#img_17.jpg

Что такое счастье? Один философ сказал, что это когда человеку уже больше нечего желать. Интересно, бывает такое состояние или всегда, чего бы ни достиг, начинаешь мечтать о большем?

Как в горах — идешь, кряхтишь, поднимаешься на вершину. А добравшись до цели, видишь вдали новые вершины, на которые карабкаешься опять. Наверное, в этом суть прогресса человечества.

Я счастлив! Я достиг всего. Мне уже нечего больше желать!

Я совершил прыжок с парашютом!

Я! Ручьев Анатолий! Гвардии рядовой!

Даже два прыжка.

Я, разумеется, понимаю, что для всех моих товарищей ничего особенного в том, что они прыгнули, не было.

Приятно, конечно, значок получили, так сказать, воздушное крещение. Но, в конце концов, никто ведь, и я в том числе, не скакал от восторга, первый раз подтянувшись на перекладине, первый раз попав в мишень или отрыв свой первый окоп для стрельбы лежа!

Служба. Воинские будни.

Для десантника прыжок с парашютом то же самое, что для подводника погружение, для артиллериста залп из орудий, для сапера постановка мины. Для них, может быть, но не для меня.

Для меня это событие невероятной важности. Это такая победа, что и не передать словами.

Не камень, а пирамиду египетскую сбросил с плеч!

Ведь все это время я чувствовал себя каким-то неполноценным, тяжело больным...

Я понимаю, что никто меня таким не считал, кроме меня самого, но от этого не легче. Есть люди с уродством — ну там палец шестой на руке или родимое пятно в пол-лица. Делают операцию, и человек становится как все. Вот так сейчас и я. У меня тоже была операция. И теперь я как все.

Я — как все. Как Сосновский, как Щукарь, как Хворост...

Как вся рота, вся дивизия.

Я один из них.

Сотый раз вспоминаю, как это было. Сотый раз радуюсь!

Накануне, на вечерней поверке, объявляют суточный наряд. «Ручьев!» — старшина кричит. «Я!» — отвечаю. «Повезете на сборы литературу. Поступаете в распоряжение командира роты!»

Ясно, смотрю кругом. Никто ничего не замечает. Может, действительно, а может, все знают и притворяются?

Ночь не спал.

Чего только не передумал!

Не этот проклятый прыжок, не было бы проблем. Ну мог же я попасть в танковую часть. Мне, кстати, владельцу собственной машины, там самое место. Так нет, попросился в десантники. Захотел поразить моих московских друзей! Ручьев — небесный гвардеец!

Потом начинаются мрачные мысли: не прыгну, как буду Тане смотреть в глаза? Ребята — те поймут. А с ней все. Не будет она со мной дела иметь. Нет, безнадежно и заговаривать после этого с ней.

Прыгну! Прыгну, черт возьми! Уверен.

Начинаю себе это представлять. Как сел, как дверь открылась, как подошел к проему. Вспоминаю песню веселую, ребята дурака валяют — поют:

Тому, что десантник прыжка не боится, Ты, дорогая, не верь. Лучше взгляни на их «бодрые» лица, Когда открывается дверь!

Глупая песня, и стихи — бред. Но точно про меня. Вот посмотрит Таня на мое «бодрое» лицо, и на этом все кончится.

От моей уверенности не останется следа. Я вижу так ярко и детально, словно смотрю вниз. — поле под снегом, маленькие домишки, деревца, машины. Слышу спокойный голос старшего лейтенанта: «Пошел!» И... не могу двинуться с места. Ну не могу!

Вытираю пот со лба. Встаю, иду в гальюн. Дневальный сочувственно смотрит на меня — это небось десятый раз за ночь...

Господи, когда все это кончится!

Заснул под утро.

Не успел опомниться — «Подъем!.» кричат. Встал больной. Подумал: может, в медсанбат сбегать, температуру набить? Отсрочка? Ведь все равно рано или поздно прыгать придется. Никуда от этого не уйдешь. Так уж лучше рано.

Ну почему для других это не проблема? Почему?

Сделал зарядку, сходил на завтрак. Являюсь к старшине. И тут выясняется, что командир роты не едет. Едет Якубовский. Вот те на! Это неспроста. Потом поразмыслил: нет, все логично — везем литературу, Якубовский — замполит.

Садимся в машину. Два пакета газет, журналов, каких-то книжек укладываю. Едем.

Думал, в дороге замполит будет меня морально готовить. Ничего подобного. Молчит. И я молчу. Один водитель болтает. Рассказывает, как в отпуск ездил. Кому это интересно? Клуб у него в деревне открыли, киноустановку завели, еще чего-то. Большое дело — клуб открыли!

С парашютом мне надо прыгать. Вот что! А он клуб...

Приехали.

Стоит невзрачный домишко. Там живут спортсмены. Вдали слышу самолеты — моторы работают. Волнуюсь, жду встречи с Таней. А Тани нет.

Сдали литературу.

Якубовский выходит от начальника сбора и говорит:

— Пошли обедать. А потом на прыжки.

Обедаем молча. В столовой, кроме нас, никого. Кончаем обед, собираемся выходить. Дверь открывается, и врывается. Таня, румяная с улицы, волосы растрепались. глаза блестят. Одна.

Смотрим друг на друга. Якубовский говорит:

— У вас, Кравченко, когда прыжки? Через час? Не возражаете, если мы с гвардейцем к вам присоединимся? Или у вас специальные прыжки?

— Нет, — отвечает, — пожалуйста.

— Товарищ Ручьев. — Якубовский поясняет, — не поспел с ротой прыгать. Так уж получилось. Решили воспользоваться случаем, что к вам заехали. Значит, через час у выхода?

— Через час... — Таня отвечает.

Якубовский выходит, и мы остаемся с ней вдвоем. Но уже за дверью топот и голоса, спортсмены идут в столовую.

Собираюсь тоже уходить.

И вдруг Таня быстро подбегает ко мне, берет за плечи, дышит в самое лицо.

— Все будет в порядке. Толя, слышишь! Все будет в порядке. Даю тебе слово...

Еще что-то хотела сказать, но уже народ повалил. Я вылетел из столовой на улицу. Стою — размышляю. Она что, догадалась, что я чувствую? Или все это вообще спектакль, где все роли заранее расписаны? И ее завлекли в это дело. Старички рассказывали: сажают вот такого, как я, отказчика с девчонками, ну неловко трусить перед ними, он и прыгает. Прием такой. Одно дело, если это Копылов и Якубовский задумали, другое, если и Таня в курсе дела!

Может, и знакомство наше с ней... ну, словом, все остальное тоже спектакль? Поручили ей роль, она и рада стараться. Мол, влюбится, так уж наверняка прыгнет ради любимой.

Да нет, ерунда. Такого просто невозможно представить. Командир роты затеял всю эту педагогическую операцию. А Таня о ней и представления не имеет. Тогда что значили ее слова там, в столовой? А ничего. Знает, что я в свое время испугался прыгать, что сегодня буду, вот и пожелала удачи.

Хожу, дышу воздухом, мыслю.

Наконец на пороге домика появляются старший лейтенант Якубовский, Таня, еще кто-то.

— Пошли, Ручьев!

Идем. Медленно движемся к опушке леса, где у них аэродром.

Стоят несколько принакрытых «Ан-2». У одного урчит мотор.

И вдруг меня охватывает полнейшее равнодушие. Прыгну не прыгну... Какое все это имеет значение? Через год, два, тем более пять, я забуду и это белое поле, и этот маленький самолетик, и Копылова, и Якубовского, и...

Забуду ли Таню?

Заходим в небольшой домик, надеваем комбинезоны, шлемы, парашюты, заранее приготовленные, многократно проверенные, опечатанные.

Тяжелые и неуклюжие, идем к самолету, влезаем по лесенке в холодную кабину.

Равнодушие не проходит. Я словно в полусне вижу, как захлопывается дверь, слышу, как ревет мотор, ощущаю толчки бегущего самолета, отрыв, плавный взлет.

Самолет набирает высоту, ложится на курс.

Старший лейтенант Якубовский встает и громко приказывает: «Зацепить карабины!» — хотя в кабине нас всего трое.

Пристегиваю карабин к тросу. И... прихожу в себя.

Оцепенение вдруг спадает.

Ясно слышу глухой рокот мотора. Вижу сосредоточенное лицо Якубовского, взволнованное лицо Тани. Она сидит бледная, нахмурив лоб, сжав губы. Я понимаю, что они беспокоятся за меня, и меня охватывает злость. Кретин какой-то! Для всех прыгнуть что плюнуть! Для меня — целая проблема! Все кругом возятся, носятся со мной, как с капризным младенцем, разыгрывают какие-то спектакли — будь любезен, Ручьев, очень просим, соизволь покинуть самолет! Позор!

Из кабины летчиков выходит бортмеханик, делает знак рукой и открывает дверь. Рокот мотора становится громче, но и его заглушает неистовый рев ветра. Даже сквозь комбинезон проникает холод.

Сейчас Таня совершит прыжок. И хорошо бы, чтоб Якубовский и бортмеханик взяли и выкинули меня из самолета.

Но к двери спокойно направляется старший лейтенант. Он вдруг поворачивается ко мне, широко улыбается и кричит: «Давай за мной, Толя! Жду внизу. Не задерживайся!» И исчезает.

Бортмеханик, который наверняка ничего не знает, равнодушно кивает мне в сторону двери. Я вскакиваю и останавливаюсь в проеме. Таня тоже поднялась, она стоит возле меня.

Я смотрю вниз. Там несется снежное поле, белизна скрадывает высоту, еле заметен на этом фойе парашют Якубовского.

Надо прыгать. Сердце холодеет, а сам я словно горю. Ну! Ну же! Готов убить себя. Ну чего, чего бояться? Господи, сколько за это время со мной возились, беседовали... И ребята, и командир взвода, и роты, и даже сам начальник ПДС. Разжевывали, сотый раз показывали, объясняли... Я теперь знаю парашют, как свой автомат, и отлично, отлично понимаю, что прыжок безопасен. Так в чем же дело, черт возьми? Чего я жду? Почему медлю?

Отвожу взгляд от земли, смотрю на Таню. И в глазах ее читаю такую мольбу, словно я занес над ней топор. Она что-то шепчет — не слышно что — и вдруг крепко, страдальчески зажмуривает глаза. Тогда я тоже закрываю глаза и решительно бросаюсь в пустоту...

Сначала ничего не соображаю, кругом свист, шум, меня переворачивает, только где-то в мозгу, равнодушный ко всему, бьется счет: «Стабилизирую раз, стабилизирую два, стабилизирую три, стабилизирую четыре...»

Изо всей силы дергаю кольцо (или это кто-то другой, посторонний?). Невидимая могучая рука встряхивает меня. И вдруг наступает тишина и покой...

Я медленно опускаюсь с белого неба к белой земле.

Где-то далеко-далеко затихает рокот самолета, гуднула электричка...

На меня наваливается такая радость, такое счастье, какое до меня, конечно же, не ощущал ни один человек на земле.

Прыгнул! Я! Прыгнул!

Оглядываюсь по сторонам. На моем уровне недалеко спускается Таня. Еще бы, искусная спортсменка, она так рассчитала, чтоб оказаться рядом.

Улыбается, машет рукой, что-то кричит.

Я тоже машу.

Приземляемся одновременно. Я по всем правилам — и удерживаюсь на ногах. Таня валится на бок. Гашу парашют, торопливо отстегиваю его, бегу к ней.

Она не торопится вставать. Глаза блестят, хохочет. Наклоняюсь помочь. Она обвивает руками мою шею, притягивает, целует. Я тоже падаю в снег.

Издалека спешит Якубовский.

Когда он подходит, мы уже собираем парашюты.

Крепко обнимает меня, улыбается.

— Ну, — говорит, — а ты боялся! Это ж сплошное удовольствие — с парашютом прыгать. Доволен?

— Товарищ гвардии старший лейтенант, — канючу, — по закону в первый день два прыжка полагается. Прошу немедленно разрешить второй!

— Немедленно! Ишь ты какой! — смеется.

— Товарищ Якубовский, он прав, — Таня вся сияет, — он прав. Не хотите, не летите. Я сейчас это дело улажу. У нас же еще часа три прыгать будут.

— Ну раз так...

Взваливаем парашюты на спину и идем к самолету.

Все повторяется.

Опять летим втроем. Только на этот раз первой прыгает Таня.

Произвожу психологический опыт над самим собой. Надо проверить. Может быть, первый раз я прыгал в трансе, в состоянии аффекта? Таня рядом... И вообще. Надо проверить. Я спокойно подхожу к двери, внимательно смотрю вниз. И, стараясь не закрывать глаз, неторопливо шагаю в пустоту. Глаза, правда, закрываются сами собой, но еще до того как дернуть кольцо, я снова открываю их.

Ни в какой момент, ни на одно мгновение не испытываю страха.

Пока снижаюсь, миллион мыслей проносится в голове. Принимаю миллион решений.

Во-первых, стану мастером спорта но парашютизму, во-вторых, женюсь на Тане, в-третьих, подам рапорт в десантное училище, в-четвертых, никуда из дивизии не уеду, коли надо, останусь на сверхсрочную (старшина Ручьев!). И на всю жизнь, буду обязан старшим лейтенантам Якубовскому и Копылову. И генералу Ладейникову тоже. И полковнику Николаеву. И Сосновскому. И Щукину. И Дойникову. Сегодня же напишу матери, чтоб не валяла дурака: никаких переводов, никаких визитов...

Приземляюсь, на этот раз заваливаюсь. Но тоже по всем правилам.

Теперь я бегу к Якубовскому и Тане.

— Товарищ гвардии старший лейтенант, — прошу, — а можно третий? Я...

— Да ты что, Ручьев, совсем ошалел от радости?! Тебе дай волю, ты до утра прыгать будешь.

— Могу до утра, товарищ гвардии старший лейтенант.

— На первый раз хватит, — успокаивает. — На, получай заслуженную награду.

Достает из кармана коробочку с заветным значком (приготовил, значит, не сомневался, что прыгну) и торжественно вручает мне.

— Благодарю! — говорю.

— Поздравляю.

— Служу Советскому Союзу! — кричу.

— Ура, — тихо говорит Таня.

Она смеется. Она сегодня все время смеется. И смотрит на меня...

Но я не могу забыть ее лица тогда, в самолете. Зажмуренных глаз, сжатых губ.

Наверное, она все-таки любит меня. А я уж!..

Идем в столовую.

Там человек десять спортсменов. Они не в курсе дела. И не смотрят на меня.

Тороплюсь, глотаю.

— Через полчаса едем, Ручьев, будь у машины. — Якубовский отправляется к начальнику сбора.

Таня незаметно кивает мне головой. Мы выходим с ной в коридор, и она уводит меня к себе в комнату. Наконец-то мы одни!

— Ну, — спрашивает, — доволен?

— Не то слово, — говорю.

Она улыбается.

— Здорово, да?

— Чего сияешь? — спрашиваю, — Чего здорово? — пожимаю небрежно плечами. — Уж не думала ли ты, что я испугаюсь прыгать?

Улыбку с ее лица словно смело. Аж краснеет от возмущения.

— Нет! Вы слышали? Вы слышали, как он рассуждает! Герой! Храбрец! А почему первый раз струсил?

— Кто струсил? — негодую. — Уж не я ли?

Таня становится пунцовой, у нее перехватывает дыхание.

— Нет, я! Я струсила! Ну знаешь, знаешь!.. — Она не находит слов.

— Это ты имеешь в виду первые прыжки моей роты, — говорю я снисходительно. — Да. действительно, не прыгнул тогда, Но не потому, что испугался.

— А почему, интересно?

— Просто забыл взять парашют.

— Забыл?!

— Ну да, забыл внизу, никто не заметил. Вместо парашюта я, оказывается, пристегнул аккордеон. Ты же знаешь, я люблю играть...

Секунду она смотрит на меня, широко раскрыв глаза. Потом лицо ее опять превращается в сплошную улыбку.

— Да ну тебя! Возгордился. Издеваться начал! — И добавляет почти шепотом: — До чего ж я рада, Толя, если б только ты знал, до чего я рада...

— Ну уж не больше меня, — смеюсь, потом говорю: — Как ты думаешь, получится из меня спортсмен? Я имею в виду парашютист? (Уже провожу свои планы в жизнь!)

У Тани загораются глаза.

— Слушай, это же гениальная мысль! («Еще бы!» — подаю реплику.) Почему бы не сделать из тебя парашютиста. Ты атлет, смелый, толковый — там, между прочим, соображать надо. Как у тебя с реакцией?

— Не жалуюсь.

— Ну так вот, надо, чтоб ты еще несколько прыжков сделал, и я устрою тебя к нам. Обязательно поговорю с Копыловым. Словом, беру над тобой шефство!

— В качестве шефа, — спрашиваю, — ты будешь заботиться о моей морально-волевой подготовке? Или только о технической?

— Что ты имеешь в виду? — Она подозрительно смотрит на меня.

— А то, что в состоянии душевной депрессии, вызванной отсутствием взаимности со стороны любимой девушки, выдающийся (в будущем) чемпион Ручьев не сможет показать свои лучшие результаты. — выпаливаю на одном дыхании.

— Понятно. О взаимности договаривайся с любимой девушкой. Мое дело — спортивная честь.

— Буду договариваться, — вздыхаю. — Думаешь, получится?

Она поджимает губы.

— Откуда мне знать, попробуй — увидишь.

С улицы слышен автомобильный сигнал. Я вскакиваю, бегу к двери.

— Когда? — спрашиваю.

— В понедельник жди! — Она машет рукой.

...Через несколько минут машина уносит старшего лейтенанта Якубовского и меня обратно в городок.

— Товарищ гвардии старший лейтенант, — высказываюсь, — хочу совершенствоваться в парашютном спорте. Вот Кравченко готова надо мной шефство взять. Что надо делать? Заявление какое-нибудь или кружок есть?

Смеется.

— Кружка нет. Ручьев, это не Дворец, пионеров. Вот попрыгаешь еще, а я думаю, случай представится очень скоро, и тогда в зависимости от показанных результатов будем двигать тебя в чемпионы.

Приехали в роту как раз к личному времени. Якубовский к себе ушел. Я иду докладывать Сосновскому.

— Товарищ гвардии ефрейтор, гвардии рядовой Ручьев с задания прибыл!

И сияю при этом, как медная кастрюля.

Сосновский на меня не смотрит, смотрит на мой парашютный значок. Вид торжественный, важный, похож на индюка. Не выдержал, заулыбался, руку мне трясет.

— Ну, брат, молодец! Я же говорил! Ни минуты не сомневался. Вот молодец!

Конечно, откуда-то возникает Дойников и, конечно, не сразу соображает.

— Чего это? С чем поздравляют-то? — Глаза выпучил. смотрит.

— Ничего не замечаешь? — Сосновский спрашивает. — Посмотри внимательней!

Дойников еще больше глаза таращит.

— Да не на Ручьева смотри, на китель.

— Ой! — Дойников визжит так, что сбегается вся рота. — Ой! Даешь! Сиганул-таки! Когда успел? Ну скажи!..

Ребята подходят, поздравляют, радуются. У меня комок к горлу подкатывает. Сосновский становится серьезным, вопрошает:

— Сколько?

— Два. — отвечаю, — просил еще — не дали.

Хворост незаметно отводит в сторону, шепчет:

— Надо вспрыснуть. Не отвертишься, друг. В первое же увольнение...

Щукарь выдвигает предложение:

— Ну вот что, солдатам гвардии ефрейтора Сосновского остаться, остальным катиться колбасой. Братцы, мы можем иметь кругом «отлично». Ручьев у нас теперь тоже прыгунчик. Значит, порядок. Надо только, чтоб Дойников спортом занимался, как человек.

— А я спортом как что занимаюсь, как шкаф? — Дойников обижается. — Думаешь, ты со своим самбо лучше меня? Посмотрим, как себя в лыжных гонках покажешь и в настольном теннисе, кстати, тоже...

Щукарь машет рукой.

— Настольный теннис! Ты бы еще хвастался, что лучше кофты на спицах вяжешь.

Насыщенную беседу прерывает дневальный.

— Эй, — кричит, — Ручьев! На радостях небось протопал мимо, а тебе, между прочим, срочный пакет.

Бегу. Действительно, мне письмо. По почерку определяю — от маман. Удаляюсь в Ленинскую комнату, читаю: «Вопрос с твоим переводом улажен... Скоро придет приказ... Через неделю-две будешь в Москве... Я так счастлива... Все тебя ждут...»

Когда я прочел письмо, меня словно оглушили. Это что, нарочно? Ведь еще два-три месяца назад я бы прыгал от восторга, а сегодня? А сегодня просто не знаю, что делать.

Не хочу я уезжать отсюда! Не хочу!

Когда все так здорово, когда я наконец прыгнул, когда Таня... Не хо-чу! Ж не уеду!

Беру себя в руки. Начинаю заниматься психоанализом.

Когда я сюда прибыл, у меня была одна мечта: скорей обратно, хоть сторожем, но в Москву. Там мама, там «Запорожец», там Влад, там Эл...

Теперь получается, что все изменилось. Здесь Копылов, здесь боевая машина, здесь Сосновский, здесь Таня...

Переоценка ценностей.

Зажмуриваю глаза и стараюсь представить себя в «Метрополе» на диванчике, а рядом Эл, а у столика красавец Николай Григорьевич, друг, а у подъезда моя машина...

Не тянет.

Ну не тянет меня туда!

Каждое утро можно валяться в постели хоть до полудня. Театр, концерты, МИМО. Ем что хочу. Хожу к кому хочу. Нет начальников, нет дисциплины, нет занятий, нет нарядов. А?

Все равно не тянет.

Неужели человек так быстро привыкает к трудностям?

Или это не трудности?

Или просто там жизнь изнеженной бабы, а здесь настоящего мужчины? Но я-то настоящий мужчина! Значит, мне нужна здешняя жизнь...

Ну, а «дипломатическая карьера», как выражается ма? Что ж, армейская служба не вечна, вернусь, окончу МИМО, пожалуйста, поеду послом в Никарагуа. И потом... и потом... ведь свет клином не сошелся на МИМО. В конце концов, известно немало дипломатов, бывших военных... Есть военные атташе, тоже дипломаты.

Словом, об этом еще успею подумать.

Так- что же все-таки делать? Надо идти к старшему лейтенанту Копылову. А может, к генералу? Или начальнику политотдела? Пусть защитят, не отпускают. Пусть спасают от родной мате ни!

О господи! Родители формируют характер своих детей. Почему нельзя сделать так, чтоб дети формировали характер родителей? Уж над маминым я бы потрудился.

Ну что с ней делать?

И посоветоваться не с кем. Тани нет. Может, с Сосновским? Серьезный парень.

Иду к нему. Сразу замечает — что-то не так.

— Ты чего? — спрашивает. — Дома что случилось?

— Случилось, — отвечаю.

— Что такое?

— Мать, — говорю, — пишет, что добилась перевода. Отзовут в Москву.

— Как же так? — Даже на койку сел от растерянности.

— А так, — говорю, — придет приказ: гвардии рядового Ручьева, образцового десантника, перевести в Москву суфлером в театр!

— Кем?

— Да это я так. Не обращай внимания. Так что делать, Игорь?

Молчит. Потом спрашивает:

— А сам чего хочешь?

— Хочу остаться!

— Твердо!

— Железно!

Он радуется, по плечу хлопает.

— Нет, Ручьев, ты человек! Человек! Вот что, — серьезным стал, — будем бороться! Прямо сейчас!

— Как?

— Очень просто. — Он уже знает, уже весь в борьбе, — План таков: я иду к Копылову, так сказать по команде, и будто тайно от тебя веду с ним разговор. Мол, если отзовут — можешь неизвестно что натворить...

— Ну уж...

— Ничего, ничего, кашу маслом не испортишь! Ты идешь к Якубовскому. Говоришь по душам, он замполит. Просишь, чтоб доложил полковнику Николаеву, а тот пусть генералу. И главное, конечно, пиши письмо матери! Сейчас же! В воскресенье из города позвони. Скажи: если сейчас же не закрутишь всю машину назад — с моста в воду. В прорубь! А?

Сидим, обсуждаем. Подходит Дойников. Подключается. Выдвигает смелые предложения. Например, сказать Копылову, будто ребята видели, как я из столовой утащил нож, под подушку спрятал, на предмет самоубийства.

Не получив поддержки — обижается.

Наконец утверждаем план.

Начинаем его осуществлять. Я сажусь за письмо.

(Господи, ну на черта все так получилось! Ведь уж наладилось, доволен, так нет, мать никак не успокоится! Я не желаю! Не желаю, и все!)

Дорогая ма!
Твой сын Анатолий.

Я хочу, чтоб ты поняла, что это письмо — самый серьезный разговор, который был у нас с тобой а жизни. И вообще у меня в жизни.

Ты должна выпить валерьянки, позвать в комнату отца а только после этого читать мое письмо.

Так вот, слушай! Я не хочу перевода в Москву! Я хочу остаться здесь! Перечти это место еще раз — я хочу остаться, здесь, я хочу остаться здесь, я хочу остаться здесь!!!

Ясно?

Пойми меня правильно, я очень вас люблю и скучаю. Но не хочу уезжать. Мне здесь очень нравится. У меня друзья, даже больше чем друзья. Ко мне хорошо относятся, ценят, У меня все — теперь уже все — получается.

И главное, я чувствую, что я муж:чина. Пойми, ма, ведь в Москве твой здоровенный балбес, сын, словно лежал в люльке. А здесь я чувствую себя взрослым. Может быть, тебе это трудно понять, потому что для тебя я всегда буду «твоим мальчиком», но, представь себе, я уже мужчина! Таков закон жизни, от него никуда не денешься. И, в общем, это здорово. Во всяком случае, меня это устраивает.

Ты должна понять и гордиться мной.

Ну подумай, мама, — твой сын гвардеец в голубом берете, представитель самых храбрых, доблестных, замечательных войск! Ты сможешь рассказывать об этом всем знакомым.

Уверен — отец поддержит меня. И, пожалуйста, не консультируйся с Анной Павловной, этой золотой женщиной. Она в армии не служила.

Я жду от тебя телеграмму-молнию, что все отменено! До этого момента я буду очень волноваться, а у меня, сейчас сверхответственное задание, и малейшее волнение может мне стоить...