькая, совсем маленькая Землеройка. Она ступила на землю в отряде насекомоядных, и это ее передовой отряд завоевал Землю для всего класса млекопитающих.

С тех пор прошло много лет. Отряд насекомоядных рассеялся по всему свету. Многих из них не узнать: одни вышли в лошади, другие — в олени, третьи — даже во львы. Мало осталось на Земле насекомоядных, да и те никуда не вышли. Потому что слишком памятны им те времена, когда они, насекомоядные, впервые шли по земле в своем передовом отряде…

Где-то они сейчас, верные друзья? Еж, говорят, отпустил колючки. Землеройка помнит его без колючек — ну, конечно, он тогда был еще совсем молодой. А Крот бродит, говорят, под землей, тоже роет землю, как и она, Землеройка. Ослеп, говорят, совсем — наверно, от старости.

Да, непросто это теперь — быть насекомоядным… Была бы Землеройка другой, она бы тоже выросла, как другие. Стала бы медведем или даже слоном. Но она не может забыть, как они тогда шли по земле, не может изменить своему отряду. Все-таки замечательный это был отряд!

Зима… Спят спокойно медведи и все, кто может спокойно спать. Все, кто может спокойно спать, погружаются в долгую зимнюю спячку. Землеройка не впадает в спячку — слишком многое не дает ей уснуть.

И она роется в земле, маленькая, по-прежнему маленькая Землеройка, мечтая где-нибудь повстречаться с Кротом и повспоминать с ним, как они шли тогда по земле — не под землей, а именно по земле! — и рассказать ему о Еже, который, говорят, отпустил колючки…

 

СОВРЕМЕННИЦА МАМОНТА

Глетчерная Блоха живет среди вечных снегов, и, чтоб не замерзнуть среди вечных снегов, ей приходится хорошенько попрыгать.

Но она приспособилась. На ночь она выключает все свои обогревательные приборы и совершенно замерзает, так что никакие морозы ей уже не страшны. А под лучами солнца оттаивает и снова принимается прыгать, потому что если замерзнешь днем, то ночью уже не оттаешь.

Глетчерная Блоха — одна из немногих, кто пережил суровое время ледников. Ледники прошли по земле, сметая на своем пути все живое. Но не все живое им удалось смести. Некоторые остались, закалились на холоде, причем до того закалились, что, когда потеплело, не захотели оставаться в теплых краях. И они двинулись на север, за отступающими ледниками, — мускусные быки, привыкшие к холодам, и отвыкшие от теплого лета мамонты. А за ними поскакала и Глетчерная Блоха.

— Вначале нас было много, — вспоминает Блоха, — но дорога была все трудней, и много наших осталось на этой дороге. За Полярным кругом началась полярная ночь, и мы прилегли, чтоб подремать до рассвета. Не знаю, сколько времени прошло, но когда я проснулась, вокруг не было никого… Только снег, под которым остались все наши…

Вот что рассказывает Глетчерная Блоха, когда найдется кому рассказывать. Но кому здесь рассказывать? Многие умеют замерзать среди вечных снегов, но не многие умеют оттаивать.

Мамонты не сумели, быки не сумели, вздыхает Блоха. Там они и остались, все наши…

 

К ВОПРОСУ О РАЗУМНОСТИ ЛЮБВИ

 

1. ЗАБАВНАЯ ИХТИОЛОГИЯ

 

ВЛЮБЛЕННЫЙ ИДИАКАНТ

Если заглянуть достаточно глубоко — на тысячу, две тысячи, а то и все четыре тысячи метров, — то можно увидеть, как парит посреди океана влюбленный Идиакант. Можно увидеть, хотя в глубине океана темно, потому что и в темноте видно, как горят его влюбленные щечки… Его щечки горят, как фонари, — может быть, оттого, что он недостоин своей избранницы. Если судить по росту (а ведь в этих делах часто судят по росту), то Идиаканта можно разве что усыновить, да и не одного, а целых семь идиакантов нужно усыновить, чтобы в сумме составился рост его избранницы. Ну как, скажите, тут щеки не будут гореть?

А теперь взгляните на ее рот. Чувствуете легкое головокружение? У чьей избранницы вы видели такой рот? Когда он открывается, то вся верхняя часть головы откидывается, как крышка семейного сундука, а нижняя часть выдвигается, как ящик буфета. Впрочем, рот этот никогда не закрывается. Да и какой рот закроется, имея такие зубы? Огромные, светящиеся в темноте.

У Идиаканта нет зубов — ни огромных, ни ослепительных. У него попросту нет зубов, так что он даже стыдится своей улыбки.

Вы спросите: как же он ест без зубов? Идиакант ничего не ест, он давно забыл, как это делается. Потому что пришла пора любви. В детстве он ел, но теперь у него пропал аппетит — разве это не естественно для влюбленного?

А у избранницы не пропал аппетит. Было б из-за кого пропадать — из-за крошечного, тощего, беззубого Идиаканта, у которого только щеки горят! Нет, у избранницы не пропал аппетит, и когда она принимает пищу, выдвигая ящик буфета и откидывая крышку сундука, сердце ее отодвигается в сторону, пропуская в желудок крупный кусок. Лишь только попадается крупный кусок, сердце ее отодвигается в сторону. Разве может любить такое сердце? Чем же, в таком случае, привлекает ее влюбленный Идиакант?

Сердце Идиаканта способно только любить, и нет такой силы, которая отодвинула бы его в сторону. Даже непонятно, как в таком маленьком Идиаканте может поместиться такая большая любовь. Ну скажите, скажите, как тут щеки не будут гореть?

Скажите: вы любили когда-нибудь?

Вы поймете влюбленного Идиаканта.

 

ВСЕ-ТАКИ ОНА МАТЬ

— Эх ты, глупая рыба! — говорит маленькой рыбке Хромис большая рыба Треска. — И чего ты так носишься со своим потомством? Вымечешь какие-то считанные икринки и места им не найдешь…

— Ну почему же не найду места? Вот они у меня, все тут… — рыбка Хромис открывает рот, чтоб показать, где она держит свои икринки.

— То-то и оно-то! — смеется рыба Треска. — Я же и говорю: носишься!

— А как же иначе? — вздыхает рыбка Хромис. — Вода в море холодная, да еще и соленая, долго ли до чего…

— А потом? — напоминает рыба Треска. — Потом они вырастут и — поминай, как звали?

— Все-таки дети, — вздыхает рыбка Хромис. — А я все-таки мать.

— Плохая мать. Ты посмотри на себя — ведь и глядеть не на что. И на детей твоих смотреть тошно: хлипкие, малорослые. Насидятся у мамы во рту, где им после этого жить в суровой стихии!

— Что же делать…

— Что делать? Уж я-то знаю, что делать. Я как вымечу — сразу миллион, и пускай себе растут, кто-нибудь вырастет. Я тоже мать, но ты погляди, как я выгляжу. Это потому, что я умею жить для себя. И на детей моих погляди. Это потому, что они с детства приучены к трудностям.

Так говорит рыба Треска, и рыбка Хромис, конечно, ее понимает. Конечно, хорошо пожить для себя и детей своих приучить к трудностям. Но… Если бы они хоть такие были, как у рыбы Трески. Детей рыбы Трески можно приучить к трудностям, а детей рыбки Хромис…

Рыбка Хромис вздыхает, и это понятно: все-таки она мать.

 

2. ЗАБАВНАЯ ОРНИТОЛОГИЯ

ЛЮБОВЬ СЛЕПА

Любовь слепа, а в той беспросветно темной пещере, в которой Гуахаро откармливает своих птенцов, она слепа вдвойне, и Гуахаро закармливает птенцов до того, что они превращаются в жировые мешки, отчего все семейство называют семейством Жиряковых. Жиряковые входят в отряд Козодоев, но не подумайте, что Гуахаро кормит своих птенцов козьим молоком. Ни один козодой не питается козьим молоком, хотя и не может избавиться от необоснованных подозрений. А кто может избавиться от необоснованных подозрений? Разве что тот, кто любит, потому что любовь слепа.

Любовь слепа, и, конечно же, Гуахаро носит пищу своим птенчикам по ночам, когда никто не может его увидеть и укоризненно покачать головой:

— Эх, Гуахаро, зря ты стараешься, последнее от себя отрываешь! Птенцы твои еще не оперились, а уже каждый весит вдвое больше тебя. Что же потом будет?

Что будет потом — дело известное: вырастут птенчики, станут сами себя кормить и, конечно, быстренько похудеют.

Пусть хоть пока маленькие поедят, чтоб потом вспоминали родителей.

— Все равно не вспомнят, — мог бы услышать на этот счет Гуахаро, но он не слышит, потому что любовь слепа, а когда любовь слепа, то она и глуха одновременно.

И Гуахаро носит пищу домой — в темноте, и кормит свою семью — в темноте, — наверно, для того, чтоб в нее больше поместилось.

Взял бы ты, Гуахаро, пример с Черного Стрижа!

Черный Стриж кормит своих птенцов днем, чтобы не слишком их перекармливать, а главное — чтобы знать, сколько он в это дело вложил. Вкладывает он немного — не в пример другим, но он хочет знать, стоит ли вообще вкладывать.

У Стрижа есть сомнения на этот счет. Например: стоит ли высиживать потомство на голодный желудок? Кто-нибудь другой может высиживать и на голодный желудок, кто-нибудь другой, но не Черный Стриж. У него, когда он голоден, не хватает родительского тепла — во всяком случае, такого тепла, которое необходимо, чтобы стрижата выклюнулись наружу. Но и летать за провизией, когда там дождь или ветер, ему тоже не хочется. И тогда — ну, конечно, вы будете его осуждать — он выбрасывает потомство свое из гнезда — дескать, хватит сидеть у родителя под крылом, высиживайте себя сами! Это если потомство еще не вылупилось. А если вылупилось, тогда вообще нет хлопот: Стриж бросает его в гнезде и летит куда-нибудь в зажиточные места, чтобы пожить в свое удовольствие.

И пока родитель живет для себя, объявив своим птенцам голодовку, стрижата впадают в легкий летаргический сон — дней на десять, до прилета родителя. И что же, разве они от этого меньше его любят? Совсем не меньше.

Но Гуахаро не хочет так жить. Зачем он будет брать пример со Стрижа, когда между ними нет ничего общего? Стриж из отряда Длиннокрылых, Гуахаро — из отряда Козодоев. Правда, он не кормит своих птенцов молоком, как его необоснованно подозревают, но чем может, тем кормит, как говорится, последнее отдает.

Может быть, его любовь не так и слепа? Ведь в темноте он безошибочно находит эти раскрытые рты, эти любимые рты, эти большие жировые мешки, которые со временем вырастут в маленьких Гуахаро…

 

3. ЗАБАВНАЯ ЭНТОМОЛОГИЯ

СЕМЕЙСТВО ТОЛКУНЧИКОВ

Сказать по правде, какой из Толкунчика жених? Нос длинный, ноги длинные, а голова такая маленькая, что даже сомневаешься, сможет ли Толкунчик подумать о семье. Да, на такого поглядишь — не обрадуешься. Муха он или не муха? Ножищи кривые, лохматые, а по всему телу — плешь. Как будто когда засевали Толкунчика, начали с его ног, а на остальное не хватило посевного материала. А нос у Толкунчика — что портновская игла. Такой бы нос Муравью-Портному, Муравей-Портной сколотил бы на нем состояние. А Долгоносик-Фрачник уж такой бы сшил себе фрак! Но Толкунчик не портной и никакой он не фрачник. На него хоть шей, хоть не шей — главное снаружи останется.

Такой он, Толкунчик. Как говорят, не подарок — тем более, не свадебный. Поэтому Толкунчик сам является к невесте с подарком. Он приходит с мешком, как какая-нибудь Бабочка-Мешочница, а в мешке у него мошка или мушка — словом, приданое. При другой внешности можно бы приданое взять с невесты, но при такой внешности нужно позаботиться о нем жениху.

Впрочем, тут дело не только во внешности. Тут дело в характере невесты, вернее, жены. Потому что как только невеста становится женой, она готова съесть своего мужа Толкунчика.

Вы видали такое?

Пока она невеста, она готова его любить (хотя любить Толкунчика — это, можно сказать, подвиг). Но едва став женой, она готова съесть своего мужа Толкунчика. Где такое видано? Разве что у пауков, где мужья частенько сбегают от жен, потому что те их буквально съедают. Можно, конечно, сбежать от жены, но Толкунчик не сбежит, нет, он не сбежит, хотя ноги у него как будто специально для этого приготовлены. Толкунчик старается задобрить свою жену. Очень важно задобрить свою жену, после того как она перестает быть невестой.

Что имеем, не храним… Бабочка-Мешочница вообще без мужа живет, вот бы она, наверно, любила своего мужа! Но она живет без мужа, да и жизни ее — каких-нибудь несколько минут. Без мужа долго не проживешь. Дать Бабочке-Мешочнице мужа — она бы, конечно, пожила, да еще бы благодарила. А жене Толкунчика этого не понять. Она считает, что без мужа она не останется. Разве на свете один Толкунчик? На свете много Толкунчиков. С таким носом.

Следила бы за своим носом, это было б самое правильное. У самой нос, что твой шприц, что твой заступ. Дали б такой шприц Жуку-Пилюльщику, он бы весь мир вылечил без пилюль, а Жук-Могильщик с таким заступом всех уложил бы в могилу. И в общем, если честно сказать, жена Толкунчика ничуть не лучше его самого.

Но это, если честно сказать. А вы пробовали ей честно сказать? Ну-ка, ну-ка, попробуйте ей честно сказать! Вот когда вам пригодятся длинные ноги!

 

РОМАНТИКА МОРЯ

 

1. ГИАЦИНТОВЫЕ ОСТРОВА

Молодые кайманы плывут на гиацинтовых островах, на островах из цветов, нигде не пустивших корни. От земли своих предков по течениям рек они расплываются по материку и выходят в открытое море. Крокодилы редко выхолят в море — разве что в молодости, на гиацинтовых островах.

Молодые кайманы уплывают на этих островах.

Когда плывешь на них, все вокруг цветет и благоухает, и кажется, что плывешь на облаке среди голубых небес, среди глубин, в которых нельзя утонуть, а можно возноситься все выше и выше. И все, что держало тебя и привязывало к берегу, теперь уходит назад вместе со всеми этими берегами, и все печали твои, и все заботы твои уплывают назад, остается только небо в реке и гиацинтовое облако. Остаются острова из цветов, нигде не пустивших корни.

Острова и цветы привыкли знать свое место. И кайманы привыкли знать свое место — на этом или на том берегу. Но среди цветов попадаются чудаки, и среди островов попадаются, и среди кайманов — и тогда на странствующих островах среди странствующих цветов плывут неизвестно куда странствующие кайманы.

Где-то ждет их причал, будущий берег, не отраженная, а истинная земля. Чтобы растянуться во всю длину, почувствовать себя прочней и уверенней, чтобы греться на солнышке, провожая взглядом гиацинтовые острова.

 

2. ОЗЕРНАЯ ТРЕСКА

На Баффиновой Земле, оторванной от материка, есть озеро Огак, оторванное от океана. Часть океана в плену у земли, которая со всех сторон окружена океаном… Это напоминает военные действия, хотя действий-то как раз и не видно: остров не спешит выйти из окружения, а озеро как будто привыкло к своему плену. Когда океан привыкает к плену, он становится озером. Озеро Огак стало озером, похоронив надежды вернуться в океан. Но в нем живы воспоминания.

Нижний слой воды — похороненные надежды.

Средний слон воды — живые воспоминания. Верхний слой — действительность: пять метров пресной воды. Пять метров — достаточный слой, чтобы не быть заподозренным в приверженности к океану. Пресноводное озеро. Обычное озеро.

Но в глубине у него — слой соленой воды. И живет там морская рыба треска. Не у самого дна, где похоронены надежды, — где похоронены надежды, там уже ничто не живет. У озера Огак там все отравлено смертельным ядом. А живет морская треска в среднем слое, где еще живы воспоминания об океане, который не прятался за слоем пресной воды.

 

3. ДНИ И НОЧИ МАЛОРОТА

По вечерам Малорот облачается в траур. Кончается день, а ему кажется, что кончается жизнь. Ведь и жизнь кончается так же, как день: сначала все ярко, светло, а потом постепенно темнеет. И Малорот теряет все свои дневные пестрые краски. Он погружается в ночь и облачается в ночь. И каждый закат кажется ему его собственным, личным закатом: как будто сейчас вот закатится Малорот и покатится неизвестно куда, в неведомом направлении.

А когда наступает рассвет, Малорот рассветает и расцветает, он прикатывается обратно в день из своего неизвестного направления и сбрасывает свой печальный наряд. И он празднует рождение дня, как другие празднуют день рождения.

 

4. СВЕТЯЩИЙСЯ ЦИРРОТАУМА

Может, в этом мире у кого-нибудь есть глаза? Хоть какие-нибудь глаза… Вы знаете, что такое глаза? Ну, которыми видят. Вокруг все черное, и вдруг на этом черном что-то блеснет. Покажется не таким черным. И это значит, что вы видите. Правда, может быть, сон.

А может быть, и не сон. Может быть, вы видите по-настоящему, глазами. Что именно — Цирротаума не может вам объяснить. У него никогда не было глаз, и он не знает, как это — видеть. Но ведь у кого-нибудь должны быть глаза?

Слепой Цирротаума светится, оставаясь в своей темноте, он светится, не видя своего света. Он вспыхивает пламенем, которое для него похоже на черную ночь, на такую же черную ночь, как ночь. На такую же ночь, как день. На такую же ночь, как весь этот океан, в котором живет слепой Цирротаума.

Рыба Тонкинский Апогон имеет три фонаря, но все они у Апогона где-то в желудке, и свет их направлен внутрь Апогона, как будто Апогон, как древний философ, познает себя. Вокруг темно, а он познает себя — вернее, просто не хочет с другими делиться светом.

А Цирротаума не только светится, он светится насквозь, он прозрачен. Чтоб никому не мешать смотреть, ничего не загораживать своей особой, не лезть в глаза тем, у кого, может быть, есть глаза.

Другие готовы загородить собою весь мир, а сами не светятся. А когда их много, тогда вокруг такая черная ночь…

А Цирротаума, никогда не видавший света и никогда его не увидящий, светится, светится… Может быть, в этом мире у кого-нибудь есть глаза.

 

5. НОЧЕСВЕТКА И КРИПТОМОНАДА

Ночесветка далеко не звезда, не с ее миллиметрами быть светилом. И все же она загорается каждую ночь, отнимая у ночи два миллиметра мрака.

Как будто немного, но для Криптомонады достаточно. Криптомонада располагается на этой небольшой площади и принимается за работу.

Она привыкла работать по ночам, потому что жизнь у нее, как и у всех, коротка, а работы много. Углекислый газ переработать в крахмал — такие вещи в темноте не делаются. Зная это, Ночесветка охотно идет ей навстречу:

— Вот тебе два миллиметра, располагайся. Вот тебе углекислый газ, перерабатывай. Что же касается света, то можешь не экономить.

Другой бы на месте Ночесветки потребовал часть готовой продукции, но это, конечно, был бы какой-нибудь выжига. Ночесветка не выжига, она знает, что такое работа. Она ведь сама работает по ночам — не так просто обслужить целую электростанцию, пусть даже маленькую, не больше двух миллиметров. И, ценя труд Криптомонады, Ночесветка оставляет ей всю готовую продукцию, а себе берет только отходы. Кислород. Больше всего на свете Ночесветка любит эти отходы. Так они вместе работают, маленькие и не видные никому, вдалеке от земли и земных огней, затерянные в океане. Что они могут сделать — даже вдвоем? И все же ночь как будто становится посветлей и в воздухе прибавляется капелька кислорода.

 

6. МОДЫ СЕЗОНА

Краб Гиас, украшенный водорослями и морскими лилиями, словом, разодетый в пух и прах, встретился с крабом Дориппе, нагруженным всякой ненужной рухлядью.

— Что это на вас за костюм? — воскликнул краб Гиас. — Разве кто-нибудь где-нибудь это носит?

— Кто-нибудь где-нибудь что-нибудь да носит, — философски заметил краб Дориппе, который, как все старьевщики, умел посмотреть в самую суть. Краб Гиас этого не умел, и он сказал:

— Не думаю, чтобы это было красиво. Ни одна рыбка на это не клюнет, хе-хе… — и он откинул зеленую прядь, чтобы смерить взглядом своего собеседника. — Или вам не хочется, чтоб клюнула рыбка?

— Каждому что-нибудь хочется, — сказал краб Дориппе. — Нужно учитывать все желания.

— Какие такие желания? — посмеялся в ответ краб Гиас. — Разве можно учесть все желания? Я удовлетворяю свои желания, а все остальные желания — прошу меня верно понять — я не удовлетворяю.

— Это как сказать, — покачал своей рухлядью краб Дориппе. — Никогда не знаешь, чьи удовлетворяешь желания.

До сих пор они вели разговор вдвоем, но теперь к ним присоединился кто-то третий. Нет, это была не рыбка, которую хотел привлечь краб Гиас, хотя он и блеснул на всякий случай своим одеянием. Возможно, это был тот, кого имел в виду краб Дориппе. И вот этот третий подхватил краба Гиаса, как какую-нибудь мелкую рыбку, так, что краб Гиас только успел крикнуть:

— Осторожней! Вы испортите мой костюм!

С этими словами он исчез, совершенно исчез, а краб Дориппе тоже исчез — правда, в другом, более благоприятном направлении. Краб Дориппе исчез, оставив свои старые вещи, которые, как он думал, могли в данном случае его заменить, и, исчезая, он думал о крабе Гиасе.

Краб Гиас любил одеваться. И он умел одеваться. Потому что ему хотелось привлечь внимание, непременно привлечь внимание.

— Привлечь внимание! — бормотал краб Дориппе, исчезая. — Одеваться нужно так, чтобы не привлечь внимание, а отвлечь внимание…

 

7. КАРАСЬ — НЕ ИДЕАЛИСТ

Карась, которого многие считают идеалистом, на самом деле далеко не идеалист. Он понимает, что щука — это щука, но что же прикажете — помирать? Конечно, лучше, чтобы во всей реке не было ни одной щуки, но ведь могли бы быть и одни щуки, и что тогда? Допустим, все рыбы в реке были бы щуками. И пескарь был бы щукой, и окунь был бы щукой, и плотва… Куда бы тогда Карасю податься? Нет, Карась не идеалист, он понимает, что податься было бы некуда. А так — еще ничего…

Да и не в одних щуках дело. Бывает — как занесет в какой-нибудь горячий источник, где температура почти пятьдесят градусов, кто такое выдержит? Конечно, выдержать невозможно, до что же прикажете — помирать?

Карась не собирается помирать. Он понимает, что горячая вода все же лучше, чем совсем без воды, и что грязная вода — лучше, чем совсем без воды, и много щук — лучше, чем одни щуки.

Нет, Карась не идеалист, просто он умеет сравнивать.

 

8. ПЯТНИСТЫЙ ОШИБЕНЬ

Пятнистый Ошибень стоит на хвосте, как одноногий солдат, он не может уйти с поста — да и как уйти ему, одноногому, как пошагать этой одной ногой?

Здесь, в море, можно бы и поплыть, но это занятие не солдатское. Ошибень сам из рыб, но его всегда тянуло в пехоту. На то он и Ошибень, ошибка природы. Ошиблась природа, не таким его создала.

А может, она таким его и задумала? Чтобы в этом мире, где все куда-то бегут, куда-то плывут, летят и скачут, — чтобы в этом мире кто-нибудь стоял на посту. Так, должно быть, решила природа и создала Пятнистого Ошибня.

И теперь он стоит на хвосте и никуда не уходит.

Одноногий солдат с поста не уходит. Не потому, что он одноногий, а потому, что солдат.

 

9. ПУТЬ ЖИЗНИ

Тихоокеанский Лосось — не лосось Тихого океана. И не здесь его родной дом, и не здесь прошло его детство. Детство — это тоже наш родной дом, дом из которого мы ушли, но в котором остались навечно. И сколько бы мы ни странствовали, ни скитались в чужих временах, мы никогда не покидаем нашего детства. Той речушки, что вынесла нас во взрослую жизнь, не заменят нам просторы Тихого океана.

Он ищет свою речушку, Тихоокеанский Лосось. Уже давно взрослый лосось… Но какой же он взрослый? Взрослые — это дети, заблудившиеся во времени, потерявшие детство среди взрослых своих забот.

По солнцу, по звездам ищет свою речушку Тихоокеанский Лосось. Сколько на небе звезд, столько в океан впадает речушек. И среди них он находит одну.

Он узнает ее по аромату воды, потому что нет ничего памятней запахов нашего детства. Мы узнаем его, но узнает ли оно нас? Чтоб оно нас узнало, нужно сбросить блестящую мишуру, которой мы так дорожили в своем океане. В чужом океане.

Тихоокеанский Лосось сбрасывает серебристую мишуру и возвращается без всякого блеска, таким же, как уходил.

Он плывет по реке — далеко-далеко, словно спешит уйти подальше от океана. В детстве он легко плыл по этой реке, а теперь ему тяжело. В детстве легко плыть, потому что плывешь по течению, а потом приходится плыть против течения… Но он плывет, по уступам и водопадам он поднимается вверх, к своему детству. Туда, откуда он когда-то сбежал по течению…

Он возвращается к своему началу, и дальше — дорога в никуда. И перед тем, как пойти по этой дороге, он вырывает яму, чтоб закопать в нее самое ценное — будущее свое потомство, не для смерти, а для жизни его закопать.

А потом из-под холмика выйдут на свет его дети. И они поплывут вниз по течению, все вниз и вниз, пока не окажутся в океане. Огромные, серебристые и утомленные огромностью этой и блеском, они начнут искать путь назад, в сторону своего детства, тяжелый обратный путь — через океан. Искать в небе одну-единственную звезду, на земле одну-единственную речушку. Путь по звездам — земной, а не звездный путь.

И поплывут они против течения, все вверх и вверх — против течения, до самого своего начала, которое будет для них концом, до самого своего конца, который для детей их будет начатом.

 

ЧЕТВЕРТАЯ СТИХИЯ

Первыми птицами были не птицы. Первыми птицами были насекомые.

Это может вызвать недоверие: дескать, как же это? Такие маленькие — и не побоялись летать? А вот не побоялись.

Когда предки насекомых высадились на суше, на ней не было ни души, то есть буквально никого из представителей животного мира. Все представители животного мира представительствовали в воде и даже помыслить не могли, чтобы пуститься в рискованное плавание по суше. Неизвестность пугает, известность разочаровывает. Предки насекомых прошли этот путь — от страха к разочарованию.

Земля их разочаровала. Она оказалась совсем не такой, какой рисовалась в воде, — нужно все же учесть, что это была земля Палеозойской эры. Всего три континента, вместо современных пяти, с довольно убогой первобытной растительностью, которая не могла удовлетворить растущих потребностей обитателей суши. Однако пути назад не было: все пройденные пути повысыхали.

Суша состояла из бывших морей и рек, приспособившихся к сухопутному существованию. И растения суши при ближайшем рассмотрении оказались бывшими водорослями, потерпевшими бедствие на земле. С этого, собственно, и началась дружба растений и насекомых, дошедшая до того, что они совершенно не могут друг без друга существовать. Предки насекомых были рады встретить на суше своих, а растения рады были порасспрашивать, как там сейчас в воде, повспоминать, как это было раньше.

Собирались у растений, которые имели, где принимать (помаленьку они обживались на суше). Собирались в листве растений, рассаживались на ветвях, и начинались воспоминания.

— Когда привыкнешь к воде, трудно без воды обходиться. Одна надежда на дождь… Вот когда мы были водорослями…

— Это в воде-то? Да что вы сравниваете! Вода — это все же вода, а не суша.

Особенно трудно было привыкнуть к частой смене температуры. В воде нет таких резких перепадов, там температура более-менее постоянная. А здесь днем запасайся теплом на ночь, сохраняй тепло, удерживай. А не можешь — сам себя согревай.

Миллионы лет сменялись миллионами лет, на суше появились новые переселенцы из моря. Предки насекомых сменились потомками-насекомыми и до конца своих дней не могли забыть о воде.

— Если вам будет трудно, — завещали они своим потомкам, — возвращайтесь. Не забывайте, откуда вы вышли, возвращайтесь в родные края.

И еще завещали предки: — Держитесь растений. Они наши, они бывшие водоросли, лучше их на земле вас никто не поймет.

Век Земноводных наступил и прошел, за ним наступил век Пресмыкающихся. Это были все чужие века, во всяком случае чужие для насекомых.

Появилось новое понятие: насекомоядные. Насекомоядные — это те, которые едят насекомых. Это считалось естественным, за это не наказывали и даже не осуждали. Ни один закон не был на стороне насекомых, все законы были на противоположной стороне. Но, может быть, кончится век Пресмыкающихся и наступит век Насекомых? Ведь должен же когда-нибудь он наступить!

Способность самостоятельно действовать не всегда помогала, иногда полезно было не действовать, сосредоточиться, уйти в себя. Чтобы потом с новыми силами спасаться от преследования, искать убежища и защиты.

Насекомые искали убежища у растений, которые уже совершенно освоились на земле и высоко подняли свои кроны. Эти кроны доставали до неба, и они рассказывали о небе всякие чудеса. Что там нет ни одного пресмыкающегося и даже ни одного земноводного. В это трудно было поверить, но должны же где-то быть такие места. Должны же быть места, где нет насекомоядных!

Так рассуждали насекомые, вернее, не рассуждали, а чувствовали, потому что в Палеозойскую эру вряд ли можно было о чем-нибудь рассуждать. Можно было только чувствовать, вернее — предчувствовать (предчувствия — предки чувств). Насекомые предчувствовали: кроме двух известных стихий — земли и воды, должна быть какая-то третья стихия. Стихия, в которой можно жить, высоко подняв голову…

Когда поднимаешь голову, тогда можно увидеть небо, и насекомые увидели его сквозь листву. Оно было похоже на море, известное им по рассказам предков, только море — это был путь назад, а в природе такие пути не приняты.

Насекомые оторвались от земли и полетели вперед, в небо, — первые ласточки, самые первые, потому что ласточек еще не было в те времена.

Их предки первыми ступили на сушу — они первыми ступили в небо, в стихию, еще более пустынную и лишенную жизни. Но зато здесь не было насекомоядных. Насекомоядные остались на земле и. удивленно раскрыли рты, в которые теперь мало что попадало. Они смотрели на тех, улетевших в небо, и тоже порывались лететь, но где было им, не знавшим земных тягот, преодолеть силу земного тяготения.

И тогда насекомоядные собрались, чтобы сообща решить этот вопрос. Предлагали разное: и догнать насекомых в небе (пресмыкающиеся), и ограничиться теми, которые остались на земле (земноводные), и наконец (млекопитающие), обойтись вовсе без насекомых, то есть совершенно сменить рацион.

Впрочем, даже среди представителей одного и того же класса не было полного единогласия. Находились пресмыкающиеся, которые были не прочь сменить рацион, и земноводные, которых тянуло в небо. Что же касается млекопитающих, то, поскольку они уже давно подумывали сменить рацион, их интересовал, быть может, и важный, но в данном случае не идущий к делу вопрос: какой рацион предпочесть — животный или растительный? Правда, и среди них раздавались отдельные голоса, что либо нужно догнать насекомых в небе (эти голоса принадлежали будущим рукокрылым), либо ограничиться теми, что остались на земле (эти навсегда остались насекомоядными).

Совещание на низшем уровне (по сравнению с более высоким уровнем насекомых) так и не приняло решения, обязательного для всех, а предоставило каждому действовать по своему усмотрению. Но оно приняло три пункта, важность которых насекомым пришлось впоследствии оценить:

1. Земля — для насекомоядных.

2. Вода — для насекомоядных.

3. Небо — для насекомоядных.

Таким образом, вслед за насекомыми небо освоили насекомоядные. Бывшие пресмыкающиеся, а теперь — птицы. Тяжелая жизнь в отрыве от рациона привела их к облегчению веса, и они, оторвавшись от земли, стали хозяевами третьей стихии.

Наука подметила, что за последние двести пятьдесят миллионов лет насекомые почти совершенно не изменились. Они почти такие, какими были еще в те времена. Конечно, надо бы развиваться, сделать какой-то шаг, но куда? Все шаги уже сделаны, все исхожено — море, земля и небо. А четвертой стихии нет. Нет ее на свете.

Ну, раз нет четвертой, приходится как-то устраиваться в трех. И насекомые устраиваются: они и плавают, и бегают, и летают. Хотя у некоторых из них опускаются руки, а у некоторых даже вырабатывается нездоровая философия, как у Пухоеда или жука Плавунца.

Предки Пухоеда умели летать, а он не умеет. Потому что, честно говоря, что толку уметь летать? Когда не было птиц, тогда можно было летать, а зачем летать сейчас?

У птицы и крылья побольше, и много других удобств — например, мягкий пух, в котором можно развалиться с комфортом. Что и говорить, птицы — очень большое усовершенствование.

Пухоед считает, что птицы — это усовершенствование, хотя большинство насекомых с этим не согласно, потому что из-за этих птиц очень много несчастных случаев. Однако с Пухоедом не может быть несчастного случая, по крайней мере, не может быть из-за птиц. Еще тогда, когда появились птицы и начались эти несчастные случаи, Пухоед понял, что птица не враг насекомому, если ее использовать с толком. Предки этого не поняли, и где они сейчас, предки? Летали, летали, а чем это для них кончилось? Нет уж, там, где летают птицы, насекомым предпочтительней не летать. А если летать, то так, как он, Пухоед: и удобно, и быстро, и никакого несчастного случая.

Предки, конечно, многого не умели — и предки Пухоеда, и предки жука Плавунца. Когда-то предки жука Плавунца одними из первых освоили сушу, потом другие его предки освоили небо и стали летать, а потом какие-то еще его предки затосковали по родине и вернулись в воду… У жука Плавунца было много предков, и все они что-то открывали и что-то осваивали, так что можно смело сказать, что род жука Плавунца — это был род мореплавателей, воздухоплавателей и землепроходцев.

Конечно, они не были всесторонне развиты, как жук Плавунец. Землепроходцы — смешно сказать! — не умели летать, а воздухоплаватели плавали исключительно в воздухе. Что же касается тех, самых древних, мореплавателей, то они были не в состоянии не только подняться в воздух, но даже как следует пройтись по земле.

Жук Плавунец может и пройтись, и поплавать, и полетать — в этом отношении он всесторонне развит. Оно и понятно: сейчас не то развитие, что в древние времена. Но жук Плавунец ходит недалеко и летает невысоко. А куда ходить? Куда лететь? — рассуждает он. — Мы ведь живем не во времена предков.

Они плавали потому, что не умели ходить. Они ходили потому, что не умели летать. А мы-то умеем и плавать, и ходить, и летать, мы как-никак всесторонне развиты. Зачем же нам ходить далеко? Зачем же нам летать высоко? Что нам открывать, когда все уже до нас открыто?

Конечно, не все насекомые так рассуждают, большинство среди них замечательные насекомые, которые и плавают далеко, и летают высоко, а уж бегают так, как никому не побегать. Лошадь бегает прекрасно, но по стене она не побежит. И по потолку не побежит. А насекомые — бегают. Какие силы их держат, когда они бегают по потолку? Их держат молекулярные силы. Силы тех молекул, которые составляют и стены, и потолок, и вообще любую поверхность. Молекулы маленькие, но есть у них силы, способные поддержать. Лошадь они не поддержат. И слона не поддержат. А насекомых поддерживают. Даже молекулы ко всему равнодушного камня поддерживают насекомых. Потому что насекомых больше некому поддержать. Потому что маленькие должны поддерживать маленьких.

Возьмите, к примеру, Колибри. Колибри старается подражать насекомым, хотя принадлежат они к разным классам и между этими классами постоянная борьба, в которой постоянно побеждают птицы и постоянно терпят поражение насекомые.

Почему же Колибри, птица, старается подражать насекомым, которые терпят поражение, а не птицам, которые одерживают победу? Колибри, как пчела, питается нектаром цветов, и полет Колибри напоминает полет насекомого. А сердце Колибри бьется со скоростью шестисот ударов в минуту — как будто кто-то гонится за Колибри, как гонятся только за насекомыми. И даже змеи, которые в темноте видят всех теплокровных, Колибри не видят, потому что у Колибри, как у всех насекомых, по ночам холодеет кровь.

Почему же Колибри, птица, старается подражать насекомым, которых всюду преследуют, которые терпят одно поражение за другим?

Потому что Колибри не чувствует никакого превосходства над насекомыми, по своему росту и положению Колибри видит в насекомых товарищей.

Вот она, четвертая стихия, в которой находят спасение насекомые: мир не сплошь насекомоядный. Если б он был сплошь насекомоядным, то уже давно не было бы на земле насекомых, первых землепроходцев, первых воздухоплавателей, маленьких насекомых, открывших дорогу в этот огромный мир.

 

ОБЪЯСНЕНИЕ ГИПОТЕЗ

 

ЗЕРНО ВСЕЛЕННОЙ

Взрыв потряс Вселенную, которой не существовало до взрыва.

То, что существовало до взрыва, не было Вселенной, это было лишь зерно Вселенной. Ему нужно было испытать потрясение, чтобы, преодолев инерцию неподвижности, шагнуть из небытия в бытие.

Чтобы стать Вселенной, нужно очень большое потрясение (какое именно — это подсчитано наукой, выдвинувшей гипотезу о возникновении Вселенной в результате взрыва).

Конец зерна — это начало растения, но зерну такая последовательность непонятна. Ему ближе и понятней последовательность: конец растения — начало зерна. Зерну нужно взорваться, чтоб прорасти, но дело-то и том, что ему это не нужно. Даже если из него может прорасти Вселенная, зерно предпочитает остаться зерном. И Вселенной оно становится вопреки себе, видя в рождении миров лишь собственную трагедию.

И только большое потрясение способно разрушить этот замкнутый, сосредоточенный в самом себе мир. Нужен взрыв…

По масштабам нашей Вселенной можно вычислить силу взрыва и представить себе, каким было это потрясение, давшее такой результат. Конечно, понадобилось время, вначале Вселенная была не такой, но и тогда в ней проступали черты сегодняшних галактик и звезд, и даже планет — мелкие, едва заметные черточки…

Вселенная быстро растет, со скоростью трехсот тысяч километров в секунду. Когда об этом подумаешь, становится неловко за собственный медленный рост.

Конечно, зерна не все прорастают — слишком уж соблазнительно подольше остаться зерном. Но когда они прорастут… О. когда они прорастут!

Только так и возникают вселенные.

 

ЛЕДОВИТЫЙ ОКЕАН

У Северного. Ледовитого океана были неледовитые времена, когда он свободно плескался, ничем не скованный. И все у него было хорошо, и ни о чем бы ему не думать, ни о чем не заботиться.

Но неледовитые времена Ледовитого океана были для Земли самыми ледовитыми. Эпоха Великого оледенения, льды, как реки, текут по земле, а реки не текут, потому что они скованы льдами.

Казалось бы, хорошо: в целом мире оледенение, а у тебя все нормально, температура выше нуля. Плещись на здоровье, благословляй судьбу, что ты не в таком положении, как другие. Так нет же.

— Могу ли я спокойно плескаться? — спросил себя Ледовитый, а в то время Неледовитый океан. — Могу ли я беззаботно плескаться, когда на Земле эпоха Великого оледенения?

На такой вопрос можно ответить по-разному. Можно ответить просто:

— Оледенение? Какое оледенение? Лично я не вижу никакого оледенения…

Можно ответить иначе:

— Великое оледенение? Ну и пусть о нем думают великие океаны. А я океан маленький: в шесть раз меньше Индийского, в семь рад меньше Атлантического, в четырнадцать раз меньше Тихого, какой с меня спрос?

Конечно, можно было ответить… Но он ответил не так.

— Нет, — сказал он себе, — раз на Земле такое оледенение, я не имею права плескаться, хотя и имею возможность плескаться. Возможность — это одно, а право — это другое.

И он заковал себя во льды.

Он, самый маленький океан, принял на себя льды всей Земли.

С тех пор на Земле прекрасная погода: плещутся океаны, зеленеют материки. Но не плещется Ледовитый океан. Он стоит, закованный в ледяные латы. У Северного полюса, на своем неизменном посту…

И пока он так стоит, Земле не страшны ледники, ей не страшны никакие великие оледенения.

 

ГИПОТЕЗА О ВОЗНИКНОВЕНИИ ЖИЗНИ

По одной из гипотез жизнь на Землю была занесена метеоритами.

Это была маленькая, микроскопическая жизнь, которую и сейчас можно обнаружить на странствующих в пространстве метеоритах.

И вот эта незаметная жизнь выросла в огромную, необъятную жизнь двух миров — растительного и животного.

Два эти мира живут на Земле, но относятся к ней по-разному.

Больше всех держатся за Землю растения. Они держатся так, словно боятся, что ее у них отберут и опять начнется это бесплодное, бессмысленное существование в космосе. Микроскопическое существование, несмотря на беспредельный космический простор. Простор большой, а существование микроскопическое.

Поэтому растения в редких случаях решаются путешествовать по Земле, они боятся, что в дороге у них чего доброго, украдут Землю.

А животные — не боятся.

Животные — потомственные бродяги, они помнят, как их предки странствовали в пространствах Вселенной, и точно так же странствуют, бегают по Земле. По ее полям, лесам, по морям и океанам, по селам и городам… Вечные странники, они не сидят на месте, они бы не усидели и на Земле, а побрели бы от нее в бесконечные дали Вселенной…

Их приходится удерживать силой. Силой земного притяжения.

Но вот птиц — тех даже силой нелегко удержать. Их тянет, вечно тянет куда-то в другие миры, откуда прилетели их предки. Они рассказывают своим птенцам сказку о далекой планете птиц, и птенцы, едва вылупившись, уже порываются лететь.

А куда лететь? Об этом не говорится в сказке.

И птицы летят, куда несут их крылья, надеясь, что крылья их унесут далеко. И каждый раз, улетая, они прощаются с Землей навсегда, и Земля возвращает их силой своего притяжения.

Потому что как ни притягательна сказка, а из жизни не улетишь. В жизнь можно прилететь — из сказки, из мечты или откуда-нибудь со звезд, как утверждает гипотеза.

Может быть, ошибочная гипотеза, но она многое объясняет.

Объясняет, почему растения зарываются в землю, почему животные бегают по земле и почему птицы летают. Она объясняет, почему мы, бродяги, все стремимся в какую-то даль и вечно ищем какую-то сказку…

Как далеко уводят порой гипотезы!

Одна из них нас привела на Землю.

 

ГИГАНТЫ ЗЕМЛИ

Динозавры стали динозаврами потому, что им не хватало кислорода, — так утверждает гипотеза, возникшая в более поздние времена. Чем меньше кислорода, тем больший требуется дыхательный аппарат, а чем больше дыхательный аппарат, тем, естественно, больше требуется ему кислорода.

Только мир, в котором трудно дышать, рождает гигантов. Гигантами становятся те, кому трудно дышать.

Муравьям легко дышится. Поэтому они муравьи.

Ссылки

[1] Это были странные существа, — сказано о них в позднейшей литературе. — При значительном обилии ног они были малоспособны к передвижению.

[2] Правда, суша в то время не представляла никакой ценности, поскольку она никому не принадлежала.

[3] При всем обилии видов Трилобитов, — говорится о них в позднейшей литературе, бросается в глаза крайняя однотипность их примитивной организации и особенно развития.

[4] Потоп действительно был после них — они не дожили до потопа. Они вымерли от обычного похолодания, не догадавшись переселиться в более теплые места. Динозавры отличались большими размерами, но смекалкой они не отличались.

[5] Точка зрения ихтиологии: самцы привлекают самок светом своих щечных огней.

[6] При этом нужно, конечно, учитывать роль воспитания и внешней среды. Насекомое, вступающее в жизнь, приучается к самостоятельности не с начала трудовой деятельности, как у людей, и даже не с детства, как у животных, а прямо-таки с эмбрионального состояния. Ведь насекомые и сами маленькие, как дети, им было бы трудно носиться со своими детьми, как это делают многие другие родители. Поэтому насекомые предоставляют своим эмбрионам полную свободу действий: живи как хочешь, питайся — как хочешь, как хочешь выкарабкивайся из своего эмбрионального состояния и устраивай свою личную жизнь. Эмбрион, имеющий личную жизнь, называют личинкой. (Прим. педагога.)

[7] Для многих это и сейчас затруднительно. (Прим. очевидца.)

[8] Насекомые любят тепло, но при их величине удержать тепло очень трудно. Им просто негде его удержать. Высшим животным теплота дана природой, теплота у них в крови и переходит от поколения к поколению. Насекомые этого лишены. Чтобы иметь пригодные для жизни условия, они не могут рассчитывать на дядю или на дедушку, они должны сами создавать себе эти условия — ведь не зря их приучили к самостоятельности в эмбриональном детстве. Поэтому, чтоб было теплей, им приходится много двигаться. В покое у них понижается температура, в движении — повышается. Иногда до 42 градусов Цельсия, но это для них не смертельно. Двигаться не смертельно, смертельно — не двигаться. Так они считают, и совершенно в этом правы. (Прим. педагога.)

[9] Этот период наступает за периодом эмбрионального детства, и насекомых тогда совсем не узнать: такие они тихие, смирные, уравновешенные. Их даже называют куколками, настолько они ведут себя идеально. (Прим. педагога.)

[10] Справедливость требует признать, что не все насекомые научились летать даже те, кого мы сейчас относим к разделу Крылатых. Когда Блохе приходится представлять раздел Крылатых Насекомых, она всякий раз впадает в конфуз, потому что сама-то она бескрылая. Получается, что она села в чужие сани и заехала в чужой огород. Не залетела, заметьте, а заехала, потому что Блоха не летает. Конечно, можно сказать, что, дескать, на то она и Блоха. Что она паразит, и поэтому не летает. Все летают, а она, паразит, не летает. Но если Блоха не летает, то она хотя бы прыгает (ведь и в авиации так: одни летают, другие прыгают, а она, паразит, только проходит по разделу крылатых). (Прим. моралиста)

Содержание