В себя я пришёл уже в тюремном изоляторе. Голова была замотана бинтами, немного выше левого уха под слоями марли прощупывалась огромнейшая опухоль. Меня изрядно подташнивало, а ночью я мучился от бессонницы.

Несколько раз ко мне наведывалась фельдшерица, немолодая уже, с седой прядью в волосах, спрашивала, как я себя чувствую, перебинтовывала, считала пульс, измеряла давление, заглядывала в рот и глаза и делала какие-то уколы. Дня через три или четыре она же сняла с меня повязку, удалила швы – и посещения её на этом прекратились.

Тюремщик по фамилии Жестяев, занимавшийся мною, оказался более чем благосклонным и всячески мне потворствовал. Он рассказал, что меня привезли из больницы после обработки и штопанья раны и проведения каких-то оживляющих восстановительных процедур.

– Что, так и привезли без сознания? – спросил я своего надзирателя.

– Нет, ходячего доставили, на своих двоих, – ответил он. – Разве вы не помните?

У меня случился абсолютный провал в памяти, но я сделал вид, что кое-что вспоминаю.

– А какое сегодня число? – на всякий случай спросил я тюремщика.

– Двадцать первое.

Выходило, что после нашей с доном Кристобалем попытки улизнуть от московского спецназа прошло десять дней.

Я посмотрел на надзирателя и тут же отвёл глаза. Мне показалось, что он догадывается о моих безотрадных мыслях.

История Жестяева мне была известна. Он проживал в одной из трущоб в тёмной сырой комнатульке с тяжелобольной женой и больной дочерью, страдавшей припадками, и перебивался случайными заработками.

Начавшиеся реформы помогли его семье выйти из бедственного положения. Довольно скоро ему вручили ордер на просторную, тёплую, благоустроенную квартиру, ранее принадлежавшую одному из чиновных воротил и долгими годами пустовавшую.

Устроившись на работу в изоляторе, Жестяев одним из первых приобрёл бурцевскую капсулу жизни, только поступивших тогда в свободную продажу. Уже спустя неделю после использования капсулы жена и дочь заметно пошли на поправку, а ещё через сколько-то времени вообще полностью выздоровели. Жену приняли на работу в пошивочную мастерскую – она была швея от бога, а дочь, прежде бравшая уроки у сердобольной пенсионерки-учительницы, проживавшей в соседней комнате, такой же холодной и сырой, стала ходить в школу и получать только «хор» и «отл».

Жестяевы наконец узнали, что такое полный достаток. Жена зарабатывала втрое больше мужа, вдвоём они обеспечивали одну дочь, и у них появились мысли обзавестись и вторым ребёнком, а может быть, и третьим.

Оба были не так уж молоды, и, не затягивая дело, они зачали ещё одно дитя, и сейчас жена находилась на четвёртом месяце беременности. Короче, семья вошла в состояние совершенного преуспеяния, и мой надзиратель постоянно пребывал в безоблачном благорасположенном умонастроении. Он знал, кому обязан своим счастьем, и всегда думал и говорил о Черноусове только с уважением и чувством большой симпатии.

Анатолий, так звали тюремщика, подробно информировал меня, что происходило в городе. Впрочем, сведения он черпал большей частью из телевизионных сообщений, а также из разговоров с сослуживцами и соседями по дому, и поэтому знал не так уж много.

Тело дона Кристобаля долго искали. Несколько аквалангистов вдоль и поперёк прочесали дно Чехоньлея возле той пристаньки, но так ничего и не нашли. То ли глубина помешала – дно там уходило на восемнадцать метров, то ли застреленного заилило, короче, поиски закончились ничем.

Черноусова арестовали и в тот же день увезли в областной центр, где поместили в изолятор при тамошнем отделении федерального департамента безопасности. По слухам, после нескольких предварительных допросов его переправили в Москву, и в данный момент он содержался в одиночной камере «Матросской Тишины».

Пётр Андреевич Тимошин ареста избежал, но его тоже допрашивали, и сейчас он находился под подпиской о невыезде. Его отстранили от должности и, опять же по слухам, он убивал время то сидя с удочкой на берегу Ольмы, то поливая грядки на семейной даче.

Лишились должностей и несколько старших полицейских офицеров, пришедших в своё время на смену Тюрину и его заместителям. Уволили и нового прокурора города Малышева. Всех примерно с одной и той же формулировкой – за попустительство должностным лицам при нарушении ими законности и конституционного порядка, неисполнение служебных обязанностей и несоответствие должности. Примерно, так это звучало, за дословность не ручаюсь.

В кресло городского главы временно, до следующих выборов мэра, засел Артюшин, который не был ни в чём замаран и даже пострадал при «вакханалии, развязанной Черноусовым и его приспешниками». Были предложения вернуть к власти старшего Федотова и его команду, но тут уж категорически против выступил губернатор Евстафьев из-за опасений, что Федотов быстренько повернёт всё на свой лад и донорские ольмапольские потоки незамедлительно иссякнут.

Сменщики Жестяева относились ко мне достаточно сурово, но никак не притесняли, и уже за это им спасибо.

На допросы меня не вызывали, и чуть ли ни круглые сутки я проводил в размышлениях о событиях последних двух лет, то есть с той минуты, как познакомился с доном Кристобалем. Забыты были все претензии к его жестокости и к тому, что он определил мне столь недостойную роль при казни убийц. Осталась только благодарность за привлечение к большим делам, за то, что всё это время я чувствовал свою значимость и полезность обществу.

Перед внутренним взором продолжала маячить белая простреленная рубаха на фоне тёмной воды и последние секунды жизни её владельца. Я всё никак не мог свыкнуться с мыслью, что нет больше моего дорогого испанца на свете и что никогда мне его уже не увидеть.

На шестой день моего пребывания в изоляторе, как раз в дежурство Анатолия, дверь распахнулась, и в камеру вошла Зина Тимошина. Она бросилась ко мне с распростёртыми объятиями, и я с нежность прижал её к своей груди. Чувствовалось, что Зиночка едва сдерживает рыдания.

Я поглаживал мягкие девичьи локоны и приговаривал:

– Не плачь, милая, рано или поздно всё заканчивается. Закончится и моё пребывание в тюрьме. Как говаривал царь Соломон три тысячи лет тому назад – и это всё пройдёт.

Ах как радостно и больно мне было увидеть мою возлюбленную! И она тоже радовалась и печалилась и всё голубила меня своим ясным и нежным взором. И будто никакой чёрной кошки не пробегало между нами, и мы только и мечтали о встрече, чтобы поскорее заключить друг друга в объятия.

– Да-да, – закивала она, – конечно, обязательно, всё пройдёт. Но знай – ты мне дорог, я тебя люблю. И сколько бы тебя ни продержали в заключении, я буду ждать твоего возвращения. Хоть десять, хоть двадцать лет, до конца жизни.

Взяв себя в руки, Зина заявила:

– Я хочу, чтобы мы поженились.

– Но как?

– Я переговорю с заведующей ЗАГСа. Она моя хорошая знакомая, и нас зарегистрируют.

– Кто ж меня отпустит?

– Обойдёмся без этого. Зарегистрируют прямо здесь, в камере.

Однако заведующая побоялась ответственности и отказалась. Тогда Зинаида пошла к батюшке одной из церквей. Тот выслушал её, подумал и дал согласие.

В день, когда на дежурство заступил Жестяев, началось венчание в камере. Процедура обряда была недолга. Мы спешили, чтобы никто не успел помешать. Единственным свидетелем был мой тюремщик Анатолий.

– Сегодня свершилось торжество и радость не только в вашей жизни, – сказал среди прочего священник, – но и в жизни всей нашей церкви… Нет ближе на земле отношений, чем отношения в союзе мужчины и женщины…

Факт вступления в брак был записан в церковной книге. Торопливый секундный поцелуй, дверь закрылась, и я остался в одиночестве. На губах ещё долго жило прикосновение Зининых уст. Первое и, может быть, последнее.

На следующее утро меня этапировали в Москву и заключили в один из казематов «Матросской Тишины».