Слезы текут из-под моих закрытых век. Я не хочу открывать глаза, я не могу видеть эти серые стены, мне кажется, я тогда сойду с ума. Я не хочу видеть сегодняшний мой день, он ужасен, а завтрашнего я видеть не могу — его не будет. И я опять устремляю свой взгляд во вчерашнее, единственное, что у меня осталось…

Тогда, в тот памятный день, у меня на глазах тоже блестели слезы — слезы радости. Я в Америке!

Впрочем, если быть честным, я был немного разочарован. Я не ощутил чувства новизны, открытия. Все было настолько знакомо, даже привычно по фильмам, видеофильмам, по фото, по описаниям в журналах и книгах и, наконец, по собственным мечтам, мне казалось — я вижу даже знакомые лица.

После сложного и долгого перелета, посадок в Шеноне, Гандере, Монреале мы прибыли в Лос-Анджелес ярким летним днем — жара, духота, в своем темном костюме я взмок мгновенно, дышать невозможно, впечатление такое, что тебе к лицу приложили автомобильную выхлопную трубу.

К счастью, нас встречают. Представитель студии запихивает Известного режиссера и меня в огромный «форд», и мы трогаемся в путь. В машине ледяной холод, эркондишен включен на полную мощность. При такой жаре это, конечно, неплохо, но во всем нужна мера. Через минуту мы начинаем чихать. «Форд» мчится со скоростью сто сорок — сто пятьдесят километров в час (здесь все измеряется в милях, но, помнится, я тогда пересчитал).

Нас привозят в отель на берегу океана, в пригороде Голливуда. Отель роскошный, с бассейном (кому он нужен в десяти метрах от побережья?), теннисными кортами, вокруг парк, наполненный разными экзотическими цветами, кустами и деревьями, из которых я знаю только пальмы.

У меня небольшой, но суперкомфортабельный номер с телевизором, лоджией и неизменным холодильником (он же мини-бар). По дорого представитель студии сообщил программу: до вечера — отдых и «прихождение в себя», вечером нас ждет на ужин продюсер.

Мы торопливо обедаем (мой уважаемый шеф — Известный режиссер все делает торопливо) и расходимся по номерам (он наверняка сейчас завалится спать, он столько энергии тратит на съемках, что при любой паузе намертво и мгновенно засыпает).

Я же достаю из холодильника бутылку пива (в последнее время я понял, что как-то недооценивал этот напиток), выхожу в лоджию, рассаживаюсь в шезлонге и начинаю наслаждаться.

За горизонт уходит сверкающий океан. Белые, красные, полосатые паруса яхт прочерчивают его у берега, вдали проплывает какой-то огромный корабль. Перед лоджией покачиваются на легком ветру ленивые пальмы.

Боже, как хорошо! Вот так бы всегда. Сидеть, смотреть за горизонт, любоваться океаном… И ни черта не делать. Как миллионеры. Ну пусть не как миллионеры, как рядовые работяги. Не рабочие на заводе «Форда», конечно, или вот тот негр, что подметает возле бассейна, а как солидный служащий, каким я бы наверняка был, если б родился в этой стране.

Здесь же каждый делает что хочет, черт возьми! Чтобы лишний раз убедиться в этом, надеваю шорты, беру фотоаппарат (выпиваю еще бутылочку пива) и выхожу в парк. Ох как пахнут здесь цветы, какие красивые и как много их. Еще бы, тут, оказывается, не один негр, а целая дюжина в синих комбинезонах и каскетках копается в земле, поливает газоны, чего-то подстригает. Я величественно следую дальше, выхожу на маленький пляж, где никого нет — все загорают у бассейна. На пляже сидит лишь какой-то толстяк и жрет бананы. Он тоже в шортах, по жирной отвисшей груди стекает пот. Он с видимым интересом разглядывает девушек в крохотных купальниках, которые периодически проходят взад-вперед по аллее.

Углядев двух, особенно красивых, я фотографирую их со спины (по-моему, женщина сзади выглядит куда красноречивей, чем спереди, особенно с такой походкой, как эти). Когда пойдут обратно, сфотографирую анфас.

— Смелый ты парень, — слышу я сзади голос толстяка. — А если б обернулись? Или ты чемпион по бегу?

Я смотрю на него с некоторым удивлением.

— Чемпион, — говорю, — а что?

— От полиции не убежишь, — он машет рукой, — а от таких стрекоз легко не откупишься. — Сообразив наконец, что я не понимаю, о чем речь, он продолжает: — Ты что, с луны свалился, или у вас там, в Нью-Йорке, другие законы? Если фотографируешь такую вот русалочку без ее разрешения, она ж с тебя по суду за это три шкуры сдерет. Как же — посягательство на ее нравственность, или достоинство, уж не знаю как. Знаю только, что в прошлом месяце двое французов здесь на этом попались. В газетах писали. Ты не француз?

— Нет, — говорю на своем лучшем американском, — спасибо за предупреждение.

— А я же слышу — из Нью-Йорка. Так что лучше, парень, делай как я: фотографируй глазами. Дешевле обойдется. Ха-ха-ха.

Он заливается смехом, а я, сделав ручкой, возвращаюсь в отель. Ну их к черту! Чуть не влип, баб, оказывается, нельзя фотографировать. А еще чего нельзя? И что можно?

Включаю телевизор. Попадаю удачно — как раз уголовная хроника. Ну и ну! Там застрелили, тут зарезали, еще где-то изнасиловали (насилуют направо и налево, это, оказывается, можно, сфотографировать, видите ли, нельзя!). Прихожу к выводу, что если что и можно здесь делать — так это убивать и грабить всех подряд. Впрочем, вывод для меня не новый, я это еще по моим детективам знал. Они, кстати, очень реалистичны, эти детективы, «капиталистический реализм».

Опять вышел погулять и словно погрузился в их мир. Бензоколонки, бунгало, ресторанчики вдоль автострады, гигантские универсамы, окруженные автомобильными стоянками, бесконечные вереницы мчащихся по шоссе великолепных машин, но и какие-то унылые закоулки, мусорные кучи, негры и негритята возле халуп, белье на веревках, набережные с пляжами и пальмами, какие-то виллы, не виллы, а прямо дворцы за высокими стенами, неторопливо скользящие полицейские патрульные автомобили с мигалками на крыше — все это собрано вместе и увидено мной за полутора-двухчасовую прогулку. И все точно, как в фильмах, как в детективах. Не хватает только гангстеров с пулеметами. Но эти, наверное, выходят на прогулку по ночам.

Вернувшись в отель, замечаю, что дверь моего номера снабжена глазком и цепочкой. Это в отеле-то!

Вечером за нами приходит машина, и мы едем на виллу продюсера. Ужин при свечах на террасе под шепот океана и тихую музыку, обслуживают негритянки. Вилла большущая, обставлена в стиле модерн. На стенах в рамках какая-то чудовищная мазня (словно обезьяны рисовали хвостами). Наш хозяин с гордостью демонстрирует свою «Третьяковку» и каждый раз называет цену шедевра. Астрономическую!

Какая вилла, какая мебель, какие блюда! И какая дочь у хозяина! Спортивная, красивая (ну, может, и не очень), энергичная. Отец в ней души не чает и ради нее готов на все. Вот бы на ком жениться! Уж о счастье своей дочери этот отец позаботится, уж своему зятю он найдет приличное местечко. Чтоб бедняжка не слишком переутомлялся.

А по вечерам мы с женой сидели бы на этой террасе с коктейлями в руках или принимали таких же благополучных друзей. А может, папа расщедрился бы нам на отдельную виллу? Или яхту? А может…

Ну тут моя семейная идиллия с дочкой чадолюбивого продюсера грубо обрывается: входит какой-то верзила в белом смокинге и увозит ее на вечеринку. Это, оказывается, ее «бой», необъявленный жених. Когда они уходят, родители радостно сообщают нам, что он — сын владельца половины голливудских универсамов. Будучи объективным, я признаю про себя, что такая партия выгодней, чем аспирант института иностранных языков Борис Рогачев, чей отец всего лишь средней руки чиновник департамента внешней коммерции.

Я оставил его но в лучшем состоянии, что меня беспокоит. Говорю об этом вслух. Наши хозяева проявляют искреннее сочувствие, спрашивают мой домашний телефон, и через пять минут я слышу голос отца так ясно и четко, словно он в соседней комнате. Он старается меня успокоить, но ему это плохо удастся. Он рад за меня, пусть я не волнуюсь, работаю, отдыхаю, совершенствуюсь в языке… А у него все в порядке.

Как же!

Разговор меня огорчает, и в отель возвращаюсь невеселый. Выхожу в лоджию, любуюсь ночным океаном, звездным небом, подсвеченными пальмами и клумбами, цепочкой огней на дальней набережной. Настроение поднимается. Возвращаюсь в комнату, включаю телевизор и с середины смотрю очередной детектив, полный крови, воплей и стрельбы. В это время раздается тихий стук в дверь. Час ночи, кто бы это мог быть? Подхожу к двери, смотрю в глазок и вижу… Сэма и Джен.

Радостно открываю, она бросается мне на шею, он довольно мурлычет. Я лезу в холодильник, по Сэм останавливает меня:

— Боб, ты сильный, выносливый мужчина. Тебе нипочем перелеты, разница часовых поясов, бессонные ночи… Поедем с нами! Отпразднуем твой приезд. Когда у тебя завтра работа?

— Они пришлют машину к девяти, — машинально отвечаю.

— К восьми ты будешь в номере! Успеешь побриться, сходить в туалет и сделать вид, что ты проспал всю ночь в собственной постели! — Он подмигивает и смеется.

Джен вторит ему. Я пребываю в нерешительности и, когда выхожу из этого состояния, то обнаруживаю, что, одетый и обутый, сижу в машине между Сэмом и Джен и мчусь по ночному шоссе в Голливуд.

В окно задувает соленый океанский ветер, из приемника льется дивная музыка, Джен обняла меня за шею, положила голову мне на плечо… Сказка! Меня охватывает какое-то особое чувство — мне все нипочем, на все наплевать, такое не повторяется, надо ловить мгновенье, наслаждаться, наслаждаться, наслаждаться!

Я не очень хорошо запомнил эту ночь. Наверное, напился, хотя такого со мной давно не случалось, вернее, никогда. Да и выпил немного. И все же такое ощущение, словно не я собой командую, а кто-то другой, вернее, никто, словно меня лишили воли. Смутно помню какой-то экзотический гавайский ресторан, потом бар, потом подвальный кабачок, где на сцене сначала танцевали обнаженные девицы, а затем выходили пары и выделывали черт знает что, затем какая-то комната вся в диванах и пуфах, зеркалах и свечах, и мы с Джен на диване… А потом вообще уже ничего не помню.

…В отель Сэм доставил меня в семь утра, сам заказал мне в номер черный кофе, развел в стакане с водой какие-то пилюли, заставил выпить, и через полчаса я был в порядке. Правда, когда брился, глядя в зеркало, пришел в ужас — бледный, под глазами мешки, отекший.

— Ничего, — утешил Сэм, — ты же молодой и здоровый, к вечеру будешь выглядеть молодцом. Отдохнешь, отоспишься, а завтра мы с Джен за тобой заедем, я покажу тебе Голливуд.

— Только, — прошу, — не как этой ночью, я второй не выдержу. А где Джен?

— Джен отдыхает. Ты ее окончательно замучил. Она говорит, что ты не мужчина, а прямо бог…

— Ну уж… — смущаюсь (но, конечно, доволен).

На том прощаемся. Постепенно прихожу в себя. Известный режиссер подозрительно посматривает на меня, но, поскольку я делаю свое дело, ничего не говорит. Выясняется, что делать-то мне особенно нечего, в основном идут разговоры с продюсером, который, я упоминал об этом, знает русский не хуже меня (если не лучше). К тому же его жена от него не отходит, и она знает русский. Под конец вообще сюрприз: появляется какой-то старый красноносый забулдыга (наверняка эмигрант, бывший полицай или староста, удравший с немцами, а теперь перекинувшийся в Америку). Нам представляют его как переводчика. Так что с каждым шагом по студии, с каждым часом «работы» я все больше чувствую свою ненужность здесь.

Сначала, сославшись на плохое самочувствие, я пару дней не ездил с Известным режиссером на студию, никто моего отсутствия не заметил. Потом, мотивируя необходимостью позаниматься в вечерней библиотеке, стал исчезать вечерами. Все это время мы проводили с Сэмом, Джен и их друзьями — мотались на их яхте, купались, ходили в бары и дискотеки, в, мягко выражаясь, не очень приличные заведения с программой. Частенько мы уединялись с Джен на квартире одной из ее здешних подруг.

Я давно перестал думать, соответствует ли мое поведение нормам высокоинтеллектуального аспиранта, попавшего в «языковую среду». Да, в хорошенькую «среду» я попал.

О чем же я тогда думал? Да ни о чем. У меня совершенно не работал инстинкт самосохранения, воля была парализована, я ко всему относился благостно, всему шел навстречу. Какая-то вялость реакций. Конечно, любовь, выпивка, всякие интересные моста, необычные впечатления…

Сэм давал мне деньги на мелкие расходы, обещал взять у меня рубли, когда приедет в СССР.

Потом я не раз все это анализировал и пришел к выводу, что меня просто обрабатывали какой-то дрянью, вливали в вино. А может, подсыпали в бифштексы? Ручаться не могу, но думаю, что секрет того, что я превратился в доверчивого и безвольного болвана, именно в этом. А там, кто его знает… Да и какое это сейчас имеет значение и будет ли рассматриваться как смягчающее вину обстоятельство?

Между прочим, Сэма и его компанию не следует обвинять в простодушии. Это были ох какие хитрецы! Они, например, никогда не вели со мной политические разговоры, не отзывались плохо о Советском Союзе и советских людях (скорей я, бравируя, делал это иногда), не задавали недозволенных вопросов.

Нет, просто веселые ребята и влюбленная девушка стараются как могут скрасить пребывание дорогого друга, приехавшего к ним в страну.

Короче говоря, когда наступил час пробуждения, я был потрясен, и, можете верить, можете не верить, если б не моя ватная воля и расслабленность, я бы тут же утопился в океане. Клянусь! (А может, не утопился?)

Этот час пробуждения наступил за два дня до нашего отъезда. Известный режиссер остался доволен пребыванием в Голливуде и моей «эффективной помощью» (!), как он выразился. Он был так доволен, что не заметил моих постоянных отлучек.

— Ну, Борис, складываем чемоданы, — радостно восклицал он, — мы с тобой большое дело сделали! Огромнейшее дело! И не только чисто кинематографическое, но и политическое. — Он поднимал перед моим носом указательный палец. — Понял? По-ли-ти-чес-кое! Перекинули мост США — СССР. Укрепили культурные связи. Это сейчас ох как важно, наиважнейше! А пропаганда? Этот продюсер — голова, и ничего не боится. «Век Маккарти кончился», говорит. Литературный сценарий мы утвердили, с поправками, конечно, ругались, ссорились, но утвердили. Вполне приемлемый для нас вариант. Когда американцы будут смотреть, а уж он у себя сумеет наш фильм разрекламировать, они поймут нашу жизнь. Неважно, что все во времена Петра происходит. Это был великий человек, и великая страна не боится великих реформ! Хотя, скажу тебе между нами, по культурному уровню американский кинозритель у нас ходил бы в ликбез. Да, да, кошмарная интеллектуальная отсталость.

Он еще час произносил свой монолог и закончил приятным сообщением:

— Через два-три месяца снова приедем — подписывать режиссерский сценарий.

Я слушал, размышляя о грандиозной прощальной вечеринке, которую намечал в этот день Сэм. Известный же режиссер был приглашен на прощальный ужин в его честь, устраиваемый продюсером. (Я, как обычно, занемог. «Отдыхай, — сказал мне Известный режиссер, — ты что-то плохо выглядишь последнее время». А? Вот это наблюдательность!)

Через час после его отъезда я принял душ, побрился, надушился, надел белый блейзер (купленный на деньги Сэма. На одолженные мне Сэмом деньги) и спустился в холл.

Сэм и Джен меня ждали. Поехали за город, на какую-то роскошную виллу (а здесь не роскошных но бывает), там вся компания в сборе и еще какой-то тип, явно постарше возрастом, — хозяин виллы.

Время провели классно (даже комната нашлась, где мы с Джен горячо простились наедине). Не будь я таким восторженным болваном, заметил бы кое-что, что отличало эту вечеринку от предыдущих, ей подобных. Например, почти не было алкоголя, ребята вели себя сдержанней и опасливо косились на хозяина виллы, Джен неожиданно, когда мы остались с ней вдвоем в той комнате, расплакалась, стала так целовать и обнимать, что я чуть не задохнулся, и все бормотала:

— Боб, ты не будешь обо мне плохо думать? Нет? Я люблю тебя! Я ни в чем перед тобой не виновата! Запомни. Я не хочу, чтоб ты думал обо мне плохо. Я тебя по-настоящему люблю! Ты мне веришь?..

Еле успокоил ее.

К полуночи все начали разъезжаться. Сэм поехал провожать Джен, обещав заехать за мной на обратном пути.

И наступил момент, когда мы остались с мистером Холмером (так он, во всяком случае, представился при знакомстве) наедине. Сидим, смотрим друг на друга, я я чувствую, как меня охватывает паника (нет, я не суеверный, но не говорите мне, что у людей не бывает предчувствий, еще как бывают!).

Наконец он встает и говорит:

— Поднимемся ко мне в кабинет, в этом свинюшнике неприятно разговаривать, а беседа нам предстоит серьезная.

Выходим в холл, поднимаемся на второй этаж, заходим в кабинет (вот уж не роскошный, а какой-то учрежденческий), садимся за стол, он по одну сторону, я по другую. Молчим.

Потом он начинает говорить.

— Вот что, Борис (Борис — это я), я хочу начать нашу беседу с неприятных вещей, чтобы закончить приятными. Потому я попрошу вас соблюдать спокойствие, не нервничать, не перебивать меня, а просто смотреть и слушать. Договорились?

Я молча киваю головой (я уже догадываюсь, что услышу и увижу). И далее в течение часа молчу. Да я бы и не мог ничего сказать, у меня словно ком в горле застрял.

Мистер Холмер демонстрирует мне фото и видеофильмы, где главным героем является звезда экрана Борис Рогачев. Сэм вручает мне деньги. И я их беру. Я получаю в «Бэнк оф Америка» доллары. Я — во всех оргиях, во всех видах, мы с, Джен в постели… В Варне, в Голливуде, на виллах, на яхтах. Он вынимает фотокопии моих писем, расписки в банке на пятьдесят долларов, записок Джен, включает магнитофон с записями наших самых интимных разговоров и отдельно, где я не очень-то лестно отзываюсь о моей родине… Словом, всего хватает.

— Достаточно? — спрашивает он под конец. — Есть еще свидетельства дирекций магазинов, что предъявленные вами доллары краденые, и свидетельства, что вы их получали за определенные услуги, и многое другое, но это уж чистейшие провокации, однако опровергнуть вы их не сможете.

Некоторое время он молчит.

— На этом неприятную часть нашей беседы я хотел бы закончить. Теперь приятная. Вы поступаете к нам на службу. «Мы» — это общественная гуманистическая организация. Не ЦРУ, не ФБР, вообще не государственный орган. Никаких военных тайн мы от вас по требуем и диверсий тоже. Пусть ваша совесть будет чиста. Не спорю, мы отрицательно относимся к вашему правительству, но русский народ ценим и уважаем и хотим, чтобы ему жилось лучше. Он одурачен, и ему надо на многое раскрыть глаза. Вот в этом, собственно, наша цель. И вы можете и должны нам помочь. Определенная, хотя уж не такая большая опасность в этой работе есть. Вы молоды, а молодежь любит риск и приключения, тем более когда читает столько детективов, сколько вы. Тем не менее мы намерены щедро оплачивать ваши услуги. На ваше имя дополнительно к тем пятистам, извините, четыремстам пятидесяти — вы ведь сняли пятьдесят — будет положено туда же в «Бэнк оф Америка» еще полторы тысячи. Когда вы вновь приедете сюда в сентябре, кажется, или октябре, вас встретят не хуже, чем сейчас. И вообще при ваших выездах за границу. А со временем, когда вы захотите навсегда остаться у нас, мы гарантируем вам американское гражданство, хорошее место с высоким заработком в любом городе страны. И вы будете жить не хуже, чем Сэм и все эти ребята, с которыми проводите здесь время. Поверьте, вы не созданы для советской жизни, в душе вы американец.

Я сижу и молчу. И размышляю. И прикидываю. Я совершенно спокоен. Мне и теперь непонятно, как я мог в минуту страшной катастрофы, когда вся моя жизнь полетела в пропасть, быть таким спокойным. Может быть, где-то подсознательно я предвидел это, ожидал. А может, хотел? Хотел, но так, чтобы самому ничего не делать, чтоб оно так вышло, без моего участия, вроде бы — перст судьбы… Так вот получилось, ах, ах, я тут ни при чем…

Я стараюсь не думать о плохом, думаю о деньгах, легкой жизни, о какой-нибудь Джен, с «моей» Джен я больше не увижусь, это мне ясно (а вдруг?).

Весь вопрос, чем расплачиваться — это главное. У меня холодок пробегает по спине.

И ясновидящий мистер Холмер говорит:

— Теперь о вашем задании. Вы получите пачку брошюр, вполне невинного содержания: советы русским людям, как обрести свободу, ну, там, пара специальных блокнотов, пара писем. Вернувшись домой, вы разошлете брошюры по адресам, список которых я вам дам. Просто положите в конверты, напечатаете на машинке (желательно не вашей) адреса и опустите в почтовые ящики. А блокноты и письма положите в автоматическую камеру хранения на Казанском вокзале и, позвонив по телефонам, номера которых я вам тоже дам, вы их выучите наизусть, сообщите шифр и номер ячеек. Звоните по телефону, кто бы ни подошел, говорите: «Это Самсонов, мне Ямпольского». Вам ответят: «Это я Самсонов, а вы, наверное, Ямпольский?» Называйте шифр и номер и кладите трубку. Вот все, как видите, ничего особенного.

— А если меня прихватят на таможне? — спрашиваю.

И вижу, как мистер Холмер с облегчением вздыхает. Теперь он понимает, что никаких сцен, протестов, истерик с моей стороны не будет, что я все понял, на все согласен и только боюсь, как бы меня не поймали. Он даже улыбается. А чего он ждал? Что я повешусь у него на глазах? Или попытаюсь его убить? Или позвоню в наше посольство с повинной? Напрасные опасения. Ну кто бы так поступил в моем положении? Кто бы стал бороться? (А может, кто-то стал бы?..)

— Видите ли, Борис, риск всегда есть. Но ведь и журнальчики вы кое-какие провозили, за которые не похвалят, рисковали. Ради чего? Друзьям показать? Перед женщинами похвалиться? А тут вас какие награды ждут! Так что не робейте, все обойдется. Вы у нас не один, и пока проколов не было. Верите.

Он подходит к шкафу, вынимает оттуда пачку брошюр, конверты и протягивает мне.

— Видите — немного. Можете все спрятать на себе — по карманам, за пазуху, за пояс. Уж личный-то досмотр вам наверняка устраивать не будут.

Я забираю бумаги и встаю.

Он останавливает меня:

— Еще одна маленькая формальность. Я ценю вашу молчаливость и сообразительность. Вы сразу все поняли и сразу согласились. Но все же попрошу сказать об этом вслух, предупреждаю честно — это будет записано на магнитофон. Вы поймите, мы тоже должны иметь гарантии вашей лояльности. Мы вам доверяем, но порядок есть порядок. Прошу.

Он кладет передо мной текст на русском и английском языках: что, мол, согласен на сотрудничество с организацией, представляемой мистером Холмером, под шифром таким-то, обязуюсь выполнять все ее задания за такое-то вознаграждение, называю свое полное имя, адрес, паспортные данные, число, месяц, год, город Голливуд…

Он отвозит меня в отель. Мы вежливо прощаемся. Я добираюсь до постели, и, как ни странно, мгновенно засыпаю, У меня такое чувство, что все это происходит с персонажами одного из моих детективов или виденных мною фильмов.

Только не со мной. А я хожу как во сне и наблюдаю все со стороны.

На следующий день мы улетаем в Москву…

Вот так все это было.

В жизни радостное не может продолжаться без конца, одно всегда компенсирует другое. У французов есть мудрая поговорка: «Если у вас все хорошо, не расстраивайтесь — это скоро пройдет». Есть и у нас соответствующая пословица: «Беда никогда не приходит одна». В справедливости этих горьких истин я тогда убедился на собственном опыте.

Таможню я прошел нормально — никто моего чемодана не открывал, тем более не лез мне в карманы или за пазуху. В какой-то степени я обязан этим Известному режиссеру — его физиономия действительно настолько известна, что таможенные инспектора вовсю рассматривали ее, а не чемоданы. И правильно делали, уж кому-кому, а мне-то было известно, что ничего запрещенного мой уважаемый шеф никогда не возил, как, впрочем, и я (журнальчики не в счет).

Но в тот раз я испытал такой страшный страх (врагу не пожелаю!), что вышел в зал ожидания на шатких ногах.

И с тех пор я с этим страхом уже не расставался. Выражение «липкий страх» мне кажется неточным. Страх не прилипает, он не только обволакивает, он просачивается в тебя, наполняет изнутри от макушки до пяток, он — как радиация, его не видно и не слышно, но он есть, он настойчиво ведет свою вредоносную работу, подтачивая тебя изнутри, разрушая мозг, разъедая душу.

Конечно, порой он отпускал меня (постоянно жить с ним невозможно — умрешь), куда-то уходил, заслоненный временными радостями, приятными событиями, легкомысленным самоуговариванием, что все в порядке, ничего не грозит, нечего опасаться… Но стоило возникнуть малейшей неприятности, произойти какому-нибудь противному событию, да просто приуныть, в чем-то разочароваться, задуматься о будущем (а как без этого?), и страх, как обострение язвы или радикулит, возникал, злорадно подмигивая, и корежил душу, пронзал болью отчаяния, не давал спать, улыбаться, отдыхать…

А беды в то время шли на меня одна за другой. Как цепи атакующего врага.

С заданием я справился быстро. Не успев приехать домой, помчался не в больницу, куда накануне увезли отца с очередным сердечным приступом, а на Казанский вокзал, где я торопливо рассовал по ячейкам конверты с письмами и блокнотами. Выйдя из камеры хранения, лицом к лицу столкнулся с патрулирующим там милиционером, и мне по-настоящему сделалось дурно. Во всяком случае, милиционер посмотрел на меня так, что я понял: еще минута, и он поведет меня в медпункт. Я взял себя в руки, улыбнулся дурацкой улыбкой в доказательство моего отличного самочувствия и быстренько слинял.

Некоторое время я приходил в себя, потом спустился в метро, зашел в автомат и набрал номер. Ответил молодой наглый, как мне показалось, голос. «Это Самсонов, — прошептал я, — мне Никольского». Последовала пауза, и тот же голос, на этот раз встревоженно, еле слышно произнес: «Это я Самсонов, а вы, наверное, Ямпольский?» Я назвал шифр и номер ячейки, повторил медленно еще раз и повесил трубку. Мне показалось, что я сбросил с плеч многотонный груз. И тут же пронзила ужасная мысль: а вдруг где-то уже определили, из какого автомата я звоню, и оперативная группа мчится сюда?

Я стремглав, расталкивая толпу, понесся к эскалатору, сбежал по нему, чуть не споткнувшись о поставленный на ступени чемодан, вылетел к вагонам и в последнюю минуту вскочил в один из них. На следующей остановке, даже не зная, какая она (оказалась «Красносельская»), нашел автомат. Тут я взял себя в руки. На этот раз голос был старческий (или мне это тоже показалось?). Он говорил как-то скучно, обреченно и равнодушно.

Еще два звонка из двух разных станций метро, и я, наконец, вздохнул с облегчением.

Конверты с вложенными в них брошюрами я опустил в Сокольниках.

Теперь я окончательно разделался с этим проклятым заданием. И тут же, словно в насмешку, даже побледнел от страха — ведь адреса-то я напечатал на своей машинке! Я даже застонал. Схватив такси, помчался домой, взял машинку, заметался, куда ее девать? Выбросить — найдут, сдать в комиссионку — установят, чья, в какую-нибудь камеру храпения — так сколько ее будут хранить? Кончилось тем, что я в тот же вечер выбрал момент и бросил ее в Москву-реку, подальше от дома.

Только тогда наконец успокоился.

А потом начались несчастья.

Самым страшным была смерть отца. Он умер в больнице — обширный инфаркт. Ушел как-то тихо, по-деловому (если можно так сказать). Ушел как жил. Честный, преданный делу работяга, надежный и добросовестный в службе, начисто проглядевший подонка-сына (первый раз я тогда назвал себя так).

Только когда отца не стало, я понял, что он значил для меня. Он, вечно занятый, где-то мотающийся, ни в чем мне не отказывавший, во всем потакающий, твердо уверенный, что я ведь разумный, честный, хороший, во всем с него берущий пример.

Я поразился на кладбище, увидев, сколько людей из его министерства пришли сюда, какими нахмуренными были мужчины, как плакали женщины. Его любили, ценили и уважали. И речи об этом были искренними.

Я подумал: не обязательно идти по жизни громко, шумно, с блеском, можно пройти ее и скромно, а оставить куда более чистый и долговременный след.

Ну вот, ушел бы я. Кто вспомнит меня через год? Разве что мистер Холмер. С досадой, как убыточную сделку, в которую зря вложили деньги.

Теперь я остался один в нашей здоровенной пустой квартире. И вдруг осознал, что у меня нет близких людей, ни родственников, ни любимой женщины, ни настоящих друзей. Андрей Жуков? Он кончил свое погранучилище, получил назначение куда-то на другую планету, но перед тем сыграл свадьбу. Они с Зоей поженились.

Свадьбу сыграли у него дома. Свадебным генералом (хоть и полковник в отставке) был дед. Но пришли и начальники Андрея, и сокурсники, и самбисты из «Динамо» (Андрей же теперь мастер спорта!). Я смотрел на них с завистью, я имею в виду курсантов — красивые, здоровые, какие-то ладные, жутко довольные, что выпорхнут скоро в самостоятельную офицерскую жизнь. «Выпорхнут», как же! Выйдут, печатая шаг, выйдут… Интересно было наблюдать за дедом Андрея, за отцом и за ним. Династия! Наверняка тогда в сорок первом дед был, как Андрей сейчас, а Андрей будет копией деда когда-нибудь. А я чьей? Роберта Тейлора? Джеймса Бонда? Казановы? Да, будет чем гордиться…

Уж не знаю, что меня стукнуло, или смерть отца так подействовала (или подсознательно я уже расставался с московскими ценностями), я принес ему в подарок видеомагнитофон. Андрей смутился, мне показалось, что и товарищи его как-то странно посмотрели на меня, но поблагодарил.

А на следующий день привез мне его обратно.

— Ты не обижайся, Борис, — сказал, — рано мне такие подарки от людей, даже от друзей, принимать. И тебе рано дарить. Ты теперь один, женишься, деньги потребуются, продашь. Не обижайся, я понимаю — ты от сердца, но и ты меня пойми.

Он — единственный, кто в те дни, когда умер отец, и на кладбище был со мной, и дома. И не было у меня в то время человека ближе, чем Андрей. Всю жизнь буду ему благодарен за те дни — думал я тогда. (Что ж, пришло время, и я отблагодарил его. По-своему…)

Они с Зойкой, теперь Жуковой, уехали. Проводил я их на вокзале, поклялись встретиться при первой возможности, писать друг другу, если удастся, звонить.

Они уехали. А я стал оглядываться — кто ж остался. Ленка? Ленка выкинула номер. Умора!

Никогда не догадаетесь. Моя Ленка выскочила замуж! Да, да, как обыкновенный человек, рядовая женщина-труженица. И за кого? Ну уж тут ставлю новую «Волгу» против вышедшего в тираж билета вещевой лотереи, что не угадаете! За портного! Ну ладно бы еще какого-нибудь там модного, престижного, эдакого Зайцева. Ни черта! Обыкновенный трудяга-портной (правда, красивый малый) в ателье, где шьют этим манекенщицам туалеты, ну, не в ателье, в Доме моделей. Ударник! Секретарь комсомольской организации! А? Представляете? Она же почти звезда экрана, ее уже в третьей картине снимают. Она же красавица, за ней там и режиссеры и актеры увиваются! А она — за портного.

Поступила честно. Позвонила мне, вызвала на свидание, все рассказала и смотрит выжидательно.

Я молчу. Странное дело — я расстроен. Мне больно, мне грустно, мне тоскливо. Много в ней недостатков, в моей Ленке (бывшей «моей», вот и она бывшая), но ведь любила меня, уж какой близкий человечек, словно носил ее в жилетном кармане…

— Не жалко? — спрашиваю.

— Чего?

— Ну, того, что было у нас, что могло бы быть?

— Что было — жалко, — говорит тихо, — а быть ничего, Боренька, не могло. Вот, когда поняла, тогда и решилась.

— Много же тебе времени потребовалось, — усмехаюсь иронически.

— Много, — соглашается, — ничего не поделаешь, дура ведь. Что у нас было, — добавляет, помолчав, — у меня уже не будет. Зато будет муж, надежный, любящий, хороший. А я ему буду женой настоящей, — опять помолчала и закончила, — а не игрушкой, как для тебя.

— Разве я был бы плохим мужем? — спрашиваю.

Она машет рукой.

— Ты не можешь быть мужем, ни хорошим, ни плохим, никаким. Ты, Боренька, мужчина для всех женщин, не для одной. Есть такие. Вот ты. Прощай и не сердись.

Я не сержусь. Нет, я не сержусь. Целую ее в щеку и ухожу, не оборачиваясь.

Интересное сделал открытие (запатентовывать не собираюсь, пользуйтесь). Вот все эти чувихи, десятиклассницы, забывшие в девятом, а то и в восьмом свою девственность, все эти, что дня не могут прожить без дискотеки, бара, «компашки», гулянки, для которых «фирма» — цель жизни, такой, вот, как я, папенькин сынок — необходимый спутник… Все они в какой-то момент, кто сразу, а кто постепенно, преображаются, начинают работать или служить, как все люди, выходят замуж, становятся заботливыми, верными, хозяйственными женами, рожают детей и гневно осуждают их, если те бегают по дискотекам и гулянкам. А? Не удивительно?

А вот у мужиков иначе. Там, многие, кто в юности валяет дурака, ничего в жизни не добиваются, сворачивают на кривые дорожки, а то и плохо кончают. Вот так. Да здравствует женщина!

Значит, теперь и Ленка ушла из моей жизни по предназначенному ей пути.

Но и это не все. На этом мои беды не кончаются.

Во-первых, арестовали Рудика. Уж кто-кто опыт имел, осторожничал всегда, сто раз примеривался, никому не доверял. Когда мы ездили к нему на дачу смотреть порнофильмы, это напоминало конспиративные встречи эсеров или белогвардейцев, как их показывают в кино. Нужно было проехать до следующей станции, вернуться пешком, пролезть на соседний заброшенный участок, подождать в кустах. А он ставил на подоконник лампу… Словом, тысяча и одна ночь. Зато уж собирались люди надежные, что девки, что ребята. Никаких римских оргий он у себя не допускал. Пожалуйста, смотрите, вскипайте, а выпускать пары, будьте добры, в другом месте. И вот такой достойный, респектабельный человек попадается на ерунде — ссорится со своей девчонкой, выгоняет ее, а она в истерике звонит в милицию, и тем же вечером на даче всех накрывают. Меня в тот раз там не было.

Он-то молчит, а вот кое-кто послабей называет других завсегдатаев, и меня в том числе. Вызывает следователь. Особого страха не чувствую. (Из-за этого. Ведь со мной постоянно тот, Большой страх, он все подавляет.) Меня спрашивают, бывал ли я на даче.

— Бывал, два раза, — чистосердечно признаюсь, — мне обещали знаменитый детектив, а показали какую-то отвратительную грязную киностряпню. Я ушел, не досмотрев. Второй раз было по-другому — мне заказали обзор для «Советского экрана» на тему «Развращение западной молодежи с помощью кино» (я действительно в свое время сделал такой обзор). Ну и хотел освежить впечатления, так сказать, окунуться в эту грязь, чтобы бороться с ней со знанием дела. Понимаю, виноват, следовало сообщить об этом, отругать их, но ведь для дела, и всего-то два раза. Каюсь, извиняюсь, больше не буду…

Уж не знаю, поверил ли следователь (сильно сомневаюсь), но махнул рукой. Там и без меня обвиняемых хватало, да еще все папы-мамы стали звонить, нажимать на педали… Словом, для меня обошлось. Но я запомнил — это второй звонок.

С аспирантурой тоже кое-что стало разлаживаться — все же запустил я ее, и мой профессор деликатно, но вполне недвусмысленно напомнил мне об этом.

Но доконала меня совсем уж идиотская история. Глупее не придумаешь.

Беды бедами, но обходиться без женщин, как вы уже догадались, я долго не мог. Обычно проблем не было. Собирались в компаниях, а то и знакомились где-то, уединялись, а когда остался один, так стали просто приезжать ко мне на квартиру. И каких только среди них не было и сколько! Я сейчас не только имен не помню, я бы встреть на улице — не узнал.

Сказать, что все эти особы отличались высокой нравственностью, значило бы впасть в преувеличение. Так угораздило же меня напасть на порядочную девушку! Она служила машинисткой на нашей кафедре. Тихая, на редкость скромная, небогато одетая, аккуратно причесанная, никакой косметики. Но была она вся какая-то такая юная, чистая (и внешне, и внутренне), что разве такой задубевший пакостник, как я, мог удержаться? Я пригласил ее в театр, через неделю она без памяти влюбилась в меня, через две — отдалась мне, а через два месяца забеременела.

Ну и что? Сколько раз такое бывало. В наше время избавиться от этой неприятности (если уж имела глупость влипнуть) — пара пустяков. У меня отличные знакомые врачи, опытные, умеющие молчать и выдающие любую справку с печатью. О деньгах и говорить нечего. Так что проблема решена, так сказать, еще не возникнув.

Оказалось — не решена.

Эта дура не хочет делать аборт! Ну? Как вам это нравится? Обхаживаю ее и так и эдак.

— Послушай, Люся, — толкую, — ну к чему это все? Мы не женаты, сами еще дети, ну что ты будешь губить лучшие годы своей жизни.

— А почему мы не можем пожениться, — удивляется, — моя мать меня в этом же возрасте родила. Оба зарабатываем, ни у кого на шее не сидим. Квартира вон у тебя какая.

— Да пойми ты, — сдерживаюсь изо всех сил, — не могу я жениться…

— Ты не любишь меня?

— (О господи!) Не в этом дело. Я вообще не могу жениться. Это не в моем характере. Ну зачем тебе муж, который все время отсутствует, который будет тебе изменять…

Она молча плачет.

— Вот что, Люся, давай на этот раз не будем рисковать. А потом поживем, проверим себя, ну, поженимся и тогда заведем ребенка.

— Зачем же ждать, Борис? И что проверять? Я без тебя не могу…

(Какой кошмар! Еще не хватало, чтобы эта божья коровка из-за меня покончила с собой. И оставила записку…)

Мы часами ведем эти бесплодные разговоры, а время-то идет. Скоро уже поздно будет что-нибудь предпринимать. Вспоминаю драйзеровскую «Американскую трагедию». Как я понимаю Клайда Грифитса!

И вдруг я чувствую, что она переменилась. Сразу. Еще вчера была одной, а сегодня совершенно другая. Холодная, сухая, какая-то твердая. Никогда не думал, что она может быть такой. Пришла, как всегда, вечером, после работы, прошла, не снимая пальто. А уж пальто! Ее одежда всегда меня раздражала, все это не то, ГУМом за версту несет. В приличное место с ней не покажешься. Кое-что я ей дарил, радовалась как ребенок. Но не мог же я ее с ног до головы одевать, черт возьми! А с другой стороны, где ей брать? Родители у нее не миллионеры, отец где-то на железной дороге служит и, между прочим, не директором вагона-ресторана, мать — на почте. У самой Люськи оклад — сто десять рэ. Ну, подхалтуривает иногда — печатает, так разве на это оденешься? И что самое поразительное, я чувствую, что это для нее не главное. Главное — я. (И как меня угораздило с ней связаться! Надо же быть идиотом!)

Да, так вот, пришла она в тот вечер, села, не снимая пальто, и говорит:

— Извини, Боря, я на минутку. Больше приходить не буду, вообще не буду тебя беспокоить, — говорит твердо, четко, видно, сто раз про себя эту речь повторяла. — Ребенка я оставлю. Я его уже люблю. Что ж делать, если у него такой отец оказался, моя вина. Будем надеяться, что в мать пойдет, — усмехнулась невесело. — Хоть и плохой ты, Борис, человек, но так просто из сердца вырвать тебя не могу, — вот тут только платочек вынула, глаза промокнула. — И ребенка оставлю. Но ты не беспокойся, ничего от тебя требовать не собираюсь, ничего никому не скажу. С работы уволюсь, может, уеду куда. И насчет моей матери не беспокойся. Я ее уговорю, она никуда не пойдет. Не бойся. А теперь прощай, Борис, хотела сказать тебе «спасибо» за все доброе, да не получается. Прощай.

И ушла. Я понимал, что уговаривать ее бесполезно. Такие вот тихие, они страшнее самых бешеных, они — как кремень. Если уж решили, их уговаривать бесполезно.

Но самое большое впечатление на меня произвели ее слова о том, что она уговорит мать, и та «никуда не пойдет». А если не уговорит? А если та пойдет? При одной мысли, что меня вызывает ректор, я вхожу в кабинет, а там сидит Люсина мать, мне делается дурно. Ведь все тогда! Вся карьера! Что делать? Как сбежать от этого?

Сбежать? Я знаю, как сбежать… И снова неясные мысли мелькают у меня в голове. Столько неприятностей — вот взять и разделаться с ними одним ударом. Но я все же решиться не могу. Ну как я расстанусь с моим городом, со всеми этими людьми, пусть не близкими, но среди которых я родился, жил, своими людьми?

Навсегда.

Никогда больше не пройтись по Метростроевской, не поваляться на сочинском пляже, не посидеть в «Национале»…

Да, это ужасно. Но еще ужасней, если отчислят из аспирантуры, если не будет больше зарубежных поездок, если отвернется мир киношников, веселых приятелей, шикарных подруг.

А так и произойдет, коли разразится скандал. И буду я, как плебей, сидеть в бюро переводов какого-нибудь НИИ восемь часов в день и переводить спецификацию на импортные унитазы. Кому я такой нужен? Даже мистеру Холмеру я не смогу быть полезен. А он ведь обещал мне вполне приличное место у себя. Уж там-то я сумею кое-чего добиться! С моей головой и моей хваткой и моим знанием языка… Безработным не останусь. Да еще с такой поддержкой. Я ведь много чего умею. Просто у нас все эти умения не в почете, на них далеко не уедешь. А вот там…

И все же я колеблюсь, мучаюсь, мечусь.

Но наконец произошло событие, которое заставило меня окончательно решиться.

Почему разные неприятные сюрпризы судьба преподносит тебе в самые неподходящие моменты? (Как будто для неприятностей есть и подходящие моменты.)

Десять вечера. Двадцать два ноль-ноль. Как сказал бы мой друг Андрей Жуков (где-то он теперь бережет мой покой, на какой далекой заставе? Как он сейчас мне нужен!).

Я сижу на диване, тихо льется музыка, поет Иглесиас. У меня в руках бокал шампанского (последнее время я явно пристрастился к нему), а напротив в кресле — очередная бабочка-однодневка, уже не помню, где словленная и пришпиленная в моей коллекции. Она столь же красива, сколь и глупа. Но это неважно. Я привел ее к себе не для того, чтобы обсуждать мою будущую диссертацию.

Шампанское, музыка, предстоящая ночь наслаждений… Есть все-таки счастливые минуты в моей нынешней жизни.

Вот в этот момент и раздается телефонный звонок. Трубку беру не сразу и с досадой (эх, надо было выключить!). Какому кретину пришла в голову мысль беспокоить меня в столь сладостный момент? (Да любому — приятелей этих у меня навалом, и все звонят, и всё вечером.)

— Да, — говорю я нарочно ворчливым голосом.

И вдруг слышу:

— Это Самсонов, мне — Ямпольского. Я молчу, у меня отнялся язык.

— Это Самсонов, мне — Ямпольского, — настойчиво повторяет голос, в котором я улавливаю еле заметный акцент.

— Это я Самсонов, а вы, наверное, Ямпольский, — хриплю в трубку.

— Двадцать три, одиннадцать, пятнадцатая, — четко произносит голос. И еще раз: — Двадцать три, одиннадцать, пятнадцатая.

Щелчок, соединение прерывается.

Я продолжаю стоять с глупым видом, с трубкой в руке.

— Что случилось? — с тревогой спрашивает меня моя ночная подруга. — У тебя такой вид…

— Собирайся быстро, — кричу я, лихорадочно бегая по комнате в поисках пиджака, галстука, ключей, бумажника, — скорей, скорей же.

Ничего не понимая, но заражаясь моим настроением, она быстро набрасывает жакет, хватает сумку, бежит к двери. Мы выбегаем на улицу. Я отчаянно машу руками, останавливаю какого-то левака и с криком: «Десятка, до Казанского» — вскакиваю в машину и хлопаю дверцей. Левак дает газ, а моя остолбеневшая подруга застывает на тротуаре, провожая меня недоуменным взглядом.

Меня лихорадит, я ничего не соображаю. Приезжаем, я вылетаю из машины, бросив водителю десятку. Он кричит мне вслед: «Ничего, успеете». (Думает, наверное, что опаздываю на поезд.)

Я прихожу в себя, стараюсь успокоиться — действительно, успею. Нечего пороть горячку. Лучше проявить осторожность. Заставляю себя спокойно пройтись по вокзалу, затем не спеша спускаюсь в подвал к камерам. Осматриваюсь — милиционера поблизости нет. Подбираюсь к пятнадцатой ячейке, набираю шифр, дергаю. Не открывается! Дергаю сильней — тот же результат. Чуть не реву от отчаяния. Вглядываюсь — не та ячейка. Вытираю холодный пот, разыскиваю правильную. Она рядом, снова набираю шифр, открываю дверцу, вынимаю конверт, сую за пазуху. Захлопываю дверцу. Оглядываюсь… и едва не падаю в обморок: ко мне неторопливо направляются два плечистых парня. Они смотрят на меня с угрожающим видом, один опускает правую руку в карман. Сердце мое останавливается. Я приваливаюсь к стенке, закрываю глаза. Вот он, конец!

Слышу шепот, щелканье дверцы, какую-то возню. Открываю глаза: парни вытаскивают из ячейки напротив какие-то сумки, корзинки, тихим голосом попрекая друг друга. Пронесло!

Наверное, именно в этот момент я твердо решил бежать. С таким страхом жить невозможно, нет!

Выхожу из вокзала, сажусь в такси, всю дорогу посматриваю в заднее стекло, вылезаю не у дома, а в соседнем переулке, крадусь проходным двором, застываю в темных арках, все время оглядываюсь.

Дома в изнеможении валюсь в кресло, рву конверт, читаю:

«Приложенный текст размножить на машинке, забросить в уборные в театрах, концертных залах, стадионах».

А текст! Господи, что за текст? На кого он рассчитан? Мистер Холмер и его гуманистическая организация — динозавры! Но за такой текст, если его найдут у меня, можно схлопотать десять лет.

И тут я совершаю первый разумный поступок за сегодняшний вечер. Аккуратно складываю письмо, конверт и «текст» на противень, сжигаю, перемешиваю пепел и спускаю в уборной (самое подходящее для них место, тем более велено в уборные и отправить).

Эту ночь почти не сплю. Что делать? Что делать? Не такой уж я дурак, чтоб не понять — это лишь начало, дальше последуют другие задания потрудней и поопасней. Гуманистическая организация, как же! Но я уже замаран, и как еще! Надо сматывать удочки. Надо любым способом попасть за рубеж, попросить политического убежища, добраться в США, связаться с этим Холмером (Как? Не беда, телефоны и адреса Джен и Сэма у меня есть). Сказать, что меня засекли, и вот удалось вырваться, гоните обещанное место, деньги, гражданство и т. д. и т. п. Они своего поддержат. Все-таки кое-что я для них сделал и еще могу, например, консультировать по части молодежи, интеллигенции, киношников, кто есть кто, кто пьяница, кто тряпки любит, у кого порновидео, их можно подцепить на крючок, шантажировать, завербовать. Ну как меня в свое время. Чем они лучше? Вот пусть тоже попотеют. Да.

Господи, господи, помоги! Была б икона, я бы на колени бухнулся.

И господь услышал мои молитвы!

Назавтра меня вызывают и сообщают, что через месяц мы с Известным режиссером летим в Голливуд подписывать режиссерский сценарий.

Ура! Только бы продержаться.

Что сказать об этих тридцати днях? Не дай бог пережить такое. Ночью просыпался, прислушивался к шагам на лестнице, на улицах все время оглядывался, от прохожих шарахался. К телефону боялся подходить.

Ничего не может быть мучительней страха…

А впрочем, может, тоска.

Я ходил по родным мне с детства улицам и переулкам, заходил в аудитории института, на стадион… Все это я вижу в последний раз. У меня перехватывало дыхание, я вздыхал так громко, что люди оборачивались. Боролся с этим, старался думать о том, что меня ждет. Садился по вечерам у своего видеомагнитофона и крутил что попало, лишь бы с пальмами, бассейнами, «кадиллаками», светскими приемами, дорогими отелями, фешенебельными резиденциями. Вот, твердил я себе, вот, что меня ждет. Там я буду жить, не жизнь — райское житье. Лишь бы успеть, лишь бы скорей уехать…

Все испортило письмо Жукова. Уж не помню, когда оно пришло. Как всегда в последнее время, я лишь пробежал его и куда-то засунул. А теперь нашел — помятый воинский конверт.

«Знаешь, Борька, — писал мой далекий друг, — я даже представить не мог, сколько на свете всякой красоты. Когда мы с тобой изучали географию и Михал Михалыч («Глобус» мы его звали), помнишь, рассказывал нам о тундре, саванне, тайге, джунглях, мы-то с тобой в окно смотрели. Помнишь, росла там у нас на асфальте такая одинокая береза. Небогатая. Глобус любил свой предмет. Уж как все расписывал. Ничего мы с тобой тогда не слушали. Себя только. А теперь, когда повидал я эти леса, поля без конца, на заре, в сумерках, под снегом, в тумане, под солнцем, эх, Борис, бледно, скажу тебе, повествовал нам Глобус. На деле в тысячу раз все красивей…»

Да, помнил я Михал Михалыча, Глобуса. Его рассказы, которые действительно не очень слушал. А потом я ведь все мечтал о пальмах, золотых пляжах и вековых газонах…

«Я понимаю, — писал Андрей, — ты в своих поездках такого навидался, что небось посмеиваешься, есть у тебя такая дурацкая манера, над моим письмом. Но, учти, все самое красивое, что есть в других странах, есть у нас! Все! Такая вот страна, брат, что пальмы, и горы, и джунгли, и моря, и реки, и пустыни! Да разве тебе объяснишь? Помню, как ты мне прошлый раз этот твой альбом американский показывал с цветными фото. Не спорю, полиграфия у них будь здоров. А виды… Посмотрел бы ты на виды, что с моей вышки открываются! Да ладно, все равно не поймешь. А я тебя. Но захочешь, приезжай, если выкроишь недельку. Я тебя тут устрою. Поверь, всю жизнь потом эти края вспоминать будешь. Приезжай, Борька, советую, вырвись… Не приедешь — пожалеешь…»

Надо же! Найти это письмо в те дни. «Пожалеешь». Словно предупреждение, словно красный свет светофора. О чем предупреждал? Чтоб не плевал в колодец, чтоб знал, что бросаешь. Впрочем, он-то не знает. Это я знаю. Просто напомнил. Конечно, по родным пенатам, по матушке-Расеюшке, я особенно не колесил. Кроме Юрмалы да Сочи, Крыма да Петербурга, ничего толком не видел, но все же представить себе могу, не тот уже лопух, что на уроках Глобуса больше о том думал, как Верку из параллельного потискать, чем о том, какая фауна в Приамурье.

И вот все брошу… Прочел я тогда это письмо и, честное слово, чуть не заплакал. Болван здоровый. Тогда думал. Но в полной мере, какой я необъятный болван, я, к сожалению, понял куда позже. До чего же мы все-таки крепки задним умом.

Письмо Андрея моего настроения, как вы, может быть, догадались, не улучшило. Правильно пишет-то. Эх, махнуть бы к нему подышать тем воздухом. Чистый небось, не то, что этот, которым дышу. В переносном смысле.

Черта с два! Какой там воздух, какие родные просторы! Бежать, скорее бежать! Успеть бы…

Кошмарное это было время. Кошмарнее не придумаешь. (Так я тогда думал, наивный, наивный болван.)

Наступил день отъезда.

Я ничего не взял с собой, что могло бы выдать мои планы, договорился о разных делах и свиданиях сразу после приезда, всем сказал, что уезжаю ненадолго… Словом, хитрил вовсю.

Когда проходили таможню и паспортный контроль, я так боялся, что хоть рубашку выжимай — весь обливался холодным потом. Никогда я не забуду взгляд того пограничника — внимательный взгляд, рентгеновский, словно он меня насквозь видит, как Андрей Жуков тогда. Долго смотрел. Потом поставил штамп и вернул паспорт. «Просмотрел ты меня, братец», — подумал злорадно. А потом сказал себе: «Да нет, не ты, меня многие просмотрели, ох многие». Ну да ладно, мы в самолете. Я жил это время в таком напряжении, что проспал всю дорогу, не хуже моего шефа.

Наконец выходим в Лос-Анджелесском аэропорту, который, кажется мне, мы покинули вчера. Та же машина, тот же представитель студии, тот же отель.

Только я — другой.