Путь Шеннона

Кронин Арчибалд

«Путь Шеннона» — роман современного английского писателя Арчибалда Джозефа Кронина (1896-1981) о молодом человеке, жизненный путь которого начался в маленьком провинциальном городке. Роберту предопределено было провести свои дни в этой серой убогой среде, но он сумел отстоять свое «я», вырваться из тесного для него мирка и превратить в реальность свои мечты.

 

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

 

1

Сырой зимний вечер 1919 года, пятое декабря — дата, знаменующая начало большой перемены в моей жизни; на университетской башне пробило шесть часов; легкий туман, поднимаясь с реки Элдон, окутывал здания кафедры экспериментальной патологии, расположенные у подножья Феннер-хилла, и заполнял нашу большую лабораторию, где еле уловимо пахло формалином и царил полумрак, так как иного освещения, кроме настольных, затененных зелеными абажурами ламп, не было.

Профессор Ашер еще сидел у себя в кабинете и разговаривал по телефону — сквозь запертую дверь справа мой напряженный слух улавливал его размеренную речь. Я взглянул исподтишка на двух других ассистентов, которые вместе со мной работали у профессора.

У стола напротив меня стоял Спенс и в ожидании жены расставлял пробирки с культурами бактерий. Каждую пятницу она непременно заезжала за ним и они отправлялись обедать, а потом в театр. Его профиль, освещенный сбоку, отбрасывал на стену уродливую, карикатурную тень.

В дальнем углу лаборатории Ломекс, бросив работу, лениво постукивал сигаретой по ногтю большого пальца — сигнал к уходу, что он обычно проделывал с самым беспечным и независимым видом. Вот он неторопливо поднялся, окруженный медленно расплывающимся облачком дыма, и, подойдя к фарфоровой раковине, над которой у него висело зеркальце, поправил волнистые волосы.

— Пошли куда-нибудь вечером, Шеннон. Пообедаем вместе, а потом — в кино.

Приглашение было заманчивым, но в этот вечер я, конечно, отказался.

— А что скажете вы, Спенс? — повернулся Ломекс к Спенсу.

— Боюсь, ничего не выйдет: я уже обещал Мьюриэл провести вечер с ней.

— Чертовски необщительный народ в этом городе, — горестно заметил Ломекс.

Нейл Спенс, чуть ли не собираясь оправдываться, в нерешительности потирал левой рукой подбородок, — он словно черпал уверенность в этом жесте, который неизменно трогал меня, преисполняя еще большей симпатией и сочувствием к нему.

— А почему вам не пойти с нами?

Ломекс, направившийся было к выходу, остановился:

— Мне бы не хотелось быть лишним и портить вам вечер.

— Вы и не будете лишним.

В эту минуту с улицы донесся звук клаксона и наш лаборант Смит, появившись в дверях, доложил, что приехала миссис Спенс и ждет у подъезда.

— Не будем заставлять Мьюриэл ждать нас. — Спенс уже надел пальто и любезно поджидал Ломекса у двери. — Я думаю, вам понравится пьеса: это «Девушка с гор». Всего хорошего, Роберт.

— Всего хорошего.

Когда они ушли, я окинул взглядом этот сокрытый от всех таинственный внутренний мир лаборатории — мир, который я так любил, — и в тревожном ожидании, с учащенно бьющимся сердцем уставился на дверь, ведущую в кабинет профессора.

Как раз в эту минуту она распахнулась и появился Хьюго Ашер. Его приходы и уходы, да и вообще все движения были всегда чуточку театральными, и это настолько гармонировало с его подтянутой фигурой, серебряной гривой и коротко подстриженной эспаньолкой, что у меня неизменно возникало неприятное ощущение, будто передо мной не крупный ученый, а скорее актер, чересчур уж старательно играющий свою роль. Он остановился у центрифуги Гофмана, неподалеку от моего стола. Хоть Ашер и отлично владел собой, но по легкому подрагиванию мускулов лица я без труда мог понять, что он не одобряет моих странностей — начиная с поношенной морской формы, которую я упорно не снимал со времени воины, и кончая моим отношением к работе, за которую он полтора месяца назад заставил меня взяться и к которой я до сих пор относился без всякого энтузиазма.

Некоторое время мы оба молчали. Затем, точно его вдруг осенила гениальная мысль — профессор часто прибегал к этому приему, чтобы не казаться уж слишком черствым, — он отрезал:

— Нет, Шеннон… боюсь, ничего не выйдет.

Сердце у меня так и замерло, словно совсем перестало биться, и я вспыхнул от разочарования и горькой обиды.

— Но я уверен, сэр, что если б вы прочли мою объяснительную записку…

— Я прочел ее, — прервал он меня и, как бы в подтверждение своих слов, положил передо мной напечатанную на машинке докладную записку, которую я днем вручил ему и которая сейчас казалась моему воспаленному взору захватанной и жалкой, как всякая отвергнутая рукопись. — Мне очень жаль, но я не могу согласиться с вашим предложением. Работа, которой вы заняты, имеет весьма существенное значение. Немыслимо… я не могу позволить вам прекратить ее.

Я опустил глаза; оскорбленная гордость мешала мне настаивать на моей просьбе, да к тому же я знал, что профессор своих решений не меняет. Хоть я и сидел потупившись, но все же почувствовал, что он смотрит на предметные стекла, сложенные стопочкой на моем деревянном, изъеденном кислотою столе.

— Вы уже закончили наши последние вычисления?

— Нет еще, — ответил я, не поднимая головы.

— Вы же знаете, я хочу, чтобы наш доклад был непременно готов к весеннему конгрессу. А так как я несколько недель буду отсутствовать, вам придется приналечь и возможно скорее закончить работу.

Видя, что я молчу, профессор насупился. Потом откашлялся. Я уж было подумал, что вот сейчас мне будет прочитана лекция на тему о том, какое благородное занятие — экспериментальные исследования, особенно в его любимой области, по теории опсонинов — защитных антител в крови. Но он лишь с минуту поиграл своей широкополой черной фетровой шляпой, а затем небрежно надел ее на затылок.

— До свидания, Шеннон.

И, церемонно поклонившись на прощанье, как это принято за границей, он вышел.

А я еще долго сидел, словно окаменев.

— Я собираюсь закрывать, сэр.

Тощий и, как всегда, мертвенно-бледный лаборант Смит краешком глаза наблюдал за мной, — тот самый Герберт Смит, который шесть лет назад, когда я впервые вошел в лабораторию зоологии, охладил своим пессимизмом мой юношеский пыл; теперь он стал старшим лаборантом кафедры патологии, но это повышение ничуть не изменило его, и он относился ко мне с мрачной настороженностью, которую не только не рассеяли, а лишь усугубили мои скромные успехи, в том числе диплом с отличием и золотая медаль Листера.

Я молча накрыл микроскоп, убрал предметные стекла, взял кепку и вышел. На душе у меня было горько; я спустился с Феннер-хилла по темной аллее, под стекавшей с деревьев капелью, вышел на шумный проспект Пардайк-роуд, где под еле мерцавшими в тумане дуговыми фонарями звенели и грохотали по булыжной мостовой трамваи, и свернул к неприглядному району Керкхед. Здесь, отчаянно противопоставляя свою респектабельность вторжению трактиров, кафе-мороженых и многоквартирных домов для рабочих близлежащих доков, стояли прокопченные старинные особняки с облупленными карнизами, покосившимися галереями и полуобвалившимися трубами и, казалось, оплакивали свою былую славу под вечно дымным небом.

Дойдя до дома номер 52, где на стекле над дверью четко значилось «Ротсей», а пониже золочеными буквами — «Пансион», я поднялся по нескольким ступенькам и вошел.

 

2

Моя комната находилась на самом верху, почти на чердаке; она была совсем маленькая и не отличалась богатством обстановки: все ее убранство составляли железная койка, белый деревянный умывальник да на стене в черной рамке вышитое шерстью изречение из библии. Однако было у нее то преимущество, что она примыкала к маленькой застекленной оранжерее со стенами, выкрашенными зеленой краской, где, напоминая о лучшей поре этого особняка, все еще стояли жардиньерки и скамьи. Хотя зимой здесь было холодно, а летом — невыносимо душно, оранжерея эта служила мне своего рода кабинетом.

За это пристанище и двухразовое питание я платил барышням Дири, хозяйкам пансиона, скромную сумму в размере тридцати четырех шиллингов в неделю, что, должен признаться, было пределом моих возможностей. Денег, которые я унаследовал от дедушки, «чтобы пройти колледж», едва хватило для этой цели, а жалованье ассистента и дополнительная работа — постановка опытов по микробиологии для студентов третьего курса — давали мне сто гиней в год — казалось бы, куча золотых монет, а на самом деле один мираж, скрывавший то обстоятельство, что в Шотландии остерегаются баловать будущих гениев. Таким образом, заплатишь в субботу за стол и кров, и в кармане остается всего пять шиллингов, на которые надо было днем завтракать в студенческой столовой, покупать себе одежду, обувь, книги, табак; словом, я был возмутительно беден и вынужден был ходить в своей старенькой морской форме, которая так оскорбляла чувство благопристойности профессора Ашера, не потому, что мне это нравилось, а потому, что это был мой единственный наряд.

Но, хоть мне и приходилось жить в столь стесненных обстоятельствах, это не слишком удручало меня. Спартанское воспитание в Ливенфорде приучило меня ко всему: я мог есть крутую овсяную кашу, пить водянистое молоко неповторимой и непередаваемой синевы, носить залатанную одежду и ботинки на толстой подошве, «подкованные» железными ободками для прочности. К тому же я считал свое нынешнее положение чисто временным — преддверием блестящего будущего, и мозг мой был настолько поглощен дерзкими замыслами, которые должны были принести мне скорый и большой успех, что такие мелочи просто не могли огорчить меня.

Итак, я поднялся в свою мансарду под крышей, откуда открывался вид на кирпичную стену, над которой возвышались трубы городской мусоросжигательной станции, и остановился в глубоком раздумье, изучая бумагу, возвращенную мне профессором Ашером.

— К чаю опоздаете.

Вздрогнув, я повернулся к незваному гостю, вторгшемуся ко мне и почтительно остановившемуся у порога. Так и есть, это, конечно, мисс Джин Лоу, моя соседка по коридору. Сия молодая особа — одна из пяти студентов-медиков, живших в «Ротсее», — посещала мои занятия по микробиологии и на протяжении всей нынешней сессии на правах соседки непрестанно выказывала мне знаки внимания.

— Гонг пробил пять минут тому назад, — запинаясь, пролепетала она с сильным северным акцентом и, заметив мою ярость, мило покраснела; но, хотя ее белое личико так и вспыхнуло от застенчивости, она не опустила своих карих глаз. — Я постучала, только вы не слышали.

Я скомкал бумагу.

— Я ведь просил вас, мисс Лоу, не мешать мне, когда я занят.

— Да, конечно… но ваш ча-ай… — возразила она, в своем смущении окончательно перейдя на северный певучий говор.

Нет, не мог я против нее устоять: нельзя было без улыбки смотреть на эту девушку в синей саржевой юбке, простой белой блузке, черных чулках и грубых башмаках, которая так серьезно упрашивала меня выпить чаю, словно, отказавшись, я совершил бы смертный грех.

— Хорошо, — снизошел я и в тон ей добавил: — Бегу.

Мы спустились вместе в столовую — ужасную комнату, обставленную мебелью с вытертой красной плюшевой обивкой, где так пахло тушеной капустой, что, казалось, даже линолеум был пропитан этим запахом. На каминной доске, накрытой бархатной дорожкой с кистями, стояли уродливые часы из зеленого мрамора — гордость барышень Дири, свидетельство престижа их покойного батюшки и их собственного «благородного» происхождения; часы эти давно перестали ходить, но по-прежнему красовались на камине, покоясь на двух великанах в золотых шлемах и с топориками; внизу была надпись: «Капитану Хэмишу Дири по случаю его ухода с поста начальника Уинтонской пожарной команды».

Трапеза — слабое и жалкое подобие обильного ужина, принятого у шотландцев, — уже была в полном разгаре: во главе стола из красного дерева, накрытого подштопанной, но чистой белой скатертью, на которой стояли в центре металлический чайник «Британия» под голубым вязаным «чехольчиком» и несколько тарелок с хлебом, пирожками и тминным печеньем, а перед каждым — тарелочка с копченой селедкой, восседала мисс Бесс Дири. Наливая нам чай, мисс Бесс — высокая, чопорная, костлявая сорокапятилетняя старая дева (когда-то, должно быть, миловидная), убиравшая волосы в сетку, носившая корсет и платье со стоячим кружевным воротничком, как бы подчеркивая этим свою принадлежность к благородному сословию, — одарила нас, несмотря на все свое уважение к моему диплому врача и любовь к мисс Лоу, кислой, «страдальческой» улыбкой, которая тут же исчезла, как только я положил пенни в деревянную коробочку с надписью «Для слепых», стоявшую посреди стола, рядом с пустым бочонком из-под бисквитов. Пунктуальность и вежливость принадлежали к числу тех многих принципов, которых придерживалась старшая мисс Дири, и все, кто являлся к столу после того, как она «испросит благословения», обязаны были искупать свой грех, — дозволительно, впрочем, проявить нескромность и усомниться, идут ли эти, ваяния на указанную цель.

Я молча принялся за селедку — она было жирная, соленая и на этот раз совсем мелкая. Двум достойным дамам нелегко было сводить концы с концами, и мисс Бесс, которая «возглавляла» заведение и осуществляла представительство — тогда как мисс Эйли стряпала и наводила чистоту, оставаясь в тени, — следила за тем, чтобы грех чревоугодничества не мог быть совершен в ее присутствии. Несмотря на это, пансион ее славился в университетских кругах как добропорядочное заведение, и в постояльцах не было недостатка.

Сегодня из шести постояльцев двоих — Голбрейса и Харрингтона, студентов четвертого курса, — не было за столом: они уехали домой на субботу и воскресенье; теперь напротив меня сидели два других студента-медика — Гарольд Масс и Лал Чаттерджи.

Масс был низкорослый восемнадцатилетний юноша с прыщеватым лицом и несоразмерно большими, поистине лошадиными зубами. Он был еще только на первом курсе и по большей части хранил почтительное молчание, но время от времени, когда ему казалось, что кто-то сострил, он вдруг разражался диким хриплым хохотом.

Лал Чаттерджи, уроженец Калькутты, был старше Масса — ему уже перевалило за тридцать; низенький, невероятно толстый, с тщательно подстриженной черной бородкой, в огромном малиновом тюрбане, красиво оттенявшем его лоснящуюся шафрановую кожу, он вечно улыбался широкой, невероятно глупой улыбкой. Вот уже пятнадцать лет, как он неторопливо кочует из одной уинтонской аудитории в другую — все в тех же штанах, висящих сзади, точно мешок из-под картошки, и все с тем же зеленым зонтом — и тщетно пытается получить диплом врача. Добродушный, болтливый, с неистощимым запасом всяких занятных историй, он стал в университете поистине комической фигурой — недаром его прозвали «Бэби». Не успели мы войти, как он затянул своим высоким «певучим» голоском, в котором, совсем как у муэдзина, возвещающего час молитвы, всегда звучали минорные нотки:

— А, добрый вечер, доктор Роберт Шеннон и мисс Джин Лоу. Боюсь, что мы уже все съели. Опоздали, значит, теперь придется вам, пожалуй, погибать с голоду. М-да, пожалуй что придется, ха-ха! Мистер Гарольд Масс, будьте любезны, передайте мне горчицу. Благодарю вас. Обращаюсь к вам, коллега доктор Роберт Шеннон, скажите-ка, правда ведь, что горчица стимулирует работу слюнных желез, каковых у человека имеется две — одна подъязычная, а название другой записано у меня в тетради? Простите, сэр, как же все-таки эта вторая железа называется?

— Поджелудочная, — подсказал я.

— Ах да, конечно, сэр, поджелудочная, — кивнул «Бэби» и расплылся в улыбке. — Именно это я и хотел сказать.

Масс, только что глотнувший чаю, поперхнулся.

— Поджелудочная! — еле выговорил он. — Да ведь это в желудке, насколько мне известно!

Лал Чаттерджи с упреком посмотрел на своего приятеля, корчившегося, точно в конвульсиях.

— О, бедный, бедный мистер Гарольд Масс! Зачем же выказывать свое невежество? Вы должны помнить, что я уже много лет числюсь студентом, а вы только поступили. Я имел честь провалиться и не получить диплома бакалавра искусств в Калькуттском университете еще тогда, когда вас, наверно, и на свете-то не было.

Тем временем мисс Лоу то и дело поглядывала на меня, тщетно пытаясь поймать мой взгляд и втянуть меня в беседу с мисс Бесс. Обе они были ревностные евангелистки и с необычайной серьезностью и пылом обменивались сейчас мнениями по поводу предстоящего исполнения «Мессии» в зале св.Эндрью, что всегда являлось большим событием в Уинтоне, но, поскольку у меня были свои причины относиться весьма сдержанно к религии, я сидел, не поднимая глаз от тарелки.

— Я так люблю хоралы, а вы, мистер Шеннон?

— Нет, — сказал я. — Боюсь, что не люблю.

Тут из кухни появилась мисс Эйли Дири; она бесшумно вошла в своих стареньких войлочных туфлях, неся «хрусталь» — стеклянное блюдо с тушеными, но совершенно каменными сливами, которыми с неизбежностью смерти заканчивался в «селедочные вечера» наш унылый ужин.

В противоположность своей сестре, мисс Эйли была душевной, мягкой женщиной, довольно неряшливой, грузной и медлительной, с узловатыми, обезображенными домашней работой руками. Ходили слухи — по-видимому, то были просто выдумки студентов, подметивших, что единственным ее развлечением по вечерам было чтение романов, которые она брала в публичной библиотеке, — будто в молодости она пережила трагическую любовь. Ее доброе лицо, покрасневшее от постоянной возни у плиты, хранило выражение терпеливого спокойствия даже при ядовитых нападках сестры, но обычно было грустным и задумчивым; на лоб ее то и дело падала тонкая прядка волос, и у мисс Эйли вошло в привычку, забавно оттопырив губы, легким дуновением отбрасывать волосы назад. Возможно, что, сама испытав немало превратностей в жизни, она сочувственно относилась к моим бедам. Словом, сейчас она склонилась ко мне и с сердечным участием шепотом спросила:

— Ну, как прошел сегодня день, Роберт?

Я принудил себя улыбнуться для ее успокоения — она, удовлетворенно кивнув, сдула прядку волос со лба и ушла.

Сердце мисс Эйли было куда мягче ее слив! Последующие пять минут слышно было лишь, как ожесточенно жуют челюсти и с лязгом вгрызаются в твердые, точно камень, сливы кривые клыки Масса.

Когда на столе не осталось ничего съестного, Бесс Дири поднялась, словно хозяйка замка после пиршества, давая понять, что трапеза окончена, и мы направились каждый к себе. По дороге Гарольд Масс задумчиво ковырял пальцем в зубах, извлекая рыбные кости, а Лал Чаттерджи с поистине восточным величием мелодично рыгал.

— Мистер Шеннон, — догоняя меня, еле выговорила запыхавшаяся мисс Лоу; я все-таки отучил ее от привычки называть меня «доктор»: обращение это, указывавшее на отнюдь не высокую профессиональную квалификацию, казалось мне в ту пору весьма обидным. — Я не уверена в том, что правильно написала работу о трипаносоме gambiens — помните, вы нам дали сегодня такую тему? А это меня очень интересует… Не могли бы вы… не будете ли вы так любезны посмотреть мой труд?

Несмотря на угнетавшие меня тревожные мысли, я просто не в силах был отказать ей — так на меня действовало ее наивное свежее личико, что язык не поворачивался ответить грубо.

— Ладно, приносите, — буркнул я.

Через несколько минут, опустившись на сломанные пружины единственного в оранжерее кресла, я читал ее работу, а она сидела, выпрямившись, на краешке табуретки, накрытой облупившейся клеенкой, и, обхватив руками колени, прикрытые саржевой юбкой, серьезно и взволнованно наблюдала за мной.

— Ну как? — спросила она, когда я кончил.

Работа была превосходно выполнена: в ней было несколько оригинальных мыслей и ряд аккуратно сделанных зарисовок развития паразита. Поразмыслив, я вынужден был признать, что мисс Лоу вовсе не похожа на большинство молодых женщин, которые валом валят в университет, чтобы «посвятить себя» медицине. Некоторые поступают туда от нечего делать, других посылают мещане-родители в расчете как-то пристроить; кое-кто поступает, просто чтобы выйти замуж за подходящего молодого человека, который со временем может получить практику где-нибудь в пригороде и стать скучным, но вполне почтенным врачом, не очень знающим, зато с устойчивым доходом. И ни у одной нет настоящего таланта или призвания к этой профессии.

— Видите ли, — пробормотала она, как бы поощряя меня высказать свое мнение, — меня ждет место. Мне очень важно получить диплом.

— Работа выполнена вами намного лучше, чем требуется для зачета, — сказал я. — Можно даже сказать, очень хорошо.

По ее нежным щекам разлился румянец.

— Ох, благодарю вас, док… мистер Шеннон. Самое важное, что это сказали вы. Я и передать вам не могу, как мы, студенты, уважаем ваше мнение… и ваш… нет, позвольте уж мне договорить: ваш блестящий талант… И потом, вам столько пришлось пережить на войне…

Я снял домашнюю туфлю и принялся рассматривать носок, где немного отстала подметка. Я уже пытался объяснить, почему я не мог обидеть мою странную соседку, но какой-то выход для своего болезненного самолюбия я должен был найти. Человек я был по натуре скрытный и сдержанный и вовсе не принадлежал к породе лжецов, однако за последние недели под действием этого доверчивого сияющего взгляда некий черт, должно быть унаследованный от моего неисправимого дедушки, прикрываясь моей задумчивой и даже грустной физиономией, принялся выкидывать возмутительнейшие номера.

Мы часто беседовали с мисс Лоу, и я поведал ей, что я сирота и происхожу из богатой аристократической ливенфордской семьи; поскольку я не пожелал идти намеченным для меня путем, а предпочел стать медиком и заняться научной работой, меня лишили наследства и заказали вход в отчий дом.

Наивность и доверчивость моей слушательницы лишь подстрекали мою фантазию.

Четыре года войны я вел однообразное унылое существование врача на легком крейсере, который вместе с подводными лодками нес службу в Северном море. Раз в неделю нам приходилось пересекать минные поля противника, и вылазки эти были, наверно, опасны, но уж больно скучны. На стоянках мы пили джин, играли в орлянку и ловили угрей. Однажды, правда, нашего старшего офицера застигли в каюте с хорошенькой женщиной — при этом он был без мундира и, как объяснил впоследствии, оказывается, обучал ее трудному искусству мореплавания. Кроме этого случая, ничто не нарушало монотонности нашей жизни, пока мы не вступили в Ютландскую битву, а там события стали разворачиваться с такой стремительной быстротой, что в памяти у меня осталось лишь смутное воспоминание о грохоте, вспышках пламени да о том, как я, обливаясь потом, работал в кубрике, где был устроен судовой лазарет, — работал плохо, так как у меня тряслись руки и одолевала такая жажда, что впоследствии я целую неделю жестоко страдал от колик в животе.

Естественно, я не мог рассказывать об этом мисс Джин Лоу, а потому придумывал куда более занимательные приключения. Нас торпедировали, много дней проблуждали мы на плоту где-то в центральной части Тихого океана, далее шло драматическое повествование о том, как мы терпели жажду и голод, сражались с акулами и перенесли множество других ужасных испытаний, которые заканчивались описанием, как я проснулся — бледный, но торжествующий, настоящий герой — в одном из южноамериканских госпиталей.

И вот сейчас, пока я молчал, она, видимо, собиралась с духом; потом ресницы ее затрепетали, что всегда у нее было признаком сильного волнения.

— Я уже давно думаю… дело в том, что… пожалуй, это не совсем хорошо, мистер Шеннон, что я так много знаю о вас… а вы обо мне — ничего. — Она слегка замялась, потом, вся залившись краской, храбро продолжала: — Вот я и решила спросить, не согласились бы вы как-нибудь в субботу приехать к нам в Блейрхилл.

— Видите ли, — сказал я, несколько ошеломленный этим неожиданным приглашением, — я буду очень занят всю зиму.

— Я понимаю. Но вы были так добры ко мне, что мне хотелось бы познакомить вас с моими родными. Конечно, — поспешно добавила она, — мы люди очень простые, не то что вы. Мой отец… — тут она снова покраснела, однако с видом человека, принявшего после долгих размышлений тяжкое решение, храбро закончила: — …особа не слишком значительная. Он… булочник.

Последовала долгая пауза. Не зная, что сказать и как быть, я продолжал сидеть, точно истукан. Молчание уже начало тяготить меня, как вдруг она улыбнулась — юмор был явно не чужд этой мечтательной и пылкой натуре.

— Да, он печет хлеб. Работает в пекарне с моим младшим братишкой и еще одним помощником. Выпеченный им хлеб потом развозят в фургоне по всей округе. Дело, конечно, небольшое, но существует оно давно. Так что, несмотря на вашу высокопоставленную родню, такое знакомство не будет уж очень вас шокировать.

— Господи боже мой, да за кого вы меня принимаете? — Мне почудился в ее словах язвительный намек, и я быстро взглянул на нее, но по простодушному виду моей собеседницы понял, что она сказала это без всякой иронии.

— Значит, вы приедете. — Очень довольная, она поднялась с табуретки, взяла с подлокотника моего кресла свою работу и поглядела на нее. — Я очень благодарна вам за помощь. Меня так интересуют тропические заболевания. — Заметив мой вопрошающий взгляд, она пояснила: — Видите ли… мы принадлежим к Блейрхиллской общине… и… как только я получу диплом… я поеду работать врачом в наше поселение… в Кумаси, это в Западной Африке.

От удивления я даже рот раскрыл. Ну и несносная же манера у этой девицы вечно угощать меня всякими неожиданностями! Следуя первому побуждению, я чуть было не расхохотался, но глаза ее так сияли, точно она видела перед собой священный огонь Грааля, и я сдержался. А посмотрев на нее повнимательнее, вынужден был признать, что говорит она вполне искренне.

— И давно у вас родилась эта дикая мысль?

— С тех пор, как я начала изучать медицину. А изучать ее я стала именно ради этого.

Значит, она поступила в университет не для времяпрепровождения и не для того, чтобы выйти замуж, как многие другие. И все-таки я не был окончательно убежден.

— Это звучит, конечно, очень благородно, — медленно произнес я. — Романтика, самопожертвование… на бумаге. Но вот когда вы там очутитесь… Не знаю, сознаете ли вы, на что себя обрекаете?

— Это мой долг. — Она спокойно улыбнулась. — Моя сестра уже пять лет работает там воспитательницей.

Перед таким доводом я умолк. Она помедлила у двери и, улыбнувшись мне, исчезла. Некоторое время я сидел неподвижно, глупо уставившись в одну точку и невольно — не без чувства неловкости — прислушиваясь к ее тихим движениям за стенкой; потом пожал плечами и, стиснув зубы, принялся раздумывать над собственными бедами.

Должен ли я подчиниться указаниям профессора Ашера или, поспорив с признанным авторитетом и судьбой, пойти своим, не совсем для меня ясным и чреватым всякими трудностями путем?

 

3

На следующий день, в субботу, я был свободен и, выйдя в шесть часов утра из еще погруженного в сон дома, отправился пешком в деревню Дрим, находившуюся милях в двадцати шести от Уинтона. На улицах городка было темно и сыро от росы — лишь изредка шаги прохожего, спозаранку идущего на работу, нарушали пустынную тишину. Когда первые лучи солнца пробились сквозь туман, я уже миновал последние домишки, разбросанные среди огородов, и, с чувством облегчения оставив позади себя окраины, очутился в поле; передо мной, сливаясь вдалеке с морем, расстилалось широкое сверкающее устье Клайда — знакомая картина, неизменно приводившая меня в самое радужное настроение.

Около полудня я съел яблоко, которое мисс Эйли, рискуя вызвать недовольство своей сестрицы, еще с вечера сунула мне в карман. Затем у Эрскина, что пятью милями выше Ливенфорда, я перебрался на пароме через реку; тут, по берегам Ферта, тянулись богатейшие фермы, окруженные тучными пастбищами, где по склонам холмов, на лугах за серыми каменными оградами, паслись стада овец и коров.

По мере приближения к деревне я все больше задумывался над тем, ради чего — сколь бы ни было это наивно — я предпринял настоящее путешествие. После того как я демобилизовался в 1918 году и ректорат университета приписал меня к корпорации Элдонского колледжа, я весь год работал у профессора Ашера над зауряднейшим исследованием опсонинов — темой, которая представлялась интересной ему, а мне казалась крайне незначительной, ибо, по сути дела, теория опсонинов была уже дискредитирована передовыми учеными.

Возможно, мое предубеждение против профессора Ашера объяснялось глубоким уважением, какое я питал к его предшественнику, заведующему кафедрой, профессору Чэллису, учившему и вдохновлявшему меня в университете, чудесному старику, который, достигнув семидесяти лет, жил теперь на покое в полной безвестности. Как бы то ни было, я не любил его преемника и не доверял ему. Холодный, временами изысканно любезный, подстегиваемый в своих устремлениях честолюбивой богатой женой, Хьюго Ашер, казалось, не обладал ни вдохновением, ни творческой жилкой; он не был способен трудиться, не жалея сил, и пожертвовать всем ради науки, — это был типичный ловкач, достигший известного положения благодаря умению выгодно использовать цифровые данные и таблицы, а особенно благодаря напористости, своевременной рекламе и удивительному дару наживать научный капитал с помощью чужих мозгов. Он брал к себе на кафедру подающих надежды молодых людей и таким путем сумел завоевать репутацию ученого, занимающегося оригинальными проблемами: например, монография о функциях слизистых оболочек, над которой я раньше работал, — не такая уж большая и интересная тема, но стоившая мне немалого труда, — была опубликована за двумя подписями: профессора Хьюго Ашера и доктора Роберта Шеннона.

И вот, несмотря на такую кабалу, я с поистине патетическим рвением искал чего-то действительно значительного, за что следовало бы взяться, — большой оригинальной темы, темы, столь безусловно важной, чтобы она могла оказать влияние на всю медицину и даже внести в нее существенные изменения.

Задача трудная, ничего не скажешь! Но я был молод — мне было всего лишь двадцать четыре года, — работа исследователя необычайно увлекала меня, к тому же я страдал от мучительного честолюбия, свойственного молчаливым и замкнутым натурам: мне хотелось вырваться из бедности и безвестности, хотелось поразить мир.

Много месяцев я тщетно искал, за что бы взяться, как вдруг на меня просто с неба свалилась интереснейшая тема. Этой осенью в ряде сельских районов страны вспыхнула эпидемия какой-то странной болезни, которую, возможно за неимением более точного термина, произвольно назвали инфлюэнцей. Заболевание распространялось все шире, смертность все увеличивалась — в печати то и дело появлялись сенсационные заголовки, да и в медицинских журналах я встречал несколько сообщений из Америки, Голландии, Бельгии и других стран о вспышках аналогичной болезни. Симптомы ее — жестокая лихорадка, высокая температура, сильные головные боли, ломота во всем теле — проявлялись крайне остро; она часто переходила в воспаление легких со смертельным исходом, а в случае выздоровления влекла за собой длительную слабость. Я стал изучать эти симптомы, и у меня возникла мысль, что это вовсе не инфлюэнца, а совсем другая болезнь; по мере того как шло время, догадка эта все росла, и от волнения кровь быстрее струилась в моих жилах.

Мой интерес к этому заболеванию усиливало еще и то обстоятельство, что одним из главных центров эпидемии в округе была деревня Дрим и ее окрестности. И сейчас, когда в три часа пополудни, еле передвигая ноги, я вступил в эту деревушку, низенькие серые домики которой растянулись по берегу мирной реки, в это тихое местечко, ставшее и вовсе безмолвным и пустынным после свирепствовавшей здесь болезни, от нетерпения я забыл про усталость и ускорил шаг. Даже не заходя в единственную маленькую харчевню, где я обычно съедал бутерброд с сыром, я направился прямо к Алексу Дьюти.

Он был дома — сидел, покуривая трубку, в своей уютной кухоньке, в то время как его сынишка Саймон играл на коврике у его ног, а жена Алиса, дородная, степенная женщина, раскатывала тесто на столе.

Алекс, невысокий, довольно флегматичный мужчина лет тридцати пяти в полосатой фланелевой рубашке и чистых молескиновых штанах, заправленных в толстые носки, приветствовал меня еле заметным кивком головы, — даже не кивком, а легким, почти неуловимым движением, в котором, однако, было больше радушия, чем в самой пространной речи. В то же время он не без иронии окинул меня взглядом: я действительно устал и был весь в пыли.

— Опоздал на автобус?

— Нет, Алекс. Мне хотелось пройтись. — И, не в силах удержаться, я тут же приступил к делу: — Надеюсь, я не слишком поздно. Ты… тебе удалось договориться?

Он притворился, будто не слышит; потом сдержанно улыбнулся и вынул трубку изо рта.

— Ну и чудак же ты: вздумал приехать в субботу, да еще во второй половине дня. Ведь большинство народу уже отдыхает в это время… а особенно сейчас, после того, что мы пережили. — Он замолчал, и молчание длилось довольно долго, так что я уже начал было тревожиться. — Но все-таки я ухитрился многих уговорить. А теперь пошли в клуб.

У меня вырвался возглас благодарности. Алекс поднялся и, подойдя к решетке, ограждавшей очаг, стал зашнуровывать ботинки.

— Не хотите ли чашечку чаю, доктор? — спросила миссис Дьюти. — В такую погоду необходимо проглотить чего-нибудь горяченького.

— Нет, благодарю вас, Алиса. Я спешу скорее приняться за работу.

— Ужинать и ночевать будешь у нас, — заявил Алекс тоном, не терпящим возражений. — Сим тут хочет показать тебе удилище, которое я ему срезал.

Он взял свою фуражку, и мы пошли. Сим, пятилетний малыш, замкнутый и молчаливый, совсем как отец, проводил нас до двери.

— Наверно, я надоел тебе, Алекс, до чертиков, — сказал я, когда мы вышли на дорогу. — Но я не стал бы тебя беспокоить, если б это не было так важно.

— Да, — с кривой усмешкой заметил он, — хлопот с тобою. Роб, не оберешься. Но, так как мы немножко любим тебя, придется потерпеть.

Мое знакомство с Алексом Дьюти, да и с Дримом вообще, началось еще до войны, шесть лет назад, когда я, одинокий студент, забросив книжки, предавался своей страсти и удил в этих тихих водах рыбу: весной сюда заходила серебристая морская форель и улов бывал необычайный. Как-то вечером Алекс помог мне вытянуть на берег огромную рыбину, — эта случайная встреча и чудесное чувство одержанной победы и положили начало прочной дружбе. Хотя Дьюти был человек простой и работал главным пастухом в Дримовской сельскохозяйственной компании, все в округе уважали его и несколько лет подряд выбирали «мэром» своего маленького поселка. Случалось, он бывал крут и резок, но ни разу, насколько мне известно, не совершил никакой низости или подлости. Поскольку деревенька была глухая и постоянного доктора, естественно, в ней не было, я и обратился к Алексу со своей необычной просьбой — просьбой, которая могла исходить только от бесхитростного и пылкого молодого человека и, по правде говоря, граничила с нелепостью.

Клуб помещался в небольшом кирпичном здании, недавно построенном сельскохозяйственной компанией; в нем имелось несколько комнат для отдыха и развлечений, а также библиотека. Алекс привел меня в одну из комнат, находившуюся в стороне от главного коридора; там сидело человек тридцать — одни читали, другие беседовали, но у всех был такой вид, точно они чего-то ждут. Когда мы вошли, все умолкли.

— Ну вот! — изрек Алекс. — Это доктор Шеннон. Многие из вас знают его как неплохого рыболова. Но, кроме того, он еще и что-то вроде профессора в университете, и он хочет выяснить, что же такое эта проклятая флюэнца, которая подкосила тут нас всех. Вот он и пришел просить вас об одном одолжении.

Это было правильным началом, и кое-кто заулыбался, однако многим было не до улыбок — они выглядели еще бледными и больными. Поблагодарив собравшихся за то, что они пришли, я объяснил, зачем они мне нужны, и обещал не задерживать их долго. Затем я снял рюкзак, вынул несколько перенумерованных капиллярных трубочек и методично принялся за работу.

Все это были, конечно, деревенские жители, перенесшие эпидемию, — главным образом мужчины, работавшие в поле. С некоторыми я был знаком: большой Сэм Лауден частенько помогал мне насаживать приманку, знал я и востроглазого Гарри Венса, встречал и других на заре, когда, стоя по колено в воде, они забрасывали в реку свои длинные, недавно срезанные удилища. Нетрудно было взять у каждого немного крови, а их дружелюбное добродушие и терпение еще более облегчали дело. И все-таки времени у меня ушло на это куда больше, чем я предполагал, ибо я вдруг понял, к каким открытиям это может повести, и пальцы у меня дрожали.

Но вот все и кончено: последний из моих пациентов спустил закатанный рукав, мы обменялись рукопожатием, и он ушел. Подняв глаза от блокнота, я увидел Алекса: он сидел неподалеку на скамье и пытливо наблюдал за мной, словно оценивая, — взгляд у него был острый, проницательный, светившийся живым интересом; заметив, что я смотрю на него, Алекс тотчас принял равнодушный вид.

В комнате стояла тишина. Еще прежде я говорил ему, что я задумал. И теперь решительно сказал:

— Я должен это сделать, Алекс. Иначе я не могу… Просто должен докопаться до истины.

Дьюти промолчал; немного погодя он неторопливо подошел и сжал мне руку:

— Ты умный малый, Роб, и я желаю тебе успеха. Если опять понадобится моя помощь, дай знать. — Спокойная улыбка заложила складочки вокруг его глаз. — А теперь пойдем-ка ужинать. Алиса приготовила нам великолепный мясной пудинг.

Я улыбнулся ему.

— Иди, Алекс. А я приду, когда покончу с записями.

— Ладно, дружище. Только не задерживайся.

Он ушел, а я проработал еще с полчаса, проверяя и размечая пробирки, потом вскинул на плечо рюкзак и, выйдя из клуба, направился по узкой тропинке к домику Дьюти. Спускалась ясная ночь, и тоненький серпик луны с сопутствующей ему звездой появился в морозном небе. Холодный, пахнущий свежестью воздух был тих, и какое-то восторженное настроение охватило меня при мысли о том, что мне предстоит, об этом путешествии первооткрывателя по не нанесенным на карту морям — путешествии, чреватом трудностями и даже опасностями.

У домика Алекса я остановился. Вокруг мерцали огоньки деревня, а за нею, таинственно поблескивая во мраке, катил свои воды к морю Клайд. Я стоял неподвижно, глядя на луну, которая все выше поднималась в небе, вслушиваясь в последние шорохи земли, замирающие в молчании северной ночи, и покров вечной тишины окутал мою душу. Внезапно я понял всю беспредельность своего одиночества — один, а вокруг целый мир.

Я вздрогнул, вспомнил, что голоден, и, зная, что найду здесь пищу, тепло и дружеский прием, услышу тихий смех маленького Сима, вошел к Алексу.

 

4

В следующую пятницу произошло долгожданное событие, в расчете на которое я и строил свои планы.

Всю эту неделю, машинально выполняя в университете навязанную мне работу, я наблюдал за профессором Ашером, который вдруг стал необычайно приветлив с нами; он был все такой же колючий и язвительный, но на губах его время от времени появлялась такая заученно сладенькая улыбочка, что меня мороз подирал по коже.

В пятницу к концу дня эти жалкие потуги создать атмосферу товарищеского сотрудничества достигли своего апогея: профессор сделал небольшой круг по лаборатории и наконец, откашлявшись, с доверительной улыбкой остановился перед нами.

— Джентльмены, как вам, без сомнения, известно, я имел честь получить приглашение на пост председателя подготовительного комитета предстоящего конгресса патологов. Эта почетная обязанность заставляет меня вместе с моим выдающимся коллегой, профессором Харрингтоном, предпринять поездку по различным университетам, дабы составить деловую и всеобъемлющую повестку дня конгресса.

После многозначительной паузы он продолжал:

— Миссис Ашер и я уезжаем сегодня в шесть часов в Лондон. Нас не будет здесь два месяца. Я уверен, что, несмотря на мое отсутствие, работа на кафедре будет идти гладко и быстро, в соответствии с лучшими традициями научно-исследовательской деятельности. Вопросы есть?

Все молчали. Он кивнул, как бы в подтверждение того, что между нами установилось полное взаимопонимание, затем взглянул на часы, поклонился каждому из нас и вышел. Смит отправился следом за ним, чтобы поднести ему багаж.

Когда дверь за ними закрылась, я еле удержался и чуть не выразил вслух свою радость: хоть я и рассчитывал на небольшую передышку от бдительного наблюдения профессора, весть о том, что он уезжает на целых два месяца, явилась для меня чудесной неожиданностью. Чего только я не успею сделать за это время!

Закурив сигарету, Ломекс уже поднялся из-за стола и со своей обычной утомленной улыбкой посмотрел на меня.

— Вы почувствовали, как он старался внушить нам, что мы тут без него должны работать не разгибая спины? Я, например, до того люблю профессора, что просто не знаю, как перенесу его отсутствие.

Бледный, со светлыми волнистыми волосами, разочарованным взглядом и довольно циничным выражением лица, Адриен Ломекс был на четыре года старше меня и принадлежал к тем счастливчикам, которые, обладая привлекательной внешностью и обаянием, с первого взгляда нравятся людям. Он был единственным сыном богатой вдовы, жившей в Лондоне, и получил образование в Винчестере и Оксфорде, что наложило отпечаток благовоспитанности на его манеры и поведение. По окончании университета он намеревался продолжить свое образование за границей, но помешала война, и теперь, поскольку профессор Ашер был в каком-то дальнем родстве с его семьей, он приехал в Уинтон, чтобы годик «позаниматься» наукой. Вкусы его отличались вычурностью; ко многому он был равнодушен и с презрением отрицал все, что не может быть объяснено законами естественных наук. Казалось, за его холодным скептицизмом таятся глубокие (Знания: легким пожатием плеч, высокомерной улыбкой или своими высказываниями на метафизические темы ему не раз удавалось вбить еще один гвоздь в гроб моей умершей веры. Эгоист и притвора, он усердно скрывал свою избалованность и тщеславие, стараясь держаться со Спенсом и со мною на равной ноге. И все-таки в нем было что-то очень привлекательное. Готовясь к блестящей карьере, он презирал тех, кто вульгарно корпит в лаборатории, работал бессистемно, порывами и, оплакивая свое изгнание в богато обставленной им самим уютной квартире, умудрялся превысить более чем щедрую сумму, отпущенную матушкой на его нужды, и покупал только все самое лучшее.

Сейчас он старательно шарил в своем шкафчике и вскоре с лукавым видом извлек из него бутылку бенедиктина.

— Вот что у меня тут есть. Давайте-ка отметим знаменательное событие. Немедля. — Он откупорил бутылку и щедро налил золотистую жидкость в три чистые мензурки.

Нейл Спенс, третий член нашей группы, работавшей на профессора Ашера, не слишком склонен был к веселью: если не считать «выездов в свет» с женой, которые предпринимались раз в неделю, он, подобно крабу-отшельнику, лишь крайне редко отваживался вылезать из своего укрытия. Однако сейчас и он решил поддержать компанию и присоединился к Ломексу.

То же сделал и я. Дерзкий замысел воспользоваться университетской лабораторией для своих собственных опытов преисполнил меня чувством свободы, волнением, доходившим чуть не до экзальтации.

— За отсутствующих друзей! — Ломекс выпил. — Вкупе с герром профессором Хьюго. Надеюсь, вам понравилась эта водичка. Ничего не жаль для моих замечательных коллег.

— Очень приятное вино, — заметил Спенс своим спокойным, деловитым тоном.

— Его делают монахи. — Ломекс обратил ко мне иронический взгляд. — Вам, Шеннон, оно должно прийтись особенно по вкусу. Вы ведь католик, не так ли?

— Да… конечно. — Я постарался, чтобы это прозвучало с обезоруживающей убежденностью.

Слегка усмехнувшись, Ломекс вновь наполнил мензурки.

— А я-то думал, Роберт, что вы ученый. Книгу Бытия, по-моему, трудновато совместить с превращением видов.

— А я и не пытаюсь это совмещать, — глотнув обжигающий густой ликер, возразил я. — Одно — низменный факт. Другое — романтическая тайна.

— Гм, — хмыкнул Ломекс. — Ну, а как насчет папы?

— Я не вижу в нем ничего дурного.

— Вам он нравится?

— Безусловно. — Я уже больше не улыбался: шуточки Ломекса на эту тему под конец начинали мне обычно надоедать. — Признаюсь, я отнюдь не безупречен в этом отношении… даже как раз наоборот. И все-таки существуют некоторые вещи, от которых я никогда не смогу отрешиться… если хотите, вопреки рассудку. Надеюсь, вы не станете требовать, чтобы я сказал, что сожалею об этом?

— Ни в коем случае, мой дорогой, — небрежно поспешил заверить меня Ломекс.

Нейл Спенс посмотрел на свои часы.

— Скоро шесть. Мьюриэл с минуты на минуту должна быть здесь.

Он вынул носовой платок и украдкой вытер уголки губ, где скопилась влага.

Как-то ночью в грязном темном окопе под Марной он неосмотрительно поднялся, чтобы расправить затекшие ноги, и немецкой шрапнелью ему раздробило нижнюю челюсть. Хотя хирурги-специалисты по пластическим операциям совершили чудо и нарастили ему челюсть, вставив кусочек кости из его собственного ребра, лицо его навсегда осталось обезображенным: подбородок пересекал багровый рубец, заканчивавшийся узкой полоской растянутых губ, — это страшное уродство было особенно заметно в сравнении с его высоким красивым лбом и темными, робко прячущимися, какими-то затравленными глазами. Но самым обидным было то, что в юности Спенс был очень красив и пользовался большим успехом на танцах, пикниках и состязаниях по теннису, которые устраивало степенное, но любящее повеселиться уинтонское общество.

— У вас прелестная жена, — вежливо заметил Ломекс. — Я получил огромное удовольствие от нашего совместного посещения театра на прошлой неделе. Выпьем еще за герра Хьюго?

— Нет, не надо, — благоразумно остановил его Спенс. — Мы уже достаточно выпили.

— Но он же велел нам следовать лучшим традициям кафедры, значит, и пить, — сказал я.

Все рассмеялись, даже Спенс. Это с ним редко случалось, так как от смеха у него сильно искажалось лицо. В ту же минуту позади нас послышался какой-то шорох.

В лаборатории стояла миссис Спенс: она вошла без всякого предупреждения, с дерзким видом человека, нарушившего правила и прекрасно сознающего это. Она ослепительно улыбнулась нам из-за вуалетки с мушками, которая спускалась с полей ее шляпы, придавая известную пикантность ее немного узкому лицу.

— Смита что-то нигде не видно: я ждала его, ждала… стояла одна, как неприкаянная.

Мьюриэл Спенс было лет двадцать семь; светлая шатенка, среднего роста, довольно тоненькая и грациозная, с изящными руками и ногами и узким несколько бесцветным лицом, на котором серые глаза казались порой совсем детскими и огромными, она, бесспорно, могла считаться своего рода наградой Спенсу за увечье. Они были помолвлены еще до войны, и, когда он вернулся домой, изувеченный и павший духом, она вопреки нажиму своей семьи и его собственным попыткам вернуть ей свободу не рассталась с ним. Их свадьба, на которую собралась уйма народу, вызвала всеобщий интерес. Хотя Мьюриэл уже утратила свежесть юности, а в манерах ее появилось что-то искусственное, она была все еще очень привлекательна, и сейчас, когда она вошла к нам в темном костюме и коричневой меховой горжетке, в нашей унылой лаборатории сразу стало как-то светлее. Я неоднократно пытался завоевать симпатии Мьюриэл ради Спенса, который был моим ближайшим другом, но уж очень я был, видно, неуклюж и трудно сходился с людьми: мне все казалось, будто я ей неприятен, и это заставляло меня замыкаться в себе.

Она приподняла вуалетку и, слегка коснувшись поцелуем щеки мужа, заметила с оттенком упрека:

— Мы опоздаем к обеду, дорогой. Почему ты еще не готов?

— А знаете, миссис Спенс, — произнес Ломекс, приподняв с видом великосветского льва одну бровь, — раз уж вы зашли в эту комнату ужасов, вам теперь отсюда не выйти.

Она склонила головку набок и на мгновение остановила на мне сияющие, смеющиеся глаза.

— Раз здесь мистер Шеннон, то я ничего не боюсь.

При этих словах Ломекс и миссис Спенс почему-то обменялись улыбкой. Тем временем Спенс, не спускавший с жены своих темных, светившихся поистине собачьей преданностью глаз, надел пальто, и она просунула под его локоть свою затянутую в перчатку руку.

— Мы с Нейлом едем в вашу сторону, мистер Ломекс, — кокетливо заметила она. — Подвезти вас?

Наступила небольшая пауза.

— Благодарю, — сказал он наконец. — Вы очень любезны.

Я вышел вместе с ними. Мы расстались у машины Мьюриэл — маленького автомобильчика, стоявшего у входа. Они поехали в город, а я направился к подножию Феннер-хилла, намереваясь зайти домой, взять дримовские пробы и тотчас вернуться в лабораторию.

Справа от меня раскинулся Элдонский парк, и декоративное озерцо в нем было буквально «забито» конькобежцами. В тихом воздухе слышалось веселое звяканье коньков, разрезающих стальными остриями лед. Бенедиктин и мысль об отъезде Ашера привели меня в самое радужное настроение: я чуть не пел. Голова приятно кружилась, и мир казался таким прекрасным.

Когда я подходил к знакомому пансиону, дверь «Ротсея» внезапно распахнулась и на пороге появился Гарольд Масс в сопровождении мисс Лоу — оба несли коньки, болтавшиеся на ремнях. Тут ликер, вопреки своему монастырскому происхождению, неожиданно и доказал свою крепость. Сам не знаю почему, но при виде мисс Лоу в шерстяной шапочке с красной кисточкой и в ладно сидевшем белом свитере, отправляющейся не спасать души или врачевать недуги, а кататься на свежем воздухе да еще в такой компании, я весь затрясся от беззвучного смеха.

— Что с вами, мистер Шеннон? — Увидев меня, мисс Лоу остановилась. — Вы больны?

— Нисколько, — ответил я, отпуская перила, за которые было ухватился. — Я в отличном моральном и физическом состоянии и даже собираюсь совершить подвиг, который потрясет мир. Вам ясно?

Масс подавил смешок: он догадался о природе моего «заболевания», но серьезное личико мисс Лоу выражало лишь сочувствие и глубочайшее участие.

— Не хотите ли пойти с нами на озеро? Проветритесь немного — и вам станет лучше.

— Нет, — сказал я, — на озеро я не пойду. — И вполне логично добавил: — У меня нет коньков.

— Я мог бы дать вам коньки, — лукаво предложил Масс, — да только на льду ведь скользко.

— Заткнитесь, Масс, — сурово отрезал я. — Я работаю не покладая рук ради вас… и всего человечества!

— И слишком много работаете, мистер Шеннон. — Не понимая, что со мной, мисс Джин буквально восприняла мои слова. — Помните, вы обещали мне приехать в Блейрхилл. Я сегодня вечером уезжаю домой. Перенесите свой свободный день на завтра и навестите нас.

Я посмотрел в ее добрые карие глаза и вдруг почувствовал, что не могу придумать никакой отговорки. Не найдя подходящего предлога для отказа, я с минуту помолчал, потом неуверенно промямлил:

— Хорошо, я приеду.

 

5

Поезд на Блейрхилл отправлялся в половине второго; он полз страшно медленно, и старенькие вагончики были до того грязные, что всякий раз, как паровоз делал рывок, от изъеденной молью материи, покрывавшей сиденья, столбом вздымалась пыль. Всю дорогу, пока он тащился по смрадному промышленному району юга Шотландии, где нет ни травинки — лишь торчат фабричные трубы, изрыгая дым, — и останавливался на каждой маленькой станции, я ругал себя за то, что вздумал выполнить обещание, которое вовсе и не собирался давать, и никакие рассуждения, что день отдыха придаст мне новые силы для работы, тут не помогали.

Наконец через час после того, как я выехал из Нижнего Уинтона, самая скверная часть «черной страны» осталась позади и я очутился в Блейрхилле. Для того чтобы несчастный путешественник не мог проехать мимо и избежать своей участи, название это было выложено белыми камушками на откосе возле станции, между двумя могучими соснами. А на платформе, слегка приподнявшись на носках и обводя изогнувшийся поезд нетерпеливым взглядом сияющих глаз, стояла мисс Джин Лоу.

Я вышел из вагона и направился к ней; от меня не укрылось, что в честь моего приезда, а может быть, и просто ради свободного дня под широким пальто у нее был надет белый вязаный свитер, а на каштановых кудрях, почему-то особенно бросавшихся сейчас в глаза, красовалась маленькая шерстяная шапочка с кисточкой, какие в Шотландии называют «кругляшами». Заметив меня в толпе пассажиров, она приветливо заулыбалась. Мы пожали друг другу руки.

— Ох, мистер Шеннон, — радостно воскликнула она, — до чего же мило, что вы приехали! А я-то боялась…

Она умолкла, но я докончил фразу за нее:

— …что подведу вас.

— Мм… — Мисс Лоу вспыхнула: она легко краснела. — Я ведь знаю, что вы занятой человек. Но так или иначе, вы приехали, день сегодня чудесный, и мне столько всего надо показать вам, и хоть я и не должна так говорить, но, по-моему, вам здесь понравится.

За беседой мы и не заметили, как вышли на узкую главную улицу городка. Он оказался куда приятнее, чем я ожидал: типичный старинный городок — центр округи, расположенный среди обширных владений герцогов Блейрхиллских, с тротуарами из каменных плит, обтесанных вручную, с паутиной кривых улочек и старой рыночной площадью. Полная гордости за свои родные места, моя спутница сообщила мне, что «нынешний герцог» совместно с Блейрхиллским историческим обществом многое сделал для того, чтобы сохранить местные памятники старины, и с самым серьезным видом пылко заявила, что, как только все формальности будут выполнены и я буду представлен ее родителям, мы отправимся осматривать достопримечательности городка.

Там, где дорога начинала спускаться под уклон, мисс Лоу вдруг остановилась у небольшого невзрачного строения и, волнуясь — а это сразу было видно по ее трепещущим ресницам, — застенчиво промолвила:

— Это наша пекарня, мистер Шеннон. Вы должны зайти и познакомиться с папой.

Нырнув под низкую арку, я вышел вслед за ней на мощенный булыжником дворик, где, задрав в небо оглобли, стоял блестящий, словно покрытый лаком, фургон, спустился на несколько ступенек вниз и через узенькую дверцу, обойдя наваленные грудами мешки с мукой, вошел в подвал с земляным полом, где так вкусно пахло и было совсем темно, если не считать красноватого отблеска огня, падавшего из двух загруженных углем печей. Постепенно, когда глаза мои привыкли к темноте, я различил две фигуры в рубашках с закатанными рукавами, вооруженные длинными деревянными лопатами; они рьяно трудились у открытых печей, и их белые передники ярко алели в отблеске пламени, когда они вытаскивали оттуда караваи хлеба.

Несколько минут мы молча наблюдали за этим процессом, который, видимо, требовал энергии, ловкости и быстроты. Как только новая партия хлебов исчезла в печах и железные дверцы защелкнулись, один из пекарей — тот, что был постарше, — обернулся и направился к нам, на ходу вытирая руки о передник; когда он подал мне руку, на ногтях у него еще оставалось засохшее тесто.

Дэниелу Лоу было лет пятьдесят пять; хотя лицо этого невысокого широкоплечего крепыша — открытое, прямодушное, с большим лбом, который сейчас был весь в капельках пота, — и отличалось бледностью, как у всех людей его профессии, выглядел он вполне здоровым и даже моложавым, несмотря на очки в стальной оправе и окладистую черную бороду. Он, видимо, не принадлежал к числу людей улыбчивых, однако, когда его теплые пальцы сжали мою руку, он приветливо улыбнулся, обнажив крепкие зубы, слегка попорченные мукой, которая была здесь всюду.

— Рад с вами познакомиться, сэр. Дочка рассказывала мне про ваше доброе к ней отношение в колледже. Друг моей дочери — у нас желанный гость.

Говорил он низким голосом, степенно, словно патриарх, и как-то по-особому произносил слово «колледж», а когда упомянул про дочь, глаза его, укрытые за стеклами очков, потеплели.

— Вы уж нас простите, — извиняющимся тоном продолжал он, — мы сейчас очень торопимся. Нам ведь с сыном в субботний вечер приходится управляться вдвоем. — И, обернувшись, он позвал: — Люк! Поди-ка сюда на минутку.

Молодой парень лет семнадцати, натягивая куртку и улыбаясь, подошел к нам; он был очень похож на свою сестру: тот же цвет лица, такие же волосы и глаза. Он казался славным, веселым малым, и я сразу почувствовал расположение к нему. Однако побеседовать нам не удалось, так как ему пора было запрягать лошадь и развозить хлеб по округе. Я заметил, что и самому Лоу, несмотря на всю его любезность, сейчас не до нас, а потому, искоса взглянув на мою спутницу, предложил не злоупотреблять его временем.

Лоу кивнул в знак согласия.

— Покупателям нужен хлеб, сэр. А завтра — воскресенье. Но мы увидимся с вами попозже, дома. Часиков в пять. А пока пусть уж дочка вами займется.

Мы вышли и направились к окраине, мимо новеньких домиков, окруженных крошечными садами; все это время моя спутница украдкой бросала на меня полувстревоженные, полунетерпеливые взгляды, словно желая выяснить мое мнение о своих родных. Неожиданно мы свернули в тихую улочку, затененную пока еще голыми, но раскидистыми ветвями каштанов, и очутились перед небольшим каменным особнячком, чистеньким и скромным, с белоснежными тюлевыми гардинами на окнах; от улицы его отделяла аккуратно подстриженная изгородь из бирючины. Уже взявшись за чугунную решетку калитки, где на медной дощечке значилось: «Силоамская купель», — мисс Лоу не выдержала и воскликнула:

— Вы понравились им обоим — и папе и Люку. Я это сразу заметила. Теперь я познакомлю вас с мамой.

Как раз в эту минуту входная дверь распахнулась и навстречу нам вышла худенькая женщина в черном альпаговом халате, седая и благообразная, с нежной прозрачной кожей. Быстро взглянув на дочь и не пытаясь спрятать метелочку из перьев, которую держала в руке, она повернулась и долго смотрела на меня испытующим, безмятежно спокойным взглядом. Затем, словно уверившись в моей благонадежности, она завела приличествующий случаю разговор:

— Вы застали меня врасплох, мистер Шеннон: я и переодеться-то не успела. Как раз заканчивала уборку в гостиной, когда увидела вас на аллейке. Проходите, пожалуйста, присаживайтесь.

— Нет, мама, — поспешно возразила мисс Джин. — Мы сейчас пойдем гулять: ведь день такой чудесный.

Миссис Лоу посмотрела на мою спутницу спокойным, понимающим взглядом, в котором, несмотря на теплоту и снисходительность к нетерпению молодости, сквозило и легкое превосходство умудренной жизнью матери.

— У вас еще уйма времени, девочка.

— И все равно не хватит, чтобы обойти то, что мне хочется.

— Вы берете Малкольма с собой?

— Конечно нет, мама, — несколько раздраженно ответила дочь. — Ты же знаешь, что его сегодня нет здесь.

«Кто этот Малкольм? — подумал я. — Очевидно, какой-нибудь юный родственник, а возможно — собака».

— Ну что же… идите тогда, — рассудительно согласилась миссис Лоу. — Но непременно возвращайтесь к ужину. Я буду подавать на стол ровно в шесть: все уже тогда будут дома. Пока до свидания, мистер Шеннон.

Она улыбнулась и неторопливо прошла в гостиную, а мисс Джин Лоу не без облегчения, какое испытывает человек, благополучно выполнивший все формальности, всецело завладела мной.

— Теперь, — энергично заявила она, — я покажу вам наше хозяйство.

И, пройдя вперед, она повела меня в садик за домом величиною с пол-акра; здесь мы не торопясь прогулялись по усыпанным гравием дорожкам и осмотрели крошечные клумбы, грядки ревеня и зеленую лужайку. Я похвалил царивший там порядок, и она благодарно улыбнулась мне.

— Конечно, участок у нас совсем маленький, можно сказать, пригородный, не то что, наверно, у вас, мистер Шеннон.

Сделав вид, будто не заметил ее вопросительной интонации, я поспешно указал на сарайчик для инструментов, где стоял на подпорках красный мотоцикл.

— Это машина Люка, — любезно пояснила она в ответ на мой невысказанный вопрос. — Он совершенно помешан на моторах и неплохо разбирается в них, хотя папа и не одобряет этого. Но бедняге приходится так медленно тащиться в фургоне, развозя хлеб, что, естественно, ему хочется потом отвести душу на своей «Индиане».

Мое мнение о Люке, и без того высокое, стало еще выше. Долгое время я мечтал о подобной машине с таким же успехом, как если б хотел достать до луны, — о машине, на которой можно было бы стремительно мчаться, разрезая воздух, со скоростью по меньшей мере семьдесят миль в час. Мне очень хотелось бы задержаться и осмотреть это чудо, но мисс Джин потащила меня назад, мимо дома, на дорогу. Решительным жестом натянув на свои кудри «кругляш», она педантично взглянула на часы и твердо заявила:

— В нашем распоряжении еще добрых три часа. Постараемся за это время успеть всюду.

— А не лучше ли нам сначала немножко отдохнуть? — предложил я, бросив взгляд на два стула, стоявшие на крытой веранде. Я ведь полночи не спал, раздумывая над тем, какой избрать метод культивирования моих проб.

Она весело рассмеялась и лукаво заметила, точно я сказал нечто очень забавное:

— Нет, право же, мистер Шеннон, вы презанятный человек. Мы ведь еще только начинаем нашу прогулку.

И мы хорошей иноходью двинулись в путь.

Могу поклясться, что на свете едва ли была более дотошная исследовательница всяких достопримечательностей, более преданная спутница, чем эта прелестная дочка булочника из Блейрхилла.

С неутомимым рвением водила она меня по некогда пышному старинному городку. Она показала мне городскую ратушу, публичную библиотеку, масонскую ложу, мавзолей, где погребен герцог, старинные дома ткачей на Коттарз-роу, остатки римской стены (три крошащихся валуна) и с благоговейным видом — молитвенный дом ее общины в Овечьем переулке. Она даже привела меня на то самое место на перекрестке, где Клеверхауз, разгонявший тайное собрание пуритан, был — хвала провидению! — сброшен со своего боевого коня.

Затем, когда я уже было обрадовался, что нашим странствиям пришел конец, она остановилась на минуту, перевела дух и, весело кивнув, посмотрела на меня с таинственным видом человека, припасшего самое интересное под конец.

— Мы еще не видели белых коров, — объявила она и тотчас добавила, словно цитируя путеводитель: — Совершенно уникальные животные.

Чтобы посмотреть на этих чудо-животных, которые, пояснила она, принадлежат к знаменитой породе Шато-ле-Руа и были вывезены из Франции «батюшкой покойного герцога», нам пришлось вернуться мили на две назад и через арку с колоннадой войти в обширный парк, известный под названием «Верхний», — «покойный герцог» великодушно выделил его из своих владений и подарил городу.

В этом бесспорно прелестном уголке, где рощи чередовались с полянами, еще сохранилась былая атмосфера уединенности: нигде не видно было ни души.

Однако стадо свое мисс Лоу так и не сумела найти, хотя искала энергично, рьяно, как если бы от этого зависела ее честь. Она таскала меня за собой по горам и долам, перелезая через деревянные загородки и пробираясь под кустами на прогалины, и выражение ее глаз становилось все тревожнее, а лицо вытянулось от огорчения; наконец, взобравшись на вершину последнего поросшего травою холма, она вынуждена была остановиться и со стыдом признаться мне в своем поражении:

— Боюсь… мистер Шеннон… — Но самолюбие ее было задето, и она не сдержалась: — Нет, это просто непостижимо!

— Они, наверно, спрятались от нас — на деревьях.

Она покачала головой, не желая замечать юмора в моих словах.

— Такие прелестные животные! Белые как снег и с такими красивыми, изогнутыми рогами. Должно быть, их загнали на зиму. Я покажу вам их как-нибудь в другой раз.

— Отлично, — сказал я. — А пока давайте посидим.

День выдался на редкость тихий и теплый для этого времени года; солнце, окутанное легкой дымкой, заливало все янтарным светом, отчего окрестность казалась погруженной в первозданную тишину еще не открытых миров. Внизу, у нас под ногами, безмолвствующий лес убегал вдаль, скрывая от глаз ручеек, который, подчиняясь общему настроению, тихонько журчал, переливаясь из одной лужицы в другую и словно боясь громко вздохнуть, — все это располагало и нас к молчанию.

Мисс Джин, покусывая бурую травинку и глядя прямо перед собой, сидела, выпрямившись, подле меня, — она все еще переживала свою неудачу, а я, опершись на локоть, невольно принялся изучать ее, решив от нечего делать попытаться понять это существо. Я, конечно, не мог отказаться от давно сложившегося у меня мнения о ее наивности, однако я был вынужден признать, что из тех немногих молодых женщин, которых я знал, она была самой естественной. Особенно здесь, среди природы, она выглядела на редкость юной и свежей! Ее карие глаза, каштановые волосы и загорелая кожа удивительно гармонировали с окрестными лесами, равно как и упругая шея и округлый подбородок. Зубы ее, покусывавшие жесткую травинку, были белые и крепкие. Глядя на нее снизу, я почти видел, как горячая кровь приливает к ее пухлой верхней губке. А главное, от всего ее облика веяло необычайной чистотой. У меня мелькнула мысль, что, поскольку это качество считается почти столь же важным, как благочестие, она, наверно, тщательно моется виндзорским мылом утром и вечером с головы до ног. Все в ней — как доступное взгляду, так и недоступное — было, я уверен, безукоризненно опрятным и аккуратным.

В то время как я критически изучал ее, она вдруг повернула голову и неожиданно поймала мой испытующий взгляд. С минуту она со своей обычной бесстрашной честностью выдерживала его, потом застенчиво потупилась, и легкий румянец медленно разлился по ее щекам. В этой паузе, в молчании, как бы являвшемся следствием окружающей тишины, в которую была погружена природа, и насыщенном почти мучительным ожиданием какого-то слова или действия с моей стороны, которого, однако, так и не последовало, — было что-то напряженное. Тогда, чуть ли не со злостью, словно не желая поддаваться смущению, она взглянула на свои круглые серебряные часики и поспешно вскочила на ноги.

— Нам пора домой. — И тихо добавила тоном, которому постаралась придать деловитость: — Вы, наверно, страшно проголодались и ждете не дождетесь ужина.

Когда мы вернулись в «Силоамскую купель», все семейство уже ждало нас в безукоризненно чистенькой столовой: миссис Лоу надела свое «парадное» голубовато-серое шелковое платье, а мистер Лоу и Люк нарядились в полотняные рубашки и черные суконные костюмы. Кроме них, к моему удивлению, был еще один гость, которого представили мне как мистера Ходдена, иначе — Малкольма; он с приятной улыбкой отзывался на это имя, тотчас занялся Джин и вообще вел себя здесь, как свой.

Это был любезный, с виду положительный молодой человек лет двадцати пяти, хорошо сложенный, с открытым, несколько чересчур серьезным лицом, волевым ртом и довольно крупной квадратной головой; одет он был с педантичной аккуратностью: коричневый шерстяной костюм, высокий крахмальный воротничок. Склонный завидовать качествам, прямо противоположным моим собственным, я почувствовал, что слегка тускнею в его присутствии, — уж очень он был спокоен и уверен в себе, точно ежедневно выступал с проповедями в Ассоциации молодых христиан, да и держался он с бесстрашной прямолинейностью, словно, преисполненный сознания собственной правоты, был убежден, что встретит в своем собрате такие же качества. Из его правого нагрудного кармашка торчали камертон и несколько отточенных карандашей, которые, по-видимому, нужны были ему для занятий, — как вскоре выяснилось, он преподавал в блейрхиллской начальной школе.

Он дружелюбно протянул мне руку, и миссис Лоу скрепила наше знакомство.

— У вас, молодые люди, должно быть много общего. Малкольм у нас как родной, мистер Шеннон. Он преподает в нашей воскресной школе. Настоящий труженик, вот что я вам скажу.

Поскольку ужин был уже готов, мы сели за стол, и Дэниел торжественно произнес длинную молитву, в которой, взглянув украдкой на фотографию воспитательницы, красовавшуюся на каминной доске, трогательно упомянул о своей отсутствующей дочери Эгнес, «ныне ратующей в заморских краях». Затем миссис Лоу щедро принялась разрезать на большие куски стоявшую перед ней отварную лососину.

Изрядно проголодавшийся, я набросился на рыбу с аппетитом, какого и следовало ожидать от постояльца барышень Дири. Помимо большого количества рыбы, на столе было еще множество всякой снеди — отварной картофель в мундире, горошек, холодная ветчина и язык, маринады, домашние соленья, — словом, этот простой добротный ужин мог бы привести в восторг куда более изощренный вкус, чем мой. По случаю моего приезда пекарь специально испек бисквит с марципанами, украшенный замороженными вишнями. Но больше всего мне понравился хлеб. Легкий, хорошо подошедший, с тонкой хрустящей корочкой, он издавал чудесный аромат и таял во рту. Лоу был очень доволен, когда я отважился похвалить его продукцию. Он взял с блюда кусочек, помял его, слегка понюхал, потом с видом человека, совершающего священнодействие, растер между пальцами. Взглянув через стол на сына, он со знанием дела заметил:

— Немножко недопекли сегодня, Люк… но плохим его не назовешь. — Затем, повернувшись ко мне, он просто сказал: — Мы серьезно, относимся к нашему делу, сэр. Для многих бедных людей нашей округи — вся жизнь в этом хлебе. Они почти ничего другого не видят, все эти шахтеры, пахари, рабочие на фермах; у всех большие семьи, а получают они шиллингов тридцать пять в неделю. Вот почему мы делаем наш хлеб из самой что ни на есть лучшей муки, заквашиваем на самых сладких дрожжах и замешиваем только вручную.

— Лучший хлеб во всей округе, — вставил Малкольм, обращаясь ко мне. Он сидел рядом с Джин и со спокойной, довольной улыбкой передавал блюда.

Дэниел улыбнулся:

— Угу, иные приходят за целых пять миль к нашему фургону, чтоб купить хлебца. — Он помолчал и, выпрямившись, с достоинством продолжал: — Вы, конечно, знаете, мистер Шеннон, что говорится в библии о хлебе насущном. Помните, как спаситель пятью хлебами накормил тысячи и как он преломил хлеб со своими учениками на тайной вечере?

Я пробормотал что-то невнятное, но тут мне на помощь пришел Люк: передавая клубничный джем, он слегка подмигнул мне левым глазом, и я поспешил потихоньку завести с ним разговор о достоинствах его мотоцикла. Однако от Дэниела не так-то легко было отделаться. Глава семьи, выступавший с проповедями на собраниях своей общины, он привык разглагольствовать, и сейчас, глядя на меня своим лучистым, серьезным и благожелательным взглядом, он, казалось, твердо решил выяснить, что я собой представляю.

— Конечно, доктор, у вас тоже благородная профессия. Лечить больных, возвращать к жизни калек, ставить на ноги хромых — что может быть похвальнее? Я был горд и счастлив, сэр, когда моя дочь решила посвятить себя этому великому и замечательному делу.

Я молчал, ибо все равно едва ли сумел бы растолковать ему, что вовсе не собираюсь быть врачом-практиком, а хочу всецело посвятить себя чистой науке.

Нимало не смущаясь моей замкнутостью, Дэниел с достоинством и смирением, непонятным образом уживавшимися в его натуре, вернулся к прежней теме; сказав несколько слов о всеобщем братстве людей и о христианском принципе «помогай ближнему», он с этих позиций двинулся на меня в лобовую атаку:

— Могу я спросить вас, сэр: а каковы ваши убеждения?

Я медленно потягивал чай. Все, кроме Ходдена, чей взгляд выдавал некоторую настороженность, добросердечно и внимательно смотрели на меня, с живым интересом ожидая моего ответа, точно это было самым главным, тем камнем, которого только и недоставало, чтобы увенчать прочное здание их общего одобрения. А мисс Джин, слегка раскрасневшаяся от горячего крепкого чая, так и уставилась на меня блестящими глазами, слегка приоткрыв рот.

Что же мне, черт подери, сказать им? Я достаточно хорошо знал, какая вражда существует в маленьких городках между людьми разных религиозных убеждений, и понимал, какое я могу вызвать смятение, поведав им правду о том, что я католик, случайно забредший в менее мрачные коридоры скептицизма, но в глубине души все еще придерживающийся своей первоначальной веры. Эта мысль заставила меня прибегнуть к той же версии, которую я сочинил для мисс Лоу. В конце-то концов какое это имеет значение? Я никогда больше не увижу это достойное семейство, и не к чему нарушать установившееся между нами согласие; к тому же, если я буду достаточно ловок, мне и не придется лгать.

— Видите ли, сэр, — начал я, да так бойко, что сам поразился: казалось, эти добродетельные люди вызвали к жизни самые скверные и коварные стороны моей натуры, — по правде говоря, моя работа в качестве-биолога не оставляла мне много времени для посещения церкви. Однако воспитывался я в Ливенфорде, в семье необычайно строгих пуританских взглядов. Вообще, — тут я снова вспомнил свое детство, проходившее под знаком двух противоборствующих влияний, и лишь скромно подправил наименее правдоподобную из сказок, которыми похвалялась бабушка, — мой прадед по материнской линии был одним из тех, кто пролил свою кровь в битве при Марстонмуре.

Наступила пауза. Они медленно вникали в смысл моего ответа, и я заметил, что он произвел на них не только удовлетворительное, а в высшей степени благоприятное впечатление.

— Не может быть! — Дэниел с вполне понятным интересом наклонил голову. — При Марстонмуре! Да ведь все, кто там был, — мученики, святые. Вы должны гордиться таким предком, мистер Шеннон. И, — не без хитринки добавил он, — надеюсь, вы всегда будете помнить о таком хорошем примере.

Теперь, когда это препятствие было преодолено, атмосфера дружелюбия и согласия прочно воцарилась за столом. После того как Малкольм, пространно выразив свои сожаления, откланялся и ушел (он по вечерам преподавал в Блейрхиллском институте, и миссис Лоу поведала мне, что он взялся за эту дополнительную работу только ради своей овдовевшей матери), мы перешли в гостиную, и мисс Джин уговорили сыграть на пианино пьесу Грига. Затем потолковали об отсутствующей Эгнес. Ее последнее, очень бодрое письмо было с гордостью прочитано вслух. Затем одну за другой мне любовно показали фотографии, пожелтевшие и немного туманные; на них были изображены группы туземных ребятишек в белых передничках, тощих, большеглазых и каких-то удивительно трогательных, а с ними — заботливая, улыбающаяся воспитательница; несколько деревянных хижин, кусочек голого двора, и все это неизменно на фоне буйной растительности, диковинных деревьев, похожих на гигантские папоротники, ярких полос солнечного света, перемежающихся с густой, черной тенью.

Когда пробило восемь часов, я поднялся и, несмотря на протесты, стал прощаться, дружески обменявшись со всеми рукопожатием.

— Вы оказали нам большую честь, сэр, — сказал Дэниел, и глаза его неожиданно потеплели. — Может, в следующий раз приедете к нам с ночевкой?

— Да, конечно, и приезжайте поскорее. — Миссис Лоу сунула мне в руку пакет и тихонько шепнула: — Это немножко шотландского песочного печенья, чтоб было чем полакомиться в пансионе.

На улице было совсем темно, когда Люк и его сестра вышли вместе со мной, чтобы проводить меня на станцию. По дороге Люк великодушно предложил мне пользоваться его мотоциклом, когда мне вздумается. Поезд тронулся, и мисс Джин Лоу пошла рядом с моим окошком.

— Надеюсь, вы остались довольны своей поездкой, мистер Шеннон. Мы-то все очень довольны, я знаю, что очень.

В купе, кроме меня, никого не было, и я забился в угол: я устал от этого чрезмерного радушия и сейчас попытался проанализировать свои впечатления. По правде говоря, знакомство с этим простым трудолюбивым семейством преисполнило меня сильнейшим отвращением к себе. Какой я ничтожный и жалкий! Вообще говоря, я даже почему-то казался себе настоящим подлецом.

Внезапно перед моим мысленным взором всплыло лицо Джин Лоу, когда она сидела, потупившись, рядом со мной в Верхнем парке и вдруг, как девочка, залилась краской. Я не слишком был избалован женским вниманием и в этом отношении был лишен самомнения. Но сейчас некая мысль, словно стрела, пронзила меня. Я вздрогнул и, потрясенный, выпрямился.

— Нет! — громко воскликнул я в пустом вагоне. — Не могла же она… не может… Это нелепо!

 

6

Наступил февраль с сильными морозами и холодными, ясными, сверкающими днями, будоражившими кровь. Прошло больше месяца с тех пор, как я всецело отдался своей работе. И жизнь казалась мне поистине прекрасной.

Ломекс и Спенс, естественно, знали о моей деятельности, но Смит, хотя я время от времени и подмечал, как он посматривает на меня, покусывая кончики косматых усов, не мог догадаться, чем я занят. С тех пор как профессор Ашер уехал, он проводил большую часть дня в баре при «Университетском гербе».

Дело, за которое я взялся, было нелегким. Не думайте, что работа исследователя проходит в дивном поэтическом экстазе, — прежде чем увидишь просвет, надо пройти немало лабиринтов и, подобно Сизифу, без конца катить в гору камень.

Однако, перепробовав множество растворов и признав все их негодными для моей цели, я, наконец, вырастил на пептоновском бульоне такую культуру из дримовских проб, которая, по моим расчетам, содержала возбудитель эпидемической болезни. Я глядел на нежные желтоватые волокна, которые, сплетаясь в шафрановые нити, росли и набухали в светлом, как топаз, растворе, словно распускающийся крокус, а мне казались неизмеримо прекраснее самого редкого цветка, — и сердце мое колотилось от волнения. Это была неведомая мне культура, обещавшая нечто новое и необычное и подкреплявшая шаткое здание моих надежд.

По мере того как в моем распоряжении оставалось все меньше времени, я удваивал усилия, стремясь путем отбора вывести чистую и стойкую породу драгоценной бациллы. У меня был ключ от боковой двери, через которую я мог попасть в здание, когда все уйдут. Поужинав в пансионе барышень Дири, я возвращался в лабораторию и, связанный с внешним миром лишь тоненькой ниточкой сознания, погружался, словно пловец, сделавший затяжной прыжок в прохладную, озаренную зеленоватым светом лампы тишину, пока гулкий бой часов не прокатывался по пустынной территории университета, возвещая полночь. Это было самое продуктивное время суток.

Я был уверен, что сумею в основном завершить свою работу к субботе, которая приходилась на 1 февраля, и в тот же вечер уничтожу все следы проведенных мной опытов. Все было рассчитано до мелочей, как в тщательно подогнанной мозаике: профессор Ашер сообщал в своем письме, что вернется в понедельник, 3-го, — к его прибытию я уже буду сидеть за своим столом и делать его работу.

Наступила последняя неделя, и в среду вечером, вскоре после девяти часов, я наконец решил, что культура созрела для исследования; я подцепил ее платиновым крючочком и нанес на предметное стекло. Настал решающий момент. Затаив дыхание, я вставил стекло под линзу микроскопа и невольно вскрикнул, когда на ярко освещенном фоне вдруг появились темные червячки.

Все поле было усеяно крошечными, похожими на запятые бациллами — я никогда еще не видел таких.

Долгое время я сидел не двигаясь, глядя на мою находку, — от радостного возбуждения у меня слегка кружилась голова. Наконец, взяв себя в руки, я открыл блокнот и с присущей ученым методичностью принялся описывать организм, который, исходя из его очертаний, я условно назвал бациллой «С». Так прошло минут пятнадцать, как вдруг внимание мое привлек сноп света, упавший в комнату через стекло над дверью. Несколько секунд спустя я услышал шаги в коридоре, дверь распахнулась, и, похолодев от ужаса, я увидел профессора Ашера, входившего в лабораторию. Он был в сером костюме и наброшенном на плечи темном суконном плаще с капюшоном; его бледное жесткое лицо еще было покрыто дорожной пылью. В первую минуту мне показалось, что он мне привиделся. Потом я сообразил, что это в самом деле профессор и что явился он прямо с поезда.

— Добрый вечер, Шеннон. — Он неторопливо, размеренным шагом приближался ко мне. — Все еще сидите?

Не веря собственным глазам, я смотрел на него поверх колб с культурой. А он глядел на них.

— Я вижу, вы усиленно трудитесь. Что это такое?

Застигнутый врасплох, я растерялся и молчал. Почему, почему он приехал раньше времени?

И вдруг позади профессора Ашера я увидел эту зловещую птицу — Смита: он был без белого халата, в плохо сшитом костюме и, вытянув длинную шею, смотрел на меня своими глубоко запавшими глазами. Тогда я понял, что придется сказать все.

По мере того как я говорил, запинаясь и в то же время ревниво не раскрывая своего замысла до конца, Ашер становился все надменнее и суровее. А когда я кончил, лицо его приняло и вовсе ледяное выражение.

— Должен ли я понять, что вы намеренно отложили мою работу ради своей?

— Я возьмусь за расчеты на той неделе.

— А сколько вы сделали за время моего отсутствия?

Я помедлил.

— Ничего.

Его узкое лицо под налетом сажи посерело от ярости.

— Я ведь специально выражал вам свое пожелание, чтобы доклад был готов к концу месяца… для профессора Харрингтона… который оказал мне такое гостеприимство… это мой давний друг и коллега. И вот не успел я уехать… — Он слегка запнулся. — Почему, почему вы так поступили?

Я пристально разглядывал подкладку его капюшона. Она была темно-зеленая, шелковая.

— Я должен был разгадать эту загадку…

— В самом деле! — У него даже нос побелел. — Вот что, сэр, хватит препираться. Вы немедленно бросите эту работу.

Я почувствовал, как у меня дрогнуло сердце, но усилием воли сдержал расходившиеся нервы.

— Мое положение на кафедре все-таки дает мне право голоса в таких вопросах.

— Но я профессор кафедры экспериментальной патологии, и последнее слово принадлежит мне.

Меня нелегко было вывести из себя, по натуре я был человек застенчивый и смирный и искренне верил в людскую снисходительность, в святое правило: «Живи и жить давай другим», но сейчас красный туман поплыл у меня перед глазами.

— Я не могу бросить эту работу. Я считаю ее куда более важной, чем опыты с опсонином.

Слышно было, как стоявший позади Смит вдруг глотнул слюну, его острый кадык задвигался, словно он смаковал лакомый кусок. Ашер выпрямился во весь рост, губы его стали тонкими, как проволока.

— Вы на редкость наглый человек, Шеннон. Ваши дурные манеры, ваша одежда, совершенно непристойная для ученого, занимающего такое положение, возмутительная непочтительность, какую вы проявляете ко мне, — все говорит об этом. Я же привык иметь дело с джентльменами. До сих пор мне казалось, что при должном руководстве вы можете далеко пойти, и только потому я был к вам снисходителен. Однако, раз вам угодно вести себя по-хамски, мы будем действовать иначе. Если к понедельнику вы в письменном виде не извинитесь за это поистине непростительное поведение, я попрошу вас покинуть кафедру.

Последовало мертвое молчание.

Выждав некоторое время, Ашер вынул платок и вытер губы. Он увидел, что справился со мной, и тогда, по обыкновению, вспомнил о собственной выгоде:

— Серьезно, Шеннон, ради вашего же блага советую вам взять себя в руки. Несмотря на все, что случилось, мне бы не хотелось расставаться с вами. А сейчас прошу меня извинить: я еще не был дома.

И взмахнув, как матадор, своим плащом, он повернулся и вышел из комнаты. После его ухода Смит постоял еще с минуту, потом, тихонько насвистывая в свои косматые усы, направился к раковине Спенса и стал там что-то прибирать.

Он, конечно, ждал, что я заговорю, и я, как дурак, попался в ловушку.

— Ну-с, — с горечью заметил я, — вы, должно быть, считаете, что изрядно мне напакостили?

— Вы ведь слышали, что сказал шеф, сэр. Я обязан выполнять его приказания. У меня тоже есть свои обязанности.

Я знал, что это сущее лицемерие. Истина же заключалась в том, что по каким-то непонятным причинам Смит в душе питал ко мне смертельную неприязнь. Бедный юноша, такой же, как я, он в свое время тоже стремился достичь в науке высочайших вершин. И теперь, измученный неудачник, снедаемый завистью, он не мог смириться с тем, что мне, возможно, удастся преуспеть там, где он потерпел поражение.

— Я же не виноват, сэр. — И, протирая щеткой раковину, он вызывающе ухмыльнулся: — Я только выполнил свой долг.

— С чем вас и поздравляю.

Я убрал пробирки с культурами, передвинул рычажок регулятора в термостате на нужную температуру, а он в это время искоса, каким-то странным взглядом наблюдал за мной. Затем я взял кепку и вышел.

Бесконечно раздосадованный и злой, спускался я в темноте с Феннер-хилла.

На перекрестке, у стыка Пардайк-роуд и Керкхед-Террас, я зашел в трактир и, чтобы хоть немного прийти в себя, заказал стакан кофе. Взобравшись на высокий стул и положив локти на стойку, я потягивал густой темный напиток; вокруг кипела вечерняя жизнь бедного квартала: у трактиров и лавчонок торговцев жареной рыбой толпились завсегдатаи; лотошники, стоя под керосиновыми фонарями, предлагали свой товар; медленно прогуливались женщины; среди повозок и экипажей сновали мальчишки-газетчики, выкрикивая последние новости, — но я был глух и слеп ко всему.

Через некоторое время легкий удар зонтиком по плечу вывел меня из задумчивости, и, обернувшись, я увидел «Бэби», — он стоял подле меня, расплывшись в улыбке, преисполненный доброжелательства и любви ко всему роду человеческому.

— Добрый вечер, сэр.

Я хмуро поглядел на него, но он придвинул к стойке стул и, пыхтя, взгромоздил на него свои рыхлые телеса.

— Какая счастливая встреча! Я был в «Альгамбре» — второсортное заведение, конечно, но уж очень весело. — Он постучал зонтиком по стойке, чтобы привлечь внимание официанта. — Кофе, пожалуйста, и побольше сахару. И еще хорошую порцию фруктового торта. Только выберите, пожалуйста, кусочек получше.

Я повернулся к нему спиной. Но отвязаться от Чаттерджи было невозможно: шумно прихлебывая кофе и то и дело хихикая, он непременно решил поделиться со мной впечатлениями от проведенного вечера, в которых немалое место было уделено знаменитому шотландскому комику сэру Гарри Лаудеру.

— Хи-хи-хи… Чего только этот шустрый дворянчик не выкидывал… Я так хохотал, что чуть с балкона не свалился: я ведь сидел в первом ряду. Должен вам сказать, сэр, я до того влюблен в шотландскую музыку, что непременно желаю научиться играть на волынке. Вы не могли бы порекомендовать мне преподавателя, сэр?

— Да оставьте вы меня, ради бога, в покое!

— Нет, вы только подумайте, сэр, какое удовольствие получат мои калькуттские друзья, когда, вернувшись с дипломом, я надену юбочку шотландского горца и буду исполнять им шотландские песни! — И, размахивая в такт пухлым пальцем, он высоким фальцетом затянул: — Ай-яй-яй… ля-ля-ля… с девушкой пойду… к милому Клайду… Солнышко зайдет… мне радость принесет… по сумеречным далям… по сумеречным далям бродить мы не устанем. Извините меня, доктор Роберт Шеннон, но что все-таки означает слово «сумеречным»? Очевидно, это что-то вроде леса, чащи, ущелья или еще какого-нибудь укромного места, где можно заниматься любовью? Хи-хи-хи… Правильно я угадал, сэр?

Я порылся в кармане, вынул монету, положил ее на стойку в уплату за выпитый кофе и резко поднялся с места.

— Подождите-ка, подождите, подождите, доктор Роберт Шеннон. — И он попытался задержать меня, зацепив рукояткой зонтика. — Догадайтесь, сэр. Кого бы, вы думали, я видел сегодня в театре — ведь я сидел на балконе. Двух ваших друзей — доктора Адриена Ломекса и супругу доктора Спенса; они сидели вместе внизу и очень веселились. Да не уходите же, сэр, я сейчас пойду с вами.

Но я уже выскочил из трактира. Мной владел страх, погнавший меня чуть не бегом назад, на кафедру.

«Я обязан выполнять его приказания…»

Пока я торопливо шагал обратно, мне вспомнилось, каким не предвещавшим ничего хорошего блеском загорелись глаза лаборанта, когда я уходил.

Здание кафедры, когда я подошел к нему, было погружено в полную темноту. Я поспешно открыл боковую дверь и вошел в лабораторию. Не успев переступить порог, я сразу почувствовал, что чего-то не хватает: не слышно успокоительного гудения инкубатора. Сердце у меня упало; я включил свет над своим столом и открыл инкубатор. Теперь уже сомнений быть не могло. Смит вылил мои культуры: в штативе стояли пустые пробирки, и целый месяц напряженнейшей работы пропал зря.

 

7

На следующее утро я не пошел в университет, а направился после завтрака на Парковую сторону, где на тихой и неприметной улочке, выходящей к Келвингровским садам, поселился, уйдя на покой, профессор Чэллис. Я был убежден, что получу совет и помощь у этого доброго старика, который так часто поддерживал меня в прошлом. Когда я позвонил, дверь мне открыла Беатрис, его замужняя дочь — приятная молодая женщина в кокетливом ситцевом домашнем платье; из-за ее юбки выглядывали две востроглазые девчушки.

— Извините, что я потревожил вас так рано, Беатрис. Могу я видеть профессора?

— Но, Роберт, — воскликнула она своим грудным голосом и невольно улыбнулась, взглянув на мое встревоженное лицо, — разве вы не знаете? Он же в отъезде.

Должно быть, разочарование мое было слишком явным, потому что она тотчас перешла на серьезный тон и принялась объяснять, что друзья увезли ее отца, который жестоко страдал от артрита, в Египет для поправления здоровья. Его не будет всю зиму.

— Не зайдете ли на минутку, — любезно добавила она. — Мы с детьми как раз завтракаем, я могу вас угостить горячим какао с бисквитом.

— Нет, спасибо, Беатрис. — И я попытался на прощанье изобразить улыбку.

Большую часть дня, серого и облачного, я бесцельно бродил по городу, глядя невидящими глазами на витрины больших магазинов на Синклер— и Мэнсфилд-стрит, а под конец направился к докам, где, окутанные холодным туманом, стояли борт о борт пришвартованные здесь на зиму речные, черные с белым, пароходы. Оттуда я вернулся в пансион и больше по привычке, чем по какой-либо иной причине, спустился вниз к чаю.

Краешком глаза я увидел, что мисс Джин Лоу, которая последние три дня отсутствовала — куда она отлучалась, я не знал, — снова сидит на своем месте. Мне показалось, что вид у нее какой-то странный, даже больной: она была бледна, а нос и глаза у нее распухли и слегка покраснели, точно от сильного насморка, но я был слишком занят своими мрачными мыслями и лишь мельком взглянул на нее. Она быстро поела и ушла.

Однако, когда минут через десять я поднялся наверх, она стояла в коридоре, прислонившись спиной к моей двери.

— Мистер Шеннон, мне хотелось бы поговорить с вами, — сказала она каким-то неестественно-натянутым тоном.

— Только не сейчас, — ответил я. — Я устал. Я занят. И к тому же у меня в комнате не прибрано.

— Тогда зайдемте в мою. — Она решительно поджала губы.

Она открыла свою дверь, и не успел я что-либо возразить, как уже стоял в ее маленькой комнатке, которая по сравнению с моей неопрятной захламленной каморкой могла служить образцом чистоты и порядка. Я впервые был у нее, и сейчас, глядя на ее узкую, аккуратно «заправленную» белоснежную постель, на вязаный, ручной работы, коврик, на фотографию ее родителей в блестящей серебряной рамке, стоявшую на маленьком столике рядом с аккуратно разложенными гребенкой и щеткой, я смутно припомнил, как она однажды сказала, что, желая помочь мисс Эйли, прибирает свою комнату сама.

— Присаживайтесь, мистер Шеннон. — И, заметив, что я собираюсь примоститься на подоконнике, она добавила с легким оттенком иронии: — Нет, нет, не там… возьмите, пожалуйста, стул… такому джентльмену, как вы, не пристало сидеть на подоконниках.

Я испытующе взглянул на нее. Она порывисто дышала и была бледнее обычного — от этой бледности ее темные глаза под припухшими веками казались еще темнее, а круги под глазами стали совсем черными. Кроме того, я с удивлением заметил, что она дрожит. Но заговорила она твердым голосом, презрительно скривив рот и не сводя с меня глаз:

— Я очень многим обязана вам, мистер Шеннон. Право же удивительно, как это вы, человек столь высокопоставленный, могли снизойти до такого бедного создания, как я, дочь какого-то пекаря!

Я невольно слушал ее, хоть и угрюмо, но внимательно.

— Вы, очевидно, заметили, что я отсутствовала несколько дней. Не хотите ли знать, где я была?

— Нет, — сказал я. — Не хочу.

— И все-таки я расскажу вам, мистер Шеннон. — Темные глаза ее сверкнули. — Я была в ваших родных местах. Каждый год наша община разбивает где-нибудь лагерь, и мой отец выступает на молитвенном собрании под открытым небом. Вам это, возможно, покажется забавным, но я езжу с ним. В этом году наш лагерь был разбит в Ливенфорде.

Я начал смутно догадываться, к чему она клонит, и настроение мое стало еще мрачнее.

— Надеюсь, палатка не обрушилась на вас.

— Нет, не обрушилась, — запальчиво ответила она, — хотя я уверена, что вам бы этого очень хотелось.

— Нисколько. Я люблю цирковые представления. Так что же вы там делали? Прыгали сквозь обручи?

— Нет, мистер Шеннон. — Голос ее дрогнул. — Мы замечательно, плодотворно выполнили свою миссию. В Ливенфорде, видите ли, есть немало хороших людей. Я познакомилась кое с кем из них после нашего первого собрания. Там была одна чудесная старушка… некая миссис Лекки.

Хоть я и крепко держал себя в руках, а все-таки вздрогнул. Правда, я больше года не видел ее, но разве мог я забыть эту упрямую женщину, которая была и опорой и бичом моего детства, эту неповторимую особу, носившую шесть нижних юбок и ботинки с резинкой сбоку, чье ложе я разделял в возрасте семи лет, любительницу молитвенных собраний под открытым небом, ревеня и мятных лепешек, которой сейчас — как я быстро прикинул в уме — должно быть, уже восемьдесят четыре года! Это ведь была моя бабушка.

Глаза стоявшей передо мною мисс Лоу метали молнии — она увидела, что задела меня за живое. Внезапно она затряслась, словно в ознобе.

— Поскольку это ваши родные места, мы, естественно, заговорили о вас. По правде сказать, мой отец спросил, нельзя ли уговорить кого-нибудь из ваших богатых родственников присоединиться к нашей общине. Она сначала уставилась на нас, а потом принялась хохотать. Да, мистер Шеннон, хохотать во все горло.

Я почувствовал, что краснею: перед моими глазами возникло желтое, сморщенное, усмехающееся лицо, но моя мучительница безжалостно продолжала наносить удары:

— Да, она рассказала нам про вас все. Сначала мы не хотели верить. «Тут какая-то ошибка, — сказал папа. — У этого молодого человека весьма высокопоставленные родственники». Тогда она повела нас через общественный сад.

— Хватит! — в ярости рявкнул я. — Меня не интересует, что она делала.

— Она повела нас через общественный сад и показала нам ваше поместье. — Бледная и дрожащая, мисс Джин Лоу, задыхаясь, с трудом выговаривала слова: — Мрачный убогий домишко, соединенный общей стеною с другим таким же, вокруг все заросло бурьяном, на веревках висит белье. И все ваши гнусные выдумки выплыли наружу одна за другой. Она сказала нам, что в войну вы вовсе не терпели крушения и не спасались на плоту. «Такой не утонет, — сказала она, — он весь пошел в своего беспутного деда». Да, она даже сказала нам… — тут, когда дело дошло до моего самого страшного греха, голос изменил мисс Джин: — …в какую церковь вы ходите.

Я в бешенстве вскочил на ноги. Это было последней каплей в чаше моих бед.

— Да какое вы имеете право читать мне мораль? Я пошутил с вами тогда — и все тут.

— Пошутили?! Это уж совсем стыдно.

— Замолчите вы наконец! — гаркнул я. — Никогда бы я вам всего этого не наговорил, если б вы не бегали за мной, не донимали меня своими проклятыми медицинскими сочинениями и… своими дурацкими белыми коровами.

— Ах, вот оно что! — Она изо всех сил закусила губу, но не смогла сдержать слез. — Вот она где правда. Эх, вы — благородный джентльмен, герой, аристократ! Вы — презренный Анания, вот вы кто. Поделом бы вам было, если б и вас покарали силы небесные. — Она то бледнела, то краснела, потом судорожно глотнула и вдруг бурно, неудержимо разрыдалась. — Я не желаю вас больше видеть — никогда, никогда в жизни.

— Это меня вполне устраивает. У меня вообще никогда не было желания вас видеть. По мне, так можете уезжать хоть в Блейрхилл, хоть в Западную Африку, хоть в Тимбукту. Вообще можете убираться к черту. Прощайте.

Я вышел из комнаты и захлопнул за собой дверь.

 

8

Почти всю ночь я не спал, раздумывая над своим неопределенным будущим. В комнате было холодно. Сквозь раскрытое окно, которое я никогда не закрывал, до меня долетал грохот трамваев с Пардайк-роуд. От него у меня гудело в голове. Время от времени со стороны доков доносился протяжный вой сирены — это какое-нибудь судно, воспользовавшись приливом, спускалось по реке. Из-за стенки не слышно было ни звука — ни единого. Я лежал на спине, заложив руки за голову, и терзался горестными думами.

Ашер не понимал того, что некая внутренняя необходимость — если хотите, вдохновение — побуждала меня заниматься моим» исследованием. Как мог я забросить свою работу, ведь это означало бы пойти наперекор совести ученого, все равно, что продать себя в рабство! Желание разгадать причину эпидемии, найти эту странную бациллу было неодолимо. Я просто не мог от этого отказаться.

Настало утро; сделав над собой усилие, я поднялся. Одеваясь, я разорвал вязаный свитер, который носил под курткой, — старенький свитер, прослуживший мне всю войну и ставший положительно незаменимым. Раздосадованный, я стал бриться и порезался. Проглотив чашку чаю, я выкурил сигарету и затем отправился в университет.

Утро было холодное, ясное — казалось, все, кто попадался мне на пути, были в отличнейшем настроении. Я обогнал несколько девушек в платках — смеясь и болтая, они шли на работу в Гилморскую прачечную. На углу владелец табачной лавки протирал в своем заведении стекла.

На душе у меня было по-прежнему горько и тяжело, и чем ближе я подходил к зданиям кафедры патологии, тем больше волновался, ибо с честью выйти в критическую минуту из положения было — увы! — выше моих возможностей. Войдя в лабораторию, я увидел, что все в сборе, и побледнел.

Все смотрели на меня. Я прошел к своему столу, вытащил ящики и принялся вынимать из них бумаги и книги. Тут профессор Ашер подошел ко мне.

— Очищаете место для новых занятий, Шеннон? — мимоходом спросил он, словно я уже покорился ему. — Когда вы освободитесь, я хотел бы обсудить с вами план нашей работы.

Я перевел дух и, стараясь, чтобы голос звучал ровно, произнес:

— Я не могу взяться за эту работу. Сегодня утром я ухожу с кафедры.

Мертвая тишина. Я, конечно, произвел сенсацию, но это не доставило мне удовлетворения. В глазах у меня защипало. Ашер сердито нахмурился. Я увидел, что он не ожидал этого.

— А вы понимаете, какие могут быть последствия, если вы уйдете без предварительного оповещения?

— Я учел это.

— Ректорат, несомненно, поставит против вашей фамилии черный крест. И вы никогда больше не сможете поступить на кафедру.

— Ничего не поделаешь: придется пойти на это.

Почему я так мямлил? Ведь я же хотел держаться спокойно и холодно, это было тем более нужно сейчас, когда досада и удивление сменились на его лице выражением открытой неприязни.

— Прекрасно, Шеннон, — строго сказал он. — Вы поступаете необычайно глупо. Но раз вы упорствуете, я не могу помешать вам сделать глупость. Я просто умываю руки, и все. В том, что произойдет, виноваты будете вы и только вы.

Он пожал плечами и направился в свой кабинет, предоставив мне заканчивать сборы. Сложив все в пачку, я обеими руками взял ее и окинул взглядом лабораторию. Ломекс сидел и с обычной полуулыбочкой рассматривал свои ногти, а Смит, повернувшись ко мне спиной, с наигранным безразличием возился у клеток. Только Спенс выказал мне сочувствие — когда я проходил мимо его стола, он тихо сказал:

— Если я могу быть вам полезен, дайте мне знать.

По крайней мере хоть кого-то взволновал мой уход. Я кивнул Спенсу и с высоко поднятой головой направился к выходу, но, проходя в дверь с качающимися створками, не удержал своей ноши: несмотря на все мои усилия, книги выскочили у меня из рук и рассыпались по всему коридору. Здесь было темно, так что мне пришлось встать на колени и ощупью собирать свои пожитки.

На улице холодный воздух ударил в мое разгоряченное лицо, и я вдруг растерялся: как-то странно было среди бела дня возвращаться домой; это чувство еще более усилилось, когда я чуть не упал, споткнувшись о ведро с мыльной водой в темной прихожей «Ротсея». Дом казался каким-то чужим, а воздух в нем — еще более спертым, чем всегда.

Я поднялся наверх, по привычке вымыл руки и, сев за стол, уставился на грязные обои. Что теперь делать? Но, прежде чем я успел ответить на этот вопрос, дверь растворилась, и мисс Эйли, в старом халате и стоптанных домашних туфлях, держа в руках швабру и совочек для мусора, вошла в комнату. Увидев меня, она слегка вздрогнула от неожиданности.

— Роб? Что случилось? Вы не заболели?

Я покачал головой; она добрым, встревоженным взглядом смотрела на меня.

— Тогда почему же вы не в университете?

Я с минуту помедлил, потом выпалил всю правду:

— Я ушел оттуда, мисс Эйли.

Она не стала меня расспрашивать, только молча долго глядела на меня, и выражение лица у нее было такое хорошее, почти нежное. Сдунув прядку волос, падавшую ей на глаза, которые когда-то были голубыми, она сказала:

— Только не надо из-за этого огорчаться, Роб. Найдете себе другую работу.

Она помолчала, потом, словно желая отвлечь меня от мыслей о моем несчастье, добавила:

— Беда никогда не приходит одна. Сегодня утром от нас уехала мисс Лоу. Совершенно неожиданно. Такая милая девушка… Она решила вернуться домой и там готовиться к экзаменам.

Опустив голову, я молча выслушал это сообщение, однако под простодушным взглядом мисс Эйли виновато покраснел.

— Тэ-тэ-тэ, — заявила она. — Это уж совсем никуда не годится.

И, не вдаваясь в пояснения, она вышла из комнаты; вскоре она вернулась со стаканом кислого молока и кусочком бисквита. Просто удивительно, как ей удалось обмануть бдительность своей сестрицы и похитить из кухни эти драгоценные лакомства. Она села и с явным удовольствием стала наблюдать за мной, а я, не желая ее обидеть, принялся поглощать принесенные яства. Мисс Эйли считала пищу лекарством от многих бед — точка зрения, вполне понятная в таком доме.

— Вот так-то! — изрекла она, когда я покончил с едой. Всего только эти два слова. Но сколько чувства вложила она в них! И какой поддержкой была для меня ее доброта!

Теперь будущее уже не казалось мне таким мрачным. Медленно, точно солнце, выплывающее из серого тумана, в моей смятенной душе росло решение. Я все равно буду продолжать мою работу — да, как-нибудь, где-нибудь, один, но успешно доведу ее до конца. А почему бы и нет? Другие же работали в невыносимо трудных условиях. Я сжал кулак и изо всей силы хватил им по столу… Ей-богу, я это выполню. Найду где-нибудь себе место — сейчас же… немедленно… и буду работать, работать над своими экспериментами.

 

9

Вновь поверив в себя, я со спокойным сердцем направился в Северную больницу, расположенную совсем недалеко, на левом берегу Элдона, — оттуда даже видна была университетская башня. Ясно, что самым лучшим выходом для меня — хотя, может быть, и «шагом назад» — было бы место врача, живущего при одной из крупных городских больниц, где у меня будут пусть ограниченные, но все же некоторые возможности продолжать мою исследовательскую работу. Я выбрал Северную больницу не только потому, что она имела хорошую репутацию и была для меня удобна, но и потому, что я знал тамошнего администратора — Джорджа Кокса.

В вестибюле городской больницы вечно царит суета, но я с безразличием человека, привыкшего к такого рода зрелищам, прошел мимо внушительной армии санитаров, сиделок и сестер милосердия в белых халатах, миновал несколько выложенных кафелем коридоров и очутился в кабинете администратора; там я сел у стола Кокса и подождал, пока он, отыскав в груде лежавших перед ним бумаг стопочку различных диетических меню, быстро подписал их.

— Кокс, — сказал я, когда он освободился, — я хотел бы поступить к вам в штат.

Посмотрев в свою очередь на меня, он весело улыбнулся и закурил сигарету. Ему было года тридцать два; плотный, мускулистый, с плоским, некрасивым, но добродушным лицом, коротко подстриженными светлыми усами и огрубевшей, красной, пористой и вечно жирной кожей, он отличался бычьим здоровьем и, не жалея, растрачивал его; впрочем, многочисленные вольности, которые он позволял себе, начиная с непрерывного курения и кончая «прогулками к красному фонарю», как он это называл, не оставляли на нем ни малейшего следа. Он усиленно занимался спортом и в студенческие годы представлял университет на всех спортивных состязаниях, а теперь, не желая порывать связь с той организацией, где благополучно переломал себе почти все кости, он, не задумываясь, занял пост администратора в больнице при медицинском факультете.

Наконец он ответил мне с несколько тяжеловесным юмором:

— Директор пока еще не собрался уходить в отставку. Когда он надумает, я дам вам знать.

— Я не шучу, — поспешно сказал я. — Я действительно хочу поступить к вам интерном.

Он был так удивлен, что не сразу сумел перестроиться на серьезный лад.

— А как же работа на кафедре?

— Она неожиданно кончилась… сегодня утром.

Кокс переменил позу, старательно стряхнул пепел с сигареты на пол.

— Какая жалость, Шеннон. У нас сейчас нет ни одного свободного места. Понимаете, мы только что заполнили все вакансии, так что на ближайшие полгода у нас ничего не предвидится. К тому же все интерны — с виду на редкость здоровые парни.

В комнате воцарилась тишина, лишь стук машинки доносился из-за стеклянной перегородки. Я видел, что этому славному малому не по себе, даже как-то неудобно, что человек с такими знаниями, как я, ищет работу, которую способна выполнить любая мелюзга. Однако я знал, что он совершенно честно ответил мне.

— Ладно, Кокс. Попытаю счастья в больнице Александры.

— Непременно попытайте, — горячо посоветовал он. — Позвонить им насчет вас?

— Спасибо, — сказал я, вставая, — но уж я сам.

Я побывал в больнице Александры. Был и в Большой Восточной, и в больнице короля Георга, и в Королевской бесплатной — словом, со все возрастающей горечью я добросовестно, но тщетно обошел все городские больницы. Мне и в голову не приходило, что мои поиски работы могут оказаться тщетными. Я забыл, что во время войны, дабы удовлетворить потребность страны в медицинских кадрах, срок обучения в соответствующих институтах был сокращен и ускорен: молодых людей и девушек кое-как натаскивали по нужным дисциплинам, затем давали диплом в руки и, как по конвейеру, выпускали сотнями. В результате специалистов оказалось больше, чем нужно, и я теперь был лишь одним из очень и очень многих.

Я еще отчетливее уяснил себе это в последующие несколько дней, когда в качестве кандидата на пособие по безработице ждал своей очереди, чтобы попасть в Уинтонское медицинское агентство. Вакансий ни в одной больнице не было. Я мог купить практику терапевта за какие-нибудь три тысячи фунтов стерлингов. Я мог также при желании получить на две недели «место» на уединенном островке Скай, но, пока я раздумывал, стоит ли соглашаться на такое временное разрешение трудностей, и эта возможность была упущена: место выхватил у меня из-под носа бледный юноша в очках, стоявший за мной в очереди. В конце недели я, к стыду своему, вынужден был направиться к старшей мисс Дири в ее крошечный кабинетик под лестницей.

— Извините, мисс Бесс, но я не могу заплатить вам на этой неделе. У меня нет ни гроша.

Несмотря на полутьму, я увидел, как она выпрямилась, точно удав; устремив на меня страдальческий укоризненный взгляд, она с самым набожным и благородным видом сказала:

— Я догадывалась об этом, доктор… К несчастью, у меня есть в этом отношении кое-какой опыт. Понятно, мы придерживаемся в таких случаях самых строгих правил. Но вы наш старый клиент. Живите пока.

Выйдя из ее святилища, я с благодарностью подумал, что мисс Бесс проявила ко мне большую снисходительность. Но, увы, эта добродетель не была постоянной чертой ее характера, и, поскольку день проходил за днем, а я так ничего и не сумел найти, она все чаще закатывала за столом глаза, страдальчески вздыхала, время от времени взирая на меня с покорным видом мученицы, у ног которой я складываю хворост для костра, и то и дело намеренно переводила разговор на такие тягостные темы, как стоимость электричества и повышение цен на мясо. Я заметил также, что мои порции начали с математической точностью уменьшаться. Под конец, чтобы не выглядеть попрошайкой, я вообще перестал появляться за ужином, рассчитывая, что сумею притупить голод корочкой хлеба с сыром, которые потихоньку приносила мне в комнату мисс Эйли.

В конце месяца, хотя я всячески старался избегать встреч с мисс Бесс, я почувствовал, что критическая минута приближается и что я скоро могу очутиться на улице, за дверями «Ротсея», где кровом мне будет лишь небо. Но вот как-то в субботу мисс Эйли вызвала меня из моей берлоги к телефону. И я услышал голос Спенса:

— Вы уже устроились, Шеннон? — Поскольку я медлил с ответом, стыдясь признаться в своем крахе, он продолжал: — Если нет, то я слышал, что есть вакансия в Далнейрской сельской больнице. Это небольшое заведение для инфекционных больных, и Хейнз, который работает там доктором, неожиданно объявил о своем уходе. Вы помните Хейнза? У него всегда был какой-то сонный вид. Он говорит, что работы там немного. Следовательно, свободного времени у вас будет предостаточно. Я подумал, может быть, это вас заинтересует, тем более что это по дороге в Ливенфорд — почти что в ваших родных краях.

Я принялся было благодарить его, но он повесил трубку, я тоже положил трубку на рычажок и подумал о том, каким хорошим, спокойным, ненавязчивым другом оказался Спенс. А вот Ломекс — тот и не вспомнил обо мне. Что же до этого места, то я должен получить его любой ценой, и, поскольку Далнейр находится совсем рядом с Ливенфордом, я инстинктивно понял, как этого лучше всего достичь. Настало время глубоко запрятать последние остатки гордости.

Вернувшись к себе в комнату, я скрепя сердце написал письмо единственному человеку, на которого — я знал — могу рассчитывать. Я занял марку у мисс Эйли и опустил письмо в почтовый ящик, стоявший у нас в прихожей. Затем, как только начало смеркаться, я завернул микроскоп в зеленый суконный чехол и отнес его через парк к Хильерсу, содержавшему ломбард за университетом специально для нуждающихся и поиздержавшихся студентов. У него я и заложил свой прибор за восемь фунтов пятнадцать шиллингов. Это был лейцевский микроскоп, который стоил, наверно, двадцать гиней, но я не умел торговаться и без возражений взял предложенную сумму.

Я не удостоил ответом длинноволосого молодого клерка, у которого за ухом, как бы подчеркивая остроту его проницательности, торчал карандаш — обесценив одно за другим достоинства моего микроскопа, он был повинен в том, что я получил за него так мало, а теперь вздумал завести со мной любезную беседу о погоде, — и вложил семь фунтов (стоимость моего месячного содержания) в конверт для вручения мисс Бесс. Пять шиллингов — на железнодорожный билет до Ливенфорда и обратно — я для большей сохранности запрятал в верхний кармашек жилета. После всего этого у меня осталось тридцать шиллингов, которые, вспомнив лишения последнего месяца, мои урезанные порции, корочки хлеба с кусочками сыра, я безрассудно решил тут же истратить на обед в расположенной неподалеку «Таверне Роб Роя» — известном ресторане, находившемся под покровительством университета и славившемся своей отличной национальной кухней.

Итак, я вышел от Хильерса и, заранее облизываясь, стал подниматься по глухой уединенной аллее — скорее мощенной плитами дорожке, вившейся между смоковницами, — на холм, где стоял университет. Внезапно я увидел впереди одинокую женскую фигуру — женщина шла мне навстречу, слегка изогнувшись под тяжестью учебников; она с задумчивым и печальным видом медленно спускалась к трамвайной остановке, и, поскольку я сразу признал в молодой особе мисс Джин Лоу, меня словно ножом полоснуло по сердцу. Голова ее была опущена, взгляд устремлен в землю, и какое-то время она не видела меня, но когда нас разделяло всего шагов двадцать, она, точно предупрежденная инстинктом об опасности — близости чужеродного элемента, — подняла затуманенные глаза и в тот же миг встретилась со мной взглядом.

Она вздрогнула, приостановилась было в нерешительности и пошла дальше; лицо ее, только что безучастное, кое-где выпачканное — очевидно, во время работы, — показавшееся мне сейчас таким маленьким и взволнованным, вдруг стало белым, точно мука, из которой пек хлеб ее отец. Она хотела отвернуться, но не смогла, и все время, пока мы шли друг другу навстречу, ее темные глаза неотрывно смотрели на меня, испуганные и затравленные, точно у преступника, повинного в смертном грехе. Вот мы поравнялись друг с другом — мы были так близко, что я почувствовал запах виндзорского мыла. Что это со мной? В ту минуту, когда она была почти рядом, в груди моей что-то затрепетало — волна накатилась и схлынула. Она прошла мимо, чопорно выпрямившись, высоко держа голову, и тотчас скрылась из виду.

Я не стал оглядываться, однако вид этой бледной одинокой девушки невероятно взволновал и расстроил меня. Почему я не заговорил с ней? Сейчас, когда у меня есть немного денег в кармане, так просто было сделать красивый жест и попытаться искупить свою вину, пригласив ее отобедать со мной. Опечаленный, раздосадованный собственной тупостью, я наконец обернулся. Но ее уже и след простыл — она исчезла в мягких сумерках, быстро сгущавшихся под распускающимися смоковницами. Я ругнулся очень дурным словом.

А затем… Я и сам не могу объяснить, почему я совершил этот поступок, о котором тотчас же пожалел; не стану я и пытаться оправдать то, что не поддается оправданию, но, уж раз я поклялся быть откровенным, как ни стыдно, а придется об этом рассказать.

Продолжая свой путь к вершине холма по узеньким старинным улочкам за университетом и ругая себя на чем свет стоит, я вдруг очутился перед церковью Рождества Христова, которую в раннюю пору студенчества посещал каждый день и куда, влекомый неодолимым инстинктом, продолжал заходить, несмотря на беспорядочность моей жизни и противоречивость убеждений, — я приходил сюда в порыве умиления, чтобы в полутьме храма искупить свои грехи, дать обещание исправиться и, излив душу, обрести успокоение.

И вот сейчас, охваченный неудержимым стремлением, я на миг остановился, подобно человеку, которого грабитель схватил сзади за шиворот, и вдруг опрометью кинулся в маленькую церквушку, где так сладко пахло ладаном, свечным воском и сыростью. Здесь, у двери, словно совершая преступление, я поспешно сунул мои три новенькие десятишиллинговые бумажки в железную кружку, запертую на висячий замок, на которой серыми буквами было выведено: «Св.Винсенту де Полю», и, даже не взглянув в сторону алтаря, выскочил на улицу.

«Вот! — без малейшего удовлетворения сказал я себе (если какие святые наблюдают за мной, пусть слышат): — Оставайся без обеда, болван!»

 

10

На следующий день в два часа я прибыл в Ливенфорд. Я не раз давал себе слово устроить сентиментальное путешествие в этот городок на берегу Клайда, где я вырос, где серый фасад Академической школы, высокая трава в общественном саду с маленькой железной эстрадой для оркестра, неуклюжий силуэт Замка на Скале, виднеющийся сквозь высокие сооружения доков, а вдали очертания Бен-Ломонда — все, казалось, было насыщено воспоминаниями моих детских лет. Однако я так и не сумел улучить момент и удовлетворить это свое желание — время оборвало многие из нитей, привязывавших меня к городу. И вот сейчас, когда я шел по главной улице к конторе Дункана Мак-Келлара, всецело занятый мыслями о предстоящей встрече, которой я сам искал, меня поразила не романтика окружающих мест, а их унылая прозаичность. Городок выглядел маленьким и грязным, обитатели его — удивительно заурядными, а некогда внушительная контора адвоката, приютившаяся напротив городской ратуши, которая показалась мне сейчас совсем жалкой, была какая-то уж очень облезлая.

Однако сам Мак-Келлар мало изменился — быть может, чуть поприбавилось красных прожилок на носу, а в остальном все тот же — так же гладко выбрит и коротко подстрижен, глаза так же холодно и проницательно смотрят из-под рыжеватых бровей, все так же сдержан, осторожен, беспристрастен. Мак-Келлар не заставил меня долго ждать, и, когда я сел перед его большим письменным столом красного дерева, он повернулся спиной к черным лакированным ящичкам с документами и, выпятив пухлую нижнюю губу и глубокомысленно поглаживая подбородок, некоторое время молча меня разглядывал.

— Ну-с, Роберт, — закончив осмотр, неторопливо проговорил он наконец. — В чем на этот раз дело?

Вопрос сам по себе был довольно обычный, но я уловил скрытое порицание в тоне стряпчего и настороженно взглянул на него. Всю жизнь, начиная с далеких дней моего детства, когда он, встречая меня на улице, молча совал мне в руку билеты на концерты механической пианолы, я ощущал симпатию и сочувствие этого человека. Он принял мою сторону, когда я был еще ребенком; как само олицетворение порядочности, распоряжался деньгами, оставленными мне на образование, и в качестве неофициального опекуна давал мне советы и ободрял меня в мои студенческие годы. Но сейчас он лишь мрачно покачивал головой в знак порицания.

— Ну-с? Я слушаю, мальчик. Что тебе надо?

— Ничего, — ответил я, — если вы так к этому относитесь.

— Тэ-тэ-тэ. Не валяй дурака. Выкладывай.

Подавив обиду, я рассказал ему обо всем, как сумел.

— Теперь вы понимаете, насколько это важно. Продолжать работу я смогу лишь в том случае, если получу место где-нибудь в больнице. Конечно, Далнейрская больница — заведение не из крупных, зато все свободное время я смогу посвятить своей работе.

— Ты думаешь, назначения лежат у меня в кармане, как камушки у мальчишек?

— Нет. Но вы — казначей совета здравоохранения нашего графства. Вы пользуетесь влиянием. Вы» можете меня туда устроить.

Мак-Келлар, насупившись, снова внимательно оглядел меня, потом, не в силах сдержать раздражение, вспылил:

— Нет, ты только посмотри, на кого ты похож. Оборванный, жалкий. На куртке не хватает пуговицы, воротничок смят, волосы давно не стрижены. Ботинки — дырявые. Вы, сэр, сущее позорище — позорище для меня, для себя и для всей медицинской профессии, вот что я вам скажу. Черт бы тебя побрал, да разве ты похож на доктора? И это после всего, что для тебя было сделано! Ты же самый настоящий бродяга!

Атака была уничтожающая, и я молча прикусил губу.

— И обиднее всего, — продолжал он, распаляясь и окончательно переходя на шотландский диалект, — что во всем виноват ты сам, твое упрямство и глупость. Подумать только: перед тобой открывалась такая карьера, ты набрал столько медалей и наград, был зачислен на кафедру, на тебя было возложено столько надежд… и вот теперь дошел до эдакого… Да это же, черт побери, до слез обидно!

— Хорошо. — Я поднялся. — Будьте здоровы. И благодарю вас.

— Садись! — гаркнул он.

Наступила пауза. Я сел. Усилием воли он обуздал себя и сдавленным голосом проговорил:

— Я просто не могу больше один нести ответственность за тебя, Роберт. Я пригласил сюда на совет некое лицо, которое интересуется тобой не меньше меня и чье здравое суждение я чрезвычайно ценю.

Он нажал кнопку звонка, и мисс Гленни, его преданная служанка, почтительно провела в комнату особу, неизменную, как сама судьба, и непреклонную, как рок, — в извечной черной с бисером накидке, в башмаках с резинкой сбоку и креповом чепце с белой оборкой.

Из всех моих родственников, разбредшихся по свету, в Ливенфорде осталась только бабушка Лекки. С тех пор как ее сын умер от удара вскоре после своего ухода в отставку из городского отдела здравоохранения, она продолжала жить в его доме «Ломонд Вью»; ей уже стукнуло восемьдесят четыре года, однако она отличалась крепким здоровьем и была в полном уме и здравой памяти — несгибаемая, непреклонная и не меняющаяся, последняя опора распавшейся семьи.

Отвесив чопорный поклон Мак-Келлару, слегка приподнявшемуся в кресле, она села очень прямо на стул и окинула меня внимательным взглядом; при этом на ее длинном суровом лице, пожелтевшем и изрытом морщинами, не отразилось ничего, точно она впервые меня видела. По обыкновению, она держала сумочку в обтянутой митенкой руке. Волосы ее, все так же разделенные пробором посредине, казалось, стали чуть реже, но в них по-прежнему не было седины, как не было ее и в пучке волос, торчавших из коричневой родинки на ее верхней губе. И она по-прежнему щелкала зубами.

— Итак, мэм, — произнес Мак-Келлар, официально открывая заседание, — приступим.

Старушка снова кивнула и, словно придя в церковь послушать отменно суровую проповедь, вынула из сумочки мятную лепешку и чинно положила себе в рот.

— Дело вкратце сводится к тому, — продолжал юрист, — что Роберт, которому, казалось бы, все благоприятствовало и перед которым открывались великолепнейшие перспективы, сидит сейчас перед нами без единого гроша в кармане.

Выслушав это обвинение, которое было вполне справедливым, ибо, если не считать обратного билета в Уинтон, в карманах моих действительно не было ни гроша, бабушка снова сухо кивнула, как бы говоря, что понимает, в сколь бедственном положении я нахожусь.

— Он должен был бы, — постепенно распаляясь, продолжал Мак-Келлар, — он должен был бы уже иметь свою практику. И нашлись бы люди, которые помогли бы ему в этом, стоило ему только слово сказать. Он не дурак. У него приятная внешность. И, когда захочет, он умеет быть обходительным. Здесь, в Ливенфорде, он мог бы без особого труда зарабатывать свою тысячу в год добрым звонким серебром. Он мог бы обзавестись семьей, жениться на порядочной девушке и стать солидным, уважаемым членом общества, чего все мы, его друзья, ему желаем. А он что делает? Пускается в безрассудные авантюры, которые не позволяют ему отложить в банк ни фартинга. А сейчас он явился ко мне и просит, чтобы я устроил его в захудалую больницу для заразных — жалкую деревенскую дыру, где он закиснет в безвестности, заживо похоронит себя за какие-то несчастные сто двадцать фунтов в год!

— Вы кое-что упустили из виду, — сказал я. — В этой больнице я смогу заниматься работой, к которой меня влечет, работой, которая позволит мне выбраться из деревенской глуши и, если следовать вашему мерилу благополучия, принесет мне куда большую известность, чем, скажем, врачебная практика в Ливенфорде.

— Ха! — Мак-Келлар гневным пожатием плеч отмел все мои доводы. — Все это воздушные замки. В этом главная твоя беда. Слишком ты непрактичен, чтобы можно было верить твоим словам.

— Я в этом не убеждена! — впервые заговорила старушка и непроницаемым взглядом посмотрела на юриста. — Роберт еще молод. Он хочет добиться чего-то большего. А если мы сделаем его врачом-практиком, он никогда не простит нам этого.

Я едва верил своим ушам. Мак-Келлар, который явно рассчитывал на решительную поддержку моей бабушки, онемев, уставился на нее.

— Мы не должны забывать, что в детстве Роберта поучали все, кому не лень. Надо дать ему время разобраться и отбросить все ненужное. И я думаю, самое правильное — предоставить ему такую возможность. Если он с честью выйдет из положения — прекрасно. Если нет… — Она помолчала, и я понял, что за этим последует. — …Ему придется принять наши условия.

Адвокат как-то странно смотрел на бабушку — понимающе и проницательно — и, поджав губы, поигрывал тяжелой линейкой, лежавшей у него на столе.

Я воспользовался молчанием.

— Помогите мне получить это место в Далнейрской больнице. Если из моих опытов ничего не выйдет и мне придется снова обращаться к вам за помощью, даю вам слово, я поступлю так, как вы скажете.

— Хм-м-м! — Мак-Келлар колебался, мямлил, продолжая исподлобья поглядывать на старушку вопрошающим взглядом, в котором, однако, преобладало невольное уважение.

— Мне это кажется вполне разумным, — мягко заметила она и еле заметно многозначительно улыбнулась ему.

— Хм-м-м! — промычал Мак-Келлар. — Может быть… Может быть… Что ж… — И, наконец, решился: — Пусть будет так. Учти, Роберт, я не могу обещать тебе, что ты получишь эту работу, но я постараюсь: я хорошо знаю Мастерса — председателя Опекунского совета. И я надеюсь, что, если я тебе это место добуду, ты тоже сдержишь свое слово.

Мы пожали друг другу руки, и, побеседовав еще немного, я вышел из конторы.

Мне хотелось уйти, пока старушка не завладела мной. Но не успел я ступить на тротуар, как услышал ее голос:

— Роберт!

Пришлось обернуться.

— Куда ты так торопишься?

— Я спешу на поезд.

Она словно и не слышала моего объяснения.

— Дай-ка мне руку. Я ведь далеко не молоденькая, Роберт.

Я стиснул зубы. Мне было двадцать четыре года, я уже бактериолог, работавший, презрев опасность, над изучением смертоноснейших микробов, и немало перенес после войны. Но при ней все эти годы словно исчезали куда-то и я снова становился ребенком. Она меня принижала. Она меня подавляла. И по тому, как она властно взяла меня под руку, я понял, что мне придется провести с ней весь остаток дня и что она вытянет из меня с помощью своего острого языка подробнейший рассказ о моей жизни.

Когда, рука об руку, чинно шествуя, мы повернули на Церковную улицу, она пригнулась к моему плечу и, сокрушая остатки моего сопротивления, сказала:

— Перво-наперво мы снимем с тебя эту старую форму. Пойдем сейчас в город, в кооперативный магазин, и купим тебе приличный шерстяной костюм. Затем вместо этих развалившихся опорок наденем на твои заблудшие ноги новые ботинки. Да, да, молодой человек, не пройдет и часу, как мы приведем тебя в христианский вид.

Я содрогнулся при мысли о том, как продавщицы в отделах обуви и готового платья будут «снаряжать» меня под ее зорким оком.

Но тут она пригнулась ко мне еще ближе и, распространяя сильный запах мятных лепешек, жарко зашептала мне в ухо:

— А теперь расскажи-ка мне, Роберт, про эту девушку Лоу.

 

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

1

В Далнейре, на станции, меня встречал больничный шофер, он же служитель, приехавший на старенькой, поблескивавшей латунью аргайлской карете скорой помощи, похожей больше на похоронные дроги, — вид у нее был довольно облезлый, но зато она так и сверкала протертыми стеклами. Представившись мне и назвавшись Питером Пимом, он неторопливо поставил в карету мой чемодан и после многократных попыток наконец завел мотор. Мы прогромыхали мимо беспорядочно сгрудившихся ветхих домишек, мимо грязной лавчонки, нескольких глиняных карьеров и заброшенного кирпичного завода; затем перебрались через речку, мужественно продирающуюся сквозь грязь и ил, и выехали в поля, скорее похожие на городскую свалку, однако сейчас, ранней весной, прикрытые свежим зеленым покровом.

Подпрыгивая на жестком переднем сиденье, я время от времени бросал испытующие взгляды на моего спутника, сидевшего в профиль ко мне, — его лицо под козырьком фуражки казалось таким бесстрастным, точно он спал летаргическим сном, и я не решался разбудить его, заговорив с ним. Однако под конец я все-таки отважился похвалить его древнюю колымагу, которая, судя по тому, как он осторожно действовал тормозами, была, несомненно, источником его гордости.

Он ответил не сразу — лишь спустя некоторое время, пристально глядя на дорогу, внушительно произнес:

— Я люблю машины, сэр.

Если так, то, подумал я, он может быть мне полезен, и я поспешил выразить надежду, что мы будем друзьями.

Он снова ответил не сразу, прежде поразмыслив над моими словами:

— Я думаю, что мы поладим, сэр. Я всегда стараюсь угодить человеку. У меня были прекрасные отношения с доктором Хейнзом. Приятный джентльмен доктор Хейнз, сэр, с ним легко было. Очень я жалел, что он уезжает.

Несколько расхоложенный восхвалением моего предшественника и печальным тоном, каким все это было произнесено, я погрузился в молчание, которое так больше и не нарушилось; тем временем мы добрались по узкой проселочной дороге до вершины холма и повернули на усыпанную гравием аллею, которая, описав полукруг, привела нас к небольшой группе аккуратных кирпичных строений. У самого большого из них мы остановились, и, выйдя из кареты скорой помощи, я увидел смуглую приземистую женщину в форме; по всей вероятности, она и была начальницей: она стояла на ступеньках, придерживая от ветра свой крылатый белый чепец, и радушно улыбалась.

— Доктор Шеннон, если не ошибаюсь? Рада с вами познакомиться. Меня зовут мисс Траджен.

В противоположность Пиму, отмалчивавшемуся с кислой миной, начальница была очень общительна, и не успел я опомниться, как уже очутился в главном здании, в отведенных мне комнатах; у меня теперь была гостиная, спальня и ванная, выходившие на восток. Затем, со свойственной ей энергией и энтузиазмом, мисс Траджен повела меня по всему заведению, которым так гордилась.

Больница была маленькая — всего четыре небольших домика, расположенных за административным зданием в форме квадрата; они отведены были соответственно для больных скарлатиной, дифтеритом, корью и «прочими инфекционными заболеваниями». Оборудование здесь было самое примитивное, зато устроенные по старинке палаты с хорошо натертыми полами и белоснежными койками сверкали чистотой. Пациентами — а их было немного — являлись в основном дети. Они сидели в своих красных пижамах на кроватках и улыбались нам; послеполуденное солнце, проникая сквозь высокие окна, ярким светом заливало палаты, и я подумал, что мне будет приятно здесь работать. Да и старшие сестры — по одной на каждый корпус — не разочаровали меня: они казались выдержанными и смышлеными. Словом, эта маленькая, скромная больница, стоявшая на высоком, овеваемом ветрами холме, царившем над всей округой, производила впечатление дельного и полезного учреждения.

В самом дальнем углу больничной территории, на некотором расстоянии от четырех корпусов, стоял особняком бурый домик из гофрированного железа, полуразвалившийся и кругом заросший кустарником.

— Здесь у нас был изолятор для оспенных больных, — пояснила мисс Траджен, подметив своими острыми маленькими глазками мой вопросительный взгляд. — Как видите, мы им не пользуемся… так что нам туда нет смысла заходить. К счастью, он совсем не виден из-за лавровых кустов. — И она любезно добавила: — За последние пять лет к нам не поступало ни одного больного оспой.

Отсюда — с тем же видом вполне оправданной гордости — она повела меня в комнату отдыха медицинских сестер, на кухню и в приемную, где все сверкало той же безукоризненной чистотой, а затем в помещение, где стоял длинный деревянный стол, к которому были подведены газ и электричество и прилажены две фарфоровые раковины. У стены громоздилось несколько полированных столов и две-три скамейки, поставленные одна на другую.

— Это у нас лаборатория, — пояснила начальница. — Правда, хорошо?

— Очень.

Больше я, конечно, ничего не сказал. Но я сразу понял, что у меня будет отличная лаборатория. Пока мы шли назад по дорожке, я уже мысленно прикидывал, как я там размещусь и все устрою.

Вернувшись в главное здание, мисс Траджен настояла на том, чтобы я зашел выпить чаю к ней в гостиную — очаровательную просторную комнату с окном-фонарем, выходящим на фасад; там стояло несколько кресел в ситцевых чехлах и диван, на пианино возвышалась фарфоровая ваза с гиацинтами — я сразу заметил, что эта комната приятнее всех, где мы до сих пор были. Начальница нажала кнопку, и краснощекая деревенская девушка в накрахмаленном чепце и передничке — мисс Траджен назвала ее Кейти и представила мне как нашу «общую» горничную — вкатила в комнату чайный столик, на котором стояли чашки и высокая ваза с тортом. Не переставая болтать, мисс Траджен церемонно уселась и предложила мне на выбор индийского или китайского чаю, а также недурной кусок сливового торта, только что вышедшего из больничной печи.

На вид ей было лет пятьдесят, и, как она мне сообщила, прежде чем «осесть» в Далнейрской больнице, она провела десять лет в Бенгалии в качестве армейской медицинской сестры; по всей вероятности, длительное пребывание там и придало ее широкому лицу с крупными чертами этот медный оттенок, а в голос и манеры привнесло нечто такое, что делало ее похожей на старшего сержанта. Еще когда мы обходили палаты, я заметил, что у нее на редкость пышный бюст, короткие ноги, походка вперевалочку и мерно покачивающиеся внушительные бедра. А сейчас ее грубоватая прямолинейность, громкий смех, резкие решительные жесты и вовсе навели меня на мысль, что это существо призвано скорее командовать в казармах, чем лечить больных.

Однако больше всего меня поразила в ней убежденная гордость за больницу, которую она считала чуть ли не своей собственностью. Вот она снова в слегка шутливом тоне переводит разговор на эту самую важную для нее тему:

— Я рада, что вам нравится наше маленькое заведение, доктор. Кое-что в нем, конечно, устарело, и я пыталась исправить положение с помощью нескольких армейских хитростей. Мне пришлось немало потрудиться, чтобы привести больницу в ее теперешний вид. Да, я, можно сказать, вложила в нее всю душу.

Последовало короткое неловкое молчание, но тут, на мое счастье, я услышал осторожный стук, и в ответ на брошенное мисс Траджен «войдите» ручка двери бесшумно повернулась и на пороге появилась высокая, тощая, рыжеволосая сестра. Увидев меня, она вздрогнула, и ее светло-зеленые глаза, обрамленные желтыми, как солома, ресницами, со страхом и смирением устремились на начальницу, бронзовое лицо которой осветила снисходительная улыбка.

— Входите, входите, дорогая. Не убегайте. Доктор, это наша ночная сестра, Эффи Пик. Она обычно днем пьет со мной чай, когда отоспится после ночного дежурства. Садитесь, дорогая.

Сестра Пик скромно вошла в комнату и, сев на низенький стул, взяла предложенную ей чашку чаю.

— Я очень рада, что вы познакомились с сестрой Пик, — заявила мисс Траджен. — Это мой самый ценный работник.

— Ах, что вы! — бледная рыжеволосая сестра содрогнулась всей своей недостойной плотью от этого комплимента; затем, повернувшись ко мне, проговорила еле слышно: — Начальница очень добра. Но, конечно, каждое ее слово так много значит. Ведь она у нас по всем вопросам авторитет. И она здесь уже очень давно — трудно даже представить себе, что бы мы без нее делали. Доктора-то ведь приходят и уходят. А начальница всегда здесь…

Перефразировав таким образом теннисоновский «Ручеек», это бесцветное существо — даже ее рыжие волосы и те казались какими-то блеклыми, а кожа — белой, словно молоко, — погрузилось в почтительное молчание. Посидев еще несколько минут, сестра, словно не решаясь дольше злоупотреблять нашим временем, встала и, бросив на начальницу преданный взгляд, выскользнула из комнаты: ей пора было на ночное дежурство. Я ненамного пересидел ее. Вскоре я поднялся и, поблагодарив мисс Траджен за теплый прием, попросил позволения откланяться: мне ведь еще надо было разобрать свои вещи.

— Отлично, доктор. Теперь нам предстоит с вами трудиться вместе. А я здесь, как говорит сестра Пик, старожил. — Она вскочила на ноги и, широко улыбаясь, с минуту пристально смотрела на меня, потом весело добавила: — Я думаю, вы согласитесь с тем, что я поступаю всегда так, как надо.

Когда я добрался до отведенного мне помещения, в чувствах моих царила довольно любопытная неразбериха: я был доволен оказанным мне приемом и, прохаживаясь по комнате, осматривая ее строгую и вместе с тем уютную обстановку глазом человека, которому предстоит здесь жить и привыкнуть к этим незнакомым предметам, говорил себе, что хотя мисс Траджен, возможно, и резковата, но она жизнерадостная, душевная женщина; однако в глубине души меня почему-то смущала ее напористость, смущали некоторые жесты и слова, а почему — я не мог понять.

 

2

И все-таки ничто, ничто не способно было испортить мне настроение или приглушить радость, которая вспыхнула во мне при мысли о том, что я снова смогу взяться за научную работу после стольких недель бездействия, сводившего меня с ума.

Как я и предполагал, мои обязанности здесь были приятными и необременительными. Больница была маленькая — самое большее на пятьдесят коек, а сейчас, поскольку никаких эпидемий не наблюдалось, у нас лежало всего около двенадцати детей; почти все уже выздоравливали, так как у большинства была простая корь, и при всей своей добросовестности сколько бы я ни задерживался, обходя палаты, к полудню я уже был свободен.

Лаборатория здесь оказалась даже лучше, чем я предполагал. В шкафах и ящиках я обнаружил разнообразнейшие сосуды и приборы, которые так или иначе могли мне пригодиться. В больницах всегда скапливается множество всякого оборудования: назаказывают тьму-тьмущую, а потом рассуют по полкам и забудут. Потребовалось совсем немного времени, чтобы расставить принадлежащие мне приборы, в том числе и микроскоп, который, заняв деньги под будущее жалованье, я выкупил у Хильерса. На бумаге с больничным штампом я уже завязал оживленную переписку с несколькими врачами, практикующими в других сельских местностях, охваченных эпидемией; они любезно присылали мне пробы крови, и, присовокупив их к еще хранившимся у меня дримовским пробам, я снова принялся культивировать бациллу «С».

Всем этим я занимался, конечно, тайком. Я тщательнейшим образом выполнял свои обязанности и усердно старался оказывать всяческие услуги и внимание начальнице, которая в эти первые дни хоть и улыбалась мне доброжелательно, однако пристально меня изучала, — так опытный боксер изучает своего противника во время первого раунда на ринге.

Любопытное она была существо. Когда она приехала в Далнейр — в «добрые старые времена», оплакиваемые Пимом, который, как я вскоре выяснил, оказался завзятым ворчуном, — больница была в весьма запущенном состоянии. Постепенно мисс Траджен изменила существовавшие здесь порядки, завоевала расположение Опекунского совета и прибрала к рукам всю больницу. Теперь она распоряжалась всем, что было в этих зданиях, начиная с чердака и кончая погребом, — словом, была хозяйкой строгой, экономной, умелой и неутомимой.

— Целый день изволь быть наготове: того и гляди куда-нибудь пошлет, — горько, но не без достоинства жаловался мне Пим, сидя на перевернутом ведре; по утрам он начищал свою старенькую карету скорой помощи. — Какие и были доходишки, все прикончились. Поверите ли, сэр, она даже мыло, которым я мою карету, и то учитывает.

Завтракал и ужинал я один, но второй завтрак — так уж было принято в Далнейре — я вкушал в обществе начальницы. Каждый день ровно в час она являлась ко мне «перекусить», как она это называла, садилась за стол и закладывала салфетку за ворот платья. Она любила покушать, особенно всякие острые блюда с пряностями, которые частенько появлялись у нас на столе и подавались с приправой из манго или с ломтиками кокосового ореха. Наложив себе полную тарелку, она тщательно все перемешивала и принималась есть ложкой душистую смесь — только ложкой, а не иначе, поясняла она мне, — запивая еду большими глотками лимонного сока с содовой водой. Она гордилась своими кулинарными рецептами, вывезенными из Бенгалии, и обладала солидным запасом всяких историй из своей армейской жизни, которыми заодно потчевала меня; самой любимой из них было вдохновенное повествование о том, как она вместе с полковником Сатлером из Бенгальской медицинской службы воевала с холерой в Богре в 1902 году.

Хотя она без конца повторяла одно и то же, рассказы ее не лишены были юмора — правда, несколько грубоватого, на мой вкус, — и пока еще не заставили меня ее возненавидеть. Она, пожалуй, несколько излишне увлекалась военной дисциплиной, но уж очень обезоруживающим был ее низкий грудной смех, и иногда она могла быть очень доброй. К сестрам, которые хорошо работали и не перечили ей, она в общем относилась доброжелательно и справедливо. Не один год она, не щадя усилий, добивалась — а это было отнюдь не легко, — чтобы Опекунский совет согласился улучшить условия труда и оплату ее персонала. В такой больнице, как Далнейрская, работа всегда связана с опасностью подцепить инфекцию, и если какая-нибудь из сестер заболевала, мисс Траджен, которая за неделю до этого могла всячески поносить ее, принималась, как мать, ухаживать за больной.

Одной из ее слабостей было пристрастие к шашкам, и вечерами она нередко оказывала мне честь, приглашая к себе поиграть. Дело в том, что мой дедушка, великий мастер этого искусства, научил меня еще мальчишкой всем скрытым и дьявольским тонкостям «прохождения в дамки» и во время наших бесчисленных сражений за шашечной доской я воспринял от него все своеобразные хитрости, с помощью которых можно заманить противника в приготовленную для него западню. При первой же нашей игре с начальницей я уже через тридцать секунд понял, что ей далеко до меня и мне придется порядком поломать голову, чтобы проиграть ей. И все-таки, действуя разумно и дипломатично, я неизменно проигрывал — к ее величайшему восторгу. Одержав надо мной верх, она с довольным видом откидывалась на спинку кресла и подтрунивала надо мной, ликуя, что я не могу с ней справиться, — при этом она неизменно рассказывала мне в назидание о своей исторической игре с полковником Сатлером во время эпидемии холеры в Богре в 1902 году.

Трудно было устоять от соблазна обыграть ее, однако я никогда не забывал о той цели, которую перед собой поставил, и с похвальной выдержкой проигрывал. Но однажды вечером она хватила через край и ее насмешки больно задели меня.

— Вот несчастный! — издевалась она. — Да где же у вас голова? Просто удивительно, как это вы сумели получить диплом! Придется давать вам уроки. Я вам когда-нибудь рассказывала, как мы играли с…

— Я уже скоро буду знать эту историю наизусть, — отрезал я. — Расставляйте шашки.

Она расставила, трясясь от смеха и наслаждаясь тем, что сумела допечь меня. Игра началась, и я за пять ходов прошел в дамки и «съел» все ее шашки.

— Вот так повезло! — воскликнула она, с трудом веря своим глазам. — Давайте сыграем еще.

— Непременно.

На сей раз она играла более осторожно, но о выигрыше не могло быть и речи. Дважды я ей отдал по шашке и забрал взамен по три, а через четыре минуты она была бита.

Воцарилось напряженное молчание. Лицо ее побагровело. И все-таки она считала, что обязана своим вторичным поражением только какой-то невероятной случайности.

— Нет уж, я не дам вам уйти с победой. Сыграем еще.

Тут мне надо было бы проявить осмотрительность, но уж слишком больно задел меня ее злой язык. Кроме того, эти частые сиденья за шашками отнимали у меня время, отведенное для работы в лаборатории, и мне хотелось положить им конец. Применив двойное начало, разработанное старым Дэнди Гау, я пожертвовал ей одну за другой четыре шашки, а затем двумя хитроумными ходами забрал у нее все.

Победоносная улыбка, появившаяся было на ее лице, превратилась в злобную гримасу, вены на шее и на лбу вздулись. Она захлопнула доску и с грохотом смахнула шашки в коробочку.

— На сегодняшний вечер хватит. Благодарю вас, доктор.

Уже жалея о том, что я наделал, я примирительно улыбнулся:

— Просто удивительно, как иногда поворачивается игра.

— Совершенно удивительно, — сухо согласилась она. — Вы, оказывается, вовсе не так просты, как кажетесь.

— Но не всегда же мне будет так чертовски везти. Я уверен, что в следующий раз вы выиграете.

Не в силах сдержать досаду, она поднялась.

— Да за кого вы меня принимаете? Что я, круглая дура, что ли?

— Ну что вы, госпожа начальница!

Усилием воли она взяла себя в руки.

— В таком случае закройте дверь с той стороны.

Очутившись у себя в комнате, я понял, что напрасно задел ее; засунув руки в карманы, я стоял и мрачно глядел в окно, больше злясь на себя, чем на мисс Траджен.

В эту минуту я услышал тарахтенье и частые выхлопы; из-за поворота дорожки показался красный мотоцикл и остановился под моим окном. Мотоциклист был без шапки; поставив тяжелую машину на подпорки, он снял очки, и я, вздрогнув от удивления, узнал его. Это был Люк Лоу.

Я открыл окно.

— Эй, Люк, здравствуй!

— И вы здравствуйте.

Его веселая улыбка рассеяла мои дурные предчувствия; он вошел в комнату — просто перемахнул через подоконник — и, сняв свои длинные кожаные перчатки, пожал мне руку.

— Я привез вам мотоцикл, — объявил он и, заметив мое удивление, добавил: — Помните? Я ведь говорил, что могу дать вам его на время.

— А разве он тебе не нужен?

— Нет. — Он тряхнул головой. — Во всяком случае, в ближайшие несколько недель не потребуется. Я уезжаю в Ньюкасл. Буду изучать, как в Тайновских пекарнях пекут хлеб из муки крупного помола. Отец знаком с тамошним управляющим.

Я никак не ожидал такой любезности, и мне было неловко соглашаться, но Люк с самым естественным видом отмел все мои возражения и, сев в кресло, вытянул ноги, взял у меня сигарету и закурил.

— Вашему покорному слуге не разрешают курить. — Он усмехнулся. — Но я люблю подымить и всегда пользуюсь случаем, если знаю, что родичи не унюхают. Вы и представить себе не можете, какая это каторга, когда тебе все на свете запрещено. А я хочу жить, как другие парни. — Он с бунтарским и в то же время комическим видом выдохнул дым через нос. — Эх, как бы мне хотелось заниматься делом, которое мне по душе! Кому охота быть подручным у пекаря? Мука крупного помола! Тьфу! Новинка двадцатилетней давности! А мне охота возиться с машинами, мотоциклами и автомобилями, иметь свой заводик. Я в этих делах кое-что понимаю: могу и починить и наладить. Эх, если б я мог усовершенствовать наше предприятие: установить механические мешалки… электрическую печь…

— Ты это и сделаешь… со временем.

— Ох, — вздохнул он, — может быть.

Мне ясно было, что, несмотря на свою молодость и добродушие, он начинает злиться на родителей за то, что они кое в чем ограничивают его, и хочет жить по-своему.

Помолчав немного, он посмотрел на меня — не то чтобы с укором, но с некоторым замешательством: в душе-то он, мол, осуждает глупость и слабость женского пола, но все-таки вынужден говорить на такую тему.

— Дела у нас дома неважные. Я про Джин, конечно…

Чтобы скрыть свои чувства, я нагнулся и взял из коробки сигарету. Достаточно было одного упоминания этого имени, чтобы я весь запылал. Люк был до того похож на нее — то же открытое лицо, те же карие глаза, вьющиеся волосы, тот же здоровый загар, — что в эту минуту я просто не осмеливался на него взглянуть.

— Что с ней, нездорова? — осторожно осведомился я.

— Куда там! Хуже! — воскликнул он. — Сначала она все бушевала и возмущалась: какие, мол, страшные негодяи и мерзавцы существуют на свете. — Он хмыкнул. — Это о вас, конечно. Потом приуныла. А последние недели только и делает, что плачет. Она старается это скрыть, ну да я-то сразу вижу.

— А все из-за экзамена, наверно, — предположил я. — Она ведь летом должна держать выпускной экзамен, правда?

— Да никогда Джин так не расстраивалась из-за экзаменов. — Он помолчал и добавил доверительным тоном человека, сведущего в таких делах: — Вы не хуже меня понимаете, в чем дело. Вот! Она просила меня передать вам эту записку.

Порывшись во внутреннем кармане своей норфолкской куртки, он извлек сложенный лист бумаги; я взял его, и сердце у меня почему-то вдруг забилось.

«Дорогой мистер Шеннон!

Узнав совершенно случайно, что брат едет к Вам по какому-то делу, я решила воспользоваться возможностью и написать несколько строк.

Дело в том, что мне нужно кое-что сказать Вам — это не касается ни Вас, ни меня и не имеет особого значения, но если б Вы случайно оказались в среду в Уинтоне, то не согласились ли бы Вы выпить со мной чаю у Гранта на Ботанической дороге, часов в пять? Возможно, конечно, у Вас найдутся и более интересные занятия. А возможно, Вы и вообще забыли обо мне. Словом, я не обижусь, если Вы не явитесь. Извините за навязчивость.

Всегда Ваша, Джин Лоу.

P.S. В субботу я гуляла одна в Верхнем парке и выяснила, почему мы тогда не нашли белых коров. На стадо напала какая-то болезнь, и многие из них подохли. Ну, не безобразие ли?

P.P.S. Я знаю, что у меня много недостатков, но я по крайней мере всегда говорю правду».

Я сложил записку и пристально посмотрел в лукавое и вопрошающее лицо юного Лоу: уж не Джин ли все это подстроила — и приезд Люка, и предложение пользоваться мотоциклом, и приглашение к чаю на будущей неделе — с вполне безобидной, но определенной целью? Мое дурное настроение как рукой сняло: я весь трепетал от радостного возбуждения.

— Поедете? — спросил Люк.

— Думаю, что да, — ответил я как можно более прозаическим и обыденным тоном, хотя у самого сердце так и колотилось.

— Хлопот с этими бабами не оберешься, правда? — заметил Люк с внезапно пробудившейся ко мне симпатией.

Я рассмеялся и, поддавшись внезапному порыву, стал уговаривать его остаться поужинать со мной. Мы отлично поели, затем принялись за кофе и, покуривая сигареты, расстегнув воротнички, начали рассуждать, как и подобает существам высшей породы, про гоночные мотоциклы, аэропланы, братство всех людей на земле, электрические тестомешалки и необъяснимое непостоянство слабого пола.

 

3

Уинтон был довольно скучный городишко, серый, окруженный кольцом вечно дымящих труб, поливаемый дождями и производящий гнетущее впечатление своей монументальной архитектурой и уродливыми скульптурами; однако славу его — если он мог претендовать на славу — составляли кафе. Десятки этих маленьких оазисов, где можно было отдохнуть и подкрепиться, оживляли унылые улицы; сюда, пройдя через небольшое помещение, отведенное под продажу пирожных, пирожков и печений, стекались в любой час дня граждане Уинтона (клерки, машинистки, продавщицы, студенты и даже степенные торговцы и дельцы), чтобы у столика, накрытого белой скатертью и уставленного вазочками с пирожками, песочным печеньем и разнообразнейшими пирожными, отвести душу за чашкой кофе или чая.

Из всех этих заведений университетская публика больше всего любила кафе Гранта, которое славилось не только своими булочками с кремом, но и атмосферой «хорошего тона»: стены здесь были обшиты темными дубовыми панелями, а над ними вперемежку с перекрещенными палашами и кинжалами висели подлинники картин, писанные членами Шотландской академии художеств.

Итак, в среду, обуреваемый нетерпением и в то же время страхом, я прибыл к Гранту. Я решил отпроситься из больницы на всю вторую половину дня, так как мне надо было еще уладить одно дело, связанное с моей научной работой. Я приехал раньше назначенного времени, но мисс Лоу явилась еще раньше меня. Не успел я войти в переполненное кафе, где стоял гул и слышалось позвякиванье ложечек в чашках, как из-за столика, над которым перекрещивались самые внушительные палаши, приподнялась маленькая фигурка и взволнованно замахала мне, приглашая скорее занять свободное место, которое ввиду большого скопления публики ей нелегко было для меня держать. И только… Никакого другого приветствия не последовало; я пробрался сквозь толпу и молча сел рядом с Джин; еще издали я заметил, что на ней теперь уже не «кругляш» и свитер, как в былые дни, а строгий темно-серый костюм и скромная черная шляпа. К тому же она заметно похудела, была бледна — очень бледна — и, хотя всячески старалась скрыть это, мучительно взволнована.

Некоторое время царило натянутое молчание, пока она, подняв указательный палец, старалась привлечь внимание официантки.

— Чай с лимоном или со сливками?

Это были ее первые слова, и произнесла она их очень тихо, не смея взглянуть на меня, тогда как официантка уже стояла у нашего столика, нетерпеливо вертя в пальцах карандаш.

Я заказал чай с лимоном.

— А булочек с кремом хотите?

Я сказал, что хочу, и добавил:

— Угощаю, конечно, я.

— Нет, — упрямо возразила она, однако губы ее дрожали. — Это я пригласила вас.

Мы сидели молча, пока не вернулась официантка, и все так же молча начали пить чай.

— Как много здесь народу, правда? — отважился наконец заметить я. — Популярное место.

— Да. — Она помолчала. — Очень популярное. И вполне заслуженно.

— О, безусловно. Чудесные булочки!

— Правда? Я очень рада.

— Не хотите ли отведать?

— Нет, благодарю вас. Я не голодна.

— Я очень огорчился, когда узнал из вашего письма о том, что случилось с белыми коровами.

— Да, бедняжки… они очень пострадали.

Снова молчание.

— Сырое стоит лето, правда?

— Очень сырое. Просто непонятно, что происходит с погодой.

Продолжительное молчание. Затем, подбодрив себя глотком чая — я заметил, что рука ее дрожала, когда она ставила чашку, — она повернулась и серьезно и пристально посмотрела на меня.

— Мистер Шеннон, — одним духом выпалила она, — я все думаю: могли бы мы остаться по-прежнему друзьями?

Я смотрел на нее в замешательстве, не зная, что сказать, а она, то краснея, то бледнея, прерывающимся голосом, но стараясь говорить возможно спокойнее и рассудительнее, продолжала:

— Когда я сказала «друзьями», я только это и имела в виду — ни больше, ни меньше. Дружба — это такая чудесная вещь. И она так редко встречается. Я имею в виду настоящую дружбу. Конечно, вам, может, вовсе не хочется дружить со мной. Я ведь ничего собой не представляю. И к тому же, сознаюсь, глупо было с моей стороны принимать некоторые вещи так близко к сердцу и ссориться с вами. Я поняла теперь, что вы просто шутили, а я как-то по-детски поверила вам. В конце концов мы ведь разумные взрослые люди, не так ли? Мы действительно принадлежим к разным вероисповеданиям, и хотя это очень серьезно, но ведь это же не преступление — во всяком случае, не такое препятствие, которое не позволяло бы нам иногда встречаться за чашкой чая. Будет очень жаль, если наша дружба оборвется просто так, ни с того ни с сего… и мы разойдемся в разные стороны… как корабли, что разминулись в ночи… я хочу сказать, если мы больше не будем видеться… а ведь, если смотреть на это здраво, мы могли бы встречаться часто, то есть время от времени… как друзья…

Она умолкла, поигрывая ложечкой; щеки ее ярко горели — так же ярко, как и карие глаза, которые с испугом, но все же решительно искали моего взгляда.

— Видите ли, — с сомнением сказал я, — трудновато это будет, правда? Я работаю. А вам надо много заниматься перед экзаменами.

— Да, я знаю, что у вас нет свободного времени. И мне, по-видимому, придется усердно заниматься. — Странно все-таки, что девушка, когда-то так рьяно изучавшая патологию, сказала это без малейшего энтузиазма, но она тут же поспешно добавила, как бы призывая разумно подходить к проблеме приобретения знаний: — Однако иногда нужна и передышка. Я хочу сказать: нельзя же работать все время.

Наступило молчание. Словно застеснявшись своего яркого румянца. Джин наконец опустила глаза и глубже села в кресло, стремясь укрыться от любопытных взглядов посетителей кафе. Я украдкой поглядывал на нее и просто не мог понять, почему до сих пор пренебрегал ею. Этот румянец, эти опущенные ресницы, отбрасывавшие легкую тень на ее свежие щечки, делали ее такой нежной и — конечно же! — похожей на ангела. Ничто: ни ее простые черные замшевые перчатки, ни старомодные круглые золотые часики, которые она носила на руке, ни даже нелепая скромная шляпка — ничто не могло испортить ее очарования и красоты.

И вдруг, к своему удивлению, я почувствовал, как теплая волна захлестывает меня, и услышал собственный голос.

— Я полагаю, — вполне резонно и решительно заявил я, — что нет такого закона, который запрещал бы это. Мне кажется, мы могли бы время от времени встречаться.

Она так и просияла. На губах ее появилась робкая счастливая улыбка, и, нагнувшись поближе, она воскликнула, и в тоне ее прозвучало преклонение перед моей высокой мудростью:

— Как я рада! А я-то боялась… Я хочу сказать, что это очень разумно.

— Отлично. — Я милостиво кивнул, принимая как должное ее похвалу, и, подстрекаемый непонятным побуждением, заглянул в ее сияющие глаза. — Что вы делаете сегодня вечером?

— Видите ли… Я собираюсь повидать барышень Дири: вы же знаете, как они были добры ко мне. А потом в половине седьмого я сяду на поезд и поеду в Блейрхилл.

Я расхрабрился и с самым невозмутимым видом предложил:

— Пойдемте-ка лучше со мной в театр.

Она заметно вздрогнула, и во взгляде ее снова появился легкий испуг, который все увеличивался, по мере того как я говорил:

— Мне надо еще кое-что сделать, это займет около часа. Давайте встретимся в семь у Королевского театра. Мартин Харвей играет там в «Единственном пути». Пьеса должна вам понравиться.

Она продолжала молча смотреть на меня, потрясенная и подавленная, точно в моем приглашении таились все ужасы и опасности, какие только существуют на свете. Потом она судорожно глотнула воздух.

— Боюсь, мистер Шеннон, что вы сказали это, не подумав. Я ведь никогда в жизни не была в театре.

— Не может быть! — Я едва верил своим ушам, хотя, казалось бы, этого можно было ожидать. — Но почему?

— Ну вы же знаете, как у нас строго дома.

Потупив глаза, она принялась пальчиком рисовать что-то на скатерти.

— В нашей общине не принято играть в карты, танцевать или ходить в театр. Конечно, отец нам не запрещал этого… но нам просто в голову не приходило поступать иначе.

Я в изумлении уставился на нее.

— В таком случае пора бы пересмотреть эти взгляды. Ведь театр, — назидательно начал я, — является одним из величайших очагов культуры. Вообще говоря, я не слишком высокого мнения о «Единственном пути». Но для начала сойдет.

Она молчала, продолжая в мучительном раздумье чертить что-то на скатерти.

Затем пуританская закваска пересилила, она медленно подняла голову и прерывающимся голосом сказала:

— Боюсь, что я не смогу пойти с вами, мистер Шеннон.

— Но почему же?

Она не отвечала, но в ее робком взгляде сквозило смятение. Ее природные склонности, ее живая и страстная натура вступили в единоборство со всем тем печальным и мрачным, чему ее учили в детстве, сурово предостерегая против искушений света и пугая апокалиптическими пророчествами, — и все это сейчас одержало над нею верх.

— Ну, знаете ли! — с досадой воскликнул я. — Это уж слишком. Вы тратите добрых полдня, убеждая меня, что мы должны бывать вместе. А когда я предлагаю вам пойти в театр и посмотреть абсолютно невинную пьесу, собственно говоря, классическую пьесу, написанную по знаменитому роману Чарльза Диккенса, вы наотрез отказываетесь идти.

— Ах, по Диккенсу… — еле слышно пробормотала она, словно это меняло дело. — По Чарльзу Диккенсу. Это очень достойный писатель.

Но я уже разозлился и, застегнув куртку, стал искать глазами официантку, чтобы расплатиться.

Заметив, что я рассержен, она вся сжалась и с возрастающим волнением наблюдала за моими приготовлениями к уходу, — грудь ее бурно вздымалась и опускалась; наконец, тяжело вздохнув, она с трепетом сдалась.

— Хорошо, — беспомощно прошептала она. — Я пойду.

Несмотря на ее молящий взгляд, я не сразу простил ее. Сначала я расплатился по счету — по поводу чего она уже не посмела вступать со мной в спор — и вывел ее на улицу. Тут я повернулся к ней и, перед тем как проститься, сказал дружелюбно, но не без скрытой угрозы:

— Итак, в семь часов у театра. Не опаздывайте.

— Хорошо, мистер Шеннон, — покорно пробормотала она и, бросив на меня последний трепетный взгляд, повернулась и пошла прочь.

Постояв с минуту, я направился на кафедру патологии, где меня должен был ждать Спенс, которого я заранее предупредил письмом о своем приезде.

Было четверть седьмого, когда я подошел к зданию кафедры, и так как мне меньше всего на свете хотелось встречаться с Ашером или Смитом, я сначала тщательно обследовал коридоры, а уж затем вошел в лабораторию. Там, как я и ожидал, сидел, низко склонившись над столом, один Спенс.

Поскольку я ступал тихо, он заметил меня, лишь когда я уже стоял подле него. И тут я с некоторым недоумением увидел, что он вовсе не работает, а задумчиво рассматривает какую-то фотографию.

— А, Роберт! — Он затуманенным взглядом посмотрел на меня. — Я по вас соскучился. Как работается в Далнейре?

— Недурно, — весело ответил я. — Поцапался с начальницей. Зато снова вырастил мою бациллу — в чистом виде.

— Прекрасно. И уже установили, что она собой представляет?

— Нет еще, но установлю. Я как раз над этим сейчас работаю.

Он кивнул.

— Я бы тоже с удовольствием ушел отсюда, Роберт. Если бы я только мог устроиться преподавателем в каком-нибудь небольшом учебном заведении… например, в Эбердине или в колледже святого Эндрью.

— Ну и устроитесь, — ободряюще заметил я.

— Да, — как-то задумчиво произнес он. — Все эти четыре года я работал как проклятый… ради Мьюриэл. Ей должно понравиться в колледже святого Эндрью.

— А как поживает Ломекс? — спросил я.

Спенс посмотрел на меня отсутствующим взглядом. И ответил не сразу:

— Все так же красив и преуспевает, как всегда. Вполне доволен жизнью… и собой.

— Я не видел его целую вечность.

— Он последнее время был, кажется, порядком занят. Ну что ж, приятно, что вы делаете успехи. Я получил ваше письмо. И могу дать вам сколько угодно чистого глицерина.

— Спасибо, Спенс. Я знал, что могу на вас рассчитывать.

Он протестующе махнул рукой. Наступило неловкое молчание. Смущенно я отвел глаза в сторону и увидел фотографию, лежавшую перед Спенсом. Он проследил за моим взглядом.

— Посмотрите, посмотрите, — сказал он и протянул мне фотографию. На ней был изображен симпатичный юноша с правильными чертами лица, хорошо сложенный и пышущий здоровьем.

— Очень приятный молодой человек, — заметил я. — Кто это?

Он рассмеялся — звук этот резанул мой слух, ибо, хотя Спенс и часто улыбался своей кривой усмешкой, я до сих пор почти не слышал его смеха.

— Представьте себе, — сказал он, — это я.

Я пробормотал что-то нечленораздельное. Я просто не знал, что сказать, и в замешательстве взглянул на Спенса. Обычно мягкий и спокойный, сейчас он был просто неузнаваем.

— Да, таким я был в восемнадцать лет. Удивительное дело, какую огромную роль играет лицо… я имею в виду не только красивое, а обычное, даже уродливое лицо. Знаете, как пишут в романах: «В его уродливом лице было какое-то необъяснимое обаяние». Но нельзя воспеть лицо, если от него осталась одна половина. Это невозможно. Колизей — грандиозное зрелище. Но только при лунном свете и если любоваться им полчаса. Кому захочется смотреть все время на развалины? Если бы спросили меня, Шеннон, я бы сказал, что под конец это начинает чертовски действовать на нервы.

Нет, никогда еще я не видел Спенса в таком болезненно возбужденном, мрачном настроении. Он был всегда так спокоен и сдержан, что собеседник невольно забывал о том, какая ему нужна железная воля, чтобы не поддаться чувству жалости к себе. Глубоко взволнованный, почему-то смущенный, я молчал, не зная, что говорить, да и надо ли говорить вообще. Казалось, Спенс сейчас разрыдается, но он вдруг овладел собой и, поспешно вскочив со стула, направился к шкафу.

— Идите сюда, — резко позвал он. — Давайте упаковывать глицерин.

Я неторопливо подошел к нему.

Мы вместе отобрали дюжину поллитровых склянок с раствором, запаковали их в солому и поставили в прочную плетеную корзину с крышкой. И, еще раз горячо поблагодарив Спенса, я ушел. Странная вспышка, которой я был свидетелем, глубоко потрясла меня.

 

4

У подножия холма я сел в красный трамвай, который привез меня на Центральный вокзал, где я сдал свою корзину в камеру хранения багажа. Затем я зашел в буфет и наспех подкрепился бутербродом с холодными сосисками и стаканом пива. Я начал опасаться за исход сегодняшнего вечера: а вдруг излишне щепетильная совесть мисс Джин станет непреодолимым барьером на пути к нашему увеселению?

Однако, когда мы с Джин встретились у театра, я не заметил на ее лице и тени колебания: она с нетерпением ждала предстоящего события, и ее темные глаза возбужденно блестели.

— Я видела афиши, — сообщила она мне, когда мы входили в фойе, — в них нет ничего предосудительного.

Места у нас были хоть и не дорогие, но вполне приличные — два кресла в третьем ряду, и когда мы садились, оркестр как раз начал настраиваться. Моя спутница бросила на меня выразительный взгляд и уткнулась в программу, которую я ей вручил. Затем, словно желая избавиться от каких бы то ни было помех, она сняла с руки часы-браслет и отдала мне.

— Спрячьте это, пожалуйста. Браслет мне велик. И я сегодня весь день боялась, как бы его не потерять.

Свет скоро потух, и после краткой увертюры занавес взвился: перед зрителями предстал Париж восемнадцатого века, и начала медленно разворачиваться душераздирающая мелодрама времен Французской революции, где неразделенная любовь переплетается с героическим самопожертвованием.

Это была неумирающая пьеса по «Повести о двух городах», в которой блистательный актер Мартин Харвей, доблестно отдавая себя из вечера в вечер (а по средам — и днем) служению рампе, лет двадцать покорял провинциальную публику.

Сначала моя спутница, видимо из осторожности, не выказывала своего отношения к происходящему, но постепенно она увлеклась, ее ясные глазки засверкали от удовольствия и восторга. Не отрывая взгляда от сцены, она взволнованно прошептала:

— Какая чудесная пьеса!..

Она была поистине очарована бледным чернооким красавцем Сиднеем Картоном и хрупкой, точно сильфида, прелестной Люси Манет.

Наступил первый антракт. Джин медленно вздохнула и, обмахивая разгоревшиеся щеки программкой, с благодарностью взглянула на меня.

— Изумительно, мистер Шеннон! Этого я никак не ожидала. Даже выразить не могу, как мне все это нравится.

— Хотите мороженого?

— Ах нет, что вы, как можно! После того, что мы видели, это было бы святотатством.

— Пьеса, конечно, не первоклассная.

— Ах что вы, что вы! — запротестовала она. — Пьеса прелестная. Мне так жаль бедненького Сиднея Картона. Ведь он так любит Люси, а она… Ах, как это, должно быть, ужасно, мистер Шеннон, безумно любить кого-то, кто не любит тебя.

— Безусловно, — с самым серьезным видом согласился я. — Но они ведь большие друзья. А дружба — это такая чудесная вещь.

Она уткнулась в программку, чтобы скрыть вдруг вспыхнувший румянец.

— Мне они все очень нравятся, — сказала она. — Девушка, которая играет Люси, просто очаровательна: у нее такие красивые длинные волосы, и такие светлые. Ее зовут мисс Н. де Сильва.

— В жизни, — заметил я, — она жена Мартина Харвея.

— Не может быть! — воскликнула она, в волнении подняв на меня глаза. — Как интересно!

— Ей, наверно, лет сорок пять, и эти светлые волосы — не ее собственные, а парик.

— Прошу вас, мистер Шеннон, не надо! — воскликнула возмущенная Джин. — Как можно так шутить! Мне все это очень нравится, решительно все. Те! Занавес поднимается.

Второй акт начался с зеленых световых эффектов и нежной грустной музыки. И чем дальше развивалось действие, тем сильнее переживала все его перипетии моя чувствительная спутница. Глубоко взволнованная, она в перерыве почти не проронила ни слова. А в середине последнего акта, когда события на сцене снова всецело захватили ее, произошло нечто совсем уж удивительное: не знаю как, но вдруг рука ее, маленькая и влажная, очутилась в моей. И до того приятно было чувствовать жаркий ток ее крови, что я не стал отнимать свою руку. Так мы и сидели, сплетя пальцы, словно черпая друг в друге поддержку, в то время как перед нами разворачивалась трагедия самопожертвования Картона, уже подходившая к своему душераздирающему концу. Когда благородный малый, решившись на самую большую жертву, твердо взошел на помост гильотины — бледный, черные кудри старательно взъерошены — и грустно обвел своими выразительными глазами галерею и партер, я почувствовал, как дрожь пробежала по телу моей спутницы, которая сидела теперь, прижавшись ко мне, а потом, точно капли дождя весною, мне на руку закапали одна за другой ее горячие слезинки.

Но вот и конец: весь театр аплодирует, снова и снова вызывая мисс де Сильва и Мартина Харвея, чудесно воскрешенного из могилы, такого теперь счастливого и красивого, в шелковой рубашке и высоких лакированных сапогах. Однако мисс Джин Лоу слишком взволнована, чтобы присоединиться к банальным аплодисментам. Молча, словно придавленная бременем чувств, которые она не в силах выразить словами. Джин встала и вместе со мной направилась к выходу. И только когда мы уже были на улице, она повернулась ко мне.

— Ах, Роберт, Роберт, — прошептала она, глядя на меня глазами, полными слез, — вы и представить себе не можете, какое я получила удовольствие.

Никогда прежде она не называла меня по имени.

Мы молча дошли до Центрального вокзала, и, поскольку поезд, последний в этот день, отходил только через четверть часа, мы несколько смущенно остановились у книжного киоска, под часами.

Внезапно, словно очнувшись от грез и что-то вспомнив, мисс Джин вздрогнула.

— А мои часы? — воскликнула она. — Я чуть не забыла про них.

— Да, в самом деле, — улыбнулся я. — Я тоже совсем забыл про них. — И я принялся шарить в кармане пиджака, ища доверенный мне браслет.

Но я его не обнаружил. Тщетно обыскал я все карманы пиджака, внутренние и наружные. Затем с возрастающей тревогой начал рыться в карманах жилета.

— Боже правый, — пробормотал я, — почему-то их нет.

— Но они должны быть у вас. — Голос ее звучал как-то подозрительно и натянуто. — Ведь я же отдала их вам.

— Я знаю, что отдали. Но я такой рассеянный. Положу, куда-нибудь, а потом забуду.

Теперь я уже в отчаянии шарил по карманам брюк, но безуспешно; внезапно, подняв глаза, я увидел лицо мисс Джин, взиравшей на меня с видом непорочной девы, в конце концов обнаружившей, что она имеет дело с мерзавцем, который обманывает ее, надувает и водит за нос, — на лице этом было выражение такой боли и ужаса, что я, оторопев, прекратил поиски.

— Что случилось?

— Да ведь часы-то не мои. — Губы ее побелели, как у мертвеца, а голос был еле слышен. — Это мамины часы, их подарил ей папа. Я попросила их у нее, чтобы похвастать перед вами. Ах, боже мой, боже мой! — Неиссякаемый родник слез забил с новой силой. — И это после такого чудесного вечера… когда я вам так доверилась… и так полюбила вас…

— Великий боже, — воскликнул я, — да вы что, думаете, я украл ваши проклятые часы, что ли?

Вместо ответа она громко разрыдалась. И в поисках уже и без того промокшего платка открыла сумочку, — под мрачными сводами вокзала ярко блеснуло золото. Она вздрогнула, а я вспомнил, что, когда она сидела, как зачарованная, рядом со мной, я, боясь и в самом деле потерять вещицу, сунул часы для верности ей в сумочку.

— О боже мой, боже мой! — ужаснулась она. В испуге и раскаянии она уставилась на меня и, запинаясь, пробормотала: — Да как же я могла… простите ли вы меня когда-нибудь… ведь я усомнилась в вас!

Мертвое молчание с моей стороны.

Позади раздался пронзительный свисток кондуктора, а затем — прощальный гудок паровоза.

— Роберт! — не своим голосом воскликнула она. — Ну что я могу сказать?.. Ох, дорогой мой, что мне сделать, чтобы вы простили меня?

Я холодно смотрел на нее. Снова раздался гудок паровоза.

— Советую вам поскорее сесть в поезд, если вы не хотите провести ночь на уинтонской мостовой.

Она перевела обезумевший взгляд на платформу, от которой, со свистом выпуская пар, медленно отходил поезд. Секунду она колебалась, потом, всхлипнув, повернулась и бросилась бежать.

Увидев, что она благополучно села, я отправился в камеру хранения, взял оттуда мою корзинку и через несколько минут, весьма довольный собою, сел в последний поезд, отправлявшийся в Далнейр. Я сознавал, что вел себя не очень-то благородно, зато, точно Сидней Картон, я теперь был окружен ореолом в глазах Джин, и мне это даже нравилось.

 

5

В больницу я вернулся незадолго до полуночи и, к своему удивлению, заметил, что в окне мисс Траджен еще горит свет. Взглянув на доску в холле, я увидел, что никаких новых больных не поступало, закрыл дверь на ключ и решил немедленно ложиться спать. Но не успел я войти к себе в комнату, как услышал в коридоре вкрадчивый голос, который мог принадлежать только сестре Пик:

— Доктор… доктор Шеннон!

Я открыл дверь.

— Доктор, — произнесла она со своей смиренной улыбкой, не поднимая глаз. — Начальница хочет вас видеть.

— Что?!

— Да, доктор, немедленно. Она ждет вас у себя в кабинете.

Этот властный вызов через другое лицо да еще в такой час показался мне дерзостью. Желая сохранить мир, я в первую минуту решил подчиниться. Но потом подумал, что это уж слишком.

— Передайте начальнице мое почтение. И скажите ей, что, если она хочет со мной говорить, она знает, где меня найти.

Сестра Пик в ужасе закатила глаза, но по тому, как она поторопилась выполнить мое поручение, я понял, что она с удовольствием сыграет роль добросовестного посредника и уж постарается углубить разногласия между начальницей и мной. Должно быть, она действительно поспешила передать мои слова, ибо не прошло и минуты, как мисс Траджен влетела ко мне — в темном форменном платье, но без наколки, манжет и воротничка. Ее лицо без этого белого обрамления казалось сейчас совсем желтым.

— Доктор Шеннон! Сегодня я производила ежемесячный обход больницы и зашла в лабораторию. Я обнаружила там ужасающий беспорядок: помещение захламлено, неприбрано — настоящая свалка.

— Ну и что же?

— Это все вы натворили?

— Да.

— Вы не имели права, никакого права это делать. Вы должны были сначала спросить у меня разрешение.

— Это еще почему?

— Потому что я здесь распоряжаюсь.

— Может, вы и всей больницей распоряжаетесь? — Я почувствовал, что начинаю кипятиться. — Вы хотите всем здесь командовать. Вы лишь тогда довольны, когда окружающие ползают на коленях перед вами. Вообще вы держите себя здесь так, точно эта больница — ваша собственность. А она не ваша. У меня здесь тоже кое-какие права. Я сейчас веду важную научную работу. Для этого мне и понадобилась лаборатория.

— В таком случае я попрошу вас освободить ее.

— Иными словами, вы предлагаете мне прекратить мою работу?

— Мне безразлично, чем вы занимаетесь, лишь бы вы выполняли свои обязанности. А вот лабораторию извольте освободить: я хочу, чтобы в ней снова было чисто и прибрано.

— Но зачем она вам? Ею же никто не пользуется.

Она отрывисто рассмеялась.

— Вот тут-то вы и ошибаетесь. В это время года она всегда бывает занята. В ней читают лекции для сестер. Разве вы не заметили там парт? Курс лекций начинается в субботу.

— Но ведь это можно устроить и в другой комнате, — возразил я, чувствуя, что почва уходит у меня из-под ног.

Она медленно покачала головой.

— У нас нет других подходящих комнат. Разве что изолятор. Но там очень сыро и скверно. А я, не говоря уже о сестрах, не хочу, чтобы вам было неудобно, доктор. Ведь лекции-то, — и она с ядовитой усмешкой метнула в меня свою последнюю стрелу, — читать должны вы.

Она, конечно, ловко меня обошла — буквально загнала в угол, — и мне оставалось лишь молча сверлить ее ненавидящим взглядом. А в ее глазах, когда она направилась к двери, светилась ироническая усмешка: уж очень она была довольна, что поквиталась со мной и поставила меня на место.

Я лег в постель, раздумывая над тем, как выбраться из этой новой беды, которая свалилась на меня. Закаленная жизнью, изобилующей ссорами и скандалами, привыкшая к бесконечным препирательствам со слугами, поставщиками, сиделками и сестрами милосердия, мисс Траджен победоносно шла своим путем, не оглядываясь на покоренных ею врачей, и была из тех, с кем не так-то легко справиться. Поэтому как бы я ни злился, но сейчас я вынужден был стратегически отступить.

На следующий день за вторым завтраком я объявил ей после некоторого молчания, что освобожу лабораторию.

В награду за мою капитуляцию она одарила меня мрачной улыбкой.

— Я была уверена, что вы одумаетесь, доктор. Передайте мне, пожалуйста, соус. Помнится, когда я была в Богре…

Мне казалось, что я сейчас ударю ее бутылкой по голове. Вместо этого я с такой же мрачной улыбкой передал ей соус.

Через час, в половине третьего, я отправился на прогулку и как бы ненароком очутился возле изолятора, где раньше держали больных оспой; дойдя до него, я нырнул в растущие вокруг кусты. Мисс Траджен была занята в бельевой, но я все-таки решил соблюдать осторожность.

Изолятор был настоящей развалиной — иначе его не назовешь; проникнуть в него мне удалось, лишь сломав проржавевшую железную дверцу. Окна были закрыты ставнями, и внутри было темно, холодно, как в могиле, и совсем пусто, если не считать пыли и паутины, — помещение, видно, годами не проветривалось. Обжигая себе пальцы, я чиркал спички, чтобы разглядеть эту заброшенную лачугу. В дощатом полу зияла дыра там, где раньше стояла печка. Эмалированная раковина с отбитыми краями, пожелтевшая от ржавчины и покоробившаяся, валялась в углу. Даже вода и та была отключена, и водопроводный кран совсем заржавел.

В полном расстройстве вышел я из домика, отыскал в гараже Пима и рассказал ему про свое горе.

— Придется перебраться в бывший изолятор для оспенных.

Он недоверчиво рассмеялся:

— В изолятор? Да ведь он ни на что не годен.

— А мы его отремонтируем.

— Никогда нам этого не сделать.

Он упрямо стоял на своем и, лишь когда я сунул ему в руку десять шиллингов, наконец согласился, хоть и весьма неохотно, с моим планом.

В тот же вечер, когда стемнело, мы перетащили весь мой инвентарь из лаборатории в ветхий домишко. Затем Пим, не переставая ворчать, начал приводить помещение в элементарный порядок: он сделал новый водопроводный кран, соединил перерезанные электрические провода, подправил половицы, рамы, двери — там, где они совсем прогнили. Грязные и усталые, мы в десять часов прекратили работу, так как ему надо было ехать на станцию встречать кого-то из сестер.

Потребовалось еще два вечера, чтобы закончить все поделки, причем результат получился весьма малоутешительный. И все-таки у меня теперь был свой уголок. Правда, в помещении гуляли сквозняки и оно не отапливалось, зато к моим услугам имелся крепкий рабочий стол, вода, электричество, четыре стены и крыша. Сестра Кеймерон из скарлатинного отделения смастерила мне три красные фланелевые занавески из старых пижам, и теперь, сдвинув их и закрыв ставни, я мог не опасаться, что даже слабый луч света пробьется наружу. Новый замок на двери давал мне одному право входа и выхода. А хитроумное сооружение, которое придумал Пим, подсоединив с помощью проволоки звонок на дверях моей комнаты к зуммеру в изоляторе, позволяло мне знать, когда я требуюсь. Словом, в моем распоряжении была теперь секретная лаборатория — форт, арсенал для научной работы, откуда уже никто не мог меня выгнать. Каждый вечер после обхода палат я отправлялся на прогулку и, подойдя в сгущающейся темноте к лавровым кустам, продирался сквозь них в свое святилище. В девять часов я уже усердно трудился.

Взбадривая себя черным кофе, который я варил сам, я работал обычно до часу ночи, а иногда, увлекшись, сидел до зари и вовсе не ложился спать в расчете на то, что холодный душ и растирание махровым полотенцем перед завтраком освежат меня и позволят справиться с обязанностями наступающего дня.

Я быстро продвигался в своей работе, но постоянное напряжение стало сказываться на моих нервах, и я начал под вечер совершать прогулки на мотоцикле Люка. Ничто так не успокаивало, как быстрая езда по пустынным сельским дорогам, когда ветер свистит в ушах и скорость притупляет все чувства. Мотоцикл, словно притягиваемый к родным местам, неизменно привозил меня в окрестности Блейрхилла, и я с ревом и треском проносился мимо ворот «Силоамской купели».

Как-то раз, вместо того чтобы промчаться мимо, я притормозил, свернул на боковую дорожку и остановился у стены, окружавшей сад. Стена была каменная, но невысокая, и я без особого труда взобрался на нее. И там, чуть ли не у своих ног, в решетчатой беседке, я увидел дочь блейрхиллского пекаря.

Подперев подбородок ладонью, без шляпы, в короткой жакетке она сидела у грубо сколоченного стола, на котором лежали медицинский учебник и кулек со сливами, и, не подозревая о моем присутствии, конечно, занималась. Однако вид у нее был до того задумчивый, взгляд до того отсутствующий и она таким рассеянным жестом и настолько часто запускала пальчики в лежавший перед нею кулек, что я усомнился, так ли уж прилежно изучает она «Медицинскую практику» Ослера, как это могло показаться. В самом деле, пока я стоял возле нее, она ни разу не перевернула страницы, зато с меланхоличным видом положила себе в рот уже три спелые сливы, а сейчас, выбрав с тяжким вздохом четвертую, вонзила в ее сочную мякоть свои белые зубки, так что капельки красноватого сока потекли у нее по подбородку; тут она неожиданно взглянула вверх и увидела меня на стене. Она вздрогнула и чуть не подавилась косточкой.

— Не бойтесь, пожалуйста, — сказал я. — Я ничего не собираюсь у вас красть.

Она все никак не могла откашляться и выплюнуть косточку.

— Ах, мистер Шеннон… я так рада вас видеть… я как раз думала… об этом ужасном недоразумении… и не могла сообразить, как это уладить.

— А я думал, что вы занимаетесь.

— Да, конечно, — призналась она и слегка покраснела. — Правда, не очень усердно. У меня через месяц экзамены. — Она вздохнула. — А дело совсем не двигается.

— Может быть, вам следует проветриться, — предположил я. — Я приехал на мотоцикле Люка. Хотите прокатиться?

Глаза ее заблестели.

— С огромным удовольствием.

Она поспешно вскочила. Я нагнулся и — хотя она вовсе в этом не нуждалась, так как была легка и проворна, — помог ей взобраться на стену. Мы спрыгнули с другой стороны. А через минуту она уже сидела на багажнике, я нажал ногой на стартер, и мы помчались.

Был солнечный августовский день, и, подстрекаемый ярким солнышком и чудесной быстротою машины, а также какой-то непонятной тоской по милым сердцу местам, я промчался по извилистым блейрхиллским улочкам и направил наш путь в деревню Маркинш, что на южном берегу Лох-Ломонда. Местность вокруг была прелестная: на покатых предгорьях Дэррока переливалась колосистая пшеница, алели участки, засеянные маками. По плодородным склонам Гаури раскинулись сады, где деревья гнулись под тяжестью спелых груш, яблок и слив, и сборщики плодов, наполнявшие, будто играючи, привязанные к поясу корзины, при нашем приближении прекращали работу и махали нам вслед. Я обернулся через плечо и, перекрывая свист ветра, крикнул моей спутнице:

— Хорошо, правда? — Тут машину, к нашему великому удовольствию, несколько раз подбросило, и мы едва не налетели на остановившуюся повозку фермера. — Вы здорово держитесь. Наверно, часто ездите с Люком?

Почти приложив губы к моему уху, она прокричала:

— Да, очень часто. — Но по ее тону чувствовалось, что предыдущие прогулки не могут идти ни в какое сравнение с этой: ведь Люк — всего лишь брат, а то, что происходит сейчас, нечто неповторимое. Все острее и острее ощущал я кольцо ее рук, обвившихся вокруг меня, легкое прикосновение ее тела к моей спине, ее щечку, прижимавшуюся к моей лопатке, чтобы укрыться от ветра.

Около пяти часов мы выскочили на гребень Маркиншевых холмов и увидели впереди озеро, спокойное, без единой рябинки: в нем, как в зеркале, отражалось безоблачное темно-синее небо, а по берегам вздымались густо поросшие лесом холмы, переходившие вдали в остроконечные голубоватые горы. Прорезая тихую водную гладь, протянулась цепочка маленьких зеленых островков, словно ожерелье из нефрита, а на ближайшем к нам берегу приютилась группа белых домиков, окруженных жимолостью и дикими розами.

Это была деревня Маркинш, излюбленное место моих вылазок в детстве, куда я часто приезжал — один или с моим другом Гэвином Блейром — в поисках утешения для израненной души. И сейчас, когда мы спускались с холма по покатой, извилистой дороге, меня вновь — и сильнее, чем прежде, — охватил неуемный восторг при виде этого сонного, всеми забытого местечка, погруженного в летнюю тишь, пропитанного запахом жимолости, где лишь гудят пчелы да изредка всплеснет рыба в мелководье, где единственное живое существо — пес колли, дремлющий страж, растянувшийся в белой пыли у маленькой пристани, куда раз в неделю причаливает крошечный краснотрубый пароходик, курсирующий по озеру.

В конце коротенькой деревенской улицы я остановил мотоцикл, и мы, совсем одеревеневшие и несколько смущенные, сошли с машины, которая, хоть и дымилась и пахла перегретым маслом, доблестно выдержала жару и нагрузку этого дня.

— Ну-с… — сказал я. Мне почему-то трудно было встречаться с Джин взглядом после того ощущения близости, которое возникло между нами во время поездки. — Отлично прокатились. Надеюсь, после такой поездки вы с удовольствием выпьете чаю.

Она внимательно огляделась по сторонам, но, не обнаружив в деревне ни одной харчевни, с улыбкой, как к доброму другу, повернулась ко мне.

— Здесь очаровательно. Только покушать, к сожалению, негде.

— Но не могу же я допустить, чтобы вы голодали! — Я повел ее к маленькому белому домику, крайнему в ряду других таких же, где над крыльцом, почти сплошь увитом ползучими пунцовыми фуксиями, висела выцветшая вывеска с загадочным словом «Минералка», что в этих северных местах означает «безалкогольные напитки».

Я постучал в дверь, и на пороге тотчас появилась маленькая сгорбленная женщина в темном клетчатом платье.

— Здравствуйте. Не могли бы вы напоить нас чаем?

Она посмотрела на нас и обескураживающе покачала головой:

— Нет, нет. Я торгую только газированной водой… Лимонад Рейда и Барровский «Богатырский пунш».

Моя спутница бросила на меня взгляд, говоривший: видите, я была права.

— Вы удивляете меня, Джейнет. Сколько раз вы угощали меня чудесным чаем. Неужели не помните, как мы приезжали сюда удить рыбу… с Гэвином… какого мы тогда лосося вам поймали?.. Ведь я — Роберт Шеннон.

Услышав, что ее называют по имени, старушка вздрогнула, а затем пристально, точно знахарка, вгляделась в меня и даже вскрикнула от радости — так обычно вскрикивает не очень жалующий незнакомцев шотландец при виде друга, которому всегда бывает рад.

— Господи боже милостивый! Да если б у меня были очки, уж я всенепременно узнала б тебя. Ну конечно же, это Роберт.

— Он самый, Джейнет. А это мисс Лоу. И если вы закроете перед нами дверь, мы исчезнем и никогда больше сюда не вернемся.

— Да ни за что я этого не сделаю! — горячо воскликнула старушка. — Нет, нет. Боже упаси. Через десять минут вы будете пить лучший чай в Маркинше.

— А вы можете подать нам его в саду, Джейнет?

— Еще бы! Ну и дела! Роберт Шеннон, подумать только: совсем взрослый и уже доктор… Да, да, нечего отпираться-то. Я про тебя читала в «Ленокс геральд»…

Так, ахая и восклицая, Джейнет провела нас в садик за домом и тотчас побежала в свою темную кухоньку — через открытое окошко мы видели, как ее маленькая согбенная фигурка возится с большой железной сковородкой.

Вскоре мы уже сидели под сенью деревянного трельяжа за столом, уставленным благодаря ее усердию и стараниям простыми, но очень вкусными блюдами, которыми я так любил лакомиться здесь много лет назад: горячие пирожки и свежесбитое домашнее масло, только что сваренные яички, вересковый мед в сотах и крепкий черный чай. Джин, закрыв глаза, благоговейно прочитала молитву, затем непринужденно и с аппетитом принялась уплетать здоровую деревенскую пищу.

Сначала старая Джейнет суетилась возле стола, горя нетерпением узнать, как я живу, и со свойственной ей проницательностью поглядывала на нас, приводя в немалое смущение своими вопросами. Однако через некоторое время, подлив кипятку в чайник, она ушла. Мисс Джин тотчас вздохнула с облегчением и повернулась ко мне.

— Как здесь чудесно! — с бесхитростной радостью воскликнула она. — И подумать только, что всего этого могло бы не быть. Если бы я тогда, у Гранта, не предложила вам дружбу… Вы и представить себе не можете, чего мне это стоило… Меня всю трясло.

— Вы жалеете об этом?

— Нет. — Она слегка покраснела. — А вы?

Не сводя с нее взгляда, я молча покачал головой; она опустила глаза, и эта ее застенчивость — совсем как в тот раз, на Фентаер-хилле, когда я прошел мимо нее, такой грустной и одинокой, — вызвала во мне прилив нежности. До чего же она была хороша сейчас, в этой деревенской глуши, разрумянившаяся от ветра, милая и невинная! В ней было, пожалуй, что-то цыганское: темно-каштановые волосы, перехваченные коричневой ленточкой, темно-карие глаза и лицо, такое смуглое, усыпанное крошечными веснушками.

Взволнованно поигрывая чайной ложечкой, она заметила — видимо, чтобы перевести разговор на обычные темы:

— Чувствуете, как пахнет жимолостью? Наверно, она растет где-нибудь здесь, в саду.

Я промолчал, хотя запах цветов, или что-то куда более сладостное, будоражил мою кровь. Охваченный неясным, новым для меня чувством, я попытался направить свои мысли в более спокойное русло: стал думать о своей научной работе, о бесчисленных вскрытиях, которые я спокойно делал в морге, когда работал на кафедре. Ну как после всего этого мне могло показаться прекрасным человеческое тело? И все-таки — увы! — могло. Тогда я в отчаянии подумал об амебах, одноклеточных простейших организмах: если их поместить рядом под микроскоп, они инстинктивно притягиваются друг к другу. А ведь у меня есть разум, понимание, воля, так неужели я не могу противостоять этому слепому чувству? И вдруг у меня невольно вырвалось:

— Хотите прогуляться? Еще не поздно. И мы не пойдем далеко.

Она колебалась. Но и ей, как видно, не хотелось разрушать чары, во власти которых мы оба находились.

— Ну пойдемте же, — упрашивал я. — Ведь еще рано.

— Хорошо, только ненадолго, — еле слышно согласилась она.

Я оставил на столе щедрое вознаграждение, и мы распростились с Джейнет. Затем мы медленно пошли по узенькой тропинке к извилистому берегу Лоха. Начинали сгущаться сумерки; на востоке высоко в небе всплыл молодой месяц, отражаясь в таинственных глубинах темной воды. Воздух был теплый, нежный, как ласка. Где-то вдали прокричала серая цапля, ей ответил глухим криком самец. И вскоре тихий плеск волн, набегавших на берег озера, слился с безмолвием ночи.

Молча шли мы у самого края еле слышно шепчущих вод, пока не добрались до маленькой песчаной бухточки, окруженной кустами лабазника и мяты, — тут мы внезапно остановились и повернулись друг к другу. Минута нерешительности… Ее губы были горячие и сухие — она приоткрыла их с жертвенным смирением, в чистом и ясном сознании того, что никогда прежде их не целовал ни один мужчина.

Ни слова не было сказано. Я затаил дыхание; сердце у меня колотилось, словно перед смертельной опасностью. Но нет: чары не развеялись, и за этим единственным сладостным поцелуем не последовало ничего. Ее невинность победила.

Мы медленно пошли назад, над водой поползла белая пелена, точно кто-то дохнул на зеркало. Туман легкой дымкой поднимался над землей, покрывая, будто инеем, долины и придавая всему призрачный, нереальный вид. Все во мне пело, и даже луна казалась ярче обычного, но моя милая спутница почему-то дрожала.

 

6

Двадцать девятого сентября я сделал в лабораторном журнале, выполнявшем одновременно роль дневника и летописи моих достижений, следующую восторженную запись:

«Сегодня в два часа утра я наконец установил, что представляет собой бацилла „С“!

Это не что иное, как Brucella melitensis, малоизвестная бацилла, выделенная Дэвидом Брюсом в 1886 году во время вспышки мальтийской лихорадки, которая распространялась через молоко больных коз.

В ту пору казалось, что эта бацилла существует лишь в районе Средиземного моря (и, если верить учебникам, передавалась она лишь через коз), а потому на нее всегда смотрели как на явление, имеющее сугубо исторический интерес и уж, во всяком случае, крайне малозначительное для медицины вообще. Это представление в корне неверно.

Наоборот, Brucella melitensis является возбудителем недавно бушевавшей здесь жесточайшей эпидемии и, почти несомненно, — других аналогичных эпидемий, которые последнее время имели место в Европе и в Соединенных Штатах. Тщательной проверкой имеющихся в моем распоряжении данных установлено, что в этом случае заражение через козье молоко абсолютно исключено. Я подозреваю, что бациллоносителем было коровье молоко. Если это так, то мы стоим на пороге важнейшего открытия».

Я отбросил перо и, взглянув на часы, схватил кепку и помчался на станцию, чтобы успеть к поезду. Мы договорились с Джин встретиться в Уинтоне в три часа, и, весь горя от волнения, я с трудом мог дождаться этой встречи: так мне хотелось сообщить ей чудесную новость.

За время этого затянувшегося лета с его сказочно-прекрасными днями, когда так трудно было вести себя разумно, мы очень сблизились с Джин. Я, пожалуй, даже рад был отдаться своему чувству, но моя подруга из-за своего характера, особенностей семейного уклада и вероисповедания острее ощущала неодолимость преграды, стоявшей на пути нашего влечения, которому она слепо поддалась в тот вечер в Маркинше. Скованная привязанностью к семье, стесненная узкими рамками своей религии, она пуще всякого кошмара боялась мрачного призрака моей веры. Не раз она со слезами на глазах говорила, что наши отношения не могут продолжаться. Но стоило мне после грустного прощания вернуться в Далнейр, как в комнате у меня раздавался телефонный звонок и ее дрожащий голос говорил на другом конце провода:

— Ах нет, Роберт, нет… мы не можем расстаться.

Охваченные этим дивным, дотоле неведомым нам чувством, мы отдались на волю потока и безнадежно влюбились друг в друга.

Когда через полчаса я вышел в, Уинтоне из поезда, моросил осенний дождик, и я быстро зашагал к уединенному кафе, которое мы с Джин обнаружили неподалеку от Центрального вокзала. Она была уже там и одиноко сидела в дальнем конце почти пустого зала.

— Джин! — воскликнул я, подойдя к ней и взяв ее за обе руки. — Наконец-то я нашел ее!

Сев рядом с ней на диванчик у стенки, я принялся рассказывать о своих успехах:

— Вы понимаете, как это важно? Инфекция передается не только через козье молоко… и не только на острове Мальта. А через коровье и всюду. Через молоко, сыр, масло, через все молочные продукты, то есть через самую широко распространенную на свете пищу, — вот как. Больше того. Я позвонил сегодня утром Алексу Дьюти. Он сказал мне, что как раз перед эпидемией у них что-то случилось с молочным скотом. Несколько животных даже подохло. Это не просто совпадение — тут есть несомненная связь. Вообще он говорит, что почти все стада в округе были заражены — процентов тридцать пять переболело. Если у них в Дриме захворает еще хоть одна корова, Алекс даст мне пробу ее молока. Видите, Джин, что получается… Боже, если между этими двумя заболеваниями окажется связь…

Я умолк от наплыва чувств, а она участливо и спокойно смотрела на меня.

— Я так рада, Роберт. — Она помолчала и робко улыбнулась мне. — Я бы не возражала, если б мне достался этот вопрос завтра на экзамене.

Наступило молчание, и возбуждение мое постепенно улеглось. Я совсем забыл, что она накануне важнейшего в ее жизни события — выпускного экзамена, и только сейчас не без раскаяния заметил, как она волнуется перед этой пыткой, которая начнется завтра утром и продлится целых пять дней. Каждый вечер я с головой погружался в свои исследования, с неиссякаемой энергией продвигаясь вперед и каким-то чудом избегая западней и ловушек. А она? Когда она тихо говорила, что часами со страхом думает о предстоящем испытании, я заявлял, что надо не думать, а работать, и время от времени в Далнейре натаскивал ее по вопросам, которые, по-моему, могли быть ей заданы на экзаменах. Но разве я не должен был более тщательно и более терпеливо заниматься с ней, вместо того чтобы постоянно отвлекать ее от дела?

— Все будет в порядке, — ободряюще сказал я. — Вы ведь усердно занимались.

— По-моему, да, — уныло согласилась она. — Но я что-то не очень в себе уверена. Экзаменовать будет профессор Кеннерли… а он очень строгий.

У меня снова защемило сердце, и я почувствовал угрызения совести. Неужели это была та самая веселая и жизнерадостная девушка, которая, пламенно веря в свое призвание и искренне желая врачевать людские недуги, приходила ко мне в комнату, стремясь разгадать волнующие тайны трипаносомы?

— Джин, — тихо сказал я, — я такой эгоист.

Она печально покачала головой, нижняя губка у нее задрожала.

— Я не меньше вас виновата во всем.

Я молча нагнулся и сжал ее пальчики. Она прошептала:

— По крайней мере у меня есть вы, а у вас — я.

Когда мы вышли из кафе, я все еще продолжал корить себя; и по пути на вокзал, желая немного утешить ее, а возможно, и заглушить в себе чувство вины, я остановился у маленькой лавчонки антиквара, возле Шерстяного рынка. Проходя по этой улочке, я заметил в окне лавки зеленое ожерелье — очень простое, так как бусинки были из стекла, но красивое, сделанное со вкусом и действительно старинное. Прежде чем моя подруга догадалась о моих намерениях, я попросил ее обождать, зашел в лавчонку и купил ожерелье. А позже, когда мы остановились на нашем обычном месте — под часами у книжного киоска на вокзале, — я вручил ожерелье Джин.

— Это на счастье, — сказал я. — Зеленый цвет — самый для меня счастливый.

Она вспыхнула от неожиданности, и по ее личику, с которого сразу слетело уныние, медленно расплылась довольная улыбка: ведь я ей еще ничего не дарил.

— Какое оно красивое, — сказала она.

— Ну что вы! Это такой пустяк. Разрешите я надену вам.

Я надел ей на шейку ожерелье и застегнул сзади; потом в порыве нежности, не думая о проходящей мимо толпе, о том, что мы у всех на виду, я обнял ее и поцеловал.

Она тотчас высвободилась и побежала к поезду. А я, повернувшись, внезапно увидел высокую чопорную особу, которая стояла, как громом пораженная, и, не веря своим глазам, в изумлении взирала на меня. Сердце у меня упало: я узнал ее, сразу понял, что она видела, как я преподнес ожерелье, как целовал Джин. Я шагнул было к ней, но, одарив меня ледяным взглядом и холодным, еле заметным кивком головы, она пошла своим путем. Это была мисс Бесс Дири.

Всю эту неделю, как мы уговорились, я не пытался встречаться с Джин. Но, напряженно работая в Далнейрс, я неотступно думал о ней, и в понедельник, встав пораньше, первым делом кинулся к привратнику, чтобы взять «Геральд», прежде чем газету отдадут мисс Траджен. Фамилии медиков-выпускников всегда печатались наверху последней страницы, и, остановившись посреди аллеи, в пижаме и накинутом, сверху пальто, я поспешно пробежал глазами список. Потом прочитал его еще раз, но уже с возрастающей тревогой.

Фамилии Джин там не было. Я просто не мог этому поверить. Значит, она провалилась.

Хотя она предупредила меня, чтобы я этого не делал, мне было так бесконечно жаль ее, что я решил немедленно позвонить ей. Я подошел к аппарату, стоявшему в холле, и, не обращая внимания на сестру Пик, которая, навострив уши, вертелась поблизости, назвал номер в Блейрхилле.

— Алло! Мне нужно мисс Лоу.

Ответил мне женский голос — к моему огорчению, не голос Джин, но, безусловно, ее мамаши.

— Кто это говорит?

Я помедлил.

— Знакомый.

Последовало молчание, потом снова послышался голос:

— К сожалению, мисс Лоу здесь нет.

— Но послушайте, — возопил я и тотчас умолк: резкий треск в ухе дал мне понять, что на другом конце провода повесили трубку.

Угнетаемый тяжелыми предчувствиями, я весь этот день не мог найти себе места. После ужина — как раз пробило семь часов и я собирался приступить к ночному бдению в лаборатории — в дверь постучали: это оказалась снова Кейти, горничная, которая только что вышла из комнаты, унося тарелки со стола.

— К вам какой-то джентльмен, сэр.

— Пациент?

— Нет, что вы, сэр.

— Родственник?

— Не думаю, сэр.

Я удивленно посмотрел на нее: я не привык принимать посетителей в такое время.

— Что ж… в таком случае проведите его ко мне.

И куда только в тот вечер делась моя догадливость! Меня чуть не хватил удар, когда в комнату твердой поступью вошел Даниел Лоу.

Закрыв за собой дверь, он пристально и серьезно посмотрел на меня.

— Надеюсь, я пришел не очень поздно, доктор? Ежели не возражаете, я бы хотел сказать вам два слова.

— Пожалуйста… конечно, — пробормотал я.

Он поклонился и, сняв толстое черное пальто, аккуратно свернул его и вместе со шляпой положил на кушетку. Затем пододвинул ко мне жесткий стул и сел сам — очень официальный, в парадном темном костюме, белой крахмальной манишке и длинном галстуке, — положил руки на колени и снова вперил в меня свой спокойный взгляд.

— Доктор, — неторопливо начал он, — нелегко мне было прийти сюда к вам. Прежде чем это сделать, я долго молился. — Он помолчал. — Вы часто встречались последнее время с моей дочкой?

Я отчаянно покраснел.

— Пожалуй, да.

— Можно полюбопытствовать — зачем?

— Видите ли… дело в том… что она мне очень нравится.

— Ага! — В этом простом восклицании не было ни иронии, ни осуждения, а лишь угрюмая, холодная озабоченность. — Нам она тоже очень нравится, доктор. Вообще с самого малолетства она была для нас все равно что овечка для пастуха. Вы можете поэтому понять, как мы расстроились, когда узнали сегодня, что она не получила диплома. И боюсь, главным образом потому, что она тратила время на всякие пустяки, а не занималась делом.

Я молчал.

— Конечно, — продолжал он с видом пророка, вещающего истину, — я всецело доверяю моей дочери. Всем нам приходится терпеть от карающей десницы господней, и это несчастье только приблизит Джин к богу. Моя жена — святая женщина — и я… мы беседовали с Джин, она решила, что несколько месяцев позанимается как следует и снова будет держать экзамен. Но тревожит нас сейчас не это, а кое-что более серьезное. Я не знаю, как далеко зашло ваше знакомство, доктор — я ни слова не могу добиться на этот счет от моей дочери, и теми немногими сведениями, которые находятся в моем распоряжении, я обязан мисс Дири, — но, я думаю, вы согласитесь со мной, что оно зашло достаточно далеко.

— Не понимаю, — поспешно возразил я, — что вы имеете против моего знакомства с вашей дочерью?

Дэниел ответил не сразу. Сложив вместе кончики пальцев, он напряженно думал.

— Доктор, — вдруг твердо и решительно сказал он, — я надеюсь, что моя дочь когда-нибудь выйдет замуж. И будет, надеюсь, счастлива в своем замужестве. Но она никогда не обретет счастья, если выйдет за человека другой веры.

Положение становилось весьма затруднительным, но я отважно решил идти напролом.

— Я не согласен с вами, — сказал я. — Религия — личное дело каждого. Чем мы виноваты, что от рождения исповедуем ту или иную веру? Неужели два человека не могут терпимо относиться к верованиям друг друга?

Он мрачно покачал головой и улыбнулся холодной, какой-то удивительно обескураживающей улыбкой, словно желая этим показать, что уж он-то прекрасно знает неисповедимые пути и таинства всемогущего бога.

— Я понимаю, что вы еще слишком молоды и неопытны. На свете существует только одна истинная вера, только одна святая конгрегация. Среди этой конгрегации помазанников божиих выросла и моя дочь. И никогда она не будет иметь ничего общего с водами вавилонскими.

По мере того как он говорил, мысли мои по какому-то странному противоположению вдруг с грустью устремились к чудесным водам, на берегу которых стоит Маркинш, где мы бродили с Джин, где под кроткими, снисходительными небесами мы обменялись нашим первым сладостным поцелуем.

— Молодой человек! — Заметив горечь и признаки бунтарства на моем лице, он заговорил более резко: — Я желаю вам добра и надеюсь, что свет истины когда-нибудь озарит вас. Но вы должны наконец прислушаться к голосу разума и понять, что моя дочь не для вас. В нашей общине есть один брат, с которым она фактически обручена. Я имею в виду Малкольма Ходдена. Вы встречались с ним у меня в доме. Сейчас он учитель, но хочет стать проповедником слова господня и нести истину в далекие дикие края. Всем складом своего ума и характера он доказал, что достоин наставлять и вести Джин по дорогам мирской жизни.

Наступило молчание. Он, видимо, ожидал, что я буду возражать, но, поскольку я продолжал, ни слова не говоря, сидеть в кресле, он встал и с обычным своим спокойствием, не торопясь, надел пальто. Застегнув последнюю пуговицу, он посмотрел на меня со смесью грустной снисходительности и сурового предостережения.

— Я рад, что наш разговор оказался не напрасным, доктор. Все мы должны подчиняться господу… научиться познавать его волю… На прощание я поручаю вас его заботам.

Он взял шляпу и твердым шагом, с ясным лицом человека, добровольно обрекшего себя на суровую дисциплину, вышел из комнаты.

Я еще долго сидел не шевелясь. Хотя взгляды Лоу отличались удивительной узостью и косностью, я не мог не признать, что поступать так повелевает ему вера. Но мне от этого ничуть не было легче. Он говорил так, точно каждое его слово было священным пророчеством, взятым из Апокалипсиса, и тон его задел меня за живое. И к тому же — Ходден… вот уж это было действительно горькой пилюлей.

Глубоко уязвленный и оскорбленный в своих лучших чувствах, я подумал о Джин. И упрямо выставил подбородок. По крайней мере я не давал обещания не видеться с ней.

 

7

Неспокойно и муторно было у меня на душе, когда я делал вечерний обход. Дав сестре Пик необходимые указания, я по обыкновению заперся в изоляторе, но никак не мог сосредоточиться. Чистая наука, которой я посвятил себя, требовала полного отрешения от всех житейских передряг. Но сейчас мне было наплевать на этот суровый устав. Перед моим мысленным взором стояла Джин, тоненькая и свежая, — карие глаза ее затуманивала грусть. Я так любил ее! Я непременно должен был ее увидеть.

На следующий день я, как только освободился, сразу кинулся в гараж. Уже дважды звонил я в «Силоамскую купель», но всякий раз мне отвечала миссис Лоу и я молча бросал трубку на рычаг, словно это был раскаленный утюг. И вот сейчас, несмотря на моросивший дождь, я вскочил на мотоцикл и помчался в Блейрхилл.

Подъехав к дому с задней стороны, я с бьющимся сердцем направился к беседке. Она была пуста: никто не сидел в кресле, на грубо сколоченном столе не лежала «Медицинская практика» Ослера. Я в нерешительности посидел некоторое время на стене, следя за тем, как капли дождя стекают с зеленой решетчатой беседки, затем соскользнул вниз и, обойдя дом, подошел к нему с фасада. Добрых полчаса проторчал я в кустах, напрягая зрение и стараясь рассмотреть, что творится за тюлевыми занавесками. И хотя я несколько раз различал силуэт матери Джин, двигавшейся в темной глубине «парадной комнаты», самой Джин мне ни разу не посчастливилось увидеть.

Внезапно я услышал звук шагов в аллее. Сначала я подумал, что это Дэниел Лоу, но минуту спустя показался Люк. Я вышел из своего укрытия.

— Люк! — воскликнул я. — А я и не знал, что ты вернулся.

— Да, я вернулся, — подтвердил он.

— Почему же ты не сообщил мне об этом? Ты единственный человек, который может мне помочь.

— Неужели?

— Конечно, Люк. Слушай. — Нетерпение мое было так велико, что я с трудом мог говорить. — Я должен видеть Джин, немедленно.

— Этого никак нельзя, — нерешительно ответил он, поглядывая то на меня, то на безмолвный дом впереди. Затем, видимо приняв мою сторону, он добавил: — Мы не можем здесь разговаривать. Пойдемте прогуляемся по улице.

Он повел меня в город, время от времени поглядывая через плечо, и на углу какого-то неприглядного дома близ Рыночной площади внезапно нырнул в кабачок с ярко размалеванной вывеской, на которой значилось: «Блейрхиллский увеселительный бар». Усевшись в кабине, в глубине итого унылого заведения, которое, судя по внушительной коллекции шаров и машинок для приготовления фруктового сока, видимо, служило прибежищем для блейрхиллской золотой молодежи. Люк заказал две кружки пива. Потом с глубокомысленным видом долго смотрел на меня.

— Теперь уже ничего не поправишь, — произнес он наконец. — Если хотите знать мое мнение… все кончено.

Я стремительно нагнулся к нему.

— Да что же случилось?

— Такого у нас еще не бывало. Когда мамаша узнала от мисс Дири — насчет вас, конечно, — она очень расстроилась и без лишнего шума увела к себе Джин, а та подняла рев на весь дом. Тут отец пришел домой к чаю, и они долго совещались. Затем мамаша отправилась за Малкольмом, а отец поднялся к Джин и молился с ней добрый час. Даже в кухне и то слышно было, как она рыдала: казалось, у нее сейчас разорвется сердце. Но когда они сошли вниз, она уже не плакала. Она была очень бледная, но спокойная. Они ее уломали, понимаете?

— Что значит «уломали». Люк?

— Должно быть, взяли с нее обещание, что она никогда больше вас не увидит.

Прошла целая минута, прежде чем до меня дошел смысл его слов, но в то же время я был глубоко убежден, что он сказал правду. Хотя в наш век прогресса трудно этому поверить, но в семье Джин царил непреложный закон, восходивший еще к временам Ветхого завета, когда сыны Галаада и Хета бродили по полям Моава, пасли стада, всецело подчиняясь воле старейшин и слепо веря в бога.

Как раз таким старейшиной в своей семье и был Дэниел Лоу. Он все еще жил по книге Царств, книге Чисел и Второзаконию. И среди грохота века машин, оглушающего рева джазов и соблазнительного мерцания кино он вырастил детей в этой традиции, держа их в повиновении не с помощью страха, ибо он не был тираном, а с умеренной твердостью руководя ими и неуклонно воздействуя на них прежде всего своей глубокой верой, примером всей своей честной жизни. Обычное, слегка ироническое представление об евангелисте, проповедующем на уличных углах, было столь же неприменимо к Дэниелу Лоу, как, скажем, сравнение чахлого ростка со стройным дубом. Он не принадлежал к числу тех, кто робко предлагает душеспасительные брошюры прохожим или гнусавым голосом затягивает псалмы. Это был настоящий апостол Павел, смелый и справедливый, который, одним гневным взглядом усмирив змия зла, способен был затем раздавить его под пятой. Были у него, конечно, и недостатки, которые вытекали из самих его добродетелей. Взор его был тверд, но смотрел он только прямо перед собой. Компромисс был недоступен ему, и все предметы казались либо черными, либо белыми. Вне сверкающей орбиты его веры существовала лишь тьма, полная соблазнов для избранников, где на каждом шагу, будто корни в дремучей чаще, разбросаны силки Сатаны. Терпимость он считал непозволительной слабостью — этого слова он просто не понимал. Если человек не принадлежал к числу «спасенных», то — увы! — он был проклят навеки. Вот это-то и удерживало его дочь многие годы на тернистом пути, уберегало ее от скверны танцев, игр в карты и театра, ограничивало выбор ее чтения «Благими деяниями» и «Продвижением паломничества», и сейчас молитва и отцовская воля заставили ее сквозь слезы дать обещание отказаться от своего недостойного воздыхателя.

Все это промелькнуло в моем сознании, пока я сидел напротив Люка в сыром зале захудалой пивной, и, хотя от этих мыслей у меня загудело в голове, точно я с разбегу ударился о каменную стену, хотя я был глубоко обижен на Джин за ее предательство, — я не мог, просто не мог отказаться от нее.

— Люк, — взволнованно сказал я, — ты должен мне помочь.

— Чем? — с явной неохотой спросил он.

— Я просто должен увидеть твою сестру! — в бесконечном отчаянии воскликнул я.

Он молчал. Вытерев губы запачканным в муке рукавом, он с сочувственной улыбкой посмотрел на меня.

— Ты же знаешь, что можешь это сделать, — продолжал я. — Я подожду тебя здесь, а ты сбегай домой и попроси Джин выйти ко мне.

Все так же спокойно он с сожалением покачал головой.

— Джин нет дома. Она уехала.

Я молча уставился на него, а он неторопливо разъяснил мне:

— Сразу видно, что вы не знаете отца. Ее вчера вечером отправили к нашей тетушке Элизабет в Бетнал-Грин. Она будет жить там четыре месяца и заниматься, а потом приедет сюда держать экзамены. — Он помолчал. — Миссис Рассел, нашей тетушке, даны инструкции вскрывать все ее письма.

Бетнал-Грин, предместье Лондона, до которого отсюда более трехсот миль, — да разве туда сможет добраться этот злодей Шеннон! И никаких писем — запрещено! Ох, этот мудрый, изобретательный Дэниел! Настоящий пророк Даниил в Судный день. Я замер, глаза моя — как назло — были полны слез.

Молчание длилось долго; я очнулся от задумчивости, услышав голос Люка, который, желая утешить меня, спросил:

— Не хотите ли еще пивка?

Я поднял голову.

— Нет, спасибо. Люк. — Во всяком случае, хоть он-то доброжелательно относится ко мне. — Да, кстати, я должен вернуть тебе мотоцикл.

— Можете не спешить.

— Да нет, он ведь тебе нужен. — Я видел, что Люк отнекивается только из вежливости. — Он на полянке за вашим домом. Я очень осторожно обращался с ним. Вот ключ.

Он без дальнейших возражений взял ключ, мы поднялись и вышли. На улице он огляделся по сторонам и с грустным видом, но дружески пожал мне руку. Я направился на вокзал.

Дождь разошелся вовсю: вода стекала по желобам, мостила грязью улицы, и все вокруг казалось бесконечно серым и унылым.

«О господи, — с внезапно пробудившейся болью подумал я, — почему я здесь, в этом мрачном, заброшенном городишке? Как бы мне хотелось очутиться сейчас где-нибудь под ярким солнцем, вдали от всех неприятностей, неуверенности и бесконечной борьбы! Плыть бы сейчас на ладье вниз по Нилу или любоваться голубым Тирренским морем с ярко-зеленых холмов Сорренто. А впрочем, к черту все эти красоты — разве есть что-нибудь лучше туманного, мрачного Бетнал-Грина!»

Но я знал, что там я никак не могу очутиться.

 

8

После этого все беды сразу обрушились на меня… Но я попытаюсь спокойно и по порядку рассказать о том, что произошло. Я не намерен без конца говорить о своем душевном состоянии. Оно было ничуть не лучше погоды с ее непрекращающимися дождями и резкими штормовыми ветрами, от которых с деревьев слетали еще зеленые листья и целые ветки, образовывавшие на аллее мокрый настил.

Работы у нас в больнице было сейчас по горло, особенно много прибывало больных дифтерией, эпидемия которой разразилась в западной части Уинтоншира. Я сам в свое время переболел этой болезнью и, очевидно, поэтому жалел поступавших к нам детей. До сих пор мы могли гордиться результатами: ни одного смертного случая, и мисс Траджен с гордым видом расхаживала по больнице, точно это являлось ее личной заслугой. И, возможно, так оно и было; я все больше и больше преклонялся перед ее деловой сметкой и в душе невольно начал восхищаться этой добросовестной, умной, неутомимой боевой лошадкой, чьи скрытые достоинства намного превосходили те менее привлекательные качества, которые сразу бросались в глаза. Но я предусмотрительно не сообщал ей об этом. Вообще я не склонен был к разговорам, а если и говорил, то одни грубости.

И вот вечером третьего ноября — эта роковая дата навеки запечатлелась в моей памяти — я, еле волоча ноги, понуро вернулся из изолятора к себе и бросился в кресло.

Я не просидел и десяти минут, как услышал настойчивый звонок. Звонил телефон у моей кровати — еле слышно, так как, уходя из изолятора, я забыл переключить рычажок. Я прошел в спальню и устало поднял трубку.

— Алло.

— Алло! Это доктор? Какое счастье, что я тебя поймал. — Даже несмотря на плохую слышимость, я уловил в голосе облегчение. — Это говорит Дьюти, Алекс Дьюти из Дрима. Доктор… Роберт… Ты должен кое-что для меня сделать.

И, прежде чем я успел что-либо сказать, он продолжал:

— Это насчет нашего Сима. Он уже неделю болен дифтерией. И ему все не легче. Я хочу привезти его к вам в больницу.

Я ни минуты не колебался. Хотя больница была переполнена и Алекс, живший за пределами нашего графства, вообще не мог претендовать на место, мне и в голову не пришло отказать ему.

— Хорошо. Пусть доктор напишет справку, и я с утра пришлю за ним скорую помощь.

— Нет, нет, — поспешно возразил он. — Мальчонка совсем плох, Роберт. Я уже вызвал машину — она стоит у дверей, и мы завернули его в одеяла. Я хочу привезти его сейчас же.

Я не был убежден, что поступаю правильно, соглашаясь в обход всех правил сразу принять больного. Однако я был слишком привязан к Алексу, чтобы не пойти ради него на такой риск.

— Тогда приезжайте. Дорога займет у вас около часа. Смотрите только не простудите его.

— Хорошо. И спасибо, дружище… спасибо.

Я положил трубку и, выйдя в коридор, пошел в комнату начальницы. Однако свет у нее уже был погашен, и мне пришлось прибегнуть к звонку и вызвать ночную дежурную — сестру Пик. Когда она вышла ко мне, я велел ей приготовить койку в боковой комнате отделения «Б», маленькой и уютной, куда обычно помещали частных пациентов, — сейчас это было единственное свободное место. Затем я сел и стал ждать.

Бодрствовать мне пришлось недолго. Около полуночи к главному входу подъехало закрытое такси, и, когда, с трудом преодолевая сопротивление ветра и сильного ливня, я открыл дверь, из машины вышел Алекс, неся на руках укутанного в одеяла сынишку. Я провел его в приемный покой. Лицо у него было бледное, осунувшееся.

Положив мальчика на диван и предоставив его заботам сестры Пик, которая тотчас принялась раздевать больного для осмотра, Алекс вытер лоб тыльной стороной руки и молча отошел в уголок, посматривая на меня растерянным, страдальческим взглядом.

— Зачем же так волноваться? Когда Сим заболел?

— В начале недели.

— Ему вводили противодифтерийную сыворотку?

— Два раза. Но это почти не помогло. — Дьюти заговорил быстрее. — Уж очень глубоко у него в горле нарывы. Когда мы увидели, что ему с каждой минутой все хуже, я схватил его и повез сюда. Мы верим в тебя, Роб. Посмотри его, ради бога.

— Хорошо, хорошо. Только не волнуйся.

Я повернулся к дивану, и напускное спокойствие, с каким я держался ради Дьюти, тотчас исчезло. При виде помертвевшего ребенка, который, закрыв глаза и стиснув кулачки, боролся за каждый вздох, у меня болезненно сжалось сердце. Молча приступил я к осмотру. Температура у него была 38o, а пульс настолько слабый, что почти не прощупывался. Я даже и не пытался определить ритм дыхания. Плотная желтая пленка покрывала заднюю стенку его носоглотки и угрожающе спускалась в гортань. Ребенок явно доживал последние минуты — он умирал.

Я взглянул на Дьюти, который в безмерном волнении молча стоял рядом, пытаясь прочесть на моем лице приговор; и, хотя мне было бесконечно жаль его, я вдруг обозлился за то, что он поставил меня в такое трудное положение.

— Ни в коем случае нельзя было везти его. Состояние у него крайне тяжелое.

Дьюти мучительно глотнул.

— Что же это с ним?

— Ларингальная дифтерия. Пленка затянула дыхательные пути… и мешает ему дышать.

— Неужели ничего нельзя сделать?

— Необходима трахеотомия… и немедленно. Но здесь мы это не можем сделать. У нас нет операционной нет нужных условий. Его давно надо было отвезти в какую-нибудь крупную городскую инфекционную больницу. — Я направился к телефону. — Я сейчас позвоню в больницу Александры и договорюсь, чтоб его немедленно приняли.

Я начал набирать номер неотложной помощи, как вдруг ребенок захрипел, — этот тоненький жалобный звук, отдаваясь в комнате, резанул мне ухо.

Алекс потянул меня за рукав.

— Да нам ни за что не довезти его до другой больницы. И сюда-то с трудом добрались. Уж ты сам сделай, что нужно.

— Я не могу. Это должен делать опытный хирург.

— Да нет же, сделай, пожалуйста, сделай.

Я стоял с трубкой в руке и в испуге, словно идиот, беспомощно смотрел на него. Как я уже говорил выше, у меня почти не было опыта в области практической медицины и я никогда в жизни не делал серьезной операции. Воспарив в заоблачные выси чистой науки, я всегда презирал суетливого медика-практика, который в случае нужды берется за что угодно. Однако здесь дело не терпело отлагательства, это было ясно. Более того, все решали даже не часы, а минуты: я понял сейчас, что, если не возьмусь за операцию и отправлю ребенка в больницу Александры, он ни за что не доедет туда живым. И, почувствовав всю глубину своей беспомощности, я в душе застонал.

— Разбудите начальницу, — повернулся я к сестре Пик. — И немедленно положите больного в боковую палату.

Шесть минут спустя мы все стояли в палате — мисс Траджен, сестра Пик и я — вокруг обычного соснового стола, на котором в чистой больничной рубашке, задыхаясь, без сознания лежал мальчик. Кроме этого прерывистого дыхания, в тесной комнатке не слышно было ни звука. Я закатал рукава, поспешно вымыл руки в карболовом растворе, и вдруг на меня напал такой смертельный страх, что я инстинктивно — даже самому трудно поверить! — взглянул на начальницу, ища у нее поддержки.

Она держалась удивительно спокойно, бесстрастно, деловито и, хотя ее подняли среди ночи с постели и заставили наспех одеться, выглядела аккуратной и подтянутой. Даже ее крахмальная наколка так ладно сидела на голове, что ни один волосок не выбивался. Несмотря на нашу ссору, я невольно почувствовал восхищение и зависть при виде ее. Она прекрасно знала свое дело и обладала удивительной смелостью.

— Вы будете применять анестезию? — тихо спросила она меня.

Я покачал головой. При таком дыхании это было просто невозможно. Болезнь слишком далеко зашла.

— Прекрасно, — весело сказала мисс Траджен. — В таком случае я буду держать голову и руки. Вы, сестра Пик, возьмите его за ноги.

Сказав это, она протянула мне ланцет, лежавший на белоснежной марле в эмалированном лотке, и, решительно став в конце стола, крепко обхватила Сима за плечи. Ночная сестра неумело зажала колени мальчика.

Хотя длилось это, конечно, не более минуты, мне казалось, что я стоял так целую вечность, неловко держа нож в одеревеневшей руке.

— Мы готовы, доктор, — вернула меня к действительности начальница, и в ее твердом тоне — хотите верьте, хотите нет — снова прозвучало ободрение.

Я глубоко вздохнул, стиснул зубы и, натянув кожу, сделал надрез на шее ребенка. Кровь хлынула, густая и темная, заливая рану. Я протампонировал ее еще и еще раз, потом надрезал глубже. Сим был без сознания и, я уверен, ничего не чувствовал, однако при каждом моем прикосновении слабенькое тельце его корчилось и извивалось на столе. В то же время он то и дело судорожно приподнимался в мучительной борьбе за каждый глоток воздуха — совсем как рыба, выброшенная на сушу. Эти внезапные непредвиденные движения значительно осложняли мою работу. Я попытался ввести в отверстие ретрактор. Он вошел, но тут же выпал и с грохотом полетел на пол. Тотчас хлынула густая кровь — она не била яркой струйкой, которую я мог бы остановить, а текла медленно, как патока, заволакивая рану. Действовать скальпелем было нельзя: слишком близко находились крупные шейные сосуды. Одно неверное движение — и я мог перерезать яремную вену. Я попытался указательным пальцем раздвинуть ткани, но безуспешно: я никак не мог найти трахею. Если я быстро не найду ее, Симу — конец. Он весь почернел и еще отчаяннее ловил воздух, втягивая в себя все ребра, так что его маленькая грудка совсем запала, но эти судорожные вздохи становились все слабее и реже. Они перемежались длинными промежутками, когда он вовсе не дышал. Тельце его уже похолодело и стало липким.

Крупные капли пота выступили у меня на лбу. Мне было нехорошо, и казалось, я вот-вот лишусь сознания. Не мог я найти дыхательное горло, просто не мог, а ребенок почти умирал. О боже, помоги мне найти эту трахею!

— Нет пульса, доктор. — Это с мягкой укоризной проблеяла сестра Пик, которая время от времени касалась запястья мальчика. Однако начальница, по-прежнему стоявшая у стола, продолжала хранить молчание.

Не знаю, что на меня нашло, но с отвагой отчаяния я вдруг схватил скальпель и глубоко всадил его. И тут, словно по волшебству, в ране показалась тоненькая, белая и блестящая, точно серебристый тростник, трахея — предмет моих слепых и безумных поисков. Теперь уже из моей груди вырвался тяжкий судорожный вздох, и, мотнув головой, чтобы пот не заливал глаза, я надрезал трахею. В ту же секунду воздух со свистом ворвался туда — благословенный поток его наполнил сжатые, задыхавшиеся легкие. Раз, другой изголодавшаяся грудка глубоко вздохнула, до предела вбирая в себя воздух. Потом еще и еще, наслаждаясь наступившим облегчением, Сначала еле-еле, а затем все глубже умирающий ребенок равномерно задышал. Тельце его утратило сероватый оттенок, синие губки порозовели, он перестал бороться за каждый вздох.

Быстро, дрожащими пальцами, я ввел в рану двойную трахеотомическую трубку, наложил швы в нескольких кровоточащих местах, зашил рану и забинтовал таким образом, чтобы узкое металлическое отверстие трубки выступало наружу. Колени у меня подкашивались, сердце готово было выскочить из груди, но хуже всего было то, что мне приходилось скрывать свое волнение. Я безвольно стоял у стола, мокрый и растрепанный, с окровавленными руками, пока начальница умело переносила Сима на койку в боковой палате, — там она обложила его бутылками с горячей водой и высоко взбила подушки.

— Вот так, — изрекла наконец мисс Траджен. — Теперь ему будет хорошо. Этот больной поручается вам, сестра, будете особо следить за ним всю ночь.

И, повернувшись к выходу, она кинула на меня взгляд, в котором не было одобрения, но не было и укоризны, — казалось, она хотела сказать; «Дело было рискованное, но вы вышли из положения лучше, чем можно было ожидать». Мнения наши впервые совпали.

Даже после ухода начальницы я никак не мог заставить себя сойти с места. Сестра Пик придвинула стул к койке и поставила рядом лоток с тампонами, чтобы снимать с отверстия трубки появлявшиеся там время от времени гнойные пленки; я стоял позади нее и смотрел на мальчика — он отдыхал, на щеках его уже появился румянец. От усталости его начало клонить ко сну, но вдруг он на миг открыл глазки, и по какой-то странной случайности взгляд его встретился с моим. На секунду он улыбнулся — во всяком случае, губки его слегка приоткрылись, как бы в улыбке. Потом сомкнулись, и он заснул.

Ничто не могло меня тронуть сильнее этой робкой детской улыбки. Большей награды я и желать не мог.

— Я пошел, сестра, — кратко бросил я. — Вы знаете, что нужно делать?

— О да, доктор.

Только выйдя на улицу, где ярко и весело поблескивали звезды, я вспомнил про Алекса Дьюти, ждавшего в приемной, и мысль о том, что я могу положить конец его тревоге, побудила меня ускорить шаги. Да, он сидел на том же месте, где я оставил его, напротив двери, выпрямившись на жестком стуле и сжимая в руке холодную пустую трубку, — казалось, он даже не шелохнулся с тех пор, как мы ушли. Когда я вошел, он напрягся еще больше, потом встал и молча шагнул ко мне — в глазах его был вопрос, который он не в силах был задать.

— Все в порядке.

Мускулы его лица словно свело судорогой, и он не мог сразу справиться с собой. Я видел, как заходили желваки у него на скулах. Потом задергался рот. И наконец он тихо спросил:

— Ты оперировал?

Я кивнул.

— Теперь он может дышать. А пока он спит. Когда дифтерит пройдет — дней через десять, — мы вынем трубку и ранка затянется. Все заживет так, что и шрама не будет.

Дьюти подошел ко мне и, схватив меня за руку, в пылу благодарности с таким чувством потряс ее, что я съежился от боли.

— Я никогда не забуду, что ты сделал для нас сегодня. Никогда, никогда… Я же говорил, что мы с женой верим в тебя. — Наконец он милосердно разжал свои железные пальцы. — Могу я позвонить ей? Она ждет в доме управляющего.

Через минуту он уже был в вестибюле и бессвязно сообщал жене добрую весть. Когда он закончил разговор, я проводил его до такси, возле которого позабытый всеми шофер, натянув кепку на уши, терпеливо прохаживался взад и вперед.

— Все в порядке, Джо! — ликующим голосом крикнул Дьюти. — Малышу уже лучше.

Уже сев в машину, добрый малый высунулся из окошка и в избытке благодарности дрожащим от радости голосом сказал:

— Я приеду завтра, дружок, и привезу с собой жену. Еще раз… от всего сердца… спасибо тебе.

Машина уже ушла, а я все еще стоял в прохладной темноте, где гулял ветер. Затем, услышав, что часы в холле бьют час, я, пошатываясь, побрел к себе. В голове у меня царил такой сумбур, что не хотелось ни о чем думать. Однако на душе, несмотря на все мои беды и огорчения, было как-то удивительно покойно. Я почти тут же заснул, думая лишь об улыбке Сима.

 

9

Должно быть, я проспал часа четыре; проснулся я от того, что кто-то настойчиво толкал меня в плечо. Я открыл глаза: в комнате было светло, у постели с искаженным лицом стояла сестра Пик и истерически кричала мне в ухо:

— Идемте… идемте немедленно.

Она чуть не силой вытащила меня из-под простыни, и хотя я толком еще не успел проснуться, однако, натягивая пальто и всовывая ноги в комнатные туфли, все-таки сообразил, что только катастрофа могла заставить эту «трепетную лань» ворваться ко мне в комнату и притом в такой час. Казалось, она буквально потеряла голову и по пути к отделению «Б» на бегу все твердила, точно заученный урок:

— Я тут ни при чем. Я тут ни при чем.

В затененной, теплой боковой палате Сим по-прежнему лежал на высоко взбитых подушках, очень тихий и спокойный — только мне он показался каким-то уж слишком неподвижным. Сбросив абажур с ночника, я вгляделся повнимательнее и с ужасом обнаружил, что блестящая металлическая трубка не торчит больше из его повязки, ее нет в горле. Я поспешно схватил пинцет и вынул из раны образовавшуюся в ней гнойную пробку, затем взял безжизненные ручонки мальчика и принялся делать ему искусственное дыхание.

Точно одержимый, я добрый час трудился над Симом. Но еще до моего прихода он был мертв, несомненно мертв. Я выпрямился, застегнул измятую ночную рубашонку, уложил это маленькое тельце, которое столько выстрадало и вынесло такую отчаянную борьбу, подсунул ему под головку подушку.

Внезапно, оправляя постель, я обнаружил в складках сбившейся простыни трахеотомическую трубку, забитую пленками. Я тупо уставился на нее, потом повернулся к сестре Пик, которая все это время стояла, прижавшись к двери.

— Трубка забита, — с удивлением произнес я. — Должно быть, он начал задыхаться и с кашлем выплюнул ее.

Тут я все понял: еще прежде, чем я успел обвинить ее, по выражению ее лица я определил, что мои догадки правильны. Внезапно еще одна мысль пришла мне в голову. Я не торопясь прошел мимо сестры на кухню. Да, конечно: на столе — на том самом сосновом столе, где было дано сражение за жизнь Сима, — стоял чайник, тарелочка с бутербродами и недопитая чашка с остывшим уже чаем. Соблазнительный легкий ужин.

— Ох, доктор! — Она, ломая руки, последовала за мной. — Кто бы мог подумать… он так спокойно спал… я отлучилась всего на какую-нибудь минутку.

Это было невыносимо. Мне казалось, что у меня сейчас разорвется сердце. Я вышел из кухни и, миновав палату, очутился на улице. В небе еще догорало несколько звезд, и первые слабые пальчики рассвета уже успели прогнать с востока тьму. Колотя себя в лоб сжатыми кулаками, я прибежал в свою гостиную и упал в кресло у стола. Дело было не в том, что меня лишили моего маленького успеха. Меня жгло и мучило, отравляя душу, это нелепое превращение победы в поражение, эта глупая, преступная утрата человеческой жизни. Какое-то тупое оцепенение овладело мной, я был в отчаянии.

Должно быть, я долго просидел так, не шевелясь, ибо, когда Кейти в девять часов вошла в комнату накрывать на стол, я все еще был в пальто и пижаме. Не в силах выносить ее соболезнующие взгляды, я прошел через спальню в ванную, машинально побрился и оделся. Когда я вернулся, меня ждал отменный завтрак — поджаренный хлеб, кофе, яичница с беконом под металлической крышкой. Но, хотя мне необходимо было подкрепиться, есть я не мог: меня стало тошнить даже после нескольких глотков кофе. Я подошел к окну и выглянул на улицу. Утро было холодное, туманное, оно напоминало о том, что скоро наступит сырая, хмурая зима.

Раздался стук в дверь. Я обернулся: в комнату медленно вплыла мисс Траджен, как всегда спокойная, только во взгляде ее сквозила озабоченность. Она с дружелюбным видом пересекла комнату и подошла к камину, где шипели, выбрасывая облачка дыма, несколько сырых поленьев.

— У меня была сестра Пик. — Голос ее, когда она заговорила, звучал серьезно и сдержанно. — Она очень расстроена.

— Меня это не удивляет, — с горечью сказал я.

— Я понимаю, каково вам, доктор. Особенно после стольких усилий. Все это весьма печально. — Она помолчала. — А для меня это и вовсе огорчительно — ведь никто не принимает интересы больницы ближе к сердцу, чем я. Но такие вещи случаются, доктор, даже в самых превосходно поставленных учреждениях. За свою долгую практику я поняла, что к подобным случаям может быть только одно отношение.

— Какое же именно? — невольно вырвалось у меня.

— Не обращать на них внимания.

Я чуть не задохнулся.

— Но на это нельзя не обратить внимания. Это не случайность, а следствие величайшей небрежности, за которую следует наказывать.

— Предположим, что мы так и сделаем. А дальше что? Сестру Пик мы уволим, пойдут разговоры, скандал, у больницы появится скверная репутация, а проку от этого все равно никому не будет.

— Она должна уйти отсюда, — упорствовал я. — Она плохая сестра, из-за нее ребенок умер.

Мисс Траджен сделала успокаивающий жест.

— Я понимаю ваше состояние, доктор. И от души вам сочувствую. Но», в этой больнице». Впрочем, тут есть еще и другие соображения, чисто практического порядка, которые следует иметь в виду.

— Нельзя оставлять ее здесь, ведь она может еще раз натворить то же самое.

— Никогда она этого больше не допустит, — поспешила заявить начальница. — Это будет ей хорошим уроком, который она, ручаюсь, не забудет. Уверяю вас, доктор, что у сестры Пик есть немало хороших качеств, и было бы неразумно — я бы даже сказала, несправедливо — испортить ей карьеру из-за в общем-то единичного случая.

Я в упор смотрел на нее: мне припомнилось, как она — вопреки своим правилам — покровительствовала ночной сестре. И у меня возникла смутная догадка, что Эффи Пик находится здесь в несколько привилегированном положении. Я только хотел было сказать об этом, как в дверь тихонько постучали и на пороге снова появилась Кейти.

— Мистер и миссис Дьюти ждут вас в приемной, сэр.

Я весь похолодел, и ноги у меня невольно задрожали. Слова, которые я собирался сказать начальнице, застыли у меня на губах. Я с минуту тупо смотрел в пол, затем усилием воли заставил себя направиться к двери.

Когда я уже взялся за ручку, мисс Траджен подошла ко мне и с неподдельным беспокойством взмолилась:

— Будьте благоразумны, доктор. В своих же интересах… и в моих тоже.

Перед глазами у меня все дрожало и расплывалось, в коридоре, казалось, стоял густой туман, но, когда я, спотыкаясь, вошел в приемную, я отчетливо увидел Дьюти и его жену, которые улыбались мне, словно были не в силах сдержать радость. При моем появлении Алекс встал и с сияющим лицом схватил меня за руку.

— Надеюсь, мы не слишком рано, дружок. Но мы с женой просто не могли усидеть дома. Мы чуть не пели, когда сюда ехали.

— Правда, доктор. — Алиса Дьюти тоже поднялась со стула и стояла теперь рядом с мужем; ее простое, измученное заботами лицо так и сияло. — И все благодаря вашему опыту и умению.

Я оперся на стол, чтобы не упасть. Ноги у меня подкашивались, голова была словно набита ватой, но самое страшное — мне казалось, что я вот-вот не выдержу и расплачусь.

— Эге! — воскликнул Алекс. — Да ты на ногах не стоишь. Еще бы: целую ночь не спал из-за нас. Ну, мы не будем тебя больше задерживать. Только пойдем взглянем на Сима.

— Стойте!.. — задыхаясь, еле слышно выговорил наконец я.

Они уставились на меня — сначала с удивлением, затем с беспокойством и наконец с мучительной тревогой.

— Что случилось? — изменившимся голосом спросил Алекс. Потом, запинаясь, с расстановкой вымолвил: — Что, с нашим мальчиком опять плохо?

Я тупо кивнул.

— Хуже? Господи боже, да не стой ты так, скажи нам, что с ним!

Я не мог заставить себя взглянуть на Алису, достаточно с меня было и Алекса, лицо которого сразу осунулось, стало серым и жалким.

— Великий боже, — понуро, еле слышно произнес он. — Только не это.

Мы долго молчали — как долго, я и сам не знаю. Время перестало существовать, все казалось пустым и бессмысленным. Я только видел, что Алиса заплакала, а Дьюти обнял ее. Когда он наконец заговорил, голос его звучал холодно и жестко:

— Можно нам посмотреть на него?

— Да, — пробормотал я. — Хотите, чтобы я пошел с вами?

— Если не возражаете, мы пойдем одни.

Уже у самой двери он обернулся и посмотрел на меня как на совсем чужого человека.

— Нам было бы легче, если б вчера вы не подали нам надежду и мы не думали, что он спасен. Я вас видеть больше не хочу.

Я вернулся к себе в комнату и принялся бесцельно бродить по ней, то беря какую-нибудь вещицу, то снова кладя ее на место.

Через некоторое время, подойдя к окну, я увидел, как Алекс и миссис Дьюти вышли из-за угла и медленно побрели по аллее. Он весь съежился и сгорбился; одной рукой он по-прежнему обнимал жену за плечи и, поддерживая, вел ее по аллее, беспомощно поникшую и ослепшую от слез.

Тут я вскипел. Я повернулся и, выскочив в коридор, побежал в комнату отдыха для сестер. Как я и предполагал, сестра Пик была там одна. Она сидела в удобном кресле перед ярким огнем; глаза ее были красны, но по лицу было видно, что на душе у нее полегчало, словно, «выплакавшись», она решила, что худшее уже позади. Она только что покончила с завтраком, который ела довольно рано, прежде чем отправиться ко сну, и я заметил на ее тарелке две тщательно обглоданные косточки от отбивных.

Я задыхался в пароксизме ярости, свирепой, дикой, бессмысленной.

— Вы — гадкая, никчемная, бессердечная разиня! Да как вы смеете сидеть тут — жрать, пить, греться у огня — после того, что вы натворили?! Неужели вы не понимаете, что ваш эгоизм и ваше легкомыслие стоили этому несчастному мальчику жизни? Это вы, вы, проклятая гнилушка, виноваты в том, что он лежит сейчас мертвый!

Выражение моего лица, должно быть, испугало ее. Она соскользнула с кресла и, попятившись, забилась в угол. Я последовал за ней, схватил ее за плечи и тряхнул так, что у нее зубы застучали от испуга.

— И это называется сестра! Черт бы вас побрал — это же курам на смех! Если только вы здесь останетесь, я уж позабочусь о том, чтоб вам дали хорошую взбучку. Да вас бы надо повесить за то, что вы наделали. Вспомните об этом в следующий раз, когда вам вздумается оставить больного, чтоб попить чайку.

Она даже и не пыталась мне возражать. Скорчившись от страха, поникнув и вся дрожа, она лишь смотрела на меня своими блестящими зелеными глазами.

Я повернулся и вышел. Хоть я и не жалел о ссоре, но мучительно сознавал, что моя вспышка была напрасной и глупой. Однако до какой степени глупой — я понял лишь несколько позже.

 

10

Три недели спустя, когда мы сидели и пили кофе после второго завтрака, мисс Траджен с самым дружелюбным видом достала письмо. Та ночь, когда я делал трахеотомию, положила конец нашей ссоре. Она больше не старалась меня «осадить», и я готов был поклясться, что она честно и с доверием относится ко мне. Больше того, мне даже начало казаться, что она, сама того не желая, почувствовала ко мне симпатию.

— Сегодня к нам пожалует начальство из Опекунского совета с ежегодным инспекционным визитом.

Я внимательно прочел напечатанное на машинке извещение, которое она протянула мне.

— В честь такого события придется, видно, надеть чистый воротничок.

— Не мешает. — Ее маленькие глазки заблестели. — Их всего трое — Мастерс, Хоун и Глог. Но уж очень они разные. В этом году они приезжают что-то раньше обычного.

— А как это все происходит?

— Мы их кормим — это уже полсражения выиграно, — затем водим по больнице. — Она искоса взглянула на меня. — Вы можете не волноваться. Весь удар я принимаю на себя.

Я не придавал особого значения предстоящему визиту. Настроение у меня все еще было подавленное, я никак не мог забыть случившееся и лишь недавно снова взялся за свою работу. За это время я не получил от Джин ни строчки, а два письма, которые я написал ей, вернулись ко мне обратно адресованные чьей-то незнакомой рукой. Весь день я смутно ощущал атмосферу приготовлений в доме: по коридорам с тряпками и метелками сновали люди, на безукоризненно чистые полы и стены наводился последний глянец. В моей комнате на буфете выстроились в ряд графины с вином; затем был раздвинут стол, в центре его поставили цветы и стали накрывать для солидного угощения.

В половине пятого к главному входу подъехал закрытый автомобиль, и после нескольких минут разговоров и смеха в вестибюле, сияя улыбкой, появилась начальница в своем лучшем форменном платье, а за нею — члены комиссии.

— Доктор Шеннон… это мистер Бен Мастерс… мистер Хоун… и мистер Глог.

Она представила меня — глазки ее при этом добродушно, но не без хитринки поблескивали, точно мы все время были с ней в наилучших отношениях и жили на редкость дружно, — и тут же начала наливать гостям в бокалы виски, что они, преисполнившись сознания собственного достоинства и важности возложенной на них миссии, приняли как должное.

Главный из гостей, мистер Мастерс, был высокий, худощавый, грубоватый на вид человек лет пятидесяти, с суровым, обветренным лицом, глубоко запавшими глазами и громким резким голосом, какой обычно бывает у людей, привыкших отдавать приказания на воздухе. С виду он смахивал на старшего десятника, да и в самом деле был, как я позже выяснил, подрядчиком строительных работ в близлежащем городке Прентоне. Он молча потягивал виски, слушая нескончаемую болтовню начальницы, и задумчиво поглядывал на меня поверх своего бокала.

Ко мне тем временем прицепился второй член совета, мистер Хоун, аккуратный толстячок с нафабренными усами, в слишком узком для него синем костюме и гетрах. Он был суетлив и страдал чрезмерной болтливостью, но держался, несмотря на торгашеские замашки, вполне пристойно.

— Вы знаете, доктор, — признался он мне, — ничто так не облагораживает человека, как работа на благо ближнего в больничном Опекунском совете. На это, конечно, нужно время, а время в наши дни — это деньги, особенно если имеешь собственное дельце — у меня ведь торговля мануфактурой и обивочными тканями, — но как посмотришь, сколько ты приносишь добра… Благодарю вас, сударыня, я, собственно, не возражаю. Каков хозяин, таков и работничек. Отличное виски, любопытно только, во что оно нам обходится… А как это интересно, доктор: вы и представить себе не можете, сколько я теперь знаю по медицине. Совсем на днях жена показывает мне нашего меньшого — такой красавчик парень, хоть мне и не пристало это говорить, — сыпь у него появилась; я велел ей не волноваться, потому как это, знаете ли, от дурной крови. Ну, Альберт, сказала она, хоть ты мне и муж, а я должна тебя похвалить: во всех лихорадках разбираешься, совсем точно доктор стал! Я вам оставлю свою карточку. — Он вытащил из верхнего кармашка жилета свою карточку и потихоньку сунул мне ее в руку. — Как видите, я занимаюсь немножко и похоронными делами. Неплохо все-таки быть наготове, если у кого-нибудь из убитых горем родственничков ваших состоятельных пациентов возникнет вдруг во мне нужда. Дело у нас поставлено солидно, доктор. И цена вполне умеренная.

До сих пор мистер Глог, третий член компании, маленький человечек среднего возраста, с колючими глазами молчал как рыба; однако, наклонив голову набок, он с таким видом прислушивался к разговору, точно не хотел упустить ни слова, и лишь время от времени нехотя, как бы в знак согласия со своими коллегами, издавал какое-то восклицание.

— Ну-с, джентльмены, — сладчайшим голосом предложила мисс Траджен, — я надеюсь, вы приехали с хорошим аппетитом. Не сесть ли нам за стол?

Наши гости без особых колебаний последовали за ней. Они, несомненно, предвкушали это ежегодное бесплатное угощение, и, если не считать плоских шуточек, которые мистер Мастерс, восседавший во главе стола, то и дело отпускал, большая часть трапезы прошла под лязг ножей и вилок и размеренное чавканье жующих ртов.

Но вот, несмотря на радушные увещевания мисс Траджен, энергия, с какою гости поглощали пищу, постепенно начала слабеть, и скоро они совсем сдали. Посидев еще некоторое время за столом, мистер Мастерс отодвинул стул и поднялся, с деловитым видом стряхивая крошки с жилета.

— А теперь, сударыня, если вам не трудно, мы хотели бы обойти больницу вместе с вами. И доктором.

Перейдя на официальный тон, он подал пример и остальной компании; начался обход, и вскоре я заметил по взволнованному виду и слегка покрасневшим щекам начальницы, что это для нее куда мучительнее, чем ей хотелось бы показать.

В административном здании члены совета последовательно осмотрели контору, прачечную и кухню, где мистер Глог, в частности, выказал удивительный талант по части обследования шкафов, заглядывания во всякие темные уголки и приподымания крышек с горшков и сковородок, дабы выяснить, как пахнет ужин, приготовляемый для персонала больницы.

Затем вся компания проследовала в палаты, которые и являлись главным предметом внимания комиссии, и начался медленный, поистине королевский обход. Исполненный решимости ничего не упустить, Глог всюду совал свой нос — даже заглядывал под кровати в поисках недозволенной пыли. Раз он отстал, проверяя состояние уборной в отделении «Б», но вскоре нагнал нас с видом человека, потерпевшего поражение: все оказалось в полном порядке. Не менее дотошен был и Мастерс: он взялся за больных и хриплым шепотом, разносившимся по всей комнате, спрашивал каждого, нет ли жалоб. А Хоун тем временем решил позондировать персонал, особенно младших сестер, расспрашивая со слащавой фамильярностью об их здоровье и привычках. Вдруг он остановился и, указывая на малыша с ярко выраженной корью, с видом знатока театральным шепотом заметил, обращаясь ко мне через плечо:

— Ну и сыпь, доктор. Ветрянка, да? Сразу видно.

Я не стал возражать. Вообще я старался держаться как можно незаметнее. За все это, безусловно, отвечала начальница, и, хотя я не мог не сочувствовать ей, я вовсе не желал навлекать на себя огонь противника.

Возможно, во мне говорило предубеждение и совет выполнял свою задачу, руководствуясь самыми высокими соображениями, и все-таки я никак не мог отделаться от мысли, что передо мной были трое невежественных и плохо воспитанных деляг, провинциальные политиканы из тех, что занимаются общественной деятельностью лишь ради собственной выгоды и стремятся выжать все, что можно, даже из жалких крох власти, которыми они обладают.

Наконец обход был завершен; мы вышли из последней палаты на холодный ноябрьский воздух, и я с чувством облегчения уже приготовился провожать наших непрошенных гостей, как вдруг Мастерс повелительно сказал:

— А теперь пойдемте взглянем на корпус «Е».

С минуту я удивленно смотрел на него, да и все остальные недоумевали, потом я с ужасом заметил, куда он глядит.

— Вы имеете в виду изолятор для оспенных? — неуверенно спросила начальница.

— А что же еще? — раздраженно заметил Мастерс. — Он ведь входит в число больничных строений. Вот я и хочу осмотреть его. — С минуту он помедлил. — Я думаю, мы могли бы восстановить его.

— Да, конечно… — промямлила начальница, не двигаясь с места, — мы уже давно им не пользуемся.

— Ну да, — поспешно вставил я. — Здание совсем разваливается.

— Мы сами будем судить об этом. Пошли.

Я безвольно последовал за остальными, теряясь в догадках относительно того, как эта беда могла свалиться на меня. Судя по плохо скрытому удивлению и досаде начальницы, я был убежден, что она к этому непричастна. Мастерс подошел уже к домику: повертев ручку, он нажал плечом на дверь. Поскольку она не поддавалась, я принял совершенно неправильное решение.

— Она, наверно, забита. Нам туда просто не попасть.

Наступило напряженное молчание. Потом Хоун вкрадчиво спросил:

— Вы не хотите, чтобы мы туда вошли, доктор?

Тем временем Мастерс зажег восковую спичку и, нагнувшись, стал ковыряться в замке. Тоном человека, сделавшего открытие, он воскликнул:

— Это же новый замок… совершенно новый! — Он выпрямился. — Что у вас тут происходит? Глог, сходите за Пимом и велите ему принести лом.

Я понял, что дальше молчать нельзя. Мне не хотелось вовлекать в это дело Пима, да и начальница явно была взволнована, а потому, порывшись во внутреннем кармане пиджака, я извлек ключ.

— Я могу впустить вас. — Пытаясь по возможности с честью выйти из положения, я отпер дверь и зажег свет.

Насторожившись, словно заправские сыщики, все трое протиснулись внутрь и с видом оскорбленного достоинства уставились на мои препараты. После совершенно бесцельного обхода, не давшего никаких результатов, для них было сущей манной обнаружить подобное беззаконие.

— Черт возьми! — воскликнул Мастерс. — Это еще что такое?

Я улыбнулся задабривающей улыбкой.

— Все объясняется очень просто, джентльмены. Я занимаюсь научной работой, и, поскольку этот домик пустовал, я устроил тут себе лабораторию.

— А кто вам разрешил?

Несмотря на мое намерение держаться смиренно, тон Мастерса невольно заставил меня покраснеть.

— А разве на это нужно разрешение?

Мастерс сдвинул брови и свирепо уставился на меня.

— Да разве вам не ясно, что вы за все ответственны перед советом? Вы не имели никакого права так своевольничать.

— Я вас не понимаю. Вы считаете, что я своевольничаю, занимаясь научной работой?

— Конечно, своевольничаете. Вы — доктор в этой инфекционной больнице, а не какой-нибудь исследователь.

Хоун слегка кашлянул, прикрыв рукой рот.

— Разрешите спросить вас: а откуда вы берете время для вашей так называемой исследовательской работы? Насколько я понимаю, вы занимались ею вместо того, чтобы находиться в палатах и лечить наших больных.

— Я работал в свободное время, вечерами, когда мои официальные обязанности были окончены.

— Нет такого времени, когда бы ваши официальные обязанности были окончены, — грубовато прервал меня Мастерс. — Вы должны быть заняты целый день. Мы платим вам за то, чтобы вы двадцать четыре часа в сутки были на ногах, а вовсе не за то, чтобы вы тайком от всех запирались здесь со своими микробами. Какого черта вы тут с ними возитесь?

Забыв о мудром примере начальницы, считавшей, что на самовлюбленного чиновника нужно действовать лишь лаской да лестью, я вышел из себя:

— А какого черта, вы думаете, я тут с ними вожусь? Любуюсь на них?

— Дерзость не поможет вам, доктор, — вставил не на шутку скандализованный Хоун. — Стыдно. Непристойнейшая история, вот что я вам скажу. Кто, по-вашему, платит за электричество, которое вы тут жжете, и за газ, который горит в этих горелках? Мы представляем налогоплательщиков этого района. Нельзя все-таки заниматься своими делами в часы, отведенные для общественных нужд, и на общественные деньги!

— Нам придется доложить об этом начальству, — заявил Мастерс. — Я сам этим займусь.

— Угу, — поддакнул Глог.

Чувствуя свое бессилие, я закусил губу. Замечания Хоуна были особенно неприятны тем, что в них была все-таки доля правды. Прежде я не считал это необходимым, но сейчас понял, что было бы куда разумнее сначала получить разрешение. Я лишь молча в ярости стиснул зубы; странный, исполненный сострадания взгляд, который бросила на меня мисс Траджен, только усилил мое горе; я закрыл дверь рокового домика и последовал за остальными к главному зданию, где, наскоро глотнув вина, дабы уберечь себя от холода, три моих мучителя закутались в пальто и шарфы и приготовились отбыть.

С начальницей они распростились самым любезным образом, а мне ледяным тоном едва сказали «до свидания».

Понуро побрел я к себе в комнату. Не везло мне ужасно, и все-таки я не мог поверить, что они решат сурово покарать меня. Ведь я же никакого преступления не совершал, и когда они спокойно все взвесят, то, безусловно, поймут, что я был абсолютно честен. Решив не оставлять дело на волю, случая, я тут же сел за стол и написал полный отчет о Своей работе и ее целях. И, отослав письмо, я почувствовал себя несколько увереннее.

В тот же вечер, возвращаясь из моего последнего обхода, я встретил в коридоре сестру Пик. Она еще не приступала к работе, книга ночных дежурств была зажата у нее под мышкой. Видимо, она поджидала меня. Когда я появился, она судорожно глотнула воздух.

— Добрый вечер, доктор Шеннон. Надеюсь, у вас был сегодня приятный денек.

— Что вы сказали? — переспросил я.

— Надеюсь, вам понравились сегодняшние гости.

Голос ее звучал почему-то удивительно звонко, да и вообще самый факт, что она обратилась непосредственно ко мне, был достаточно необычен и не мог не привлечь внимания. Последнее время она старательно избегала меня и, если мы встречались, проходила мимо, не поднимая глаз. Приглядевшись к ней попристальнее, так как в коридоре было темно, я увидел, что она стоит, чуть ли не съежившись и прижавшись к стене. Однако она все-таки превозмогла свою робость и одним духом выпалила:

— Вам, наверно, было очень приятно, когда они направились в изолятор. И обнаружили там вашу распрекрасную лабораторию. Я уверена, что вы получили огромное удовольствие.

Я молча смотрел на нее. Меня поразила ненависть, которую она питала ко мне.

— Да, милейший доктор Шеннон, я не из тех, кого можно безнаказанно вышвырнуть. Вот так-то! Быть может, этот случай научит вас уважать даму. К вашему сведению, если вам это еще не известно — она судорожно глотнула, боязливо наслаждаясь своей победой, — председатель комиссии, мистер Мастерс, — муж моей сестры.

И прежде чем я успел вымолвить хоть слово, точно боясь, что я ее ударю, она повернулась и быстро пошла прочь.

А я еще долго стоял неподвижно после того, как она исчезла из виду.

Теперь все ясно: случилось то, чего я меньше всего ожидал. Одно время я опасался, что начальница может донести на меня, но уж меньше всего я думал, что это сделает Эффи Пик. Во время своих ночных дежурств она видела, как я выходил из изолятора, и, проследив за мной, донесла обо всем своему достойному родственничку. Это была сладкая месть. Когда первый порыв дикой ярости прошел, я почувствовал себя совсем разбитым и обескураженным. Что тут поделаешь? Я оскорбил ее робкую чувствительную натуру — забыть это она не в силах. Она испытывала ко мне не просто мстительную злобу, а нечто гораздо большее. По-видимому, она страдала нервным расстройством и просто не владела собой. Исправить что-либо я был не в состоянии. Теперь у меня угасла последняя искорка надежды.

В последний день месяца я получил от совета директоров официальное уведомление, подписанное Беном Мастерсом, в котором мне предлагалось подать в отставку и отказаться от должности врача, обслуживающего Далнейрскую больницу. Я прочитал это с каменным лицом.

Персонал мне очень сочувствовал. Сестры во главе с начальницей устроили подписку, и после небольшой церемонии, сопровождавшейся несколькими трогательными речами, вручили мне премилый зонтик. Затем Пим с сокрушенным и сочувствующим видом отвез меня на станцию в своей дряхлой карете. Снова я был один в целом свете, с перспективой вести свои исследования на улице. И для начала, сойдя, точно слепой, на платформу Уинтонского вокзала, я забыл свой новый зонтик в поезде.

 

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

 

1

В «Глобусе» — «отеле для коммерсантов», расположенном в самой шумной части города, на убогой улочке неподалеку от Тронгейт, — я нашел комнату, душную, поскольку окна были вечно закрыты, без каких-либо ковров и дорожек, с выцветшими обоями и деревянным умывальником, почерневшим от бесчисленного множества погашенных о него сигарет. Комната мне не понравилась: она казалась нежилой, хотя в ней перебывало несметное число постояльцев. Зато она недорого стоила.

Выпив чашку чая в грязной кофейне, находившейся в нижнем этаже отеля, я через весь Уинтон отправился на Парковую сторону. Добравшись до этого тихого дачного пригорода, я, к своему великому облегчению, узнал, что профессор Чэллис дома и готов принять меня.

Он почти сразу вышел ко мне в кабинет, затененный коричневыми занавесями и уставленный книгами, — шагал он несколько неуверенно и, приветливо протянув мне худую, с голубыми жилками, дрожащую руку, серьезно и дружелюбно посмотрел на меня своими серыми, хотя и ясными, но по-стариковски глубоко запавшими глазами.

— Вот приятный сюрприз, Роберт! В последний раз вы были у нас месяца два или три тому назад. Я очень жалел, что вы меня не застали.

Уилфреду Чэллису перевалило за семьдесят; это был хрупкий, маленький, сгорбленный старичок, ходивший в старомодном сюртуке, узких черных брюках и ботинках на пуговицах, что придавало ему одновременно и трогательный и нелепый вид человека другой эпохи. Слабое здоровье принудило его уйти из университета и уступить свое место профессору Ашеру, — теперь имя его было почти неизвестно за пределами узкого круга специалистов во Франции и Швейцарии, где он работал над своими наиболее значительными исследованиями. Однако это был настоящий ученый, который из самых чистых и благородных побуждений, не требуя для себя никаких материальных благ, нес свет в темный мир. Он был моим идеалом в студенческие годы и неоднократно выказывал мне свое расположение. Его морщинистое лицо с высоким лбом, такое спокойное и одухотворенное, кроткое и бесконечно доброе, свидетельствовало о гуманности натуры.

Он сел в кресло подле меня, и коричневый спаньель Гулливер тотчас улегся у его ног; затем он с напряженным вниманием и все возрастающим сочувствием стал слушать мой рассказ. Когда я кончил, он помолчал немного, затем задал мне несколько специальных вопросов и задумчиво провел своими длинными нервными пальцами по редким седым волосам.

— Интересно, — сказал он. — Чрезвычайно интересно. Я всегда считал, Роберт, что ты не разочаруешь меня.

Я вдруг почувствовал, что глаза мои увлажнились.

— Если б я только мог получить субсидию, сэр, — горячо взмолился я. — Неужели я не могу на нее претендовать? Уж очень мне не хочется связывать себя и снова поступать на службу. Но ведь без денег ничего не сделаешь.

— Дорогой мой мальчик… — Он кротко улыбнулся. — Опыт всей моей жизни показывает, что самое трудное в научной работе — это добыть денег.

— Но ведь для этого, сэр, и существует Ученый совет… Мне нужна только лаборатория и примерно сотня фунтов деньгами. Если бы вы могли походатайствовать… Ведь вы пользуетесь таким влиянием.

Слабо улыбнувшись, он с сожалением покачал головой.

— Со мной уже теперь не считаются: я — старик, отживший свой век. К тому же то, о чем ты просишь, сделать нелегко. Но заверяю тебя, что я попытаюсь. И не только получить субсидию, но и помочь тебе всем, чем смогу. — Он помолчал. — Со временем, Роберт, мне бы очень хотелось подыскать тебе место на континенте. Здесь мы до сих пор скованы предрассудками. А в Париже или Стокгольме тебе было бы куда легче выбиться в люди.

Не слушая моих изъявлений благодарности, он с живым интересом снова стал расспрашивать о моей работе. Я принялся рассказывать; пес Гулливер лизал ему руку, в камине горел яркий огонь, сверху доносились веселые голоса его внуков. И меня охватило неудержимое желание сказать все без утайки этому доброму старику, который ненавидел все напыщенное и благодаря своему приятному мягкому юмору до сих пор был молод душой. Через полчаса я стал прощаться; он старательно записал мой адрес и обещал вскоре известить меня.

Повеселевший и приободрившийся, возвращался я через весь город домой. День был ясный, высоко в небе плыли светлые облака, и на тротуарах Мэнсфилд-стрит, главной торговой магистрали города, было полно народу: воспользовавшись мягкой погодой, люди высыпали на улицу поглазеть на товары, выставленные к весеннему сезону, и прицениться к ним. У главного почтамта я перешел на солнечную сторону улицы.

И вдруг я вздрогнул, разом спустившись с облаков и вернувшись к действительности. Прямо передо мной, у витрины одного из крупных универсальных магазинов, с пакетами в руках, рядом с матерью стояла Джин.

Хотя я знал, что она должна вернуться в город к экзаменам, до которых теперь оставалось всего две недели, эта встреча была столь неожиданной, что у меня сдавило горло и перехватило дух. Сердце стучало как сумасшедшее. Я шагнул было к ней, но вовремя остановился. Притаившись в толпе, оглушенный буйным током крови, я во все глаза смотрел на нее. Она выглядела старше, серьезнее, и, хотя лицо ее отнюдь не казалось грустным, она без всякого интереса, а лишь с пассивной покорностью слушала мать, которая, несомненно, высказывала ей свои соображения насчет черного пальто, выставленного за зеркальным стеклом витрины. Время от времени что-то отвлекало ее: она задумчиво и пытливо осматривалась вокруг, и сердце у меня так и замирало. Почему, ах, почему она была не одна?

Но вот, глубокомысленно покачав головой, миссис Лоу взяла Джин под руку, и они пошли дальше. Должно быть, они уже сделали все покупки и направлялись теперь на Центральный вокзал, чтобы ехать домой. Я, точно вор, последовал за ними: меня одолевало желание подойти к ним, но удерживала мысль о том, в какое смятение они могут прийти при виде меня.

У кафе-молочной миссис Лоу остановилась и взглянула на часы. Посовещавшись немного, обе женщины вошли и сели за маленький мраморный столик. А я, стоя снаружи, раздираемый любовью и нерешительностью, наблюдал за тем, как они заказали и выпили горячее молоко. Когда они вышли, я направился вслед за ними на шумный вокзал. Там, среди толпы, у книжного киоска, где мы часто встречались, я очутился так близко от Джин, что мог до нее дотронуться. Почему она не обернулась и не увидела меня? Я напрягал всю свою волю — так мне хотелось, чтобы она это сделала. Но нет — об руку с матерью, она медленно прошла мимо барьера на перрон, села в поезд и скрылась из виду.

Как только она исчезла, я стал корить себя за то, что так глупо упустил эту возможность; я поспешил назад, в свою убогую комнатенку, и, пометавшись в ее узких стенах, схватил листок бумаги, перо и сел на скрипучую кровать. Мне хотелось излить долго сдерживаемые чувства в потоке слов, но мысль, что послание может быть перехвачено, остановила меня. Наконец, в конверте, адресованном Люку, я послал следующее письмо:

«Дорогая Джин!

Я видел Вас сегодня в Уинтоне, но не имел возможности поговорить с Вами. Я знаю, что скоро Вам снова предстоит держать экзамены, и не хочу отвлекать Вас ни до, ни во время них. Но когда они кончатся, прошу Вас непременно повидаться со мной. Мне Вас ужасно недоставало, и мне так много нужно Вам сказать. Пожалуйста, ответьте по прилагаемому адресу. Желаю вам успешно сдать экзамены.

Ваш Роберт».

Последующие несколько дней я лихорадочно следил за гостиничной почтой, ожидая ответа на письмо, — моя любовь к Джин проснулась и вспыхнула с новой силой. Неужели она не ответит? Меня неудержимо тянуло к ней.

В то же время, поскольку ресурсы мои катастрофически таяли и мне необходимо было побыстрее решать вопрос о будущем, я с нетерпением ждал весточки от профессора Чэллиса. Мне не хотелось связывать себя какой-либо работой: а вдруг Ученый совет решит предоставить мне субсидию. Однако пока что мне пришлось урезывать себя в пище — утром я съедал теперь уже только одну сосиску, а потом отказался и от обеда, — и я стал жалеть, что недостаточно ясно обрисовал старенькому профессору критическое состояние моих дел. Неужели он мог забыть обо мне, неужели то, ради чего я приходил к нему, испарилось из его слабеющей памяти? На всякий случай я зашел в Агентство по приисканию работы для медиков и оставил там свой адрес и фамилию, но при этом я поссорился с клерком: между нами произошел обмен любезностями, который, естественно, не мог благоприятно повлиять на мои перспективы. Молчание Чэллиса, отсутствие писем от Джин, нищенские условия существования и, главное, то, что моя научная работа по-прежнему не двигалась с места, — все это бесконечно угнетало меня.

В отчаянии перебирал я сосуды, которыми был заставлен весь пол в ногах моей кровати, и, найдя среди них пузырек с бациллами, убитыми при высокой температуре, решил испытать на себе их действие: сделав царапину на руке, я наносил на ранку ослабленную культуру. Вскоре, к моей великой радости, я обнаружил, что у меня появилось несколько характерных язвочек, которые позволяли изучать важные процессы кожной реакции. Я тщательно наблюдал их и, за неимением иных занятий, делал записи и зарисовки по мере расширения пораженных областей.

В остальное время я без конца слонялся по улицам и повадился бродить возле Центрального вокзала в надежде увидеть хоть мельком Джин, когда она будет выходить из блейрхиллского поезда. Несколько раз я замечал в толпе девушку, настолько на нее похожую, что у меня замирало сердце. Но когда я в волнении стремительно подбегал к ней, передо мной оказывалась совсем незнакомая женщина.

Однажды в сырой и холодный вечер, после на редкость скверного дня, я тщетно блуждал возле вокзала, как вдруг кто-то тронул меня за плечо.

— Роберт, как поживаете?

Я обернулся, просияв от радостной надежды. Но это был всего лишь Спенс, в наглухо застегнутом макинтоше, с только что купленной вечерней газетой под мышкой. Я поспешно опустил голову: конечно, я был рад его видеть, ко смущен тем, что он застал меня здесь и в таком состоянии.

Некоторое время мы оба молчали. Нейл вообще не отличался разговорчивостью, но немного погодя он все-таки, по обыкновению запинаясь, спросил:

— Что это вы делаете в Уинтоне? У вас свободный день?

Я не смотрел на него, боясь его сострадания.

— Да, — сказал я. — Я только что приехал из Далнейра.

Он взглянул на меня искоса, со своим обычным, несколько виноватым видом.

— Пойдемте к нам, пообедаем.

Я заколебался. Ничего интересного меня не ждало — ну еще один попусту прошедший ужасный вечер в «Глобусе», где я вынужден был сидеть в своей комнате, если не желал слушать шумные разговоры коммивояжеров в гостиной, по которой гуляли сквозняки. Я промок, озяб и был голоден. В ушах у меня звенело после целого дня, проведенного на улице; руку, на которой я испытывал действие бацилл, дергало. Я уже неделю не ел досыта, а последние двадцать четыре часа и вовсе в рот ничего не брал. Я чувствовал себя слабым и больным. Приглашение Спенса было невероятно соблазнительным.

— Значит, решено, — сказал он, прежде чем я успел отказаться.

Мы сели в автобус, шедший на Красивую гору — в пригород, где Спенс после женитьбы арендовал небольшой, наполовину деревянный домик, один из многих, стоявших в ряд на довольно пустынном шоссе. Дорогой мы молчали. Спенс делал вид, будто увлекся газетой, и не докучал мне разговорами, но раза два я поймал на себе его взгляд, а когда мы вышли и направились к его дому, он сказал, словно желая приободрить меня:

— Мьюриэл будет так рада вам.

Домик, хотя и не очень просторный, был ярко освещен и хорошо натоплен. Когда мы вошли с холодной сырой улицы в теплый холл, у меня почему-то на миг закружилась голова, и мне пришлось ухватиться за стенку, чтобы не упасть. Не раздеваясь, Спенс провел меня в свой кабинет и, усадив подле огня, заставил выпить рюмку хереса с бисквитом. Его открытое, честное лицо было встревожено, и мне стало совсем неловко.

— У вас действительно все в порядке?

Сделав над собой усилие, я улыбнулся:

— А почему вы думаете, что нет?

С минуту он покружил по комнате, делая вид, будто не обращает на меня внимания, потом направился к двери, сказав:

— Располагайтесь как дома… Мьюриэл сейчас сойдет вниз.

Я откинулся на спинку кресла и прикрыл глаза; во всем теле была какая-то слабость, и от доброты Спенса я совсем размяк. Вскоре я немного отошел: херес прибавил мне сил, и я задремал в удобном кресле. Минут через десять я, вздрогнув, проснулся и увидел, что миссис Спенс стоит в дверях.

— Не вставайте, пожалуйста, — она протянула руку, как бы удерживая меня на месте.

Несмотря на заверения Нейла и ее собственную вежливую улыбку, видно было, что ей не особенно приятно видеть меня. Она была все так же привлекательна, даже, как мне показалось, еще привлекательнее, чем всегда: на ней было розовое, очень молодившее ее платье с глубоким вырезом и плотно облегающим лифом, расшитым блестками. Волосы ее, видимо, лишь недавно побывали в руках парикмахера, и в них появился красноватый оттенок, которого я прежде не замечал. Лицо было довольно густо накрашено, так же как и тонкие губы, которым помада придавала искусственную яркость.

— Надеюсь, я вам не помешал, — неуклюже заметил я.

— Ну что вы! — Она тряхнула головой и, несколько рисуясь, закурила сигарету. — К нам еще должен прийти мистер Ломекс. Вот вы и будете опять втроем, совсем как когда-то.

Воцарилось молчание, которое уже начало тяготить нас обоих, когда появился Спенс, уходивший вымыться и переодеться. На нем был смокинг и черный галстук.

— Извините меня, Шеннон, пришлось пойти принарядиться. — Он с умиротворяющей улыбкой взглянул на жену. — Мьюриэл настаивает.

— Мы не так часто принимаем гостей, — отрезала миссис Спенс. — И уж раз принимаем, то по крайней мере это надо делать по-человечески.

Спенс слегка покраснел, но не сказал ни слова и занялся наполнением графинов. Мьюриэл, то и дело поглядывая на часы и недовольно сдвинув брови, принялась переставлять крошечных костяных слоников, выстроившихся в ряд на каминной доске.

— Помочь тебе, дорогая? — спросил Спенс. — Эти штуки ни за что не хотят стоять.

Она покачала головой.

— Не мешало бы нам приобрести более изысканные безделушки.

Мне почему-то было больно смотреть, как Спенс заискивает перед женой, всячески стараясь ей угодить; я заметил также, что он налил себе уже второй бокал виски, и притом гораздо больше, чем обычно.

Около восьми часов, примерно минут через тридцать после того, как прислуга объявила, что обед готов, раздался шум подъезжающего такси и, рассыпаясь в извинениях за опоздание, прибыл Ломекс. Манеры и одежда его были безупречны; он держался с обаятельной непринужденностью и сказал, что бесконечно рад меня видеть.

Стол в столовой был накрыт скатертью, отделанной кружевом, и уставлен зелеными восковыми свечами с колпачками из гофрированной бумаги. Раньше, когда я бывал у Спенса, на стол подавали простую и сытную еду, а сейчас это был претенциозный обед со множеством блюд и очень малым количеством съестного. Я не очень на это сетовал, так как, хотя всего час тому назад был голоден точно волк, сейчас мне на пищу смотреть было противно и вовсе не хотелось есть. Горничная, прислуживавшая за столом и обученная своей хозяйкой манерам «хорошего тона», подав очередное блюдо, отходила к двери и стояла навытяжку, разинув рот и глядя, как мы едим. Спенс говорил очень мало, зато Мьюриэл болтала без умолку, преимущественно с Ломексом, весело и оживленно, со знанием дела обсуждая светские новости, почерпнутые, должно быть, из модных журналов, которые она с такой жадностью просматривала, и прикрывая промахи горничной великосветскими ужимками, от которых меня начинало тошнить.

Наконец обед кончился, звон посуды на кухне прекратился, горничная исчезла и миссис Спенс любезно сказала:

— Вы можете пойти в кабинет и покурить там втроем. А через полчаса приходите ко мне в гостиную. — Когда мы были уже у двери, она с жеманным смешком окликнула Ломекса: — Сначала помогите мне задуть свечи.

Мы со Спенсом прошли в кабинет; он молча помешал огонь в камине, налил в бокалы виски и предложил мне сигарету. Он взглянул на каминную доску, потом пошарил в карманах.

— У вас нет спичек, Роберт?

— Я сейчас схожу за ними, — сказал я.

Я вернулся в холл и оттуда сквозь открытую дверь столовой увидел Ломекса и миссис Спенс. Она стояла, прижавшись к нему, и, томно положив руки ему на плечи, влюбленно заглядывала в глаза. Не только ее поза, но и бесконечное обожание, читавшееся на ее лице, поразили меня. Я постоял с минуту и, когда губы их слились, повернулся, отыскал коробку со спичками в кармане пальто и пошел обратно в кабинет.

Спенс сидел, сгорбившись, в кресле и смотрел в огонь. Он медленно раскурил трубку.

— Такие вечера хоть немного развлекают Мьюриэл, — заметил он, не глядя на меня. — По-моему, присутствие Ломекса доставляет ей удовольствие.

— Безусловно, — согласился я.

— Иногда я очень жалею, что я такой скучный человек, Роберт. Я стараюсь быть веселым, но ничего из этого не получается. Не умею я болтать языком.

— И слава богу, Нейл.

Он с благодарностью поглядел на меня.

Минуту спустя к нам присоединился Ломекс. Его появление было встречено кратким молчанием, но это не смутило его: ничто, казалось, не могло поставить Адриена Ломекса в затруднительное положение. Вынув из портсигара сигарету, он встал перед камином и принялся пересказывать свой разговор с шофером такси, который привез его сюда. Он был мил и занимателен, и скоро Спенс, сначала хмуро смотревший на него, уже внимал ему с улыбкой. Я не мог улыбаться. И не потому, что был излишне щепетилен: я уже давно подозревал Ломекса, но сейчас самый вид его вызывал во мне сильнейшее отвращение. Если бы дело касалось кого угодно, но не Спенса, думал я.

Больше я сдерживаться не мог. Пока Ломекс продолжал болтать, я встал, пробормотал какое-то извинение и, выйдя из кабинета, через холл прошел в гостиную.

Миссис Спенс стояла у камина, поставив ногу на медную решетку, и, опершись локтем о каминную доску, глядела с отсутствующей улыбкой на свое отражение в зеркале. Она была явно довольна собой, но смущена и взволнована. Когда я вошел и закрыл за собой дверь, она стремительно обернулась ко мне.

— А, это вы! Где же остальные?

— В кабинете.

Должно быть, она по моему тону догадалась, что я кое-что знаю. Взмахнув ресницами, она метнула на меня быстрый взгляд.

— Миссис Спенс, — твердо сказал наконец я, — я видел вас с Ломексом несколько минут тому назад.

Она слегка побледнела, потом густо покраснела от злости.

— Шпионили, значит.

— Нет. Я увидел вас совершенно случайно.

Растерявшись, она тщетно пыталась найти нужные слова, щеки ее пылали от досады. Я продолжал:

— Ваш муж — мой лучший друг. И лучший парень на свете. Я не могу заставить вас относиться к нему так же, но прошу вас все-таки подумать о нем.

— Подумать о нем! — воскликнула она. — А почему для разнообразия никто обо мне не подумает? — Она даже задохнулась от жгучей обиды. — Да имеете ли вы представление о том, чем была моя жизнь последние пять лет?

— Вы жили довольно счастливо, пока не появился Ломекс.

— Это вам так кажется. Я была глубоко несчастна.

— Почему же вы вышли замуж за Нейла?

— Потому что я была круглой идиоткой, поддавшейся собственной чувствительности, жалости, атмосфере всеобщего одобрения. Какая славная девушка, какой прекрасный поступок, как удивительно благородно! — Она поджала губы. — Я ведь понятия не имела, на что я себя обрекаю. О, сначала все было в порядке — во время войны. Тогда была уйма удовольствий. Оркестры играли, знамена развевались. Когда мы приходили в театр, все вставали и аплодировали ему. Но теперь все это кончилось и забыто. Он больше не герой. Он — пугало. На улице люди таращат на него глаза. Мальчишки кричат вслед. Можете себе представить, каково мне? Совсем недавно мы были в ресторане, и какая-то компания за соседним столиком принялась смеяться над ним за его спиной — да я чуть сквозь землю не провалилась.

Я смотрел на нее не мигая, потрясенный ее пустотой, но решил не сдаваться.

— Люди бывают ужасно злые. Но вам ведь необязательно куда-то ходить. У вас прелестный дом.

— Убогий домишко в пригороде! — презрительно бросила она. — Не к этому я привыкла. И мне надоело, до смерти это надоело! Сидеть здесь из вечера в вечер — да я готова кричать от ужаса. Когда мы были помолвлены, мы оба мечтали, что он станет врачом-консультантом. А теперь — можете вы себе представить модного врача с этакой внешностью? Как-то раз его позвали к девочке, которая живет на нашей улице; когда он наклонился над кроваткой, с ребенком чуть припадок не случился. Никогда из него ничего не выйдет — так ему и быть всю жизнь лабораторной клячей.

— Все это лишь говорит о том, что вы должны быть очень великодушны к нему.

— Ах, да замолчите! — обрушилась она на меня. — Все вы, недопеченные идеалисты, одинаковы. Я отдала ему и так слишком много. Надоело мне готовить для него супы и желе. Не могу я вконец загубить лучшие годы моей жизни.

— Но он же любит вас, — сказал я. — Это немалая ценность для вас обоих. Не бросайтесь этим.

Ее глаза встретились с моими — безжалостные, как удар хлыста. Я ожидал взрыва. Но она лишь отвернулась и уставилась на огонь. Неторопливое тиканье часов звучало в комнате, как биение сердца механической куклы. Когда она снова повернулась ко мне, лицо ее было спокойно; она смотрела на меня в упор притворно-лукавым взглядом.

— Послушайте, Роберт. Вы подняли страшный шум из-за пустяка. Между Адриеном и мной всего лишь флирт. Клянусь вам, в этом нет ничего опасного.

Она подошла ко мне и легонько положила руку на мой рукав.

— Жизнь течет довольно скучно в этом противном пригороде. Время от времени просто необходимо немного встряхнуться. Каждой женщине лестно, когда за ней ухаживают и дают… дают понять, что она нравится. Вот и вся история. Вы не скажете Нейлу?

Я покачал головой и пристально посмотрел на нее, не зная, можно ли ей хоть в какой-то мере верить.

— Я ведь стараюсь скрасить ему жизнь. И я, право, неплохо к нему отношусь. — Она улыбнулась для большей убедительности, продолжая поглаживать мой рукав. — Обещаете, что не скажете ему ни слова?

— Да, — сказал я. — Я не скажу ему. А сейчас я пойду. Доброй ночи, миссис Спенс.

В кабинете я объявил, что мне надо успеть на десятичасовой поезд, идущий в Далнейр, и простился с Ломексом. Спенс пошел проводить меня до двери, несколько озадаченный моим неожиданным уходом. На крыльце он обнял меня за плечи.

— Мне очень жаль, что вы удираете, Роберт. — Его темные глаза смотрели прямо мне в лицо. — Вообще… я хотел предложить вам пожить у нас несколько дней… если вам трудно.

— Трудно? — повторил я.

Он отвел взгляд.

— На той неделе я звонил в Далнейр. Мне сказали, что вас там нет. — И он продолжал, старательно подыскивая слова, которые, казалось, исходили из самой глубины его бескорыстного сердца: — Понимаете, мне хотелось бы помочь… я ведь вполне обеспечен и живу здесь так хорошо… Неприятно мне, что вы рыщете по свету, как неприкаянный.

— Спасибо, Спенс, спасибо. У меня все в порядке. — Под напором нахлынувших чувств я не мог продолжать и умолк. Я пожал ему руку и поспешно сбежал со ступенек в сырую темноту ночи.

Весь обратный путь в город я старался совладать с собой. Рука у меня горела и распухла, но эта боль была куда меньше той, что жгла мне сердце. Жестокость жизни подавляла меня.

Было одиннадцать часов, когда я добрался до «Глобуса» и, войдя в холодный вестибюль, увидел письмо на свое имя. Я поспешно взял его.

«Дорогой мой Шеннон!

К сожалению, вынужден Вам сообщить, что, несмотря на мои настоятельные просьбы, Ученый совет отказался субсидировать Вашу работу. Боюсь, что это решение — окончательное. Но я все-таки буду помнить о Ваших нуждах. А пока, если Вам требуется помещение для Ваших препаратов, я договорился, что Вы можете разместиться в старом здании аптекарского отделения на Сент-Эндрьюз-лейн. Не падайте духом.

Искренне Ваш, Уилфред Чэллис».

Я хотел перечитать еще раз, но не мог: я просто не видел слов. И мне пришлось крепко сжать зубы, чтобы сдержать слезы, набегавшие на глаза.

 

2

На следующее утро, словно незадачливый боксер, который, упав, все-таки должен подняться на ноги, я без особой надежды отправился на аптекарское отделение. Оно помещалось в нескладном старом здании близ Уэллгейт и являлось частью фармакологического факультета, где занимались студенты, намеревавшиеся по получении диплома вступить в Общество аптекарей. Заведение это даже нечего было и сравнивать с университетом.

Привратник был уже извещен о моем приходе, и, когда я назвал себя, он провел меня в комнату на первом этаже, длинную, низкую и довольно темную; там были стол, кожаная кушетка, агатовые весы под стеклянным колпаком, штатив для пробирок и две полочки, уставленные простейшими химическими реактивами. Словом, комната оказалась именно такой, какую я опасался увидеть: вполне пригодная для студента, занимающегося фармакологией, но слишком примитивная для меня; обозревая ее, я подумал: «Неужели у меня никогда в жизни не будет подходящих условий для работы?» Конечно, непрерывно изощряясь и напрягая всю свою нервную энергию, можно и здесь что-то делать. Но одному, без денег и соответствующей помощи нелегко будет добиться нужных результатов.

Выйдя снова на улицу, я дал привратнику шиллинг и попросил его заехать с тачкой в «Глобус» и привезти сюда мою аппаратуру. По крайней мере я смогу бесплатно хранить здесь свои вещи. А это уже кое-что, поскольку я не знаю, как долго мне удастся продержаться в гостинице. Но вот должен ли я сделать над собой усилие и попытаться продолжать здесь работу, этого я еще не мог решить. Когда я проходил под увитой плющом аркой факультета, в глубине души у меня шевельнулась легкая обида на профессора Чэллиса. И все же я не мог поверить, что он бросил меня на произвол судьбы.

Одолеваемый этими мыслями, я пошел в гостиницу через Тронгейтский перекресток. Это было шумное, многолюдное место в бедной части города, на пересечении трех узких улочек, застроенных дешевыми лавчонками и высокими многоквартирными домами. Весь транспорт из доков проезжал здесь — непрерывный поток подвод и грузовиков, который скрещивался и перекрещивался с потоком трамваев и автобусов, шедших со Старой главной улицы.

Только я собирался завернуть за угол на Тронгейт-стрит, как странное предчувствие беды охватило меня. Среди толпы на противоположном тротуаре стояли две подружки — одна из них школьница лет четырнадцати с ранцем под мышкой — и ждали, когда можно будет перейти через улицу. Наконец, решив, что путь свободен, та, что с ранцем, на прощанье улыбнулась своей спутнице и ступила на мостовую. В эту минуту со Старой главной улицы на бешеной скорости вылетел автофургон. Девочка заметила его и побежала. Похоже было, что она успеет проскочить. Но тут навстречу ей из другой улицы с грохотом выехал тяжелый грузовик. Пространство между двумя машинами быстро сокращалось. Девочка растерянно остановилась, увидела, что деваться некуда, неловко повернула было назад и, поскользнувшись, во весь рост упала на мокрый асфальт. Ранец ее перелетел через улицу, и книги рассыпались у моих ног. Визг тормозов, пронзительный крик — и колеса грузовика, который вез чугунные болванки из доков, со скрежетом наехали на нее.

Раздался крик ужаса, все бросились на середину улицы и окружили пострадавшую. Не удержался и я. Хоть я и не любил выказывать на людях свои профессиональные познания, но тут я протиснулся сквозь толпу и опустился на колени возле пострадавшей девочки. Она лежала неподвижно и тихонько стонала; несмотря на грязь, покрывавшую ее лицо, видно было, что она смертельно бледна. Полисмен поддерживал ее голову, а со всех сторон теснились, напирая на него, сердобольные люди, и каждый стремился дать какой-то совет.

— Надо перенести ее куда-нибудь в помещение, — сказал я. — Я — врач.

Красное, злое лицо полисмена сразу прояснилось. Чьи-то услужливые руки поспешно передали доску со стоявшего подле грузовика. Среди поднявшихся тотчас шума и суматохи, девочку положили на эти импровизированные носилки и внесли в маленький врачебный кабинет, затерявшийся среди лавчонок на противоположной стороне улицы; там ее уложили на кушетку. Человек двадцать любопытных зашло вместе с нами. Полисмен немедленно вызвал по телефону карету скорой помощи. Затем, подойдя к кушетке, возле которой я стоял, он сказал:

— Движение здесь такое, что скорая помощь придет не раньше чем через десять минут.

— Пожалуйста, удалите отсюда всех этих людей, — попросил я.

Он стал освобождать убогий кабинетик, а я нагнулся и расстегнул запачканную, порванную блузку девочки. Треснувший по швам лифчик сполз вниз, обнажив плоскую грудку. Повреждено было левое плечо: сложный перелом сустава. Ее изуродованная левая рука безжизненно повисла, но куда страшнее был непрерывно увеличивавшийся синий кровоподтек под мышкой. Нащупав пульс девочки, я с тревогой взглянул на ее лицо, ставшее теперь совсем белым, — ее закатившиеся глаза пристально смотрели в одну точку.

Полицейский офицер уже снова стоял подле меня. К нам подошел фармацевт из соседней аптеки — пожилой мужчина в белой куртке.

— Кто здесь практикует? — спросил я.

— Доктор Мейзерс. Вот беда, что его нет на месте.

— Вид у нее совсем неважный, — тихо заметил полисмен.

Глядя на пульсирующую синеву под мышкой, я быстро соображал. Несомненно, повреждена артерия, но слишком высоко, чтобы можно было наложить жгут, а кровотечение столь обильно, что легко может повлечь за собой роковой исход еще прежде, чем прибудет скорая помощь.

Медлить было нельзя. Не говоря ни слова, я подтащил кушетку к окну, подошел к небольшому эмалированному шкафчику с инструментами, стоявшему в углу, вынул скальпель, щипцы Спенсера и стеклянную банку с кетгутом для наложения швов. Бутыль с эфиром стояла на нижней полке. Я налил немного на кусок марли и приложил ее к носу девочки. Она слегка всхлипнула и замерла.

Времени для обычной антисептики не было. Я плеснул себе на руки немного йоду и протер той же едкой жидкостью распухшую подмышку пострадавшей. Полисмен и фармацевт смотрели на меня, вытаращив глаза. В дверях стояла группа молчаливых зрителей. Не обращая на них внимания, я взял скальпель и всадил его в отекшую руку девочки.

В ту же секунду из раны вылетел большой сгусток крови, и я увидел кровоточащую дыру в разорванной артерии. Немедленно я наложил щипцы. Затем не торопясь, спокойно перевязал сосуд. Это было совсем нетрудно, и на все потребовалось минут пять. Убрав эфирную маску, я снял щипцы, слегка затампонировал рану и забинтовал ее крест-накрест, чтобы вернее предохранить от загрязнения. Пульс у девочки уже стал лучше, дыхание ровнее и глубже. Я взял жесткое серое одеяло, лежавшее в ногах кушетки, и хорошенько закутал в него худенькое тельце. В больнице ей, очевидно, сделают переливание крови, может быть, введут физиологический раствор, но настоящая опасность уже была позади.

— Теперь она выкарабкается, — кратко заметил я.

Полисмен облегченно вздохнул, с порога донесся одобрительный шепот. Тут я обернулся и заметил коренастого крепыша с копною ярко-рыжих вьющихся волос, который недружелюбно смотрел на меня.

Эта малосимпатичная личность вызвала у меня прилив раздражения:

— Я ведь, кажется, велел очистить помещение.

— Прекрасно, — отрезал рыжий человечек. — Вот и убирайтесь.

— Это вы убирайтесь, — не без запальчивости возразил я.

— С какой это стати? Здесь мой кабинет.

Тут я понял, что передо мной доктор Мейзерс.

В эту минуту подъехала карета скорой помощи и поднялась суматоха. Но вот наконец маленькая пациентка удобно устроена и осторожно увезена; полисмен закрыл блокнот, торжественно пожал мне руку и ушел. Фармацевт отправился в свою аптеку, последние зеваки разошлись, по улице снова с ревом и грохотом понеслись машины. Доктор Мейзерс и я остались одни.

— Ну вы и нахал! — заключил он. — Забрались в мой кабинет. Перепачкали его кровью. А мне даже не собираетесь платить за это.

Я спустил закатанные рукава рубашки и надел пиджак.

— Когда у меня заведется монета, я пошлю вам чек на десять гиней.

Он с минуту покусал ноготь большого пальца, словно пережевывая мой ответ. Все его ногти были коротко обгрызаны.

— Как вас зовут?

— Шеннон.

— Очевидно, вы что-то вроде доктора.

Я взглянул на его диплом, висевший в рамке на противоположной стене. Это было удостоверение об окончании общего курса, свидетельствовавшее о том, что Мейзерс — врач самой низкой квалификации.

— Да, — сказал я. — А вы?

Он покраснел и с таким видом, точно намеревался уличить меня в обмане, резко повернулся к своему письменному столу и взял «Медицинский справочник». Полистав его с характерной для всех его движений энергией, он быстро отыскал мою фамилию.

— Шеннон, — сказал он. — Роберт Шеннон. Сейчас увидим. — Но, по мере того как он читал перечень моих степеней и наград, лицо его все вытягивалось. Он закрыл книгу, сел в свое кожаное вращающееся кресло, сдвинул на затылок котелок, который до сих пор не потрудился снять, и уже совсем по-иному посмотрел на меня.

— Вы, конечно, слышали обо мне, — сказал он наконец.

— Никогда.

— Не может этого быть. Джеймс Мейзерс. У меня самая большая практика в городе. Три тысячи чистоганом. Максимум. Все врачи терпеть меня не могут. Ведь я у них хлеб отнимаю. А народ меня очень любит.

Продолжая наблюдать за мной, он мастерски левой рукой скрутил сигарету и небрежно сунул ее в рот. Его самоуверенность была просто поразительна. Одет он был кричаще, но в традиционном стиле врачей, практикующих на дому: широкие полосатые брюки, короткий черный пиджак, стоячий воротничок и галстук с бриллиантовой булавкой. Однако подбородок у него отливал синевой: ему явно не мешало побриться.

— Значит, вы сейчас без места? — внезапно спросил он. — Из-за чего же вы его лишились — пьянство или женщины?

— И то и другое, — ответил я. — Я морфинист.

Он ничего на это не сказал, только вдруг резко выпрямился.

— А не хотели бы вы поработать у меня? Три вечера в неделю. Кабинетный прием и ночные вызовы. Мне хочется немножко вздохнуть посвободнее. А то эта практика убьет меня.

Немало удивленный этим предложением, я с минуту подумал.

— А сколько вы будете платить?

— Три гинеи в неделю.

Я снова прикинул. Вознаграждение довольно щедрое: это позволит мне жить в «Глобусе» и избавит от позорной необходимости обивать пороги Агентства по приисканию работы для медиков. У меня будет время и для научных исследований, если, конечно, я смогу наладить это на аптекарском отделении.

— Идет.

— Значит, по рукам. Приходите сегодня, ровно в шесть вечера. Предупреждаю: у меня были и до вас помощники. И ни один из них ни к черту не годился. Они у меня живо вылетали.

— Благодарю за предупреждение.

Я уже направился было к двери, когда он, иронически усмехнувшись, окликнул меня:

— Постойте-ка. Судя по вашему виду, вы нуждаетесь в небольшом авансике.

Он достал из заднего кармана брюк туго набитый кожаный кошель и, тщательно отобрав нужные банкноты, передал мне через стол три фунта и три шиллинга.

Жизнь уже успела кое-чему научить меня. Ни слова не говоря, я взял банкноты так же бережно, как он положил их.

 

3

В тот вечер в шесть часов и потом по три вечера в неделю я принимал больных в кабинете на Тронгейтском перекрестке. К моему приходу передняя бывала уже битком набита пациентами — женщины в шалях, дети в лохмотьях, рабочие из доков — и начинался изнурительный прием, который частенько затягивался до одиннадцати ночи, а потом надо было еще пойти по двум-трем срочным вызовам, о которых сообщал мне аптекарь Томпсон, перед тем как закрыть свое заведение. Работа была тяжелая. Доктор Мейзерс не преувеличивал, говоря, что у него огромная практика. Я довольно быстро выяснил, что он пользуется необыкновенной репутацией у бедного люда, населяющего этот трущобный район.

Уже самая его стремительность немало способствовала укреплению его авторитета, да и действовал он круто, энергично, прибегая порой к весьма драматическим приемам. Он поистине обладал чутьем по части постановки диагноза и, пересыпая свою речь крепкими выражениями, не колеблясь выносил приговор. Работал он, как каторжник, не жалея себя, и вовсю распекал своих пациентов. А они любили его за это. Прописывал он всегда самые сильнодействующие средства и в максимальных дозах. Пациент же, после того как его сильнейшим образом прочистило или он жесточайше пропотел, говорил, понимающе покачивая головой: «Ай да доктор — ведь совсем крошку лекарства прописал, но как здорово прохватило!»

Мейзерс болезненно переживал свой маленький рост, однако, как все низенькие люди, отличался тщеславием и положительно упивался своим успехом. Ему нравилось сознавать, что он одержал победу там, где рядом с ним другие врачи терпели поражение, и любил, задыхаясь от смеха, рассказывать, как он «обскакал» какого-нибудь своего коллегу. Но больше всего он наслаждался сознанием того, что, хоть он и работает в бедном районе, в жалком кабинетишке и имеет всего лишь диплом об окончании общего курса, живет он в большой роскошной вилле, ездит в машине «Санбим», может дать дочери отличное образование, подарить жене красивое меховое манто — словом, как он говорил, живет, точно лорд. К деньгам он относился с необычайным уважением. Хотя брал он со своих пациентов очень немного — от шиллинга до полукроны, — но требовал, чтобы платили только наличными.

— Стоит им узнать, что они могут пользоваться вашими услугами задаром, доктор, — предупредил он меня, — и вам крышка.

В ящике письменного стола ом держал большой замшевый мешок, в котором когда-то хранились акушерские щипцы и куда теперь он складывал гонорар. К концу приема мешок раздувался от денег. В первый день моего дежурства, когда я уже собирался закрывать кабинет, в комнату неожиданно вошел доктор Мейзерс, взял мешок и с видом знатока взвесил его на руке. Затем посмотрел на меня, но не сказал ни слова. И хотя он и виду не подал, я почувствовал, что он доволен.

В начале второй недели, придя в понедельник вечером, чтобы вести прием, я сунул руку в карман и вынул оттуда фунтовую бумажку.

— Возьмите. — Доктор Мейзерс быстро вскинул на меня глаза, но я продолжал: — Девочка, на которую наехал грузовик, поправляется. В пятницу был здесь ее отец и чуть не насильно вручил мне гонорар. Славный малый: он так благодарил меня.

Лицо Мейзерса приняло какое-то странное выражение. Он скрутил сигарету, откусил кончик с торчавшими из него волокнами табака и выплюнул на пол.

— Возьмите это себе, — наконец сказал он.

Я раздраженно отказался:

— Вы платите мне жалованье. Все, что я беру с больных, — ваше.

Наступило молчание. Он подошел к окну, потом вернулся на свое место, так и не закурив сигареты.

— Сказать вам кое-что, Шеннон? — медленно произнес он. — Вы у меня первый честный помощник. Давайте на эту бумажку пошлем девочке винограда и цветов.

Любопытный он все-таки был человек — хоть и любил деньги, но скупостью не отличался и мог не задумываясь тратить их на себя и других.

После этого случая доктор Мейзерс гораздо сердечнее стал относиться ко мне. Он держался со мной на дружеской ноге и с гордостью показывал мне фотографии своей жены и семнадцатилетней дочери Ады, заканчивавшей обучение в закрытом дорогом пансионе при монастыре Святого сердца в Грэнтли. Показывал он мне и фотографию своей грандиозной виллы с большой машиной у ворот, намекнув, что скоро пригласит меня к себе. Время от времени он давал мне советы, как вести практику, а однажды, разоткровенничавшись, признался, что в самом деле зарабатывает три тысячи фунтов в год. Ему очень хотелось знать, на что я трачу свободное время, и он частенько пытал меня на этот счет, но я всегда был сдержан и скрытен. Хотя работа мне не нравилась, настроение у меня было отличное: почему-то стало казаться, что счастье, наконец, улыбнулось мне. Так, пожалуй, оно и было.

В четверг, возвращаясь под вечер в «Глобус», я заметил в сгущающихся сумерках на противоположном тротуаре мужскую фигуру, показавшуюся мне знакомой. При моем приближении терпеливо поджидавший кого-то человек медленно двинулся мне навстречу. Обстоятельства, при которых мы расстались, были таковы, что у меня сердце захолонуло, когда в этом человеке я признал Алекса Дьюти.

Уже поравнявшись друг с другом, мы еще долго молчали; я с удивлением заметил, что он не решается заговорить и волнуется куда больше меня. Наконец он тихо произнес:

— Я хотел бы сказать вам одно слово, Роберт. Можно зайти?

Мы прошли через качающиеся створки дверей и поднялись ко мне в комнату; переступив через порог, он поставил на пол ящик, который до сих пор держал под мышкой, и присел на кончик стула. Вертя в натруженных умелых руках шапку, он смущенно смотрел на меня открытым, честным взглядом.

— Роб… я пришел просить у тебя прощения.

Ему стоило немалого труда выговорить это, зато ему сразу стало легче.

— На прошлой неделе мы были в Далнейрской больнице. Мы собрали на чердаке все игрушки Сима — жена надумала отвезти их больным детям. Потом мы долго беседовали с начальницей. И она по секрету все нам рассказала. Мне очень жаль, что я напрасно обвинил тебя тогда, Роберт. Сейчас я за это готов отрезать себе язык.

Я просто не знал, что сказать. Всякое проявление благодарности необычайно стесняло меня. Я был очень огорчен тем, что нашей дружбе с Дьюти пришел конец, и сейчас очень обрадовался, узнав, что недоразумение выяснилось. Я молча протянул ему руку. Он сжал ее, точно в тисках, и на его обветренном красном лице появилась улыбка.

— Значит, снова мир, дружище?

— Конечно, Алекс.

— И ты поедешь со мной на рыбалку осенью?

— Если возьмешь.

— Возьму, — веско произнес он. — Понимаешь, Роб, со временем все проходит.

Мы немного помолчали. Он потер руки и с любопытством оглядел комнату.

— Ты все еще занимаешься своей научной работой?

— Да.

— Вот и прекрасно. Помнишь, ты хотел получить пробы молока? Я принес их тебе.

Я подскочил, точно через меня пропустили электрический ток.

— У вас снова заболел скот?

Он кивнул.

— Тяжелая эпидемия?

— Очень, Роб. Пять наших коров перестали кормить телят, и, как мы ни старались их спасти, они подохли.

— И ты принес мне пробы их молока? — я весь напрягся от волнения.

— От всех пяти. В стерильной посуде. — Он кивнул на ящик, стоявший на полу. — В этом оцинкованном ящике.

Не в силах выразить свою признательность, я молча смотрел на него. До сих пор мне так не везло, что я с трудом мог поверить этому счастливому повороту судьбы.

— Алекс, — в избытке чувств воскликнул я, — ты и представить себе не можешь, что это для меня значит! Как раз то, что мне нужно…

— Это ведь не только одного тебя касается, — серьезно возразил он. — Должен тебе прямо сказать. Роб: эта штука здорово встревожила нас, фермеров. Во всех лучших стадах — падеж. Управляющий сказал, что, если ты хоть чем-то сумеешь нам помочь, он будет тебе очень благодарен.

— Я попытаюсь, Алекс, обещаю, что попытаюсь. — С минуту я помолчал, не в силах продолжать. — Если ты так просто не хотел со мной мириться… то ничего лучшего не мог бы придумать…

— Ну раз ты доволен, то и я доволен. — Он посмотрел на свои большие серебряные часы. — А теперь мне пора.

— Посиди еще, — принялся уговаривать я. — Я сейчас принесу чего-нибудь выпить.

На радостях я готов был отдать ему все, что имел.

— Нет, дружище… мне ведь надо поспеть на автобус, который отходит в шесть пятнадцать. — Он улыбнулся мне своей медлительной, спокойной улыбкой. — Я уже и так добрый час прождал тебя на улице.

Я сошел с ним вниз и, горячо поблагодарив его, распростился. Постояв у подъезда, пока его коренастая фигура не исчезла в темноте, я вернулся в гостиницу окрыленный надеждой.

Только я хотел было подняться к себе наверх и открыть ящик с дримовскими пробами, как вдруг в холле, в отведенном для меня отделении, увидел письмо. По почерку я сразу узнал, что письмо от Джин. Задыхаясь, я схватил его, одним духом взбежал по лестнице, запер дверь и дрожащими пальцами разорвал конверт.

«Дорогой Роберт!

Люк уезжал в Тайнкасл на целых три недели. Поэтому я только сейчас получила Ваше письмо и теперь не знаю, что отвечать. Не скрою: я искренне обрадовалась Вашей весточке — я очень соскучилась по Вас. Возможно, мне не следовало бы Вам это говорить. Возможно, вовсе не следовало писать Вам это письмо. Но у меня есть кое-какие новости, вот я и воспользуюсь ими как предлогом, чтобы написать Вам.

Я снова держала экзамены и, хотя допустила некоторые ошибки, рада сообщить Вам, что в общем сдала не так уж плохо. Профессор Кеннерли, как это ни странно, был очень мил. И вчера, после последнего устного экзамена, он отвел меня в сторону и сообщил, что я выдержала с отличием — по всем предметам. Счастливая случайность, конечно, но у меня точно гора с плеч свалилась!

Выпуск будет только в конце семестра, 31 июля, и я решила до тех пор прослушать курс по тропической медицине, который начинается на будущей неделе в Сандерсоновском институте. Лекции будут читаться с девяти утра, каждый день по часу.

Ваша Джин Лоу».

Выдержала… выдержала с отличием… и соскучилась по мне… очень соскучилась. Глаза мои заблестели, когда я читал эти строки: после стольких тягостных месяцев печального и безнадежного существования они были как бальзам для моего одинокого сердца. Моя жалкая комната словно преобразилась. Мне хотелось прыгать, смеяться, петь. Снова и снова перечитывал я эти слова, и от того, что писала их Джин, они казались мне такими прекрасными, такими бесконечно нежными… В них было скрытое томление, повергшее меня в экстаз и натолкнувшее вдруг на одну мысль, — кровь бросилась мне в голову, и я задрожал от сладостного волнения. Я взял листок почтовой бумаги, которого она еще так недавно касалась, и прижал его к губам.

 

4

Сандерсоновский институт находился на противоположном берегу реки, в довольно уединенной части города, между богадельней и старинной церковью святого Еноха. Это был тихий район, казавшийся пригородом благодаря саду на площади святого Еноха. Накануне вечером прошел дождь, теплый весенний дождь, и, когда я шагал по мощенному плитами тротуару Старой Джордж-стрит, в воздухе стоял запах набухающих почек и молодой травы. С реки потянуло теплым ветерком, и под его дыханием закачались зазеленевшие ветви высоких вязов, среди которых чирикали воробьи. И сразу холодные объятия зимы словно разжались, и от влажной земли, обнажившейся под солнцем, поднялся сладкий дурман, наполнивший меня тоской, невыразимым томлением — острым, как боль.

У богадельни стояла старуха цветочница со своим товаром. Я внезапно остановился и купил на шесть пенсов подснежников, высовывавших свои головки из корзины. Слишком застенчивый, чтобы нести их открыто, я завернул нежные цветы в носовой платок и положил их в карман. Когда я торопливо вошел во двор института и стал на страже у выхода из лекционного зала, старые часы на церкви святого Еноха, словно опьянев от носившихся в воздухе ароматов, весело пробили десять.

Через несколько минут из зала стали выходить студенты. Их было человек шесть, не больше. Последней с рассеянным видом вышла Джин. Она была в сером — цвет этот всегда очень шел к ней; на сильном ветру платье плотно облегало ее тоненькую фигурку, от чего она казалась еще стройнее. Губы ее были слегка приоткрыты. Руки в стареньких перчатках сжимали тетрадь. Добрые карие глаза опущены.

Неожиданно она подняла их, взгляды наши встретились, и, шагнув к ней, я взял обе ее руки в свои.

— Джин… наконец-то!

— Роберт!

Она произнесла мое имя смущенно, с запинкой, словно преодолевая угрызения совести. И тут же лицо ее просветлело, яркий румянец залил щеки. Мне хотелось крепко сжать ее в объятиях. Но я не посмел. И сказал хриплым голосом:

— Как чудесно, что мы снова встретились!

С минуту в приливе восторга мы, будто завороженные, смотрели друг другу в глаза, — говорить мы не могли. Позади нас на вязах чирикали воробьи, а где-то далеко, ниже по реке, лаяла собака. Наконец, с трудом переводя дух, я прошептал:

— И вы выдержали… с отличием… Поздравляю вас.

— Ну что ж тут особенного? — Она улыбнулась.

— Но это же великолепно. Если бы не мое пагубное вмешательство, вы бы и тогда сдали.

Она застенчиво улыбнулась. Улыбнулся и я. Я все еще держал ее руки в своих, точно и не собирался отпускать.

— Вы ушли из Далнейрской больницы? — спросила она.

— Да, — весело ответил я. — Меня вышибли. Видите, какой я никудышный. Теперь я работаю через день помощником у одного доктора, практикующего в трущобах у Тронгейта.

— А как же ваша научная работа? — быстро спросила она.

— Ах, — сказал я, — именно об этом я и хотел с вами поговорить.

Я повел ее через дорогу, в сад на площади. Мы сели на зеленую скамейку, окружавшую ствол сучковатого дерева. Перед нами расхаживали и вспархивали голуби, опьяневшие, как и все птицы, от чудесного пробуждения весны. Поблизости не было никого, если не считать старого пенсионера в черной фуражке и яркой малиновой куртке, ковылявшего по дорожке. Я вынул из кармана букетик подснежников и преподнес Джин.

— Ох! — в восторге воскликнула она и умолкла, боясь, как бы словами или взглядом не сказать слишком много.

— Приколите их, Джин, — тихо попросил я. — В этом нет ничего предосудительного. Скажите, вы дали обещание никогда не видеться со мной?

Она почему-то ответила не сразу.

— Нет, — медленно произнесла она наконец. — Если бы я дала такое обещание, вряд ли я была бы сейчас здесь.

Я смотрел на нее, а она, слегка погрустнев, глубоко вдохнула тонкий аромат, затем приколола к жакету, пониже горжетки из пушистого меха, так удивительно подходившие к ее облику белые нежные цветы. От ее близости кровь волной прилила к моему сердцу, а щеки и лоб запылали. Я понимал, что надо скорее выложить то, что занимало мои мысли, иначе это страшное волнение одолеет меня.

— Джин, — начал я, стараясь совладать со своими чувствами, — если не считать лекций, у вас сейчас все дни свободны… После десяти часов вы ведь ничем особенно не заняты, правда?

— Нет. — Она вопрошающе смотрела на меня и, поскольку я молчал, добавила: — А что?

— Мне нужна ваша помощь, — решительно и откровенно начал я в полном убеждении, что говорю чистую правду. Глядя на нее в упор, я продолжал: — Я довел до половины свою работу; сейчас надо уже переходить к следующему этапу, и я ужасно волнуюсь. Вы знаете, как мне было трудно одному. О, я не жалуюсь, но теперь, для этой новой фазы, мне потребуется чья-то помощь. Есть опыты, которые одному ни за что не провести. Профессор Чэллис дал мне помещение для работы. — Я помолчал. — Не хотите ли вы… не согласились бы вы поработать со мной?

Она слегка покраснела и какую-то секунду взволнованно смотрела на меня, потом опустила глаза. Наступило молчание.

— Ах, Роберт, как бы мне хотелось! Но я не могу. Вы же знаете все обстоятельства! Мои родители… я стольким им обязана… а они только на меня и рассчитывают… и я так люблю их… особенно маму… она самая лучшая женщина на свете. И они… хоть и не принуждают меня, — казалось, она подыскивала слова, чтобы ослабить удар, — но все-таки не хотят, чтобы я с вами встречалась. Я уже сейчас… ослушалась их.

Я закусил губу. Несмотря на всю мягкость, в ней чувствовались какая-то непреклонность, глубочайшая порядочность и преданность — но не по отношению ко мне — и чувство долга, восстававшее против обмана.

— Как же они, должно быть, меня ненавидят!

— Нет, Роберт. Просто они считают, что мы должны идти разными путями.

— Но ведь я прошу не ради себя лично! — воскликнул я. — Вы же сами теперь врач и понимаете, что это во имя науки.

— Да мне бы и самой хотелось. И это очень интересно. Но совершенно невозможно.

— Нет, совершенно возможно, — возразил я. — Только никому не надо говорить. А ваши пусть думают, что вы проходите практику по тропической медицине…

Она с таким укором посмотрела на меня, что я умолк.

— Я не этого боюсь, Роберт.

— А чего же?

— Что мы будем вместе.

— Разве это так страшно?

Она подняла свои черные ресницы и печально поглядела на меня.

— Я знаю, я сама во всем виновата… я не сразу поняла, что наше чувство друг к другу так… так глубоко. А если мы будем встречаться, то оно станет еще глубже. В конце концов нам же будет труднее.

От этих простых слов у меня снова потеплело на сердце. Я глотнул воздуху, решив во что бы то ни стало уговорить ее.

— Послушайте, Джин. А если я обещаю и поклянусь вам, что никогда не буду за вами ухаживать, никогда не буду говорить вам о любви, вы согласитесь помочь мне? Мне так нужна ваша помощь. Одному мне ничего не сделать.

Мы долго молчали. Она недоверчиво смотрела на меня, то краснея, то бледнея, совсем растерявшись и не зная, на что решиться. И я поспешил воспользоваться моментом.

— Ведь это для вас такая удивительная возможность. Кажется, я на пороге очень важного открытия. Пойдемте и убедитесь сами.

Я порывисто вскочил и протянул ей руку. Поколебавшись с минуту, она медленно поднялась со скамьи.

До фармакологического факультета было недалеко. Через десять минут мы уже пришли на место. Я провел Джин прямо в мою лабораторию и, вынув из маленького инкубатора одну из пробирок с культурой, выращенной на пробах, недавно привезенных Дьюти, поспешно протянул ей.

— Вот, — сказал я, — я получил бациллу. И культура растет довольно быстро. Вы не догадываетесь, что это?

Она покачала головой, но видно было, что она заинтересовалась: в ее больших темных глазах промелькнул вопрос.

Я поставил пробирку обратно в наполненную водою ванночку, взглянул на регулятор, и закрыл оцинкованную дверцу. Затем в самых простых словах объяснил, чего я хочу.

Щеки Джин запылали от восторга. Глубоко взволнованная, она оглядела комнату: ее блестящие глаза то останавливались на инкубаторе, то снова обращались ко мне. Сердце мое отчаянно колотилось. Чтобы скрыть свои чувства, я подошел к окну и, подняв вверх раму, впустил в комнату поток солнечного света. За окном по ярко-синему небу мчались курчавые облака. Я обернулся к Джин.

— Роберт, — медленно произнесла она. — Если я буду с вами работать… потому что я считаю вашу работу очень важной… обещаете ли вы честно держать свое слово?

— Да, — сказал я.

Грудь ее приподнялась в тяжелом вздохе. Я смотрел на нее, а она, положив на стол свои учебники, сняла шляпу и принялась стягивать перчатки.

— Отлично, — сказала она. — Начнем.

 

5

И вот каждое утро по окончании лекции, вскоре после десяти часов, Джин приходила в мою лабораторию, где я уже сидел за работой, и, сняв с крючка за дверью халатик, надевала его и педантично принималась за дело на другом конце длинного стола. Мы обменивались лишь несколькими словами, иногда только улыбкой приветствия. Порой, углубившись в расчеты, я делал вид, будто и вовсе не заметил ее прихода, — такое равнодушие, казалось мне, скорее внушит ей спокойствие. Главное — что она была тут, и, когда я через некоторое время осторожно поднимал голову, я мог видеть сквозь строй бюреток в зажимах, как она с самым серьезным и сосредоточенным видом отмеряет и титрует жидкость, а потом делает соответствующую запись в потрепанном черном журнале.

Как я и предполагал, ее аккуратность, старание и тщательность явились для меня поистине неоценимой находкой — особенно если учесть, что надо было подготовить сотни предметных стекол для последующего просмотра под микроскопом. Работа была трудная, утомительная и опасная, ибо эти культуры на бульоне крайне заразны. Но Джин делала все так спокойно, уверенно и была настолько поглощена своим занятием, что сидела не поднимая головы и ни разу не допустила ошибки. Когда она чувствовала, что я смотрю на нее, она прерывала работу и молча, но так выразительно глядела на меня, что эти взгляды связывали нас еще теснее в нашей общей работе. Теплый весенний воздух вливался в нашу маленькую сумрачную комнатку сквозь широко открытое окно, принося с собой приглушенные звуки внешнего мира, — шум транспорта, пароходные гудки, завывания далекой шарманки. Присутствие Джин, такой спокойной и сдержанной, необычайно вдохновляло меня.

В час дня мы устраивали перерыв на завтрак. Хотя поблизости было два-три отличных кафе, было куда проще, приятнее и дешевле есть в лаборатории. Мы объединяли свои денежные ресурсы, и Джин каждый день по дороге с вокзала заходила на рынок и покупала всякую снедь. Подержав три минуты руки в растворе сулемы — мера предосторожности, на которой я совершенно категорически настаивал, — мы усаживались на подоконник и, покачивая на коленях тарелку, наслаждались завтраком на свежем воздухе. В пасмурные и холодные дни мы ели суп, подогретый на бунзеновской горелке. Но обычно наша трапеза состояла из свежих лепешек, нескольких кусочков колбасы и дэнлопского сыра, а затем — яблоки или кулечек вишен на десерт. Во дворе, куда выходило наше окно, жил черный дрозд, который регулярно каждый день являлся к нам полакомиться. Увидев, что мы едим вишни, он садился к Джин на руку и в предвкушении пиршества заливался радостной трелью.

На седьмой день нашей совместной работы, когда мы молча трудились, я услышал чьи-то шаги и обернулся. На пороге стоял профессор Чэллис; сгорбленный, в наглухо застегнутом выцветшем сюртуке, он теребил свои седые усы и, прищурившись, смотрел на нас.

— Я решил заглянуть к вам, Роберт, — сказал он, — посмотреть, как у вас идут дела.

Я тотчас вскочил и представил его Джин; он по-старинному, церемонно поклонился ей. Я видел, что он удивлен и, хотя слишком хорошо воспитан, чтобы это выказать, сгорает от любопытства, не зная, как отнестись к такому содружеству. Однако вскоре я понял, что Джин понравилась ему, ибо он с улыбкой подмигнул мне:

— В научной работе иметь толкового помощника, Роберт, — это уже наполовину выиграть сражение.

Он усмехнулся, словно сказал удачную шутку, затем принялся бродить по комнате, осторожно взбалтывал культуры, рассматривал предметные стекла, заглядывал в наши записи — и все это молча, но со спокойным одобрением, волновавшим нас куда больше любых слов.

Проведя доскональнейшее обследование наших трудов, он повернулся и поглядел на нас.

— Я добуду вам еще и другие пробы, из разных районов… с континента… там меня все еще немного ценят. — Он умолк и протянул нам руки: — Работайте, работайте дальше. Не обращайте внимания на такое ископаемое, как я. Дерзайте!

Но что значили эти слова по сравнению с тем живым огоньком, который теперь сверкал в его глазах.

С тех пор он постоянно навещал нас — частенько заходил во время завтрака и приносил не только обещанные пробы, но не раз что-нибудь вкусное. Усевшись на стул, он ставил палку между колен и, опершись трясущимися руками на ее костяную рукоятку, смотрел из-под косматых бровей, как мы уписываем мясной пирог или страсбургский паштет, — глаза его при этом весело поблескивали. Он все больше привязывался к Джин и относился к ней с поистине рыцарским вниманием и учтивостью, что не мешало ему, однако, порой добродушно, совсем по-мальчишески, подтрунивать над ней. Он никогда не завтракал с нами, но, если Джин варила кофе, соглашался выпить чашечку и, испросив ее разрешения с той особой любезностью, с какою он по отношению к ней держался, не спеша потягивал ароматный напиток, покуривая небольшую сигару, что он изредка себе позволял. Следя за голубыми спиралями дыма, расплывавшимися вверху, он рассказывал нам о своей молодости, о жизни в Париже, где он учился и занимался научной работой в Сорбонне под руководством знаменитого Дюкло.

— У меня не было тогда денег, — с усмешкой заметил он, рассказав нам, как однажды провел воскресенье в Барбизоне. — Нет у меня их и теперь. Но я всегда был счастлив от того, что посвятил себя делу, равного которому нет в целом мире.

Когда он ушел. Джин глубоко вздохнула. Глаза ее сияли.

— Какой он милый, Роберт! Большой человек… Мне он так нравится.

— Если я могу быть тут судьей, по-моему, вы ему тоже нравитесь. — Я криво улыбнулся. — Но как бы отнеслись к нему ваши родители?

Она потупилась.

— Давайте работать.

К этому времени из многочисленных молочных проб мы получили в чистом виде грамм-отрицательный организм, в котором я признал бациллу, открытую датским ученым Бангом и названную его именем, — он доказал, что она является причиной жестокой болезни, поражающей рогатый скот и широко распространенной во всем мире. Значит, эта же бацилла вызвала эпидемию среди коров в нашей местности. На основании сделанных мною вычислений мы установили, что около тридцати пяти процентов рогатого скота, не считая овец, коз и прочих домашних животных, являются носителями этого микроба, который мы вывели в больших количествах в специальной бульонной среде.

Мы получили также в чистом виде Брюсовского возбудителя мальтийской лихорадки из тех проб, которые во время моего пребывания в Далнейрской больнице я, естественно, брал у больных, пострадавших от эпидемии так называемой инфлюэнцы; нам во многих случаях удалось также получить его из проб крови, недавно взятых у разных людей и принесенных нам профессором Чэллисом. Таким образом, мы имели теперь возможность сравнить эти два организма — тот, что был найден у животных, и тот, что был найден у человека, — проанализировать их различные реакции и выяснить, нет ли между ними сходства.

Опыты, которые мы проводили, были чрезвычайно сложны, и сначала трудно было даже оценить их значение. Но, по мере того как один положительный результат подтверждался другим, у нас возникло предположение — основанное сначала на догадке, а потом подкрепленное солидными доказательствами, — которое поистине ошеломило нас. Поняв, какой из этого напрашивается вывод, мы недоверчиво уставились друг на друга.

— Не может быть, — медленно сказал я. — Это просто невозможно.

— Нет, может быть, — вполне логично возразила Джин. — И вполне возможно.

Я обеими руками сжал голову — на этот раз меня раздражала ее спокойная прямолинейность. Доктор Мейзерс допоздна задержал меня накануне — вообще он стал возлагать на меня все больше обязанностей, — и это двойное напряжение начинало сказываться на мне.

— Ради бога, — взмолился я, — только не будем ничего предрекать заранее. Нам еще предстоит работать не одну неделю, прежде чем мы подойдем к последнему опыту с антигеном.

Но доказательства продолжали накапливаться, и через три месяца, по мере того как мы приближались к решающему опыту, глубокое, все возрастающее волнение охватило нас. Нервы у нас были напряжены до крайности, а надо ждать несколько часов, чтобы завершился процесс агглютинации, и, поскольку вовсе не обязательно было сидеть в лаборатории, мы на часок-другой уезжали за город, куда-нибудь в окрестности Уинтона.

Никакого мотоцикла у нас, конечно, не было, так как даже Люк не подозревал о том, что мы работаем вместе, но к нашим услугам был трамвай, который за двадцать минут доставлял нас в наше излюбленное местечко, на Лонгкрэг-хилл — поросшую лесом гору, которую еще не успели застроить и откуда открывался вид на реку. Здесь мы садились на мшистый камень и смотрели, как паромы и крошечные пароходики с большущим гребным колесом курсируют вверх и вниз по широкой реке, а далеко внизу, у нас под ногами, раскинулся город, затянутый золотистой дымкой, — лишь блеск купола или тонкого шпиля обнаруживал его. Говорили мы главным образом о встававших перед нами проблемах и с волнением и надеждой обсуждали возможность успеха. Иной раз, утомленный и словно завороженный очарованием минуты, я ложился на спину, закрывал глаза и, как истый провинциал, начинал мечтать: я мечтал вслух о Сорбонне, которую так живо обрисовал нам Чэллис, мечтал о жизни во имя чистой науки, о беспрепятственной возможности исследовать и дерзать.

Верный своему обещанию, которое мне нелегко было выполнять, я ни разу не заговорил с Джин о любви. Понимая ее сомнения и то, что ей пришлось ради меня заглушить в себе голос совести, я решил доказать ей, как необоснованны ее подозрения, — доказать, что она может всецело довериться мне. Только так я мог оправдать себя в ее глазах и в своих собственных.

Когда наступил решающий день, мы поставили последнюю партию пробирок для агглютинации и ушли. Это был четверг, последний день июня, и погода выдалась чудеснейшая; мы чуть ли не боялись того, что ждало нас по возвращении, и не спешили уезжать с горы. Пока мы там сидели, маленький пароходик далеко внизу отправился в свой вечерний рейс к островам в устье реки, на палубе его можно было различить крошечные фигурки немцев-оркестрантов. Они играли вальс Штрауса. Пароходик с трепещущими на ветру флагами, вспенивая воду гребным колесом, весело проплыл вниз по реке и исчез из виду. Однако до нас еще долго доносились звуки мелодии, еле уловимые, но такие сладостные и нежные, как ласка. Блаженный миг! Я не смел взглянуть на мою спутницу, но внезапно со всею ясностью почувствовал, что треволнения этих дней, когда мы работали бок о бок, почти помимо моей воли углубили и закрепили наши отношения. И я понял, что она вошла в мою жизнь как неотъемлемая ее частица.

Мы решили, что пора идти. В этот вечер у меня не было приема, а Джин ввиду важности события устроилась так, чтобы задержаться в Уинтоне до восьми часов.

Пробило пять часов, когда мы добрались до нашей маленькой лаборатории. Сейчас или никогда! Я подошел к термостату и, открыв дверцу, жестом велел моей помощнице вынуть штатив с пробирками. В этом штативе было двадцать четыре пробирки, и в каждой — жидкость, абсолютно прозрачная несколько часов назад, но сейчас, если опыт удался, в ней должны были появиться хлопья осадка. Затаив дыхание, я с тревогой следил, как Джин вынимала штатив. И, увидев его, ахнул.

В каждой пробирке белел осадок. Я не мог говорить. Охваченный внезапной слабостью, я присел на кожаную кушетку, тогда как Джин, изменившись в лице и все еще держа в руках штатив с пробирками, не мигая, глядела на меня.

Значит, это правда: два организма, которые двадцать один год считались самостоятельно существующими и никак друг с другом не связанными, на самом деле являлись одной и той же бациллой! Да, я доказал это. Идентичность их подтверждена морфологически, культурой и опытами агглютинации. Значит, болезнь, широко распространенная среди скота, легко передается людям не только при непосредственном соприкосновении, но и через молоко, масло, сыр и все виды молочных продуктов. Банговская болезнь животных, мальтийская лихорадка Брюса и эпидемия «инфлуэнцы» — все это одно и то же и все обязано своим происхождением одной и той же бацилле, которую мы культивировали здесь, в лаборатории. Голова у меня кружилась, я прикрыл глаза. Мы установили наличие новой инфекции у человека и нашли возбудителя этой инфекции, вызывающего не какое-нибудь малозначительное местное заболевание, а серьезную болезнь, порождающую сильнейшие вспышки эпидемии, равно как и длительное недомогание при более слабой и хронической формах, — болезнь, насчитывающую сотни тысяч жертв во всех странах мира. При мысли об этом у меня сдавило горло. Подобно Кортесу, остановившемуся на вершине горы, я вдруг с поразительной ясностью увидел наше открытие во всем его значении.

Наконец Джин нарушила молчание.

— Это замечательно, — тихо сказала она. — Ах, Роберт, теперь можно все опубликовать.

Я покачал головой. Передо мной в ярком свете встало еще более чудесное видение. Стараясь умерить прилив восторга и держаться скромно и с достоинством, как и подобает ученому, я сказал:

— Мы открыли болезнь. И бациллу, являющуюся первопричиной этой болезни. Теперь мы должны приготовить вакцину, которая будет излечивать от нее. Вот когда мы получим такую вакцину, тогда нашу работу можно будет считать завершенной.

Это была чудесная, ослепительно прекрасная перспектива. Глаза Джин загорелись.

— Надо позвонить профессору Чэллису.

— Завтра, — сказал я. Из какого-то ревнивого чувства мне хотелось, чтобы наша победа принадлежала нам одним.

Джин, казалось, поняла меня и улыбнулась; при виде этой улыбки восторженное настроение овладело мной — куда только девалась моя солидность, в один миг исчезло напускное спокойствие.

— Дорогая доктор Лоу, — улыбнулся я ей, — это событие войдет в историю. Надо его отметить. Не согласитесь ли вы пообедать со мной сегодня?

Она поколебалась — щеки ее все еще пылали от волнения — и взглянула на часы.

— Меня будут ждать дома.

— Ну пойдемте, — горячо упрашивал я. — Ведь еще рано. И вы вполне успеете на поезд.

Она посмотрела на меня сияющими глазами, в которых была, однако, еле уловимая мольба, но я тотчас вскочил, радостный и уверенный в себе. Помогая ей надеть пальто, я рассмеялся:

— Мы отлично поработали. И вполне заслужили маленькое развлечение.

Ликуя, я взял ее под руку, и мы пошли.

 

6

На Старой Джордж-стрит, неподалеку от фармакологического факультета, был небольшой французский ресторанчик «Континенталь», куда я иногда захаживал со Спенсом; сейчас это заведение показалось мне наиболее подходящим для нашего пиршества. Содержала его эльзаска, по имени мадам Броссар, ее покойный супруг преподавал языки в средней школе по соседству; ресторанчик был скромный, но очень чистенький, кормили там отлично, и во всем, несмотря на нашу северную атмосферу, чувствовался сугубо французский дух. Пол был посыпан песком; клетчатые салфетки туго накрахмалены, сложены веером и воткнуты в цветные бокалы для вина; на каждом столике стояли свечи под красными колпачками, озарявшие своим романтическим светом ножи и вилки с костяными ручками.

При нашем появлении мадам, восседавшая за стойкой у кассы, поклонилась нам, и молоденький официант в стареньком, чересчур широком смокинге провел нас к столику в углу. Время для посещения таких заведений еще не настало, и, если не считать нескольких завсегдатаев, обедавших за длинным столом посредине, зал, к нашей радости, был почти пуст. Довольные тем, как все складывается, мы просмотрели меню, написанное от руки фиолетовыми чернилами, и заказали луковый суп, эскалоп из говядины, апельсиновое суфле и кофе.

— Здесь очень мило, — заметила Джин, с интересом осматривая помещение. — Совсем как в Париже. — И, почувствовав, что сказала не то, она с легкой гримаской добавила: — Так мне, во всяком случае, кажется.

— Давайте в самом деле вообразим, что мы в Париже, — весело предложил я. — Мы пришли из Сорбонны… нам же описывал ее профессор Чэллис. Мы знаменитейшие ученые — разве не видите, какая у меня борода!.. И мы только что сделали открытие, которое перевернет мир и покроет нас бессмертной славой.

— Так оно и есть, — деловито заметила она.

Я громко расхохотался. Упоенный сознанием достигнутой победы, сбросив с себя тяжкое ярмо повседневного труда, я утратил и свою обычную сдержанность — буквально опьянел от счастья. Когда официант принес нам суп с длинными хрустящими слоеными пирожками, я обратился к нему по-французски. Он с виноватым видом покачал головой и ответил мне на чистейшем шотландском наречии. Джин так и прыснула.

— Что вы сказали этому бедному малому? — спросила она, когда он отошел.

— Он еще слишком юн, чтобы понять это. — Я перегнулся к ней через столик. — Я скажу вам позже.

Мы принялись за суп, который был просто восхитителен: уйма тонко нарезанного поджаренного лука, а сверху тертый сыр. Одержанный нами успех преисполнил нас радостного возбуждения, и мы буквально ликовали, упиваясь им. Официант, уже ставший нашим другом, с многозначительным видом притащил графин красного вина, которое входило здесь в стоимость обеда. Сердце у меня пело от счастья; взволнованный, трепещущий, я наполнил бокалы этим скромным напитком, еще пенившимся после того, как его налили из бочки.

— Давайте выпьем за наш успех.

Джин потупилась — но только на секунду, а потом, словно побежденная сознанием важности момента, сначала пригубила, затем залпом осушила бокал.

— Недурно, — одобрительно кивнул я. — Раз уж мы в Париже, будем вести себя, как парижане. К тому же… не забудьте, что вы теперь солидная, хоть еще и привлекательная, дама средних лет, которая целый день возилась в Сорбонне с опытами по агглютинации. И сейчас, следуя совету святого Павла, я порекомендовал бы вам выпить немножко винца — для здоровья.

Она с укором посмотрела на меня и вдруг улыбнулась, а через минуту уже заливалась веселым игривым смехом, возникавшим без всякой причины, просто так, потому что ей было весело.

— Ах, Роберт, перестаньте, пожалуйста!.. — воскликнула она, вытирая глаза. — Мы ведем себя, как дети.

Мадам Броссар, величественно восседавшая за кассой, добродушно и снисходительно смотрела на нас.

Когда подали эскалоп, я вновь наполнил бокалы, — нас неудержимо тянуло говорить о том, что мы пережили за эти три месяца, и мы теперь с улыбкой вспоминали наши затруднения, снова и снова перебирая все подробности удивительного открытия.

— Помните, Роберт, как вы однажды разозлились?

— Я категорически отрицаю, что когда-либо злился.

— Нет, злились, злились. Когда я сломала центрифугу. Вы меня тогда чуть за уши не отодрали!

— Что ж, очень сожалею, что не отодрал.

Этого было достаточно, чтобы она залилась смехом.

Нагнувшись к моей спутнице, такой веселой и оживленной, с раскрасневшимися щечками и лукавыми смеющимися глазками, я вдруг отчетливо понял, что в ней идет борьба двух противоположных начал. Сейчас серьезная, ревностная кальвинисточка вдруг исчезла, от пуританского воспитания не осталось и следа, и передо мной предстало живое, пылкое существо. Сняв шляпку и доверчиво положив локти на стол, подле меня сидела хорошенькая молодая женщина, которая сама не сознавала, насколько ее влечет ко мне.

Волна чувств подхватила и захлестнула меня. Поразмыслив о наших отношениях, я вдруг понял, что не вынесу больше этого чередования страданий и радостей, всего того, из чего они складывались. Я сдержал свое слово и ничем не нарушил нашего странного уговора, однако, хоть я и не отдавал себе в этом отчета, ее присутствие в лаборатории безмерно волновало и вконец измучило меня. Сбросив с себя тяжкий груз упорного труда, я уже не в силах был сдерживать естественные движения своего сердца. И я поспешно проглотил остаток кофе, чтобы избавиться от комка, внезапно подступившего к горлу…

— Джин, — начал я. — Вы так много помогали мне эти три месяца. Почему?

— Из чувства долга, — улыбнулась она.

— Значит, вы не прочь были поработать со мной?

— Ну что вы, это было для меня удовольствием! — воскликнула она и рассеянно добавила: — Мне было очень полезно пройти такую практику до отъезда в Кумаси.

Это бесхитростное признание поразило меня, словно удар ножом в сердце.

— Не надо об этом, — сказал я. — Ради бога… только не сегодня.

— Хорошо, Роберт. — И она взглянула на меня глазами, полными слез.

Воцарилось молчание. Словно боясь выдать себя, она опустила ресницы.

В этот вечер в ней чувствовалась какая-то удивительная теплота, быстрое, горячее биение жизни, от которого у меня положительно захватывало дух. Снедаемый любовью, я всеми силами пытался уберечь рассудок от нарастающего наваждения. Но тщетно: ничто не могло противостоять безмерной сладости этого часа. От ее близости я почувствовал физическую боль в сердце и такое неодолимое томление, что невольно схватил ее за руку и крепко сжал — лишь тогда мне стало немного легче.

Она не пыталась отнять у меня свои плененные пальчики, но вдруг, словно и ей стоило большого труда сохранять спокойствие, вздохнула:

— Нам, пожалуй, пора идти.

Наступившее молчание необычайно сблизило нас — влечение, которое мы чувствовали друг к другу, было настолько сильным, что я забыл о времени. Только сейчас, подзывая официанта, чтобы рассчитаться, пока Джин с понурым видом медленно надевала шляпку, я заметил часы над стойкой. Они показывали пять минут девятого.

— Оказывается, сейчас куда позднее, чем я думал, — тихо сказал я. — Боюсь, что вы опоздали на поезд.

Она повернулась, взглянула на часы, затем на меня. Щеки ее стали совсем пунцовыми, глаза сияли, как звезды, — так сияли, что она снова застенчиво опустила ресницы.

— Я думаю, это не так уж важно.

— Когда идет следующий?

— Только без четверти десять.

Наступила пауза. В волнении она принялась скатывать шарик из остатков пирожка. Нервные движения ее пальцев, потупленный взор, быстрое биение жилки на шее вдруг бросились мне в глаза, и сердце у меня на секунду замерло.

— Ну что ж, пойдемте.

Я расплатился, и мы вышли. На улицах было пустынно, небо затянуло облаками, вечер был теплый и тихий.

— Что же мы будем делать? — спросил я только для того, чтобы что-то сказать. — Прогуляемся по саду?

— А разве его не закрывают в восемь часов?

— Я совсем забыл, — пробормотал я. — Кажется, закрывают.

Мы стояли под фонарем на опустевшей улице. И безрассудное желание овладело мной. Она стояла совсем близко, так близко, что все мои благие намерения мгновенно разлетелись в прах. Сердце у меня отчаянно колотилось. Я с трудом мог говорить.

— Зайдемте в лабораторию.

Мы двинулись в путь, и я взял ее под руку. За всю дорогу мы не произнесли ни слова. Подойдя к аптекарскому отделению, я открыл своим ключом дверь в лабораторию. Внутри было темно, но старинный газовый фонарь на дворе отбрасывал в комнату слабый свет, при котором обращенное ко мне личико Джин казалось лицом жертвы, приемлющей свою участь. Глаза ее под прозрачными веками были закрыты в ожидании неизбежного. Я почувствовал у себя на щеке ее нежное дыхание. И словно боясь, что дрожащие колени подогнутся под нею и она упадет. Джин прильнула ко мне, и мы очутились в объятиях друг друга на маленькой кушетке.

В этом волшебном полумраке время перестало существовать, — меня бросило в жар, я обезумел от счастья. Прошлое было забыто, о будущем не думалось — все сосредоточилось в этом миге. Головка ее запрокинулась — обрисовались изящная линия шеи, нежная выемка груди. Глаза ее были по-прежнему закрыты, чтобы не видеть этого призрачного освещения, а бледный лоб, словно от боли, вдруг прорезали глубокие морщины. Внезапно по учащенному, прерывистому дыханию, по быстрому биению сердца, затрепетавшего, точно испуганная птичка, под тонкой, с открытым воротом, блузкой, я почувствовал, как все ее существо устремилось ко мне, объединяясь, сливаясь в забытьи со мной. Ничто, никакие узы — земные или небесные — не могли остановить этого порыва.

 

7

Четыре дня спустя, в понедельник, профессор Чэллис зашел навестить меня. Он уезжал на субботу и воскресенье в Бьют, на воды, где он время от времени проходил курс лечения от артрита, медленно превращавшего его в калеку. Обнаружив по своем возвращении письмо от меня, он взял кэб и приехал в лабораторию.

Поздоровавшись со мной, он положил шляпу и, стряхивая с зонтика капли дождя, с легким недоумением оглядел комнату.

— А где же наша юная коллега?

Хоть я и ждал этого вопроса, все-таки, к своей великой досаде, не мог не покраснеть.

— Сегодня ее нет здесь.

Подойдя к печурке, которую мы топили углем, и грея возле нее руки, он окинул меня каким-то странным, испытующим взглядом, словно его удивляло мое одиночество и молчание.

— Значит, все благополучно.

— Да.

Он покачал головой.

— У вас наступила реакция, Роберт. Вы устали. Сидите, я сам все посмотрю.

Через несколько минут он уже стоял у моего рабочего стола и добрых полчаса усердно изучал подготовленный мною отчет, делая карандашом вычисления на полях. Затем с величайшей тщательностью, задумчиво обследовал все пробирки с культурами. Долго сидел он, согнувшись над микроскопом, затем чопорно повернулся ко мне на вертящемся стуле. Щеки у него совсем ввалились, он одряхлел и выглядел немного грустным. Я понял, что он очень взволнован.

— Роберт… — сказал он наконец, глядя на меня своими добрыми глазами, — только не возгордитесь. Ни в коем случае. В науке нет места для зазнайства и тщеславия. Ведь это только начало вашей карьеры. Вам повезло. Но вы еще многому должны учиться, почти всему. Однако и то, что вы сделали, радует мое старое сердце.

Помолчав с минуту, он продолжал:

— Конечно, вы могли бы объявить о вашем открытии немедленно. Оно, безусловно, имеет огромное значение. Но я тоже считаю, что лучше потратить еще месяца три, чтобы научно обосновать и полностью завершить работу, получив вакцину, терапевтически эффективную в борьбе с новой болезнью. Вы этим и хотите заняться?

— Да.

— Ну так и займитесь. Но, — он окинул взглядом комнату, — вы не сможете сделать это здесь.

Заметив мой удивленный взгляд, он медленно наклонил голову, как бы подтверждая свое мнение.

— Для завершения вашей работы вам придется провести опыты, требующие высокой техники, а осуществить их в таких несовершенных условиях просто немыслимо. Я не собираюсь извиняться, Роберт: тогда я мог вам предложить только это. Но сейчас я должен подыскать что-то лучшее. Вам непременно нужна лаборатория, оборудованная в соответствии с самыми современными требованиями науки. И есть три возможности получить ее.

Несмотря на боль, терзавшую мне сердце, я внимательно слушал его.

— Во-первых, вы можете обратиться в какую-нибудь крупную фирму, занимающуюся изготовлением лекарств, например к Уилсону или к Харлетту. Принимая во внимание сделанные вами открытия, любая из них, безусловно, с радостью предоставит в ваше распоряжение свои ресурсы, квалифицированный персонал и положит вам крупное жалованье в расчете на то, что вы откроете вакцину, которую можно будет выпускать в больших количествах для продажи. — Помолчав, он добавил: — Это было бы очень выгодно обеим сторонам.

Он выждал некоторое время. Но я продолжал, не говоря ни слова, глядеть на него; тогда легкая улыбка осветила его изрезанное морщинами лицо.

— Прекрасно, — сказал он. — Вторая возможность — пойти к профессору Ашеру.

Тут я невольно вздрогнул, но, прежде чем я успел рот открыть, он предостерегающе поднял свою тонкую загорелую руку.

— Добрый профессор начинает жалеть, что отпустил вас. — Он усмехнулся, но без тени злорадства. — Время от времени я возбуждал его любопытство… не будем говорить «огорчение»… рассказывая о вашей работе.

— Нет, — тихо произнес я, и все мое тайное смятение нашло исход в этом коротком слове.

— Но почему же? Уверяю вас, он будет только рад, если вы вернетесь на кафедру.

— Он заставил меня уйти с кафедры, — сквозь зубы пробормотал я. — И я должен сам, своими силами довести исследование до конца.

— Хорошо, — сказал Чэллис. — В таком случае остается… «Истершоуз».

На минуту я даже забыл о тех чувствах, что бушевали в моей груди, и в изумлении уставился на него. Шутит он, что ли? Или вдруг сошел с ума?

— Вы знаете, что это такое? — спросил он.

— Конечно.

Снова он улыбнулся своей вялой, печальной улыбкой.

— Я говорю вполне серьезно, Роберт. У них есть место врача, живущего при больнице. Я написал директору, доктору Гудоллу, и он согласен взять вас на несколько месяцев. Заведение это, как вам известно, старинное, но недавно они оборудовали у себя вполне современную лабораторию, где вы будете иметь полную и неограниченную возможность довести до конца свою работу.

Наступила пауза. Я окинул взглядом импровизированную лабораторию, которую сначала так презирал, но к которой теперь по многим причинам привязался. «Снова куда-то перебираться, — подумал я. — Неужели я никогда не буду работать спокойно?»

— Мне бы не хотелось переезжать, — медленно произнес я. — Я привык к этому помещению.

Он покачал головой.

— Это необходимо, мой мальчик, и рано или поздно вы неизбежно со мной согласитесь. Даже Пастер не мог бы изготовить вакцину с таким оборудованием. Вот почему я все время искал для вас какую-то другую, более благоприятную возможность. — Поскольку я все еще колебался, он мягко спросил: — Быть может, вам не хочется жить в таком месте, как «Истершоуз»?

— Нет, — ответил я после минутной паузы. — Мне кажется, я смог бы выдержать.

— В таком случае обдумайте это как следует и сегодня вечером дайте мне знать. Лаборатория у них там, безусловно, такая, о какой можно только мечтать. — Он встал, похлопал меня по плечу и принялся натягивать свои светлые перчатки. — А теперь мне пора. Поздравляю еще раз. — Он взял зонт и, обернувшись через плечо, сказал: — Не забудьте передать от меня привет доктору Лоу.

Я буркнул ему вслед что-то невнятное.

Не мог же я сказать ему, что вот уже четыре дня как не видел Джин, что у меня в кармане лежало жалостное, залитое слезами письмо от нее, — письмо, полное самобичевания, неизмеримого отчаяния, горя и сожалений, которое жгло меня, как огнем.

О боже, какой я был идиот! В жарком бреду тех непоправимых минут мне и в голову не пришло, насколько глубоко сознание совершенного греха может ранить эту бесхитростную, чистую душу. Я все еще видел ее такой, какой она уходила от меня тогда, поздно вечером. На побелевшее личико было больно смотреть, губы дрожали, а в глазах притаилось выражение раненой птички — в них было столько муки, столько печали и отчаяния, что у меня сердце облилось кровью.

Обычно на добродетель мало кто обращает внимания, над ней, может быть, даже и посмеиваются. Но Джин по природе своей была добродетельна.

Как-то раз, в раннем детстве, я разбил хрупкую хрустальную вазу. И вот такое же страшное ощущение непоправимой беды, какое возникло у меня тогда при виде рассыпавшихся по полу осколков, терзало меня и сейчас. Я знал, что есть девушки, которые равнодушно заводят «романы». Нас же, столь непохожих друг на друга во всех прочих отношениях, объединяла одна общая черта: равнодушие не могло исцелить наших ран. Одно место в ее письме никак не выходило у меня из головы:

«Мы ошибались, думая, что можем быть вместе. Мы никогда не должны повторять эту ошибку. Я не могу и не должна видеть Вас».

Глубокий вздох вырвался из моей груди. Я был в отчаянии: у меня было такое ощущение, будто я навсегда потерял жемчужину огромной ценности. Устав от страданий, не находя себе места, терзаемый жгучей тоской, я горько корил себя. И все же мы перешли невидимый рубеж не столько из-за того, что были вместе, сколько из-за тех сил, которые неизбежно должны были разъединить нас. А что же теперь? Чары развеяны… сердце умерло? Ничуть. Я тосковал по ней больше, чем когда-либо, я стремился к ней всем своим существом.

Я порывисто вскочил с места. С тех пор как я получил письмо от Джин, я ни о чем другом не думал, но сейчас попытался стряхнуть с себя уныние и сосредоточиться мыслью на предложении Чэллиса. Внутренне я был против этой идеи, однако должен был признать справедливость его доводов. И, прошагав этак с час в взволнованном раздумье по комнате, я решил принять предложение профессора. Было уже около половины шестого; я запер дверь и направился в Тронгейт принимать больных.

В передней при кабинете, насыщенной приглушенным шепотом, кашлем, прерывистым дыханием и шарканьем ног по голому полу, было, как всегда, жарко, душно и полно народу. Выкрашенные в шоколадный цвет стены были мокры от испарений, и влага каплями стекала с них. Не успел я сесть за стол, как в комнату влетел доктор Мейзерс с листком бумаги в руке.

— Сегодня полный сбор, Шеннон. Дела идут преотлично. Не сходите ли за меня по этим вызовам, когда закончите прием, а?

На листке, который он мне протягивал, значилось пять вызовов. Постепенно, со свойственной ему добродушной бесцеремонностью, он наваливал на меня все больше и больше работы, так что мои обязанности стали куда обширнее, чем было первоначально условлено.

— Хорошо, — вяло согласился я. — Но мне хотелось бы поговорить с вами.

— Валяйте.

— По-видимому, мне придется с вами расстаться.

Он уже начал, по своему обыкновению, перекладывать пригоршнями деньги — гонорар, полученный во время дневных обходов, — из карманов брюк в замшевый мешочек, но тут разом прекратил это занятие и вытаращил на меня глаза. Затем расхохотался.

— Я все ждал, когда вы станете нажимать на меня насчет прибавки. Сколько же вы хотите?

— Ничего.

— Да перестаньте, Шеннон. Вы ведь неплохой малый. Я положу вам еще гинею в неделю.

— Нет, — сказал я, не глядя на него.

— Тогда две гинеи, черт побери.

Я отрицательно покачал головой, и лицо его сразу стало серьезным. Захлопнув ногой дверь перед самым носом ожидавших в приемной пациентов, он присел на край стола и уставился на меня.

— Нечего сказать, приятный сюрпризик для человека, который как раз собрался немного развлечься. Я сегодня везу мадам и Аду в цирк Хенглера. Вы и представить себе не можете, как вы им тогда понравились. Ну вот что. Сколько же вы все-таки хотите?

Мне пришлось крепко взять себя в руки. В моем нынешнем душевном состоянии мне была особенно противна его манера подводить все под один знаменатель — чистоган.

— Деньги тут ни при чем.

Он мне не поверил: не может человек быть равнодушным к драгоценному металлу. Покусывая ноготь большого пальца, он все время не спускал с меня глаз и прикидывал что-то в уме.

— Вот что, Шеннон, — одним духом выпалил он. — Я привязался к вам. Мы все к вам привязались. Я не говорю, что вы такой уж знающий доктор, но я мог бы подучить вас. Дело в том, что на вас можно положиться. Вы честный. У вас полукроны не прилипают к пальцам. Я уже давно собирался сделать вам одно предложение. Теперь слушайте. Поступайте-ка ко мне постоянным помощником на две с половиной, нет, скажем даже — на три сотни в год. Если будете работать хорошо, через год я возьму вас в компаньоны и введу в долю. Что вы на это скажете? Ведь моя практика — настоящая золотая жила. Будем разрабатывать ее вместе. А если бы вы и Ада поладили друг с другом, дельце наше могло бы стать и семейным и тогда со временем вы целиком унаследовали бы его.

— А пошли вы к черту! — Нервы у меня вдруг сдали. — Не желаю я наследовать вашу практику. И не нужно мне ваших денег. Да и вообще ничего.

— Послушайте-ка, — пробормотал он, совершенно растерявшись, — разве не я дал вам работу, когда вы были без гроша в кармане?

— Да, — чуть ли не гаркнул я. — И я вам благодарен за это. Вот почему я молчал, когда вы меня в эти последние три месяца чуть не до смерти загоняли. Но теперь хватит. Надоело мне ходить по домам, где в одной комнате живет целая семья, выуживать у людей по полкроны и набивать деньгами ваш замшевый мешок. Держите вашу золотую жилу при себе. Я не желаю принимать участие в ее разработке.

— Этого быть не может, — пробормотал он, выпучив на меня глаза. — Я вам предлагаю верное дело. А вы плюете на это. Да вы просто рехнулись!

— Хорошо, — сказал я. — Пусть будет так. А сейчас разрешите мне приступить к работе.

Я нажал на кнопку звонка, и в комнату, волоча ноги, вошел первый пациент — старик. Я принялся осматривать его, а доктор Мейзерс, сдвинув шляпу на затылок, в полном изумлении продолжал глядеть на меня. Наконец он взял мешок с деньгами, запер его для большей сохранности в сейф и, не сказав ни слова, вышел. Едва он скрылся за дверью, как я пожалел о своей вспышке. Человек он был неплохой и оказывал немало добрых услуг своей округе, но его неустанное стремление набить потуже свой денежный мешок было просто невыносимо.

Пробило одиннадцать часов, когда я вышел от последнего больного. Я направился в «Глобус», но, хоть и очень устал, знал, что не засну. Сейчас, когда голова моя ничем не была занята, тоска снова овладела мной и, точно острозубый зверь, принялась раздирать мне грудь. Однако, шагая по мокрым улицам, я издевался над своими муками. Нечего, сказать — настоящий Лотарио, беззаботный покоритель сердец! Или юный Ромео… Казанова… Какими только именами я, издевки ради, не называл себя.

Добравшись до своей комнаты в гостинице, я сорвал с себя одежду и бросился на постель. Я лежал в темноте совсем неподвижно, крепко закрыв глаза. Но, сколько я ни пытался заснуть, в мозгу моем все снова и снова возникали слова: «Я не должна вас больше видеть… никогда… никогда».

 

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

 

1

Неделю спустя, часов около девяти вечера я шел с чемоданом по безлюдной дороге и, напрягая зрение, старался разглядеть сквозь туманную мглу очертания «Истершоуза», все еще сокрытого в мнимой пустоте ночи. Я опоздал на поезд в Уинтоне и, прибыв часом позже назначенного времени на узловую станцию Шоуз, расположенную милях в сорока от города, среди пустынных, окруженных лесом пастбищ Лотиана, обнаружил, что никто не приехал встречать меня. На полустанке мне показали, в каком направлении надо идти, но я, несомненно, заблудился бы в этой пустынной местности, если бы не наткнулся на высокую ограду, утыканную по верху железными шипами. Я шел вдоль нее минут десять и, завернув за угол, внезапно очутился перед воротами, вход в которые охранял каменный домик привратника, увенчанный башенкой, — в окне ее мерцал зажженный фонарь.

Опустив на землю чемодан, я постучал в обитую большими гвоздями дверь привратницкой. Немного спустя кто-то взял с окна фонарь, вышел к воротам и, всматриваясь через решетку в темноту, окликнул меня:

— Кто там?

Я назвал себя, добавив:

— Меня здесь должны ждать.

— Знать ничего не знаю. Где ваш пропуск?

— У меня нет пропуска. Но неужели вам не сказали, что я должен приехать?

— Никто мне ничего не говорил.

Привратник уже хотел было вернуться к себе в домик, оставив меня в кромешной тьме. Но в эту минуту мелькнул свет другого фонаря, и за спиною привратника раздался резкий женский голос; изысканно вежливо женщина спросила с заметным ирландским акцентом:

— Это доктор Шеннон? Все в порядке, Ганн, откройте ворота и впустите его.

Не без воркотни привратник наконец распахнул железные ворота. Я поднял чемодан и вошел.

— Все движимое имущество при вас. Отлично. Прошу за мной.

Моя проводница, насколько можно судить при слабом свете фонаря, была женщина лет сорока, в синих очках, широком грубошерстном пальто и с непокрытой, головой. Когда ворота с лязгом захлопнулись и мы двинулись по длинной темной аллее, она представилась:

— Доктор Мейтленд, заведующая женским отделением. — Тут я наткнулся на кусты и чуть не упал. — Вас должен был встретить доктор Полфри — он ведает восточным и западным крыльями мужского отделения, но он сегодня работал только до полудня, а потом уехал в Уинтон. — Выждав, не скажу ли я что-нибудь, она добавила: — Вот там, впереди, наше главное здание.

Я поднял глаза. Неподалеку, на небольшом возвышении, смутно виднелись очертания чего-то похожего на замок — словно соты, наполненные светом, расплывавшимся в сыром мраке. Туман лишал этот свет яркости, и он казался призрачным и неверным. Пока мы шли к зданию, некоторые огоньки на моих глазах потухли, другие вспыхнули — созвездие мерцало и словно приплясывало.

Но вот аллея кончилась и перед нами вырос высокий фасад; Мейтленд направилась к каменному портику, освещенному висячей лампой в металлической сетке. С ключом в руке она остановилась на верхней ступеньке широкой гранитной лестницы и пояснила:

— Это южное крыло мужского отделения. Здесь вы и будете обитать.

Мы вошли в огромный, очень высокий вестибюль с полом, выложенным белыми и черными мраморными плитами; в глубине виднелась алебастровая статуя, а на стенах, в массивных золотых рамах, висели три гигантских пейзажа, писанных маслом. Две горки стиля «буль», окруженные зелеными с золотом парадными стульями, дополняли картину, поражавшую глаз своим вычурным великолепием.

— Надеюсь, вам здесь нравится. — Казалось, Мейтленд еле сдерживает усмешку. — Настоящий вход в Валгаллу, правда?

И, не дожидаясь ответа, она стала подниматься по широкой, устланной ковром лестнице на третий этаж. Здесь тем же ключом, который, как я теперь заметил, висел на тонкой стальной цепочке у ее пояса, она быстро и умело открыла передо мной дверь в отдельные покои, состоявшие из нескольких комнат.

— Вот мы и прибыли. Теперь самое неприятное вам известно. Спальня, гостиная и ванная. Все — в викторианско-готическом стиле.

Несмотря на ее холодную насмешку, я нашел, что комнаты, хоть и старомодно обставленные, были необычайно уютны. В гостиной, где на окнах уже были задернуты занавеси из синели, топился камин и яркое пламя бросало мягкий отсвет на медную решетку и красный пушистый ковер. Там стояли два кресла и софа; возле секретера, полочки которого были уставлены книгами в кожаных переплетах, — настольная лампа. В спальне виднелась удобная кровать красного дерева, а в ванной комнате — ванна из толстого белого фарфора. Горькое чувство овладело мной: меня так и подмывало сказать моей высокомерной спутнице, что по сравнению с «Глобусом» здешние апартаменты казались мне просто роскошными.

— Будете распаковывать вещи? — спросила Мейтленд, деликатно остановившись у двери. — Или, может быть, хотите, чтобы вам прежде подали ужин?

— Да, хорошо бы. Если это не слишком хлопотно.

Я сунул чемодан за софу и, пока Мейтленд звонила в колокольчик у камина и заказывала мне ужин, постарался рассмотреть ее. Она была очень некрасива, с красным, лоснящимся пятнистым лицом и тусклыми соломенными волосами, небрежно собранными сзади в узел. Зрение у нее было явно слабое, так как даже за синими стеклами очков веки казались красными и припухшими. И, словно нарочно — чтобы еще больше подчеркнуть свою непривлекательность, — она была на редкость безвкусно одета: под широким пальто виднелась фланелевая блузка в розовую полоску и мешковато сидевшая шерстяная юбка.

Через пять минут в комнату молча вошла горничная в черном форменном платье и белом накрахмаленном переднике, с подносом в руках. Она была низенькая и дородная — настоящая карлица, — с серым, невыразительным лицом, с мускулистыми икрами, обтянутыми черными чулками.

— Благодарю вас, Сара, — любезно сказала Ментленд. — Все выглядит очень аппетитно. Кстати, познакомьтесь: доктор Шеннон. Я уверена, что вы хорошо будете ухаживать за ним.

Горничная упорно смотрела на ковер, тупое лицо ее ничего не выражало. Внезапно она подпрыгнула, как заводная игрушка, и сделала реверанс. Потом, так и не произнеся ни слова, вышла.

Я проследил за ней взглядом, затем повернулся и вопросительно посмотрел на мою коллегу.

— Да, — небрежно кивнув, подтвердила мое подозрение Мейтленд. Со своей обычной, вызывающей, слегка насмешливой улыбкой она наблюдала, как я налил себе кофе и принялся за бутерброд.

— Живется здесь довольно неплохо. Мисс Индр, наша экономка, — очень толковая женщина. Кстати, я вовсе не собираюсь знакомить вас со всеми. Главным образом вы будете общаться с доктором Полфри: вам каждое утро предстоит завтракать с ним в восточном крыле мужского отделения. Затем у нас тут есть доктор Гудолл — наш шеф… Он живет слева от вашего подъезда, там, где красные ставни.

— А я не должен представиться ему сегодня же? — Я поднял на нее глаза.

— Я сообщу ему, что вы прибыли, — ответила Мейтленд.

— В чем же будут состоять мои обязанности?

— Вы должны утром и вечером делать обход. Замещать Полфри в его свободный день и меня — в мой. Дежурить в столовой. Время от времени выдавать лекарства в аптеке. А в остальном — быть полезным и приятным милой публике нашего маленького мирка. Словом, все очень просто. Насколько мне известно, вы ведете какую-то научную работу. У вас будет для нее сколько угодно времени. Вот вам ключ.

Из кармана пальто она вынула ключ — точно такой же, как у нее, — на тоненькой стальной цепочке.

— Вы скоро к нему привыкнете; Предупреждаю, что без него вы никуда не попадете в «Истершоузе». Так что не теряйте.

И Мейтленд без малейшей иронии вручила мне большой старинный ключ, блестевший, как серебряный, — так он был отполирован за годы постоянного употребления.

— Ну-с, кажется, теперь все. Иду к Герцогине. А то она что-то разбушевалась: придется сделать ей основательное внушение и дать героину.

После того как она ушла, я закончил ужин, который был совсем не похож на больничную еду и вполне соответствовал пышности обстановки. «Не отправиться ли мне в небольшую разведку с моим новым, незаменимым ключом?» — подумал я. Когда мы с Мейтленд поднимались по лестнице, я заметил, что на площадке каждого этажа есть дверь из красного дерева с выцветшей надписью наверху и толстыми стеклами, сквозь которые виднелся длинный слабо освещенный коридор, таинственно заканчивавшийся другой такой же дверью, а за ней — другой коридор.

Несмотря на заверения профессора Чэллиса (кстати, уже подтвердившиеся) о том, что это — одно из лучших заведений подобного рода, смутная тревога не покидала меня. Обычно медики с некоторым предубеждением относятся к работе в психиатрической больнице, как к чему-то не совсем обычному. Среди врачей этой специальности встречаются, конечно, поистине замечательные люди, но бывают и бесспорно странные, и странности их с течением времени проявляются все заметнее. Труд это, в общем, легкий, и он привлекает немало всякого сброда из медицинского мира. Кроме того, попасть на работу в психиатрическую больницу легко, а вот выбраться оттуда — сложнее. Откровенно говоря, некоторые из этих психических заболеваний не менее «прилипчивы», чем заразная болезнь.

Как бы то ни было, мне предстояло пройти через это. Резким движением я поднялся. Постель моя была аккуратно разобрана, и под откинутым одеялом виднелось такое тонкое и белоснежное белье, на каком я еще никогда не спал. Я вытащил из-за софы чемодан и принялся распаковывать пожитки, стараясь возможно красивее разложить свои учебники, бумаги и немногочисленное жалкое имущество. Мой предшественник, чье имя мне не известно, не желая утруждать себя излишней поклажей, оставил мне в наследство полкоробки сигарет, старый купальный халат в красную полоску, несколько романов и десятка два разных безделушек, небрежно разбросанных повсюду.

Моим же единственным достоянием была маленькая фотография в дешевой картонной рамке, снятая солнечным днем в вересковых степях за Гаури; с нее смотрело простодушное загорелое личико, обрамленное растрепавшимися на ветру кудрями… заостренный, упрямо вздернутый подбородок… темные, смеющиеся глаза… сейчас просто не верилось, что они действительно могли смеяться и сиять такой неприкрытой радостью. Смеются ли они сейчас? Во всяком случае, у меня, когда я поставил карточку на каминную доску, рядом с часами, не появилось ответной улыбки. Я подошел к календарю, стоявшему на секретере, и, сосредоточенно нахмурившись, поставил галочку против даты — 31 июля.

В эту минуту послышался резкий стук в дверь, и я невольно вздрогнул; повернувшись, я увидел на пороге высокую прямую фигуру и понял, что передо мной — директор больницы.

— Добрый вечер, доктор Шеннон. — Говорил он мягко, с легкой запинкой. — Рад вас приветствовать в «Истершоузе».

Высокий и нескладный, доктор Гудолл выглядел изможденным и бесконечно усталым; давно не стриженные черные с проседью волосы беспорядочными космами ниспадали на воротник. Лицо у него было длинное, свинцово-серое, с крупным носом, выступающим вперед подбородком и желтыми от разлития желчи глазами, равнодушно глядевшими из-под нависших век, — однако под этим кажущимся равнодушием таилась глубокая человечность, теплота, понимание и какая-то странная гипнотическая сила.

— Я много слышал о вас от профессора Чэллиса. — Он задумчиво улыбнулся. — И мне пришло в голову, что вам, наверно, не терпится посмотреть нашу лабораторию.

И он жестом пригласил меня следовать за ним. Мы спустились вниз и долго шли по коридору под главным зданием, выложенному кафелем и освещенному электрическими лампами в матовых шарах. Коридор был покатый, и, незаметно преодолев подъем, мы вскоре вышли в маленький центральный дворик под открытым небом, окруженный со всех сторон высокими стенами. Мы пересекли его, доктор Гудолл молча отпер какую-то дверь и зажег свет.

— Вот мы и пришли, доктор Шеннон. Надеюсь, лаборатория вполне удовлетворит вас.

Я не мог слова вымолвить. В немом изумлении я озирался по сторонам. Естественно, я надеялся увидеть приличное помещение для работы, хотя по своему прошлому опыту не очень на это рассчитывал. Однако то, что я увидел, превзошло все мои ожидания. Лучшей лаборатории, если говорить о небольших, я еще никогда не встречал; она была даже более благоустроенной, чем у нас на кафедре: ряды штативов с реактивами, скопометр Икстона, термостаты, электродробилка и автоклав для стерилизации — здесь было все, что требуется, и притом самое дорогое, начиная с кафельных стен и кончая последней пипеткой.

— Боюсь, — заметил Гудолл, как бы извиняясь, — что ею не слишком часто пользовались. Кое-что из аппаратуры, возможно, придется подправить.

— Да что вы, по-моему, она идеальная. — И я умолк, не в силах больше ничего вымолвить.

Он усмехнулся.

— Мы оборудовали лабораторию совсем недавно. И приглашали для этого лучших специалистов. Я рад, что ею сможет кто-то пользоваться.

Вяло, но в то же время дружелюбно он добавил:

— Мы ждем от вас больших дел. Я одинокий холостяк, доктор Шеннон. «Истершоуз» — мое детище. Вы доставите мне большую радость, если прославите его.

Мы пошли назад. В вестибюле, под лестницей, которая вела ко мне, он остановился, метнув на меня взгляд из-под тяжелых век.

— Я надеюсь, вы довольны тем, что «Истершоуз» может вам предоставить. Вы удобно устроены?

— Более чем удобно.

Снова пауза.

— В таком случае доброй ночи, доктор Шеннон.

— Доброй ночи.

Он ушел, а я отправился к себе. В голове у меня царил полный сумбур после встречи с этим странным, своеобразным человеком.

Я медленно разделся, принял горячую ванну и лег в постель. Уже засыпая, я услышал вдруг жалобный вопль, прорезавший нависшую над домом тишину. Он был похож на дикий крик совы в лесной глухомани. Я знал, что это не сова, но нимало не встревожился: сейчас страху не было места в моем сердце.

Крик повторился и замер в окружающей тьме.

 

2

На следующее утро я вышел на маленький железный балкончик, огибавший выступ моего окна; отсюда открывался вид на территорию «Истершоуза».

Главное здание из серого гранита с остроконечными крышами и четырьмя массивными башнями походило на баронский замок, очертания которого слегка расплывались в утреннем воздухе. По фасаду тянулась широкая терраса, окруженная балюстрадой, с фонтаном посредине, а вокруг него — узорчатая ограда из самшита. Терраса выходила на лужайку, обсаженную розами, за которой тянулась площадка для игр, где стоял маленький тирольский домик. Парк растянулся на несколько акров; его во всех направлениях пересекали аллеи, а вокруг шла высокая каменная стена, придававшая этому огромному участку вид частного владения, настоящего поместья.

Я побрился и оделся, затем, когда часы пробили восемь, отправился завтракать с доктором Полфри. На верхнем этаже восточного крыла мужского отделения в комнате для отдыха я обнаружил коротенького толстяка лет пятидесяти, лысого и румяного, который, укрывшись за утренней газетой, с аппетитом поглощал завтрак. Взгляды наши встретились.

— Пожалуйте сюда, дружище. — Не переставая есть, он приветственно помахал рукой и поспешил засунуть в рот кусок булки с маслом. — Вы, конечно, Шеннон. А меня зовут — Полфри, я из Эдинбурга, окончил университет в девяносто девятом. Вот тут кеджери, бекон и яйца… там — кофе. Чудесное утро… голубое небо, прозрачный воздух… «настоящий истершоузский денек», как мы здесь говорим.

Полфри казался человеком сердечным, безобидным и недалеким; у него были гладкие, пухлые щеки, которые, когда он жевал или говорил, тряслись, как желе. Выглядел он на редкость чистеньким: руки ухоженные, манжеты накрахмаленные, золотое пенсне чинно свисает с невидимого шнурочка, надетого на шею. Розовую плешь прикрывало несколько прядей светлых, с легкой рыжинкой волос, которые он старательно зачесывал на нее из-за уха. Он поминутно прикладывал салфетку к своим румяным губам и седым усам.

— Я должен был бы познакомиться с вами еще вчера вечером. Но я уезжал. Ездил в широкий мир, как у нас тут говорят. Был в опере. «Кармен». Ах, дивный, несчастный Визе! Подумать только, что он умер от горя после провала премьеры в «Опера-комик», даже и не представляя себе, каким блистательным успехом будет со временем пользоваться его творение. Я слушал эту оперу ровно тридцать семь раз. Я слушал Бресслер-Джианоли, Леман, Мэри Гарден, Дестин; де Режке в роли Хозе, Амато в роли Эскамильо. Нам очень повезло, что Карл Роса привез свою труппу в Уинтон. — Он промурлыкал несколько музыкальных фраз из арии тореадора, отбивая пальцем такт по лежавшей перед ним газете. — Критика пишет тут, что Скотти была в голосе. Еще бы! Ах, какая это минута, когда Микаэла, сама нежность, появляется на диких скалах возле лагеря контрабандистов! «Напрасно себя уверяю, что страха нет в моей душе…» Изумительно… какая мелодия… великолепно!.. Вы любите музыку?

Я пробормотал что-то мало понятное.

— Ах, непременно приходите вниз, когда я сижу там за роялем. Я почти все вечера провожу за ним — играю понемножку. Должен признаться: музыка для меня — самое большое удовольствие. Я считаю, что в моей жизни были три великие минуты: когда я слушал, как Патти пела в «Сицилийской вечерне», Галли-Курчи — в «Жемчужине Бразилии» и Мельба — «Севильяну» Массне.

И он продолжал разглагольствовать в том же духе, пока я не кончил завтракать; тогда он каким-то поистине дамским жестом поднес к глазам свои ручные часы.

— Шеф просил меня показать вам наше заведение. Пойдемте.

И он с неожиданной быстротой засеменил своими короткими толстыми ножками по подземному коридору; пройдя по нему немного, мы свернули налево и вдруг вышли на дневной свет, под самыми окнами моей квартиры.

Здесь с важным видом прохаживался взад и вперед тучный, глуповатого вида мужчина лет пятидесяти в неопрятной, испещренной жирными пятнами серой форменной одежде и ботинках на резиновом ходу. При виде Полфри он выпятил живот и с необычайной торжественностью и подобострастием приветствовал его.

— Доброе утро, Скеммон. Доктор Шеннон, это Сэмюел Скеммон, наш старший надзиратель… И, кроме того, с вашего позволения, неоценимый дирижер нашего Истершоузского духового оркестра.

Кроме Скеммона, к нам присоединился еще его помощник, надзиратель Броган, молодой человек приятной наружности с бойкими голубыми глазами, и мы всей компанией направились к первой галерее, над которой, как я теперь разглядел, выцветшими золотыми буквами было написано: «Балаклава». Скеммон движением фокусника извлек свой ключ. Мы очутились в галерее.

Она была длинная, просторная и тихая, очень светлая, со множеством высоких окон по одну сторону и множеством дверей, ведущих в спальни, — по другую. Вся мебель, как и в нижнем вестибюле, была выдержана в стиле «буль»; ковры и занавеси, хоть и выцветшие, были все еще хороши. Тут стояло множество кресел, полки с книгами и журналами, а в уголке — даже вращающийся глобус. Казалось, находишься в уютном, хотя и несколько старомодном клубе, где пахнет мылом, кожей, политурой, сухими духами, какие кладут в комод.

Человек двадцать мирно сидело тут, развлекаясь по мере сил и возможностей. У самого входа двое играли в шахматы. Какой-то человек в уголке задумчиво вращал пальцем земной шар. Кое-кто читал газеты. Другие ничего не делали — лишь тихо и очень прямо сидели в креслах.

Полфри, пробежав глазами отчет, поданный ему Скеммоном, весело засеменил по коридору.

— Доброе утро, джентльмены. Как идет игра? — Сияя улыбкой, он дружески положил руки на плечи играющих. — Денек сегодня выдался преотменный. Можете мне поверить: получите большое удовольствие от прогулки. Я сейчас вернусь — и тогда мы сразу двинемся в путь.

И он пошел дальше по галерее, время от времени останавливаясь, доброжелательный и любезный. Поток его болтовни, хоть и несколько стереотипной, не прекращался ни на минуту. Охотно, с сочувственным видом выслушивал он жалобы. Время от времени что-то напевал себе под нос. И, пока мы шли по коридору, ни минуты не терял зря.

Следующая галерея называлась «Альма», затем шел «Инкерман» — в общем было шесть таких галерей, и когда мы обошли их все и наконец спустились в нижний вестибюль, было уже около часу. Полфри незамедлительно вывел меня на свежий воздух, и мы пошли по террасе к западному крылу, где нас ждал второй завтрак.

— Кстати, Шеннон, пожалуй, стоит предупредить вас… Мейтленд и наша сестра-экономка, мисс Индр, образуют весьма тесное небольшое содружество, основанное на взаимном преклонении. Меня они не слишком обожают. — Он объявил это довольно весело. — Сие меня очень мало трогает. Но это лишний довод в пользу того, что нам не мешает поддерживать друг друга.

В маленькой гостиной рядом с вестибюлем западного крыла женской половины, служившей одновременно и столовой, кстати очень уютной, стоял квадратный стол, накрытый тонкой скатертью, а на нем — четыре серебряных прибора; за двумя из них уже сидели в ожидании нас мисс Индр и Мейтленд. Сестра-экономка приветствовала меня легким наклонением головы; это была тонкая, аристократического вида женщина лет за пятьдесят, уже поблекшая, но изящная и безупречно одетая, в синем вуалевом форменном платье с узенькими мягкими белыми манжетами и воротничком.

Когда мы сели, обе женщины обменялись понимающими взглядами и вполголоса перекинулись двумя-тремя словами. Атмосфера царила за столом напряженная и неприятная. После супа принесли жареный окорок и поставили перед Полфри, который неумело принялся его разрезать и, увлеченно мурлыча себе под нос, раскладывать по тарелкам. Время от времени Мейтленд с поистине мужской бесцеремонностью отпускала какую-нибудь шуточку по моему адресу, а под конец даже попросила меня выдать после завтрака ее дежурной старшей сестре необходимые лекарства. Раза два, когда Полфри принимался что-то рассказывать, она с усмешкой поглядывала на мисс Индр.

Подавленный впечатлениями от утреннего обхода и теми трудностями, которые неожиданно возникают перед человеком в незнакомой обстановке, я молчал. Когда Полфри, пробормотав извинение, поднялся после сладкого из-за стола, я тотчас последовал за ним на террасу.

— Ох, эти женщины! — воскликнул он. — Я вам еще не говорил? Просто не выношу эту пару, Шеннон. Да и вообще ненавижу всех женщин. Благодарение небу, мне за всю мою жизнь ни разу не приходилось ни с одной из них иметь дело.

Он повернулся и пошел на дежурство в столовую, оставив меня одного; я же, обуреваемый самыми противоречивыми чувствами, направился в аптеку.

Здесь меня с весьма официальным видом ждали старшая сестра Шэдд и с нею другая, помоложе. Шэдд была крупная женщина средних лет с пышным бюстом и добрыми глазами. Она как раз смотрела на часы, приколотые у нее на груди, когда я вошел.

— Добрый день, доктор Шеннон. Это сестра Стенуэй. Можем мы получить выписанные лекарства?

Пока Шэдд ставила пустую корзину на прилавок, сестра Стенуэй исподтишка оглядела меня, и на ее бледном, спокойном, плоском лице мелькнула еле заметная улыбка. Она была брюнетка лет двадцати пяти, держалась с подчеркнутой невозмутимостью и носила обручальное кольцо на правой руке.

— Разрешите я покажу вам, где что лежит, — заметила Шэдд. — Друзья познаются в беде.

Вскоре я узнал, что сестра Шэдд имела в запасе немало таких поговорок, как «Что в лоб, что по лбу», «Пришла беда, отворяй ворота», «Береженого бог бережет», которые она с глубокомысленным видом то и дело изрекала. Сейчас она весело помогла мне наполнить ее корзину всякими патентованными лекарствами, главным образом снотворными, затем, взглянув еще раз на приколотые к груди часы, направилась к двери; уже на пороге она, однако, остановилась и самым дружелюбным и благосклонным тоном, каким она обычно обращалась к Стенуэй, сказала, не оборачиваясь:

— Возьмите у доктора Шеннона перевязочный материал для восточного крыла, сестра. Затем возвращайтесь — поможете мне разобраться в бельевой.

Оставшись с сестрой Стенуэй вдвоем, мы некоторое время молчали, затем в атмосфере произошла неуловимая перемена, еле заметный переход на менее официальный тон. Пододвинув свою корзину, она искоса взглянула на меня.

— Вы не будете возражать, если я присяду?

Я ответил, что не буду. Я понял, что ей хочется поговорить со мной, и хотя у меня было правило никогда не заглядываться на сестер, атмосфера, царившая в этом заведении, по правде говоря, начинала действовать мне на нервы, и я почувствовал, что мне станет легче, если я поболтаю с ней.

Усевшись на прилавок, она молча, слегка насмешливо оглядела меня. Красотой она не отличалась: бледное лицо с бескровным крупным ртом, широкими плоскими скулами и приплюснутым носом. И все-таки в ней было что-то привлекательное. Под глазами у нее залегли синеватые тени, кожа была гладко натянута. Черные волосы, подстриженные челкой на лбу, отливали синевой.

— Ну-с? — холодно спросила она. — Что же привело вас в «Истершоуз»?

Я ответил ей в том же тоне:

— Решил устроить себе здесь отдых.

— Это вам вполне удастся. Тут у нас настоящий морг.

— И притом весьма допотопный.

— Здание это было построено более ста Лет назад. Не думаю, чтобы с тех пор в нем многое изменилось.

— Неужели здесь не пользуются никакими современными методами?

— Отчего же нет? Но, конечно, не бедняга Полфри. Он только ест, спит и мурлычет себе под нос. А вот Мейтленд работает до седьмого пота, применяет и гидротерапию, и лечение шоками, и психоанализ. Она вообще очень серьезная, славная и вполне порядочная женщина. По мнению Гудолла, лучшего врача быть не может. И он предоставляет ей полную свободу. Но он следит за тем, чтобы больных лечили, и по-своему помогает им выздороветь, обращаясь с ними, как с вполне нормальными людьми.

— Мне понравился Гудолл. Я разговаривал с ним вчера вечером.

— Он человек что надо. Только сам немножко тронутый. — Она иронически взглянула на меня. — Мы все здесь слегка свихнувшиеся.

Я выдал ей все, что значилось в списке для восточного крыла: марлю, корпию и бинты, валерьянку, бром и хлоралгидрат. До сих пор мне еще ни разу не приходилось иметь дело с паральдегидом, и, откупорив бутылку, я чуть не задохнулся.

— Сильная штука.

— Да. И притом крепкая. Очень помогает с похмелья.

Заметив мое удивление, она коротко рассмеялась, взглянула на меня и повесила на руку корзину. Уже направляясь к двери, она снова посмотрела на меня своими раскосыми глазами и улыбнулась многозначительной, странно откровенной полуулыбкой.

— Здесь не так уж и плохо, когда освоишься. А некоторые так даже и вовсе недурно проводят время. Заходите к нам в комнату отдыха, если станет скучно.

Когда она вышла, я поймал себя на том, что, нахмурившись, смотрю ей вслед. И не потому, что она озадачила меня. Несмотря на молодость, ее потасканный вид, синие круги под глазами, широкоскулое невыразительное лицо, не выдающее ни малейшего движения души, — все указывало на жизнь, богатую приключениями.

К трем часам я уже закончил свою работу в аптеке и мог приступить к своим научным трудам. Вздохнув с облегчением, я вышел. И остановился, потрясенный представшей моему взору картиной.

На лужайке перед террасой под предводительством старшего надзирателя Скеммона группа джентльменов играла в шары, и, судя по их частым восклицаниям, игра эта весьма занимала их. На теннисных кортах, расположенных по другую сторону тирольского домика, тоже было оживленно, — там Полфри судил одну из пар. Из домика же доносились звуки духового оркестра — довольно приятные отрывочки, то бравурные, то минорные, из какого-то марша указывали на то, что Истершоузский оркестр репетирует вовсю. Представшую моему взору картину дополняли дамы, иные даже с зонтиками, — они манерно прогуливались во главе с сестрой Шэдд по фруктовому саду. Однако не все здесь развлекались. В огороде усердно трудилась большая группа мужчин из восточного крыла: стоя на равном, небольшом расстоянии друг от друга, они размеренными ударами мотыг рыхлили землю вокруг молодых саженцев.

Долго смотрел я на эту картину, и какой-то непонятный страх постепенно овладевал мной — чувство, которое смущало мою душу с тех пор, как я ступил сюда, вернулось с новой силой. Зрелище это было приятным, красивым, но — великий боже! — я больше не мог его выносить. Возможно, нервы у меня были не в порядке, но сейчас глаза бы мои не смотрели на «Истершоуз» с его галереями, как у крымских дворцов, на джентльменов, сидящих в этих галереях, на Полфри с его ключом, прикрепленным на стальной цепочке к поясу, на эти двери без ручек, на все это пропахшее карболкой здание. У меня появилось странное ощущение в затылке и головокружение. Я быстро повернулся, прошел прямо в лабораторию и запер за собой дверь. Когда я захлопнул окно, чтобы не слышать отдаленных криков игроков в шары, ощущение заброшенности, одиночества страшной тяжестью навалилось на меня и придавило. Я отчаянно затосковал по Джин. Зачем я приехал сюда, в это проклятое место? Я должен быть подле нее. Мы должны быть вместе, не смогу я здесь выдержать… один.

Но наконец я все-таки взял себя в руки и, сев за стол, приступил к последней фазе моей работы.

 

3

Наконец настал долгожданный день, тридцать первое июля, и я с согласия доктора Гудолла рано утром отправился в университет на церемонию выпуска. Хотя Полфри время от времени пытался вытащить меня в театр на одну из своих любимых опер, а Мейтленд неоднократно намекала, что мне не мешает «развлечься», я настолько углубился в свою работу в лаборатории, что со времени приезда ни разу не выходил за пределы больницы. Я уже пообвык здесь. Сейчас мне казалось даже чудным, что я еду в трамвае, вижу машины и людей, свободно разгуливающих по улицам.

Когда к одиннадцати часам я добрался до вершины Феннер-хилла, зал Моррея был уже заполнен студентами и их родственниками и, как всегда, гудел от нетерпеливых голосов, — кислую чопорность царившей в нем атмосферы время от времени нарушали студенты, из тех, что помоложе и поживее: они пели студенческие песни, гонялись друг за другом по проходам, гикали и мяукали, бросали серпантин. Каким глупым ребячеством казалось все это мне сейчас. Я не стал заходить внутрь, а остановился в толпе у входа, надеясь встретить Спенса или Ломекса, и с волнением принялся внимательно осматривать скамьи и балкон.

Джин нигде не было видно. Но внезапно среди этого моря лиц я заметил ее родных — отца, мать и Люка: они сидели во втором ряду балкона, слева, вместе с Малкольмом Ходденом. Все они были в праздничных одеждах, все нетерпеливо подались вперед и были так оживлены, так горды, так радовались предстоящему событию, что я вдруг почувствовал к ним злобу, которую тотчас постарался подавить. Я спрятался за ближайшую колонну.

В эту минуту некий дородный зритель, умело маневрируя зонтом и всех расталкивая, очутился рядом со мной и вдруг, ахнув от радости, дернул меня за рукав.

— Здравствуйте, мой дорогой доктор Роберт Шеннон.

И передо мной предстал неистощимый источник сплетен и доброты, вечно улыбающийся Лал Чаттерджи.

— Какое величайшее удовольствие встретить вас, сэр. Нам ужасно недостает вас в «Ротсее», но, конечно, мы с интересом следим за вашей карьерой. Какое блистательное здесь сегодня собрание, а?

— Да, блистательное, — без всякого энтузиазма согласился я.

— Ну, знаете ли, сэр! Тэ-тэ-тэ!.. Никакого пренебрежения к нашей дорогой Альма матер! — тараторил он, то и дело охая, когда кто-нибудь из толпы попадал локтем ему в живот. — Хотя самого меня сегодня и не выпускают — надеюсь, это скоро произойдет, — эта пышная церемония мне очень нравится. За последние десять лет я ни разу не пропускал ее. Пойдемте, сэр. Разве не стоит протиснуться вперед и добыть два местечка в передних рядах?

— Я, пожалуй, постою здесь. Мне хочется найти Спенса и Ломекса.

В эту минуту у нас над головами грянул большой орган, заглушая все остальные звуки, и, поняв, что церемония начинается, в зал хлынула новая толпа, — поток разделил нас и унес «Бэби» вперед по центральному проходу.

Некоторое время, пока ректор произносил краткую речь, мне удавалось удерживаться на месте; затем с помощью профессора Ашера, стоявшего подле него с дипломами, он приступил к обычной церемонии «увенчания» академическими шапочками длинной вереницы выпускников. Но впереди меня стояла такая густая толпа, что я ничего не видел, да и не стремился видеть: я то и дело поглядывал вверх, на балкон, где сидели, улыбаясь и аплодируя, Ходден и семейство Лоу, но под конец зрелище это стало для меня просто невыносимым. Тогда, несмотря на протесты и противодействие окружающих, я стал пробиваться к выходу. В уголке, под крытой аркадой, стояла будка общественного телефона — повинуясь внезапному порыву, я вошел в нее и позвонил на кафедру патологии. Но Спенса не оказалось на месте. Не удалось мне дозвониться и к нему домой. Телефон звонил, но никто не отвечал.

Потерпев и здесь неудачу, я вышел из будки и медленно поднялся по истертой узкой каменной лестнице, затем побрел по коридору в гардеробную. Здесь за полгинеи или около того студенты брали напрокат свои мантии и шапочки, и я знал, что по окончании церемонии Джин придет сюда вернуть взятое одеяние. Это было единственное место, где я мог подстеречь ее и увидеть одну, и, присев в уголке, у длинного деревянного прилавка, я стал ждать.

Неизбежные в таких случаях аплодисменты, доносившиеся снизу через каждые тридцать секунд, действовали мне на нервы, настроение мое упало, на душе было горько и грустно. В гардеробную вбежали студенты, и я поспешно поднял голову; вскоре я увидел Джин, спешившую вместе со всеми по коридору: на ней была мантия, накинутая поверх нового коричневого костюма, коричневые чулки и новые туфли. Раскрасневшаяся, она так возбужденно и весело болтала с какой-то девушкой, что это ее настроение после стольких недель разлуки больно укололо меня. Ведь я любил ее, и потому мне, естественно, хотелось видеть ее в слезах.

Она не заметила меня. Медленно и осторожно я поднялся и встал у прилавка, совсем рядом с ней. Я почти касался ее локтем, а она даже и не подозревала, что я тут; я же не произнес ни слова.

Мы стояли так несколько секунд, но вот она протянула было через прилавок свою мантию и замерла. Она меня еще не видела, и тем не менее горячая кровь медленно отхлынула от ее лица и шеи — она побелела как полотно. Мгновение, пока она стояла неподвижно, казалось, длилось без конца; затем, словно это ей стоило огромного, почти нечеловеческого усилия, она заставила себя повернуть голову.

Я смотрел ей прямо в глаза. А она стояла как каменная.

— Меня не приглашали, но я все-таки пришел.

Долгое молчание. Возможно, ее бледные губы и шевельнулись, произнося какие-то слова. Но сказать их вслух она не смогла. Я продолжал:

— У вас едва ли найдется несколько свободных минут. Но я хотел бы поговорить с вами наедине.

— Я ведь одна сейчас.

— Да, но здесь нам безусловно кто-нибудь помешает. Не могли бы мы удалиться куда-нибудь ненадолго? Помнится, мы это делали раньше.

— Мои родные ждут меня внизу. Я должна сейчас вернуться к ним.

И хотя я всей душой стремился к ней, в ответе моем прозвучала горечь:

— Целый месяц я держался вдали от вас и не надоедал вам своим присутствием. Мне кажется, я имею право на небольшой разговор с вами.

Она облизнула свои бледные сухие губы.

— А что хорошего может из этого выйти?

Я посмотрел на нее жестким взглядом. Мне хотелось увидеть ее, а сейчас, когда наконец мы очутились вместе, моим единственным желанием было возможно глубже ранить ее. Я подыскивал самые безжалостные и самые обидные слова.

— По крайней мере мы сможем проститься. Теперь, когда вы получили диплом, я не сомневаюсь, что выбудете только рады избавиться от меня. Вы, наверно, знаете, что я работаю в «Истершоузе». Да. В сумасшедшем доме. Я опустился еще на одну ступень.

И я продолжал говорить до тех пор, пока в ее глазах не появилось страдальческое выражение. Тут вдруг я заметил высокого мужчину, приближавшегося к нам. Я поспешно нагнулся и совсем другим тоном сказал:

— Джин, приезжай ко мне в «Истершоуз»… как-нибудь днем… ну хоть один-единственный раз… ради нашей прежней дружбы.

По ее бледному испуганному лицу я видел, какая идет в ней борьба, и в ту минуту, когда я понял, чего это ей стоит, она прошептала:

— В таком случае в четверг… я, возможно, приеду.

Не успела она это промолвить, как Малкольм Ходден очутился рядом с нами, учащенно дыша после быстрого подъема по лестнице; он обнял Джин за плечи, словно желая защитить ее от толкавшихся вокруг людей, и спокойно, как на старого знакомого, посмотрел на меня своими серьезными голубыми глазами.

— Джин, дорогая, пойдемте, — без тени упрека проговорил он. — Мы все просто понять не могли, отчего вы так задержались.

— Я опоздала? — с тревогой спросила она.

— О нет. — Он успокоительно улыбнулся ей и повел к лестнице. — Я заказал столик на час — у нас еще уйма времени. Просто профессор Кеннерли подошел к вашему отцу и спрашивал о вас.

У подножия лестницы Джин, даже не взглянув на меня, убежала к своим родителям, стоявшим в толпе, у выхода на четырехугольный двор; тогда Малкольм повернулся и обратил на меня серьезный, но отнюдь не враждебный взгляд.

— Не смотрите на меня так, Шеннон. Мы же с вами не враги. Поскольку в нашем распоряжении есть несколько минут, давайте разумно побеседуем.

Он вывел меня через каменную арку к террасе, перед которой на открытом месте, на самой вершине холма, высился университетский флагшток и стояла круглая чугунная скамейка. Опустившись на нее, он знаком пригласил меня сесть. Его спокойствие было поистине удивительным. Вообще он во всем был прямой противоположностью мне. Сильный, деловой, практичный, с ясными глазами и приятной внешностью, спокойный и уверенный в себе, он не остановился бы ни перед чем. В его душе не было скрытых сомнений или темных тайников. Я завидовал ему всем своим несовершенным, измученным сердцем.

— Между нами есть по крайней мере хоть что-то общее, — начал он, словно прочитав мои мысли. — Мы оба хотим счастья Джин.

— Да, — сказал я, поджав губы.

— Тогда подумайте, Шеннон, — рассудительно продолжал он. — Неужели вы не понимаете, что ваш брак невозможен? Вы с ней никак не подходите друг другу.

— Я люблю ее, — упрямо сказал я.

— Но любовь — это еще не брак, — быстро возразил он. — А брак — дело серьезное. И пойти на это очертя голову нельзя. Вы оба будете несчастны, если Поженитесь.

— Да как вы можете говорить заранее? А мы возьмем да и рискнем. Брак — это штука неизбежная… возможно, даже бедствие, от которого нет спасения… но уж все лучше миссионерской работы где-то в глуши.

— Нет, нет, — возразил он, в величайшем волнении парируя мой удар. — Брак должен укреплять, а не разрушать содружество двух существ. До вашей встречи с Джин жизнь ее текла по заранее намеченному руслу: и в смысле работы… и в смысле будущего. Она приняла определенное решение, и душа ее была спокойна. А теперь вы требуете, чтобы она отказалась от всего, порвала с семьей, подрубила самые корни своего существования.

— Но это вовсе не обязательно.

— Ах, вы так полагаете. Разрешите мне задать вам простой вопрос. Согласитесь ли вы посещать вместе с Джин храм, где она молится?

— Нет.

— Вот именно. В таком случае как же вы можете рассчитывать, что она станет ходить в ваш?

— Вот мы и подошли к этому. Я вовсе на это не рассчитываю. Я не имею ни малейшего желания к чему-либо принуждать ее. Каждый из нас будет обладать полнейшей свободой мысли и действия.

Ничуть не убежденный, он покачал головой.

— Это все красиво в теории, Шеннон. А на практике ничего не получается. Ведь поводов для возникновения трений сколько угодно. А пойдут дети? Спросите вашего священника — он скажет вам, что я прав. Ваша церковь всегда косо смотрела на смешанные браки.

— Но были же среди них и удачные, — упорно не сдавался я. — И мы будем счастливы вместе.

— Какое-то короткое время — возможно, — чуть не с жалостью сказал он. — А через пять лет, подумайте-ка, что будет: услышанный невзначай гимн, молитвенное собрание на улице, воспоминания детства, сознание, что она стольким пожертвовала… да самый вид ваш станет ей ненавистен.

Слова его звучали в моих ушах похоронным звоном. В наступившей тишине я услышал, как хлопает флаг на ветру: флагшток вибрировал, и казалось, что дерево содрогается в тщетной борьбе за жизнь.

— Поверьте мне, Шеннон, я стараюсь думать только о Джин. Сегодня она уже снова чувствовала себя почти счастливой, как вдруг появились вы. Неужели вы хотите вечно причинять ей страдания? О, я куда более высокого мнения о вас! Как мужчина мужчине, говорю вам, Шеннон: я убежден, что то хорошее, что есть в вашей натуре, в конце концов победит.

Он вынул часы, заключенные в роговой футляр, внимательно посмотрел на них и уже более мягким тоном сказал:

— Мы устраиваем сегодня небольшой праздник для Джин. Завтрак в отеле «Виндзор». — Он помолчал. — При других обстоятельствах я был бы очень рад видеть вас с нами. Не хотите ли вы еще о чем-либо спросить меня?

— Нет, — ответил я.

Он встал и, крепко пожав мне руку выше локтя в знак примирения, твердым шагом пошел прочь. А я так и остался сидеть, прислушиваясь к заунывному хлопанью флага; в моем одиночестве виноват был только я сам, — я пытался возненавидеть Малкольма, но ненавидел себя: ну кому я такой нужен? Группа хорошо одетых гостей с любопытством посмотрела на меня, проходя мимо, затем все они вежливо отвели глаза.

 

4

В четверг хорошая погода, стоявшая так долго, испортилась: день обещал быть сырым и туманным. Я с тревогой поглядывал на небо, но даже в полдень солнце было затянуто пеленой, и, хотя дождь шел не очень сильный, трава на лужайках была совсем мокрая, а в аллеях капало с деревьев.

Сразу после второго завтрака, взволнованный и полный нетерпения, я направился к привратницкой. Я пришел как раз вовремя, но Джин уже была здесь — она сидела в уголке, одинокая и расстроенная, хотя вокруг по случаю приемного дня толпился народ и воздух был полон испарений от намокшей одежды множества посетителей, пришедших к больным восточного крыла.

Желая поскорее вывести ее отсюда, я направился к ней и хотел было взять ее за руку, но она поспешно поднялась мне навстречу.

— Почему вы не попросили привратника позвонить мне?

— Да ведь я сама виновата, что так получилось. — Она улыбнулась мне слабой дрожащей улыбкой. — Я села на более ранний поезд. Мне было немножко трудно уйти из дому… и, поскольку негде было переждать, я и приехала сюда.

— Если бы я только знал…

— Пустяки. Мне не хотелось беспокоить вас. Но уж по саду-то мне могли бы пока разрешить погулять.

— Видите ли, — принялся объяснять я, — приходится принимать некоторые меры предосторожности. Здесь ведь как бы совсем другой мир. Мы живем очень уединенно. Но если б вы сказали Ганну, что вы врач, он сразу же пропустил бы вас.

Как я ни старался отвлечь ее от грустных мыслей, она оставалась молчаливой и замкнутой и выглядела такой маленькой и несчастной в своем непромокаемом плаще и мягкой шапочке с серым пером, усеянной капельками дождя. Меня мучительно влекло к ней, но я изо всех сил старался держаться спокойно.

— Ну, да ладно, — сказал я, переводя разговор на другую тему. — Главное, что вы здесь… и что мы вместе.

— Да, — покорно подтвердила она. — Какая обида, что так сыро!

Молча пошли мы по Южной аллее мимо тирольского домика с мокрой крышей, под деревьями, с которых стекала вода, словно пригибавшая их своей тяжестью к мокрой дорожке.

Ужасная погода угнетала нас, очертания предметов расплывались и тонули в этом затерянном молчаливом мире. Неужели Джин так и не объяснится со мной?

Внезапно, когда мы уже подходили к главному зданию, она медленно подняла глаза и, увидев что-то впереди, испуганно вскрикнула.

В тумане возникла колонна больных из восточного крыла, которые бежали в строю под наблюдением Скеммона и его помощника Брогана. Они всего лишь тренировались на прогулке, но когда тесные ряды темных фигур выскочили прямо на нас, ритмично топая по мягкому гравию, Джин прикрыла глаза и, замерев, стояла так, пока они не пробежали мимо и звук их тяжелых шагов не потонул в сером тумане.

— Извините, — жалобно сказала она наконец. — Я знаю, что это глупо, но у меня нервы никуда не годятся.

Все шло не так, как надо. Я потихоньку выругался. А тут еще и дождь припустил вовсю.

— Зайдемте ко мне, — предложил я. — Я хочу показать вам лабораторию.

После сырости на дворе в лаборатории было как-то особенно уютно. Джин сняла перчатки, но плащ расстегивать не стала. Мы стояли рядом у моего рабочего стола, и, оглядев помещение, она задумчиво начала перебирать одну за другой пробирки с культурами, точно это было нечто отошедшее в область прошлого, уже забытое и навсегда похороненное.

— Осторожно, — пробормотал я, когда она дотронулась до пробирки с самой насыщенной культурой.

Она повернулась ко мне, и ее темные глаза с расширенными зрачками потеплели. Однако она не сказала ни слова. Никого, кроме нас, здесь не было, мы были вместе, и все-таки мы были не одни.

— Я уже изготовил вакцину, — тихим голосом сообщил я ей. — Но у меня возникла идея поинтереснее: добыть и сконденсировать зародышевый белок. Чэллис тоже считает, что так будет куда эффективнее.

— Вы его недавно видели?

— Нет, давно. К сожалению, он снова слег — в Бьютовской водолечебнице.

Наступила пауза. Ее кажущееся спокойствие, стремление сделать вид, будто ничего не произошло, придавали нашей встрече оттенок чего-то нереального. Мы стояли и, словно загипнотизированные, смотрели друг на друга. В комнате вдруг стало холодно.

— Вы озябли, — заметил я.

Мы пошли ко мне в гостиную, где уже ярко горел разведенный Сарой огонь. Я позвонил, и она тотчас принесла уставленный всякой всячиной поднос: я заранее просил ее приготовить завтрак.

Усевшись в глубокое кресло и грея руки у огня. Джин с благодарностью выпила чашку чаю и съела один из птифуров, которые я специально привез от Гранта. Настроение у нее явно падало, словно предстоящая жизнь казалась ей бременем, от которого она с радостью бы избавилась. Я просто не в силах был рассеять атмосферу холодной принужденности, сковывавшую нас. Однако, видя, как румянец постепенно приливает к ее запавшим щекам, я подумал, что она начинает оттаивать. Она казалась такой трогательно маленькой и хрупкой. По мере того как лицо ее вновь обретало свои нежные краски, в душе моей все ярче разгоралось пламя чувств. Но гордость не позволяла мне выказать это. Я церемонно спросил:

— Надеюсь, теперь вы чувствуете себя лучше?

— Да, благодарю вас.

— К этому заведению не сразу привыкаешь.

— Мне очень неприятно, что я вела себя так глупо там, в саду. А здесь… Такое ощущение, точно за тобой все время кто-то следит.

Снова наступило молчание, в котором размеренное тикание часов звучало, как глас рока. В комнате начинали сгущаться сумерки. Если не считать слабого отсвета огня из камина, другого освещения не было, и я с трудом мог различить ее лицо, такое спокойное, точно она спала. Я затрепетал.

— Вы что-то все молчите сегодня. Вы не можете простить мне… того, что случилось…

Она не подняла головы.

— Мне стыдно, — сказал я. — Но иначе себя вести я не мог.

— Как это ужасно — полюбить вопреки своей воле, — произнесла она наконец. — Когда я с вами, я больше не принадлежу себе.

Это признание придало мне надежды, которая все росла и постепенно превратилась в какое-то странное сознание своей власти. Я смотрел на Джин сквозь разделявший нас полумрак.

— Я хочу просить вас кое о чем.

— Да? — сказала она. Лицо у нее было напряженное, точно она ждала удара.

— Давайте поженимся. Сейчас же. В мэрии.

Она, казалось, не столько услышала, сколько почувствовала, что я сказал; пораженная моими словами, она молча сидела, повернувшись ко мне вполоборота, словно хотела отвернуться совсем.

Ее растерянность несказанно обрадовала меня.

— Ну, почему же нет? — мягко, но настойчиво зашептал я. — Скажи, что ты выйдешь за меня замуж. Сегодня же.

Затаив дыхание, я ждал ответа. Глаза ее были полузакрыты, лицо выражало удивление, точно мир вдруг зашатался вокруг нее и ей казалось, что она сейчас погибнет.

— Скажи «да».

— Ох, не могу я, — пробормотала она еле внятно, страдальческим тоном, словно жизнь покидала ее.

— Нет, можешь.

— Нет! — истерически воскликнула она и повернулась ко мне. — Это невозможно.

Долгая, мучительная пауза. Этот внезапно вырвавшийся крик души превратил меня во врага, в ее врага, во врага ее близких. Я попытался взять себя в руки.

— Ради бога. Джин, не будь такой неумолимой.

— Я должна быть такой. Мы достаточно оба страдали. И другие тоже. Мама ходит по дому, смотрит на меня и ничего не говорит. А она ведь очень больна. Я должна тебе вот что сказать, Роберт. Я уезжаю навсегда.

Непреклонная решимость ее тона поразила меня.

— Все уже решено. Мы целой группой едем в Западную Африку с первым рейсом нового Клэновского парохода «Альгоа». Мы отплываем через три месяца.

— Через три месяца, — как эхо, повторил я. — Во всяком случае, хоть не завтра.

Но, усилием воли придав своему лицу спокойное выражение, она с грустью покачала головой.

— Нет, Роберт… все это время я буду занята… у меня есть работа.

— Где?

Она слегка покраснела, но не отвела глаз.

— В Далнейре.

— В больнице? — Несмотря на охватившее меня отчаяние, я был удивлен.

— Да.

Я сидел потрясенный, онемевший. Она продолжала:

— Там у них опять появилось свободное место. Для разнообразия они хотят взять на работу женщину-врача… небольшой эксперимент. Начальница рекомендовала меня Опекунскому совету.

Сраженный известием об ее отъезде, я тем не менее все же попытался представить себе ее в знакомой обстановке больницы: вот она ходит по палатам и коридорам, занимает те же комнаты, где жил я. Наконец я пробормотал прерывающимся голосом:

— Вы сумели поладить с начальницей. Вы со всеми ладите, кроме меня.

Она тяжело вздохнула. И как-то странно, неестественно улыбнулась мне.

— Если бы мы никогда не встречались… было бы лучше… А так — все для нас наказание.

Я понял, на что она намекает. Но, хотя глаза мои жгли слезы, а сердце чуть не разрывалось, снедаемый горечью и безнадежностью, я нанес ей последний удар:

— Я не откажусь от тебя.

Она была по-прежнему спокойна, только слезы потекли у нее по щекам.

— Роберт… я выхожу замуж за Малкольма Ходдена.

Оцепенев, я молча смотрел на нее. У меня хватило лишь силы прошептать:

— Ах нет… нет… ты же его не любишь.

— Нет, люблю. — Бледная и трепещущая, она с отчаянием принялась защищать себя: — Он достойный, благородный человек. Мы вместе выросли, вместе ходили в школу — да, в воскресную школу. Мы посещаем одну и ту же церковь. У нас одни с ним цели и задачи, он во всех отношениях подходит мне. Когда мы поженимся, мы уедем вместе на «Альгоа»: я — в качестве врача, а Малкольм — старшим преподавателем в школе для поселенцев.

Я проглотил огромный комок, вдруг вставший у меня в горле.

— Этого не может быть, — еле слышно пробормотал я. — Я слышу это во сне.

— Нет, сон — это то, что мы сейчас вместе, Роберт. И мы должны наконец вернуться к реальности.

В полном отчаянии я сжал руками голову, а Джин горько заплакала.

Этого я уж никак не мог вынести. Я вскочил на ноги. В ту же секунду, ничего не видя, ослепшая от слез, поднялась и она, словно инстинкт подсказывал ей бежать. Мы столкнулись. Какое-то время она стояла, прильнув ко мне, рыдая так, что, казалось, у нее сейчас разорвется сердце, тогда как мое сердце замирало от безумного упоения и восторга. Но, когда я крепче прижал ее к себе, она вдруг словно собралась с силами и порывисто и нетерпеливо оттолкнула меня.

— Нет… Роберт… нет.

Мука, отразившаяся на ее лице, в каждой линии ее гибкого, дрожащего тела, пригвоздила меня к месту.

— Джин!

— Нет, нет… никогда больше… никогда.

Она никак не могла успокоиться: ее душили рыдания, надрывавшие мне душу, мне хотелось броситься к ней, прижать ее к груди. Но взгляд ее блестящих глаз, такой страдальческий, но исполненный железной решимости, поднимавшейся откуда-то из самых глубин ее существа, постепенно лишил меня всякой надежды. Жгучие слова любви, которые я собирался сказать, замерли у меня на губах. И я бессильно опустил руки, которые было простер к ней. В висках у меня мучительно и тяжело пульсировала кровь.

Наконец она решительно смахнула слезы рукой и вытерла уголки губ. С застывшим лицом я подал ей пальто.

— Я провожу вас до ворот.

Мы молча, без единого слова дошли до привратницкой. Ручейки, журчавшие по обеим сторонам аллеи, напоминали о жизни, тогда как звук наших шагов умирал, заглушенный промокшей землей. Мы остановились у ворот. Я взял ее пальчики, мокрые от дождя и слез, но она поспешно высвободила их.

— Прощайте, Роберт.

Я посмотрел на нее в последний раз. По дороге мимо ворот промчалась машина.

— Прощайте.

Она покачнулась, но, вздрогнув, взяла себя в руки и поспешно пошла прочь, хмурясь, чтобы сдержать слезы, и не оглядываясь назад. Через минуту тяжелые ворота со звоном захлопнулись: она ушла.

Я повернулся и, угрюмый, глубоко несчастный, побрел по аллее. Спускались сумерки, и дождь наконец перестал. На западе, у самого горизонта, небо было синевато-багровое, точно заходящее солнце совершило кровавое убийство среди облаков. Внезапно над затихшей больницей прозвучал вечерний горн, и с высокого флагштока на холме медленно, медленно пополз вниз флаг — на самой вершине, рядом с ним, отчетливо выделялась застывшая в позе «салюта» одинокая фигура больного, специально выделенного для выполнения этой обязанности.

«Да здравствует „Истершоуз“, — с горечью подумал я.

Когда я вернулся к себе в комнату, огонь в камине уже почти потух. Я долго смотрел на потускневший серый пепел.

 

5

Было воскресенье, и над «Истершоузом» плыл звон колоколов, доносившийся из увитой плющом церквушки. Словно по контрасту с мраком, царившим у меня в душе, утро снова было солнечное и теплое. В фруктовом саду плоды оттягивали к земле отяжелевшие ветви деревьев, а в каменных вазах на балюстраде террасы пестрели яркие цветы герани и бегонии.

Одевшись, мрачный и еще не совсем проснувшийся, я подошел к окну, откуда видно было, как больные стекаются к храму — довольно большому строению готической архитектуры, сложенному из красного кирпича приятного оттенка и затененному купами высоких вязов.

Первыми большой тесной группой шли мужчины из восточного крыла под предводительством Брогана и еще трех помощников Скеммона — все в серых, похожих на рабочие робы костюмах, ботинках на толстой подошве и добротных кепках, так как большинство работало в полях или в мастерских. Одни были веселы и улыбались, другие молчали, несколько человек были сумрачны, ибо среди «хороших» сумасшедших встречались и «плохие», которые частенько выходили из повиновения.

Среди этой группы было несколько человек менее крепких на вид, но державшихся с известным высокомерием; они были в темных костюмах и белых крахмальных воротничках — завоевав доверие начальства, они выполняли особые поручения: взвешивали тележки с углем или дровами на мостовых весах или переписывали чернилами белье, сдаваемое в прачечную. Полфри, уже стоявший на паперти, приветливо кивал розовой лысиной и с добрейшей улыбкой препровождал своих подопечных и церковь.

Вскоре показались женщины из северного крыла — в воскресных черных платьях; среди них я признал несколько здешних официанток и горничных. Это были такие же труженики, как и только что прошедшие мужчины.

Затем появилась местная аристократия в сопровождении Скеммона, вырядившегося в парадную форму и тем самым задававшего тон всем остальным. По крайней мере человек двенадцать из этой группы щеголяли в смокингах и цилиндрах. Это, если угодно, были «сливки» «Истершоуза».

Вот джентльмены скрылись в церкви, грянул орган; и тут, словно считая, что без них шествие будет незавершенным, появились дамы из западного крыла — не группой, как всякая мелкота, а поодиночке и парами, под предводительством сестры Шэдд. Они шли не торопясь, в своих лучших нарядах, заботливо следя за тем, чтобы юбки не волочились по пыли. В самом центре группы, окруженная обожательницами и льстецами, с необычайным достоинством выступала дама. Маленькая, седая и худенькая, в бледно-лиловом шелковом платье, отделанном на груди кружевами, и большой шляпе со страусовым пером, она шествовала, задрав кверху небольшой остренький носик и поблескивая острыми глазками на высохшем, как у мумии, лице.

Теперь уже все были в сборе, колокола перестали звонить, и на дорожке в своем обычном костюме показался Гудолл — ждали только его, чтобы начать богослужение. Когда он скрылся в церкви, мне стало почему-то очень горько; насупившись, я отвернулся от окна, пристегнул к поясу ключ и спустился вниз.

Это было третье воскресенье за время моего пребывания в больнице; мне предстояло весь день дежурить — во всяком случае, до шести вечера, и все-таки я сначала зашел в лабораторию, которую покинул всего шесть часов тому назад, чтобы проверить коллоидный мешочек, служивший мне диализующей мембраной. Да, все было в порядке. Такая уж в моей жизни наступила пора. Работа шла как по маслу. Я взял штатив с двадцатью стерильными, наполненными парафином пробирками и ввел в каждую по одному кубическому сантиметру диализованной жидкости, затем тщательно закупорил пробирки, пронумеровал их и поместил в термостат.

Я постоял еще с минуту, тупо размышляя о чем-то, чувствуя в затылке мучительную боль, которая обычно появляется при переутомлении. Мне хотелось выпить кофе, но я никак не мог заставить себя пойти за ним. Да, теперь уже ошибки быть не могло. Скоро я получу зародышевый белок в чистом виде, что, безусловно, будет куда действеннее, чем первоначально приготовленная мною вакцина. И работа будет закончена. Все. При этой мысли нервы мои сжались в комок. Однако никакого восторга я не почувствовал. Лишь мрачное, горькое удовлетворение.

Зайдя в комнату в северном крыле мужского отделения, где мы завтракали, я съел кусочек поджаренного хлеба и выпил три чашки черного кофе. Так приятно было побыть одному — не потому, что меня тяготило общество Полфри: он был добродушным, безобидным существом. Недаром сестра Стенуэй сочинила про него стишки:

Люблю я Полфри-толстячка, уютный он такой, И коль ему не делать зла, и он не будет злой.

Я закурил сигарету и глубоко затянулся, стремясь заглушить боль, сжимавшую мне сердце. С Джин все было кончено, и все же в самые неожиданные минуты она вдруг возникала рядом со мной, и я, мучительно содрогаясь, беспощадно отталкивал ее. Сначала, загрустив, я принялся жалеть себя. А теперь к боли постепенно примешалась жгучая обида и затвердела, как сталь. Где-то глубоко во мне бушевала едкая злоба на жизнь.

Я встал и, спустившись в аптеку, принялся пополнять запасы бромистых и хлористых микстур для больных. В аптеке, отделанной темно-красным деревом, было тихо и сумрачно, приятно пахло лекарствами, старым деревом и воском, каким запечатывают бутыли с раствором, — все это действовало в известной степени успокаивающе на мои взбунтовавшиеся нервы. Последнее время мне вообще стало даже нравиться в больнице. Первоначальная настороженность прошла, и я уже без всякого предубеждения относился к ключу, пестрым галереям в стиле «рококо», социальным градациям, существовавшим в этом своеобразном маленьком мирке.

В коридоре послышались шаги; через минуту щелкнула задвижка и показались голова и плечи сестры Стенуэй.

— Готово? — спросила она.

— Еще минуту, — кратко ответил я.

Она стояла и смотрела, как я выполняю последний заказ по списку западного крыла.

— Вы не ходили в церковь?

— Нет, — сказал я. — А вы?

— Уж очень день сегодня хорош. Да к тому же я этим не интересуюсь.

Я посмотрел на нее. Она спокойно выдержала мой взгляд — ни один мускул не дрогнул на ее бесстрастном лице. Блестящая черная челка, отливавшая синевой, спускалась из-под форменного чепца, перерезая прямой резкой линией ее белый лоб. Теперь я уже знал, что во время войны она была замужем за офицером-летчиком, который потом разошелся с ней. По-видимому, ее это мало трогало. Вообще трудно было понять, что она чувствует: казалось, нет такой силы, которая могла бы заставить ее сбросить маску пренебрежения, полнейшего равнодушия ко всему на свете — жизнь, мол, не стоит ни гроша, и можно пройти по ней играючи или прожить в один яркий миг.

— Вы еще ни разу не были у нас в комнате отдыха. — Она произнесла это неторопливо, до того медленно, что, казалось, она подтрунивает надо мной. — Сестра Шэдд очень возмущена этим.

— У меня не было времени.

Извинение прозвучало как-то резковато.

— А почему бы вам не заглянуть к нам сегодня вечером? Вдруг вам понравится? Как знать.

В ее тоне звучал иронический вызов, на который тотчас откликнулись мои усталые нервы. Насупившись, я внимательно посмотрел на нее. В ее довольно больших, навыкате глазах застыло насмешливое выражение, но было в них и что-то многозначительное.

— Хорошо, — внезапно сказал я. — Я приду.

Она слегка улыбнулась и, продолжая глядеть на меня, собрала пузырьки с лекарствами, которые я поставил на край стола. Затем без единого слова повернулась и пошла к двери. В ее медленных движениях было что-то вызывающе сладострастное, какая-то чувственная грация.

Весь остаток дня я слонялся, как неприкаянный, и был положительно выбит из колеи. После второго завтрака я сделал записи о состоянии больных в журнале восточного крыла мужского отделения и в три часа понес журнал доктору Гудоллу домой — он жил в фасадной части главного здания.

На звонок мне открыла пожилая служанка; она пошла доложить обо мне и, вернувшись через минуту, сообщила, что директор хотя и отдыхает, но примет меня. Я прошел вслед за ней в кабинет директора — большую неприбранную комнату со стенами, обшитыми панелями из какого-то неизвестного мне коричневого дерева, сумрачную, так как сквозь готическое окно со свинцовыми переплетами и желтыми стеклами с цветным гербом посредине проникало очень мало света. На софе у большого камина лежал, прикрывшись пледом, Гудолл.

— Вам придется извинить меня, доктор Шеннон. Дело в том, что после богослужения я почувствовал себя неважно и принял солидную дозу морфия. — Он произнес это самым естественным на свете тоном; взгляд у него был тяжелый, изможденное лицо перекошено. — Это Монтень, кажется, сравнивал боли в печени с муками грешников, осужденных гореть в аду? Я как раз из таких страдальцев.

Он отложил в сторону журнал, который я ему принес, и из-под опухших век уставился на меня своими обведенными синевой глазами.

— Вы, как видно, неплохо прижились тут у нас. Я очень рад. Не люблю менять сотрудников. У нас здесь не такие уж плохие возможности для работы, доктор Шеннон… на этой нашей маленькой планете. — Он помолчал со странным, отсутствующим видом, размышляя о чем-то. — Вам никогда не приходило в голову, что мы составляем как бы особую расу на земле, со своими законами и обычаями, добродетелями и пороками, со своими классами и своей интеллигенцией, со своей реакцией на трудности жизни? Люди из широкого мира не понимают нас, смеются над нами, может быть, даже боятся нас. Но мы все же граждане вселенной, живой пример того, что силы Природы и Рока не могут сокрушить Человека.

Сердце у меня замерло, когда, пригнувшись ко мне, он продолжал, глядя куда-то вдаль своими блестящими, темными и совсем крошечными, точно булавочная головка, зрачками:

— Моя задача, доктор Шеннон, цель всей моей жизни — создать новое общество из этих больных, обездоленных людей. Трудно — о, да! — но не невозможно. А какие перспективы, доктор… Когда вы закончите свою нынешнюю работу, я предоставлю в ваше распоряжение поле для научной деятельности невиданного размаха. Мы находимся лишь накануне разгадки тех заболеваний, от которых страдают наши подопечные. Мозг, доктор Шеннон, человеческий мозг во всем его таинственном величии, розоватый и почти прозрачный, поблескивающий, словно дивный плод, в своих нежных оболочках под черепной коробкой… Какой это предмет для исследований… какая увлекательная тайна, которую предстоит раскрыть!

В голосе его звучал восторг. С минуту мне казалось, что он воспарит в совсем уж заоблачные выси, но усилием воли он сдержался. Метнув на меня быстрый взгляд и помолчав немного, он улыбнулся своей сумрачной, но такой обаятельной улыбкой и сказал, что я могу идти.

— Только не налегайте чересчур на работу, доктор. Время от времени надо все-таки давать волю и чувствам.

Я вышел от него вконец сбитый с толку: в нашей беседе было много интересного, но она взволновала и смутила меня. На меня всегда так действовали встречи с ним. Но сейчас я почувствовал это острее обычного.

Я просто не мог найти себе места. В крови у меня было такое волнение, что, казалось, вены сейчас лопнут. Сказал же доктор Гудолл, что надо время от времени давать волю и чувствам.

Хотя я без конца твердил себе, что не откликнусь на приглашение, однако около восьми часов я все-таки постучал в дверь комнаты отдыха для сестер и вошел: надо же найти какое-то спасение от этих лихорадочных, мучительных мыслей.

В конце длинного стола, при одном взгляде на который было ясно, что почти весь персонал уже закончил ужин и покинул комнату, сидели сестра Шэдд в форменном платье, мисс Пейтон, диетичка, и сестра Стенуэй, сегодня явно «недежурная», на что указывали синяя юбка и белая шелковая блузка. Они о чем-то тихо беседовали; первой заметила меня сестра Шэдд и сразу выпятила грудь, словно зобатый голубь.

— Ого, Магомет пришел к горе. — По тону, каким она произнесла это, ясно было, что ей приятен мой приход. — Мы, конечно, очень польщены.

Когда я подошел к столу, мисс Пейтон, особа средних лет с красным лицом, кивнула мне в знак приветствия. Сестра Стенуэй смотрела на меня спокойно и равнодушно. Я впервые видел ее без форменной одежды. Отливающая синевой челка как-то заметнее выделялась на лбу; блузка из мягкой атласной материи свободно лежала на ее плоской груди.

— Вы все еще ужинаете? — спросил я.

— Да мы и не начинали даже. — И сестра Шэдд громко расхохоталась в ответ на мой недоумевающий взгляд. — Впрочем, придется, пожалуй, посвятить вас в тайну… раз уж вы попали в нашу компанию. Нам иной раз надоедает наше меню. Но жаловаться — означало бы подать дурной пример остальным. А потому мы ждем, пока все кончат, потом втроем отправляемся на кухню за ужином.

— Ах вот оно что.

Мой тон вызвал легкую краску на обветренном лице сестры Шэдд. Она встала.

— Если вы кому-нибудь скажете об этом хоть слово, я никогда больше не стану с вами разговаривать.

Кухня, в которую вел подземный коридор, находилась в подвальном помещении, однако была просторная, прохладная, залитая мягким светом, струившимся из матовых шаров в потолке. Возле одной из белых кафельных стен стояли в ряд старинные плиты, на другой красовалась целая батарея медной кухонной посуды, а в третьей было проделано несколько белых герметически закрытых дверей, которые вели в холодильники. Три квашни, хлеборезка и машина с большим стальным колесом для нарезания ветчины виднелись в глубине комнаты, возле тщательно выскобленного стола, на котором стояла большая кастрюля с овсянкой, замоченной для утренней каши. Под белоснежными сводами тихо жужжал вентилятор.

Мисс Пейтон сразу оживилась, очутившись в своей вотчине. Она подошла к холодильнику с надписью «Западное крыло женского отделения», и, повернув никелированную ручку, распахнула тяжелую дверь, за которой оказался целый набор холодных мясных закусок, язык, ветчина, сардины в стеклянной банке, бланманже, желе и консервированные фрукты.

Сестра Шэдд облизнулась.

— До чего же я есть хочу, — сказала она.

Всем были розданы тарелки и вилки, и начался своеобразный пикник. Краешком глаза я видел, как Стенуэй с отрешенным и в то же время самонадеянным видом уселась на деревянный стол, и во мне поднялось глухое раздражение. Она положила ногу на ногу и слегка покачивала одной из них, словно похваляясь обтянутыми шелком тонкими лодыжками. Сидела она, слегка откинувшись назад, так что отчетливо обрисовывались линии бедер, талии и груди.

В горле у меня вдруг пересохло. Мной овладело желание сломать сдерживавшие меня барьеры и, подчинив ее себе, растоптать ее, надругаться над ней. Не обращая на нее внимания, я примостился возле сестры Шэдд, время от времени наполнял ее тарелку и поддерживал с ней глупейший разговор. Однако, делая вид, будто слушаю ее, я исподтишка наблюдал за Стенуэй, которая, покачивая на ноге тарелку с салатом, лукаво и со скрытой иронией поглядывала на нас.

Наконец, управившись со сладким, Шэдд с сожалением вздохнула:

— Ну-с, всякому удовольствию приходит конец. Надо идти в эту противную бельевую пересчитывать белье. Сделайте мне одолжение, Пейтон, пойдемте со мной. Если вы мне поможете, у меня уйдет на это всего полчаса.

Мы двинулись в обратный путь по подземному коридору; вскоре две старшие женщины свернули к западному крылу, а мы с сестрой Стенуэй направились к вестибюлю северного крыла. Там мы остановились.

— Ну, а что дальше?

— Я, пожалуй, пойду прогуляться, — небрежно бросила Стенуэй.

— Я пойду с вами.

Стенуэй пожала плечами, как бы говоря, что ей это безразлично — так подсказывала врожденная жестокость, — однако она была явно польщена моим вниманием.

Ночь на дворе стояла темная, светили редкие звезды, но луны не было. Выйдя в сад, Стенуэй остановилась и закурила сигарету. Прикрытый рукою огонек спички озарил на мгновение ее бледное бесстрастное лицо с широкими скулами и приплюснутым носом. Зачем, спросил я себя, я иду на это? Я почти ничего не знал о ней и еще меньше — ею интересовался. Просто — сговорчивая незнакомка, которая поможет мне скатиться в грязь, уйти от своих мыслей. Я еще больше ожесточился. И сдержанно спросил:

— Куда пойдем?

— Вниз, к ферме… — Мне показалось, что она улыбнулась. — А потом обратно.

— Как вам будет угодно.

Мы пошли по западной аллее; я шагал в ногу с ней, но держась на некотором расстоянии и глядя прямо перед собой. Однако в темноте ощущение пространства изменяло ей, и она то и дело сталкивалась со мной. Легкое касание ее бедра лишь увеличивало мое смятение и злость.

— Почему вы молчите? — спросила она с легким смешком. Она была похожа на кошку: ночь словно возбуждала ее и придавала ей силы.

— А о чем говорить?

— О чем угодно. Мне все равно. Что это за звезда над нами?

— Полярная. По ней определяют направление, если заблудятся в лесу.

Она снова рассмеялась — не так презрительно, как обычно.

— А вы, думаете, мы можем заблудиться? Вы, случайно, не видите Венеры?

— Пока не вижу.

— Что ж… — Она продолжала смеяться. — Значит, еще есть надежда ее увидеть.

Я промолчал. Я презирал и ее и себя, злился и чувствовал, что все мне становится безразличным. Этот неискренний, слишком звонкий смех выдал ее, показал, что ее равнодушие — сплошное притворство, скрытая уловка от начала до конца.

Дорога завернула, и мы вдруг очутились под вязами, у высокой стены из дерна, где была решетчатая калитка. Я остановился.

— Вы хотели дойти до этого места?

Она потушила сигарету о калитку. Я взял ее за плечи. И сказал:

— Мне хотелось бы свернуть вам шею.

— Почему же вы не попробуете?

Лицо ее на фоне стены из дерна, к которой она прислонилась, казалось мертвенно бледным, а круги под глазами — еще более темными, чем всегда. Ноздри ее слегка раздувались. Застывшая улыбка скорее была похожа на гримасу. Волна отвращения прокатилась по мне, но желание забыться было слишком сильно, и преодолеть его я уже не мог.

Губы ее, сухие и чуть горькие после сигареты, привычно раскрылись. Я ощутил волокно табака на ее языке. Она учащенно задышала.

На мгновение лицо Джин всплыло передо мной, потом луна зашла за тучку и стало темно под вязами, где теперь царило лишь разочарование и отчаяние.

 

6

Весь август стояла удушливая жара. Хотя поливочная машина каждое утро объезжала аллеи, в воздухе стояли тучи пыли и листья безжизненно повисли на деревьях. Солнце, проникая сквозь оконные стекла, на которых тихо жужжала муха, заливало мягким светом сумрачные галереи, придавая им какое-то грустное очарование.

В последний вечер этого знойного месяца было так душно, что я оставил дверь лаборатории приоткрытой. Я сидел перед колориметром Дюбоска, засучив рукава и обливаясь потом, стекавшим за ворот расстегнутой рубашки, как вдруг услышал позади себя шаги.

— Добрый вечер, Шеннон. — К моему удивлению, это был голос Мейтленд. — Не беспокойтесь, пожалуйста, я ненадолго вас отвлеку.

Прежде она никогда не заходила ко мне в лабораторию. Судя по рабочему мешочку с шерстью, который она держала под мышкой, она возвращалась к себе после одного из долгих собеседований с мисс Индр; во время таких встреч они вязали и по секрету обменивались мнениями о насущных проблемах, волновавших больницу. Сейчас она взяла стул и подсела ко мне.

— Как идут дела?

Я положил перо и протер усталые, налившиеся кровью глаза. Верхнее левое веко задергалось.

— Через несколько часов работа будет кончена, — кратко пояснил я.

— Очень рада. Я догадывалась, что вы подходите к финишу.

Она не обиделась на меня за то, что я так немногословен. Нельзя сказать, чтобы я питал неприязнь к Мейтленд, но сейчас ее присутствие раздражало меня. Внимательно поглядев на нее, я заметил, что ее некрасивое лицо серьезно; она в упор смотрела на меня сквозь фиолетовые стекла очков и явно собиралась с духом, прежде чем начать разговор.

— Я не люблю вмешиваться в чужие дела, Шеннон… Несмотря на внешнюю браваду, я существо довольно слабое и жалкое. Не знаю, могу ли я дать вам один совет.

Я в изумлении уставился на нее. А она несколько официальным тоном, лишь усилившим мое раздражение, продолжала:

— Страшно важно найти свое место в жизни, Шеннон. Возьмите, к примеру, меня — хотя, возможно, это и не очень интересно. Я, как вам известно, ирландка, но фактически мы — англичане, ибо семья моя обосновалась в Уэксфорде на землях, пожалованных нам Кромвелем. Свыше трехсот лет мы, Мейтленды, жили там в полном уединении, всем чужие, отгороженные от народа барьером, воздвигнутым на крови и слезах; в этом поместье выросло пять поколений — за это время наши владения дважды сжигали дотла, и мы постепенно хирели, гибли, медленно, но неуклонно, точно под действием морского тумана, разъедающего душу.

Наступила пауза. Я холодно смотрел на нее.

— Вы, видимо, избегли этой злополучной участи.

— Да, Шеннон, я избегла. Но только потому, что удрала оттуда.

Она посмотрела на меня таким долгим, многозначительным взглядом, что я нетерпеливо заерзал на месте.

— Откровенно говоря, я не понимаю, к чему вы клоните.

— А вы не помните, как Фрейд определяет психоз? Бегство от жизни в царство болезни.

— Но какое это имеет ко мне отношение?

— Вы не догадываетесь?

— Нет, не могу догадаться. — Я вдруг перестал владеть собой и заговорил резким, повышенным тоном: — На что вы намекаете?

Она сняла очки и медленно протерла стекла. Затем, забывшись, уронила их к себе на колени и посмотрела на меня своими близорукими лишенными бровей глазами.

— Шеннон… вы должны уехать из «Истершоуза».

Вот уж этого я никак не ожидал.

— Что? Уехать?

— Да, — подтвердила она. — Как только закончите свою работу.

Я почувствовал, что густо краснею. И уставился на нее злым, недоверчивым взглядом.

— Какая милая шутка. А я-то на минуту подумал, что вы говорите серьезно.

— Совершенно серьезно… Это и есть мой совет.

— В таком случае надо было сначала спросить, нужен ли он мне. Представьте себе, мне здесь нравится не меньше, чем вам. И у меня здесь тоже есть друзья.

— Сестра Стенуэй? — она едва заметно скривила губы. — У нее и до вас были поклонники. Надзиратель Броган, например… и ваш предшественник…

— Это вас не касается. В широком мире мне пришлось хлебнуть немало горя. И я не намерен отказываться от хорошей работы и первоклассной лаборатории только потому, что вам в голову пришла какая-то дикая мысль.

Такой отпор заставил ее умолкнуть.

Она посидела еще несколько минут, затем поднялась.

— Хорошо, Шеннон. Давайте забудем об этом. Доброй ночи.

Она улыбнулась и быстро вышла из комнаты.

Я со злостью повернулся к столу. В глубине души я смутно сознавал, что, желая поскорее закончить работу, на этом последнем этапе изрядно истощил свои силы. Я похудел, и щеки у меня запали: когда я смотрел на себя в зеркало, мне казалось, что передо мной незнакомый человек. Спал я всего три-четыре часа в сутки. А теперь и вообще не мог спать. Полная бессонница. Чтобы нервы за время этих долгих ночных бдений вконец не расстроились, я так много курил, что у меня саднило язык и горло. Но от этого постоянного напряжения у меня появились всякие странные привычки и причуды — возникли настоящие фетиши. Оторвавшись от работы, я по три раза возвращался к рабочему столу, чтобы удостовериться, что я действительно закрыл кран бюретки. У меня появилась привычка прикрывать левый глаз во время чтения и записывать цифры в обратном порядке. Каждый день, прежде чем приступить к работе, я пересчитывал шашечки кафеля на стене над термостатом. В моем лексиконе появилось слово «абракадабра», которое я мысленно произносил как некое заклинание, когда мне надо было подхлестнуть себя; оно же служило победоносным кличем, который я потихоньку издавал, завершив очередной этап работы. И все-таки я, как автомат, продвигался к цели, производя опыты и титруя, идя все дальше и дальше… Остановиться я уже не мог. Слишком далеко я зашел, чтобы отступить, теперь вопрос стоял так: все или ничего… да, все или ничего.

В восемь часов я поставил вакцину фильтроваться и, поскольку этот процесс занимает около часа, встал, выключил свет и вышел из лаборатории, решив отдохнуть немного у себя в комнате.

Подходя к главному зданию, я услышал звуки настраиваемых инструментов, долетавшие из зала: в конце каждого месяца Полфри устраивал там что-то вроде бала или концерта, якобы для развлечения больных, но главным образом для того, чтобы маленький маэстро имел возможность спеть, положив руку на сердце, «Даже самое храброе сердце способно заплакать…» Гуно.

Я редко посещал эти увеселительные вечера, а уж сегодня и вовсе не собирался туда идти.

Думая только о том, как бы поскорее добраться до дивана и растянуться на нем, я вошел в комнату и обнаружил, что у меня гость. У распахнутого окна, ссутулившись и как-то странно глядя в одну точку, сидел Нейл Спенс.

— Неужели это вы, Спенс! — воскликнул я. — Как я рад вас видеть!

При звуке моего голоса его широко раскрытые, застывшие глаза потеплели, мы поздоровались, и он вновь опустился в кресло, сев так, чтобы на лицо его падала тень от портьеры.

— Я ненадолго, Роберт. Но мне захотелось повидать вас. Вы не против?

— Конечно, нет. — Я частенько приглашал его навестить меня, но сейчас его приезд почему-то показался мне странным.

— Хотите чего-нибудь выпить?

Он хмуро посмотрел на меня, но в темных зрачках его все еще блуждала мимолетная улыбка.

— Пожалуй.

Тут я заметил, что он уже выпил не одну рюмку, но какое мне до этого дело — к тому же я и сам не прочь был подкрепиться. К нашим услугам были больничные запасы стимулирующих средств, которыми я последнее время без зазрения совести пользовался. Я почти перестал есть и поддерживал себя только черным кофе, виски и сигаретами. Я налил себе и Спенсу по бокалу неразбавленного виски.

— За ваши успехи, Роберт.

— Ваше здоровье.

Он держал бокал обеими руками и, поглаживая его, задумчиво осматривал комнату. В его спокойствии было что-то такое, отчего мне стало не по себе.

— Как поживает Мьюриэл? — спросил я.

— По-моему, хорошо.

— Надо было вам захватить ее с собой.

Он замер, в его неподвижности было что-то страшное.

— Мьюриэл ушла от меня на прошлой неделе. Она сейчас с Ломексом в Лондоне.

Он произнес это таким обыденным тоном, что у меня даже дух перехватило. Наступила пауза. Я и не подозревал, что у него все обернулось так печально.

— Какая гнусность с ее стороны! — пробормотал я наконец.

— Ну, не знаю. — Он говорил спокойно, с поистине сверхчеловеческим самообладанием. — Ломекс — красивый малый, а Мьюриэл до сих пор еще очень привлекательна. В конце-то концов со мной вовсе не так уж весело жить.

Я быстро взглянул на него. А он задумчиво продолжал все тем же безжизненным тоном:

— Мне кажется, она терпела, сколько могла, пока не влюбилась в Ломекса.

Он ждал, что я скажу на это.

— Какая же он все-таки свинья!

Спенс покачал головой. Несмотря на выпитое виски, он был абсолютно трезв.

— Наверно, ничуть не хуже любого из нас. — У него вырвался долгий, тихий вздох. — Во-первых, мне ни в коем случае не следовало на ней жениться. Но она мне так дьявольски нравилась. И ей богу я, сколько мог, старался скрасить ей жизнь. Каждую пятницу ходил с ней куда-нибудь. — И он повторил, словно черпая в этом утешение: — Каждую пятницу.

— Она вернется к вам, — сказал я. — И вы начнете жизнь сначала.

Он посмотрел на меня в упор, и улыбка в его темных глазах стала поистине трагической.

— Не будьте идиотом, Роберт. Между нами все кончено. — Он помолчал, раздумывая над чем-то. — Она потребовала развода. Хочет быть свободной. Что ж, я готов ей в этом помочь. Странно как-то… я увидел теперь, какая она пустая и никчемная… а возненавидеть ее не могу.

Я налил ему еще виски и себе тоже. Я положительно не знал, что сказать. В тщетном стремлении переключить его мысли на другое я спросил:

— Вы бываете на кафедре?

— Да. Видите ли, никто еще не знает об этом. Ломекс уехал в отпуск… а про Мьюриэл думают, что она живет у сестры. Но какой толк от того, что я хожу на работу: у меня пропал к ней всякий интерес. Я ведь — не вы, Роберт. У меня никогда не было особой склонности к карьере ученого. — И он добавил тем же безжизненным тоном: — Все было бы еще не так скверно, если б, когда я увидел, что происходит, и попытался с ней объясниться, она не сказала: «Оставь меня в покое. Мне противно даже смотреть на тебя».

Мы долго молчали. Потом через открытое в ночь окно до нас долетели томные звуки тустепа. Спенс посмотрел на меня, его бесстрастное лицо выражало легкое недоумение.

— Тут каждый месяц бывают танцы, — сообщил я. — Их устраивает наш персонал совместно с некоторыми больными.

Он подумал с минуту.

— Мьюриэл бы это понравилось… мы с ней иногда танцевали по пятницам. Надеюсь, Ломекс будет развлекать ее.

Он сидел, прислушиваясь, пока не кончили играть тустеп, затем поставил на стол пустой бокал.

— Мне пора, Роберт.

— Какая ерунда. Еще совсем рано.

— Нет, мне пора. У меня свидание. В девять часов идет очень удобный для меня поезд.

— Тогда выпейте еще глоточек.

— Нет, благодарю. Мне не хочется опаздывать на свидание.

Я подумал, что он, очевидно, едет повидаться с адвокатом по поводу развода. Мне было жаль его, но я никак не мог придумать, что бы сказать ему в утешение. Было без двадцати девять.

Я довел его до привратницкой и открыл ворота — Ганн пошел взглянуть на танцы.

— Я провожу вас до станции.

Он покачал головой.

— Если я хоть что-то понимаю в жизни, вам сейчас больше всего на свете хочется вернуться к себе в лабораторию.

На его худых щеках появился легкий румянец, а выражение красивых темных глаз испугало меня.

— Вы здоровы, Спенс?

— Вполне. — В его голосе прозвучала еле уловимая ирония.

Пауза.

Мы пожали друг другу руки. Я с сомнением смотрел на него, но в эту минуту он вдруг улыбнулся своей прежней косой усмешкой.

— Желаю удачи, Роберт… Да благословит вас бог, — сказал он, уходя.

Медленно шел я назад по аллее. Он сказал сущую правду. Мне непременно нужно закончить работу, иначе она прикончит меня. Направляясь в лабораторию, я все еще слышал в темном саду нежную мелодию танца. Начинал спускаться ночной туман — частый гость в здешних местах.

Когда я вошел, в белой прохладной комнате было совсем тихо, если не считать долетавших и сюда приглушенных звуков музыки. Я выбросил из головы все, кроме работы. Несмотря на зарешеченные окна с двойными рамами из матового стекла, туман все-таки проник в комнату и теперь колыхался, словно тонкая марля, под самым потолком. А под этой туманной завесой на моем столе, стоявшем посреди комнаты на кафельном полу, была фильтрационная установка. Я увидел, что колба почти полна светлой, прозрачной жидкостью. Через минуту я уже сбросил пиджак, закатал рукава рубашки и натянул свой пятнистый от химикалий халат. Подойдя к столу, я взял колбу и со странным волнением начал ее рассматривать. Потом лихорадочно принялся за работу.

Требовалось совсем немного времени, чтобы отмерить нужное количество жидкости и заключить ее в ампулы. Без четверти десять это уже было сделано. Наконец, несмотря на все препоны, я достиг вершины бесконечной горы и теперь взирал с ее высоты вниз, на раскинувшиеся передо мною царства.

У меня так закружилась голова, что я вынужден был ухватиться за край стола. Гул в ушах искажал доносившуюся издали музыку. Сначала слабо, потом все отчетливее я различил звуки божественной симфонии: пели высокие ангельские голоса, нежные и чистые, а им вторили колокола и зычный рокот барабанов. Гармония экстаза все росла, а я напряженно твердил про себя: «Я сделал это… о великий боже, я все закончил».

Усилием воли я стряхнул с себя оцепенение, осторожно поместил ампулы в ящик со льдом, закрыл лабораторию и вышел.

Устало побрел я к себе. Когда я вошел в вестибюль, кто-то окликнул меня, и, обернувшись, я увидел надзирателя Брогана, спешившего за мной.

Я остановился и подождал его. Он был бледен как полотно и прерывисто дышал.

— Доктор Шеннон, я искал вас всюду. — Он с трудом перевел дух. — Случилось несчастье, сэр.

Я стоял неподвижно и смотрел на него.

— Видите ли, сэр… — он весь дрожал, хотя уж кто-кто, а он видывал всякие виды. — Ваш друг… нам только что сообщили со станции…

Спенс! Мне вдруг стало плохо. Холодный пот выступил у меня на лбу. Я с трудом проглотил слюну.

— Он поскользнулся и упал, сэр. Как раз когда девятичасовой подходил к перрону. Смерть наступила мгновенно.

 

7

Последующие несколько дней были сырыми и туманными, чувствовалось холодное дыхание ранней осени — грустного предвестника наступающей зимы, и такое же мрачное, как погода, предчувствие тяготило все время меня. Спенса хоронили в его родном городе Уллапуле, в далеком графстве Росс, и я не мог присутствовать на похоронах. Но в письме к его родителям я попытался смягчить силу постигшего их удара и приписал происшедшее только несчастному случаю. Ни о Ломексе, ни о Мьюриэл ничего не было слышно.

Лаборатория была закрыта, ключ от нее лежал у меня в кармане, и мне казалось странным, что я даже не заглядываю туда. Профессор Чэллис должен был вернуться в Уинтон в конце недели, и я решил: пусть лучше он займется публикацией моего открытия. Весть о моем успехе неизбежно облетела «Истершоуз», и мне пришлось пройти через мучительный процесс принятия поздравлений — весьма сдержанных от Мейтленд и мисс Индр, восторженных от Полфри, довольно теплых от доктора Гудолла. Был также чрезвычайно удививший меня звонок от Уилсона, главы большой фармацевтической фирмы в Лондоне, но я отказался разговаривать с ним, пока не посоветуюсь с Чэллисом.

А в четверг ко мне пришел посетитель, которого я и вовсе не ожидал. После ужина я прохаживался у себя по комнате, куря одну сигарету за другой и пытаясь сосредоточиться на чем-нибудь и хоть немного успокоить расшатанные нервы, когда мне сообщили о прибытии профессора Ашера.

Я тупо уставился на него; прямой и подтянутый, он подошел ко мне и с сердечной улыбкой пожал мне руку.

— Дорогой мой Шеннон, как поживаете? Надеюсь, я не помешал?

— Нет… — сухо ответил я. — Нисколько.

— Разрешите присесть? — Он взял стул и, опустившись на него, закинул ногу на ногу.

— По-видимому, мне надо было предупредить вас о моем приходе, но я люблю действовать по наитию. И мне хотелось одним из первых поздравить вас.

— Благодарю.

— Я был как раз у себя в кабинете, когда профессор Чэллис позвонил мне из Бьюта и подал одну идею. — Он улыбнулся и погладил свою аккуратную бородку. — Несмотря на тяжкие административные обязанности, которые мне приходится выполнять, я все-таки урываю время для настоящей исследовательской работы. Ну, и после того, что мне сказал профессор Чэллис, я ни минуты не колебался.

Я молчал, поскольку мне не совсем было ясно, что говорить.

— Конечно, я знал, что к этому идет дело. Должен сказать без излишней скромности, что я стараюсь быть в курсе новейших открытий. Ведь главная цель нашей кафедры — способствовать развитию всего ценного в современной науке, и я был уверен, несмотря на то небольшое недоразумение, которое произошло между нами, что со временем вы оправдаете мою веру в вас.

Неискренность его была настолько явной, что я прикусил губу.

— Вы избавили бы меня от многих неприятностей, если б действовали согласно этому убеждению.

— Да, — с самым любезным видом согласился он. — Я готов покаяться, что тогда поторопился. А теперь, выслушав меня, надеюсь, вы хоть в чем-то пойдете мне навстречу и забудете прошлое.

Голова у меня невыносимо болела. Я никак не мог уразуметь, к чему он клонит. А он продолжал еще более доверительным тоном:

— Послушайте меня, Шеннон. Я буду с вами совершенно откровенен. Последнее время нам страшно не везло на кафедре. Из наших работ ничего не получалось. Короче говоря, я хочу взять вас обратно.

Я инстинктивно взмахнул рукой, как бы говоря, что отказываюсь, но он красноречивым повелительным взглядом остановил меня.

— Не поймите меня превратно. Я собираюсь предложить вам нечто куда более значительное, чем ваше старое место. В университете намечаются большие перемены. Мне наконец удалось отстоять идею создания биохимической лаборатории на факультете, и Опекунский совет решил основать кафедру экспериментальных исследований в этой области. Заведующий новой кафедрой будет получать семьсот фунтов в год, и на его обязанности будет лежать организация работы этой лаборатории — конечно, в самом тесном сотрудничестве со мной. Он получит звание младшего профессора и возможность читать каждую сессию курс лекций. Итак, Шеннон… — Он с многозначительным видом шумно перевел дух. — Я хочу, чтобы вы подумали о том, чего может достичь молодой одаренный человек, занимающий такое положение и имеющий в своем распоряжении квалифицированных технических работников и пылких молодых студентов. — Он нагнулся и похлопал меня по колену. — Так что бы вы сказали, если бы это место было предложено вам?

Я чуть не упал со стула. От этого предложения у меня буквально захватило дух — о такой возможности я никогда и мечтать не смел. Я понял, что Ашер действует из чисто эгоистических соображений: он хочет, чтобы я работал на кафедре и, следовательно, бок о бок с ним. Интерес, который вызовет в научных кругах и среди широкой публики мое открытие, шумиха в газетах, новый закон в области здравоохранения, который в связи с этим, несомненно, будет внесен в парламент, — все это были факты слишком важные, чтобы не попытаться примазаться. Пусть так, разве это по-человечески не объяснимо? Смятенный и растерянный, я приложил руку ко лбу, не зная, что отвечать.

— Ладно, ладно, — весело заметил Ашер. — Я более или менее понимаю, с каким напряжением вы работали. А потому не буду вам больше докучать. Я хочу лишь предложить вот что. Приходите ко мне обедать в понедельник вечером. У меня будет ректор и еще несколько моих коллег из ректората, которые чрезвычайно заинтересованы вашей работой, очень хотят с вами познакомиться и поздравить вас. Кроме них, возможно, будут… только об этом никому ни слова… — и лицо его приняло ироническое выражение — …один или два редактора, выдающихся представителя прессы. Мне думается, я могу обещать вам довольно интересный вечер.

Я открыл было рот, чтобы выразить свою благодарность, но он обезоруживающе улыбнулся.

— Ни слова, дорогой мой. Вы должны смотреть на это как на мое amende honorable. Итак, в понедельник, ровно в восемь, у меня. Великолепно. Примите еще раз мои поздравления вместе с надеждой, что в будущем, быть может, нам удастся вместе послужить на благо науке.

Он поднялся, пожал мне руку, ослепительно сверкнул своей самой обворожительной улыбкой и вышел.

А я снова опустился в кресло. Такой блистательный поворот событий был слишком сильным испытанием для моего усталого мозга: я просто не мог понять, что же произошло. Когда первые минуты волнения и удивления прошли, я понял, что не испытываю никакого восторга, а лишь огромное напряжение всех своих душевных сил. Вот она, награда за трудолюбие, усидчивость и дерзание. Я — первый ученик в списке отличившихся. Все теперь изъясняются мне в своих дружеских чувствах, все стремятся пожать мне руку, даже попечители Далнейрской больницы и те будут гордиться знакомством со мной. А ведь все они, все до единого, были против меня, когда я шел к своей цели, с трудом продираясь сквозь тенета неприязни и вражды.

Однако я знал, что не стану тем героем, который откажется от лавров, даруемых успехом: слишком долго я страдал, слишком тяжело мне далась эта работа в одиночку. Ашер не будет мне больше мешать, а деньги… семьсот фунтов в год… я никогда не думал об этом, но сейчас мне невольно пришло в голову, что ведь я буду богат, я смогу даже одеваться, как врач с хорошей практикой, как джентльмен… и всем моим бедам настанет конец, раз и навсегда.

Хотя, казалось бы, в душе моей сейчас не должно быть места горечи, но я ничего не мог с собой поделать: несмотря на открывавшиеся передо мною светлые горизонты, мою радость омрачала тень. Только одному человеку были по-настоящему не безразличны мои дела, только один мог честно порадоваться моим успехам. Передо мной вдруг возникло ее лицо. Многие недели хоронил я ее образ в тайниках моего сердца, но сейчас я не мог от него избавиться. И внезапно отупение куда-то исчезло, а вместо него появилась тихая, мучительно-сладостная тоска. Джин порвала со мной. Об этом говорило ее упорное, долгое молчание. Да и я изменил ей. Но мне так хотелось сейчас поговорить с ней, пусть одну минуту, сказать ей, что моя работа подошла к концу, хотя бы только услышать ее голос.

И вот вопреки здравому смыслу, вопреки моей гордости, вопреки всему я встал, медленно подошел к телефону и, поколебавшись еще немного, вызвал Далнейрскую больницу.

Вызов надо было заказывать через «Междугороднюю», и мне пришлось некоторое время подождать. Но наконец меня соединили. Голос у меня звучал хрипло, и я с трудом выговаривал слова:

— Попросите, пожалуйста, к телефону доктора Лоу.

— К сожалению, сэр, это невозможно.

Этот неожиданный отказ удивил и озадачил меня.

— Ее нет на месте? — спросил я.

— Нет, что вы, сэр, она здесь.

— Значит, она на дежурстве?

— Нет, что вы, сэр, какое там дежурство.

— В таком случае, я не понимаю вас. Сходите, пожалуйста, к ней в комнату и скажите, что ее зовут к телефону.

— Но она не у себя в комнате, сэр. Она в палате.

— Кто это говорит? — Я попытался узнать голос, но не мог. К тому же связь была, по обыкновению, плохая: внезапно послышался какой-то гул и громкий свист. Сдерживая нетерпение, я приложил трубку к другому уху. — Алло, алло… Кто это говорит?

— Горничная, сэр.

— Кейти?

— Нет, сэр, младшая горничная. Я здесь новенькая, сэр.

Тут нервы совсем перестали меня слушаться, и я вынужден был закрыть глаза.

— Тогда позовите мне, пожалуйста, начальницу, скажите, что доктор Шеннон хочет поговорить с ней.

— Очень хорошо, сэр. Подождите, пожалуйста.

Я ждал с возрастающей тревогой и досадой, казалось, бесконечно долго. Но вот с облегчением услышал тяжелые шаги и вслед за ними, несомненно, голос мисс Траджен:

— Да, доктор Шеннон?

— Извините, пожалуйста, мисс Траджен, — воскликнул я. — Мне неудобно вас беспокоить, но мне нужно поговорить с доктором Лоу. Не могли бы вы найти мне ее?

— Боюсь, что вам не удастся с ней поговорить, доктор. Разве вы не знаете, что у нас произошло?

— Нет.

Заметная пауза. Потом я услышал:

— Доктор Лоу больна, очень больна вот уже три недели.

Сердце мое так и упало, но в эту минуту в аппарате что-то щелкнуло, и разговор прекратился. Однако я достаточно услышал, чтобы мое подозрение превратилось в уверенность. Я повесил трубку. У меня всегда была склонность делать преждевременные выводы, и как раз сейчас это и произошло.

 

8

На следующее утро я спозаранку направился в лабораторию, а затем на квартиру к доктору Гудоллу. Он еще не вставал, но в ответ на мою записку с просьбой разрешить мне взять свободный день любезно сообщил, что согласен.

Небо было по-прежнему серым, когда я шел по аллее к большим воротам. После длительного непрерывного пребывания за этими высокими стенами путешествие в Далнейр показалось мне мукой. В Уинтон я прибыл в десять часов. Над городом низко нависла дымовая завеса; воздух был сырой и теплый. Шум и суета на улицах, толпы людей с багажом, пробивающихся к выходу из Центрального вокзала, необычайно раздражали меня после тишины и покоя «Истершоуза». Но я во что бы то ни стало должен увидеть Джин, непременно должен ее увидеть.

Однако, сидя в раскачивающемся вагоне и глядя на проносящиеся мимо покрытые сажей поля и строения, я чувствовал не столько жалость к ней, сколько затаенную злость. Передо мной неотступно стояло видение: вот ее пальцы перебирают пробирки с культурами, вот крошат печенье, поднося его ко рту.

На станции в Далнейре я не смог достать кэб и, хотя небо было обложено тучами и накрапывал дождь, пешком направился по крутой дорожке в больницу. Обычно я взбирался на холм бегом, а теперь шел медленно и даже пожалел, что не завернул в привокзальный кабачок, где можно было что-нибудь выпить. Задыхаясь, добрался я до вершины холма, свернул в аллею и позвонил у калитки в колокольчик.

Дверь тотчас отворилась. На мой звонок вышла Кейти. Я не сообщал, что приеду, и она удивленно уставилась на меня. Но она всегда мне симпатизировала и потому, сдержанно поздоровавшись, провела в приемную. Через минуту появилась мисс Траджен.

— Ну и ну! — воскликнула она, входя и улыбаясь своей живой, энергичной улыбкой. — Вот это неожиданность! Очень рада вас видеть!

Пристально посмотрев на нее, я понял, что она говорит это вполне искренне; однако, хотя я был благодарен ей за дружеский прием, меня ничуть не обмануло ее наигранное оживление, я сразу признал в этом профессиональную уловку — это была маска, какую она частенько надевала при мне, разговаривая со встревоженными родственниками больных.

— Должна, однако, сказать, — продолжала она, искоса посмотрев на меня, — что ваша новая работа не идет вам на пользу. Вы высохли, как щепка. Что они там с вами сделали? Можно подумать, что вас заставляют лес рубить.

— Ну что вы, я себя прекрасно чувствую.

— Вас там не кормят, что ли?

— Нет… Питание отличное.

Она слегка пожала плечами, словно сомневаясь в искренности моих слов.

— Придется вам перейти ко мне на подкорм.

Наступила неловкая пауза; поскольку она не предложила мне сесть, мы все это время оба стояли. Веселая, ободряющая улыбка, к которой за долгие годы успели привыкнуть мускулы ее лица, немного померкла.

Я провел языком по губам.

— Как она себя чувствует?

— Настолько хорошо, насколько это возможно. Вот уже три недели, как она больна. — Начальница замялась, потом, видя, что я жду более подробных сведений, продолжала все тем же бодрым тоном, но тщательно подбирая слова: — Сначала она неплохо держалась. Но за последние дни немного сдала.

У меня сжалось сердце. Слишком хорошо я знал, что означает эта фраза.

— Кто наблюдает за ней?

— Доктор Фрейзер, военный врач.

Я мысленно представил себе лысеющего блондина средних лет, с густыми светлыми бровями и некрасивым, квадратным, изрезанным морщинами, багрово-красным лицом, казавшимся обветренным из-за множества прожилок на щеках.

— Он славный человек?

— Превосходный.

— Скажите мне правду, что он говорит?

Мисс Траджен помолчала. Затем слегка передернула плечами.

— Она очень больна. Если бы она сразу легла, положение ее сейчас было бы куда лучше, а она целую неделю ходила с головной болью и температурой. Но такие случаи нередки при скарлатине.

— При скарлатине! — с неописуемым ужасом воскликнул я.

— Ну конечно, — несколько удивленно подтвердила начальница. — Я же сказала вам об этом вчера вечером по телефону.

Тишина наполнилась звоном. Я охнул, словно меня кипятком ошпарили. Я был настолько убежден в правильности своих предположений, что просто не мог сразу отказаться от владевшей мной мысли.

— Мне хотелось бы ее видеть, — сказал я.

Мисс Траджен посмотрела куда-то поверх моей головы.

— Она почти без сознания.

— И все-таки я хотел бы ее видеть.

— Зачем вам это?

— Все-таки… — настаивал я.

Начальница была явно смущена. И тут выложила мне все начистоту:

— Ее родители и брат здесь… в гостиной. И жених. Если они согласятся, пожалуйста, доктор, а так я не могу взять на себя ответственность.

Я совсем пал духом. Как-то я не подумал об этом — о том, что и тут придется преодолевать трудности, терпеть муки. И все-таки ни за что, ни за что на свете я не должен отказываться от того, ради чего я сюда приехал. Я вздохнул.

— Хорошо, я пойду и поговорю с ними.

Она снова пожала плечами.

— Прекрасно. Вам виднее, как лучше поступать. Если я вам понадоблюсь, я буду в палате.

И мисс Траджен, кивнув мне на прощание, без дальнейших рассуждений повернулась и вышла, предоставив мне самому отыскивать по коридору путь в мою бывшую гостиную. Я постоял добрую минуту у двери, прислушиваясь к густому басу, доносившемуся оттуда, затем, призвав на помощь всю свою храбрость, повернул ручку и вошел.

Дэниел Лоу сидел за столом и громко читал библию; рядом с ним, на стуле, примостился Люк. У окна, лицом ко мне, сидели миссис Лоу и Малкольм Ходден. Точно побитый пес, я остановился у порога и, сдерживая дыхание, стоял до тех пор, пока Лоу не кончил читать.

С минуту в комнате царила тишина. Дэниел снял очки и, протерев их носовым платком, полуобернулся на стуле. Он замер от неожиданности, но на его серьезном, взволнованном лице не отразилось ни гнева, ни укора. Он просто молча, с достоинством смотрел на меня.

Тем временем Малкольм встал, подошел ко мне и сказал вполголоса, но так, что его отчетливо было слышно в тишине комнаты:

— Как вы могли явиться сюда в такой момент? — Он стоял чуть ли не вплотную ко мне, и я заметил, что его большие, навыкате глаза красны. — Неужели не хотите посчитаться с нашим желанием побыть одним… и не навязывать нам своего присутствия?..

— Нельзя так, Малкольм, — тихим голосом прервала его мать Джин.

Я упорно глядел в пол; слова, которые я хотел сказать, застыли у меня на губах.

— Он не имеет права находиться здесь! — неожиданно охрипшим голосом воскликнул Ходден.

— Да замолчите вы, — буркнул Люк.

— Потише, сынок, — прошептала миссис Лоу. Посмотрев на меня твердым взглядом, она поднялась. — Я сейчас иду к дочери. Хотите пойти со мной в палату?

Словно лишившись дара речи, я молча, без единого слова последовал за ней; мы вышли во двор, пересекли центральную аллею и направились к боковому входу в маленький коттедж. На чистеньком, усыпанном гравием дворике было как-то особенно светло; молоденькая сиделка прошла впереди нас; под навесом группа выздоравливающих детишек в красных куртках играла в резиновый мяч.

Сердце у меня невыносимо стучало, когда начальница открыла нам дверь и мы вошли в выкрашенную белой краской комнату. Из трех стоявших в ней кроватей занята была только одна, наполовину скрытая ширмой; подле нее стоял стул, тоже выкрашенный белой масляной краской. На этом стуле в напряженной позе сидела сестра Пик. Вслед за начальницей я медленно прошел за ширму и остановился в ногах кровати: у меня не хватало мужества взглянуть на ту, что лежала в ней. Лишь огромным усилием воли я заставил себя поднять голову, и взгляд мой, скользнув по белому одеялу, остановился на лице Джин.

Она лежала на спине, широко раскрыв глаза и теребя исхудавшими руками простыню; ее дрожащие, пересохшие губы, которые она то и дело облизывала, непрерывно шевелились, бормоча что-то. На белой, низко положенной подушке ее лицо с зачесанными назад волосами выглядело заострившимся и исхудалым. На щеках выступили не яркие пятна, как это бывает при высокой температуре, а тусклый, темный румянец; нахмуренный лоб был весь в красноватых точечках, которые частично успели уже побледнеть, приняв коричневатый оттенок, характерный для скарлатинной сыпи.

В ушах у меня зашумело — казалось, я стремительно лечу в пропасть.

Над кроватью — так, чтобы не мог достать мечущийся в бреду больной, — висела кривая температуры, отмечавшая резкие взлеты, падения и скачки, которые делала болезнь. Напрягая зрение, я пытался рассмотреть кривую. Да, подумал я через некоторое время, сомнений никаких. Какой я был идиот, таким, видно, всегда и останусь… Это конечно, скарлатина, самая настоящая скарлатина.

Миссис Лоу и начальница, понизив голос, заговорили о чем-то. Меня тут словно бы и не было. Они обращали на меня столь же мало внимания, как на никому не нужную мебель. Я для них просто не существовал. В смятении и тревоге я посмотрел на столик у кровати больной, уставленный медикаментами: тут были пузырьки с лекарствами, поильник, шприц, эфир и камфарное масло — словом, все, что нужно. Если дело дошло до камфары, значит, положение Джин действительно худо.

Все здесь, казалось, висело на безучастной ниточке времени, которая слегка покачивалась из стороны в сторону и становилась все тоньше, по мере того как секунды одна за другой отлетали, исчезая в безвестной пустоте, Больше я не мог этого вынести. Я вышел из палаты, пересек узенький коридорчик, зашел в боковую комнату напротив, где никого не было, и там присел на край постели, уставясь невидящими глазами на голую желтую стену. Я надеялся, что сумею сделать очень много, а оказалось, что не сумел ничего… никаким драматическим или вдохновенным поступком не докажешь, что я на что-то годен, что я имею право на существование, — никаким. Преисполняясь все большего и большего презрения к себе, считая себя полнейшим ничтожеством, я вынул из кармана большую ампулу, которую утром завернул в шерстяную вату, и бессознательно сдавил ее — тонкий хруст стекла отдался в моих ушах, как удар колокола. К пальцам прилипли кусочки мокрой ваты. Невозможно описать, какое пламя бушевало во мне, с каким отчаянием я сознавал свою никчемность, — в окружающей тишине мне слышались насмешливые голоса.

А время шло, и секунды, легкие, как перышко, отлетали в вечность. Как это с ней случилось? Ах, когда человек устал или когда на душе у него, помимо его воли, грустно, так естественно пренебречь элементарными мерами предосторожности, благодаря которым можно уберечься от болезни! В голове у меня было пусто, мысли словно застыли; тут до слуха моего донеслись голоса. Я услышал, как миссис Лоу и начальница вышли из комнаты больной и направились к выходу по коридору. Мисс Траджен пыталась успокоить взволнованную мать:

— Не волнуйтесь, все делается как надо. Через сутки положение станет более ясным. Доктор Фрейзер уделяет ей максимум внимания. А сестра Пик просто поражает своей самозабвенной преданностью. Вот уже три недели, как она не отходит от больной, и нередко просиживает возле нее по два дежурства подряд. Я еще не видела подобного самопожертвования.

Значит, я и здесь ошибся. На меня так похоже думать обо всех дурно. Я ведь и начальницу недооценивал, сражался с ней, не доверял. Такая уж у меня особенность — видеть в людях плохое, действовать вопреки установившимся обычаям и принципам порядочности, выступать против всего света, не считаясь ни с чем и ни с кем, кроме себя.

В далеком главном здании прозвучал гонг, созывая медицинский персонал к завтраку, — сигнал нормальной жизни, лишь усугубивший во мне ощущение одиночества. Обе женщины, должно быть, уже были во дворе: их голоса, слабые и печальные, постепенно заглохли. Я машинально встал, точно кукла, которую дергают за ниточку, и вышел из коттеджа. Вокруг не было ни души. С трудом передвигая ноги, как будто на них были надеты кандалы, я пошел под гору, к станции. И, даже забравшись в пустое купе шедшего в Уинтон поезда, я мысленно все еще был там, в палате, на холме, над которым сгущались сумерки.

 

9

Вернувшись в «Истершоуз», я обнаружил записку, в которой сообщалось, что профессор Ашер дважды звонил мне по телефону и просил передать, чтобы я позвонил ему, как только приду. Я направился было к телефону, но потом решил, что поговорю с ним позже. У меня страшно болела голова, хотелось побыть одному, вдали от всех и наедине помучиться своей тоской и своими страхами.

В пять часов я выпил чашку чаю. И выпил с удовольствием. Все мои чувства притупились. На подносе лежала новая записка:

«Вам звонил в три часа мистер Смит с кафедры патологии. По срочному делу».

Хотя на душе у меня было очень тяжело, такая назойливость вызвала во мне смутную досаду и даже удивила. Но потом я вспомнил, что Ашер, кажется, говорил, будто хочет прислать ко мне корреспондента из «Геральда». Должно быть, Смиту поручили устроить это интервью. Нет, сейчас я не в состоянии. Успеет он проинтервьюировать меня и в понедельник, во время обеда. Я скомкал бумажку и бросил ее в огонь.

Гудолл отпустил меня на целый день. Поэтому у меня не было надобности выходить из комнаты. Подавленный, в тяжком раздумье, то и дело поглядывая на часы, я просидел так до девяти, а потом заставил себя встать и позвонил в Далнейрскую больницу. Состояние Джин было без изменений. Больше ничего мне не могли сказать.

Смертельно уставший, снедаемый беспокойством, я понимал, что лучше всего мне было бы лечь, но нервы у меня совсем разгулялись, и я знал, что не засну. Пузырек с таблетками аспирина, стоявший у меня в ванной, был пуст. Я спустился вниз и, зайдя в аптеку, взял немного пирамидону. На обратном пути в центральном подземном коридоре я увидел сестру, шедшую мне навстречу. Это оказалась Стенуэй.

Она была одна и шла не торопясь, как видно, в столовую. Заметив меня, она остановилась и, небрежно прислонившись к стене, подождала, пока я подойду ближе.

— Где ты был?

— Нигде.

— Ты ведешь себя совсем как чужой.

Говорила она с деланным равнодушием, но зорко наблюдала за мной. Выждав немного, она добавила:

— Надеюсь, ты не думаешь, что я по тебе соскучилась.

— Нет, не думаю, — сказал я.

— Найдется ведь немало и других, с кем я могу проводить время.

— Конечно.

Наступила пауза. Я посмотрел на нее и отвел глаза: мне вдруг стало омерзительно тошно и холодно. За все наступает расплата, подумал я, горько сожалея о многих тягостных ночах, когда, крадучись, словно вор, вдоль стен, я пробирался к ней в комнату. Дешевое счастье урывками… бессмысленное… без капли нежности. Вверху потрескивали газовые рожки под матовыми колпачками, распространяя неестественный, призрачный свет. Я был ей глубоко безразличен, а она — боже! — до чего она мне надоела.

— Что все-таки произошло? — резко спросила она, продолжая пристально глядеть на меня: не изменюсь ли я в лице.

Я ничего ей не ответил. И, истолковав по-своему мое молчание, она улыбнулась дразнящей улыбкой.

— Я только что кончила дежурство. — Она томно посмотрела на меня. — Хочешь, пойдем ко мне.

— Нет, — вяло произнес я, не глядя на нее.

Такой ответ ошеломил Стенуэй. Она выпрямилась — самолюбие ее было задето, и бледные щеки вдруг вспыхнули злым румянцем. Мы оба молчали.

— Хорошо, — сказала она, пожав плечами. — Не думай, что я огорчена. Но не таскайся за мной и не приставай, когда настроишься на другой лад.

Она с нескрываемым презрением посмотрела на меня — свет газовых рожков отбрасывал от ее маленькой головки тень, похожую на череп, — затем повернулась и пошла по коридору; дробный стук ее каблуков постепенно замер вдали.

Ну, слава богу, теперь с ней кончено. Я повернулся и пошел в свою комнату, а там — бросился на постель. Через некоторое время пирамидон оказал свое действие. Я забылся тяжелым сном.

Проснувшись на следующее утро, я почувствовал себя еще хуже прежнего. Но сон все же подготовил меня к тому, что мне пришлось пережить в этот день.

Первую половину дня я кое-как проработал и ни разу не встретился ни с Мейтленд, ни с Полфри — последнее время я научился очень ловко избегать встреч с другими сотрудниками больницы.

В час дня, одолеваемый дурными предчувствиями, не в силах больше ждать, я снова позвонил в Далнейр. К телефону подошла сестра Кеймерон. Голос у нее был веселый, но она всегда говорила веселым голосом. А ответила она мне то же, что и накануне. Никаких изменений. Все идет по-прежнему. Абсолютно никаких изменений.

Из самых лучших чувств она попыталась меня утешить:

— Во всяком случае, самое ужасное еще не случилось, Пока есть жизнь, есть и надежда.

На дворе шел дождь — сильнейший ливень, омрачавший и небо и землю. Я медленно поднялся по лестнице к себе в комнату. Войдя в нее, я, несмотря на тусклый дневной свет, заметил, что кто-то сидит на диване в дальнем углу комнаты у камина. Я включил лампу под абажуром, освещавшую полочку с книгами, и с тупым удивлением увидел перед собой не кого иного, как Адриена Ломекса.

Не шелохнувшись, он вынес мой долгий насупленный взгляд; держался он все так же спокойно, с сознанием своего превосходства, но где-то в глубине чувствовалась неуверенность в том, как я его приму.

— А, Ломекс, — наконец, словно издалека, донесся до меня собственный голос. — Меньше всего я ожидал увидеть здесь вас.

— Насколько я понимаю, вы не очень мне рады.

Я ничего не ответил. Наступила пауза. Он мало изменился — пожалуй, даже вовсе не изменился. Мне казалось, что одно сознание своей вины и ответственности за то, что произошло, должно было сломить его. А он, наоборот, по-прежнему отлично выглядел — быть может, только чуть побледнел и, пожалуй, чуть ниже опустились уголки губ, но в общем превосходно владел собой и был готов к самозащите.

— Вы не знали, что я вернулся?

— Нет.

Хотя в действительности никакого скандала и не было, я понял, что гордость заставила его вернуться. Он закурил сигарету почти с таким же небрежным видом, как прежде. И все-таки он был смущен и пытался с помощью бравады скрыть это.

— Вы, конечно, с удовольствием прикончили бы меня, но не я один заслуживаю порицания.

— В самом деле?

— Конечно, нет. С самого начала Мьюриэл гонялась за мной. Она просто не давала мне проходу. Вероятно, глупо это говорить, но я буквально не мог от нее отвязаться.

— А где она сейчас?

— Я предложил ей выйти за меня замуж. Хотел поступить, как порядочный человек. Но между нами произошла омерзительнейшая ссора. И она уехала к родным. Я не жалею об этом. Она бы связала меня по рукам и ногам.

— А вы неплохо вышли из положения. Куда лучше, чем Спенс.

— Вы же знаете, что это был несчастный случай. Ночь была туманная. Он оступился и упал с платформы. Все же выяснилось при расследовании.

— Только ради бога не оправдывайтесь. Вы говорите так, точно сами столкнули его под поезд.

Лицо его помертвело.

— А вам не кажется, что такие домыслы несколько необоснованны? Во всяком случае, я намерен доказать, что я вовсе не такое ничтожество, как они думают. Я буду работать, по-настоящему работать на кафедре, сделаю что-нибудь такое, отчего все рот разинут.

Он производил впечатление человека, павшего жертвой непредвиденного стечения обстоятельств и рассчитывающего на то, что будущее полностью оправдает его. А я знал, что ему никогда ничего не достичь, что, несмотря на свой лоск и заносчивость, он на самом деле слабый, бесхарактерный и самовлюбленный человек. Мне неприятно было находиться в одной с ним комнате. Я встал и принялся ворошить дрова в камине, надеясь, что он поймет мой намек и уйдет.

Но он не уходил. Он как-то странно смотрел на меня.

— Вы проделали интересную работу в последнее время.

Я махнул рукой в знак отрицания.

— На кафедре все были так взволнованы…

Я медленно поднял на него глаза. Несмотря на туман, заволакивавший мои мысли, я отчетливо услышал, что он произнес эту фразу в прошедшем времени, и мне это показалось странным. С минуту царило молчание.

Он выпрямился в кресле и нагнулся ко мне. На его тонких губах теперь играла кривая, исполненная сострадания усмешка.

— Ашер попросил меня зайти к вам, Шеннон… чтобы сообщить одну новость. Вас опередили. Кто-то уже успел опубликовать такую работу.

Я тупо смотрел на него, не понимая, к чему он клонит; потом вдруг вздрогнул.

— Что вы хотите сказать? — Слова с трудом сходили у меня с языка. — Я ведь просмотрел всю литературу, прежде чем начал работать. И не нашел ничего.

— Да и не могли найти, Шеннон, потому что ничего не было. А теперь есть. Одна американская исследовательница, женщина-врач, по фамилии Эванс, опубликовала в журнале «Медицинское обозрение» за этот месяц полный отчет о своей работе. Она работала над этим два года. И пришла почти к тем же выводам, что и вы. Она вывела бациллу, доказала широкое распространение болезни по всему миру — она приводит поразительные цифры, — установила наличие той же инфекции у молочного скота, словом, проделала все то же, что и вы.

Молчание длилось долго. Комната вокруг меня ходила ходуном.

Ломекс снова заговорил с подчеркнутой вежливостью:

— Смит первым сообщил нам эту весть. Он уже много месяцев следил за работой доктора Эванс. Вообще он имел гранки ее статьи еще прежде, чем она вышла из печати. Он вчера приносил их на кафедру.

— Вот оно что.

Губы у меня были сухие и холодные — мне казалось, что я превратился в камень. Полтора сода непрерывной работы и днем и ночью, лихорадочных усилий, полного забвения себя — а сколько было препятствий! — и все напрасно, все пошло прахом. Раз научный мир уже узнал о результатах проведенной работы, раз они доказаны и опубликованы, кто же теперь будет слушать меня, кто поверит, что я разрешил эти проблемы такой дорогой ценой? Подобные случаи бывали, конечно, и раньше: мысли одного человека словно передаются на расстоянии другому, и они оба, на разных континентах, не зная о существовании друг друга, вступают на один и тот же путь. Несомненно, такие вещи будут случаться и впредь. Но от этого мне не становилось легче: мучительное сознание, что кто-то другой дошел до цели раньше, продолжало терзать меня, как продолжала жечь смертельная горечь поражения.

— Этакая неудача! — Ломекс говорил, глядя куда-то в сторону. — Просто выразить не могу, как я огорчен этим обстоятельством.

Его мнимая жалость была обиднее равнодушия. Он поднялся с дивана.

— Кстати, если вам захочется прочесть статью, я принес ее на всякий случай. — Он вынул из кармана пиджака несколько напечатанных листков и положил их на стол. — Ну, я пошел. Всего хорошего, Шеннон.

— Всего хорошего.

Когда он ушел, я сел и уставился невидящими глазами перед собой, — вокруг царила пустая, безнадежная тишина. Затем с глубоким вздохом, который, казалось, поднимался из самых глубин моего сердца, я встал, взял со стола статью и заставил себя прочесть ее.

Как и говорил Ломекс, это была первоклассная работа, в которой описывалась болезнь, получившая впоследствии название бруцеллез и с которой началось изучение этой проблемы. Внимательно прочитав статью дважды, я вынужден был не без зависти признать, что доктор Эванс — блестящий и изобретательный ученый и что ее работа, пожалуй, лучше моей.

С величайшим спокойствием я сложил листки и встал. Это новое для меня состояние спокойствия, сколь бы оно ни было ложным, оказалось весьма благостным: голова моя просветлела, и я обрел способность действовать. Пробило три часа, и мне уже давно пора было звонить в Далнейр. Без всякого трепета я подошел к телефону. Но, прежде чем я успел снять трубку, послышался стук в дверь, вошла горничная и подала мне телеграмму. Я спокойно вскрыл ее.

«Примите мое искреннее сочувствие по поводу статьи в „Обозрении“, ничуть не умаляющей Ваших достижений. Передвигаться все еще не могу, но надеюсь скоро увидеться, поговорить о дальнейшей работе. Привет.

Уилфред Чэллис».

Если до сих пор я еще как-то держался, то сейчас наступила реакция. Рассчитывая на профессора Чэллиса, я забывал о его годах и старческих недугах. Эта телеграмма со словами сочувствия выбила у меня последнюю опору; я все еще глядел на расплывавшиеся перед глазами слова, как вдруг в голове у меня словно что-то разорвалось — как будто натянули слишком сильно резину и она лопнула. Я перестал владеть собой, все вокруг меня закружилось, и мне вдруг стало отчаянно смешно. Я сначала просто улыбнулся, потом улыбка стала шире, и вот я уже хохотал вовсю… хохотал над собой, над своим нынешним положением, потом, точно иллюзионист в цирке, перевоплощающийся в другой образ, остепенился, посерьезнел и принялся размышлять.

С самым сосредоточенным видом я посмотрел на часы, забыв, что глядел на них всего несколько минут назад. Было еще только четверть четвертого, и я сразу успокоился, ибо меня вдруг обуяла настоятельная потребность что-то делать. Разочарование бесследно исчезло, и, утратив остроту восприятия, я вдруг почувствовал необычайное умиротворение: все, что происходило за стенами этого здания — на кафедре или в Далнейре, — казалось мне таким незначительным в общем течении моей жизни. Разве я не огражден здесь от всяких невзгод, разве я плохо здесь устроен или меня плохо кормят? Ведь никакие несчастья и тяготы внешнего мира не способны проникнуть в это удивительное, так хорошо защищенное убежище! Я могу провести здесь хоть всю жизнь, если мне будет угодно.

Ободренный этими мыслями, я поспешно направился в западное крыло, где обычно делал дневной обход, когда у Мейтленд был свободный день. Последнее время я не очень старательно выполнял эту обязанность — возможно, потому, что не отдавал себя целиком работе в больнице. Нет, так нельзя, нечестно это по отношению к доктору Гудоллу, да и несовместимо с принципами, на которых зиждется все в «Истершоузе». Попрекнув себя, я решил, что необходимо исправиться. Я еще многое могу сделать до конца дня.

В вестибюле западного крыла я прихватил с собой сестру Шэдд и обошел с ней все шесть галерей. Я не торопился и выполнял свои обязанности не кое-как, а старательно, заботливо. Тишина, царившая в галереях, подействовала на меня почему-то успокоительно, и я подолгу беседовал с некоторыми больными, а с Герцогиней даже выпил чашку чая в ее апартаментах — высокой комнате с выцветшими зелеными портьерами, ковром из медвежьей шкуры и бронзовой люстрой. На ней было сиреневое бархатное платье с множеством драгоценностей, а на шее висело несколько ожерелий из еще свежих семечек дыни. Сначала она пытливо смотрела на меня своими глазками-бусинками, но я очень старался ей угодить, и постепенно она оттаяла, а когда я начал прощаться, кокетливо протянула мне свою желтую, как пергамент, руку.

Меня позабавил такой успех, и, выйдя за дверь, я остановился и повернулся к сестре Шэдд.

— Не правда ли, сестра, просто удивительно… как это Герцогиня, несмотря на свои странности, улавливает отклонения от нормы у окружающих ее больных?

— Весьма удивительно. — Все время, пока я сидел у Герцогини, она держалась в стороне и молчала. А сейчас почему-то неодобрительно и осуждающе посмотрела на меня.

— Я подметил, — с улыбкой продолжал я, — что они все любят наряжаться. Даже самые старые пытаются придумать что-то новенькое в своем туалете: тут добавят ленточку, там — оборочку, лишь бы перещеголять остальных. Их наряды бывают часто нелепы, но стоит кому-то появиться в платье, какого нет у других, все тотчас же перенимают фасон. Ну и конечно, поскольку у Герцогини обширный гардероб, она чувствует себя здесь царицей.

Сестра Шэдд, все это время пристально глядевшая на меня, открыла было рот, потом с недовольным видом поджала губы.

— Интересно также их отношение к противоположному полу… — продолжал я. — Есть среди них, например, пассивные девственницы, которые краснеют при одном виде мужчин… а с другой стороны, есть и такие весьма романтические натуры, которые лукаво поглядывают во время прогулки на приглянувшегося им мужчину… А одержимые, которые то призывают обольстителя, то жалуются, что они забеременели от вспышки молнии, от громового раската, от электрических волн, от солнечных или лунных лучей или даже от пригрезившегося им доктора Гудолла!

— Простите, доктор, — резко оборвала меня Шэдд, — мисс Индр ждет меня. Мне надо идти. — И уже повернувшись, мрачная как туча, она бросила через плечо: — Вы, право, меня удивляете, почему бы вам не пойти к себе и не прилечь?

Значит, черт бы ее побрал, она решила, что я пьян. Рассуждать с ней бесполезно. Ее уход обидел меня, однако я упорно не желал расстраиваться. Почувствовав прилив бодрости, я отправился в аптеку.

Запас лекарств был почти на исходе. У меня ушел целый час на то, чтобы пополнить его. Отмеряя кристаллы хлоралгидрата и растворяя их в синих стеклянных бутылках, я внезапно обнаружил, что напеваю любимую фразу Полфри из «Кармен», которую написал этот бедный, несчастный Бизе. Очень приятная и благозвучная ария. Если бы голова у меня не была такая тяжелая, точно по ней били молотками, я бы чувствовал себя прилично.

Внезапно зазвонил телефон. Меня так и передернуло от резкого пронзительного звонка. Но я был совершенно спокоен, когда поднял трубку.

— Доктор Шеннон? — говорил привратник из своего домика у входа.

— Да.

— Я искал вас по всему зданию, тут один молодой человек хочет поговорить с вами.

— Со мной? — Я тупо уставился на противоположную стену. — А как его фамилия?

— Лоу… он говорит: Люк Лоу.

А, ну как же, я, конечно, помню Люка, моего юного друга, у которого есть мотоцикл. Что ему нужно от меня в такое неурочное время?

Я только было снова начал напевать, как в трубке раздался голос Люка, веселый и возбужденный, — он так и сыпал словами, без передышки:

— Это вы, Роберт… идите скорее сюда… вы мне нужны.

— Что случилось?

— Ничего… все… хорошие новости… Джин стало гораздо лучше.

— Что такое?

— Опасность миновала. Сегодня в два часа у нее был кризис. Она пришла в сознание. Она разговаривала с нами. Здорово, правда?

— Очень. Я рад.

— Я сразу схватил мотоцикл и примчался к вам. Выйдите же на минуточку в привратницкую. Я хочу повидать вас.

— Извините, мой милый, — в моем тоне звучало вежливое сожаление человека, отягощенного множеством дел, — но я никак сейчас не могу.

— Что?! — Пауза. — Да ведь я же приехал из такой дали!.. Роберт… Алло… Алло…

Хотя в глубине души мне не хотелось этого делать, но я оборвал разговор и со спокойной улыбкой повесил трубку. Правда, я очень люблю Люка, но у меня просто нет времени на всякие пустяки. Конечно, очень приятно, что мисс Лоу стало лучше, и, несомненно, это большая радость для ее родных. Такая спокойная девушка, глаза у нее карие, а волосы каштановые. Мне вспомнилась одна песенка: «Дженни — шатенка, с кудряшками, как пух…» Прелестный мотив — надо будет напеть его Полфри. Я смутно припоминал ее: она ведь занималась у меня в семинаре, умная, но уж слишком назойливая. Конечно, никакого зла я ей не желаю, ни малейших неприятностей на свете.

Снова этот Бизе… бедный, несчастный Бизе… «Напрасно себя уверяю, что страха нет в моей душе…» Я пополнил запас лекарств, прибрал в аптеке и снова, словно сквозь туман, попытался разглядеть время на часах.

Семь часов. Я всегда терпеть не мог дежурить в столовой, но сейчас, несмотря на боль в голове, это показалось мне приятной и вполне естественной обязанностью.

Ужин уже начался, когда я вошел в столовую, и официантки ставили поднос за подносом на длинные столы, где среди звона тарелок, грохота отодвигаемых стульев и гула голосов все приступили к еде.

Я постоял с минуту, потом, не поднимаясь на отведенное для дежурного возвышение, стал прохаживаться по столовой, с благосклонным интересом наблюдая за происходящим. Пар от кушаний и запахи еды подействовали на меня одуряюще; сразу сказалось недосыпание — мысли стали путаться, все окрасилось в более теплые, сочные тона: передо мной была картина пиршества в феодальном замке, где сидели аристократы и простолюдины, непрерывно сновали слуги, — казалось, ожило полотно Брейгеля во всей яркости красок, со всем своеобразием человеческих лиц, пышностью, движением и суетой…

И вот я уже снова размеренным шагом иду по подземному коридору в свою комнату. У входа в галерею «Балаклава» сидел ночной дежурный и готовил себе на ужин какао.

— Я ходил сегодня за почтой, доктор. Вам есть письмо.

— Благодарю, мой милый.

Не вступая в дальнейший разговор, я взял конверт из плотной бумаги с университетским крестом. На лице моем застыла улыбка — она словно отпечаталась там и была каской, за которой я скрывал хаос, царивший у меня в голове. Тяжелые молоты с удвоенной силой застучали в висках, я весь покрылся потом и тут во внезапном проблеске сознания понял, что заболел. Но момент просветления прошел, и я снова помчался вперед, думая лишь о том, что надо скорее садиться за работу; улыбаясь еще тире все той же застывшей улыбкой, я вошел в вестибюль и вскрыл конверт.

«Кафедра патологии Уинтонского университета». От Ашера, профессора Ашера, возглавляющего это превосходное заведение. Милое письмо, да, в самом деле — очень приятное. Добрый профессор сожалел, весьма сожалел, что при сложившихся обстоятельствах я не могу рассчитывать на новое назначение. Если бы, конечно, результаты моей работы были опубликованы раньше… Эта задержка оказалась трагической, огорчению его нет предела, и чувства его вполне понятны. На обороте стоял постскриптум. Ах да, обед, конечно, тоже отменяется. К сожалению, когда он приглашал на понедельник, то совсем забыл, что у него этот день занят. Тысяча извинений. Когда-нибудь в другой раз. Да, конечно, договоренность остается в силе. Возвращайтесь за свой стол в лабораторию. Работайте у меня, только будьте не так строптивы, преисполнитесь духа сотрудничества и подчиняйтесь начальству. Очень щедрое предложение. Но благодарю покорно — нет.

В высоком вестибюле, где под потолком горел свет, стоя возле статуи Деметрия и горки в стиле «буль», я тщательно разорвал письмо на четыре части. Мне вдруг захотелось громко закричать. Но губы не шевельнулись, точно они были склеены, а боль в голове вдруг стала невыносимой, она нарастала, усиливалась, отдаваясь гулом и грохотом, — казалось, кто-то рубил дрова тупым топором у меня на затылке. И, несмотря на это, я вдруг понял, увидел своим мутным, неверным взором, что мне надо делать. Нечто очень важное и существенное. Скорей, скорей… Только не останавливаться… нельзя терять ни минуты.

Я вышел и торопливо направился в лабораторию. На улице было уже совсем темно, поднялся ветер, раскачивавший деревья и кусты, наполняя воздух странным шепотом. Слетевший с дерева лист коснулся моей щеки, точно чьи-то призрачные пальцы, — это подхлестнуло меня и заставило, спотыкаясь, пуститься бегом.

И вот я в лаборатории. Окинув безучастным, но все же пытливым взглядом арену моих недавних трудов, я машинально сделал несколько шагов и открыл шкафчик. Круглые, заткнутые ватными тампонами бутыли стояли в ряд, тускло поблескивая, точно солнце сквозь туман. У меня закружилась голова, я покачнулся и едва не упал. Но слабость почти тотчас прошла. Собрав все силы, я взял драгоценные бутыли и, спокойно и тщательно разбив их, вылил содержимое в умывальник. Потом отвернул оба крана. Когда последняя капля жидкости исчезла в водопроводной трубе, я схватил кипу бумаг со стола — все эти страницы, испещренные моими расчетами и выводами, плод многих бессонных ночей. Снова спокойно, осторожно я чиркнул спичкой, намереваясь поджечь их над раковиной и держать, пока не сгорит последний клочок бумаги. Но, прежде чем я успел это проделать, за моей спиной послышался звук быстрых шагов; я медленно обернулся, с трудом держа прямо невыносимо тяжелую голову. В дверях стояла Мейтленд.

— Не смейте, Шеннон! — крикнула она и бросилась ко мне.

Спичка обожгла мне пальцы и погасла. Молот еще сильнее застучал по голове. Я сжал обеими руками лоб. И весь мир перестал существовать для меня.

 

10

Октябрьский день, тихий и золотистый, был полон удивительного спокойствия. В моей старой комнате в «Ломонд Вью» косые лучи солнца падали светлым четырехугольником на обои, оживляя пожелтевшие от времени, чахлые розы и подцвечивая украшавшие кровать шишечки из высохшей травы, которые я много лет назад ободрал, пытаясь распрямить погнувшийся конек. Из окна я видел красноватые свернувшиеся листья бука, что стоят через дорогу — первые признаки осени, — а вдали, окутанные фиолетовой дымкой, — синие горбатые плечи Бен-Ломонда. В детстве я часто без всякого восторга смотрел из этой самой комнаты на далекие горы. Смотрел я на них и сейчас.

Удобно лежа на боку, я отдыхал с полным сознанием, что мое безделье оправданно и вполне законно, поскольку доктор Галбрейт, заручившись поддержкой бабушки Лекки, все время настаивал, что я должен отдыхать. Однако день был такой чудесный, что я не мог улежать в постели и решил подняться. Ведь я уже почти, выздоровел и теперь, после второго завтрака, могу и погулять часок-другой! Я отбросил одеяло и начал одеваться, впрочем, осторожно, так как еще не очень твердо держался на ногах — явное доказательство того, как медленно накапливаются силы после полного истощения. Ну что ж, поделом мне. Сам во всем виноват.

Я спустился вниз, даже не держась за перила, тем самым доказывая себе, что уже поправился. Я все еще не привык к странному чувству, что вновь живу в доме, который был для меня родным с тех пор, как я мальчиком поселился в Ливенфорде. Сейчас дом перешел в собственность моей бабушки, но в нем ничего не изменилось, и хотя населяли его главным образом тени тех, кто раньше здесь жил, привычная атмосфера убогой, но уповающей на лучшие времена респектабельности продолжала царить в нем. Меня привезли сюда после того, как я свалился, и старушка не без воркотни, но с удивительной преданностью ухаживала за мной и поставила меня на ноги. Сейчас мне было бесконечно стыдно за те небылицы, которые я рассказывал о ней.

Из гостиной убрали бумажный экран, и в камине за чугунной решеткой горел яркий огонь. Бабушка развела его, прежде чем отправиться в очередное странствие по городу, откуда она возвращалась, еле передвигая ноги, нагруженная пакетами со всякой снедью. Она с доблестным усердием пичкала меня сообразно деревенским традициям и собственным представлениям о том, что наиболее полезно в моем состоянии. Десять минут назад, перед самым уходом, она с многозначительным и многообещающим видом шепнула мне на ухо:

— Сегодня вечером я тебе сварю курицу, Роберт. — Она была решительной поклонницей вареной курицы, которую подавала с бульоном, считая, что в этом — самый «смак».

Всякий раз, как я оставался один в доме — в старом молчаливом доме, наполненном воспоминаниями прошлого, — меня так и тянуло помечтать, но я боролся с этим желанием, как и с невыносимой грустью, какую прошлое вызывало во мне. Вот здесь стоит диван, на который Дэнди Гау уложил меня, когда я вернулся домой после драки с моим школьным приятелем Гэвином Блейром. Вон там, на каминной доске, лежит старое деревянное перо, которым он переписывал юридические документы. На этом подоконнике я усиленно и тщетно зубрил, готовясь к экзаменам на стипендию Маршалла. Вот за этим самым столом мне сказали, что я не могу поступать в университет изучать медицину. А я все-таки поступил. О да, я всегда упрямо шел своим собственным одиноким путем, мучительным и извилистым, который приводил меня к тому месту, откуда я начал странствие.

Я быстро взял себя в руки и, взглянув на небо, решил совершить небольшую прогулку. В передней, вспомнив про свою остриженную голову, я поглубже надвинул шапку, сунул ключ под коврик у двери — на случай, если старушка вернется раньше меня, — и отправился на прогулку.

Хотя воздух был прохладный и бодрящий, шел я отнюдь не живо, а еле передвигая ноги и, поднимаясь в гору к Драмбакской деревушке, раза два вынужден был даже остановиться. Это была все та же тихая маленькая деревушка, притулившаяся у покатого склона поросших вереском холмов, через которую протекала речка с двумя каменными мостами. Ребятишки катали обручи неподалеку от кузницы, и их тонкие, звенящие голоса весело нарушали царившее вокруг безмолвие. Посреди деревни я присел на лужайке под большой сосной, которая стояла тут, должно быть, лет сто. Из трещин в серовато-сизой коре просочилась смола и застыла маленькими ручейками. Я отскоблил кусочек ногтем и, растерев в ладонях сероватое вещество, вдохнул свежий терпкий запах. У меня было такое ощущение, точно силы снова вернулись ко мне и жизнь еще что-то сулит мне в будущем.

Однако, обойдя вокруг Барлон-Толла, я почувствовал, что прогулку пора заканчивать. Я с удовольствием вернулся домой, сел в свое кресло, надел домашние туфли и протянул ноги к огню. Возле меня на столике лежала сложенная утренняя газета «Геральд», которую я всегда охотно читал: она была моим главным развлечением в дни выздоровления. Я взял газету и положил к себе на колени; в это время я услышал, как входная дверь открылась и снова закрылась. В передней раздались шаги, затем началась какая-то возня на кухне. Вскоре старушка вошла в гостиную. Мы посмотрели друг на друга. Я улыбнулся.

— Ну что, купила курицу?

— Даже две, — ответила она. — Я пригласила к ужину Мак-Келлара.

— Значит, у нас будет вроде как бы пир.

— Угу. — Она степенно кивнула. — Доктор Галбрейт тоже придет.

— Вот оно что.

И, прежде чем я успел возразить, она переменила тему разговора:

— Тебе пора пить горячее молоко» И не надо так близко ставить туфли к огню. Как раз подметки прожжешь.

Она отвернулась и вышла, а я, покорившись, начал размышлять.

Я уже некоторое время чувствовал, к чему идет дело, а сейчас сразу понял, что решительный момент наступил. Доктор Галбрейт старел. Его практика, охватывавшая не только Ливенфорд, но и окрестности Уинтона, стала ему не по силам. Пришла пора подумать о компаньоне, и, к моему величайшему огорчению, он намекнул, что не прочь был бы взять меня.

Да, западню эту долго и терпеливо готовили, и руки, расставлявшие силок, были добрые, дружеские руки. Однако, увы, несмотря на данное мной обещание, я всячески старался избежать своей участи. Меня глубоко трогало, что этот упрямый Мак-Келлар готов был ссудить меня деньгами, чтобы я мог купить половину практики, а тысяча фунтов — сумма весьма немалая для шотландского адвоката. Нравился мне и старик доктор с его огрубевшим на свежем воздухе лицом, с седой козлиной бородкой и слегка ироническим изгибом губ; когда-то он был резок и раздражителен, но с годами, как видно, стал гораздо мягче. Подремывая у огня, я пытался представить себе, как я еду в форде по проселочным дорогам, подпрыгивая на высохших колеях летом и пробираясь по снегу зимой, как посещаю далекие фермы, заходя со своим черным саквояжем и в уютные усадьбы и в выбеленные известкой лачуги, одиноко стоящие среди вересковых зарослей. Но сердце мое во всем этом не участвовало. Слишком хорошо я себя знал, чтобы понимать, что все во мне восстает против такой перспективы. Не годился я для роли практикующего врача и по опыту прошлого понимал, что буду просто влачить жалкое существование без всякого интереса к работе, без честолюбивых замыслов, безвестный, ко всему безразличный, как человек, потерпевший в жизни крушение.

Подавив вздох, я взял газету и, пытаясь отвлечься от своих мыслей, начал ее просматривать. Я лишь пробегал страницы глазами, читая только то, что почему-либо интересовало меня. Особых новостей не было. Я уже собирался перейти к передовой статье, как вдруг увидел одну заметку на последней странице. Заметка была совсем маленькая, в три строчки, но я мучительно вздрогнул, прочитав ее, а потом долгое время сидел неподвижно.

Под заголовком «Отплытие судов» было самое обычное объявление:

«Пассажирский пароход „Альгоа“, принадлежащий компании „Клан“, отплыл сегодня из Уинтона в Лагос и на Золотой Берег. На нем выехала группа специалистов, направляющихся на работу в Кумаси».

Я перечел объявление несколько раз, как ребенок, заучивающий текст наизусть, словно не был уверен, правильно ли я его понял, и по мере того, как я читал, в теплой комнате становилось все холоднее, а прилив бодрости, который я почувствовал сегодня днем под сосной, сразу исчез. Значит, и с этим все кончено… Кончено навсегда. С тех пор как я узнал, что Джин должна ехать на этом пароходе, я боялся услышать об его отплытии. Вот теперь и пароход ушел. Когда пароход отчаливает от берега и медленно направляется к горизонту, в этом есть что-то безвозвратное, ощущение чего-то отрубленного раз и навсегда… Одинокий маяк обыскивает пустынное море, трепетный луч гаснет. И она не пришла, даже не написала мне на прощание. Это жгло меня больше всего, мучило и терзало — ведь я так любил ее.

Долго — возможно, час, а впрочем, не знаю — я смотрел на огонь. Погруженный в грустные, мучительные думы, я все же слышал, как кто-то приехал, шаги в прихожей, голоса. Но я не шевельнулся. Был ли то Мак-Келлар или доктор, сейчас я не мог обменяться с ним дружеским рукопожатием и выслушивать тактичные изъявления сочувствия, без которых оба они, конечно, не обойдутся.

Пока я сидел так, молчаливый и неподвижный, дверь позади меня почти беззвучно отворилась. Я ждал, что вот сейчас раздастся зычный голос, и даже не потрудился обернуться, но постепенно ощущение, что кто-то стоит у меня за спиной, стоит совсем тихо, заставило меня повернуть голову. Затем я медленно поднял безучастный взгляд.

Сначала я решил, что снова заболел. Должно быть, у меня опять галлюцинации и передо мной одно из тех видений, которые являлись мне в бреду и так долго мучили. Потом в одну секунду я все понял: я увидел, что это она, и догадался, почему она пришла.

Я забыл, что уходящие суда часто пережидают ночь в устье, чтобы подобрать отставших пассажиров и дождаться благоприятного прилива. Значит, она пришла все-таки попрощаться со мной.

Глухие удары моего бедного сердца отдавались гулом у меня в ушах, глаза застилал туман, сквозь который я молча смотрел на нее. А она так же молча смотрела на меня. Хотя она все еще была очень худенькой и запавшие щеки были совсем бледны, в ее карих глазах, на этом чистом лбу и блестящих волосах болезнь не оставила ни малейшего следа. Я невольно сравнил свое состояние с ее безмятежным спокойствием. Я сидел пришибленный, понурый, истощенный, а она шла своим путем, твердо и целеустремленно, вполне оправившаяся после болезни. Даже платье на ней было новое — темно-серое, отделанное шелком более светлого тона и купленное, должно быть, специально для путешествия. Я заметил также — и сердце у меня сжалось от боли, — что на шее у нее зеленые бусы, которые я подарил ей.

Я медленно выпрямился в своем кресле. Я видел, как она приоткрыла губы, намереваясь заговорить со мной. И приготовился встретить удар.

— Как поживаете, Роберт?

— Отлично. Присаживайтесь, пожалуйста.

— Благодарю вас. — Она говорила тихим голосом, но вполне владела собой.

Она села напротив меня, прямая, сложив на коленях затянутые в перчатки руки и глядя мне прямо в глаза. Точно гипсовая статуэтка, подумал я, задетый за живое ее самообладанием, которого у меня не было. Я стиснул зубы, чтобы не выдать свою слабость и свои чувства.

— Вы уже совсем поправились, — сказал я.

— Да, мне повезло.

— А за время путешествия по морю и вовсе окрепнете.

Она как будто не заметила моего выпада. Я болезненно воспринял ее молчание. В голове у меня снова зашумело. Я хлопнул ладонью по лежавшей у меня на коленях газете.

— Я только что прочитал, что вы уезжаете. Как мило с вашей стороны, что вы зашли ко мне! Как поживает Малкольм? Он уже на пароходе?

— Да, Роберт, он на пароходе.

Колючка мягко, без всякого злого умысла, была повернута в мою сторону и теперь вонзилась мне в сердце. Я постарался не морщиться от боли. Джин была в перчатках, и потому я не видел кольца на ее руке. Но раз Малкольм едет с ней, значит они уже обвенчаны.

— Ну… — я попытался изобразить небрежную улыбку, но мои бледные губы растянула болезненная гримаса. — Мне, очевидно, надо поздравить вас. Он славный малый. Надеюсь, путешествие ваше будет приятным.

Она откликнулась не сразу, но через некоторое время с самым серьезным видом спросила:

— А как ваши дела, Роберт?

— У меня все в порядке. Есть возможность приобрести недурную практику здесь, в Ливенфорде.

— Нет!

Это единственное слово, произнесенное с необычайным пылом, заставило меня вздрогнуть.

— Что значит «нет»? Все уже решено.

— Нет, — повторила она. — Вы не должны этого делать.

Короткая, напряженная пауза. Джин была уже теперь не так спокойна, и глаза ее вдруг стали бездонными.

— Роберт, — взволнованно сказала она. — Ты не можешь, ты не должен растрачивать себя на какую-то практику в деревне. О, я не хочу ничего сказать дурного о деревенских врачах, но они — это не ты. Ты пережил горькое разочарование, страшный удар, но ведь это же не конец. Будешь снова дерзать, сделаешь более интересную, более значительную работу. Не можешь же ты вот так зарыть свой талант в землю. Ты должен, ты должен продолжать начатое!

— Где? — с горечью спросил я. — Снова на каких-нибудь задворках, в каком-нибудь сумасшедшем доме?

В величайшем волнении она наклонилась ко мне.

— Ты обиделся на профессора Чэллиса, правда? Он сделал ошибку, послав тебя в «Истершоуз». Но он старый человек, и просто у него не было никакой возможности найти для тебя что-то более подходящее. — У нее перехватило горло от волнения. — Ну, а теперь у него такая возможность есть. Скажи, Роберт, хотел бы ты читать лекции по бактериологии в Лозаннском университете?

Я смотрел на нее, едва дыша, не смея шевельнуться, а она торопливо продолжала:

— Профессор Чэллис получил письмо из Лозанны с просьбой рекомендовать им кого-нибудь получше, какого-нибудь молодого человека, который помог бы наладить работу в лаборатории. Он послал туда полный отчет о твоих исследованиях. Вчера он показал мне ответ. Если ты согласен, место за тобой.

Я прикрыл глаза рукой, словно заслоняя их от слишком яркого света. Начать все сначала, вдали от ограничений этой скованной условностями страны, в Лозанне, чудесном швейцарском городке на берегу сверкающих вод озера Леман… Но нет, нет… я уже давно перестал верить в себя… не мог я взяться за такое дело.

— Я не могу, — промямлил я. — Я не гожусь для этого.

Она сжала губы. Под маской сухой официальности я вдруг почувствовал внезапно вспыхнувшую в ней решимость. Она глубоко вздохнула.

— Ты должен, Роберт. Все твое будущее ставится на карту. Ты не можешь признать, что ты побежден.

Я молчал и невидящим взглядом смотрел на пол.

— Я побежден, — сказал я глухо. — Я дал им слово. Они придут сегодня вечером сюда. Легко бороться с врагами. Но бороться с друзьями… с их добротой… И потом, я обещал… я не могу спорить… я не могу больше бороться.

— Я помогу тебе.

В немом изумлении я поднял на нее глаза.

— Ты?.. Ты будешь уже далеко.

Она очень побледнела, и с минуту губы ее так дрожали, что она не могла слова выговорить. Она сидела и смотрела на свои крепко стиснутые руки.

— Я не уезжаю.

— А Малкольм? — воскликнул я.

— «Альгоа» отчалила сегодня в шесть часов утра. Малкольм отплыл на ней.

Наступила мертвая тишина. Потрясенный, не в силах поверить услышанному, я словно окаменел. Но, прежде чем я успел раскрыть рот, она снова заговорила, как бы через силу выдавливая из себя слова:

— Когда я была больна, Роберт… да и потом… я словно бы увидела то, чего до сих пор не замечала. — Она чуть не разрыдалась, но усилием воли заставила себя продолжать: — Я всегда признавала свой долг по отношению к родным, по отношению ко всем, с кем работала, но я не понимала своего долга по отношению к тебе… а поскольку я люблю тебя больше всего на свете, то и мой долг по отношению к тебе должен преобладать над всем остальным. Если бы у тебя все прошло успешно, если бы ты не свалился, я, возможно, этого никогда бы не поняла, а сейчас… понимаю.

Она помолчала, с трудом преодолевая волнение и глядя на меня каким-то необычайно напряженным взглядом, словно ее душила и жгла необходимость поделиться со мной темя сложными и еще не вполне сформировавшимися мыслями, которые в последнее время нахлынули на нее. Чувства с такою силой завладели ею, что слезы покатились по ее щекам. И слова полились неудержимым потоком:

— Все время, пока я лежала там в каком-то полусне, я думала, почему я отказалась выйти за тебя замуж… я ведь любила тебя… и заболела-то я из-за того, что любила тебя и не была осторожна, работая в палатах… но эту любовь заслоняли гордость, и страх, и предубеждение против твоей религии, о которой я ведь, собственно, ничего и не знаю. Бог дал тебе родиться католиком, а мне — протестанткой. Но разве это значит, что он ненавидел одного из нас и любил другого… хотел, чтобы один жил во мраке лжи, а другой — при свете истины? Если это так, то христианство не имеет никакого смысла. Ах, Роберт, ты терпимее относился к моей вере, чем я к твоей. И мне стало так стыдно, что я дала себе слово: если поправлюсь, приду к тебе и попрошу у тебя прощения.

Теперь она перестала сдерживаться и разрыдалась, а я сидел, белый как полотно, не в силах двинуться с места, не в силах разжать застывшие губы. Она прошептала:

— Роберт, дорогой Роберт, ты, наверное, считаешь меня самым трудным… самым непоследовательным человеком на свете. Но события иногда оказывают на нас совершенно необъяснимое давление. Да, дорогой мой, я уехала из Блейрхилла, я уехала от родителей, бросила все — навсегда. И если ты еще не раздумал, я выйду за тебя замуж, когда и где ты пожелаешь… Мы поедем в Лозанну… будем вместе работать… будем добры и внимательны друг к другу…

В следующую минуту я уже держал ее в объятиях, ее сердце билось у моей груди; она хотела что-то сказать, но рыдания душили ее. Губы у меня шевелились, однако я не мог издать ни звука. В сердце росла и ширилась неуемная радость — казалось, она сейчас разорвет мне грудь.

Словно откуда-то издалека, из другого мира, до меня донесся звук открывающейся входной двери, и по шуму голосов и топоту ног я понял, что прибыли Мак-Келлар и доктор Галбрейт, а потом я услышал приглушенный шепот старушки, встретившей их в прихожей.

Теперь это не имело никакого значения. Я уже был не один, тьма сменилась сиянием дня, жизнь начиналась сначала. Теперь мы вместе будем прокладывать путь в неизвестное. Да, в эту таинственную минуту, объединившую наши сердца, все казалось возможным и не было места для мысли о поражении, а счастье представлялось вечным.

Ссылки

[1] Имя одного из герольдов короля Ричарда Львиное Сердце.

[2] Шотландский военачальник (1649—1689), сражавшийся на стороне английского короля против шотландских пуритан; последние сопротивлялись введению в Шотландии абсолютистских порядков, носительницей которых была англиканская церковь.

[3] Марстонмур — английское селение, у которого в июле 1644 г., во время первой гражданской войны в Англии, произошло крупное сражение между королевскими войсками и войсками парламента, руководимыми О.Кромвелем; победу одержали войска парламента, на стороне которых успешно сражались шотландские отряды.

[4] Библейский лжепророк.

[5] Кортес, Фернандо (1485—1547) — испанский конкистадор, завоевавший Мексику в XVI веке.

[6] Восточное блюдо из риса, яиц и лука.

[7] публичное извинение (лат.)